Маргарет Олифант ОКНО БИБЛИОТЕКИ (The Library Window, 1896)



ГЛАВА I

Поначалу я как-то не интересовалась многочисленными дискуссиями, возникавшими вокруг этого окна. Оно располагалось почти напротив одного из окон большой старомодной гостиной дома, в котором я провела лето, имевшее такое большое значение в моей жизни. Наш дом и библиотека находились на противоположных сторонах широкой главной улицы Сент-Рулса, — прекрасной улицы, широкой, просторной и очень тихой, как думают те, кто приехал из более шумных мест; но в летний вечер она временами также становится оживленной, и тишина наполняется звуками — звуками шагов и приятных голосов, смягченных летним воздухом. Бывают даже исключительные моменты, когда становится очень шумно: во время ярмарок, а иногда субботними вечерами, когда приходят экскурсионные поезда. Тогда даже самый мягкий солнечный воздух вечера не может сгладить резкие тона и громкие шаги; но в эти неприятные минуты мы закрываем окна, и даже я, которая так любит глубокую нишу, где я могу укрыться от всего, что происходит снаружи, сделав себя при этом зрительницей происходящих там разнообразных событий, удаляюсь из своей сторожевой башни. По правде говоря, внутри никогда ничего особенного не происходило. Дом принадлежал моей тете, с которой (она говорит, слава Богу!) также ничего никогда не происходило. Я думаю, что, на самом деле, с ней много чего случалось в ее время; но все это осталось в прошлом, а в то время, о котором я говорю, она была стара и очень тиха. Ее жизнь текла по заведенному порядку, никогда не нарушавшемуся. Каждый день она вставала в один и то же час и делала одно и то же в одном и том же порядке; день за днем одно и то же. Она говорила, что это самое лучшее в мире, и что рутина — это своего рода спасение. Может быть, это и так; но это очень скучное спасение, и раньше я чувствовала, что предпочла бы стать участницей какого-нибудь события, каким бы оно ни было. Но тогда я не была такой же старой, как тетя, и это все объясняет. В то время, о котором я говорю, глубокая ниша окна гостиной служила для меня убежищем. Хотя тетя и была старой леди (возможно, потому, что была очень старой), она была очень терпима и испытывала ко мне какие-то чувства. Она никогда не произносила ни слова, но часто улыбалась мне, когда видела меня с моими книгами и корзиной работы. Боюсь, что я очень мало работала — по нескольку стежек, когда дух двигал мной, или когда я была более склонна вязать, чем читать книгу, как это иногда случалось. В другое время, если книга была интересной, я проглатывала том за томом, сидя там и не обращая ни на кого внимания. На самом деле, мне это только казалось. Тетушкины старушки подходили ко мне поздороваться, и я слышала, как они разговаривали, хотя очень редко прислушивалась к их разговорам; но если они говорили о чем-нибудь интересном, — любопытно, что я потом обнаруживала это в своей голове. Они приходили и уходили, и мне казалось, что их старые шляпки скользят туда-сюда, а платья шуршат, и время от времени мне приходилось вскакивать и пожимать руку кому-нибудь, кто знал меня, и отвечать на вопросы о папе и маме. Потом тетя Мэри снова слегка улыбалась мне, и я проскальзывала обратно к окну. Казалось, она никогда не возражала. Моя мать не позволила бы мне сделать это, я знаю. Она бы напомнила о десятке вещей, которые нужно было сделать. Она послала бы меня наверх за чем-нибудь, чего, — я была совершенно уверена, — ей вовсе не было нужно; или вниз, чтобы передать горничной совершенно ненужное сообщение. Ей нравилось заставлять меня бегать. Может быть, именно поэтому я так любила гостиную тети Мэри, глубокую нишу у окна, и занавеску, наполовину закрывавшую его, и широкую лавку под окном, где можно было сложить так много вещей, не будучи обвиненной в неопрятности. Всякий раз, когда с нами что-нибудь случалось в эти дни, хотя бы отдаленно похожее на болезнь, нас отправляли в Сент-Рулс, чтобы мы набрались сил. И именно это случилось со мной как раз в то время, о котором я собираюсь рассказать.

С тех пор как я научилась говорить, все утверждали, что я мечтательна, и обладаю пылким воображением, и прочее, в том же духе, что так часто смущает девушку, которая любит поэзию и размышлять о прочитанном. Люди зачастую и сами не понимают, что они имеют в виду, когда говорят «мечтательна». Нечто, похожее на Мейдж Вильдфайр или что-то в этом роде. Мама считала, что я всегда должна быть занята, чтобы не думать о всякой чепухе. Но на самом деле я вовсе не любила «всякую чепуху». Я была скорее серьезна, чем наоборот. Я бы никому не доставила хлопот, если бы была предоставлена самой себе. Просто у меня имелось нечто вроде второго зрения, и я воспринимала даже те вещи, на которые не обращала никакого внимания. Когда я читала самую интересную книгу, до меня доносилось то, о чем шла беседа; я слышала, что говорили люди на улице, проходя под окном. Тетя Мэри утверждала, что я могу делать две или даже три вещи одновременно — читать, слушать и видеть. Я уверена, что не слишком прислушивалась и редко выглядывала из окна с определенной целью, как это делают некоторые люди, замечающие, какие шляпки носят дамы на улице; но я действительно слышала то, что не могла не слышать, даже когда читала свою книгу, и видела много разных вещей, хотя часто в течение получаса не могла поднять глаз.

Впрочем, это не объясняет того, что я сказала в начале, а именно, многочисленных дискуссий относительно окна. Оно было (и остается) последним окном университетской библиотеки, расположенной напротив дома моей тети на Хай-стрит. То есть, оно располагается не строго напротив, а немного западнее, так что мне лучше всего было видно его с левой стороны моей ниши. Я принимала как должное, что это такое же окно, как и любое другое, пока впервые не услышал разговор о нем в гостиной.

— Вы так и не решили, миссис Белкаррес, — сказал старый мистер Питмилли, — окно напротив — это окно или нет? — Он произнес «миссис Белкаррес», а его всегда звали «мистер Питмилли».

— По правде говоря, я никогда не была в этом уверена, — ответила тетя Мэри, — никогда за все эти годы.

— Господи благослови! О каком окне идет речь? — спросила одна из старушек.

Мистер Питмилли имел обыкновение смеяться во время разговора, что мне не нравилось; но, может быть, он и не желал мне нравиться. Он ответил: «О, всего лишь об окне напротив», — затем рассмеялся и продолжил: «Наша дорогая миссис Белкаррес никогда не могла решить, что это, хотя живет напротив него с тех пор, как…»

— Обойдемся без дат, — сказала старушка. — Окно библиотеки! Господи, да что же это может быть, как не окно? На такой высоте это не может быть дверью.

— Вопрос в том, — ответила тетя, — настоящее ли это окно со стеклом, или оно просто нарисовано, или когда-то было окном и было впоследствии заложено. И чем чаще люди смотрят на него, тем больше сомневаются.

— Позвольте мне взглянуть на это окно, — сказала старая леди Карнби, очень подвижная и энергичная; и тут все они столпились вокруг меня — три или четыре суетливые старушки; над их головами виднелись седые волосы мистера Питмилли; моя тетя, осталась сидеть, глядя на них с улыбкой.

— Я очень хорошо помню это окно, — сказала леди Карнби. — И не только я. В своем теперешнем виде оно точно такое же, как и любое другое; но, на моей памяти, его никогда не мыли.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — отозвалась одна из старушек. — Это просто очень грязное окно, в котором ничто не отражается; но я и раньше видела такие же грязные окна.

— Да, оно достаточно грязное, — ответила другая, — но это, скорее, исключение; эти ленивые уборщицы…

— Нет, уборщицы ни при чем, — произнес самый мягкий голос из всех, принадлежавший тете Мэри. — Я, например, никогда не позволю им рисковать своей жизнью, очищая снаружи мое окно. В старой библиотеке нет женщин-служанок; может быть, правда, здесь что-то не так.

Все они теснились в моей нише, давили на меня; старые лица вглядывались во что-то, чего они не могли понять. У меня возникло ощущение, что это должно быть очень любопытно: пожилые дамы в старых атласных платьях, еще не утративших до конца свой блеск, леди Карнби с кружевами на голове. Никто не смотрел на меня и не думал обо мне; но я бессознательно ощущала контраст моей молодости с их старостью и смотрела на них, а они смотрели поверх моей головы на окно библиотеки. До сих пор я не обращала на это никакого внимания. Меня больше занимали старые дамы, чем то, на что они смотрели.

— По крайней мере, с рамой все в порядке, я это вижу, и она вся черная.

— Стекла тоже покрыты черной пленкой. Это не окно, миссис Белкаррес. Оно было заложено в то время, когда был введен оконный налог: вы должны это помнить, леди Карнби.

— Помнить! — отозвалась самая пожилая дама. — Я помню, когда ваша мать выходила замуж, Джини, а это случилось не вчера и не позавчера. Но что касается окна, — это просто иллюзия; таково мое мнение на этот счет, если вы хотите знать мое мнение.

— В этой большой комнате колледжа очень мало света, — сказала другая. — Если бы это было окно, в библиотеке было бы больше света.

— Ясно одно, — подвела итог один из младших, — это не то окно, через которое можно смотреть. Оно может быть заложено или заклеено, но это не такое окно, чтобы давать свет.

— Разве кто-нибудь когда-нибудь слышал об окне, через которое ничего не видно? — сказала леди Карнби. Я была очарована выражением ее лица, странно презрительным, словно у человека, знающего больше, чем он хочет сказать; и тут моя блуждающая фантазия была привлечена ее рукой, когда она подняла ее, и кружево рукава заструилось вниз. Это было тяжелое, черное, испанское кружево с крупными цветами. Все, что она носила, было отделано им. Большая кружевная вуаль свисала с ее старой шляпки. Но на ее руку, ту часть, которая была свободна от тяжелого кружева, было любопытно посмотреть. У нее были очень длинные пальцы, очень тонкие, которыми в молодости восхищались; ее рука была очень белой, или, скорее, более чем белой, — бледной, обесцвеченной и бескровной, с большими синими венами, выступающими на запястье; она носила несколько прекрасных колец, среди которых было одно с большим бриллиантом в уродливой старинной оправе. Кольца были слишком велики для нее, и пальцы были обмотаны желтым шелком, чтобы кольца держались; и эта маленькая шелковая подушечка под бриллиантом, потемневшая от долгого ношения, закрутилась так, что была заметнее драгоценности; в то время как большой камень сверкал внизу, в углублении ее ладони, словно некая опасная вещь, прячущаяся и посылающая стрелы света. Рука, с этим странным орнаментом под ней, вцепилась в мое полубезумное воображение. Это тоже, казалось, значило гораздо больше, чем было сказано. Я почему-то подумала, что она может вцепиться в меня острыми когтями, а притаившееся ослепительное существо укусить, — или ужалить, — в самое сердце.

Вскоре, однако, кружок пожилых дам распался, они вернулись на свои места, и мистер Питмилли, маленький, но статный, встал посреди них и заговорил, подобно маленькому оракулу. Только леди Карнби всегда противоречила аккуратному маленькому пожилому джентльмену. Когда она говорила, то жестикулировала, подобно француженке, и вытягивала вперед свою руку с кружевами, так что я всегда успевала заметить притаившийся бриллиант. Я подумала, что она похожа на ведьму среди милой маленькой компании, которая так внимательно слушала все, что говорил мистер Питмилли.

— Что касается меня, то я считаю, — там вообще нет окна, — сказал он. — Это очень похоже на то, что на научном языке называется оптической иллюзией. Обычно она возникает, — если мне будет позволено употребить такое слово в присутствии дам, — по причине расстройства печени, когда привычная работа этого органа нарушена, — и тогда вы можете увидеть все, что угодно: в одном случае, помнится, это была синяя собака, а в другом…

— Этот человек сошел с ума, — сказала леди Карнби. — Мне больше не о чем заботиться, кроме как об окнах старой библиотеки. Кстати, сама библиотека тоже является оптическим обманом?

— Нет, нет, — ответила старая леди.

— Синяя собака, конечно, это нечто странное; но библиотека настоящая, и мы все помним ее со времен своей юности, — сказала другая.

— А я помню, как в прошлом году там проходили собрания, когда строилась ратуша, — добавила третья.

— Для меня это просто небольшое развлечение, — сказала тетя Мэри, но было странно, что она, помолчав, тихо добавила: «сейчас», а затем продолжила: — Потому что, кто бы ни приходил в мой дом, все говорят об этом окне. Я сама не пришла ни к какому определенному выводу. Иногда мне кажется, что все дело в этих огромных оконных пошлинах, как вы сказали, мисс Джини, когда половина окон в наших домах была заложена, в целях экономии. Иногда я думаю, это может быть как-то связано с тем пустым зданием, — одним из больших новых зданий на Земляном холме в Эдинбурге, — где окна — просто украшения. Иногда, — я в этом уверена, — я могу видеть, как блестит стекло, когда солнечные лучи падают на него днем.

— Вы могли бы легко удовлетворить свое любопытство, миссис Белкаррес, если бы захотели…

— Дайте какому-нибудь мальчишке пенни, чтобы он бросил камень, и посмотрим, что получится, — сказала леди Карнби.

— Но я совершенно не уверена, что у меня есть хотя бы малейшее желание удовлетворить свое любопытство, — ответила тетя Мэри. Потом в комнате что-то задвигалось, и мне пришлось выйти из своей ниши, открыть дверь перед пожилыми дамами и посмотреть, как они, уходя, спускаются по лестнице, следуя друг за дружкой. Мистер Питмилли подал руку леди Карнби, хотя она постоянно ему противоречила, и чайная компания разошлась. Тетя Мэри со старомодной любезностью вышла на лестничную площадку вместе с гостями, а я спустилась вместе с ними. Когда я вернулась, тетя Мэри все еще стояла в нише и смотрела на улицу. Вернувшись на свое место, она сказала с каким-то задумчивым видом: «Ну, милая, а каково твое мнение?»

— У меня нет своего мнения. Я все время читала книгу, — ответила я.

— Ты, милая, вела себя не совсем вежливо, но все равно я прекрасно знаю, что ты слышала каждое наше слово.

ГЛАВА II

Был июньский вечер, обед давно закончился, и будь сейчас зима, горничные уже запирали бы дом, а тетя Мэри собиралась подняться к себе в комнату. Но на улице все еще присутствовал дневной свет, оставшийся после зашедшего солнца, но лишившийся розовых отблесков; свет, имевший нейтральный жемчужный оттенок — все еще дневной, хотя день уже закончился. После обеда мы прогулялись по саду и вернулись к тому, что называли своими обычными занятиями. Тетя читала. Пришла английская почта, она получила свой «Таймс», служивший ей вечерним развлечением. «Шотландец» был ее утренним чтением, но по вечерам она любила читать «Таймс».

Что касается меня, то я тоже была занята своим обычным делом, то есть, ничем особенным. Я, как всегда, сидела с книгой, и была поглощена ею; но все равно сознавала, что происходит вокруг. Прохожие прогуливались по широкому тротуару, и, проходя под открытым окном, обменивались замечаниями, которые я воспринимала смутно, но иногда они заставляли меня улыбнуться. Интонации, произношение, казались мне «чем-то невразумительным», были для меня необычными и ассоциировались с чем-то приятным и праздничным; иногда они рассказывали друг другу что-нибудь забавное, но часто нечто, наводившее на мысль о целой истории; вскоре они стали доноситься до меня реже, голоса смолкли. Было уже поздно, хотя на улице все еще царил мягкий дневной свет. Весь долгий вечер, состоявший, казалось, из бесконечных часов, — долгих, но не утомительных, растянутых, словно чарам света и уличной жизни никогда не суждено было кончиться, — я, время от времени, совершенно неожиданно для самой себя, бросала взгляд на таинственное окно, о котором говорили моя тетя и ее подруги, и чувствовала себя, хотя и не осмеливалась признаться в этом, довольно глупо. Оно привлекло мой взгляд без всякого намерения с моей стороны, когда я остановилась, как бы для того, чтобы перевести дух, посреди потока неразличимых мыслей и вещей извне и внутри, которые несли меня вперед. Сначала мне пришло в голову, с легким ощущением совершённого открытия: как нелепо утверждать, будто это не окно, — обычное окно, через которое можно смотреть! Почему же тогда они в этом сомневались, эти старики? Подняв глаза, я вдруг увидела слабую серость как бы видимого пространства позади него — комната, конечно, была тусклая, поскольку, естественно, за окном должна была располагаться комната, — очень тусклая, но вместе с тем настолько очевидная, что если бы кто-нибудь, находившийся в ней, подошел к окну, в этом не было бы ничего удивительного. Ибо за стеклами, о которых спорили эти старые полуслепые дамы, — были ли они стеклами настоящими или только вымышленными, обозначенными на стене, — определенно чувствовалось пространство. Как глупо! глаза, которые могли видеть, помогали понять это за минуту. Сейчас это была всего лишь серость, но она была безошибочно узнаваема; пространство, которое снова погрузилось во мрак, подобно любой комнате, когда смотришь в нее с улицы. В ней не было занавесок, чтобы определить, обитаема она или нет, но комната — о, она была совершенно реальной! Я была довольна собой, но ничего не сказала, пока тетя Мэри шуршала газетой, ожидая благоприятного момента, чтобы объявить об открытии, которое сразу же разрешало ее проблему. Потом меня снова унесло течением, и я забыла про окно, пока кто-то не бросил мне из внешнего мира: «Я ухожу, скоро стемнеет». Стемнеет! о чем только он думал? Никогда не будет темно, в чем легко убедиться, блуждая в мягком воздухе еще несколько часов; я снова посмотрела через дорогу.

Вот она!.. На самом деле, никто не подходил к окну, и не было зажжено ни одного огонька, потому что читать по-прежнему было бы приятно — при мягком, ясном свете; но комната внутри определенно стала больше. Я могла видеть серое пространство немного глубже, нечто очень смутное, — стену и что-то на ее фоне; что-то темное, почти черное, — цвет, при котором твердый предмет, хотя и смутно видимый, воспринимается как более светлый в окружающей его темноте, — большая, черная, темная вещь, видимая серой. Я пригляделась повнимательнее и убедилась, что это предмет мебели — то ли письменный стол, то ли большой книжный шкаф. Без сомнения, скорее всего, это должен был быть книжный шкаф, — как обычный предмет мебели в старой библиотеке. Я никогда не бывала в старой университетской библиотеке, но видела подобные места прежде, и вполне могла себе это представить. Как странно, что за все то время, пока эти старики смотрели на окно, они никогда не видели этого раньше!

Стало гораздо тише, мои глаза, наверное, устали от пристального взгляда на окно, когда я изо всех сил старалась рассмотреть его получше, как вдруг тетя Мэри сказала: «Мне нужна моя лампа».

— Твоя лампа? — удивилась я. — Но ведь еще совсем светло.

И тут я снова взглянула на свое окно и с удивлением обнаружила, что освещение действительно изменилось, потому что теперь я ничего не видела. Было еще светло, но освещение стало таким, что комната с серым пространством и большим темным книжным шкафом исчезла, и я больше их не видела, потому что даже шотландская июньская ночь, хотя и кажется, что она никогда не наступит, в конце концов, наступает. Я чуть не вскрикнула, но сдержалась, и решила, что ничего не скажу тете до следующего утра, когда, конечно, все прояснится.

На следующее утро, как кажется, я совсем забыла об этом, — был занята, или же более праздна, чем обычно: эти две вещи для меня означали почти одно и то же. Во всяком случае, я больше не думала об этом окне, хотя все еще сидела около своего собственного, напротив него, но занятая какой-то другой фантазией. Гости тети Мэри приходили, как обычно, во второй половине дня, но они говорили о других вещах, и в течение дня или двух ничего не происходило, чтобы вернуть мои мысли в нужное русло. Может быть, прошла почти неделя, прежде чем эта тема вернулась, и снова — именно старая леди Карнби заставила меня задуматься; хотя она и не говорила ничего конкретного. Но она была последней из послеполуденных гостей моей тети, и когда она встала, чтобы уйти, то вскинула руки с той оживленной жестикуляцией, которая свойственна многим старым шотландским леди.

— О Господи! — сказала она. — Этот ребенок все еще там, словно уснул. Может быть, это существо заколдовано, Мэри Белкаррес? Неужели она будет сидеть там днем и ночью до конца своих дней? Вы должны помнить, что есть вещи, сверхъестественные для женщин нашей крови.

Сначала я была слишком поражена, чтобы понять, что она говорит обо мне. Она была похожа на фигуру на картине, с ее бледным лицом пепельного цвета, с большим узором испанского кружева, наполовину закрывающим ее; ее рука была поднята вверх, и большой бриллиант сверкал на внутренней стороне ее поднятой ладони. Рука была поднята в знак удивления, но выглядела так, словно была поднята в знак проклятия; а бриллиант метал стрелы света, сверкал и мерцал на меня. Если бы он был на обычном месте, это не имело бы никакого значения; но там, на открытой ладони! Я вскочила, наполовину в ужасе, наполовину в гневе. Старая леди рассмеялась и опустила руку.

— Я пробудила тебя к жизни и разрушила чары, — сказала она, кивая мне своей старой головой, в то время как большие черные шелковые цветы кружев угрожающе колыхались. Она взяла меня за руку, чтобы я помогла ей спуститься вниз, смеясь и приказывая мне не дрожать и не трястись, как сломанный тростник.

— В твоем возрасте, ты должна быть тверда, как скала. Я была похожа на молодое дерево, — сказала она, наклоняясь так сильно, что мое гибкое девичье тело задрожало, — я была опорой добродетели, как Памела, в свое время.

— Тетя Мэри, леди Карнби — ведьма! — воскликнула я, после того как проводила ее.

— Ты так думаешь, дорогая? Ну, может быть, когда-то и была, — сказала тетя Мэри, которую ничто не удивляло.

И вот в тот же вечер, после ужина, после того как пришла почта и «Таймс», я вдруг снова увидела окно библиотеки. Я видела его каждый день и ничего не замечала; но сегодня вечером, все еще пребывая в легком смятении из-за леди Карнби и ее бриллианта, — который желал мне зла, и ее кружев, — которые угрожали и предостерегали меня, я посмотрела через улицу и совершенно ясно увидела комнату напротив, гораздо более четко, чем прежде. Я смутно разглядела, что это, должно быть, большая комната, а большой предмет мебели у стены — письменный стол. Через мгновение, когда мой взгляд впервые остановился на нем, все стало совершенно ясно: это был большой старомодный секретер, стоявший в глубине комнаты, и я поняла по его форме, что в нем было много больших и маленьких ящичков, а также большой письменный стол. В домашней библиотеке моего отца был точно такой же. Я была настолько удивлена, увидев все это так ясно, что на мгновение у меня закружилась голова, и я закрыла глаза, не понимая, как папин стол мог оказаться здесь, а потом, когда напомнила себе, что это чепуха, и что таких письменных столов много, кроме папиного, и снова посмотрел — ах! все стало таким же смутным и расплывчатым, как и вначале, и я не видела ничего, кроме пустого окна, в котором старые дамы никогда не могли быть уверены, — было ли оно заложено, чтобы избежать налога на окна, или нет.

Это очень занимало меня, и все же я ничего не сказала тете Мэри. Во-первых, я вообще редко видела что-либо в начале дня; но тогда это вполне естественно, что вы не можете заглянуть в какое-то место снаружи, будь то пустая комната или зеркало, или глаза людей, или что-то таинственное, в течение дня. Наверное, это как-то связано со светом. Но вечер в июне в Шотландии — самое время смотреть и видеть. Ибо свет остается дневным, но это не день, и есть в нем качество, которое я не могу описать; оно таково, как если бы каждый предмет был отражением самого себя.

С каждым днем я видела все большую и большую часть этой комнаты. Большой секретер все отчетливее выделялся в пространстве: иногда на нем лежали белые мерцающие предметы, похожие на бумаги, и раз или два я была уверена, что вижу стопку книг на полу рядом с письменным столом, с покрытыми позолотой корешками, как у старинных книг. Это всегда было примерно в то время, когда мальчишки на улице начинали кричать друг другу, что они идут домой, и иногда из-за какой-нибудь двери раздавался пронзительный голос, призывающий кого-нибудь «напомнить мальчикам», чтобы те вернулись к ужину. Именно в это время я всегда видела лучше всего, хотя это было близко к тому моменту, когда спускалась вуаль вечера, и свет дня становился менее ярким, все звуки на улице стихали, и тетя Мэри говорила своим мягким голосом: «Милая! Может быть, ты позвонишь, чтобы принесли лампу?» Она говорила «милая», как иные говорят «дорогая», и я думаю, что это более красивое слово.

И вот, однажды вечером, когда я сидела с книгой в руках и смотрела прямо через улицу, ни на что не отвлекаясь, я заметила внутри небольшое движение. Его никто не видит, — но каждый может представить его себе, — легкое движение в воздухе, небольшое волнение; вы не можете сказать, что это такое, но это указывает на чье-то присутствие, даже если вы никого не видите. Может быть, это тень, которая только один раз мелькнула в месте, где все неподвижно. Вы можете смотреть на пустую комнату и мебель в ней часами, а потом вдруг возникнет движение, и вы поймете, что в нее кто-то вошел. Это может быть всего лишь собака или кошка; это может быть, если такое возможно, пролетающая птица; но это кто-то, что-то живое, сильно отличающееся, на какие-то мгновения, от того, что не является живым. Это настолько поразило меня, что я тихонько вскрикнула. Тетя Мэри слегка пошевелилась, отложила огромную газету, которая почти скрывала ее от меня, и спросила: «Что случилось, милая?» — «Ничего!» — воскликнула я, слегка задыхаясь, потому что не хотела, чтобы меня беспокоили именно в этот момент, когда кто-то вошел в комнату! Но я думаю, что она не была удовлетворена моим ответом, потому что подошла и встала сзади, чтобы посмотреть, что заставило меня вскрикнуть, положив руку мне на плечо. Это было самое мягкое прикосновение в мире, но я едва-едва не скинула сердито ее руку: в этот момент все снова замерло и стало серым, и я больше ничего не видела.

— Ничего, — повторила я, но мне было так досадно, что я чуть не заплакала. — Я же сказала, что это пустяки, тетя Мэри. Неужели ты мне не веришь настолько, что пришла посмотреть — и все испортила!

Я, конечно, не собирался произносить эти последние слова; они вырвались у меня против моей воли. Мне было ужасно неприятно, что видение растаяло, словно сон, потому что это был не сон, а такая же реальность, как… такая же реальность, как я сама или все, что я когда-либо видела.

Она легонько погладила меня по плечу.

— Милая, — сказала она, — ты на что-то смотрела? Разве не так? Что же это было?

«Что это было?» — хотела сказать я и стряхнуть ее руку, но что-то во мне остановило меня, потому что я вообще ничего не сказала, и она тихо вернулась на свое место. Наверное, она сама позвонила в колокольчик, потому что я обнаружила мягкий поток света позади себя, а вечер снаружи потускнел, как это бывало каждую ночь, и я больше ничего не видела.

Я заговорила только на следующий день, кажется, после полудня. Это было вызвано тем, что она сказала о своей работе.

— У меня туман перед глазами, — сказала она. — Тебе придется научиться моим старым кружевным стежкам, милая, потому что скоро я не смогу их накидывать.

— О, надеюсь, ты сохранишь зрение, — воскликнул я, не думая о том, что говорю. Я была тогда молода и очень деловита. Я еще не понимала, что человек может сказать то, что вовсе не подразумевает, надеясь услышать возражения, даже если эти возражения будут идти вразрез со сказанным им самим.

— Мое зрение! — сказала она, глядя на меня снизу вверх почти сердитым взглядом. — О том, чтобы потерять зрение, речи не идет, — напротив, я вижу очень хорошо. Может быть, я и не вижу мелкие стежки, но на расстоянии я вижу так же хорошо, как и раньше — так же хорошо, как и ты.

— Я не имела в виду ничего плохого, тетя Мэри, — ответила я. — Мне показалось, ты сказала… но как же твое зрение может быть таким же хорошим, как всегда, если ты сомневаешься насчет этого окна? Я вижу комнату так же ясно, как… — Мой голос дрогнул, потому что я только что посмотрела через улицу, и могла бы поклясться, что там вообще не было никакого окна, а только фальшивое изображение одного из них, нарисованное на стене.

— Ах! — произнесла она с легким оттенком живости и удивления; она приподнялась и поспешно бросила свою работу, как будто собиралась подойти ко мне; потом, возможно, увидев недоумение на моем лице, она оставила это намерение. — Значит, ты зашла уже так далеко?

Что она имела в виду? Конечно, я знала все старые шотландские фразы так же хорошо, как саму себя, но это утешение — найти убежище в незначительном невежестве; я и сама притворялась, будто не понимаю, когда меня выводили из себя.

— Я не понимаю, что ты имеешь в виду под «так далеко», — воскликнула я, теряя терпение. Не знаю, что могло последовать за этим, но кто-то в этот момент позвал ее, и она только взглянула на меня, прежде чем выйти и протянуть руку своей гостье. Это был очень мягкий взгляд, но встревоженный, как будто она не знала, что делать; она слегка покачала головой, и мне показалось, что хотя на ее лице была улыбка, в глазах ее присутствовало что-то печальное. Я удалилась в свою нишу, и больше ничего не было сказано.

Мои мучения продолжались, потому что иногда я видела эту комнату совершенно отчетливо — так же ясно, как могла увидеть папину библиотеку, например, когда закрывала глаза. Я, естественно, сравнивала комнату с кабинетом моего отца из-за формы письменного стола, который, как я уже говорила, был точно таким же, как у него. Иногда я видела бумаги на столе совершенно ясно, точно так же, как видела его бумаги много раз за день. И маленькая стопка книг на полу у ножек — не выстроенная в правильном порядке, а сложенная одна над другой, с углами, выступающими в разные стороны, и пятнышки старой позолоты, сиявшей здесь и там. А потом я опять ничего не видела, абсолютно ничего, и была ничуть не лучше тех старушек, которые заглядывали мне через голову, прищуривали глаза и спорили, что окно было закрыто из-за старого, давно отмененного налога на окна, или что оно вообще никогда не было окном. Мне было очень неприятно в эти скучные минуты — чувствовать, что я тоже прищуриваю глаза и вижу не лучше их.

Старушки тети Мэри приходили и уходили изо дня в день, а июнь все продолжался. Мне предстояло уехать в июле, но я чувствовала, что мне совсем не хочется уезжать, пока я окончательно не проясню, — а я действительно собиралась это сделать, — тайну этого окна, которое так странно изменялось и казалось разным не только разным людям, но даже одним и тем же в разное время. Конечно, говорила я себе, это просто световой эффект. И все же это объяснение мне не очень нравилось; я была бы более довольна, если бы мне стало ясно, что во мне есть какое-то превосходство, если бы это оказалось не только превосходство молодых глаз над старыми, потому что этого было недостаточно, чтобы удовлетворить меня, ибо это превосходство я разделяла со всеми маленькими девочками и мальчиками на улице. Я скорее хотела бы думать, что во мне присутствует нечто особенное, придающее ясность моему зрению, — это было очень дерзкое предположение, но на самом деле оно не означало и половины той самонадеянности, о которой, по-видимому, свидетельствует то, что написано здесь черным по белому. Однако я еще несколько раз видела эту комнату совершенно ясно и разглядела, что это большая комната с большой картиной в тусклой золоченой раме, висящей на дальней стене, и множеством других предметов массивной мебели, создающих черноту тут и там, кроме большого секретера у стены, который, очевидно, был поставлен у окна ради света. Вещи становились видимыми мне одна за другой, пока я почти не подумала, что, в конце концов, смогу прочитать старую надпись на одном из больших томов, которая становилась с каждым разом все отчетливей; но все это было предварением великого события, случившегося в середине лета, — около дня Святого Иоанна, некогда считавшегося праздником, а теперь в Шотландии значил не больше, чем любой другой из дней святых, что я всегда буду считать великой скорбью и потерей для Шотландии, что бы там ни говорила тетя Мэри.

ГЛАВА III

Это великое событие случилось около середины лета, — не могу сказать точнее. К этому времени я уже очень хорошо познакомилась с большой тусклой комнатой напротив. Не только стол, который теперь был мне виден очень четко, с бумагами на нем и книгами у ножек, но и большая картина, висевшая на дальней стене, и множество других темных предметов мебели, особенно стул, который однажды вечером, как я увидела, был передвинут на место перед столом, — небольшая перемена, заставившая мое сердце забиться сильнее, потому что это ясно говорило о ком-то, кто должен был быть там, о ком-то, кто уже два или три раза заставлял меня вздрагивать от появления какой-то неясной тени или трепета, ассоциировавшихся у меня с каким-то движением в безмолвном пространстве: движением, которое заставляло меня быть уверенной, — в следующую минуту я должна увидеть или услышать что-то, что объяснило бы все это, — если бы снаружи в этот момент всегда не происходило чего-нибудь, препятствовавшего этому. На этот раз не было ни движения, ни тени. Некоторое время я очень внимательно всматривалась в комнату и разглядела все почти так же отчетливо, как прежде; а потом снова сосредоточила свое внимание на книге и прочитала одну-две самых интригующих главы; и вот я уже совсем покинула Сент-Рулс, Хай-Стрит и библиотеку колледжа, и оказалась в южноамериканском лесу, почти задушенном цветущими лианами, и ступала тихо, чтобы не наступить на скорпиона или ядовитую змею. В этот момент что-то внезапно привлекло мое внимание к тому, что находилось снаружи, я оторвалась от книги и затем, вздрогнув, вскочила, потому что не могла сдержаться. Не знаю, что я сказала, но этого было достаточно, чтобы напугать сидевших в комнате, одним из которых был старый мистер Питмилли. Все оглянулись на меня, чтобы спросить, в чем дело. И когда я, как обычно, ответила: «Ничего» и снова села, смущенная, но очень взволнованная, мистер Питмилли встал, подошел к окну и выглянул, очевидно, чтобы посмотреть, в чем дело. Он ничего не увидел, потому что вернулся назад, и я слышала, как он говорил тете Мэри, чтобы та не тревожилась, потому что мисси задремала от жары и испугалась, проснувшись, над чем все рассмеялись: в другой раз я могла бы убить его за дерзость, но сейчас мои мысли были слишком заняты, чтобы обращать на это внимание. В голове у меня стучало, а сердце бешено колотилось. Однако я была в таком сильном возбуждении, что полностью сдерживать себя, оставаться совершенно безмолвной, было мне тогда легче, чем в любое другое время моей жизни. Я подождала, пока старый джентльмен снова сядет на свое место, и только тогда оглянулась. Да, вот он, здесь! Я не была обманута. Когда я посмотрела на него, я поняла, — это было то, что я искала все время, — я знала, что он был там, и ждала его, каждый раз, когда в комнате возникало это призрачное движение, — он, и никто другой. И вот, наконец, как я и ожидала, он появился. Не знаю, ожидала ли я его, да и вообще кого-нибудь, но именно это я почувствовала, когда, внезапно заглянув в эту странную полутемную комнату, увидела его там.

Он сидел на стуле, который, должно быть, сам себе поставил или который кто-то другой, в глухую ночь, когда никто не видел, поставил для него перед секретером, повернувшись ко мне затылком, и писал. Свет падал на него с левой стороны, а, следовательно, на плечи и на ту сторону головы, которая, однако, была слишком сильно повернута, чтобы можно было разглядеть хоть какие-нибудь черты его лица. О, как странно, когда кто-то смотрит на него так же, как я, а он при этом не поворачивает головы и не делает ни одного движения! Если бы кто-нибудь стоял и смотрел на меня, даже если бы я спала самым крепким сном на свете, я бы проснулась, я бы вскочила, я бы почувствовала это даже во сне. Но он сидел и не шевелился. Вам не следует думать, хотя я и сказала, что свет падал на него с левой стороны, что там было очень много света. Ни в одной комнате, куда бы вы ни заглянули, не бывает такого света, как на той стороне улицы; но этого было достаточно, чтобы разглядеть его — очертания его фигуры, темной и плотной, сидящей в кресле, и бледность его головы, едва различимая в полумраке, вырисовывались вполне ясно. Я увидела этот силуэт на фоне тусклой позолоты рамы большой картины, висевшей на дальней стене.

Я сидела в своей нише, пока он был там, глядя на эту фигуру с каким-то восторгом. Я не знала, почему меня это так взволновало. В обычной ситуации, если бы я увидела студента у противоположного окна, спокойно занимающегося своим делом, это могло бы меня немного заинтересовать, но, конечно, не затронуло бы меня подобным образом. Всегда интересно иметь перед глазами какой-нибудь проблеск неведомой жизни — видеть так много и в то же время знать так мало, и, возможно, удивляться тому, что делает этот человек и почему он не поворачивает головы. Подходить к окну — но не слишком близко, чтобы он не увидел и не подумал, что вы шпионите за ним, — и спрашивать себя: «Он все еще там? Неужели он пишет, все время пишет? Интересно, что он там пишет?» Причем, это было бы просто развлечением, но не более того. В данном случае это было совсем не то, что чувствовала я. Это были своего рода часы, выпавшие из жизни, какое-то поглощение. Я не чувствовала, что у меня есть глаза для чего-то еще, или какое-то место в моей голове для других мыслей. Я больше не слышала, как обычно, рассказов и мудрых (или глупых) замечаний старых дам тети Мэри или мистера Питмилли. Я слышала только бормотание позади себя, голоса, один тише, другой громче; но это было не так, как в то время, когда я сидела за чтением и слышала каждое слово, пока история в моей книге и истории, которые они рассказывали друг дружке (то, что они говорили почти всегда складывалось в истории), не смешались одно с другом, и герой романа не стал каким-то образом героем (или, скорее, героиней) их всех. Но я уже не обращала внимания на то, что они говорили. И дело было не в том, что там имелось что-то очень интересное, а в том, что он был там. Он ничего не делал, чтобы поддержать мою увлеченность им. Он двигался ровно настолько, насколько это может делать человек, когда очень занят писательством, не думая ни о чем другом. Он едва заметно поворачивал голову, написав одну строчку и начиная другую; но это была длинная-предлинная страница, которая, казалось, никогда не будет закончена. Просто небольшой наклон вправо, когда он заканчивал строчку, а затем небольшой наклон влево, когда он начинал следующую. Этого было достаточно, чтобы удерживать мое внимание. Я полагаю, мой интерес был вызван постепенным ходом событий, следующих одно за другим, когда глаза привыкли к смутному свету: сначала появилась сама комната, потом письменный стол, потом другая мебель и, наконец, человек, который придавал всему этому смысл. Все это было так интересно, что походило на страну, которую только что открыли. И потом — необычайная слепота других людей, которые спорили между собой, существовало ли вообще это окно! Конечно, я не хотела быть непочтительной, ведь я очень любила свою тетю Мэри, и мне очень нравился мистер Питмилли, а еще я боялась леди Карнби. Но все же, подумать только, — я знаю, что не должна говорить эту глупость, — как они слепы, как глупы, как бесчувственны! Обсуждать это, вместо того, чтобы дать глазам увидеть предмет обсуждения! Было бы нехорошо думать, будто это из-за старости. Мне было так грустно подумать, что такая женщина, как моя тетя Мэри, не может ни видеть, ни слышать, ни чувствовать, как я сейчас, — это было так жестоко! А тут еще такая умная старушка, как леди Карнби, которая, как говорили, видит сквозь жернова, и мистер Питмилли, такой светский старик. Действительно, у меня на глаза навернулись слезы при мысли, что все эти умные люди, — только потому, что они уже не так молоды, как я, — не могут понять самых простых вещей; и при всей своей мудрости и знании, они не могут увидеть то, что такая девушка, как я, могла увидеть так легко. Я была слишком огорчена, чтобы думать об этом, и наполовину стыдилась, хотя, возможно, наполовину гордилась тем, что нахожусь в гораздо лучшем положении, чем они.

Все эти мысли проносились у меня в голове, пока я сидела и смотрела на противоположную сторону улицы. Я чувствовала, что в комнате напротив происходит так много всего! Он был так поглощен своим писанием, что не поднимал глаз, не останавливался ни на одном слове, не поворачивался на стуле, не вставал и не ходил по комнате, как мой отец. Папа — великий писатель, говорят все, но он уже подошел бы к окну и выглянул наружу, побарабанил бы пальцами по стеклу, понаблюдал бы за мухой, помог ей справиться с трудностями, поиграл бы с бахромой занавески и сделал бы еще дюжину милых, приятных, глупых вещей, пока не сложилась бы следующая фраза. «Дорогая моя, я жду прихода того самого единственного слова», — говорил он моей матери, когда та вопросительно смотрела на него, почему он бездельничает, а потом смеялся и возвращался к своему письменному столу. Тот, кто был напротив, вообще никогда не прерывался. Это было похоже на волшебство. Я не могла оторвать от него глаз, и от этого едва заметного движения, которое он сделал, повернув голову. Я дрожала от нетерпения увидеть, как он переворачивает страницу, или, может быть, бросает готовый лист на пол, когда кто-то заглядывает в окно, — как я однажды видела сэра Вальтера, — лист за листом. Я бы закричала, если бы этот неизвестный сделал это. Кто бы там ни был, я ничего не могла с собой поделать, и постепенно впала в такое напряженное ожидание, что голова моя стала горячей, а руки холодными. А потом, когда он чуть шевельнул локтем, как будто собирался это сделать, тетя Мэри позвала меня проводить леди Карнби до двери. Кажется, я не слышала ее, пока она не окликнула меня три раза, и тогда я вскочила, вся раскрасневшаяся, разгоряченная и чуть не плачущая. Когда я вышла из ниши, чтобы подать старушке руку (мистер Питмилли уже давно ушел), она подняла ладонь и погладила меня по щеке. «Что случилось с девочкой? — сказала она. — У нее жар. Ты не должна позволять ей сидеть у окна, Мэри Белкаррес. Мы с тобой знаем, что из этого выйдет». Прикосновение ее старых пальцев было странным, холодным, будто что-то неживое, и я почувствовала, как этот ужасный бриллиант ужалил меня в щеку.

Я не говорю, что это не было просто частью моего волнения и ожидания; и я знаю, что этого достаточно, чтобы заставить любого смеяться, — когда все волнение было связано с неизвестным человеком, пишущим в комнате по другую сторону дороги, и моим нетерпением, потому что он никак не заканчивал страницу. Если вы думаете, что я не была так хорошо осведомлена об этом, как кто-либо другой! — то ошибаетесь; но хуже всего было то, что эта ужасная старая леди чувствовала, как мое сердце бьется в ее руке, которой она держала мою. «Ты просто спишь, — сказала она мне своим старческим голосом почти у самого моего уха, когда мы спускались по лестнице. — Я не знаю, о ком идет речь, но это обязательно какой-нибудь мужчина, который не стоит этого. Если бы ты была мудрой, то больше не думала бы о нем».

— Я не думаю ни о каком мужчине! — сказала я, чуть не плача. — Это очень несправедливо и жестоко с вашей стороны, леди Карнби. Я никогда в жизни не думала ни о каком мужчине! — воскликнула я в порыве негодования. Старуха еще крепче вцепилась в мою руку и прижала ее к себе.

— Бедная пташка, — сказала она, — как она бьется и трепещет! Но я говорю только о том, что это еще более опасно, когда происходит во сне.

Она вовсе не была злой, но я была очень сердита и взволнована, и едва пожала старую бледную руку, которую она протянула мне из окна своей кареты, когда я помогала ей сесть. Я была сердита на нее и боялась бриллианта, который выглядывал из-под ее пальца так, словно видел меня насквозь; и, — верите вы мне или нет, — но я уверена, что он снова ужалил меня, — острый злобный укол, увы, полный особого смысла! Она никогда не носила перчаток, а только черные кружева, сквозь которые просвечивал этот ужасный бриллиант.

Я побежала наверх — она ушла последней, и тетя Мэри тоже пошла готовиться к обеду, потому что было уже поздно. Я поспешила к своему месту и огляделась, чувствуя, как мое сердце бьется сильнее, чем когда-либо. Я была совершенно уверена, что увижу готовый лист, лежащий белым пятном на полу. Но то, что я увидела, было лишь тусклым пятном того окна, которое, как они говорили, не было окном. За те пять минут, что я отсутствовала, свет каким-то чудесным образом изменился, и там, напротив, не было ничего, — ни отражения, ни проблеска. Все выглядело именно так, как они все говорили, — пустой силуэт окна, нарисованного на стене. Это было уже чересчур: я села и от волнения заплакала так, словно мое сердце вот-вот разорвется. Мне казалось, — они что-то сделали с ним, что было неестественно; я не могла вынести их жестокости — даже тети Мэри. Они думали, что это плохо для меня! нехорошо для меня! и они что-то сделали — даже сама тетя Мэри — и этот ужасный бриллиант, который прятался в ладони леди Карнби. Конечно, я понимала, что все это нелепо, как вы могли бы мне сказать, но меня раздражало разочарование и внезапный ледяной душ на мои возбужденные чувства, и я не мог этого вынести. Это был гораздо сильнее меня.

Я опоздала к обеду, и, естественно, на моих глазах остались следы слез, когда я вошла в столовую при полном свете, где тетя Мэри могла смотреть на меня в свое удовольствие, а я не могла убежать. Она сказала: «Милая, ты плакала. Я виновата в том, что ребенок твоей матери проливал слезы в моем доме».

— Никто ни в чем не виноват! — воскликнула я, а потом, чтобы не разрыдаться еще сильнее, расхохоталась и сказала: — Я боюсь этого ужасного бриллианта на руке старой леди Карнби. Он кусается — я уверена, что он кусается! Тетя Мэри, посмотри сюда.

— Глупая девочка, — сказала тетя Мэри, но при свете лампы посмотрела на мою щеку и слегка погладила ее своей мягкой рукой. — Успокойся, глупенький ребенок. Укуса нет, но щека покраснела, моя милая, и глаза мокрые. Ты должна просто прочитать мне мою газету после обеда, когда придет почта, и мы больше не будем думать и фантазировать сегодня вечером.

— Да, тетя Мэри, — сказала я. Но я знала, что произойдет вечером, потому что, когда она открывает свою «Таймс», полную новостей со всего мира, речей и всего того, что ее интересует, она забывает обо всем остальном, — хотя я не могу сказать почему. А так как я вела себя очень тихо и не издавала ни звука, то вечером она забыла, что сказала, и занавеска скрыла меня чуть больше обычного, и я сидела в своей нише, как будто была за сотню миль отсюда. Сердце мое трепетало, словно хотело выскочить из груди, потому что он был там. Но не так, как утром, — наверное, света было недостаточно, чтобы продолжать работу без лампы или свечей, — потому что он отвернулся от стола и сидел лицом к окну, откинувшись на спинку стула и повернув ко мне голову. Только не для меня — он не знал обо мне ничего. Мне показалось, что он ни на что не смотрит, но лицо его было обращено в мою сторону. У меня сердце ушло в пятки: это было так неожиданно, так странно! хотя почему это показалось мне странным, я не знаю, поскольку между ним и мной не было никакой связи, которая могла бы меня тронуть; и что может быть естественнее, чем то, что человек, уставший от своей работы и чувствующий, может быть, нужду в большем количестве света, — хотя еще недостаточно темно, чтобы зажечь лампу, — поворачивается в своем кресле, немного отдыхает и думает, — может быть, вообще ни о чем? Папа всегда говорит, что он вообще ни о чем не думает. Он говорит, что мысли проносятся в его голове, как сквозняк сквозь открытые двери, и он не несет за это никакой ответственности. Какие мысли проносились в голове этого человека? или он все еще думал о том, что писал, чтобы продолжить писать дальше? Больше всего меня беспокоило то, что я не могла разглядеть его лица. Это очень трудно сделать, когда вы видите человека только через два окна, — ваше собственное и его. Мне очень хотелось узнать его потом, если мне случится встретиться с ним на улице. Если бы он только встал и прошелся по комнате, я бы разглядела его фигуру, и узнала бы его снова; или если бы он только подошел к окну (как всегда делал папа), тогда я увидела бы его лицо достаточно ясно, чтобы узнать его. Но, конечно, он не видел никакой необходимости делать что-либо, чтобы я могла узнать его, потому что он не знал, что я существую; и, вероятно, если бы он знал, что я наблюдаю за ним, он был рассердился и ушел.

Но он все так же неподвижно сидел лицом к окну, как прежде сидел за письменным столом. Иногда он слегка шевелил рукой или ногой, и я задерживала дыхание, надеясь, что он вот-вот встанет со стула, но он этого не делал. И, несмотря на все мои усилия, я никак не могла разглядеть его лица. Я прищурилась, как это делала старая мисс Джини, которая была близорука, и приложила руки к обеим сторонам лица, чтобы сфокусировать на нем свет, но все было напрасно. То ли лицо изменилось, пока я сидела и смотрела, то ли свет был недостаточно яркий, то ли… я не знаю, что это было. Его волосы показались мне светлыми, — конечно, вокруг головы не было темной линии, как это было бы, если бы она была очень темной, — я увидела по тому, что там, где фоном ей служила старая золоченая рама на стене позади, — она должна быть светлой; я была почти уверена, что у него не было бороды. Я даже была уверена, что у него не было бороды, потому что очертания его лица были достаточно отчетливы, а дневной свет все еще был совершенно ясен на улице, так что я совершенно точно узнала мальчика булочника, стоявшего на тротуаре напротив, и которого я узнала бы снова, где и когда бы я его ни встретила: как будто это было ужасно важно — суметь узнать мальчика булочника! Однако было в этом мальчике и кое-что любопытное. Он бросал камни во что-то или в кого-то. В Сент-Рулсе у мальчишек есть развлечение — бросать камни друг в друга, и, я думаю, там происходила битва. Я полагаю также, что у него в руке остался один камень, сохранившийся после битвы, и его блуждающий взгляд изучал все, находившееся на улице, чтобы определить, куда он мог бросить его с наибольшим эффектом. Но, по-видимому, не нашел ничего достойного этого на улице, потому что внезапно повернулся, и нацелил его прямо в окно. Я заметила, не акцентируя на этом внимания, что камень ударился с глухим звуком, — стекло при этом не разбилось, — и упал прямо на тротуар. Но я не отметила этого даже мысленно, — так пристально следила я за фигурой внутри, которая не двигалась и ни на что не обращала ни малейшего внимания, оставаясь такой же смутно ясной, такой же совершенно видимой, но при этом такой же неразличимой, как и прежде. А потом свет начал понемногу угасать, не уменьшая перспективы внутри комнаты, но делая ее еще менее отчетливой, чем раньше.

Я вскочила, почувствовав на своем плече руку тети Мэри.

— Милая, — сказала она, — я дважды просила тебя позвонить в колокольчик, но ты меня не слышала.

— О, тетя Мэри! — воскликнул я в великом раскаянии, но невольно снова повернулась к окну.

— Ты должна уйти отсюда, — произнесла она почти сердито, но потом ее голос стал мягче, и она поцеловала меня. — Не беспокойся о лампе, милая; я сама позвонила, и ее сейчас принесут; но, глупый ребенок, ты не должна видеть сны — твоя маленькая головка закружится.

В ответ я лишь слегка махнула рукой в сторону окна на другой стороне улицы, потому что едва могла говорить.

Она стояла рядом, нежно поглаживая меня по плечу, целую минуту или даже больше, бормоча что-то вроде: «Это должно пройти». А потом сказала, как обычно, мягко положив руку мне на плечо: «Как сон, когда просыпаешься». И когда я снова взглянула, то увидела лишь пустую непрозрачную поверхность — и ничего больше.

Тетя Мэри больше не задавала мне никаких вопросов. Она заставила меня выйти из моей ниши, сесть возле лампы и почитать ей что-то. Но я не понимала, что читаю, потому что мне вдруг пришла в голову мысль и не желала уходить: я вспомнила глухой удар камня об окно и его падение прямо вниз, словно он натолкнулся на что-то твердое, отбросившее его, хотя я сама видела, как он ударился о стекло.

Глава IV

Боюсь, что некоторое время я пребывала в состоянии сильного возбуждения и душевного смятения. Я обычно с нетерпением ждала наступления вечера, когда могла наблюдать за своим соседом через окно напротив. Я почти ни с кем не разговаривала, и ни словом не обмолвилась о том, что меня удивляло и занимало. Я спрашивала себя, кто он такой, что делает и почему он никогда не приходит до вечера (или очень редко); и еще мне было очень интересно, в каком здании расположена комната, в которой он сидит. Как я уже не раз говорила, она была частью старой университетской библиотеки. Окно было одним из тех окон, которые, как я поняла, освещали большой зал; но принадлежала ли эта комната самой библиотеке или как ее обитатель получил доступ в нее, я сказать не могла. Я решила, что в нее, скорее всего, можно попасть из холла, и что этот джентльмен должен быть библиотекарем или одним из его помощников, возможно, занятым весь день своими официальными обязанностями и способным только вечером добраться до своего стола и заняться личными делами. Я много раз слышала о подобных вещах — о человеке, который должен был зарабатывать себе на жизнь какой-то другой работой, а потом, когда наступало время досуга, посвящал его тому, что действительно любил, — какому-нибудь учебнику или книге, которую писал. Мой отец и сам когда-то был таким же. Он весь день просиживал в казначействе, а вечером писал книги, сделавшие его знаменитым. Его дочь, как бы мало она ни знала о других вещах, не могла этого не знать! Но меня обескуражило, когда однажды на улице кто-то указал мне на пожилого джентльмена, носившего парик и часто нюхавшего табак, и сказал: «Это библиотекарь старого университета». На какое-то мгновение меня это сильно потрясло, но потом я вспомнила, что у старого джентльмена обычно бывают помощники и что человек в комнате, должно быть, один из них.

Постепенно я окончательно уверилась в этом. Наверху было еще одно маленькое окошко, которое очень сильно мерцало, когда светило солнце, и выглядело очень милым и светлым над тусклостью другого, скрывавшей так много. Я решила, что это окно его другой комнаты, и что эти две комнаты в конце красивого холла много значили для него, располагаясь так близко от всех книг, так уединенно и тихо, что никто о них не знал. Как это было чудесно! можно было видеть, как он использовал выпавшую на его долю удачу, когда сидел там, неустанно работая в течение нескольких часов подряд. Была ли это книга, которую он писал, или, возможно, это были стихи? Эта мысль заставила мое сердце забиться сильнее, но я с большим сожалением заключила, что это не могут быть стихи, потому что никто не может писать такие стихи сразу, не останавливаясь ни на едином слове, не подбирая рифму. Если бы это были стихи, он непременно встал бы, прошелся по комнате или подошел к окну, как папа, — не то чтобы папа писал стихи: он всегда говорил: «Я недостоин даже говорить о подобном таинстве», — качая головой, что вызывало у меня удивленное восхищение и почти благоговейный трепет перед поэтом, который был чем-то значительным даже для папы. Но я не могла поверить, что поэт мог оставаться неподвижным в течение многих часов. Но что же это могло быть в таком случае? возможно, это была история; грандиозный труд, над которым нужно работать, и при этом вам, возможно, не нужно будет ни двигаться, ни ходить взад и вперед, ни смотреть на небо и чудесный свет.

Однако время от времени он все-таки менял свое положение, хотя и не подходил к окну. Иногда, как я уже говорила, он поворачивался в своем кресле к нему лицом и долго сидел в задумчивости, пока свет не начинал угасать и мир не превращался в тот странный день, который был ночью, — тем бесцветным светом, в котором все было так ясно видно и отсутствовали тени. «Это случилось между ночью и днем, когда фэйри получают безраздельную власть». Это был послесвет чудесного, долгого летнего вечера, свет без теней. В нем присутствовало какое-то колдовство, — иногда оно заставляло меня бояться, и тогда всякие странные мысли, казалось, приходили ко мне; и я всегда чувствовала, что если бы только мы обладали способностью видеть немного больше, то смогли бы увидеть красивых существ вокруг нас, не принадлежащих к нашему миру. Я подумала, что, скорее всего, он их видел, потому что сидел там и смотрел на улицу; и это заставило мое сердце наполниться самым странным чувством, словно бы гордостью за то, что, хотя я и не могла видеть, он — видел, и ему даже не требовалось подойти к окну, как это делала я, сидя в глубине ниши, глядя на него и надеясь увидеть все его глазами.

Я была так поглощена этими мыслями и наблюдала за ним каждый вечер, — теперь он не пропускал ни одного вечера, и всегда был там, — что люди стали замечать, — я побледнела и мне, по их мнению, нездоровилось, потому что я не обращала внимания, когда они заговаривали со мной, и не хотела ни выходить из своей ниши, ни присоединиться к другим девушкам для игры в теннис, ни делать что-нибудь такое, что делали другие; а некоторые говорили тете Мэри, что я быстро теряю все завоеванные позиции, и что она никогда не сможет отослать меня обратно к матери с таким бледным лицом. Тетя Мэри уже давно начала тревожно поглядывать на меня и, я уверена, втайне от меня советовалась по моему поводу, иногда с доктором, а иногда со своими старушками, которые думали, будто знают о молодых девушках больше, чем доктора. Я слышала, как они говорили ей, что мне нужно отвлечься, обязательно нужно отвлечься, и что она должна больше гулять со мной и устраивать вечеринки, и что, когда начнут приезжать летние гости, возможно, устроить бал или даже два, а леди Карнби устроит пикник. «Мой молодой лорд возвращается домой, — сказала пожилая леди, которую они называли мисс Джини, — а я никогда еще не встречала юную девицу, которая осталась бы равнодушной при виде молодого лорда».

Тетя Мэри покачала головой.

— Я бы не стала ничего говорить молодому лорду, — сказала она. — Его мать слишком озабочена деньгами, а у моей бедной крошки нет никакого состояния, о котором стоило бы упомянуть. Нет, мы не должны летать так высоко, как молодой лорд, но я с радостью повожу ее по окрестностям, чтобы она увидела старые замки и башни. Возможно, это ее разбудит.

— Но если это не поможет, мы должны придумать что-нибудь другое, — сказала старая леди.

Может быть, в тот день я слышала их разговоры, потому что они говорили обо мне, а это всегда является эффективным способом заставить вас слушать, потому что в последнее время я не обращала никакого внимания на то, что они говорили, и думала про себя, как мало они знают, и как мало меня интересуют старые замки и любопытные дома, имея перед глазами нечто другое. Но как раз в это время вошел мистер Питмилли, который всегда был моим другом, и, услышав их разговор, он сумел отвлечь их и сменить тему. А через некоторое время, когда дамы ушли, он подошел к моей нише и взглянул прямо поверх моей головы. После чего спросил тетю Мэри, разрешили ли они вопрос об окне напротив: «Иногда вы думали, что это окно, а потом — что не окно, и много чего еще», — напомнил старый джентльмен.

Тетя Мэри снова посмотрела на меня, очень задумчиво, а потом сказала: «На самом деле, мистер Питмилли, мы по-прежнему там, где были, и я совершенно выбита из колеи; и я думаю, что моя племянница разделяет мои взгляды, потому что я часто вижу, как она смотрит на меня и удивляется; я понятия не имею, каково ее мнение».

— Мое мнение! — сказала я. — Тетя Мэри. — Я не мог удержаться от некоторого презрения, как это случается в очень юном возрасте. — У меня нет никакого мнения. Там есть не только окно, но и комната, и я могла бы показать вам… — Я хотела сказать: «показать вам господина, который сидит и пишет в ней», но остановилась, не зная, как он иэто воспримут, и перевела взгляд с нее на джентльмена и обратно. — Я могла бы вам описать мебель, которая там есть, — сказала я. А потом я почувствовала, как что-то похожее на пламя охватило мое лицо, и мои щеки вдруг запылали. Мне показалось, что они мельком взглянули друг на друга, но, возможно, это было глупо. — Там есть большая картина в большой тусклой раме, — сказала я, слегка задыхаясь, — на стене напротив окна.

— Вот как? — сказал мистер Питмилли с легким смешком. А потом добавил: — Тогда я скажу вам, что мы сделаем. Вы же знаете, что сегодня вечером в большом зале будет устроена вечеринка, или как там это называется, все будет открыто и освещено. Это красивая комната, и в ней есть две-три вещи, на которые стоит посмотреть. Я просто зайду после того, как мы все пообедаем, и отведу вас обеих, мадам… мисси и вас…

— Боже мой! — сказала тетя Мэри. — Я не бывала там больше лет, чем хотела бы сказать, и ни разу не была в библиотечном зале. — Потом она слегка вздрогнула и тихо добавила: — Я не могла пойти туда.

— Значит, сегодня вечером вы начнете все сначала, сударыня, — сказал мистер Питмилли, не обратив на ее слова никакого внимания, — и я буду вести за собой человека, который когда-то был украшением бала!

— Ах, когда-то!.. — сказала тетя Мэри с тихим смешком, а потом вздохнула. — И мы не будем говорить, как давно это было. — После этого она сделала паузу, все время глядя на меня, а потом произнесла: — Я принимаю ваше предложение, мы наденем наши лучшие наряды, и, я надеюсь, у вас не будет повода стыдиться нас. Но почему бы вам не пообедать здесь?

Решение было принято, и старый джентльмен с довольным видом отправился одеваться. Но я пришла к тете Мэри, как только он ушел, и умоляла ее не заставлять меня идти с ними.

— Мне нравится долгая ночь, и свет, который длится так долго. И для меня невыносимо одеваться и уходить из дома, ради какой-то дурацкой вечеринки. Я ненавижу вечеринки, тетя Мэри! — воскликнула я. — И я бы предпочла остаться здесь.

— Милая моя, — сказала она, беря меня за обе руки, — я знаю, что это, может быть, будет для тебя ударом, но так будет лучше.

— Как это может быть для меня ударом? — воскликнула я. — И все равно, я бы предпочла не ходить.

— Ты просто пойдешь со мной, милая, только в этот раз: я не часто выхожу из дома. Ты пойдешь со мной в эту единственную ночь, только в эту единственную ночь, моя милая.

Уверена, что в глазах тети Мэри стояли слезы; произнося эти слова, она поцеловала меня. Больше я ничего не могла сказать, но как же мне не хотелось идти! Обычная вечеринка, беседа, вместо волшебного часа у моего окна, мягкого странного света, и тусклого лица, выглядывающего наружу, которое заставляло меня все время гадать, о чем он думает, что ищет, кто он такой? Обычная беседа вместо чуда, загадки и вопросов в течение долгой, медленно угасающей ночи!

Однако когда я одевалась, мне пришло в голову, — хотя я была уверена, что он предпочтет свое одиночество всему остальному, — что он, возможно, также придет. И когда я подумала об этом, то достала свое белое платье, хотя Джанет положила мое голубое, а к нему — маленькое жемчужное ожерелье, которое я считала слишком хорошим, чтобы носить. Это были не очень крупные, но зато настоящие жемчужины, очень ровные и блестящие, пусть и маленькие; и хотя тогда я не придавала особого значения своей внешности, должно быть, во мне было что-то такое — бледное, но способное мгновенно покраснеть, с таким белым платьем, такими белыми жемчужинами и, может быть, такими темными волосами, — на что приятно было смотреть, потому что даже у старого мистера Питмилли был странный взгляд, словно он не только радовался, но и сожалел, возможно, считая меня существом, у которого будут неприятности в этой жизни, хотя я была молода и не знала их. Когда тетя Мэри посмотрела на меня, губы ее слегка дрогнули. Сама она была в своем красивом кружевном платье, с очень красиво уложенными белыми волосами и выглядела на все сто. Что же касается самого мистера Питмилли, то у него на рубашке была прекрасная французская оборка, заплетенная в тончайшие косички, и бриллиантовая булавка, сверкавшая так же ярко, как кольцо леди Карнби; но это был прекрасный, откровенный, добрый камень, который смотрел вам прямо в лицо и сверкал, и в нем плясал огонек, как будто ему было приятно видеть вас и сиять на груди честного и добропорядочного старого джентльмена, потому что он был одним из возлюбленных тети Мэри во время их молодости, и все еще думал, что на свете нет никого похожего на нее.

К тому времени, как мы в мягком вечернем свете пересекли улицу и направились в библиотеку, я уже пребывала в счастливом душевном смятении. Может быть, я все-таки увижу его, увижу ту комнату, которая была мне так хорошо знакома, и узнаю, почему он так часто сидел там и никогда не показывался за ее границами. Я думала, что смогу узнать, над чем он работает, и мне будет очень приятно рассказать об этом папе, когда я вернусь домой. Один мой друг в Сент-Рулсе — о, гораздо, гораздо более занятый, чем когда-либо был ты, папа! — после чего мой отец засмеется, как всегда, и скажет, что он всего лишь бездельник и никогда ничем не занят.

Комната была светлая и яркая, цветы — повсюду, где только могли быть цветы, и длинные ряды книг, которые тянулись вдоль стен с каждой стороны, освещенные бликами там, где имелась линия позолоты или орнамента. Поначалу весь этот свет ослепил меня, но я была очень взволнована, хотя и держалась очень тихо, оглядываясь вокруг, чтобы увидеть, — может быть, в каком-нибудь углу, в середине какой-нибудь группы, — он будет там. Я не ожидала увидеть его среди дам. Он не хотел быть с ними, — он был слишком прилежен, слишком молчалив; но, может быть, среди круга седых голов в дальнем конце комнаты — может быть…

Я не уверена, что мне не доставило особого удовольствия убедиться: нет никого, кого я могла бы принять за него, кто был бы хоть немного похож на мое смутное представление о нем. Нелепо было думать, что он окажется здесь, среди всех этих звуков голосов, при ярком свете этих ламп. Я испытывала некоторую гордость, думая, что он, как обычно, сидит в своей комнате, делает свою работу или так глубоко задумывается над ней, как тогда, когда он поворачивается в кресле лицом к свету.

Таким образом, я немного успокоилась в душе, ибо теперь, когда ожидание встречи с ним прошло, хотя это и было разочарованием, — но и облегчением тоже, — мистер Питмилли подошел ко мне и протянул руку.

— А теперь, — сказал он, — я поведу вас посмотреть диковинки.

Я думала, что после того, как увижу всех и поговорю со всеми, кого знаю, тетя Мэри отпустит меня домой, поэтому пошла очень охотно, хотя меня и не интересовали эти диковинки. Однако нечто странное поразило меня, когда мы шли по комнате. Это был воздух, довольно свежий, лившийся из открытого окна в восточном конце зала. Значит, там должно быть окно? В первый момент я едва поняла, что это значит, но мне показалось, будто в этом есть какой-то смысл, и почувствовала себя очень неловко, не понимая почему.

И была еще одна вещь, — напугавшая меня. С той стороны стены, что выходила на улицу, казалось, вообще не было окон. Длинный ряд книжных шкафов заполнял его от края до края. Я не могла понять, что это значит, но меня это смутило. Я была совершенно сбита с толку. Мне казалось, что я нахожусь в незнакомой стране, не зная, куда иду, не зная, что мне предстоит дальше. Если на стене не было окон, выходящих на улицу, то где же было мое окно? Мое сердце, которое все это время то учащенно билось, то снова успокаивалось, на этот раз забилось так, словно собиралось выпрыгнуть из моей груди, но я не знала, почему.

Потом мы остановились перед стеклянной витриной, и мистер Питмилли показал мне кое-что из того, что в ней находилось. Я не могла уделить этому особого внимания. Голова у меня шла кругом. Я слышала, как он продолжал говорить, а потом и сама заговорила с каким-то странным звуком, который глухо отдавался у меня в ушах; но я не понимала, что говорю, и что говорит он. Затем он отвел меня в восточный конец комнаты, сказав что-то, — кажется, что я бледна, и воздух пойдет мне на пользу. Воздух дул прямо на меня, поднимая кружева моего платья, шевелил мои волосы. Окно выходило на бледный дневной свет, на узкую улочку, тянувшуюся вдоль конца здания. Мистер Питмилли продолжал говорить, но я не могла разобрать ни слова. Затем я услышала свой собственный голос, говоривший сквозь его, хотя, казалось, не осознавала, что говорю. «Но где же мое окно? Но где же тогда мое окно?» Мне показалось, будто я что-то сказала, я повернулась, потащив его за собой, все еще держа за руку. Когда я это сделала, мой взгляд, наконец, упал на что-то знакомое мне. Это была большая картина в широкой раме, висевшая на дальней стене.

Что же это значит? О, что это значит? Я снова повернулась к открытому окну в восточном конце и к дневному свету, странному свету без тени, наполнявшему этот освещенный зал, подобный пузырю, который вот-вот лопнет, как нечто ненастоящее. Настоящим местом была знакомая мне комната, где висела эта картина, где стоял письменный стол и где он сидел лицом к свету. Но где же был свет и окно, через которое он проникал? Я думаю, что мои чувства, должно быть, покинули меня. Я подошла к знакомой мне картине, а потом — прямо через комнату, все время волоча за собой мистера Питмилли, лицо которого было бледно, но который не сопротивлялся, а только позволил мне отвести его прямо туда, где было окно, — где окна не было, — где его не было и в помине. «Но где же мое окно? Где мое окно?» — повторяла я. И все это время я была уверена, что сплю, а все эти огни были какой-то театральной иллюзией, в которой присутствовали говорящие люди; и нет ничего реального, кроме бледного, медленно затухающего дня, находящегося рядом и ждущего, когда этот дурацкий пузырь лопнет.

— Дорогая, — сказал мистер Питмилли, — дорогая! Помните, что вы находитесь на публике. Вспомните, где вы находитесь. Вы не должны кричать и пугать свою тетю Мэри. Пойдемте со мной. Идемте, моя дорогая юная леди! Присядьте на минутку-другую и успокойтесь, а я принесу вам лед или немного вина. — Он все время поглаживал мою руку, лежавшую на его руке, и очень тревожно смотрел на меня. — Благослови вас Господь! Благослови вас Господь! Я никогда не думал, что это будет иметь такой эффект, — сказал он.

Но я не позволила ему увести меня. Я снова подошла к картине и посмотрела на нее, не видя, а затем снова пересекла комнату с какой-то дикой мыслью, что если я буду настойчива, то найду его. «Мое окно… мое окно!» — все время повторяла я.

Один из профессоров услышал меня. «Окно! — сказал он. — А-а, так вы были захвачены тем зрелищем, которое появляется, если глядеть снаружи. Оно был устроено на одном уровне с окном на лестнице. Но оно никогда не было настоящим окном. Оно как раз за этим книжным шкафом. Оно вводит в заблуждение многих людей», — сказал он.

Его голос, казалось, звучал откуда-то издалека, и, казалось, он будет звучать вечно; зал плавал вокруг меня в ослепительном сиянии и шуме; дневной свет в открытом окне становился все более серым, ожидая, когда он закончится, и — пузырь лопнул.

Глава V

Мистер Питмилли отвел меня домой; вернее, это я сама отвела его, слегка подталкивая вперед, крепко держа за руку, не дожидаясь ни тети Мэри, ни кого-либо еще. Мы снова вышли на дневной свет, я — без плаща и шали, с голыми руками, непокрытой головой и жемчугом на шее. Вокруг толпился народ, и мальчик из пекарни, тот самый мальчик из пекарни, встал прямо у меня на пути и закричал: «Красотка!» — остальным: это слово почему-то поразило меня, как прежде его камень — окно, без всякой причины. Но я не обращала внимания на то, что люди пялятся на меня, и поспешила через улицу, опередив мистера Питмилли на полшага. Дверь была открыта, Джанет стояла около нее, выглядывая наружу, чтобы посмотреть на дам в пышных платьях. Увидев, что я торопливо перехожу улицу, она вскрикнула, но я проскочила мимо нее, толкнула мистера Питмилли вверх по лестнице и, задыхаясь, повела его в нишу, где бросился на сиденье, чувствуя, что не могу сделать больше ни шагу, и махнула рукой в сторону окна. «Там! Там!» — воскликнула я. Ах! вот она — а в ней не бессмысленная толпа, не театр, не пузырь, не шум разговоров. Никогда за все эти дни я не видела эту комнату так ясно. В ней был слабый отблеск света, как будто это был отблеск какого-то обычного света в холле, и он сидел напротив окна, спокойный, погруженный в свои мысли, повернувшись к нему лицом. Никто, кроме меня, его не видел. Джанет могла бы увидеть его, если бы я позвала ее наверх. Это было похоже на картину, — все то, что я видела; а атмосфера была полна ничем не нарушаемой тишины. Я потянула мистера Питмилли за руку, прежде чем отпустить его, и сказала: «Смотрите! Видите?» Он бросил на меня самый растерянный взгляд, как будто ему хотелось заплакать. Он ничего не видел! Я была уверена в этом по его глазам. Он был стар, и в нем не было никакого видения. Если бы я позвонила Джанет, она бы все это увидела. «Дорогая! — сказал он. — Дорогая!» — он беспомощно развел руки. «Он был там все эти ночи, — воскликнула я, — и я подумала, что вы могли бы рассказать мне, кто он и что делает, и что он мог бы отвести меня в эту комнату и показать ее мне, чтобы я могла рассказать папе. Папа поймет, он хотел бы услышать. О, не могли бы вы сказать мне, чем он занимается, мистер Питмилли? Он никогда не поднимает головы, пока свет отбрасывает тень, а потом, когда это происходит, он отворачивается, думает и отдыхает!»

Мистер Питмилли весь дрожал, то ли от холода, то ли от чего-то еще. «Моя дорогая юная леди… моя дорогая…» — произнес он с дрожью в голосе, а затем замолчал и посмотрел на меня так, словно собирался заплакать. «Успокойтесь, успокойтесь, — сказал он и добавил уже другим голосом: — Я вернусь туда, чтобы привести вашу тетю Мэри домой; вы понимаете, моя бедная малышка, я собираюсь привести ее домой — вам будет лучше, когда она будет здесь». Я была рада, когда он ушел, так как он ничего не мог видеть; и я сидела одна в темноте, которая была не темной, а совсем светлой — светом, подобного которому я никогда не видела. Как же все было ясно в этой комнате! не такой ослепительный, как в той, где горел газ и раздавались голоса, но такой тихий; и все было таким, словно принадлежало другому миру. Я услышала легкий шорох позади себя, и увидела Джанет, которая стояла, уставившись на меня широко открытыми глазами. Она была лишь немного старше меня. Я позвала ее: «Джанет, иди сюда, подойди, и ты увидишь его. Иди сюда и увидишь его!» — меня раздражало, что она была такой застенчивой и держалась позади. «О, моя милая юная леди!» — сказала она и разрыдалась. Я топнула ногой, возмущенная тем, что она не подошла, и она бросилась бежать, шурша и размахивая руками, как будто испугалась. Ни один из них, ни один! даже такая девушка, как она, с таким взглядом, как у нее, ничего не видела. Я снова повернулась и протянула руки к сидящему там человеку, который был единственным, кто знал об этом. «О, — произнесла я, — скажи мне что-нибудь! Я не знаю, кто ты и что ты; но ты одинок, и я тоже; и я только… сочувствую тебе. Скажи мне что-нибудь!» Я не надеялась, что он услышит, и не ждала никакого ответа. Как он мог слышать, когда между нами была улица, его окно было закрыто, а еще весь этот шум голосов? На мгновение мне показалось, что во всем мире есть только он и я.

У меня перехватило дыхание, уже почти покинувшее меня, когда я увидела, как он шевельнулся в своем кресле! Он услышал меня, хотя я и не понимала — как. Он встал, и я тоже встала, безмолвная, не способная ни на что, кроме этого механического движения. Он, казалось, притягивал меня, как будто я была марионеткой, движимой его волей. Он подошел к окну и остановился, глядя на меня. Я была уверена, что он смотрит на меня. Наконец-то он увидел меня; наконец-то он узнал, что кто-то, пусть — всего лишь девушка, наблюдает за ним, ищет его, верит в него. Я находилась в таком волнении и смятении духа, что не могла удержаться на ногах и облокотилась на подоконник, чувствуя, как из меня вырывается сердце. Я не могу описать его лицо. Оно было тусклым, но все же в нем был свет; я думаю, что это была улыбка; и так же пристально, как я смотрела на него, он смотрел на меня. Затем он положил руки на окно, чтобы открыть его. Это было нелегко, но, в конце концов, он распахнул его со звуком, эхом разнесшемся по всей улице. Я увидела, что люди услышали его, некоторые подняли головы. Что касается меня, то я сложила руки вместе, прислонилась лицом к стеклу, так, словно могла выйти сквозь него, мое сердце рвалось из груди. Он открыл окно с шумом, который был слышен от Западного порта до аббатства. Разве можно в этом сомневаться?

А потом он наклонился вперед и выглянул в окно. Сначала он взглянул на меня, слегка махнув рукой, как будто это было приветствие, но и не совсем так, потому что мне показалось, что он отмахнулся от меня; потом он посмотрел вверх и вниз в тусклом сиянии уходящего дня, сначала на восток, на старые башни аббатства, а затем на запад, вдоль широкой линии улицы, где ходило много людей, но при этом создавалось так мало шума, что, казалось, это были зачарованные люди в зачарованном месте. Я смотрела на него с таким глубоким удовлетворением, которое невозможно выразить словами, потому что теперь никто не мог сказать мне, что его там нет, — никто не мог сказать, что я сплю. Я смотрела на него так, словно не могла дышать — мое сердце билось в горле, мои глаза были устремлены на него. Он посмотрел вверх и вниз, а затем снова посмотрел на меня. Я была первой и последней, хотя это длилось недолго: он знал, он видел, кто именно видел его и сочувствовал ему все это время. Я была в каком-то восторге, но и оцепенении тоже; мой взгляд перемещался вместе с его взглядом, следуя за ним, как будто я была его тенью; а потом он вдруг исчез, и я больше его не видела.

Я снова откинулась на спинку сиденья, ища, на что бы опереться, чтобы хоть как-то поддержать себя. Перед тем, как исчезнуть, он поднял руку и помахал мне. Как и куда он ушел, я не могу сказать, но через мгновение он был уже далеко, окно было открыто, а комната погрузилась в тишину и полумрак, видимая на всем своем пространстве, с большой картиной в золоченой раме на стене. Мне не было больно видеть, как он уходит. Мое сердце было так спокойно, я была так измучена и удовлетворена — ибо какие сомнения или вопросы могли быть теперь о нем? Когда я сидела, ослабев, откинувшись на спинку сиденья, тетя Мэри подошла сзади и с легким шорохом, как будто прилетела на крыльях, обняла меня и притянула мою голову к своей груди. Я начал понемногу плакать, всхлипывая, как ребенок. «Вы видели его, вы видели его!» — сказала я. Когда я прижималась к ней и чувствовал ее, — такую нежную, такую добрую, — мне было так приятно, что я не могу описать, как она обнимала меня, и слышала ее голос: «Милая, моя милая!» — как будто она тоже чуть не плакала. Сидя, я пришла в себя, успокоенная, довольная всем. Но я хотела получить некоторую уверенность, что они тоже его видели. Я махнула рукой в сторону окна, которое все еще оставалось открытым, и комнаты, которая постепенно исчезала в слабой темноте. «На этот раз ты все это видела?» — нетерпеливо спросила я. «Милая!» — сказала тетя Мэри, целуя меня, а мистер Питмилли принялся ходить по комнате маленькими шажками, как будто у него кончилось терпение. Я выпрямилась и убрала руки тети Мэри. «Вы не можете быть так слепы! — воскликнула я. — О, только не сегодня, по крайней мере — не сегодня!» Но ни тот, ни другая ничего не ответили. Я встряхнулась, совершенно высвободилась, и приподнялась. Там, посреди улицы, стоял мальчик пекаря, похожий на статую, уставившись в распахнутое окно, с открытым ртом и удивленным лицом, затаив дыхание, словно не веря своим глазам. Я метнулся вперед, окликнула его, и сделала знак подойти. «О, приведите его сюда! приведите его, приведите его ко мне!» — снова воскликнула я.

Мистер Питмилли тотчас же вышел и взял мальчика за плечо. Тот не хотел приходить сюда. Странно было видеть маленького пожилого джентльмена в красивом костюме с бриллиантовой булавкой, стоявшего на улице, положив руку на плечо мальчика, и других мальчиков, собравшихся вокруг небольшой толпой. Но вот они направились к дому, и все остальные последовали за ними, изумленно разинув рты. Он вошел неохотно, почти сопротивляясь, и выглядел так, словно мы хотели причинить ему какой-то вред. «Пойдемте, мой мальчик, поговорим с молодой леди», — говорил Мистер Питмилли. А тетя Мэри взяла меня за руки.

— Мальчик, — спросила я, — ты тоже это видел, ты это видел, скажи им, что ты это видел! Это то, чего я хочу, и ничего больше.

Он смотрел на меня так же, как и все остальные, словно думал, что я сошла с ума. «Чего она хочет от меня? — пробормотал он, а потом добавил: — Я не причинил никакого вреда, даже если бросил в него камень, потому что бросать камни — это не грех.»

— Ах ты, негодяй! — сказал мистер Питмилли, встряхивая его. — Ты что, бросал камни? Когда-нибудь ты убьешь кого-нибудь своими камнями. — Старый джентльмен был смущен и встревожен, потому что не понимал, чего я хочу и что произошло. А потом тетя Мэри, притянув меня к себе, заговорила:

— Юноша, — сказала она, — ответь молодой леди, будь хорошим мальчиком. Я вовсе не собираюсь придираться к тебе. Ответь ей, мой друг, и тогда Джанет накормит тебя ужином, прежде чем ты уйдешь.

— О, говори, говори! — воскликнула я. — Ответь им, скажи! Ты видел, как это окно открылось, как джентльмен выглянул наружу и помахал рукой?

— Я не видел никакого другого джентльмена, — ответил он, опустив голову, — кроме этого маленького джентльмена.

— Послушай, юноша, — сказала тетя Мэри. — Я видела, как ты стоял посреди улицы и смотрел. На что ты смотрел?

— Ни на что. Просто там, в библиотеке, было открыто окно, там, где его не было. И оно было открыто, и это верно, как смерть. Вы можете смеяться, если хотите. Это то, что она хочет услышать от меня?

— Ты несешь чушь, парень, — сказал мистер Питмилли.

— Говорю вам, оно было открыто, как и все остальные окна. Это так же верно, как смерть. Я сам не мог в это поверить, но это правда.

— Вон оно! — воскликнул я, оборачиваясь и указывая им на окно с великим торжеством в сердце. Но свет поблек, окно изменился. Теперь оно было тем же, что и всегда, — темной нишей в стене.

Весь этот вечер со мной обращались как с больной; меня отнесли наверх в постель, а тетя Мэри просидела в моей комнате всю ночь. Когда я открывала глаза, она всегда сидела рядом и смотрела на меня. Никогда в моей жизни не было такой странной ночи. Когда я возбужденно начинала говорить, она целовала меня и успокаивала, как ребенка.

— Ах, дорогая, ты не одна такая! — сказала она. — Бедный, бедный ребенок! Мне не следовало позволять тебе видеть его!

— Тетя Мэри, тетя Мэри, ты тоже его видела?

— Бедная, бедная, дорогая! — сказала тетя Мэри. Ее глаза сияли, в них стояли слезы. — О, бедная, бедная! Выкинь это из головы и постарайся уснуть. Я больше не скажу ни слова! — воскликнула она.

Но я уже обнял ее и прижалась губами к ее уху.

— А кто он — там? Скажи мне это, и я больше ни о чем не буду спрашивать…

— О, милая, постарайся уснуть! Это просто… как я могу тебе сказать? Это сон, просто сон! Разве ты не слышала, что сказала леди Карнби? Женщины нашей крови…

— Что же? Что? Тетя Мэри, о, тетя Мэри…

— Я не могу тебе сказать, — вскричала она в волнении, — я не могу тебе сказать! Как я могу тебе сказать, когда знаю только то, что знаешь ты, и ничего больше? Это — на всю оставшуюся жизнь — поиск того, что никогда не приходит.

— Он придет! — возразила я. — Я увижу его завтра, я знаю, знаю!

Она целовала меня и плакала, ее щека была горячей и влажной, как и моя.

— Моя дорогая, попробуй, если сможешь, уснуть; попробуй, если сможешь, поспать: мы будем ждать, и увидим, что принесет нам завтра.

— Я ничего не боюсь, — сказала я и тут же, как ни странно, заснула; я была так измучена, так молода и не привыкла лежать в своей постели без сна. Время от времени я открывала глаза и иногда вздрагивала, вспоминая все; но тетя Мэри всегда была рядом, чтобы успокоить меня, и я снова затихала в кровати, как птенец в своем гнезде.

Но я не позволила им держать меня в постели на следующий день. Я была как в лихорадке, не понимая, что делаю. Окно было совершенно непрозрачным, без малейшего проблеска света, плоским и пустым, как кусок дерева. Никогда, с самого первого дня, я не видела его так мало похожим на окно. «Неудивительно, — сказала я себе, — что, глядя на все это такими старыми, не такими ясными глазами, как у меня, они думают, что поступают правильно». А потом я улыбнулась про себя, вспомнив о вечере, и о том, выглянет ли он снова или только подаст мне знак рукой. Я решила, что мне это больше всего понравится: не то, чтобы он взял на себя труд подойти и снова открыть окно, а просто повернул голову и помахал рукой. Это было бы более дружелюбно и показывало бы больше уверенности, — хотя я и не ожидала такой демонстрации каждый вечер.

Днем я не спускалась вниз, а сидела одна у своего окна наверху, пока не кончилось чаепитие. Я слышала, как они громко разговаривают, и была уверена, что все они сидят в нише, уставившись в окно и смеясь над глупой девчонкой. Пусть смеются! Теперь я чувствовала себя выше всего этого. За ужином я очень волновалась, торопясь поскорее покончить со всем этим; и тетя Мэри, по-моему, тоже волновалась. Я сомневаюсь, что она читала свой «Таймс», когда его принесли; она открыла его, чтобы защитить себя, и наблюдала из своего угла. Я устроилась в углублении, с сердцем, полным ожидания. Мне ничего так не хотелось, как увидеть, как он пишет за своим столом; чтобы он повернул голову и слегка помахал мне рукой, просто чтобы показать, что он знает, — я здесь. Я просидела с половины восьмого до десяти часов, дневной свет становился все мягче и мягче, пока, наконец, не стало казаться, что он просвечивает сквозь жемчужину и не видно ни одной тени. Но окно все время было черным, как ночь, и там не было ничего, совсем ничего.

Впрочем, в другие вечера все было так же: он приходил сюда не для того, чтобы доставить мне удовольствие. В жизни человека, такого великого ученого, есть и другие вещи. Я сказала себе, что ничуть не разочарована. Почему я должна быть разочарована? Бывали и другие ночи, когда его там не было. Тетя Мэри следила за каждым моим движением, ее глаза блестели, часто влажные, и в них была такая жалость, что я чуть не плакала, но мне казалось, что я жалею ее больше, чем себя. А потом я бросилась к ней, снова и снова спрашивая, что это было, и кто это был, умоляя ее сказать мне, знает ли она? Что случилось, когда она увидела его? И что это значит — для женщин нашей крови? Она сказала мне, что не может сказать ни как это было, ни когда: это было как раз в то время, когда это должно было быть; и что мы все видели его в свое время — «то есть, — сказала она, — те, которые похожи на нас с тобой». Что это было, что отличает ее и меня от остальных? но она только покачала головой и ничего мне не ответила. «Говорят, — начала она и вдруг резко остановилась. — О, милая, постарайся забыть все это — если бы я только знала, что ты такая! Говорят, что когда-то жил один ученый, и его книги нравились ему больше, чем любовь любой дамы. Милая, не смотри на меня так. Подумать только, что это я навлекла все это на тебя!»

— Он был ученым? — воскликнула я.

— И одна из нас, должно быть, была легкомысленной женщиной, не такой, как мы с тобой, но, может быть, это была просто невинность, потому что — кто знает? Она помахала ему рукой, чтобы он пришел; и это кольцо было знаком, но он не пришел. Но она все сидела у окна и махала рукой, пока, наконец, ее братья не услышали об этом, потому что это были суровые люди, и тогда… о, моя милая, не будем больше говорить об этом!

— Они убили его! — воскликнула я, увлекшись. А потом схватил ее обеими руками, встряхнула и отпустила. — Ты говоришь мне это, чтобы пустить пыль мне в глаза, когда я видела его только вчера вечером, и он такой же живой, как я, и такой же молодой!

— Милая, милая! — сказала тетя Мэри.

После этого я долго не разговаривала с ней, но она держалась рядом, не отходя от меня без особенной нужды, и всегда с жалостью в глазах. На следующую ночь все было так же, как и на третью. В ту, третью ночь, мне показалось, что я больше не могу этого выносить. Я должна была что-то сделать, если бы только знала, что! Если когда-нибудь стемнеет, совсем стемнеет, может быть, что-нибудь сделать и удастся. Мне снились нелепые сны о том, как я крадусь из дома, беру лестницу и взбираюсь наверх, чтобы попытаться открыть это окно посреди ночи — если, может быть, мне удастся уговорить мальчика пекаря помочь мне; а потом в голове у меня кружилось, и мне казалось, будто я это сделала; и я почти видела, как мальчик приставил лестницу к окну, и слышала, как он кричит, что там ничего нет. О, как медленно тянулась эта ночь! и как светло было, и так ясно, — ни темноты, чтобы прикрыть, ни тени, будь то на одной стороне улицы или на другой! Я не могла заснуть, хотя и была вынуждена лечь в постель. А глубокой ночью, когда во всех других местах темно, я очень тихо соскользнула вниз по лестнице, хотя на лестничной площадке скрипела одна доска, открыла дверь и вышла. От аббатства до Западного порта не было видно ни души, деревья стояли подобно призракам, тишина была ужасна, и все было ясно, как днем. Вы не знаете, что такое тишина, пока не услышите ее в таком свете, не утром, а ночью, — без рассвета, без тени, когда все ясно, как днем.

Не имело никакого значения, как медленно тянулись минуты: час ночи, два часа ночи. Как странно было слышать бой часов в этом мертвом свете, когда их никто не слышал! Но это тоже не имело никакого значения. Окно было совершенно пустым, даже отметины на стеклах, казалось, исчезли. Спустя некоторое время я снова прокралась через тихий дом, в ясном свете, холодная и дрожащая, с отчаянием в сердце.

Я уверена, что тетя Мэри наблюдала за мной и видела, как я возвращаюсь, потому что вскоре я услышала слабые звуки в доме; очень рано, когда на улице появилось немного солнечного света, она подошла к моей постели с чашкой чая в руке; она тоже была похожа на привидение. «Тебе тепло, милая, тебе удобно?» — сказала она. — «Это не имеет значения», — ответила я. Я не чувствовала, будто что-то имеет значение; разве что если бы можно было попасть куда-нибудь в темноту — мягкую, глубокую темноту, которая накроет тебя и скроет, — но я не могла бы сказать от чего именно. Самое ужасное заключалось в том, что здесь не было ничего, ничего, что можно было бы искать, от чего можно было бы спрятаться — только тишина и свет.

В тот день приехала моя мать и забрала меня домой. Я не знала, что она приедет; она приехала совершенно неожиданно и сказала, что у нее нет времени оставаться; она должна выехать в тот же вечер, чтобы на следующий день быть в Лондоне, так как папа решил ехать за границу. Сначала у меня мелькнула несуразная мысль, что я никуда не поеду. Но как может девушка сказать такое, если ее мать приехала за ней, и нет никакой причины, ни одной причины в мире, чтобы сопротивляться, да и нет никакого права! Я должна была уехать, что бы я ни желала или что бы ни сказала. Милые глаза тети Мэри были влажны; она ходила по дому, тихонько вытирая их носовым платком, и постоянно говорила: «Это самое лучшее для тебя, милая, самое лучшее для тебя!» О, как мне было неприятно слышать, что это самое лучшее, как будто это имело значение! Все старые леди собрались днем, леди Карнби смотрела на меня из-под своих черных кружев, а бриллиант прятался, посылая стрелы из-под ее пальца. Она погладила меня по плечу и сказала, чтобы я была хорошей девочкой. «И никогда не обращай внимания на то, что видишь из окна, — сказала она. — Глаза обманчивы так же, как и сердце». Она продолжала гладить меня по плечу, и я снова почувствовал, как острый злой камень ужалил меня. Не это ли имела в виду тетя Мэри, когда сказала, что кольцо — это знак? А потом мне показалось, что я вижу отметину у себя на плече. Вы скажете, почему? Как я могу ответить, почему? Если бы я знала, то была бы счастлива, и это уже не имело бы никакого значения.

Я никогда не возвращалась в Сент-Рулс, и в течение многих лет моей жизни никогда больше не смотрела в окно, если из него было видно какое-либо другое окно. Вы спросите меня, видела ли я его когда-нибудь снова? Я не могу сказать точно: воображение — великий обманщик, как сказала леди Карнби, и если оно оставалось там так долго только для того, чтобы наказать тех, кто причинил ему зло, то почему я должна была увидеть его снова? ибо я получила свою долю. Но кто может сказать, что происходит в сердце, которое часто и так надолго возвращается, чтобы выполнить свое назначение? Если это был тот, кого я видела снова, то гнев его угас, и он желает добра и больше не причиняет вреда дому женщины, которая любила его. Я видела его лицо, когда он смотрел на меня из толпы. Однажды я вернулась домой из Индии, вдовой, очень грустной, с моими маленькими детьми; я уверена, что видела его там среди людей, пришедших приветствовать своих друзей. Меня некому было приветствовать, потому что меня никто не ждал, и мне было очень грустно, потому что я не видела ни одного знакомого лица, когда вдруг увидела его, и он помахал мне рукой. Мое сердце снова подпрыгнуло: я забыла, кто он, но одно только то, что это было знакомое мне лицо, наполнило меня радостью; я подумала, что здесь есть кто-то, кто поможет мне. Но он исчез, так же как когда-то в окне, помахав мне рукой.

Снова я вспомнила обо всем этом, когда умерла старая леди Карнби, — очень старой женщиной, — и в ее завещании было указано, что она оставила мне кольцо с бриллиантом. Я все еще боюсь его. Оно заперто в старом ящике из сандалового дерева в кладовке в маленьком старом загородном доме, который принадлежит мне, но я никогда не живу в нем. Если бы кто-нибудь украл его, это было бы облегчением для меня. Но я так и не поняла, что имела в виду тетя Мэри, когда сказала: «Это кольцо было символом», и какое отношение оно могло иметь к тому странному окну в старой университетской библиотеке Сент-Рулса.

Загрузка...