Глава 7


Появление на свет моей сестры Петры, сопровождавшееся обычной в таких случаях реакцией взрослых, для меня было событием загадочным и удивительным. Недели за две до этого в доме, казалось, все чего-то ждут. Но чего именно? Это было для меня загадкой. От меня явно что-то скрывали, и я чувствовал себя очень неуютно – лишним, ненужным, чем-то мешавшим остальным, – пока в материной комнате не раздался детский писк. Его нельзя было ни с чем спутать, так мог пищать только младенец, а еще вчера никаких младенцев у нас не было. Но утром следующего дня никто и словом не обмолвился о происшедшем. Это было вполне естественно: до прихода инспектора, который должен был удостоверить, что родившийся ребенок полностью соответствует НОРМЕ, никто не рискнул бы обсуждать свершившийся факт. В случаях если что-нибудь оказывалось неправильным и новорожденному отказывали в официальной метрике, считалось, что никто как бы и не рождался. Таков был порядок.

С рассветом мой отец велел одному из работников оседлать лошадей и ехать за инспектором, до приезда которого все в доме старательно скрывали свое возбуждение и беспокойство и делали вид, что начался самый обычный, будничный день, ничем не отличавшийся от вчерашнего.

Однако волнение домашних становилось все более заметным, особенно, когда посланный человек вместо того, чтобы привести с собой инспектора (как обычно происходило, когда дело касалось столь уважаемого жителя поселка, каким был мой отец), вернулся с запиской. Записка, выдержанная в вежливом, но сугубо официальном тоне, гласила, что инспектор постарается в течение дня выкроить время и заехать к ним.

Даже самый уважаемый и влиятельный житель поселка сто раз подумает, прежде чем ссориться с местным инспектором и оскорблять его во всеуслышание – у того всегда найдется средство рассчитаться с обидчиком.

Отец страшно разозлился, и злоба его бушевала все яростнее оттого, что ему приходилось сдерживать ее. Ситуация никак не позволяла выплеснуть свой гнев наружу – он ведь прекрасно понимал, что инспектор нарочно провоцирует его на скандал. Все утро отец без дела слонялся по дому, срывая растущую злость на том, кто попадался ему под руку, поэтому все домашние ходили буквально на цыпочках. Никто не осмеливался вслух заговорить о рождении ребенка, пока новорожденный не получит Метрику. И чем дольше задерживался официальный осмотр и выдача бумаг, тем больше было времени для всяких домыслов по поводу причины этой задержки. Вынужденные избегать малейшего упоминания о случившемся, все мы делали вид, будто мать лежит в постели из-за легкого недомогания.

Моя сестра Мэри то и дело входила к матери в комнату, а когда выходила оттуда, старалась замаскировать возбуждение и беспокойство грозными окриками на служанок. Я не отходил от дома, не желая упустить момент официального объявления о случившемся. Отец продолжал слоняться по дому, ища выход накопившейся злости.

Всеобщая тревога и возбуждение усиливались еще и от того, что в двух предыдущих случаях Метрики выданы не были. Отец прекрасно знал (знал это и инспектор), что многие в округе гадают: воспользуется ли он полагающимся правом – выгонит ли он мать, если и в третий раз произойдет отклонение? Но не бегать же ему было за инспектором (это было и невежливо, и несовместимо с понятиями отца о собственной значимости), поэтому не оставалось ничего другого, как ждать и верить в благополучный исход.

Инспектор приехал незадолго до полудня. Отец взял себя в руки и с гримасой, отдаленно напоминающей вежливую улыбку, вышел встречать его на улицу. Необходимость быть вежливым выводила его из себя. Инспектор был холоден и спокоен. Он понимал, что на этот раз отец зависит от него полностью. Он прошел в дом, болтая о погоде. Покрасневший как рак, отец подозвал Мэри, и сестра с инспектором вошли в комнату матери. Настала самая томительная часть нашего ожидания.

Потом Мэри рассказала нам, что, подвергая ребенка тщательному осмотру, инспектор все время бурчал что-то себе под нос и неодобрительно хмыкал. В конце концов он закончил осмотр, и на лице его, холодном и бесстрастном, не отразилось ни единого проявления каких бы то ни было чувств.

В гостиной, которой обычно мало кто пользовался, он присел за стол и, жалуясь на испорченное перо, вынул из сумки бланк, на котором твердым почерком написал, что, осмотрев ребенка, он официально подтверждает появление на свет истинного образа и подобия Господа, не имеющего никаких видимых отклонений от НОРМЫ. Последнюю строчку он обдумывал так долго и тщательно, словно у него и впрямь были какие-то сомнения. Подписав бумагу и поставив на ней дату, он некоторое время сидел с пером, застывшим в воздухе, потом присыпал бумагу песком и вручил кипящему от злости отцу с тем же бесстрастным выражением, с которым он вошел в дом. Конечно, никаких сомнений у него на самом деле не было (в этом случае он непременно счел бы нужным проконсультироваться с инспектором более высокого ранга), и отец это прекрасно знал.

Наконец-то о существовании Петры можно было говорить вслух. Меня официально поздравили с тем, что у меня появилась сестренка, и повели в комнату матери, чтобы я поглядел на новорожденную. Она показалась мне такой маленькой и сморщенной, что я даже удивился, как инспектор сумел так быстро закончить свой осмотр. Но коли уж она получила Метрику, значит, все у нее было в порядке.

Пока мы все по очереди подходили смотреть на Петру, кто-то стал звонить на конюшне в колокол – таков был обычай. Все на ферме прекратили работу и собрались в кухне для молитвы и вознесений хвалы Господу.


Два или три дня спустя после выдачи Петре Метрики мне довелось кое-что узнать из истории своей собственной семьи – нечто такое, о чем я бы предпочел не знать вовсе.

Я тихонько сидел в соседней с родительской спальней комнатушке. Сидел я там не случайно – эта маленькая комнатка, которую я облюбовал для себя, в такие часы была последним местом, где меня стали бы искать после полудня, чтобы запрячь в работу. Просидев там немногим более получаса, я обычно дожидался, пока двор опустеет, и потом спокойно шел заниматься своими делами. Обычно сидеть здесь было очень удобно и безопасно, но сейчас нужно было соблюдать осторожность, потому что плетеная перегородка, отделявшая эту комнату от родительской, порядком обветшала и прохудилась. Мне приходилось сидеть, почти не двигаясь, а то мать услышала бы, что в комнате кто-то есть.

В этот день я просидел здесь, как мне показалось, вполне достаточно и уже подумывал о том, чтобы потихоньку исчезнуть, как вдруг увидел подъезжающую к дому двуколку. Когда она проехала мимо моего окна, я узнал тетю Харриет, державшую в руках вожжи. Я видел ее всего несколько раз в жизни (она жила милях в пятнадцати от Вакнука, где-то возле самого Кентака), но все же она мне почему-то очень нравилась. Она была года на три моложе моей матери, и хотя внешне они были очень похожи, просто как две капли воды, тетины черты лица были гораздо мягче. Несмотря на всю внешнюю схожесть, стоя рядом, они не производили впечатления родных сестер – когда я смотрел на тетю Харриет, мне казалось, что я вижу мать такой, какой она могла бы быть, и главное, такой, какой я хотел бы, чтобы она была. С тетей было гораздо легче разговаривать, в отличие от матери она никогда не слушала тебя так, словно ищет, к чему бы придраться.

Я стоял босиком у окна и видел, как тетя привязала лошадь к изгороди, вытащила из повозки какой-то белый сверток и вошла в дом. В доме ее никто не встретил, и через несколько секунд ее шаги послышались возле спальни. Щелкнула задвижка в спальне, и раздался удивленный и не очень приветливый голос матери.

– Харриет?! Ты? Так скоро? Уж не взяла ли ты с собой и ребенка? Подумать только, заставить такую крошку проделать весь путь от дома до нас!…

– Я знаю, это было не очень разумно, – запинаясь, произнесла тетя Харриет, – но… Что мне оставалось делать? Я должна была, Эмили, слышишь, должна!… Твоя девчушка появилась на свет немножко раньше моей и… О, вот она! Она… Она просто чудо, Эмили!…

Некоторое время из спальни не доносилось ни звука. Потом Харриет сказала:

– Ты знаешь, моя кроха тоже очень симпатичная. Взгляни, Эмили! Разве нет?!

Вслед за этим наступила секундная тишина, а потом раздались обычные женские сюсюканья, которые уже успели мне за эти дни порядком надоесть. По-моему, оба младенца не могли так уж сильно отличаться друг от друга, во всяком случае настолько, чтобы об этом стоило так долго верещать. Наконец мать сказала:

– Я очень рада, Харриет, дорогая. Генри, вероятно, счастлив?

– Ну да, конечно, – ответила Харриет, но по ее голосу даже я понял, что она чем-то очень встревожена. – Она родилась неделю назад, – торопливо продолжала тетя, – и я… Я не знала, что мне делать, пока не узнала, что у тебя преждевременные… И тоже девочка… Я подумала…

Она помолчала, а потом стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно естественнее, словно между прочим, спросила:

– Вы уже получили Метрику для вашей крошки?

– Разумеется! – ответ матери прозвучал, как удар хлыста. Я невольно представил себе выражение ее лица, с которым она произнесла эти слова. Когда она заговорила вновь, голос ее звучал еще резче.

– Харриет! Ты хочешь сказать, что ты еще не получила Метрику?!

В ответ не раздалось ни слова, но мне послышался звук сдавленного рыдания. Холодно и жестко мать произнесла:

– Харриет, дай-ка мне взглянуть на твоего ребенка как следует!

Несколько секунд я ничего не слышал, кроме всхлипываний тетки. Потом она тихо и неуверенно сказала:

– Ведь это такая малость, Эмили… Я думаю, тут нет ничего страшного…

– Ничего страшного?! – рявкнула мать так, что я вздрогнул. – И ты… Ты посмела притащить своего монстра в мой дом, да еще набраться наглости сказать: «Ничего страшного»!

– Мо… монстра? Ты сказала, мо… – в голосе Харриет звучала такая острая боль, словно ее жгли каленым железом.

– Немудрено, что ты не посмела звать инспектора, – холодно произнесла мать. Выждав несколько секунд, пока тетка не успокоилась, она продолжала – Мне хотелось бы знать, Харриет, зачем ты принесла… это сюда? Зачем ты пришла с… этим? А, Харриет?

Прежде чем ответить, тетя несколько раз всхлипнула, а когда начала говорить, голос ее звучал тускло и безжизненно.

– Когда она… Когда я увидела ее в первый раз, я хотела убить себя. Я знала, что ее никогда не признают настоящей, хотя отклонение это почти незаметно. Но я не сделала этого, потому что подумала, что сумею как-нибудь спасти ее. Я… Пойми, я люблю ее, она… Она чудесная девчушка, совсем здоровенькая, кроме… кроме этого. Ну, взгляни сама… Взгляни, разве я не права?

Мать молчала, и тетя, вздохнув, продолжала тем же безжизненным голосом:

– Я не знала, просто понятия не имела, как это сделать. Я просто… Просто надеялась. Я знала, что могу продержать ее немного у себя, пока ее не отберут… Ведь по закону дают месяц. Целый месяц… Всего месяц, а потом необходима регистрация и… я решила воспользоваться этим сроком. Держать до последнего…

– А Генри? – перебила ее мать. – Что Генри говорит?

– Он… сказал, что мы должны заявить немедленно. Но я не позволила ему… Я не могла! Эмили, я не могла! Ведь это уже третий раз! Я держала ее на руках и молилась, молилась и… надеялась. А потом, когда я узнала, что у тебя преждевременные… и тоже девочка, я подумала…

– Что ты подумала? – холодно и удивленно спросила мать. – Какое это может иметь отношение ко мне? Хоть убей, не понимаю, к чему ты клонишь?

– Я подумала, – еле слышно произнесла тетя, – если бы я могла оставить свою крошку у тебя, а с собой взять твою…

Судя по воплю, который издала мать, она не сумела даже найти слов, которые бы выразили ее омерзение и ужас.

– Да ведь это же только на день-два, не больше!… – торопливо взмолилась тетя Харриет. – Только пока я получу Метрику! Ты… ты же моя сестра, Эмили, моя родная сестра! И только ты можешь мне помочь теперь! Помочь сохранить мою дочь! – Она расплакалась.

Некоторое время мать молчала. Потом она заговорила.

– Никогда в своей жизни, – взвешивая каждое слово произнесла она, – я не слышала ничего более возмутительного! Прийти сюда в надежде, что я… я буду помогать тебе в этом ужасном противозаконном деле!… Должно быть, ты просто помешалась, Харриет! Подумать, что я могу одолжить… – она не успела закончить свою речь, как послышались тяжелые шаги отца, прошедшие мимо моей комнатушки и остановившиеся на пороге спальни.

– Джозеф! – с пафосом обратилась к нему мать. – Скажи ей, чтобы она ушла отсюда. Скажи ей, чтобы она убралась прочь и забрала с собой это!

– Но ведь… – озадаченно пробормотал отец. – Ведь это же Харриет!…

Тогда мать подробно, не стесняясь присутствия тетки, рассказала ему все.

– Это… Это правда, Харриет?! – по-видимому, не до конца поверив, обратился к тете отец.

Та помолчала, а потом заговорила устало и обреченно:

– Это уже третий раз. Они опять заберут мою дочь, как забрали первых двух, а я… Я не вынесу этого. И Генри… Я уверена, он выгонит меня и найдет себе другую жену, которая родит ему нормальных детей. И тогда для меня все будет кончено. Я пришла сюда в последней надежде… Пришла за помощью или… хотя бы за участием. Если мне и мог кто помочь, так только Эмили… Но теперь я вижу, как это глупо было с моей стороны – прийти к вам! Как глупо было надеяться на вас!

Ей никто не ответил.

– Что ж, я все поняла, – тихо сказала Харриет. – Я… пойду.

Но не такой человек был мой отец, чтобы дать ей просто так уйти. Не мог он упустить случая высказать свое отношение к подобным происшествиям.

– У меня не укладывается в голове, – начал он медленно, постепенно накаляя себя, – как ты могла прийти сюда, в дом, где чтут и почитают Господа, с такой просьбой! Но мало того! Я не вижу на лице стыда! Тебе и впрямь не стыдно?!

– Чего же я должна стыдиться? – неожиданно спокойно спросила в свою очередь тетя Харриет. – Я не совершила ничего постыдного. Нет, мне не стыдно – мне больно. Очень больно, но не стыдно.

– Чего стыдиться? – угрожающе переспросил отец. – Не стыдиться того, что ты произвела на свет кощунство?! Не стыдиться того, что ты пыталась вовлечь свою родную сестру в преступление, сделать ее сообщницей? – он перевел дыхание и разразился длинной проповедью – Слуги дьявола среди нас, рядом с нами. Они только и ждут случая, чтобы сбить нас с пути истинного. Нет предела их стараниям исказить представление об истинном образе и подобии Творца, и через наши слабые души они стремятся разрушить и осквернить чистоту расы. Ты согрешила, женщина! Загляни себе в душу, и ты поймешь, как тяжело ты согрешила! Твой грех позорным пятном ложится на нас всех! Ты забыла, что всякое отклонение от образа и подобия Божьего есть богохульство! То, что ты произвела на свет, оскверняет…

– Оскверняет? Богохульство? – прошептал Харриет. – Одна несчастная крошка?

– Крошка, которая, случись все так, как ты замыслила, стала бы взрослой и порождала себе подобных. Порождала бы их из поколения в поколение, пока вдруг среди нас не стали бы кишмя кишеть мутанты – поганые и омерзительные! Так случалось в местах, где ослабевала вера людская, но здесь так никогда не случится! Стыдись, женщина!… Теперь иди, и да восторжествует в твоей душе покорность, а не гордыня! Заяви об этом властям, как того требует закон, и молись, молись, дабы снизошло на тебя очищение!

Послышались два легких шага. Ребенок захныкал, когда Харриет взял его на руки. Тетя подошла с малышкой к двери, отодвинула щеколду и внезапно остановилась на пороге.

– Я буду молиться! – с силой сказала она. – Да, я буду молить Господа, чтобы он ниспослал милосердие в этот кошмарный мир! Чтобы он ниспослал сострадание к слабому и любовь к несчастным, которым просто не повезло! И я спрошу его: неужто это и впрямь его воля, чтобы ребенок страдал, а душа его была навеки проклята из-за крохотного изъяна на его тельце?! И еще я буду молить его о том, чтобы разорвалось сердце… сердца у таких вот праведников!…

Хлопнула дверь, и я услышал, как тетя прошла по коридору. Я осторожно подошел к окну и увидел, как она вышла из дому, подошла к двуколке и бережно опустила белый сверсток на повозку. Несколько секунд она стояла, пристально глядя в одну точку, потом отвязала лошадь от изгороди, взобралась на сиденье и положила сверток к себе на колени, одной рукой держась за вожжи, а другой бережно прижимая ребенка к груди.

Она обернулась, и картина эта навсегда осталась в моей памяти: малыш, прижатый к ее груди, расстегнутая накидка, открывающая шею, невидящие глаза на застывшем, как маска, лице…

Она тронула вожжи, и двуколка покатилась.

Из соседней комнаты доносился голос отца.

– Ересь! Самая настоящая и неприкрытая ересь! – никак не мог успокоиться он. – Попытку подлога еще можно как-то понять – в такой период женщине могут прийти в голову самые идиотские идеи. Но ересь – это дело другое! Она не только бесстыдная, но и опасная женщина! Никогда бы не заподозрил столь явную ересь в твоей родной сестре… И как она могла подумать, что ты пойдешь на это? Ведь она знала, что ты сама дважды была вынуждена… Ну, ты понимаешь, о чем я… М-да, так открыто произносить еретические речи в моем… моем доме! Ну нет, это ей даром не пройдет!

– Может, она просто не соображала, что говорит? – робко попыталась возразить мать.

– Ну теперь-то ей придется сообразить! И наш долг проследить за этим, – твердо сказал Джозеф Строрм, мой отец.

Мать пыталась сказать еще что-то, но неожиданно расплакалась. Никогда до сих пор я не слышал, чтобы она плакала, никогда не видел ее слез. Отец, не обращая на нее никакого внимания, продолжал разглагольствовать о твердости веры, чистоте помыслов и особой важности этой чистоты для женщин… Все это я слышал уже не раз и не два, и никакой охоты слушать дальше у меня не было. Никем не замеченный, я прокрался по коридору и вышел из дома.

Честно говоря, мне тогда очень хотелось узнать, что же это была за «малость» у дочки тети Харриет. Может быть, думал я, это был лишний палец на ножке, как у Софи? Но мне так и не довелось узнать, что это было…

Когда на следующий день до нас дошел слух, что тело тети Харриет нашли в реке, никто и словом не обмолвился о ребенке, будто его и не было вовсе…


Загрузка...