К утру метель утихла. Я поднялся на рассвете, когда отель еще спал, выскочил в одних трусах на крыльцо и, крякая и вскрикивая, хорошенько обтерся свежим пушистым снегом, чтобы нейтрализовать остаточное воздействие трех стаканов портвейна. Солнце едва высунулось из-за хребта на востоке, и длинная синяя тень отеля протянулась через долину. Я заметил, что третье окно справа на втором этаже распахнуто настежь. Видимо, кто-то даже ночью пожелал вдыхать целебный горный воздух.
Я вернулся к себе, оделся, запер дверь на ключ и сбежал в буфетную, прыгая через ступеньку. Кайса, красная, распаренная, уже возилась на кухне у пылающей плиты. Она поднесла мне чашку какао и сандвич, и я уничтожил все это, стоя тут же в буфетной и слушая краем уха, как хозяин мурлыкает какую-то песенку у себя в мастерских. Только бы никого не встретить, подумал я. Утро слишком хорошо для двоих… Думая об этом утре, об этом ясном небе, о золотом солнце, о пустой пушистой долине, я чувствовал себя таким же скрягой, как давешний, закутанный до бровей в шубу человечишко, закативший скандал из-за пяти крон. (Хинкус, ходатай по делам несовершеннолетних, в отпуске по болезни.) И я никого не встретил, кроме сенбернара Леля, который с доброжелательным безразличием наблюдал, как я застегиваю крепления, и утро, ясное небо, золотое солнце, пушистая белая долина – все это досталось мне одному.
Когда, совершив десятимильную пробежку к реке и обратно, я вернулся в отель перекусить, жизнь там уже била ключом. Все население вывалилось погреться на солнышке. Чадо со своим Буцефалом на радость зрителям вспарывало и потрошило свежие сугробы – от обоих валил пар. Ходатай по делам несовершеннолетних, оказавшийся вне шубы жилистым остролицым типчиком лет тридцати пяти, гикая, описывал на лыжах сложные восьмерки вокруг отеля, не удаляясь, впрочем, слишком далеко. Сам господин дю Барнстокр взгромоздился на лыжи и был уже весь вывалян в снегу, как неимоверно длинная и истощенная снежная баба. Что же касается викинга Олафа, то он демонстрировал танцы на лыжах, и я почувствовал себя несколько уязвленным, когда понял, что это – настоящий умелец. С плоской крыши на все это взирали госпожа Мозес в изящной меховой пелерине, господин Мозес в своем камзоле и с неизменной кружкой в руке и хозяин, что-то им обоим втолковывающий. Я поискал глазами господина Симонэ. Великий физик тоже должен был где-то здесь наличествовать – ржание и лай его я услышал мили за три от отеля. И он здесь наличествовал – висел на верхушке совершенно гладкого телефонного столба и отдавал мне честь.
Меня вообще приветствовали очень тепло. Господин дю Барнстокр поведал мне, что у меня появился достойный соперник, а госпожа Мозес с крыши прозвенела подобно серебряному колокольчику о том, что господин Олаф прекрасен, как возмужалый бог. Это меня кольнуло, и я не замедлил свалять дурака. Когда чадо, которое сегодня, несомненно, было парнем, этаким диким ангелом без манер и без морали, предложило гонки на лыжах за мотоциклом, я бросил вызов судьбе и викингу и первым подхватил конец троса.
Десяток лет назад я занимался этим видом спорта, однако тогда мировая промышленность, по-видимому, не выпускала еще Буцефалов, да и сам я был покрепче. Короче говоря, минуты через три я снова оказался перед крыльцом, и вид у меня, вероятно, был неважный, потому что госпожа Мозес испуганно спросила, не следует ли меня растереть, господин Мозес ворчливо посоветовал растереть этого горе-лыжника в порошок, а хозяин, мигом очутившийся внизу, заботливо подхватил меня под мышки и стал уговаривать немедленно глотнуть чудодейственной фирменной настойки – «ароматной, крепкой, утоляющей боль и восстанавливающей душевное равновесие». Господин Симонэ издевательски рыдал и гукал с вершины телефонного столба, господин дю Барнстокр, извиняясь, прижимал к сердцу растопыренную пятерню, а подъехавший ходатай Хинкус, азартно толкаясь и вертя головой, спрашивал у всех, много ли переломов и «куда его унесли».
Пока меня отряхивали, ощупывали, массировали, вытирали мне лицо, выгребали у меня из-за шиворота снег и искали мой шлем, конец троса подхватил Олаф Андварафорс, и меня тут же бросили, чтобы упиться новым зрелищем – действительно, довольно эффектным. Всеми покинутый и забытый, я все еще приводил себя в порядок, а изменчивая толпа уже восторженно приветствовала нового кумира. Но фортуне, знаете ли, безразлично, кто вы – белокурый бог снегов или стареющий полицейский чиновник. В апогее триумфа, когда викинг уже возвышался у крыльца, картинно опершись на палки и посылая ослепительные улыбки госпоже Мозес, фортуна слегка повернула свое крылатое колесо. Сенбернар Лель деловито подошел к победителю, пристально его обнюхал и вдруг коротким, точным движением поднял лапу прямо ему на пьексы. О большем я и мечтать не мог. Госпожа Мозес взвизгнула, разразился многоголосый взрыв возмущения, и я ушел в дом. По натуре я человек не злорадный, я только люблю справедливость. Во всем.
В буфетной я не без труда выяснил у Кайсы, что душ в отеле работает, оказывается, только на первом этаже, поспешил за свежим бельем и полотенцем, но как я ни спешил, а все-таки опоздал. Душ оказался уже занят, из-за двери доносился плеск струй и неразборчивое пение, а перед дверью стоял Симонэ, тоже с полотенцем через плечо. Я встал за ним, а за мной сейчас же пристроился господин дю Барнстокр. Мы закурили. Симонэ, давясь от смеха и оглядываясь по сторонам, принялся рассказывать анекдот про холостяка, который поселился у вдовы с тремя дочками. Но тут, к счастью, появилась госпожа Мозес, которая спросила у нас, не проходил ли здесь господин Мозес, ее супруг и повелитель. Господин дю Барнстокр галантно и пространно ответил ей, что, увы, нет. Симонэ, облизнувшись, впился в госпожу Мозес томным взором, а я прислушался к голосу, доносившемуся из душевой, и высказал предположение, что господин Мозес находится там. Госпожа Мозес встретила это предположение с явным недоверием. Она улыбнулась, покачала головой и поведала нам, что в особняке на Рю де Шанель у них две ванны – одна золотая, а другая, кажется, платиновая, и, когда мы не нашлись, что на это ответить, сообщила, что пойдет поищет господина Мозеса в другом месте. Симонэ тут же вызвался сопровождать ее, и мы с дю Барнстокром остались вдвоем. Дю Барнстокр, понизив голос, осведомился, видел ли я досадную сцену, имевшую место между сенбернаром Лелем и господином Андварафорсом. Я доставил себе маленькое удовольствие, ответивши, что нет, не видел. Тогда дю Барнстокр описал мне эту сцену со всеми подробностями и, когда я кончил всплескивать руками и сокрушенно цокать языком, скорбно добавил, что наш добрый хозяин совершенно распустил своего пса, ибо не далее как позавчера сенбернар точно так же обошелся в гараже с самой госпожой Мозес. Я снова всплеснул руками и зацокал языком, на этот раз уже вполне искренне, но тут к нам присоединился Хинкус, который немедленно принялся раздражаться в том смысле, что деньги вот дерут как с двоих, а душ вот работает только один. Господин дю Барнстокр ловко успокоил его: извлек из его полотенца двух леденцовых петушков на палочке. Хинкус немедленно замолчал и даже, бедняга, переменился в лице. Он принял петушков, засунул их себе в рот и уставился на великого престидижитатора с ужасом и недоверием. Тогда господин дю Барнстокр, чрезвычайно довольный произведенным эффектом, пустился развлекать нас умножением и делением в уме многозначных чисел.
А в душе все шумели струи, и только пение прекратилось, сменившись неразборчивым бормотанием. С верхнего этажа, тяжело ступая, сошли рука об руку господин Мозес и опозоренный невоспитанной собакой кумир дня Олаф. Сойдя, они расстались. Господин Мозес, прихлебывая на ходу, унес свою кружку к себе за портьеры, а викинг, не говоря лишнего слова, встал в наш строй. Я посмотрел на часы. Мы ждали уже больше десяти минут.
Хлопнула входная дверь. Мимо нас, не задерживаясь, пронеслось наверх неслышными скачками чадо, оставив за собой запахи бензина, пота и духов. И тут до моего сознания дошло, что из кухни слышатся голоса хозяина и Кайсы, и какое-то странное подозрение впервые осенило меня. Я в нерешительности уставился на дверь душевой.
– Давно стоите? – осведомился Олаф.
– Да, довольно давно, – отозвался дю Барнстокр.
Хинкус вдруг неразборчиво что-то пробормотал и, толкнув Олафа плечом, устремился в холл.
– Послушайте, – сказал я. – Кто-нибудь еще приехал сегодня утром?
– Только вот эти господа, – сказал дю Барнстокр. – Господин Андварафорс и господин… э-э… вот этот маленький господин, который только что ушел…
– Мы приехали вчера вечером, – возразил Олаф.
Я и сам знал, когда они приехали. На секунду в воображении моем возникло видение скелета, мурлыкающего песенки под горячими струями и моющего у себя под мышками. Я рассердился и толкнул дверь. И конечно же, дверь открылась. И конечно же, в душевой никого не оказалось. Шумела пущенная до отказа горячая вода, пар стоял столбом, на крючке висела знакомая брезентовая куртка Погибшего Альпиниста, а на дубовой скамье под нею бормотал и посвистывал старенький транзисторный приемник.
– Кэ дьябль! – воскликнул дю Барнстокр. – Хозяин! Подите сюда!
Поднялся шум. Бухая тяжелыми башмаками, прибежал хозяин. Вынырнул, словно из-под земли, Симонэ. Перегнулось через перила чадо с окурком, прилипшим к нижней губе. Из холла опасливо выглянул Хинкус.
– Это невероятно! – возбужденно говорил дю Барнстокр. – Мы стоим здесь и ждем никак не менее четверти часа, не правда ли, инспектор?
– А у меня опять кто-то на постели валялся, – сообщило чадо сверху. – И полотенце все мокрое.
В глазах Симонэ прыгало дьявольское веселье.
– Господа, господа… – приговаривал хозяин, делая успокаивающие жесты. Он нырнул в душевую и прежде всего выключил воду. Затем он снял с крючка куртку, взял приемник и повернулся к нам. Лицо у него было торжественное. – Господа! – произнес он глухим голосом. – Я могу только засвидетельствовать факты. Это ЕГО приемник, господа. И это ЕГО куртка.
– А, собственно, чья… – спокойно начал Олаф.
– ЕГО. Погибшего.
– Я хотел спросить, чья, собственно, очередь? – по-прежнему спокойно сказал Олаф.
Я молча отстранил хозяина, вошел в душевую и запер за собой дверь. Уже содрав с себя одежду, я сообразил, что очередь, собственно, не моя, а Симонэ, но никаких угрызений совести не ощутил. Он же и устроил, наверное, подумал я со злостью. Пусть-ка теперь постоит. Герой национальной науки. Сколько воды зря пропало… Нет, этих шутников надо ловить. И наказывать. Я вам покажу, как со мной шутки шутить…
Когда я вышел из душевой, публика в холле продолжала обсуждать происшествие. Ничего нового, впрочем, не говорилось, и я не стал задерживаться. На лестнице я миновал чадо, по-прежнему висящее на перилах. «Сумасшедший дом!» – сказало оно мне с вызовом. Я промолчал и пошел прямо к себе в номер.
Под влиянием душа и приятной усталости злость моя совершенно улеглась. Я придвинул к окну кресло, выбрал самую толстую и самую серьезную книгу и уселся, задрав ноги на край стола. На первой же странице я задремал и пробудился, вероятно, часа через полтора – солнце переместилось изрядно, и тень отеля лежала теперь под моим окном. Судя по тени, на крыше сидел человек, и я спросонок подумал, что это, должно быть, великий физик Симонэ прыгает там с трубы на трубу и гогочет на всю долину. Я снова заснул, потом книга свалилась на пол, я вздрогнул и проснулся окончательно. Теперь на крыше отчетливо виднелись тени двух человек – один, по-видимому, сидел, другой стоял перед ним. Загорают, подумал я и отправился умываться. Пока я умывался, мне пришло в голову, что неплохо бы выпить чашечку кофе для бодрости, да и перекусить не мешало бы слегка. Я закурил и вышел в коридор. Было уже что-то около трех.
На лестничной площадке я встретился с Хинкусом. Он спускался по чердачной лестнице, и вид у него был какой-то странный. Он был голый до пояса и лоснился от пота, лицо у него при этом было белое до зелени, глаза не мигали, обеими руками он прижимал к груди ком смятой одежды.
Увидев меня, он сильно вздрогнул и приостановился.
– Загораете? – спросил я из вежливости. – Не сгорите там. Вид у вас нездоровый.
Проявив таким образом заботу о ближнем, я, не дожидаясь ответа, пошел вниз. Хинкус топал по ступенькам следом.
– Захотелось вот выпить, – проговорил он хрипловато.
– Жарко? – спросил я, не оборачиваясь.
– Д-да… Жарковато.
– Смотрите, – сказал я. – Мартовское солнце в горах – злое.
– Да ничего… Выпью вот, и ничего.
Мы спустились в холл.
– Вы бы все-таки оделись, – посоветовал я. – Вдруг там госпожа Мозес…
– Да, – сказал он. – Натурально. Совсем забыл.
Он остановился и принялся торопливо напяливать рубашку и куртку, а я прошел в буфетную, где получил от Кайсы тарелку с холодным ростбифом, хлеб и кофе. Хинкус, уже одетый и уже не такой зеленый, присоединился ко мне и потребовал чего-нибудь покрепче.
– Симонэ тоже там? – спросил я. Мне пришло в голову скоротать время за бильярдом.
– Где? – отрывисто спросил Хинкус, осторожно поднося ко рту полную рюмку.
– На крыше.
Рука у Хинкуса дрогнула, бренди потекло по пальцам. Он торопливо выпил, потянул носом воздух и, вытирая рот ладонью, сказал:
– Нет. Никого там нет.
Я с удивлением посмотрел на него. Губы у него были поджаты, он наливал себе вторую рюмку.
– Странно, – сказал я. – Мне почему-то показалось, что Симонэ тоже там, на крыше.
– А вы перекреститесь, чтобы вам не казалось, – грубо ответил ходатай по делам и выпил. И тут же налил снова.
– Что это с вами? – спросил я.
Некоторое время он молча смотрел на полную рюмку.
– Так, – сказал он наконец, – неприятности. Могут быть у человека неприятности?
Было в нем что-то жалкое, и я смягчился.
– Да, конечно, – сказал я. – Извините, если я нечаянно…
Он опрокинул третью рюмку и вдруг сказал:
– Послушайте, а вы не хотите позагорать на крыше?
– Да нет, спасибо, – ответил я. – Боюсь сгореть. Кожа чувствительная.
– И никогда не загораете?
– Нет.
Он подумал, взял бутылку, навинтил колпачок.
– Воздух там хорош, – произнес он. – И вид прекрасный. Вся долина как на ладони. Горы…
– Пойдемте сыграем на бильярде, – предложил я. – Вы играете?
Он впервые посмотрел мне прямо в лицо маленькими больными глазками.
– Нет, – сказал он. – Я уж лучше воздухом подышу.
Затем он снова отвинтил колпачок и налил себе четвертую рюмку. Я доел ростбиф, выпил кофе и собрался уходить. Хинкус тупо разглядывал свое бренди.
– Смотрите не свалитесь с крыши, – сказал я ему.
Он криво ухмыльнулся и ничего не ответил. Я снова поднялся на второй этаж. Стука шаров не было слышно, и я толкнулся в номер Симонэ. Никто не отозвался. Из-за дверей соседнего номера слышались неразборчивые голоса, и я постучался туда. Симонэ там тоже не было. Дю Барнстокр и Олаф, сидя за столом, играли в карты. Посредине стола высилась кучка смятых банкнот. Увидев меня, дю Барнстокр сделал широкий жест и воскликнул:
– Заходите, заходите, инспектор! Дорогой Олаф, вы, конечно, приглашаете господина инспектора?
– Да, – сказал Олаф, не отрываясь от карт. – С радостью. – И объявил пики.
Я извинился и закрыл дверь. Куда же запропастился этот хохотун? И не видно его и, что самое удивительное, не слышно. А впрочем, что мне он? Погоняю шары в одиночку. В сущности, никакой разницы нет. Даже еще приятнее. Я направился к бильярдной и по дороге испытал небольшой шок. По чердачной лестнице, придерживая двумя пальцами подол длинного роскошного платья, спускалась госпожа Мозес. Увидев меня, она улыбнулась совершенно обворожительно.
– И вы тоже загорали? – ляпнул я, потерявшись.
– Загорала? Я? Что за странная мысль. – Она пересекла площадку и приблизилась ко мне. – Какие странные предположения вы высказываете, инспектор!
– Не называйте меня, пожалуйста, инспектором, – попросил я. – Мне до такой степени надоело это слышать на службе… а теперь еще от вас…
– Я о-бо-жаю полицию, – произнесла госпожа Мозес, закатывая прекрасные глаза. – Эти герои, эти смельчаки… Вы ведь смельчак, не правда ли?
Как-то само собой получилось, что я предложил ей руку и повел ее в бильярдную. Рука у нее была белая, твердая и удивительно холодная.
– Сударыня, – сказал я. – Да вы совсем замерзли…
– Нисколько, инспектор, – ответила она и тут же спохватилась. – Простите, но как же мне вас называть теперь?
– Может быть, Петер? – предложил я.
– Это было бы прелестно. У меня был друг Петер, барон фон Готтескнехт. Вы не знакомы?.. Однако тогда вам придется звать меня Ольгой. А если услышит Мозес?
– Переживет, – пробормотал я. Я искоса глядел на ее чудные плечи, на царственную шею, на гордый профиль, и меня бросало то в жар, то в холод. Ну, глупа, лихорадочно неслось у меня в голове, ну и что же? И пусть. Мало ли кто глуп!
Мы прошли через столовую и оказались в бильярдной. В бильярдной был Симонэ. Почему-то он лежал на полу в неглубокой, но широкой нише. Лицо у него было красное, волосы взлохмачены.
– Симон! – воскликнула госпожа Мозес и прижала ладони к щекам. – Что с вами?
В ответ Симонэ заклекотал и, упираясь руками и ногами в края ниши, полез к потолку.
– Боже мой, да вы убьетесь! – закричала госпожа Мозес.
– В самом деле, Симонэ, – сказал я с досадой. – Бросьте эти дурацкие штучки, вы сломаете себе шею.
Однако шалун и не думал убиваться и ломать себе шею. Он добрался до потолка, повисел там, все более наливаясь кровью, потом легко и мягко спрыгнул вниз и отдал нам честь. Госпожа Мозес зааплодировала.
– Вы просто чудо, Симон, – сказала она. – Как муха!
– Ну что, инспектор, – сказал Симонэ, чуть задыхаясь. – Сразимся во славу прекрасной дамы? – Он схватил кий и сделал фехтовальный выпад. – Я вас вызываю, инспектор Глебски, защищайтесь!
С этими словами он повернулся к бильярдному столу и, не целясь, с таким треском залепил восьмерку в угол через весь стол, что у меня в глазах потемнело. Однако отступать было некуда. Я угрюмо взял кий.
– Сражайтесь, господа, сражайтесь, – сказала госпожа Мозес. – Прекрасная дама оставляет залог победителю. – Она бросила на середину стола кружевной платочек. – А я вынуждена покинуть вас. Боюсь, мой Мозес уже вне себя. – Она послала нам воздушный поцелуй и удалилась.
– Чертовски завлекательная женщина, – заявил Симонэ. – С ума можно сойти. – Он подцепил кием платочек, погрузил нос в кружева и закатил глаза. – Прелесть!.. У вас, я вижу, тоже без всякого успеха, инспектор?
– Вы бы побольше путались под ногами, – мрачно сказал я, собирая шары в треугольник. – Кто вас просил торчать здесь, в бильярдной?
– А зачем вы, голова садовая, повели ее в бильярдную? – резонно возразил Симонэ.
– Не в номер же к себе мне ее вести… – огрызнулся я.
– Не умеете – не беритесь, – посоветовал Симонэ. – И поставьте шары ровнее, вы имеете дело с гроссмейстером… Вот так. Что играем? Лондонскую?
– Нет. Давайте что-нибудь попроще.
– Попроще так попроще, – согласился Симонэ.
Он аккуратно положил платочек на подоконник, задержался на секунду, склонив голову и заглядывая сквозь стекло куда-то вбок, потом вернулся к столу.
– Вы помните, что сделал Ганнибал с римлянами при Каннах? – спросил он.
– Давайте, давайте, – сказал я. – Начинайте.
– Сейчас я вам напомню, – пообещал Симонэ. Он элегантнейшим образом покатал кием биток, установил его, прицелился и положил шар. Потом он положил еще шар и при этом разбил пирамиду. Затем, не давая мне времени извлекать его добычу из луз, он закатил подряд еще два шара и наконец скиксовал.
– Ваше счастье, – сообщил он, меля кий. – Реабилитируйтесь.
Я пошел вокруг стола, выбирая шар полегче.
– Глядите-ка, – сказал Симонэ. Он снова стоял у окна и заглядывал куда-то вбок. – Какой-то дурак сидит на крыше… Пардон! Два дурака. Один стоит, я принял его за печную трубу. Положительно, мои лавры не дают кому-то покоя.
– Это Хинкус, – проворчал я, пристраиваясь поудобнее для удара.
– Хинкус – это такой маленький и все время брюзжит, – сказал Симонэ. – Ерундовый человечек. Вот Олаф – это да. Если бы вы видели, как он прижал Кайсу – прямо на кухне, среди кипящих кастрюль и скворчащих омлетов… Это истый потомок древних конунгов, вот что я вам скажу, инспектор Глебски.
Я наконец ударил. И промазал. Совсем несложный шар промазал. Обидно. Я осмотрел конец кия, потрогал накладку.
– Не разглядывайте, не разглядывайте, – сказал Симонэ, подходя к столу. – Нет у вас никаких оправданий.
– Что вы собираетесь бить? – спросил я недоуменно, следя за ним.
– От двух бортов в середину, – с невинным видом сообщил он.
Я застонал и пошел к окну, чтобы не видеть этого. Симонэ ударил. Потом еще раз ударил. Хлестко, с треском, с лязгом. Потом еще раз ударил и сказал:
– Пардон. Действуйте, инспектор.
Тень сидящего человека запрокинула голову и подняла руку с бутылкой. Я понял, что это Хинкус. Сейчас отхлебнет как следует и передаст бутылку стоящему. А кто это, собственно, стоит?..
– Вы будете бить или нет? – спросил Симонэ. – Что там такое?
– Хинкус надирается, – сказал я. – Ох, свалится он сегодня с крыши.
Хинкус основательно присосался, а затем принял прежнюю позу. Угощать стоявшего он не стал. Кто же это такой? А, так это же чадо, наверное… Интересно, о чем чадо может разговаривать с Хинкусом? Я вернулся к столу, выбрал шар полегче и опять промазал.
– Вы читали мемуар Кориолиса о бильярдной игре? – спросил Симонэ.
– Нет, – сказал я мрачно. – И не собираюсь.
– А я вот читал, – сказал Симонэ. Он в два удара кончил партию и наконец разразился своим жутким хохотом. Я положил кий поперек стола.
– Вы остались без партнера, Симонэ, – сказал я мстительно. – Можете теперь сморкаться в свой приз в полном одиночестве.
Симонэ взял платочек и торжественно сунул его в нагрудный карман.
– Прекрасно, – сказал он. – Чем мы теперь займемся?
Я подумал.
– Пойду-ка я побреюсь. Обед скоро.
– А я? – спросил Симонэ.
– А вы играйте сами с собой в бильярд, – посоветовал я. – Или ступайте в номер к Олафу. У вас есть деньги? Если есть, то вас там примут с распростертыми объятиями.
– А, – сказал Симонэ. – Я уже.
– Что – уже?
– Уже просадил Олафу двести крон. Играет как машина, ни одной ошибки. Даже неинтересно. Тогда я взял и напустил на него Барнстокра. Фокусник есть фокусник, пусть-ка он его пощиплет…
Мы вышли в коридор и сразу же наткнулись на чадо любимого покойного брата господина дю Барнстокра. Чадо загородило нам дорогу и, нагло поблескивая вытаращенными черными окулярами, потребовало сигаретку.
– Как там Хинкус? – спросил я, доставая пачку. – Здорово надрался?
– Хинкус? Ах, этот… – Чадо закурило и, сложив губы колечком, выпустило дым. – Ну, надраться не надрался, но зарядился основательно и еще взял бутылку с собой.
– Ого, – сказал я. – Это уже вторая…
– А что здесь еще делать? – спросило чадо.
– А вы тоже с ним заряжались? – спросил Симонэ с интересом.
Чадо пренебрежительно фыркнуло.
– Черта с два! Он меня и не заметил. Ведь там была Кайса…
Тут мне пришло в голову, что пора наконец выяснить, парень это или девушка, и я раскинул сеть.
– Значит, вы были в буфетной? – спросил я вкрадчиво.
– Да. А что? Полиция не разрешает?
– Полиция хочет знать, что вы там делали.
– И научный мир тоже, – добавил Симонэ. Кажется, та же мысль пришла в голову и ему.
– Кофе пить полиция разрешает? – осведомилось чадо.
– Да, – ответил я. – А еще что вы там делали?
Вот сейчас… Сейчас она… оно скажет: «Я закусывал» или «закусывала». Не может же оно сказать: «Я закусывало»…
– А ничего, – хладнокровно сказало чадо. – Кофе и пирожки с кремом. Вот и все мои занятия в буфетной.
– Сладкое перед обедом вредно, – с упреком сказал Симонэ. Он был явно разочарован. Я тоже.
– Ну а надираться среди бела дня – это не по мне, – закончило чадо, торжествуя победу. – Пусть этот ваш Хинкус надирается.
– Ладно, – пробормотал я. – Пойду побреюсь.
– Может быть, есть еще вопросы? – спросило чадо нам вслед.
– Да нет, бог с вами, – сказал я.
Хлопнула дверь – чадо удалилось в свой номер.
– Схожу-ка и я перекушу, – сказал Симонэ, останавливаясь возле лестничной площадки. – Пойдемте, инспектор, до обеда еще час с лишним…
– Знаю я, как вы там будете перекусывать, – сказал я. – Ступайте сами, я человек семейный, меня Кайса не интересует.
Симонэ хохотнул и сказал:
– Раз уж вы человек семейный, вы можете мне сказать, парень это или девчонка? Никак не разберу.
– Занимайтесь Кайсой, – сказал я. – Оставьте эту загадку полиции… Скажите лучше, это вы учинили шуточку с душем?
– И не думал, – возразил Симонэ. – Если хотите знать, по-моему, это сам хозяин.
Я пожал плечами, и мы разошлись. Симонэ застучал ботинками по ступенькам, а я направился в свой номер. В тот момент, когда я проходил мимо номера-музея, там послышался треск, что-то с грохотом повалилось, разбилось что-то стеклянное и послышалось недовольное ворчание. Не теряя ни секунды, я рванул дверь, влетел в номер и едва не сшиб с ног самого господина Мозеса. Господин Мозес, высоко задрав одной рукою край ковра, а в другой сжимая свою неизменную кружку, с отвращением глядел на опрокинутую тумбочку и на черепки разбитой вазы.
– Проклятый притон, – прохрипел он при виде меня. – Грязное логово.
– Что вы тут делаете? – спросил я свирепо.
Господин Мозес немедленно взвинтился.
– Что я тут делаю? – взревел он, изо всех сил рванув ковер на себя. При этом он чуть не потерял равновесие и повалил кресло. – Я ищу мерзавца, который шатается по отелю, ворует вещи у порядочных людей, топает по ночам в коридорах и заглядывает в окна к моей жене! Какого дьявола я должен этим заниматься, когда в доме торчит полицейский?
Он отшвырнул ковер и повернулся ко мне. Я даже попятился.
– Может быть, я должен объявить награду? – продолжал он, взвинчивая себя все круче. – Проклятая полиция ведь и пальцем не шевельнет, пока ей не пообещают награду! Извольте, объявляю. Сколько вам нужно, вы, инспектор? Пятьсот? Тысячу? Извольте: полторы тысячи крон тому, кто найдет мои пропавшие золотые часы! Две тысячи крон!
– У вас пропали часы? – спросил я, нахмурившись.
– Да!
– Когда вы обнаружили пропажу?
– Только что!
Шутки кончились. Золотые часы – это вам не войлочные туфли и не занятый привидением душ.
– Когда вы видели их в последний раз?
– Сегодня рано утром.
– Где вы их обычно храните?
– Я не храню часы! Я ими пользуюсь! Они лежали у меня на столе!
Я подумал.
– Советую вам, – сказал я наконец, – написать формальное заявление. Тогда я вызову полицию.
Мозес уставился на меня, и некоторое время мы молчали. Потом он отхлебнул из кружки и сказал:
– На кой черт вам заявление и полиция? Я вовсе не хочу, чтобы мое имя трепали вонючие газетчики. Почему вы не можете заняться этим сами? Я же объявил награду. Хотите задаток?
– Мне неудобно вмешиваться в это дело, – возразил я, пожав плечами. – Я не частный сыщик, я государственный служащий. Существует профессиональная этика, и кроме того…
– Ладно, – сказал он вдруг. – Я подумаю… – Он помолчал. – Может быть, они сами найдутся. Хотелось бы надеяться, что это очередная глупая шутка. Но если часы не найдутся до завтра, утром я напишу вам это заявление.
На том мы и порешили. Мозес пошел к себе, а я – к себе.
Не знаю, что новенького обнаружил Мозес у себя в номере. У меня новенького было полно. Во-первых, на двери косо висел лозунг: «Когда я слышу слово „культура“, я вызываю мою полицию». Лозунг я, конечно, содрал, но это было только начало. Стол в моем номере оказался залит уже застывшим гуммиарабиком – поливали прямо из бутылки, бутылка валялась тут же, – и в центре этой засохшей лужи красовался листок бумаги. Записка. Совершенно дурацкая записка. Корявыми печатными буквами было написано: «Господина инспектора Глебски извещают, что в отеле находится в настоящее время под именем Хинкус опасный гангстер, маньяк и садист, известный в преступных кругах под кличкой Филин. Он вооружен и грозит смертью одному из клиентов отеля. Господина инспектора убедительно просят принять какие-нибудь меры».
Я был до такой степени взбешен и ошарашен, что прочел записку дважды, прежде чем понял ее содержание. Потом я закурил и оглядел номер. Следов, конечно, я никаких не заметил. Я расправил смятый лозунг и сравнил его с запиской. Буквы лозунга были тоже печатные и тоже корявые, но выписаны они были карандашом. Впрочем, с лозунгом и так все было ясно – это была, конечно, чадова работа. Просто шутка. Один из тех дурацких лозунгов, которые французы писали на своей Сорбонне. С запиской же дело обстояло значительно хуже. Мистификатор мог подсунуть записку под дверь, мог воткнуть ее в замочную скважину, просто положить на стол и придавить, например, пепельницей. Нужно быть полным кретином или дикарем, чтобы ради дурацкой шутки загадить такой хороший стол. Кретинов здесь полно, это верно… но не до такой же степени! Я еще раз перечитал записку, изо всех сил затянулся и подошел к окну. Вот тебе и отпуск, подумал я. Вот тебе и долгожданная свобода…
Солнце было уже совсем низко, тень отеля протянулась на добрую сотню метров. На крыше по-прежнему торчал опасный гангстер, маньяк и садист господин Хинкус. Он был один.