Ничего себе! Вот уж не ожидал, что мой первый пост привлечет такое внимание! Честно говоря, думал, что вы, ребята, решите, будто я все сильно преувеличил. И да, я в курсе, что кое-кто именно так и отреагировал (я услышал вас, DrHouse1982), но в целом позитивный отклик меня буквально поразил.
Вдобавок я явно недооценил всю сложность изложения подобных вещей в письменном виде, хотя уже сам тот факт, что чуть ли не все вы готовы верить написанному и даже высказывать предположения относительно происходящего, немало поддерживает меня в этом начинании. Я прочитал абсолютно все ваши комментарии, и хотя могу сказать, что в данный момент никто из вас даже близко не подошел к пониманию того, о сколь жутком пациенте идет речь (у вас пока что нет и половины всего материала), просто замечательно видеть, что есть люди, способные рассматривать подобные темы всерьез. Так что, в конце концов, все далеко не безнадежно.
Ладно, на чем я там остановился? Ах да, на истории болезни Джо и на том факте, что в течение почти четырех лет в ней не появилось ни одной новой записи.
Вновь вести историю начали в 1977-м. На сей раз целые куски в ней были вымараны или просто отсутствовали – с предваряющим примечанием, что за неотредактированными оригинальными материалами следует обращаться к доктору Г. Похоже, что к тому моменту сокращение финансирования вынудило размещать больных по несколько человек в палате. В результате в папке обнаружилось распоряжение нового главврача, доктора А., с требованием к персоналу составить перечень больных, которые в роли соседей по палате не стали бы причиной ухудшения состояния Джо, в чем бы оно ни заключалось.
Сотрудники больницы с поставленной задачей явно не справились.
Следующая записка, содержащая более или менее существенную информацию, была также подписана доктором А. – и адресована доктору Г., известной мне теперь как главный врач. Вот что в ней говорилось:
14 декабря 1977 г.
Не знаю, кому пришло в голову перевести Филипа А. в палату Джо, но кто бы это ни сделал, я требую его увольнения! Идея подселить взрослого человека со столь серьезными проблемами с агрессией в палату к мальчику, проявляющему настолько острую склонность играть на чувствах других людей, явно не могла привести к положительным результатам. Так что теперь, судя по всему, мы имеем как минимум одного пациента, родственники которого могут подать на нас в суд – если когда-нибудь узнают, через что довелось пройти их сыну. Насколько я понимаю, вы уже слышали про то, что Филипа пришлось основательно накачать успокоительным, пока он не успел выполнить свое обещание «прибить к чертям собачьим этого мелкого монстра, это долбаное чудовище». Не знаю, как это может сказаться на состоянии Джо, но, насколько могу себе представить, явно не лучшим образом.
Судя по всему, по причине перелома руки, ушибов грудной клетки, сотрясения мозга и трещины в черепе Джо пришлось на какое-то время перевести в обычную больницу. После этого первого несчастья в записях отражено, что после возращения Джо подселили к пациенту, более близкому ему по возрасту, – восьмилетнему мальчику, недавно поступившему в больницу по поводу тяжелого случая аутизма[13]. Это привело даже к еще более печальным результатам.
16 декабря 1977 г.
Наш страховщик явно не обрадуется, если у нас будут еще происшествия вроде того, что случилось с Уиллом А. Единственная хорошая новость заключается в том, что вскрытие не выявило каких-либо признаков насильственной смерти. Похоже, что тяга Джо к насилию немного ослабла. Но даже если результаты вскрытия и освобождают нас от всякой ответственности, боюсь все же, что хороший адвокат разнесет их в суде в пух и прах. Когда в последний раз восьмилетний ребенок погибал от сердечной недостаточности? Еще раз проверьте назначения со старшей медсестрой и молитесь, что мы не дали ему слишком сильную дозу чего-нибудь не того.
Следующим соседом Джо стал мальчик шести лет, поступивший по поводу посттравматического стресса, ставшего результатом сексуального насилия со стороны собственного отца. К распоряжению о размещении нового больного была подколота записка, приказывающая санитарам и медсестрам периодически присматривать за обоими, поскольку новый пациент был склонен к агрессивному поведению. Так вышло, что эта мера пошла на пользу как раз ему самому.
18 декабря 1977 г.
Больной Натан И. помещен в одну палату с больным Джозефом М. В 22:00 дверь в палату заперта, свет погашен. В 01:34 из-за двери слышатся всхлипывания и крики Натана. В 01:36 санитар Байрон Р. входит в палату и обнаруживает Джо лежащим на Натане, в процессе сексуального насилия. Пациент Натан удален из палаты, пациент Джо связан и помещен в одиночный изолятор. Пациент Натан, у которого выявлены существенные ушибы, многочисленные повреждения от укусов и небольшие ректальные разрывы, переведен в другое отделение для оказания экстренной помощи. Пациент Джо определен в изолятор на неделю. Весь персонал еще раз предупрежден о недопустимости обсуждения тем, связанных с сексом, в присутствии малолетних пациентов. Настоятельно рекомендуется освободить от должности всех санитаров, за исключением санитара Р.
Последним соседом Джо из числа прочих обитателей психиатрического отделения стал подросток-наркоман с тяжелым параноидным расстройством личности, избранный наверняка по той лишь причине, что запросто одолел бы Джо, вздумай мальчишка на него напасть. Больше того, в качестве дополнительной меры предосторожности против подобного нападения их поместили в палату, в которой оба могли быть постоянно привязаны к койкам и не имели возможности нанести друг другу какой-либо вред.
Однако лучше не вышло.
20 декабря 1977 г.
Для начала: может кто-нибудь наконец поискать нам более прочные ремни для коек? После того, что случилось вчера ночью с Клодом Д., и всего остального, что произошло на прошлой неделе, нам нужно обязательно заверить общественность, что ничего подобного больше не повторится. Кроме того, пусть санитары еще разок хорошенько осмотрят ту палату, поскольку, честно говоря, мне их объяснения представляются довольно сомнительными. Пусть этот Клод хоть трижды параноик – что его могло настолько перепугать в этой палате, что он перегрыз несколько кожаных ремней и выбросился из окна? Как он справился с ремнями? Они вообще-то достаточно прочные, даже с учетом возможного адреналинового всплеска. И как ухитрился взломать зарешеченное окно? Явно что-то не то там с этими ремнями, или с койкой, или с окном.
Хотя так или иначе я все же намереваюсь выяснить, каким образом этот ребенок способен вызывать подобные происшествия. Распорядитесь, чтобы кто-то из санитаров по вашему выбору остался с ним в палате на всю ночь. Убедитесь, что этот санитар будет располагать всем, чем нужно, чтобы защитить себя. Рассматривайте данного пациента как душевнобольного преступника, пусть даже мы и не можем пока ничего доказать, не считая случая с Натаном. Ах да, и скажите санитару, чтоб прихватил с собой диктофон. Если там запишется даже просто дыхание этого мелкого поганца, я все равно хочу получить эту запись для анализа!
Имелась и еще одна приписка, указывающая, где искать магнитофонную кассету, записанную в результате данного приказа. Ее каталожный номер я тоже занес в блокнот. Кроме того, нашлось и единственное последнее послание от доктора А. по поводу Джо, и вот в нем-то я наконец и нашел частичный ответ на вопрос, почему никому из врачей так и не удалось ни поставить диагноз, ни вылечить данного пациента. Но, в отличие от предыдущих документов, это было не распоряжение и не отчет, а просто набросанная от руки записка – судя по всему, сохраненная доктором Г.
Дорогая Роуз,
Я только что говорил с Фрэнком. Думаю, могу с полной уверенностью сказать, что он не будет готов приступить к работе еще как минимум месяц, учитывая состояние, в котором он сейчас пребывает. И знаешь что? Вообще-то я собираюсь предоставить ему на весь этот срок оплачиваемый больничный, поскольку вижу в случившемся с ним мою собственную вину. Нельзя наказывать людей за то, что они выполняли твои распоряжения. Прошу заметить: если ему не станет лучше к тому моменту, когда все это закончится, нам придется просто поместить его сюда.
Также я пришел к следующему заключению: что бы там у Джо ни было, нам это никогда не вылечить. Даже не думаю, что мы сумеем просто поставить диагноз. Этого определенно нет в ДСР[14]. И, учитывая воздействие, которое он оказывает на остальных, я начинаю сомневаться, чтобы кто-то вообще смог его диагностировать.
Знаешь что? По-моему, я забегаю вперед. Для начала давай-ка лучше поговорим о том, что мне сообщил Фрэнк. По его словам, Джо всю ночь ему что-то шептал. Вот и всё. Просто шептал. Но это был не нормальный детский голос. Каким-то образом мальчишка ухитрился сделать свой голос низким и хриплым и все пытался напомнить Фрэнку о чем-то, что они якобы делали вместе – как будто каким-то образом знал его раньше.
Но вся штука в том, Роуз, о чем именно Джо пытался напомнить Фрэнку! Это были все те кошмарные сны, которые Фрэнк видел еще ребенком. По его словам, всё было так, будто чудовище из этих кошмаров шептало ему всю ночь – твердило, как ему хочется опять преследовать его, поймать его и съесть.
Звучит довольно дико. Ну откуда такому мелкому парнишке знать, о чем мог видеть сны какой-то сорокалетний санитар? Так что я прослушал пленку. И пришел лишь к заключению, что Фрэнк все это просто себе вообразил. Я не услышал ни звука, хотя чувствительность микрофона была вывернута на максимум. Больше того, Джо всю дорогу был привязан к койке у противоположной стенки палаты, и если б он издал хотя бы один звук, который мог услышать Фрэнк, микрофон сразу его уловил бы. Я не думаю, что ему удалось бы не попасть на запись, даже если б он шептал Фрэнку прямо в ухо – что, конечно же, совершенно исключено.
Но куда более странно, что через какое-то время я услышал очень громкое дыхание Фрэнка. Слишком шумное и частое, как при гипервентиляции[15]. Словно у него начиналась паническая атака[16], на самом-то деле. Но я прослушал запись несколько раз, и там больше не было никаких других звуков. Вообще никаких. Понятия не имею, о чем рассказывал Фрэнк.
Теперь я знаю точно, после этого сеанса с Фрэнком и того, что я пытался провести с Джо: мы не способны его вылечить. Нужен врач получше, чем я, чтобы вообще понять, что с ним происходит, и очень повезет, если найдется такой специалист, что в принципе решится работать с этим маленьким засранцем. Может, он пробудет здесь до самой своей смерти. Но мы ничего поделать не можем.
Роуз, когда-нибудь ты станешь тут главным врачом. Мы оба это знаем. Мы часто это обсуждали. Я знаю, ты думаешь, будто это ты во всем виновата. Я знаю, что тебя будут понуждать испробовать с ним что-нибудь еще. Так вот – не надо. Просто держи его здесь за счет его родителей и скармливай им любые истории, которые сочтешь нужным. Они достаточно богаты, чтобы пожизненно держать его тут. Если они вдруг обанкротятся, выкрои деньжат из бюджета больницы. Моя совесть не выдержит, если я вдруг узнаю, что этот человек, которого я безуспешно пытался вылечить, каким-то образом оказался на свободе, чтобы сеять беду в реальном мире всеми доступными ему способами – только потому, что мы потерпели с ним неудачу. Обещай мне, Роуз.
Томас
После этого письма нашелся только один официальный документ, объявляющий, что любая психотерапия в отношении к Джо окончательно прекращена. У него будет отдельная палата, но в расплату за это ему придется лежать в ней связанным двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю. Лишь немногие избранные санитары будут допущены менять ему постельное белье и приносить еду, а задачу давать ему лекарства необходимо поручить лишь самой опытной из медсестер. Всему остальному персоналу отдано распоряжение держаться от него подальше. Любые упоминания о нем следует свести к минимуму, используя при этом лишь весьма неопределенный уменьшительный вариант имени. Короче говоря, это было как раз то, с чем я и столкнулся, едва только оказавшись на новом рабочем месте.
Но пусть даже так: если раньше я был просто немного заинтригован, то теперь меня реально зацепило. Передо мной открывалась возможность явить миру до сих пор незадокументированное и не учтенное никакими каталогами психическое расстройство – не просто какую-то мутацию чего-то, что уже занесено в ДСР, а нечто совершенно новое! Мой выбор места работы начинал представляться почти что зна́ком свыше. Теперь оставалось только одно: прослушать аудиозаписи, каталожные номера которых я выудил из истории болезни.
Я незамедлительно вернулся к дежурному сотруднику архива и показал ему номера кассет, ожидая довольно быстро их получить. Однако, к моему удивлению, когда он ввел их в компьютер, то растерянно нахмурился, а потом быстро направился куда-то вглубь помещения, не произнеся ни слова. Вернулся минут через десять, еще больше растерянный.
– Под этими номерами ничего нету, док, – сообщил он. – И никогда не было. А вы всё правильно переписали?
Я был в этом более чем уверен, да и по-любому не стал бы опять тащиться за той папкой, поставив его в известность, что именно меня интересует, и тем самым рискуя насторожить его. А потом, если эти кассеты и вправду здесь когда-то были, то вполне разумно, что их давно могли уничтожить или перепрятать, учитывая их связь с самым проблемным пациентом больницы. Я изобразил утомленную ухмылку и, помотав головой, небрежно бросил:
– Кто-то, видать, надо мной подшутил. Простите, что отнял время.
Выбравшись из архива, я потихоньку вернулся в отделение. Все, что я только что прочитал, требовалось хорошенько обдумать, и перед тем, как отправиться домой, я решил заскочить в соседнюю кафешку, где принялся быстро набрасывать свои собственные самопальные заметки, пока прочитанное в архиве не успело остыть в голове, – для последующего анализа. Эти записи и образовали основу для воссоздания истории болезни на предыдущих страницах.
Было ясно, что Джо начинал с некоего расстройства, связанного с недостатком эмпатии[17], которое, скорее всего, лишь ухудшилось в результате потрясения, полученного в руках его первого соседа по палате. Будь он просто жестоким по природе ребенком, который дергал за человеческие струны по принципу «что попадется», поставить диагноз было бы проще простого. Как говорится, «первые страницы учебника» – типичный случай асоциального расстройства личности.
Но штука-то в том, что проблемы Джо с эмпатией, похоже, разбежались в самых разных и даже совершенно противоположных направлениях. Его эмоциональная эмпатия – то есть способность чувствовать то же самое, что чувствуют другие люди, – определенно отсутствовала, если он каким-то образом вынуждал людей убивать самих себя и пытался изнасиловать мальчишку, наверное, сам даже еще не зная, что такое изнасилование. Но вот его когнитивная эмпатия – способность распознавать, что именно чувствуют другие, – должна была оказаться просто невероятной. Почти за пределами человеческих способностей. Он был способен не только нащупать слабое место другого человека, но мог и с идеальной точностью предсказать, как его использовать, чтобы вогнать того в состояние максимального стресса. Навыки такого рода скорее могут явиться результатом долгой специальной подготовки кого-нибудь вроде оперативников ЦРУ, а не чем-то совершенно спонтанно развившимся у маленького ребенка.
И все-таки куда больше загадок крылось в его явной смене тактики после бедственного столкновения с первым соседом по палате. До этого многочисленные записи в истории болезни в один голос свидетельствовали о том, что его излюбленным подходом было индуцирование у своих жертв чувства гнева или отвращения к самим себе. И все же совсем скоро, словно его «модус операнди»[18] совершенно переменился, он вдруг переключился на индуцирование столь запредельного страха, что это запускало животную реакцию «бей или беги». Почему столь внезапная смена подхода? Что из произошедшего поменяло симптомы? И кто вообще сказал, что это именно он вызывал чувство страха, для начала? Куда приспособить тот факт, что санитар, записавший на диктофон свое столкновение с Джо, на самом деле записал лишь тишину?
В ту ночь, наверняка по причине упомянутого в письме печального опыта этого санитара, вдруг поднял голову один из моих старых детских кошмаров. Я не стал бы во все это углубляться, поскольку эта тема пробуждает у меня ужасные воспоминания, но она крайне важна для понимания того, что случилось потом, так что лучше уж я объясню.
Когда мне было десять лет, моя мать угодила в психушку с параноидной шизофренией. Отец отправил ее туда после той ночи, когда, проснувшись, обнаружил ее склонившейся над кухонным столом с самым острым ножом, который только нашелся в доме, и что-то бормочущей про дьявольских букашек, которых сатана засунул ей в уши, чтобы заставить ее слышать вопли обреченных на вечные муки. Она думала, что, если порежет себя, эти насекомые выйдут из нее вместе с кровью и она перестанет слышать голоса. Ни о чем таком я тогда и понятия не имел. Позже отец сказал мне, что всеми силами старался выставить меня из дома, когда у мамы случались подобные эпизоды, и это объясняет, почему он с такой готовностью позволял мне отправляться с ночевкой к школьным приятелям. Но даже в том возрасте я понимал, что происходит что-то плохое, и не был удивлен, когда однажды утром проснулся и увидел сидящего за кухонным столом отца, сурового и хмурого, который объяснил мне, что маме пришлось уехать.
Но, естественно, я очень скучал по матери и вскоре начал приставать к отцу, чтобы тот взял меня с ней повидаться. Он очень долго мне отказывал, но со временем все-таки сдался и взял меня с собой в больницу Святой Кристины – ту психушку, в которую определили маму. Это единственное посещение почти сломало меня и окончательно потушило любое желание опять ее повидать.
Чтобы вы немного сориентировались: больница Святой Кристины – это одна из тех практически нищих и по-городскому перенаселенных психиатрических лечебниц, которые всегда страдали от недостатка финансирования и вплоть до нынешних дней регулярно подвергаются травле за жесткое обращение с пациентами. В глазах местной администрации она фактически представляла собой не более чем свалку для человеческих отбросов, а город, из которого я родом, не особо волновали удобства тех, кого здесь видели в качестве таковых.
К счастью, у отца имелся твердый заработок, и он мог позволить себе уберечь мать от участи подобных ей бедолаг, которых можно встретить на улице толкающими перед собой полные разномастного тряпья магазинные тележки и бессвязно выкрикивающими какие-то слова случайным прохожим, – но не более. Так что, кроме Святой Кристины, иного выбора у нас не имелось. В детстве я не понимал, что какие-то больницы могут быть лучше остальных. До того визита.
Мою мать поместили в небольшом флигеле, в котором содержалось большинство пациентов, финансы которых оставляли желать лучшего, и задолго до того, как попасть к ней в палату, я уже понял, что категорически не хотел бы сюда загреметь. Нутро флигеля скрывалось за двумя тяжеленными и уродливыми серыми дверями, которые открылись под противный треск электрического замка, звук которого был словно специально рассчитан на то, чтобы входящий сюда и сам повредился умом. Вестибюль за ними представлял собой не более чем мрачный куб с драными креслами, прикоснуться к которым побрезговали бы даже клопы.
Кое-кто из пациентов, облаченных в одинаково ветхие больничные сорочки, свободно расхаживал по уходящим вглубь здания коридорам, бросая на нормальных посетителей затравленные взгляды и что-то невнятно бормоча. Даже в десятилетнем возрасте я уловил гнев и страх в этих взглядах, из самой глубины которых, казалось, так и рвался безмолвный крик: «Ну что ты тут забыл среди всех этих обреченных на вечные муки людей, бедный ты маленький дуралей? Разве твоя мамочка не говорила тебе, что тебе здесь не место?»
Но моя мамочка и была в числе этих обреченных на вечные муки. Я понял это, как только мы добрались до ее палаты и санитар открыл дверь. В ту же секунду меня буквально прошибло зловонием мочи и крови, и даже санитар машинально прикрыл нос от отвращения, прежде чем истошным криком воззвать к своим сотоварищам. Еще не понимая, что случилось что-то страшное, я шагнул внутрь.
Моя мать, сжавшись в комок, сидела на корточках возле стены в медленно расплывающейся луже собственной мочи, пропитавшей ее больничную ночную рубашку. В кулаке у нее была зажата маленькая самодельная заточка, которую она наполовину воткнула себе в запястье; из него струилась ярко-красная кровь. Мамочка, наверное, почувствовала на себе мой взгляд, поскольку повернулась ко мне, пока я беспомощно таращился на нее, и ее лицо расплылось в такой широченной улыбке, что меня удивило, как это у нее не треснули щеки. На лбу у нее красовалась уродливая темно-багровая ссадина – судя по всему, она только что колотилась головой об стену.
– Паркер, детка, – пробормотала она. – Помоги-ка мне. Видишь, эти чертовы личинки никак не хотят вылезать.
Я и понятия не имел, что сказать в ответ. Понятия не имел, что даже подумать. Просто стоял и таращился на чудовище, некогда бывшее моей матерью. При виде моего лица, на котором наверняка отразились шок и отвращение, жутковатая улыбка сдулась, и мать выронила заточку. Из запястья у нее по-прежнему хлестала кровь. Задрав лицо к потолку, она испустила какой-то совершенно дикий звериный вой, постепенно сменившийся сдавленным хохотом. Или всхлипываниями. До сих пор искренне не понимаю, чем именно. А потом она медленно поползла ко мне – кровь из руки, смешиваясь с мочой, оставляла за ней смазанный след из отвратительной бурой жижи. Какая-то часть ее, видно, помнила, что она мать, и понимала, что ее ребенок испуган, поскольку она монотонно принялась мычать колыбельную хриплым от долгих месяцев страданий голосом.
– Баю-баю, детки на еловой ветке… – сипела она. – Тронет ветер вашу ель, закачает колыбель… А подует во весь дух, колыбель на землю бух![19]
Сзади послышался грохот тяжелых шагов, и мимо меня в палату ворвались двое санитаров, один со шприцем в руке. Мать все еще напевала – и смеялась, – когда они подхватили ее и швырнули на кровать.
– Колыбель на землю бух! – вскрикивала она. – Бух!
Шприц впился в руку, и она сразу притихла. Я развернулся и бросился бежать, прямо в раскрытые объятия отца, который просто держал меня, пока я заходился в каких-то первобытных рыданиях, сам того не сознавая.
Вам нужно все это знать, поскольку вы должны понимать, что как раз в тот день я и решил стать психиатром. И не просто каким-то психиатром, а таким, какой в жизни не станет обращаться с пациентами как с какими-то отбросами, вне зависимости от того, насколько безнадежными и отвратительными они ни казались бы.
Это опять приводит меня к тому кошмарному сну, который приснился мне после прочтения истории болезни Джо. Одно из наиболее предсказуемых последствий какого-либо травмирующего опыта – это плохие сны, в которых вы опять его переживаете, особенно если ваш мозг еще находится в процессе развития, как у меня в момент того рокового столкновения с моей матерью. Как вы наверняка можете судить, читая эти строки, меня до сих пор преследует ощущение, что я просто обязан помочь всем до единого людям, страдающим от душевных болезней, – просто потому, что какая-то часть меня до сих пор ищет ответа на вопрос: уж не было ли какой-то моей собственной вины в том, что моя мать сошла с ума, для начала? Да, подобные обвинения в собственный адрес совершенно иррациональны, но дети – да и те из взрослых, что продолжают переживать какую-то детскую травму, – не обвиняют себя просто из одного лишь тайного стремления к самоненавистничеству. Они обвиняют себя, чтобы ощутить контроль над тем, что представляется неразрешимой ситуацией, поскольку единственный способ почувствовать, будто ты способен разобраться в ней, а в итоге и с ней, – это пересмотреть свою самоидентификацию как субъекта внешнего воздействия, пусть даже обвиняя себя в чем-то, над чем ты не властен.
Мне нравится думать, что с возрастом я обрел бо́льшую способность управиться с травмой, нанесенной тем негативным опытом, не чувствуя нужды ставить перед собой откровенно невыполнимые задачи, чтобы ощутить, что владею ситуацией. Но поначалу это было не так – отсюда наверняка и растут ноги у кошмара, о котором я собираюсь вам поведать.
В том сне все начиналось так, как было в реальной жизни. Я вхожу во флигель и усаживаюсь в унылой приемной. Только вот рядом со мной никого нет. Вообще-то во сне я почему-то знаю, что во всем здании никого нет, кроме меня. И его. Того существа, которое я называл своей матерью.
Я чувствую его присутствие в здании, даже не видя и не слыша его. Это ужасное, тревожное чувство чего-то гибельно-непоправимого дрожит в каждом дюйме стены, кресла и продранного ковра у меня перед глазами. И пусть даже я отдал бы все на свете, только чтобы вскочить и убежать отсюда без оглядки, подальше от этого жалкого ветхого монумента персональному аду сломанных душ, то, что я хочу сделать, и то, что сон позволяет мне сделать, – это совершенно разные вещи. Так что вместо того, чтобы бежать, я чувствую, что встаю, как заколдованный, и медленно, шажок за шажком, плетусь по покрытому какими-то пятнами серому линолеуму пола в сторону палаты, в которой содержится моя мать.
И, даже еще не дойдя до двери, уже слышу ее смех. Пронзительное, безрадостное гоготание, больше похожее на плач по покойнику, от которого стены буквально смыкаются вокруг меня, словно желудок удава. Чем ближе я подхожу к палате, тем отчаянней силюсь повернуть назад, и чем больше силюсь, тем быстрее сон вынуждает меня продвигаться вперед. Когда я наконец подхожу к двери, за которой бессвязно хохочет и лопочет ад моей детской травмы, в ноздри, перехватывая дыхание, ударяет запах мочи и крови, но сон неумолимо и безжалостно вынуждает меня посмотреть на причину всех этих звуков и запахов.
Моя мать, как и в реальной жизни, скрючилась на корточках возле стены своего – его – логова, его грязная больничная сорочка ниже пояса пропиталась до самой кожи от медленно расплывающейся лужи мочи под ней. Когда я вхожу в палату, оно чувствует мое присутствие и поднимает ко мне свое искаженное в недоброй ухмылке лицо.
И тут мое подсознание каким-то образом ухитряется трансформировать и без того ужасные подробности того воспоминания в совершенно жуткую галлюциногенную составляющую кошмара. Улыбка моей матери теперь не просто широкая и маниакальная – она настолько широка, что щеки лопаются, открывая кровоточащие десны, с которых на подбородок и ночную рубашку капают какие-то жуткие густо-красные выделения. Ее руки не просто вскрыты жестокими рваными порезами от самодельной заточки – раны полны гноя и копошащихся в нем личинок. И хотя моя настоящая мать и без того казалась мне высокой по сравнению с моим детским ростом, мать из кошмара настолько высока, что не может выпрямиться во весь рост в своей камере и нависает надо мной, упираясь согнутой в дугу спиной в потолок – паук, уже впрыснувший яд беспомощной мухе, надежно застрявшей в его паутине.
А потом оно испускает дикий вой. Обычно я избавлен от необходимости слышать его хоть сколько-нибудь дольше, поскольку в этот момент обычно просыпаюсь от собственного крика. Но по какой-то причине в ночь после того, как я нашел историю болезни Джо, мой мозг не позволил горлу произвести необходимый звук. Глотку перехватило от ужаса, и я сумел выдавить из себя лишь какое-то испуганное хриплое карканье, пока этот бесконечный мучительный вой гудел и реверберировал у меня в ушах. Как долго это продолжалось, сказать не могу, поскольку время во сне не измеришь даже самым точным хронометром, но психический стресс, который я испытал, был настолько силен, что с равным успехом все это могло длиться и несколько часов.
И все же это оказалось далеко не единственным ужасным сюрпризом, который припасло для меня мое подсознание. Возникло в этом сне и нечто новое, еще более ужасное. Пока я смотрел, как моя мать из сна кричит на меня, липкая жижа под ногами существа, в которое она превратилась, внезапно стала пениться, словно бы закипая. А потом откуда-то из глубин этой загаженной мерзкой лужи вдруг резко взметнулась вверх пара щупалец, которые со страшной силой обвили мою мать. Выглядели они так, будто были сделаны из спутанных черных волосков и окровавленной кожи, но извивались и дергались, словно усики какого-то жуткого внеземного насекомого. Щупальца повалили мать из кошмара на пол, прямо в кипящую жижу, и она вдруг на глазах стала уменьшаться в размерах, ее раны зажили, а на лице появилось выражение той расстроенной любви, которое возникало на нем, когда моя мать – моя настоящая мать – пыталась успокоить меня.
– Милый мой мальчик, – промурлыкала моя мать. – Сладкая моя детка…
Сон не позволил мне и пальцем пошевелить, чтобы хоть как-то помочь ей. Вынудил лишь смотреть, как эти два жутких щетинистых щупальца затягивают мою мать в то, что теперь выглядело настоящим озером из ее собственной скверны. И когда наконец ее голова оказалась у самой поверхности, я услышал тот страшный звук: хлюпающий, клокочущий, отрывистый смех, эхом доносящийся откуда-то из глубины лужи и полный нарастающего безумного садизма, когда щупальца окончательно заталкивали мою мать в ее глубины. Каким-то образом это зрелище заставило мозг освободить горло, и я бешено заорал:
– Мамочка! Мама! Вернись! Ма…
– Паркер! Паркер!
Я ощутил, как меня кто-то трясет, и в какой-то миг сон вылетел у меня из головы. Я понял, что смотрю прямо в осоловелые, очень испуганные, но все равно невыразимо прекрасные глаза Джослин.