– Из барака выйти всем! – звонко прокричал от дверей низкорослый надзиратель с наганом на поясе, сопровождаемый четырьмя стрелками с винтовками в руках. – Отказчиков это тоже касается!
Заключенные, и так выходящие для построения на утренний развод на работы, от его крика быстрее шевелиться не начали. В натопленном за ночь бараке было еще сравнительно тепло, а снаружи сибирская осень, могущая поспорить холодом с европейской зимой, с легкостью продирала через тощие лагерные бушлаты и разнообразную у некоторых еще сохранившуюся гражданскую одежонку, прячущуюся под ними, почти до костей.
Бывший харьковский профессор Платон Ильич Лебедев, вальяжно и в сытном достатке проживавший еще совсем недавно вместе с женой и сыном в просторной четырехкомнатной квартире на улице Юмовской, а ныне осужденный, как «германский шпион», застегнул последнюю пуговицу; поплотнее натянул на голову форменную черную шапку, подбитую ватой, и, засунув руки поглубже в карманы; медленно переставляя ноги, побрел в толпе аналогичных в своем большинстве «шпионов» и прочих врагов народа с небольшой прослойкой бытовиков и согласившихся работать мелких уголовников к выходу.
– Неужели и этих тунеядцев на работу погонят, – повернул к нему костлявое лицо с выбитыми на допросах передними зубами бывший полковник Забайкальского округа, а ныне такой же «германский шпион», Лисницкий, с которым Лебедев соседствовал по нарам и, в последнее время, двуручной пиле. Профессор только равнодушно пожал в ответ обвислыми плечами:
– А нам-то с тобой, Леонид Андреевич, с этого какая разница? Радоваться хоть в этой малости наступившей справедливости?
– Э, не скажи, Платон Ильич, не скажи, – покачал скуластым лицом разжалованный полковник, – норму выработки нам на отряд спускают, на бригаду, учитывая в общем количестве работников и этот, как официально говорят лагерные начальнички, «социально близкий» контингент. Так что, за наших с вами блатных отказчиков, бравирующих тем, что воровской закон запрещает им работать, плановые кубометры леса вынуждены вырабатывать именно мы с вами. Мы за них вкалываем – они за нас жрут. Не хило так жрут, как вы успели заметить. В том числе и за счет наших с вами кровных паек.
– Разговорчики! – грубо оборвал «шпионов» молодой вохровец, мимо которого они медленно проходили, и замахнулся, было, окованным железом прикладом, но бить не стал, – двигай быстрее ходулями, доходяга беззубая, пока последние клыки не проглотил.
Подгоняемые хриплыми матюками и тычками охранников и своих бригадиров заключенные постепенно выстраивались по своим бригадам и баракам в виде большой буквы «П» перед лицом небольшой группы лагерного начальства во главе с самим Хозяином, старшим лейтенантом госбезопасности (по армейской табели о рангах – майором) Востриковым. Позади начальства протянулась длинная двойная цепь стрелков с винтовками за плечами; на вышках у заборов караульные направили свои снятые с ремней трехлинейки внутрь зоны. Происходило что-то непривычное, пугающее: никогда раньше весь лагерь в обычный рабочий день вместе не выстраивали (обычно строились отдельно бараками), и столько вооруженной охраны вовнутрь не заходило, да и караульные направленными заранее в толпу стволами с вышек не пугали. Последними в общий строй конвоиры выталкивали, а иногда и выволакивали за ноги тепло под телогрейками одетых в чужое имущество уголовников, слегка зажравшихся и оборзевших от некоторой, на уровне своего барака, вседозволенности.
Вперед вышел начальник лагеря, в общем-то, невредный (по сравнению с большинством его коллег), хоть и строгий, мужик, просто на такую бесчеловечную должность вышестоящими товарищами поставленный. Старший лейтенант ГБ Востриков и сам не зверствовал над заключенными и, по возможности, сдерживал своих особо ретивых подчиненных. Но над некоторыми писанными и неписаными законами лагерной жизни, с которыми он был внутренне не согласен, начальник все же был не властен. Востриков не мог в достатке накормить своих заключенных, получая на них продовольствие в соответствии с нормами, разработанными какими-то очень уж далекими от реалий умниками и способствующими не увеличению производительности их рабского в прямом смысле слова труда, а постепенному истощению и ослабеванию, что, наоборот, в итоге снижало ту самую вожделенную выработку. С большим трудом ему удалось, не то чтобы искоренить, но в значительной степени уменьшить воровство на кухне, убрав с хлебных мест урок, но привлечь этот «социально близкий» контингент к полноценной работе, оставаясь в рамках закона и инструкций, у него до сих пор никак не получалось. Чему, в общем-то, очень способствовал и его заместитель по режиму лейтенант ГБ Сойкин, и спускаемые сверху директивы, велящие максимально гнобить политических и привечать уголовных, должных, по чьему-то бредовому виденью, в скором времени чуть ли не перевоспитаться и выйти на свободу полноценными строителями социализма.
Востриков прокашлялся в кулак и без натуги, не особенно громко заговорил. Заключенные притихли, стараясь не пропустить ни слова и наконец-то уразуметь, и какие это такие изменения в их нынешней тяжкой жизни грядут: еще большее, не дай бог, закручивание гаек или, аж не верится, послабление какое-никакое последует? Уже недели две, как по зоне распространялись слухи, шедшие и от редких вольнонаемных и от нескольких сравнительно незлых конвоиров, о какой-то все с ног на голову переворачивающей речи самого главного в стране усатого пахана, непосредственно затрагивающей интересы зэков, особенно 58-й статьи. Наиболее здравомыслящие политические таким слухам не верили, что они, дети, что ли, в добрые сказки верить? Но тут один из вольняшек, не очерствевший душой ссыльнопоселенец, работавший теперь (как и прежде в звании зэка) в плановом отделе лагеря, совершенно бесплатно, исключительно из добрых и товарищеских побуждений, поделился с кладовщиком лагерной столовой первоисточником этих самых слухов – то самой газетой «Правдой», распечатанной в читинской типографии больше двух недель назад.
Недавно назначенный (в рамках борьбы с воровством на кухне) на хлебное место кладовщик был из уголовных, но не блатных (убил стулом, слегка не рассчитав удара, очередного хахаля своей блудливой жены). Непосредственно его речь товарища Сталина уж точно не задевала, но почему бы не порадовать товарищей? Большинство людей почему-то радуются лишь, когда что-то хорошее делают для них (а у соседа корова дохнет: мелочь, а приятно); меньшинству же наоборот – приятно доставлять радость другим. Ценную газету добросердечный кладовщик из рук не выпускал, но читать в своем присутствии давал каждому желающему, причем тоже совершенно бесплатно. При всем, очень мягко говоря, недоверии к этому печатному рупору партии, и прочитавшие неожиданную передовицу и те, кому эти прочитавшие передали ее смысл, исподволь начинали надеяться на чудо справедливости в отношении собственной горькой участи.
И чудо, очень на то похоже, начинало свершаться прямо на их глазах. Востриков негромким строгим голосом поведал вкратце в наступившей полной тишине (никто ни то, что не кашлял и не сопел, но даже не переступал замерзшими ногами, чтобы не пропустить ни полслова) об этой знаковой речи Вождя всех народов, присовокупив, что именно по его (Вострикова) приказу никто не мешал зэкам знакомиться с этой речью в оригинале в помещении кладовой. Так вот, повел дальше начальник лагеря, статья товарища Сталина статьей, но пока сверху не поступили конкретные распоряжения, он был лишен возможности что-либо менять в жизни заключенных. Теперь необходимые распоряжения поступили. Итак, действительно начат пересмотр дел всех осужденных по политическим статьям. Но, как все понимают, процесс этот достаточно небыстрый: слишком уж много таких дел накопилось. Но, если уж лично товарищ Сталин убежден, что враги, подло пробравшиеся в органы НКВД, способствовали несправедливому осуждению множества невиновных советских граждан, то и ему, начальнику исправительно-трудового лагеря, грех в этом сомневаться. Вполне вероятно, что многие заключенные из этой категории будут со временем полностью или частично оправданы и освобождены. И совершенно правильно сказал товарищ Сталин в том смысле, что «пироги должен печь пирожник, а сапоги тачать сапожник». И негоже с точки зрения здравого смысла и государственной выгоды профессору или даже толковому слесарю заниматься лесоповалом. Все это так. Но пока дело каждого заключенного не пересмотрено, он будет работать и приносить пользу Родине там, где работает сейчас. НО! Пришло распоряжение, и отпущены лимиты: в полтора раза увеличить хлебную пайку и на четверть – количество остальных положенных продуктов для всех категорий норм выработки. И ощутят это граждане заключенные на себе уже прямо сегодня, за ужином. Зэки не выдержали и радостно загалдели, закричали «ура», кто-то даже залихватски засвистел. В наступившем гаме Востриков продолжил, было, говорить, но его спокойный голос не смог перекрыть все усиливающийся бедлам. Тогда он спокойно достал из кобуры наган, поднял над головой и бахнул вверх – все послушно притихли.
Начальник лагеря, пряча обратно револьвер, вежливо и по-прежнему негромко попросил заключенных не нарушать тишину, перекрикивать он никого не собирается, а сказать ему еще есть что. Он предостерег от нарушения лагерного порядка, сказал, что то, что многие из зэков скоро, возможно, выйдут на свободу, не говорит о том, что сейчас они уже невиновные и свободные граждане. Пока они все остаются в качестве осужденных советским судом заключенных – они обязаны беспрекословно выполнять все правила распорядка лагеря. И будет очень глупо, в первую очередь для них самих, если кто-нибудь из зеков не доживет до своей реабилитации или получит новый срок. Прошелся майор и по привилегированным блатным. Отказчиков от работы теперь в лагере не будет. И уговаривать он никого не собирается. Пришло распоряжение: кто не хочет работать – расстрелять, как совершенно не нужный стране балласт.
Востриков приказал выйти вперед ворам-отказникам из первого барака – никакого движения. Подошли конвоиры бесцеремонно вытолкали вперед прикладами шестерых; еще двое упали на землю и, стойко снося удары, вставать отказывались. Лежащих, взяв за ноги, тоже выволокли вперед и просто бросили возле первой шестерки.
– Кто согласен приступить к работам – два шага вперед, – обратился к ним старший лейтенант ГБ. – Остальные будут расстреляны немедленно и прилюдно. И это не пустая угроза. Вы меня знаете.
Отказники из первого барака не шевелились. До конца начальнику не поверили.
– Начните с этих, – спокойно кивнул Востриков на двух лежащих блатных. Четыре конвоира, схватив за ноги, оттащили так и не поднявшихся блатарей в сторону. Подошли еще двое стрелков и сняли с плеч винтовки.
– Последний раз. Если вы передумали – встаньте, – опять обратился Востриков к упрямым ворам и немного подождал. – Ну что ж. Нет, так нет. Приступайте, – кивнул командиру стрелков.
– Товься, – скомандовал стрелкам их отделенный командир и они слаженно передернули затворы. – Целься, – приложили приклады к плечам и с полутораметрового расстояния навели стволы прямо в лица лежащих на земле отказников. – Пли! – жестко хлестнул, отдаваясь эхом между бараков, сдвоенный выстрел.
Старший вор умер сразу, расслабив свое крупное тело. Более молодому харьковскому урке Митяю Бессарабу (с которым 1 сентября повстречался в темном дворе после кино Максимов-Нефедов) задравшему в последний момент голову, пуля раздробила подбородок и разорвала шею. Он еще короткое время сучил по земле ногами в добротных чужих унтах, пытаясь выгнуть спину, и напрасно царапал пальцами ворот бушлата.
– Добавь, мазила, – кивнул отделенный на недостреленного – стоящий над ним боец опять передернул затвор и добавил. Под непристойно раздробленными винтовочными пулями головами по уже промерзшей утоптанной земле растекалась, плохо впитываясь, темная парующая на холоде кровь.
Воцарилась гнетущая тишина, большинство огорошенных заключенных до последнего не верили, что этих двух упрямых блатных отказников прямо здесь и сейчас расстреляют, считали слова начальника блефом, хотя, если хорошо припомнить, Востриков никогда попусту воздух не сотрясал: если что обещал (хорошее или плохое) – исполнял всегда.
– Ваш черед, – снова обратился Востриков к сиротливо жмущейся друг к дружке выведенной вперед шестерке. – Работать согласны? Или следом за ними (кивнул острым подбородком на трупы) хотите?
Отказники продолжали молчать.
– Ваше дело, – безразлично пожал плечами начальник, – уговаривать никого не собираюсь. Продолжайте, – кивнул отделенному охраны.
Отделенный тихо скомандовал своим бойцам – они прикладами стали выпихивать вперед следующую пару отказников. До воров, наконец-то, дошло. Жить-то и им хочется.
– Будем! – истерично заверещали они. – Будем работать!
– Этих оставьте, – спокойно велел Востриков. – Как остальные? Не слышу!
– Будем, будем, – разноголосо подтвердили и остальные.
– Это хорошо. Работайте. Но помните, отлынивать я не дам никому. Впредь за счет мужиков-работяг вы свою норму выполнять не будете. И не надейтесь. Внимание отказникам остальных бараков. Кто согласен работать – три шага вперед. Шагом марш!
Из задних рядов каждого барака вперед протиснулись группы блатных; на месте не остался ни один из прежних отказников.
– Хорошо, – скупо похвалил Востриков. – Сойтись к центру и построиться в колонну по три. Теперь так. Все бывшие воры-отказники, согласившиеся работать, прямо с сегодняшнего дня выделяются в отдельную бригаду и переселяются в отдельный барак. И работать будете отдельно и жить. И контроль над вами будет отдельный. Особый контроль. Чуть что – расстреляю, как этих. Такое мне теперь право дано. И уясните: государство решило больше с вами не цацкаться. Будет государству какая-нибудь от вашего существования на этом свете польза – будете жить; не будет – не будете. Все! Отказники остаются на месте – остальные на работу.
Первые отмены приговоров по политическим статьям пришли в учетно-распределительную часть лагеря уже через месяц. Освобождались некоторые политические, отбывшие полностью свой срок, и раньше, но, так как по приговору суда большинство из них имели не только года отсидки в лагере, но и года поражения в правах, включающие в себя ссылку в эти же не столь отдаленные места, то большинство из них так и оставалось по другую сторону Уральского хребта от своих родных пенат. Сейчас стало не так: в присланных в лагерь бумагах говорилось о полной реабилитации несправедливо осужденных и приказывалось незамедлительно отправить оправданных граждан по домам.
Начальник лагеря и здесь проявил максимально возможную человечность. По его приказу процесс освобождения начинался незамедлительно. Вплоть до того, что если бумаги приходили, когда осужденные были на работах, – на участок посылался один из конвоиров с приказом вернуть счастливчиков в лагерь. Пока счастливчики чуть ли не бегом возвращались обратно, заставляя запыхаться своего конвоира, имевшего строгий приказ не издеваться над оправданными и поэтому не укладывающему их лицом вниз «за попытку побега», учетно-распределительная часть уже готовила необходимые документы. Бывшие заключенные, получив бумаги, паек на дорогу и положенное скудное количество денег, если не было попутного транспорта и особенно лютой погоды, шли в ближайший поселок, откуда можно было уже добраться на попутках до железнодорожной станции, своими ногами. Ни часа лишнего никто не хотел оставаться в лагере.
Из двух напарников по двуручной пиле первому пришло освобождение уже не бывшему, а, согласно бумагам, восстановленному в воинском звании полковнику Лисницкому. Когда прибывший из лагеря на участок лесозаготовки молодой конвоир, в день знакового лагерного собрания, грозивший прикладом «беззубому доходяге», выкрикнул в числе прочих пятерых и его фамилию, прослезился не сам полковник, а его напарник.
– Ну, ну, Ильич, не надо, – похлопал Лисницкий по спине остающегося за проволокой Лебедева. – Сегодня на меня бумага пришла – завтра на тебя. Не расстраивайся – дождешься.
– Да, я и не расстраиваюсь, – протер рукавицей слезящиеся глаза бывший профессор. – Я чистосердечно рад за тебя, Леня. Просто расставаться с тобой жаль – привык к тебе за это короткое время. Хотя, конечно, – лагерь – не то место, где надо лишний день проводить. Обратно в армию?
– Куда Родина прикажет. Служба. Я место и раньше не выбирал. А тебя где искать, когда освободишься? Скажи домашний адрес – я запомню – напишу.
– Если моих никуда не выселили, то проживать я рассчитываю по прежнему адресу (Лебедев назвал свою харьковскую прописку).
Лисницкий повторил, накрепко запоминая, и добавил:
– Знаешь, Платоша, все как-то забывал рассказать: меня на Лубянке судьба на короткое время сводила с еще одним интересным харьковчанином. Молодой такой был парень, но здоро-о-овый. Что бугай племенной. Назвался простым шофером. Сашей его звали. Фамилию не запомнил. Объяснять он ничего не захотел, что ему предъявляют. Скрытничал. Несколько дней у нас в камере побыл, и пропал. Упрямый такой парень. Я его предостерегал: следователю не сопротивляться; будут бить – терпи. А он, похоже, не послушался. Слухи у нас упорные ходили, что он в одиночку четверых гэбэшных мордоворотов, которые его обрабатывать собирались, к такой-то матери покалечил.
– Интересно. А я тоже в Харькове знал одного такого молодого здоровяка по имени Саша и тоже шофера. Соседа моего из коммунальной квартиры сверху так звали. Фамилия у него была довольно редкая – Нефедов.
– Точно! – улыбнулся полковник беззубыми деснами. – Вспомнил фамилию того Саши! Нефедов! Один и тот же парень, что ли?
– Вполне возможно, – кивнул бывший профессор. – Его, кстати, зачем-то одно время пытались подвязать ко мне в шпионскую группу. Потом внезапно перестали и вообще убрали даже упоминание о нем из моего дела.
– Во, как все переплетается. Не зря говорят: земля круглая, человек с человеком рано или поздно встретится. Если встретишь его – от меня привет передай. Хотя… За избиение работников органов ему, думаю, могли такое в деле написать, что скоро не выпустят, если он вообще живой. А жаль.
– Кстати, – оживился Лебедев, – этот самый Нефедов моему сыну больше года назад дорогу перешел. Представляешь? Девушку-соседку (красивая такая деваха, видная вся из себя, при фигуристом теле и добром характере) прямо из-под носа увел и женился. Нда-а… Так говоришь: один четверых избил? Х-хе! Молоток, парень. Права, наверное, соседка, что его выбрала. На такое не каждый отважится.
– Пока еще зэка Лисницкий! – прервал затянувшееся прощание молодой веселый конвоир. – На свободу с чистой совестью не спешим? Хотим в лагере задержаться? Понравилось?
Еще через месяц, уже зимой, освободился и восстановленный комиссией во всех правах и научных званиях профессор Лебедев. Когда он без предупреждения вернулся в Харьков и, одетый в лагерный бушлат со споротыми лоскутками с личным ненавистным номером, держа в руках потертый фибровый чемоданчик, позвонил в до боли знакомую дверь своей квартиры – ему открыла незнакомая обрюзгшая женщина, в накинутой на плечи поверх замызганного халата знакомой цветастой шали его жены.
– Вам кого? – сварливым голосом спросила она, поплотнее запахиваясь от холодного воздуха подъезда.
– А я, собственно, к себе домой пришел, – вскинул щетинистый с дороги подбородок Платон Ильич. Разрешите представиться: ответственный квартиросъемщик этой квартиры профессор Лебедев. С кем имею честь?
– А-а… Вернулся, – проворчала неопрятная, пахнущая вблизи потом толстуха. – Еще одного выпустили. Нет от вас покоя честным гражданам. Только вы теперь никакой не ответственный квартиросъемщик. Старший теперь по квартире, что б вы знали, мой муж, Гундякин Константин Иванович.
– Уважаемая гражданка, как я понимаю, Гундякина, может, вы отодвинетесь от дверного проема и дадите мне пройти?
– Куда пройти? – нерушимо стояла Карацупой на границе(хоть и без положенной собаки) глыбообразная Гундякина.
– К себе, конечно, – терпеливо говорил Лебедев. – Пусть даже, как вы уверяете, я уже и не ответственный квартиросъемщик, но в этой квартире должны проживать моя жена и сын. Так?
– Так, – согласилась Гундякина. – Проживают они в одной комнате. Но сейчас у них никого нет дома. Дверь они запирают. И вообще я вас не знаю. Документ покажьте. Мало ли, кто в порядочную квартиру ломится.
– Вот мой документ, – достал Платон Ильич справки об освобождении и полной реабилитации. – Мой приговор признан незаконным, и я полностью восстановлен в своих правах.
– И что? – продолжала стоять в проходе Гундякина. – Может, вас и освободили, и восстановили в чем-то, но мы, да и другие две семьи вселились в эту квартиру на законных основаниях, по ордеру. И куда нам теперь прикажете? На улицу?
– Гражданка Гундякина, или вы меня сейчас пропустите в квартиру, или я пойду за милицией.
– Ой, напугал! – подняла голос толстуха. – Иди за милицией, посмотрим, на чью они сторону станут. Ты, зэк, здесь не в лагере, не командуй. Некуда мне тебя пускать. Я ж тебе русским языком объяснила: заперта твоя комната. Жена на работе, и сын не появлялся давно. Может, по твоим стопам пошел – в тюрьму. Вечером приходи, когда твоя вернется. Неужто не понятно? И вообще, ты здесь пока не прописан. Мало ли, что раньше был.
– И что вы мне предлагаете? На улице жену ждать? Или в подъезде на ступеньках сидеть?
– А мое какое дело? Хошь на ступеньках сиди, хошь – гуляй.
– Ах ты ж, курвище до нутра провонявшееся, – поменял тон Лебедев, сунув руку в карман, – лярва дерьмом набитая, хахалем своим давно не харенная. А ну сдрысни к едреням от дверей, пока ноздрями дышишь, а не дыркой в горле!
Профессор устало вздохнул; спокойно поставил фибровый чемоданчик под ноги; раскрыл небольшой перочинный ножик, купленный им в дорогу и служивший исключительно для разрезания пищевых продуктов на всем протяжении длинного пути, и, схватив толстуху одной рукой за грудки, приставил тонкое короткое острие к ее жирной шее. Гундякина заткнулась, открыла рот и по возможности посторонилась вбок. Не пряча складень, Лебедев поднял чемоданчик и брезгливо протиснулся мимо нее в коридор, грубо пихнув ее своим подтянутым животом в обвисшее рыхлое брюхо.
– И запомни, с-сука, – тихо сказал когда-то интеллигентный профессор, – вселили тебя сюда, как ты говоришь, по ордеру – так и сопи себе тихонько в ноздрю, не мешая жить другим, пока обратно не выселили. У меня нервы после лагеря уж очень тонкие стали, могу и пером пописать ненароком, пусть потом и пожалею об этом. Ясно?
– Д-да, – кивнула Гундякина, по-прежнему с опаской поглядывая на раскрытый ножик.
– Какая комната у нас осталась? Покажи, – велел Лебедев. Гундякина послушно пошла по коридору, с опаской поглядывая назад на уголовного соседа, и показала пальцем:
– Эта.
– Что, курвы, самую маленькую площадь нам оставили? – зло ощерился бывший ответственный квартиросъемщик, подергав массивный навесной замок на двери в комнату.
– Так это ж не мы, – уже угодливо стала оправдываться вспотевшая от переживания толстуха, – это ж власти так выделили. На какую комнату кому ордер дали – в ту мы и вселились. Все по закону. Да и двое-то всего ваших здесь осталось: жена да сын. У других-то семьи больше количеством.
– По закону будет скоро: все к едреням из моей квартиры! А пока, что ж, потерплю. Я пока на зоне чалился – дольше справедливости ждал. Как видишь – дождался. Ладно, замок ломать не буду. Покажи: где на кухне наш шкафчик или что там у нас осталось? Я голодный.
– А нету на кухне ваших продуктов, товарищ профессор. Нету. Супруга ваша все в комнате держит. Не доверяет нам.
– И правильно делает. Я бы тебе не только свою пайку не доверил, но даже дерьмо. А скажи, почему на тебе шаль Тамары?
– Так, продала она мне ее. По согласию все у нас было. Вы чего плохого-то не думайте.
– Ладно. Тамара придет – спрошу.
– А вы покушать с дороги не желаете? Поди, проголодались. Я и кашей могу угостить, и хлеба дам, и чаю налью.
– Не надо. От тебя мне ничего не надо. Я чемодан оставлю и пойду по делам. Потом вернусь. Когда обычно Тамара с работы приходит?
– Обычно не раньше шести.
Платон Ильич умылся с дороги; побрился и в той же лагерной телогрейке, потрепанной шапке на рыбьем меху и разношенных валенках, подшитых автомобильной резиной, вышел из дома. Сперва он посетил паспортный стол, где, отстояв большую очередь, отдал на получение паспорта и прописки документы; потом отправился к себе в институт. Не с начальством и коллегами увидеться (не в таком же виде, успеется), а в студенческой столовой пообедать. Никого из знакомых не встретив, он плотно покушал, по устоявшейся лагерной привычке смахнул со стола хлебные крошки в ладонь и отправил в рот. Крошки были не только его, но остались еще и от предыдущих не таких бережливых к хлебу, как он, едоков. Молоденькие девчушки-студенточки за соседним столиком брезгливо переглянулись.
– Что, красавицы, смотрите так презрительно? – спросил Лебедев у студенточек. – Бывшего зэка никогда за едой не видели? Так смотрите – просвещайтесь.
– Гражданин, – услышал Лебедев за спиной, – эта столовая для студентов, а не для бывших зэков.
Лебедев медленно повернулся: за девушек вступился худенький паренек, их ровесник.
– Вы, молодой человек, в каком именно институте учиться изволите? – с ядовитой вежливостью спросил Лебедев.
– А вам-то какое дело? – вскинулся гонористым петушком паренек.
– Вначале, юноша, потрудитесь ответить на мой вопрос. Или боитесь?
– Я? Боюсь? Чего?
– Не знаю чего. Но мне сдается, вы боитесь обнародовать свою институтскую принадлежность.
– Механико-машиностроительный, ХММИ.
– А на какой кафедре?
– Литейного дела.
– Значит, на первом курсе, – утвердительно кивнул Лебедев. – Только поступили.
– Почему вы так решили?
– Просто потому, не очень вежливый молодой человек, что, начиная со второго курса, я знаю всех своих студентов. А они меня. Разрешите представиться, в том числе и вам, милые дамы: Платон Ильич Лебедев, профессор, пока бывший завкафедрой этого самого литейного дела. Только вернулся из дальних странствий и, как видите, не успел переодеться не то, что во фрак, но даже в пиджачную пару. А хлебные крошки, милые вы мои создания, – лагерная голодная привычка. Дай вам бог никогда такую не заиметь. Думаю, мы еще с вами увидимся. На занятиях.
– Из-звините, товарищ профессор, – промямлил худенький юноша и тихонько ретировался.
– А мы не с вашего института, – сказала одна из студенточек. – Но мы тоже извиняемся. И это не потому, что вы профессор и завкафедрой. Пусть даже еще и не восстановленный. А просто потому, что мы действительно так глупо и не достойно комсомолок на ваши крошки отреагировали. Мы учимся в химико-технологическом. Меня, например, зовут Юля. Юля Аленина.
Насытившись, Лебедев прошелся в благодушном настроении по родному городу, по знакомым еще с детства заснеженным улицам, по которым скучал в холодной далекой лесной Сибири, вглядываясь в лица (особенно женские) спешащих и не спешащих по своим делам харьковчан. Гуляя, оказался возле кино «1-й Комсомольский», часы на доме показывали, что скоро начнется сеанс. Шла «Ошибка инженера Кочина». А почему бы и нет? Как раз время до возвращения Тамары подойдет. Фильм еще не смотрел. Судя по афише, Жаров в главной роли; хороший артист. Знал бы Лебедев, о чем кино – точно не пошел бы. Доблестные работники НКВД успешно ловят иностранных шпионов. Все чинно, мудро и благородно. И никакого тебе выдавливания и выбивания признаний. Ни-ни! Разоблаченные шпионы сознаются исключительно под тяжестью предъявленных улик. Комедия прямо. Обхохочешься да и только.
Когда Платон Ильич вернулся домой, дверь ему открыла Тамара, предупрежденная неожиданно ставшей вежливой Гундякиной. Объятья, поцелуи, слезы – все, как и положено у нормальных супругов.
– А где Сергей? – спросил Платон Ильич, войдя в единственную оставшуюся в их пользовании комнату. – Соседка сказала, что он здесь больше не появляется.
– В училище Сережу забрали. В летное. Да ты раздевайся, Платошенька, раздевайся
– Как это? Он же студент. И сын зэка.
– Да вот так. Сережу ведь тоже брали в начале сентября (меня нет). Потом неожиданно выпустили, восстановили и в институте, и в комсомоле. Он мне ничего объяснять не стал. Сказал, подписку о неразглашении дал. А потом, в скором времени после октябрьской речи Сталина Сереженьку вызвали в военкомат и очень настоятельно предложили ехать поступать в училище. Объяснили, что сейчас проходит дополнительный комсомольский набор. Он ведь, помнишь, у себя в районном аэроклубе был одним из лучших. Даже сам хотел в летное училище поступать, самолетами бредил.
– Да, да, – кивнул Лебедев, – помню. И поступил бы, если бы перед самыми комиссиями в больницу не попал.
– Вот. А теперь они подняли его дело в аэроклубе и направили в летное училище. А насчет арестованного отца, сказали, что это теперь во внимание вообще не принимается и не мешает. Вот так.
– И как Сережа к этому отнесся?
– Если честно – обрадовался. Он ведь всегда летать хотел. В институт больше по твоему настоянию поступил.
– По моему… А в какое училище? Где находится? Не секрет?
– В Воронежской области. В Борисоглебске. Он даже в увольнение один раз приезжал. Неделю ему давали за успехи в учебе.
– Да-а… Если уже детей политических разрешили в военные училища набирать – воевать готовимся.
– Знаешь, Платоша, а ведь нас с Сережей один человек сразу после твоего ареста успокаивал, говорил, что тебя скоро отпустят, не позже, чем до Нового года. И утверждал, что мы с Германией еще до сентября подружимся. Представляешь?
– Это кто ж такой предсказатель? Что за оракул харьковский?
– Парень из квартиры над нами. Ты его знаешь. Здоровый такой. Саша, который у нашего Сережи Клаву перехватил.
– Вот как? – удивился Лебедев. – Что-то вокруг этого здоровяка Саши сплошные совпадения. Представь, мне об этом Саше напарник по лесоповалу и по нарам, один полковник, рассказывал. Он с ним в одной камере на Лубянке недолгое время сидел.
– Так Сашу на Лубянку забрали?
– Выходит, что так. Мне его, кстати, тоже в дело «подшить» пытались. Потом почему-то вычеркнули.
– Ну, надо же. Может, скоро и его выпустят?
– Не думаю. По словам моего лагерного товарища, Саша на допросе чуть ли не до полусмерти избил четверых энкавэдистов. А это уже нападение на сотрудников органов. Такое там не прощается.
– Жалко парня. А он ведь за нас с Сережей вступился, когда первые соседи, Гундякины, вселялись. Так их напугал, что они, пока слух не пошел о его аресте, шелковые ходили.
– Мне эта Гундякина тоже попробовала хамить, пришлось слегка на место поставить. А, скажи, Тома, почему на ней твоя шаль?
– Продала я шаль, и вещи некоторые пришлось продать, и им и другим. Пока я на работу не устроилась – жить-то как-то нам надо было: сберегательные книжки твои у меня реквизировали, одна Сережина стипендия оставалась. Но теперь я тружусь, правда, зарплата небольшая, библиотекарем. Не все от нас отвернулись. Друг твой Лифшиц к себе в институт взял, не побоялся. Сначала путалась – теперь ничего, привыкла, справляюсь.
– Это хорошо, Томочка, что ты при деле. Потерпи еще немного, очень надеюсь, что меня восстановят на кафедре. Во всяком случае, с меня сняли все обвинения и признали незаконно осужденным с восстановлением во всех правах. Должны восстановить и на прежнем месте работы, смотря, конечно, кем оно сейчас занято. Я пока тебя ждал, успел в паспортный стол сходить: документы отдал – велели через неделю уже за паспортом явиться. А тогда и в институт наведаюсь, поборюсь за свое бывшее заслуженное место под солнцем. А, если восстановлюсь в институте, – буду ходатайствовать, чтобы вернули нам остальные комнаты. Мне, как профессору, занимающемуся научной деятельностью и дома, полагаются лишние метры.
– Ладно, Платоша, за эти месяцы я поняла, что не это главное. Бог с ними, с лишними метрами. Кроме Гундякиных, остальные наши соседи вполне приличные люди. Нас с Сережей не чурались, кое в чем даже помогали… Все у меня из головы соседский Саша не идет. Он нам первый тогда помог, не испугался. И Клавочку жалко, такая милая добрая девушка.
– Клаву? А что с ней?
– Забрали ее вначале сентября. Сначала Саша пропал, ты вот говоришь – на Лубянке оказался. Потом Клавочку выпустили ненадолго, как и Сережу, а потом опять забрали. Причем, во второй раз как-то странно забирали: с несколькими чемоданами и узлами. Вещи в машину снесли эти, в форме. Я их всех, как раз, у подъезда встретила. Так Клава, мне показалось, не была расстроена, поздоровалась со мной, и даже слегка улыбнулась, но говорить, я так понимаю, ничего не могла.
– Ладно, Томочка, хватит о соседях, будем надеяться, что и им судьба улыбнется, собери ка мне лучше белье и одежонку (титан, надеюсь, горячий?) – пойду – искупаюсь.