И пора кончать глупости с рукописью. Сдавать и никаких гвоздей!
Что я там изменю? Насыщу добросовестно сработанную ткань художественным вымыслом, который ничем и никогда не проверить? Ну и лягнут меня хорошенько, разумеется, поделом. А потом по-дружески за третьей сигареткой спросят: а зачем ты, собственно, стал чернить его, ну, не чернить — принижать?.. Ради чего? На идейное неприятие царизма напустил детективно-психологического тумана…
И точка. Скорей бы явился Сергей Степанович в своем красном драндулете, пусть поломится в открытые двери. Пусть!
Вот только крылатая пепельница, памятник материальной культуры пятидесятых годов XX века, исчезла. Улетел горный орел, канул в голубое существо, и оно проглотило его, как будто привыкло закусывать мраморными отходами. А черт его знает, чем оно, в сущности, питается. Может быть, и мраморными памятниками Августова золотого века…
Думаю, Вера не заметит пропажи, особенно узнав о моем историческом решении. Право же, хорошее утро здорово прочищает мозги.
И все-таки надо достойно завершить этот осенний фрагмент — что-то ведь было, даже если ничего не было.
Посижу напоследок в своем кресле, без всяких видений, просто так. Вот!
И послушаю — все равно кассету перематывать, — послушаю что-нибудь из конца, из самого конца моего калейдоскопического ночного путешествия, когда я бросился назад и застрял на полпути. Доброе утро, Володя, заполним сколько-то оставшихся минут «Письмом сыну»…
Дай Бог, сынок, чтобы в тебе
мои восстали идеалы,
дни лучшие мои восстали,
как искорки, в твоей судьбе.
И ты поймешь — отец искал
свой путь, чтоб выбраться скорее
из необъятной галереи
мир искажающих зеркал.
Сквозь строй их шел не я один
нас было много, слишком много…
Чем многолюднее дорога,
тем легче сгинуть посреди.
Мы гибли в этих зеркалах.
Нас не казнили — искажали,
и лжи разнузданное жало,
и вечный внутренний разлад
с самим собой, с пером опальным
нас тайной силою толкал
поверить в истинность зеркал
и не стремиться в зазеркалье.
Но шли. И в этом суть, сынок.
И в комфортабельную веру
не обратились все. Примерно
таков нехитрый мой урок.
Воскресну ли в твоих шагах?
В твоих ошибках и порывах
мелькнет ли искрой торопливой
и мой за будущее страх?
Таков наш путь — вопросов тьма,
но мало правильных ответов.
Искрит в бессонные
рассветы звезда, сводящая с ума.
Но искры освещают даль,
и даль становится яснее
в ней под тысячелетним снегом
золотоносная руда.
Дай Бог, сынок, чтобы в тебе
мои восстали идеалы,
дни лучшие мои восстали,
как искорки в твоей судьбе.
И все: шипение, щелк, стоп. Володя тоже ушел.
Неужели и его не было?
23
Истинной тишины нет.
Один мотор сменяется другим — такова музыка цивилизации.
Приехали.
Объятия и похлопывания.
Сумка со всякой вкуснятиной у Верочки.
— Как ты тут, бедняжка мой, сирота голодненький?..
— Представляешь, представляешь, а Рыхлов ему: вы завода и в глаза не видели, а ведь пишете… а он, представляешь, на дыбы, за что я, кричит, воевал, чтоб меня такие щенки… представляешь?..
После первой думаю — ладно тянуть-то.
— Вот что, — говорю, — Сергей, ты тут насчет рукописи интересовался, так я…
— Да, да, — перебивает Сергей и почему-то отводит глаза, — хорошая рукопись, но ты хотел ее подправить, я думаю, правильно…
— Что-что? — удивляюсь я.
А Верочка застывает с яичницей в руках.
— Вы его не слушайте, Сергей Степанович, — очень серьезно говорит она, — требуйте, чтоб он тут же рукопись мне отдал, а я — сразу Лидочке…
Сергей Степанович, по-моему, провалиться рад. Он хмыкает и без колебаний вгоняет в меня взгляд — признак отчаянной решимости.
— Вот что, ребята, — беспечно улыбаясь, говорит он, — тут с Генкиной книгой неувязка вышла. Я ругался, но… В общем, передвинули, нужна была позиция, представляете?
— Ну, чего вылупился? — злится он. — Я же предупреждал… Да, да, под то самое, но что я могу поделать, что-я-мо-гу-по-де-лать? Ты ж хотел…
Я встаю из-за стола, закуриваю, и Верочка провожает меня взглядом юродивого, осеняющего крестом боярыню Морозову.
Потом она выскочит за мной на крыльцо, прижмется к спине и начнет утешать. Потом мне станет неудобно, что Степаныча бросили одного с полкуском в горле.
Потом — через три, пять, десять секунд…
А сейчас я стою на крыльце, слившись с осенью, и небо, по-моему, ухмыляется мне, как может ухмыляться дымное гномообразное существо, бесцельно провисевшее столько дней над моим домом.
Я дружески подмигиваю ему, и на момент кажется, что никто сюда не приезжал, и сейчас можно снова устроиться в кресле, рядом с Володиным голосом, и ждать вечера, когда комок ясного неба придет поболтать о всякой всячине.
Минск, 1982