Элис ХоффманПаноптикум

Я слышал, о чем говорили говоруны,

их толки о начале и о конце.

Я же не говорю ни о начале, ни о конце.

Уолт Уитмен. «Песня о себе»

Alice Hoffman

The Museum of Extraordinary Things

Copyright © 2014 by Alice Hoffman

© Высоцкий Л., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

ОдинМир в стеклянном шаре

КАЗАЛОСЬ БЫ, уже невозможно найти в мире что-нибудь новое – какие-нибудь сверхъестественные явления или невиданных существ, при создании которых природа отступила под натиском непостижимых фантастических сил. Но я смею заверить, что такие вещи существуют: под водой обитают животные величиной со слона, имеющие сто ног, а с небес сыпятся раскаленные камни, прожигающие дыру в атмосфере и падающие на землю. Встречаются очень странные мужчины, которым приходится прятать лицо, чтобы спокойно пройти по улице, и женщины с такими своеобразными чертами, что они предпочитают жить в комнатах без зеркал. Когда я была маленькой, отец старался изолировать меня от подобных аномалий, хотя жила я прямо над Музеем редкостей и чудес, которым он владел. Наш дом на Кони-Айленде был четко поделен на две половины: в одной жили мы, в другой располагался музей. Таким образом, отец никогда не расставался с тем, что он любил больше всего на свете. Дом был построен в 1862 году, когда Кони-Айленд соединили с Бруклином первой железной дорогой на конской тяге. Отец расширил его, пристроив большой зал, где демонстрировались нанятые им «живые чудеса», которые выглядели или вели себя крайне необычно, так что люди охотно платили деньги, чтобы на них посмотреть.

Отец был и ученым, и фокусником, но заявлял, что истинную природу человека раскрывает лишь художественная литература. Когда я была еще совсем маленькой, он давал мне читать стихи Уитмена и пьесы Шекспира. Эти великие произведения просветили меня, и я поняла, что всё, созданное Богом, – само по себе чудо. Роза – верх красоты, но экспонаты, выставленные в музее отца, не уступали ей. Каждый из них был со вкусом помещен в стеклянную банку с раствором формальдегида. Все экспонаты были уникальны: вполне сформировавшийся младенец без глаз, держащиеся за руки зародыши обезьянок-близнецов, крошечный белый как снег аллигатор с огромной пастью. Я часто сидела на ступеньках лестницы, напрягая зрение, чтобы разглядеть в темноте эти диковины. Я верила, что каждое из этих уникальных существ несет на себе печать Бога и является настоящим чудом, гимном нашему Творцу. Если мне надо было пройти через музейный зал в небольшую комнату, обшитую деревянными панелями, где находилась библиотека отца и где он читал мне вслух книги, он завязывал мне глаза, чтобы меня не шокировали полки со всякими редкостями, ради которых публика валом валила в музей, особенно летом, когда все пляжи и роскошные парки были переполнены людьми с Манхэттена, приезжавшими в экипажах и на паромах, на трамваях и пароходах. Но ткань, которой отец меня обматывал, была муслиновой, и, открыв глаза пошире, я видела сквозь нее все необыкновенные вещи, которые отец собирал в течение многих лет: руку с восемью пальцами, человеческий череп с рожками, останки длинноногой ярко-красной птицы, которая называлась розовой цаплей, обломки скал со сверкающими желтыми прожилками, которые мерцали в темноте, как будто в заточении внутри камня находились какие-то звезды. А еще там была челюсть древнего слона, которого звали мастодонтом, ботинки некоего гиганта, найденные в горах Швейцарии, и многое другое, вызывавшее у меня жгучий интерес. При виде этих диковинных экспонатов у меня мурашки бегали по коже от страха, но вместе с тем я чувствовала, что я дома, хотя и понимала, что жизнь в музее – это что-то особенное. Иногда мне снилось, что банки с экспонатами разбились и весь пол музея залит жуткой зеленой смесью воды, соляного раствора и формальдегида. Очнувшись от этого кошмара, я обнаруживала, что подол моей ночной рубашки весь мокрый, и задавалась вопросом, так ли уж далек реальный мир от мира снов. Моя мать умерла от инфлюэнцы, когда я была еще младенцем, и я совсем не помнила ее, однако всякий раз, пробуждаясь от сна, где меня преследовали страшные чудовища, дрожа от страха и плача, я страстно желала, чтобы у меня была любящая мать. Мне всегда хотелось, чтобы отец убаюкивал меня какими-нибудь песенками и ценил меня не меньше, чем свои экспонаты, которые он нередко приобретал за очень большие деньги. Но у него никогда не было на это времени, и в конце концов я поняла, что для него главное – его работа, дело его жизни. Я была послушной дочерью – по крайней мере до определенного возраста. Мне не разрешали играть с другими детьми, которым показались бы странными мой дом и мой образ жизни, на улицы Бруклина меня без сопровождения тоже не выпускали, так как там были мужчины, только и ждавшие удобного момента, чтобы напасть на невинную девочку вроде меня. Когда-то давно Кони-Айленд, который индейцы называли Нарриоч, представлял собой пустынную местность, где зимой пасли коров с быками и лошадей. Голландцы переименовали его в Конин Эйландт, Кроличий остров, и считали, что от его песчаных берегов нет никакого проку. Теперь же некоторые говорят, что Кони-Айленд – нечестивое место, почти как Содом, и что люди здесь не думают ни о чем, кроме удовольствий. В некоторых районах – таких, как Брайтон-Бич или Манхэттен-Бич, где миллионеры устраивали свои поместья, ходили местные поезда с кондукторами, которым платили за то, чтобы они не пускали в вагоны всякий сброд. Поезда для простых людей отходили от станции у Бруклинского моста, и требовалось чуть больше получаса, чтобы доcтичь районов на океанском побережье. В 1908 году под Ист-Ривер провели линию метро, и масса жителей получила возможность вырваться летом из удушающей манхэттенской жары. Кони-Айленд был островом контрастов. С одной его стороны находились неблагополучные районы, где людей попеременно развлекали и обворовывали в домах с плохой репутацией и салунах, с другой – были построены металлические павильоны и пирсы. В год, когда я родилась, великий Джон Филип Суза[1]со своим оркестром устроил здесь концерт прямо под звездами. Кони-Айленд был для всех прежде всего Островом Мечты: таких аттракционов, как здесь, не было больше нигде, они, казалось, существовали вопреки закону гравитации, имелись здесь и заведения для азартных игр, а залитые электрическим светом концертные и танцевальные залы сияли так, будто там был пожар. Это здесь некогда стоял отель, построенный в форме слона, – он горделиво возвышался на 162 фута над землей, пока не сгорел дотла. Это здесь были созданы первые «американские горки», вслед за которыми подобные сооружения, все более сложные и все больше захватывающие дух, стали возводиться и в других местах.

Самыми большими парками были Стиплчейз и Луна-Парк. В последнем гвоздем программы был знаменитый конь по кличке Кинг, нырявший в бассейн со специальной вышки. На Сёрф-авеню строился целый город развлечений с подходящим названием Дримленд[2]. Его башни были видны даже из нашего сада. Да и вдоль всей улицы вплоть до Оушен Парквей стояли сотни аттракционов, так что у людей глаза разбегались, и я не представляю, как им удавалось что-то из этого выбрать. Мне казалось, что самое красивое – это карусели с фигурами волшебных животных, усыпанными драгоценностями. Многие из них были изготовлены еврейскими мастерами с Украины. В нижней части Дримленд-Парка была установлена трехъярусная карусель под названием Эльдорадо, настоящее чудо, представлявшее самых разных зверей. Больше всех мне нравились свирепые тигры со светящимися изнутри зелеными глазами, а еще, конечно, лошади с развевающимися гривами. Они были совсем как живые, и я воображала, что мне разрешили сесть на одну из них, и я скачу далеко-далеко, чтобы никогда не вернуться…

Повсюду было электрическое освещение. Электричество змеилось по всему Бруклину, превращая ночь в день. О его мощи можно было судить, когда казнили электрическим током бедного слона по кличке Топси, который набросился на жестокого укротителя, издевавшегося над ним. Эдисон собирался доказать, что его вид электричества безопасен, в то время как его соперник Вестингауз[3]изобрел то, что представляет опасность для человечества. Если изобретение Вестингауза способно убить такое толстокожее животное, что же оно может сделать с человеком?! Как раз в тот день мы с нашей экономкой Морин возвращались с рынка и проходили мимо места казни. Несмотря на январский мороз, собралась огромная возбужденная толпа зевак, жаждущих развлечения.

– Пошли, пошли, – сказала Морин, не сбавляя шага, и потянула меня за руку. На ней были вязаное пальто и зеленая фетровая шляпа, самый драгоценный предмет ее гардероба, приобретенный в знаменитом шляпном магазине на Двадцать третьей улице Манхэттена. Жажда крови, охватившая толпу, вызывала у нее отвращение, которое она и не думала скрывать. – Шагу нельзя ступить, чтобы не столкнуться с людской жестокостью.

Мне казалось, что Морин не совсем права, потому что некоторые люди относились к несчастному слону с сочувствием. На одной из скамеек сидела рядом со своей матерью девочка, которая смотрела на Топси и плакала. Она явно осуждала происходящее и казалась маленьким скорбящим ангелом, демонстрирующим свое неодобрение. Я же никогда не смела показывать свои истинные чувства, тем более неудовольствие. Мне хотелось сесть рядом с этой девочкой, взять ее за руку и поговорить с ней по-дружески, но меня тянули прочь от жестокого зрелища. У меня, по правде говоря, никогда не было друзей моего возраста, хотя я мечтала с кем-нибудь подружиться.

Тем не менее я обожала Бруклин с его волшебством. Он был моей школой: несмотря на то, что закон об обязательном среднем образовании был принят еще в 1894 году, никто не следил за его соблюдением, и пренебречь посещением школы было нетрудно.

Мой отец, в частности, написал в местный школьный совет, что я не могу посещать школу по состоянию здоровья, и там приняли это заявление, не требуя никакого подтверждения. Так что я училась в замечательной классной комнате – Кони-Айленде. Это была волшебная страна, созданная из папье-маше, стали и электричества, сияние которого было видно за много миль. Какая-нибудь другая девочка, подвергаясь ограничениям, с какими я мирилась, связала бы лестницу из лоскутьев простыни или из собственных волос и убежала бы через окно, чтобы окунуться в кипящую вокруг жизнь со всеми ее развлечениями. Но всякий раз, когда у меня возникали столь дерзкие мысли, я стискивала зубы и говорила себе, что я неблагодарная дочь. Я была убеждена, что мама, будь она жива, расстроилась бы, если бы я не послушалась отца.

Отец нанимал на летний сезон пару десятков человек, обладавших уникальными качествами или талантами, и они выступали в выставочном зале музея по нескольку раз в день. Мне запрещалось разговаривать с ними, хотя я очень хотела послушать истории из их жизни и узнать, что привело их в Бруклин. Но отец говорил, что для этого я еще слишком мала. Детей младше десяти лет в музей не пускали, так как они слишком впечатлительны. Меня отец тоже причислил к группе чересчур ранимых. Если кому-то из артистов случалось пройти мимо меня, я была обязана опустить глаза, сосчитать до пятидесяти и сделать вид, что этого человека не существует. Состав труппы с годами менялся, некоторые раз за разом возвращались с наступлением нового сезона, другие бесследно исчезали. Мне так и не довелось познакомиться поближе ни с сиамскими близнецами, чьи бледные лица с заметно выступающими венами были абсолютно одинаковы, ни с человеком с остроконечной головой, который дремал в перерывах между выступлениями, ни с женщиной с такими длинными волосами, что она могла на них наступить. Все они покинули нас прежде, чем я научилась говорить. Так что мои воспоминания складывались из того, что видели мои глаза. Мне все эти люди никогда не казались страшными и уродливыми, они были уникальными, восхитительными и ужасно храбрыми, так как не боялись раскрыть свои самые интимные тайны.

Став постарше, я, вопреки запрету отца, смотрела по утрам из окна, как эти люди приходят в музей, освещенные летним солнцем. Многие из них, несмотря на теплую погоду, надевали плащи и накидки, чтобы на улице на них не таращили глаза или, чего доброго, не избили бы. Отец называл их «чудесами», но для всех остальных они были уродами. Бедняги прятались от чужих глаз, боясь, что их побьют камнями или сдадут в полицию, что дети при виде их будут плакать и орать от ужаса. У большинства окружающих они вызывали отвращение, и поскольку не было закона, который защищал бы их, с ними часто обращались жестоко. Я надеялась, что они обретут покой хотя бы на нашей террасе, в тени грушевого дерева. Отец приехал в эту страну из Франции. Он называл себя профессором Сарди, но это было вымышленное имя. Когда я спрашивала, как его звали на самом деле, он отвечал, что это никого не касается. У каждого из нас есть свои секреты, часто повторял он, кивая на мои руки в перчатках. Я считала отца мудрым и выдающимся человеком, подобно тому, как Бруклин был для меня чуть ли не раем, где творятся чудеса. Профессор придерживался принципов, которые многим показались бы, скорее всего, странными, – это была его личная философия здорового образа жизни и обеспеченного существования. Он отказался от трюкачества ради науки и говорил, что в ней гораздо больше чудес, чем в карточных фокусах и ловкости рук. Именно поэтому он стал коллекционировать все редкое и необычное и составил строгий распорядок всей нашей жизни, предусмотрев все до мельчайшей детали. Обязательным компонентом нашего ежедневного рациона была рыба, потому что отец верил, что мы перенимаем свойства того, что едим, и хотел, чтобы я стала похожа на рыбу. Мы купались в ледяной воде, полезной для кожи и внутренних органов. Отец сконструировал для меня дыхательную трубку, дабы я могла по часу и больше мокнуть в ванне, не высовываясь из воды. Мне было достаточно уютно в водной стихии – как в материнской утробе, вскоре я уже не чувствовала холода и все больше привыкала к температуре воды, при которой другие промерзли бы до костей.

Летом мы с отцом каждый вечер плавали в море, борясь с волнами, до самого ноября, когда приливы становились чересчур холодными. Несколько раз мы доплывали до залива Дед Хорс, находящегося почти в пяти милях от нас, – дистанция приличная даже для самого опытного пловца. А зимой мы продолжали совершенствовать свои дыхательные способности, регулярно бегая по берегу моря.

«Чтобы иметь необычайно хорошее здоровье, нужны необычайные усилия», – наставлял меня отец. Раз из-за холода мы не можем плавать, бег сохранит наше здоровье и укрепит нас, считал он. И вот мы трусили вечерами по пляжу, вспотев и не обращая внимания на людей в пальто и шляпах, которые смеялись над нами и кричали нам вслед одну и ту же незамысловатую шутку:

– От кого вы бежите?

– От вас, – бурчал в ответ отец и говорил мне: – Не слушай этих дураков.

Иногда шел снег, но мы все равно бегали – нарушать режим было нельзя. Однако в снежные вечера я отставала от отца, так как мне хотелось полюбоваться окружающей красотой. Я трогала рукой воду, испещренную снежинками. Замерзшие берега с их приливами и отливами были белыми, как слоновая кость, и сверкали, словно были усыпаны бриллиантами. Я чувствовала себя, как в сказке. Мое дыхание превращалось в клочья тумана и подымалось к молочно-белому небу. Снег падал мне на ресницы, весь Бруклин становился белым и напоминал мир внутри стеклянного шара, в котором падают блестки, если его потрясти. Каждая из пойманных мною снежинок была чудом, непохожим на другие. Мои длинные черные волосы были заплетены в косы, я была серьезной и спокойной девочкой. У меня было определенное место в мире, и я радовалась, что живу в Бруклине, в городе, который так любил сам Уитмен. Я выглядела старше своих лет, язык у меня был хорошо подвешен. Из-за моего серьезного вида лишь немногие догадывались, что мне еще нет и десяти. Отец предпочитал, чтобы я носила все черное, даже летом. Он говорил, что во французской деревне, где он вырос, все девочки были так одеты. Наверное, и моя давно умершая мать была так же одета в юности, когда отец влюбился в нее. Возможно, когда я надевала черное платье, то напоминала отцу о ней. Однако я совсем не была похожа на мать. Мне говорили, что она была женщиной редкой красоты с бледно-медовыми волосами и спокойным характером. Я же была невзрачной брюнеткой. Отец держал в гостиной уродливый кактус эхиноцереус, и, глядя на него, я думала, что похожа на это растение с серыми перекрученными стеблями. Отец утверждал, что один раз в год на эхиноцереусе распускается великолепный цветок, но я, как назло, при этом всегда спала, так что не вполне ему верила.

Несмотря на свою застенчивость, я была любопытна, хотя мне не раз говорили, что любопытство может довести девушку до погибели. Я задавалась вопросом, не было ли это единственной чертой, унаследованной мною от матери. Наша экономка Морин Хиггинс, которая фактически вырастила меня, часто наставительно говорила, что мысли мои должны быть простыми, нельзя позволять им разбредаться, да и задавать слишком много вопросов тоже не подобает. Однако вид у Морин при этом был мечтательный, и я подозревала, что она и сама-то не во всем следует собственным наставлениям. Когда я подросла, и Морин уже разрешала мне бегать по разным поручениям и за покупками, я бродила по Бруклину, доходя даже до Брайтон-Бич, который был в миле от нашего дома. Я любила сидеть около пристани и слушать рыбаков, несмотря на их грубый язык, потому что они рассказывали о путешествиях по всему свету, а сама я ни разу не была даже на Манхэттене, хотя ничего не стоило перейти туда по Бруклинскому мосту или новому сверкающему Уильямсбургскому.

При всей своей любознательности я всегда подчинялась правилам, которые устанавливал Профессор. Он настаивал, чтобы летом я носила белые хлопчатобумажные перчатки, а с наступлением холодов надевала кремовые лайковые. Я терпеливо повиновалась, хотя летом из-за перчаток чесались руки, а зимой появлялось раздражение на коже. Мои руки от рождения были немного деформированы, и отец, очевидно, не хотел, чтобы на меня смотрели так же презрительно, как и на «живые чудеса», которые у него работали.

Наша экономка, ирландка лет тридцати от силы, была единственным звеном, связывающим меня с внешним миром. В юности влюбленный в нее парень в припадке ревности плеснул ей в лицо серной кислотой. Следы, оставленные кислотой на ее лице, меня не отталкивали. Морин заботилась обо мне, когда я была еще младенцем. Она была моим единственным другом, и я обожала ее, хотя и знала, что отец считает ее необразованной и недостойной участвовать в беседах на серьезные темы. Он требовал, чтобы она носила подобающую служанке форму – серое платье с белым передником. Отец оплачивал проживание Морин в меблированных комнатах около доков. Она говорила, что это захудалый и неприятный район, неподходящее место для таких девочек, как я. Вымыв посуду после ужина, она быстро накидывала пальто и выскальзывала на улицу. Я не знала, куда она уходит, а следить за ней не смела. Вопреки мнению моего отца Морин была сообразительной и способной, а со мной она обычно обращалась как с равной. Мне нравилось закусывать вместе с ней на террасе с задней стороны дома, где она готовила нам бутерброды с салатом. Несмотря на ее шрамы, мне она казалась красивой. Не считая отца, только Морин знала о моем уродстве. Она готовила смесь алоэ и мяты и втирала ее в мои руки с таким видом, словно занималась обычным домашним делом. Я была благодарна ей за эту доброту.

– Этой штукой можно излечить почти все, – говорила она уверенным тоном, – кроме моего лица.

Но, к сожалению, ее бальзам мне тоже не помогал. Тем не менее я привыкла к его запаху и втирала его каждый вечер. Морин курила сигареты на заднем дворе, хотя отец категорически запретил ей это делать, говоря, что курение – привычка уличных женщин. К тому же он смертельно боялся пожара. Одна-единственная искра могла поджечь весь музей, и тогда мы потеряли бы все. Во время грозы он забирался с ведрами воды на крышу и внимательно следил за направлением молний, прорезавших небо. Экспонаты его коллекции были незаменимы. В зимние месяцы музей не работал, отец накрывал стеклянные витрины с экспонатами белыми простынями, словно укладывая мумифицированные существа в постель на зимнюю спячку. Обращался он с ними при этом с удивительной нежностью.

– Если хочешь, я проведу тебя тайком в музей, – как-то уже не в первый раз предложила мне Морин, хотя ей было известно, что дети до десяти лет в музей не допускаются.

– Я, пожалуй, подожду, – ответила я на это предложение нарушить отцовские правила. Бунтарский дух развился во мне значительно позже. Мне было уже девять лет и девять месяцев, и недолго оставалось ждать того момента, когда я стану достаточно взрослой, чтобы войти в музей. Я носила черные платья и кожаные ботинки на пуговицах. На ногах были черные шерстяные чулки, из-за которых чесалась кожа, но я не жаловалась. Если бы меня попросили назвать мою самую характерную черту, я сказала бы, не задумываясь: «хорошее поведение». Но, разумеется, в столь раннем возрасте люди редко понимают свою истинную природу.

– Пассивные люди ждут, а активные действуют, – отозвалась Морин. Лицо ее было в пятнах, как будто солнечные блики чередовались на нем с затененными участками. В определенные часы – в полдень, например, когда солнце врывалось в дом, – казалось, что она светится, как будто ее внутренняя красота проступала сквозь обезображенное лицо. Она посмотрела на меня с участием. – Боишься, что папочка накажет, если ты его ослушаешься?

Разумеется, я боялась. Я не раз видела, в какую ярость приходил отец, если кто-то из его персонала опаздывал или нарушал установленные им правила – прилюдно курил сигару, например, или завязывал романтические отношения с кем-нибудь из публики. У нас работал англичанин, называвший себя Королем уток, потому что вместо нормальных рук у него были выросты наподобие крыльев. Отец побил его тростью и уволил, подозревая, что тот потягивает виски из фляжки в рабочие часы. Это было несправедливо, если учесть, как сам отец любил ром. Так что я могла не объяснять причины своей нерешительности нашей служанке.

– Я тебя не виню, – вздохнула Морин, и я почувствовала исходящий от нее запах мяты и розмарина, ее любимых приправ. – Он, возможно, заставил бы тебя в наказание бегать по пляжу взад и вперед без остановки целую ночь, пока ты не выдохлась бы и не захромала. И даже после этого не простил бы тебя. Он человек серьезный, а у серьезных людей и правила серьезные. Их нарушение не остается без последствий.

– А тот твой парень тоже был серьезный? – осмелилась спросить я. Морин предпочитала не разговаривать на эту тему.

– Да, черт побери, – ответила она.

Мне страшно нравилось, как она произносила слово «черт». Это выходило у нее совершенно естественно, как у мужчин, которые разгружали на пристанях селедку или голубую рыбу.

– А как его звали?

– Сучий потрох, – ответила Морин спокойно.

Она всегда говорила что-нибудь смешное.

– Сукин сын, – продолжала Морин. Я опять расхохоталась, и это подзадорило ее. – Ведьминское отродье. – Она к тому же обворожительно ухмылялась. – Чертово отродье.

Тут мы обе перестали смеяться. Я поняла ее. Он был плохой человек. Я видела таких на Сёрф-авеню и около пристаней. Воры и мошенники. Все девочки с ранних лет знали, что надо держаться от них подальше. На Кони-Айленде их было полно, и все знали, что они часто платят полицейским, чтобы те смотрели на их черные дела сквозь пальцы. За пятерку на улицах Бруклина можно было приобрести что угодно, а бывали случаи, когда девочек моего возраста продавали и покупали и за меньшую сумму. Некоторые из этих преступников имели дружелюбный вид, другие же были сущими демонами. Морин говорила, что, конечно, нельзя судить о книге по обложке, но если кто-нибудь когда-нибудь пригласит меня пойти с ним в переулок, я должна бежать оттуда со всех ног, какие бы сокровища мне ни предлагали. В случае необходимости можно лягнуть такого типа по колену или в интимное место, и это, скорее всего, охладит его пыл.

– Знаешь, что такое любовь? – спросила меня Морин в тот день. Она редко отрывалась от работы, чтобы поговорить о жизненно важных вещах. Но на этот раз она была более откровенной – возможно, более похожей на ту Морин, какой была до того, как ее изувечили.

Я сидела, болтая ногами, и пожала плечами. Я не была уверена, что достаточно взрослая для того, чтобы разговаривать на такие темы. Морин нежно провела рукой по моим длинным волосам. Она явно сбросила свою обычную маску суровости.

– Это то, чего меньше всего ожидаешь.


КОГДА МНЕ ИСПОЛНИЛОСЬ десять, отец призвал меня к себе. Я родилась в марте, а этот месяц всегда был непредсказуем. Иногда в мой день рождения сыпал снег, иногда все уже было окутано зеленой дымкой весны. Не помню, какая была погода на этот раз, в марте 1903-го. Я пришла в возбуждение, попав в центр внимания отца, что случалось редко ввиду его крайней занятости. Порой он работал в подвале всю ночь и ложился спать лишь на рассвете. Раз он решил переключиться на меня, значит, придавал этому особое значение. Когда я робко приблизилась к нему, он объявил, что со временем все секреты должны быть раскрыты и все чудеса разоблачены. Из моего первого посещения музея он сделал целое событие. Прежде всего мы вышли на дорожку, ведущую к дому, чтобы войти через парадную дверь, как все посетители. Отец надел парадный костюм – черный фрак с фалдами и цилиндр, привезенный еще из Франции. У него были светлые волосы и голубые глаза, от проницательного взгляда которых ничто не могло укрыться, говорил он с акцентом. У входа в музей он повесил электрические светильники в виде шаров. Яркий свет привлекал бражников, и я с трудом сдерживалась, чтобы поймать какого-нибудь из них руками. На мне были черное платье и нитка жемчуга, оставленная мне в наследство матерью. Я очень дорожила этими бусами, но тут отец сказал, чтобы я сняла их, и велел также снять перчатки, что очень меня удивило. Смотреть на свои руки мне не хотелось.

Была уже полночь, и ничто не нарушало тишину и спокойствие, поскольку увеселительный сезон еще не наступил. Летом здесь бродили толпы, шум и сутолока не прекращались всю ночь. Но орды искателей развлечений появлялись лишь в конце мая и неистовствовали до самого Марди-Гра[4]в сентябре. На этом ежегодном бурном празднестве люди теряли уже всякий контроль над собой, и приходилось вызывать спецподразделения полиции, которые дубинками приводили разошедшихся гуляк в чувство. Строительство в Дримленд-Парке шло полным ходом. Его владельцы сооружали все новые и новые аттракционы и выставочные залы, стремясь перещеголять все развлекательные центры в мире и даже Луна-Парк. Богачи, жившие на острове, считали все остальные парки аттракционов вульгарными, угождающими дурным вкусам публики, и Дримленд, в отличие от них, должен был стать не менее великолепным, чем соответствующие парки Европы, каждое сооружение в нем должно было сиять белизной, словно обитель ангелов. Дримленд находился к западу от нас на той же Сёрф-авеню, и отец боялся, что парк будет отбивать у нас хлеб. По ночам мы слышали рев львов и тигров, будущих участников увеселительных мероприятий, их приучали вести себя как домашние кошки и собаки, а не как дикие звери. В это спокойное время года над парком собирались по вечерам тучи крикливых чаек и крачек. Стальные каркасы возводившихся «американских горок» отливали в сумерках серебром. Мне представлялось, что они дрожат, предвидя, какие испытания их ждут.

Отец раздвинул портьеры из темно-фиолетовой камчатной ткани, закрывавшие вход в Музей редкостей и чудес. Он сказал, что в этот вечер я единственный гость, поклонился и жестом предложил мне войти. Впервые я открыто перешагнула порог музея. Хотя мне и раньше приходилось видеть украдкой ряды стеклянных витрин, разглядеть содержимое большинства из них не удавалось, и я, к примеру, так и не знала, в какой из витрин находится зеленая гадюка, а в какой – ядовитая древесная лягушка. В эту ночь витрины сверкали. В воздухе стоял сладковатый запах камфоры. Я так долго ждала этого момента, но теперь от волнения ничего не могла толком разобрать.

У отца работал человек, присматривавший за животными. Я видела, как он приезжал в двухколесном экипаже и привозил корзины с кормом для этих загадочных обитателей музея. И теперь вокруг меня копошился целый сонм самых невероятных существ: комодский варан, вращавший своей алой шеей; огромная черепаха, монстр из морских глубин; красногорлые колибри, которые могли вылетать из клеток на небольшое расстояние, будучи привязаны к клетке бечевкой. А позади этого умопомрачительного сборища я увидела свой подарок-сюрприз, украшенный голубыми шелковыми лентами и гирляндами бумажных звезд. Он находился на почетном месте и представлял собой большой аквариум с водой. Дно аквариума было усыпано раковинами со всего света, от Индийского океана до Южно-Китайского моря. Не было необходимости спрашивать отца, что будет выставлено в аквариуме, потому что к нему была прикреплена изготовленная мастером табличка из каштанового дерева, украшенная нанесенными кистью золотыми листьями. На табличке было написано:

ДЕВУШКА-РУСАЛКА

А ниже было вырезано всего одно слово – мое имя, Коралия. Дальнейших указаний не потребовалось. Я поняла, что вся моя жизнь была всего лишь подготовкой к этому моменту. Не дожидаясь распоряжений, я скинула туфли.

Плавать я умела.

Март 1911

ЕСЛИ БЫ КОРАЛИЯ САРДИ жила в другое время и в другом месте, она могла бы стать чемпионкой по плаванию, знаменитой спортсменкой, переплывшей Ла-Манш или обогнувшей весь Манхэттен. Она была бы увенчана венками призера соревнований, ее окружали бы поклонники, вымаливающие автограф. Вместо этого с наступлением сумерек она плавала в Гудзоне, стараясь держаться незаметно. Если бы она была рыбой, то наверняка угрем, темным проблеском, мелькающим в еще более темной воде, одиноким странником, держащим курс на север и не имеющим возможности остановиться и отдохнуть, пока не достигнет пункта назначения.

В этот промозглый вечер она вышла из воды, когда уже не могла больше плавать. Ее трясло от напряжения. Титул чемпиона был незадолго до этого присвоен парнишке из нью-йоркского спортивного клуба, которого прозвали Человеком-рыбой, между тем Коралия легко могла бы превзойти его достижение. Выбравшись на пустынный берег реки, она стояла по щиколотку в иле под калейдоскопом небесных звезд. Улыбаясь посиневшими губами, она выжала воду из волос. Она пробыла в холодной воде девяносто минут, что было ее личным рекордом. Сырой пронизывающий ветер усилился. Немного нашлось бы пловцов, которые продержались бы так долго в холодном стремительном потоке. Однако никто не зафиксировал рекорд Коралии и не восхищался им. Она была одета по-мужски в облегающие брюки и белую рубашку, заправленную за пояс. Перед тем как одеться, Коралия намазалась смесью медвежьего жира с дигиталисом, которая стимулировала кровообращение и согревала. И все же, несмотря на элексир и на умение выносить непривычные для человека условия, она дрожала от холода.

Прокладывая дорогу сквозь заросли камыша, Коралия вдруг осознала, что весенний морской прилив отнес ее гораздо дальше к северу, чем она рассчитывала, и она оказалась в пустынной части Верхнего Манхэттена, где голландцы некогда возделывали обширные участки болотистой земли. Чуть восточнее по берегам пролива Гарлем еще сохранились деревушки, где жили негры и ирландские иммигранты. Их дома, расположенные в песчаных бухтах, прятались за громадными трехсотлетними березами и тюльпанными деревьями.

В отличие от большинства других рек, в Гудзоне два противоположно направленных течения: Атлантический океан отгоняет воду к северу, образуя ручьи и протоки, и лишь объединившись с Гарлемом, она наконец достигает гавани. После зимы с обильными снегопадами и шквалами течение в Гудзоне было гораздо быстрее обычного. Поэтому расчеты Профессора, ожидавшего Коралию почти в трех милях южнее, оказались неверными. Он нанял извозчика с коляской и запасся шерстяным одеялом для Коралии и фляжкой виски, что, как он считал, должно было уберечь ее от воспаления легких.

Коралия выступала перед зрителями уже восемь лет, и интерес публики к ней стал угасать. Людей привлекало прежде всего что-нибудь новенькое, а не то, к чему они давно привыкли. В спортивном комплексе «Медисон-Сквер-Гарден» начинал представления цирк Барнума и Бейли. Собственно говоря, Барнум[5] устраивал здесь выступления еще в то время, когда на этом месте был Большой Римский ипподром, открытый всем ветрам и дождям. Зрители зачарованно наблюдали за гарцующими лошадьми, акробатами и дрессированными тюленями, а также гонками на грохочущих римских колесницах, поднимавших тучи пыли.

Барнум начал свою карьеру с того, что открыл в Нижнем Манхэттене музей, где выставлял разнообразные чучела и окаменелости вместе с сомнительными экспонатами вроде Русалки с Фиджи – туловища обезьяны с прикрепленным к нему рыбьим хвостом. Именно шарлатана Барнума профессор Сарди, считавший себя человеком истинной науки, и стремился превзойти в первую очередь. Но Барнум был звездой национального масштаба, и дела Профессора шли все хуже. Ребенком Коралия была одним из коронных номеров на Кони-Айленде, но она давно уже вышла из детского возраста. Хвост ее был изготовлен из тонких гибких полос бамбука, обтянутых шелком, который для повышения водостойкости был пропитан парафином и сульфатом меди. В боковой стенке аквариума была вмонтирована невидимая для публики дыхательная трубка. Поворачиваясь в воде, чтобы продемонстрировать свой голубой хвост, Коралия имела возможность вдохнуть воздух через трубку. Но отец боялся, что публика разгадает их секрет, и просил ее прикладываться к трубке как можно реже. Коралия с детства привыкла подолгу находиться под водой во время тренировок в ванне, и дыхательный объем ее легких намного превышал возможности обыкновенных женщин. Иногда ей казалось, что воздух ей почти и не нужен. По вечерам она залезала в ванну с теплой мыльной водой, оказывавшей целебное действие на ее замерзшее тело и бледные руки, которые она опускала каждое утро в банку с голубой краской.

У Коралии был врожденный дефект – сращение пальцев, и краска индиго делала эти тонкие перепонки заметнее. Поэтому, выходя из дома, она надевала перчатки. Хотя действовать руками этот дефект не мешал, из-за него она считала себя уродом. Ей часто хотелось обрезать лишнюю кожу ножницами. Однажды она взяла-таки острый нож для удаления сердцевины из яблок и надрезала кожу. Кровь полилась на ее колени такими крупными ярко-алыми каплями, что она испугалась и отбросила нож.

Хотя толпы любопытных схлынули, несколько верных поклонников Девушки-русалки осталось. Они собирались вокруг аквариума, и в их возбужденных взглядах читался недвусмысленный сексуальный интерес. У нее не было близости ни с одним из мужчин, хотя некоторые предлагали Профессору немыслимые суммы в обмен на ее невинность. Один зашел так далеко, что даже готов был жениться. Профессор отвергал все эти предложения с плохо скрытым негодованием. Коралия была уверена, что эти мужчины и не взглянули бы на нее, если бы она предстала перед ними всего лишь как бледная некрасивая дочь своего отца, одетая в черное и покупающая рыбу или репу со шпинатом на рыночных лотках Нептун-авеню. Самые горячие из ее поклонников искали удовлетворения своего необузданного и порочного желания обладать аномальным порождением природы. Они были бы шокированы, узнав, что на самом деле она обыкновенная девушка, которая больше всего любит читать какой-нибудь роман из библиотеки отца или обсуждать с Морин на заднем крыльце планы весенних посадок в огороде. Коралия не принадлежала к числу таинственных роковых женщин, она была всего лишь девушкой, которую заставили плавать перед зрителями в полуголом виде. В январе, когда Кони-Айленд был усыпан снегом, а темные волны Атлантики удерживали даже самых опытных рыбаков от выхода в море, Коралия, зайдя как-то в музей, обнаружила, что ее аквариума в центре зала больше нет. Поставив его на катки, служитель перевез его в угол и накрыл брезентом. Коралия всегда думала, что будет счастлива, когда ее освободят от этой тягостной обязанности, но тут вдруг почувствовала, что стала никем – перестала быть даже фиктивной русалкой. А кто же она тогда? Тихая, неприметная девушка, которую большинство мужчин даже не замечает. Она поняла, что сроднилась со своей вымышленной личностью. В качестве русалки она была уникальным существом, вызывающим всеобщее любопытство, а сама по себе она не представляет никакой ценности.

Отец, однако, смотрел в будущее и легко расставался со старым. Как только люди, служившие экспонатами музея, переставали привлекать публику с ее деньгами, он увольнял их, невзирая на их мольбы и слезы. Многие из «живых чудес», к которым Коралия привыкла с детства, бесследно исчезали из ее жизни, едва их популярность падала. Женщина, облепленная пчелами, отказалась сменить их на ос, поскольку их укусы могли оказаться смертельными. После разговора с Профессором на повышенных тонах она была вынуждена уйти. Он даже не дал ей взять с собой принадлежащий ей пчелиный рой, и его оставили в деревянном ящике в саду. Коралия пыталась выпустить их на волю, но они не желали покидать ящик, который был их домом, с наступлением холодов они ослабели и вскоре погибли.

Были и другие артисты, навсегда покидавшие музей. Публике быстро наскучил мальчик-козел, у которого вместо нормальных ступней были копыта, как и женщина-птица, носившая одежду из перьев и умевшая имитировать пение любой птицы – от трелей иволги до резких криков сороки. Лилипутка Мари де Монтегю надевала детские платьица и то пила из детского рожка (но не молоко, а слабый цейлонский чай «Ред роуз» с добавкой джина), то курила сигару. Интерес к ней тоже быстро угас, так как находились уникумы меньше нее. В конце концов она устроилась во второразрядный театрик на Нептун-авеню, где хриплоголосые зрители награждали ее унизительными прозвищами и швыряли ей монетки, чтобы она показала им свой миниатюрный зад или грудь, и она делала это, если в зале не было дам.

Если бы Коралия, подобно другим артистам, была нанята Профессором, он и ее бы давно прогнал. Порой она задумывалась, не пойти ли ей работать служанкой в какой-нибудь дом или продавщицей в один из ближайших магазинов, но отец обнимал ее и говорил, что ни за что ее не отпустит.

– Если у нас чего-то нет, мы создадим это, – уверял он.

У него уже созрел хитроумный план создания нового существа. Это будет крокодил или змея, или диковинный гибрид из обоих, изготовленный с выдумкой, и барнумская Русалка с Фиджи даже близко с ним не сравнится. В подвале их дома находилась мастерская, куда Коралии запрещено было заходить даже после того, как ей исполнилось десять. На дверях висели два замка, железный и медный, ключи от них Профессор носил на той же цепочке, что и карманные часы.

– Наш экспонат будет соответствовать самым безудержным фантазиям людей, – делился с Коралией своими соображениями Профессор. – Ибо если они уверуют во что-то, то выложат деньги, чтобы это увидеть.

Отец брал Коралию с собой на поиски подходящего материала. Ему удавалось заключать более выгодные сделки, когда он представал в качестве семейного человека. До начала сезона оставалось всего несколько недель, и за это время он должен был найти что-нибудь диковинное, что пробудило бы интерес не только у зрителей, но и у прессы. Сначала они попытали счастья в заливе Ред Хук, но там не оказалось ни кальмаров, ни китов размером с Левиафана, ни белых морских львов или медуз достаточной величины. Тогда они отправились на мясные рынки на западной окраине Манхэттена, где булыжная мостовая была залита кровью, стекавшей из многочисленных боен. Здесь среди отходов могли найтись черепа и кости, которые можно было пришить к шкуре живого существа. Пока Профессор бродил по рынку, возница сторожил экипаж, так как группа парней подозрительного вида проявляла интерес к упряжке и к Коралии, бросая ей грубые реплики. Выходя на улицу, Коралия часто брала с собой нож и сейчас с удовлетворением ощупывала в кармане его ручку. Именно этим ножом она пыталась срезать лишнюю кожу между своих пальцев.

Улица была пустынна, и парни подошли ближе. Сердце Коралии екнуло, но возница разогнал их несколькими метко пущенными камнями. Это был крепко сбитый молчаливый человек, отсидевший в свое время срок в тюрьме Синг-Синг[6]. За какие преступления его туда упрятали, он не объяснял. Устранив угрозу, он подошел к Коралии и поинтересовался, как она себя чувствует. Она ответила, что хочет подышать свежим воздухом, и выпрыгнула из экипажа к вознице, хотя знала, что ее отец бы этого не одобрил. Вскоре подошвы ее туфель покраснели от крови, текущей между камнями мостовой.

– Ни за что не стал бы есть живое существо, – заметил возница, удивив Коралию, ибо до сих пор он ни разу не заговаривал с ней на посторонние темы. – У них души не меньше, чем у нас, и даже больше, по правде говоря. – В этот момент ласточка уселась на ближайший облетевший платан и деловито запела. – Видите? – указал на нее возница большим пальцем. – Тут вам и сердце, и душа.

Профессор вернулся с пустыми руками, и они продолжили путь, направившись в морг больницы Бельвью, унылое и малоприятное место, которое возница назвал «домом останков». Чтобы попасть в морг, Сарди обычно говорил, повергая Коралию в смятение, что они разыскивают внезапно исчезнувшую, горячо любимую мать девушки. Если им все же отказывали, Коралия начинала истерически рыдать, пока охранники не оттаивали и не пускали их посмотреть неопознанные трупы. Однако на этот раз, поднявшись по каменным ступеням морга, Коралия почувствовала, что не сможет рыдать. Она стала опасаться, что Бог накажет их за их уловки, если ему действительно известны все человеческие дела. Не исключено, что глубоко под землей действительно есть ад, где им придется гореть из-за всей их лжи.

Профессор понял, что происходит с Коралией, и отвел ее в сторону.

– Если ты не можешь заплакать, я покажу тебе, что надо сделать, чтобы это получилось, – сказал он и, схватив ее руку, крепко ее сжал. – Не хотелось бы, однако, чтобы у меня был когда-либо повод делать это самому.

Коралия поняла, что от нее требуется, и сильно ущипнула себя за руку, вызвав слезы на глазах.

Их впустили, и они осмотрели удручающее содержимое морга, хотя запах в помещении стоял невыносимый. Профессор дал Коралии свой носовой платок, чтобы она закрыла им рот и нос. На мраморных столах лежало несколько женских тел. Одно из них было так густо покрыто синеватыми кровоподтеками, что Коралия поспешно отвернулась. В другом отделении были дети, безымянные и никем не востребованные. Их бледные застывшие тела посинели от холода и, казалось, таяли, подобно льду, а лица их при этом имели печальное выражение.

– Все это не то, что надо, – пробурчал профессор.

К концу их экскурсии Коралия была на волосок от обморока и чувствовала, что если ей еще раз понадобится плакать в этот день, то вряд ли для этого нужно будет щипать себя за руку.

Следующим на очереди был Френчтаун, где женщин и детей давали напрокат для удовлетворения сексуальных фантазий клиентов. Иногда по вечерам в эти дома допускались лишь клиенты в вечерних костюмах, женщины, специально обученные разговаривать с мужчинами из высшего общества, носили элегантные открытые платья. В некоторых комнатах стояли обтянутые бархатом диваны, постели были покрыты пуховыми одеялами с шелковыми пододеяльниками, другие были грязными, плохо освещенными вместилищами безрадостных плотских утех. Иногда хозяева этих заведений набирали в штат людей с физическими недостатками, что и было нужно Профессору. Они посетили два подобных заведения. Коралия ждала отца в экипаже. В первом предлагали мальчиков, одетых в женские платья, с нарумяненными щеками и подкрашенными губами, во втором содержались девочки в фасонных нарядах, которые были им велики и лишь подчеркивали их юный возраст. Ни в одном из этих домов Профессор не нашел ничего интересного для себя и быстро оттуда ушел. Когда он выходил из второго, за ним увязался мужчина плотного сложения с девочкой не старше шести лет. Мужчина тащил малышку на веревочной лямке, потому что у нее не было ни рук, ни ног.

– Эй, послушайте! Вот то, что вам надо! – кричал мужчина. – Делайте с ней, что хотите. Продам по сходной цене.

Девочка начала плакать, но, получив затрещину от своего хозяина, сразу смолкла. Она, по-видимому, была так подавлена ударом, что даже плакать не могла. Профессор отрицательно помотал головой и пошел прочь. Мужчина, однако, не отставал:

– Вы же сказали, что ищете уродов. Вот он перед вами, лучше не найдете!

Коралия с отцом поспешили в свою коляску, спасаясь от назойливости раскипятившегося мужчины.

– Пошел! – скомандовал Профессор вознице.

– Что же будет с ней? – спросила Коралия, оглядываясь на девочку, которую волокли навстречу ее ужасной судьбе. Общество по предотвращению жестокого обращения с детьми добивалось вынесения постановлений, запрещающих посылать детей просить милостыню, привлекать их к исполнению акробатических номеров и участию в непристойных и унижающих человеческое достоинство выступлениях, особенно с демонстрацией каких-либо физических недостатков. Но, по правде говоря, за исполнением этих постановлений следили плохо. Дети фактически не имели никаких прав.

– Это не наша забота, – безапелляционно бросил Профессор. – Нас интересует наука.

– Но, может быть, все-таки следовало бы взять ее с собой, – протестовала Коралия. – Я могла бы ухаживать за ней. Мне это было бы нетрудно. – Слезы, которые до этого не хотели появляться у нее на глазах, теперь полились без помех, но Коралия сразу вытерла их.

– Если ты будешь пытаться исправить все зло на свете, то выбьешься из сил через час. Это дело Господа.

– Но разве мы не должны помогать Господу в его делах? – спросила Коралия.

– Что мы должны – так это найти существо, которое привлекало бы публику и тем самым обеспечивало бы нас пищей, топливом и обувью для тебя.

Коралия опять оглянулась, но улица была пуста. Мужчина и его подопечная растворились в темноте. Казалось, Господь никогда не заглядывал в эту часть города, где человеческие существа продавались и покупались, точно овцы на рынке.

– Подобная жестокость должна преследоваться законом, – заявила девушка.

– Этот мужчина ее отец, – ответил Профессор, повернувшись к Коралии, чтобы она осознала все значение его слов. – И никто в мире не может обвинить его в том, что он превышает свои права.

Профессор приступил к выполнению плана, который должен был принести им успех. В начале 1911 года по городу поползли слухи, источником которых была фантазия профессора Сарди. В реке Гудзон завелось чудовище, которое можно было заметить с берега вечером или при первых лучах утреннего солнца, когда вода спокойна и отливает серебром. Первыми эту весть принесли два мальчика, ловившие рыбу для своих семей. Полиция допросила мальчиков, и они утверждали, что какое-то странное существо стащило их улов прямо с лесок. Они клялись и божились, что это была не акула, которые в изобилии водились в Нью-Йоркской гавани, достигая подчас четырнадцати футов в длину. Да, они видели мельком чешую на хребте существа, но в целом оно выглядело совсем не так, как акула, было темным и странным, чем-то похожим на человека, с быстрыми движениями. В городе началась паника. Полицейские на шлюпках патрулировали берега, начиная от пристаней в деловом центре и до самого Бронкса. Несколько раз люди, переправлявшиеся на пароме, который ходил между Двадцать третьей улицей и Нью-Джерси, прыгали в холодную воду, словно могли ходить по ней аки по суху, – они, по их словам, слышали, как их зовет женский голос, и думали, что кто-то тонет.

Монстром, пугающим людей, таинственным существом, которое они хотели спасти или поймать, была Коралия. Перед ней была поставлена задача показаться на миг на поверхности воды и создать впечатление, что это какой-то злокозненный речной дьявол, вырвавшийся на свободу из ночных кошмаров и бесчинствующий в водных артериях Нью-Йорка. В газетах было напечатано уже семнадцать снимков этого чудовища. Все они были сделаны, когда Коралия удалялась к северу, плывя в холодной стальной воде среди угрей, как раз в это время поднимавшихся со дна после зимней спячки, и полосатых окуней, идущих на нерест вверх по течению. Она держалась уверенно в самой неспокойной воде. По утрам она сидела на солнышке на террасе своего дома и читала в газетах «Сан» и «Таймс» о себе – огромном чудище с акульими зубами и зеленой чешуей, которое на самом деле было всего лишь девушкой весом сто двадцать фунтов, носившей простые черные платья и кожаные ботинки на застежках и никогда не снимавшей перчаток.

Коралия знала, что отцу позарез необходимо что-нибудь, способное конкурировать с Дримлендом, Луна-Парком и прочими славными увеселительными центрами Кони-Айленда. Два года назад знаменитый Зигмунд Фрейд приезжал в Бруклин с целью изучить менталитет американцев. Среди нескольких вещей, которые произвели на него самое сильное впечатление, были грандиозные парки развлечений. Ключом ко всей бруклинской жизни служило воображение, и оно было именно тем товаром, которым торговал Сарди. Он обладал необходимым для этого талантом и неустанно благодарил за него своего создателя. Он утверждал, что его музей не имеет ничего общего ни с паноптикумами вроде известного Десятицентового музея Хьюберта на Четырнадцатой улице Манхэттена, много лет демонстрировавшего публике всякие аномалии, пока в 1910 году на его дверях не появилась табличка «Закрыто», ни с десятками кошмарных развлекательных заведеньиц, сгрудившихся в нижней части Сёрф-авеню и девальвировавших истинные ценности своими скелетами и инвалидами, сросшимися близнецами и личностями, отдающими себя на съедение блохам, ни, тем более, с залами для борцов или с варьете, из которых худшие, выжимавшие все соки из своих артистов, переместились к северу – в район, именуемый Кишкой. Музей редкостей и чудес, говорил Профессор, это подлинный музей, научное учреждение, где загадки природы соседствуют с уникальными личностями. Но экспозиция должна обновляться, и когда нового не найти, его следует изобрести. Если и существовал человек, способный это сделать, так это был Профессор. В свое время он был знаменитым магом во Франции и показывал такие удивительные вещи, что люди не могли поверить собственным глазам. Уже тогда он понял, что не только глаза могут обмануть человека, но и его разум.

Коралия подчинилась требованиям отца, как поступала всю жизнь, хотя сердце ее не лежало к этому трюку, который они проделывали перед всем Нью-Йорком. Никому не удавалось толком ее рассмотреть, и газеты называли ее Загадкой Гудзона. В этот вечер два человека в лодке заметили ее, но ей удалось ускользнуть от них, прежде чем они догадались, что это женщина. Как Профессор и рассчитывал, они увидели только то, что им подсказывало воображение, а воображение в эти темные времена рисовало людям темные картины. Это был период крупных кровопролитных столкновений на улицах, когда капиталисты, политики и полицейские вступали в открытую борьбу с трудящимися. Устраивались санкционированные дебаты, но для ареста рабочего было достаточно одного участия в них. Разрыв между жизнью иммигрантов, загнанных в переполненные жилища Нижнего Ист-Сайда, и богачей, обитавших в особняках из коричневого песчаника вокруг Мэдисон-Парка, был миной замедленного действия, начиненной зарядом ненависти.

Но наряду с обычными новостями о социальных проблемах – забастовках бруклинских докеров и манхэттенских портных, дошедших почти до бунта, – на следующий день после заплыва Коралии в «Сан» и «Таймс» обязательно появлялось сообщение о нем, ибо Загадка Гудзона продолжала волновать публику. В магазинах и на перекрестках говорили о таинственном глубоководном существе. В это утро должно было появиться уже восемнадцатое сообщение такого рода – знаменательная цифра, ибо за два дня до этого Коралия отпраздновала свое восемнадцатилетие. Морин испекла яблочный пирог с имбирем и сахарной глазурью, в нем горели восемнадцать свечей, которые рассыпали искры, когда Коралия их задувала.

Оставив позади реку, Коралия побрела сквозь заросли распускающегося водяного батата и папоротников, свернувшихся наподобие украшения на носу корабля и росших в этом болотистом лесу в изобилии. Провести на свободе хотя бы пару-другую часов было для нее редкой удачей, а возможность побыть беззаботной тенью, окунуться в лесную прохладу – сущим подарком. Здесь никто ею не командовал. Она чувствовала себя речной нимфой, выбравшейся на неизвестный ей, но гостеприимный берег. Мир вокруг сиял, словно открылась некая дверь, за которой все было окутано живой дымкой. Ей представлялось, что ее ждет новая, неизведанная жизнь, и она может начать ее прямо сейчас, забыв о том, что надо возвращаться домой. В кронах лжеакаций сгущались тени. С приближением ночи вся местность погрузилась в синий туман. Коралия сняла маску, скрывавшую ее человеческие черты и изготовленную тем же мастером, который делал таблички для музейных экспонатов. Она смотрела на неизвестный ей противоположный берег реки, не зная, что утесы, белеющие в полутьме, называются Палисады. Она находилась недалеко от пустошей северной оконечности острова, но не имела представления, где север и где юг, как и о том, что Бронкс преображается и в нем проложен новый проспект Гранд-конкурс по образцу Елисейских Полей. Монстры не носят с собой карт местности, и если им случается заблудиться, остается только полагаться на людское милосердие. Коралия вглядывалась в окружавшую ее чащу. На отдельных участках Манхэттена, некогда принадлежавших первым голландским поселенцам, еще сохранились заросли пекана, каштанов и черно-зеленых вязов. Неожиданно Коралия заметила столбик дыма, поднимавшегося во тьму. Она поспешила к нему, как к маяку, надеясь унять дрожь, закутавшись в плед и выпив чашечку горячего кофе.

Ее промокшая одежда облепляла тело и тянула книзу, тем не менее Коралия шла легкой походкой пловца. Она быстро поднялась по скользкому берегу. В нее вцепился колючий куст ежевики, но она высвободилась из его объятий. В лесу стояла тревожная тишина. Ночи были еще слишком холодные, и не слышалось ни стрекота сверчков, ни кваканья лягушек, ни птичьего пения.

Растущий повсюду водяной батат распространял резкий запах сырой зелени. Внезапно залаяла собака, ее лай эхом разнесся по лесу. Коралия испугалась. Зачем ее понесло к неизвестному огоньку? Что она скажет, если ее спросят, почему она вздумала купаться ночью в столь неподходящую погоду? И кто может поручиться, что в этих лесах не прячутся преступники или бродяги, которым ничего не стоит наброситься на нее?

Коралия пригнулась и стала всматриваться в темноту. Сквозь ветви лжеакации она увидела костер, а рядом с ним молодого человека, который готовил себе ужин на огне. Она спряталась за листьями липы, имевшими форму сердечка, пытаясь определить, на кого она наткнулась. Ей вспомнился Уитмен: «Незнакомец, коль ты, проходя, повстречаешь меня, / И со мной говорить пожелаешь, / Почему бы тебе не начать разговора со мной? / Почему бы и мне не начать разговора с тобою?»[7] Но она не торопилась начинать разговор с незнакомцем и молча наблюдала за ним. Это был брюнет с красивыми чертами лица, поджарый и высокий – не меньше шести футов. Лицо его загорело после целого дня, проведенного на реке, он насвистывал, потроша пойманную рыбу. Что-то в нем пробудило в Коралии незнакомое ей чувство, повлекло к нему, как магнитом. Пульс ее так участился, что она встревожилась. Рядом с молодым человеком находился пес бойцовой породы. Пес учуял Коралию и залился лаем не на шутку.

– Успокойся, Митс! – прикрикнул на него хозяин.

Питбуль посмотрел на хозяина задумчиво, но был, очевидно, слишком возбужден, чтобы повиноваться. Он кинулся в лес к Коралии. Молодой человек попытался его остановить, но пес не обратил внимания на окрик. Коралия бросилась бежать со всех ног. Она с трудом переводила дыхание, сердце колотилось о грудную клетку, в груди защемило. Отец держал ее в изоляции от людей – за исключением тех часов, когда она выступала в качестве экспоната. Он полагал, что ценность «живых чудес» пропадет, если они будут общаться с посторонними, которые не в состоянии понять их и, скорее всего, используют их в своих целях, в результате чего они лишатся своих чудесных свойств.

– А если уж вы лишитесь их, то навсегда, – предупреждал он.

Коралия слышала, как питбуль продирается сквозь подлесок, и вот он уже вплотную приблизился к ней. Она обернулась, боясь, что пес набросится на нее сзади, и собралась с силами, чтобы отразить нападение. Кровь бурлила в ее вымокшем и замерзшем теле. Уши и хвост питбуля были коротко обрезаны, тело было плотным и мускулистым. Коралия ожидала, что он кинется на нее с пастью в пене, но он вместо этого приветственно вилял задом и смотрел на нее глупым и дружелюбным взглядом. Это был вовсе не злобный зверь, а друг человека.

– Кыш! – прошептала Коралия. – Уходи!

– Митс! – донесся голос молодого человека из-за деревьев. – Чтоб тебе! Ко мне!

Пес фыркал и вилял хвостом, обнюхивая свою добычу и не обращая внимания на ее попытки его прогнать. Она напрасно отмахивалась и шипела на него.

– Митс, идиот несчастный! – кричал молодой человек.

Пес разрывался между желанием насладиться своей великолепной находкой и преданностью хозяину. Наконец он развернулся и исчез в лесу. Теперь Коралия могла спокойно разглядеть молодого человека сквозь трепещущую листву. У него было худое угловатое лицо, живое и открытое. В данный момент выражение его было обеспокоенным. При виде питбуля широкий рот растянулся в улыбке.

– Прибежал! – сказал молодой человек и наклонился к псу, чтобы его погладить. Тот в ответ подпрыгнул и лизнул хозяина в лицо. – Так и потеряться можно.

Коралия почувствовала, будто ее зацепило каким-то острым крючком, как рыбу, и она не может от него освободиться. Казалось, что-то привязывает ее к этому незнакомцу, к каждому его движению. Не думая о последствиях и о собаке, она подкралась поближе к костру. Молодой человек поджаривал на дымящемся костре двух полосатых окуней – одного для себя, другого для пса, которого он покормил прежде, чем сам приступил к ужину. Выругав пса за плохое поведение, он погладил его по широкой голове и поставил перед ним миску со свежей водой.

– Дурачок, – сказал он. – Ты что, хочешь попасть на обед к медведю?

Большой фотоаппарат лежал на свернутом пальто, подальше от мокрых папоротников и сырой земли. Итак, он был не только рыбаком, но и фотографом. Что он увидел бы, если бы навел на Коралию свой объектив? Серые глаза, длинные блестящие волосы, ниспадающие вдоль спины, чешую водяного чудища, нарисованную у нее на коже. Он решил бы, что она врунья, обманщица и мошенница. И больше не увидел бы в ней ничего, потому что люди, как говорил Профессор, видят лишь то, что ожидают увидеть. Коралии хотелось стать обыкновенной заблудившейся женщиной, с которой он мог бы разделить свой ужин, но она не была обыкновенной женщиной. Она была дочерью своего отца, «живым чудом», музейной редкостью, которую нормальный человек понять не может.

Продираясь сквозь кусты и защищая лицо от колючек, она вернулась на берег. За спиной она услышала шаги. На миг ее охватило волнение, чуть ли не желание, чтобы ее обнаружили. Но, обернувшись, она увидела, что это вовсе не молодой человек, и сердце у нее ушло в пятки, ибо она различила темный силуэт большого серого зверя. Волк, мелькнуло в голове. В сказках, которые она читала маленькой девочкой, зло всегда наказывалось, люди получали то, что они заслуживали. Ей стало стыдно, что она принесла столько зла в мир, за все свое трюкачество и маскарад. Она подчинялась требованиям отца, не задавая вопросов и не раскаиваясь. Возможно, быть съеденной диким зверем – это справедливая кара за ее преступления. Закрыв глаза, она старалась унять свое сердце. Если ей суждено умереть, значит, так тому и быть. От нее останутся только мерцающие во тьме кости, разбросанные под кустами ежевики, ласточки соберут пряди ее волос для строительства своих гнезд.

Волк постоял в лощине, разглядывая Коралию, но, по-видимому, не нашел в ней ничего интересного и исчез в лесу.

Когда она добралась наконец до условленного места встречи с отцом, деревья тонули в пелене тумана. Коралия промерзла до костей, однако внутри нее бурлили эмоции, генерируя особый вид тепловой энергии. Она поняла, что означают те чувства, которые охватили ее, когда она в промокшей одежде пряталась за деревом и с бьющимся сердцем наблюдала за молодым человеком. Морин говорила, что любовь – это то, чего человек меньше всего ожидает. Она настигает его без предварительной договоренности, незапланированная и никем не подстроенная. Именно это произошло с Коралией в эту темную ночь.

Увидев отца, прохаживающегося около экипажа, Коралия почувствовала возмущение. Профессор ни разу не поднял на нее руку, но его недовольство обижало ее, а сейчас он был явно раздражен, что она заставила его ждать до самого рассвета. На небе еще мерцали последние звезды, а в кустах уже просыпались скворцы. Коралия часто спрашивала себя, действительно ли отец ее любит, или его вполне устроило бы, если бы на ее месте была какая-нибудь другая девушка.

– Вот и ты! – воскликнул Профессор при ее появлении. Он накинул на плечи Коралии одеяло. – Я уж думал, ты утонула.

Он торопливо подтолкнул ее к коляске. Возница, которому часто переплачивали за молчание, вероятно, потребует на этот раз двойную плату, ведь до Бруклина они доберутся, когда утро будет уже в полном разгаре. На Уильямсбургском мосту им встретится масса мужчин и женщин, спешащих в этот синий мартовский день на работу и не подозревающих, что мимо них проезжает чудище из Гудзона, которое плачет, глядя на них из окна экипажа, и так хочет быть среди них и стать наконец хозяйкой своей судьбы.

Загрузка...