Многие лагеря имели дурную и даже мрачную славу.
Нехорошие слухи ходили о Соловках и воркутинских лагерях, о производственных зонах Казахстана, о безнадежных и гиблых лагерях таежного Коми, но надо было смело сказать, что Ивдельлаг этим лагерям не уступал и имел свои мрачные легенды.
До лагеря добирались колонной.
Поначалу, пока еще холод не взял свое, Сергей Петрович Криницкий с интересом оглядывался по сторонам. Посмотреть было на что, могучие смешанные леса окружали дорогу. Деревья были припорошены снегом, поэтому тайга смотрелась загадочно и таинственно, а отдельные деревья напоминали приготовившихся к прыжку хищников.
Но уже через полчаса стало не до этих красот.
Мороз медленно добирался до тел зэков, над колонной вздымались клубы пара, и кто-то из простывших в товарном вагоне задыхался, глотнув густого свежего воздуха тайги, и кашлял сухим кашлем, прислушиваясь к которому Криницкий только крутил головой — долго тем, кто так надсадно кашлял, в суровом климате не протянуть.
Через некоторое время уже никто не разговаривал — зэки берегли силы и горло. Никто не знал, сколько идти до в лагеря, таких условиях предаваться беспечности было безумием. Застудишь легкие, считай — в ящик сыграл. Кто тебя в лагере выхаживать будет? Не дом, чтобы малиновым вареньем отпаивали и горчичники ставили.
Так и шла колонна. Слышалось шарканье тысяч ног, клубился над колонной пар от горячего человеческого дыхания, то там, то тут вспыхивали приступы надсадного кашля.
О конвое ничего хорошего сказать было нельзя.
Конвои бывают разными, но добрыми не бывают никогда. Этот конвой был очень злым. Быть может, потому что основу его составляли военнослужащие срочной службы, набранные из южных республик. Наберут их, непривычных к холодам, вот и стараются они сорвать зло на тех, кого сопровождают. А на ком еще им зло срывать? Увидит конвоир, что кто-то кого-то поддерживает, завизжит тоненько, замахнется прикладом, а то еще и ударит, знает ведь, сволочь, что ему не ответят. Себе дороже обойдется. Положат при попытке к бегству или за нападение на конвой, и никто никогда не станет допытываться до истинных причин.
Рядом с Криницким ковылял на распухших ногах Иван Иванович Хацимович, в недалеком прошлом преподаватель бердянского техникума какой-то промышленности, а ныне пособник немецко-фашистских оккупантов, получивший по суду пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей. А все его пособничество заключалось, как рассказывал Хацимович, в том, что он при немцах детишек грамоте учил. Знал, что немец все равно в войне проиграет, вот и готовил кадры для будущего. Криницкий Хацимовичу верил, ну а следователи ему не поверили, вот и шел педагог в свою северную командировку, которая, если судить по его внешнему виду, грозила стать для Хацимовича последней.
Сам Криницкий сидел уже восьмой год. Лагерь его расформировали из-за нерентабельности месторождения, под которое он открывался, вот и попал Сергей Петрович на пересылку, а с нее на этап. Мрачные прелести Ивдельлага ему были хорошо известны по рассказам бывалых зэков, поэтому каких-либо радужных перспектив Криницкий не питал. Только в глубине сознания теплилась надежда на то, что удастся пристроиться в КВЧ или нарядчиком. Все-таки опыт у него уже был, а во многих лагерях это было главным, а на то, простой ты каэр или еще с одной дополнительной буквой «Р» в карточке, обозначающей причастность к террору, внимания никто не обращал. Главное, чтобы писать умел и с цифрами обращался свободно, так свободно, как это начальству требуется. Пока ты нужен начальству, живешь хорошо. Впрочем, это было характерным и для свободы.
Свой срок Криницкий получил еще в тридцать восьмом году. Между прочим, правильно получил, за глупость свою. Ишь, гарантий безопасности он захотел, для этого со следователем НКВД Фельдманом знакомство свел. А тут как раз Николая Ивановича Ежова самого в ежовые рукавицы взяли, объявили об очередном головокружении от ошибок и начали эти самые ошибки искоренять вместе с совершившими их людьми. Видимо, следователь Фельдман этих, ошибок совершил немерено, потому что взяли не только самого Фельдмана, но и родственников его, а подумав немного, пригребли и знакомых. Сам Фельдман обвинялся стандартно — в том, что был троцкистом, сочувствовал бухаринско-рыковскому правому блоку и в органы влез, чтобы вредить советской власти, проводя незаконные обыски и аресты нужных государству людей, да при этом так хитро действовал, что ордена и медали от обманутого правительства получал. А Криницкий оказался его пособником. Те знакомые, которые были не слишком близки Фельдману, отделались ссылкой или поражением в избирательных правах, более близкие схлопотали по пятерику, а самые близкие, из тех, кого сам Фельдман друзьями называл, менее чем на червонец и рассчитывать не могли.
Правда, были в колонне и те, кто оказался в ней не случайно. Власовцы, например, или полицаи бывшие — таких не в лагерь надо было отправлять, расстреливать на месте. Это Криницкий мог смело сказать, как коммунист. Точнее, как человек, считающий себя в душе коммунистом, Партбилет его при аресте был изъят и, если его не уничтожили, пылился сейчас, наверное, в уголовном деле, по которому Криницкий был осужден.
Криницкому сидеть оставалось еще два года, но он особенно не обольщался. В лагере он насмотрелся всякого и видел, как людям вместо освобождения кидают довесок — за антисоветские высказывания в лагере. А откуда им в лагере советским взяться-то? Это Маяковский, футурист несчастный, мог написать о том, как собака бьющую руку лижет, среди простых людей таких мазохистов не было, если человека за здорово живешь в лагерь сажают, то откуда им взяться, теплым словам в адрес власть предержащих?
— Шаг налево, шаг направо — считается побега! — тоненько закричал молоденький таджик, из форса не надевающий шлем-маску. Нос и щеки его посинели, и Криницкий со злорадством подумал, что сегодня вечером этот конвоир будет плакать горючими слезами и вспоминать маму, если она у этого сукина сына когда-нибудь была. Не зря же говорят, что конвойщики рождаются почкованием, в крайнем случае — от тренированных на зэков сук-овчарок. — Конвой стреляет без предупреждений!
Ничего нового он зэкам не сказал.
Колона только стянулась к центру дороги и еще озлобленней принялась месить снег.
«И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог…»
Сукин сын этот Киплинг, его бы сейчас сюда.
На железнодорожном переезде пришлось ожидать, когда пройдет состав. Конвой сразу же усадил заключенных прямо в снег. Сидеть пришлось довольно долго, снег под заключенными подтаял, поэтому, когда колонна снова двинулась в свой нелегкий путь, мороз начал хватать через влажную ткань верхней одежды и без того стылые тела.
Среди пестро одетых заключенных послышались приглушенные, но злые матерки. Некоторые теряли сознание, и их старались заставить очнуться злыми и болезненными пинками.
Стало совсем уж невмоготу, поэтому, когда за поворотом открылся колючий периметр, Криницкий был готов заплакать радостными слезами: дошли все-таки, дошли!
Только он рано радовался. Мерзнуть у ворот пришлось еще около часа. Режимники принимали заключенных у конвоя по списку, а для того, чтобы не ошибиться, затеяли на морозе перекличку.
Потом началась санобработка. Но это было к лучшему. Пусть розданные кусочки мыла были крошечными, главное — вода была горячей. Поначалу стылое тело даже не чувствовало кипятка, но потом стало отпускать, и даже дальнейшее не казалось особенно страшным. Подумаешь, всего два года осталось, больше уже отсидел. В отряде, куда попал Криницкий, оказалось несколько бывалых зэков, поэтому они организовали охрану барахла, и у них ничего не пропало. И уголовников определили совсем в другую партию, оттого-то у дежуривших никто ничего не отнял. И это только добавило хорошего настроения Криницкому — не каждый день выпадают такие удачи, теперь бы пошамать, и можно было считать, что прошедший день был совсем не плох. Жаль только, что до вечера поспать не удастся, охрана всегда хлопотлива, да и опера обязательно начнут дергать прибывших для знакомства, одним примеряя клички, а другим будущие дела, а уж представителям культурно-воспитательной части сам Бог велел прибывших зэков охмурять, такая уж у них задача была — воспитание из лагерной пыли будущих строителей коммунизма.
После санобработки пришло время устраиваться в бараках.
Собственно, делились обычно по бригадам, но еще в «Столыпиных» зэки начали группироваться по интересам.
Уголовники образовывали свою касту, в которую никак не могли войти «враги народа» и в исключительном случае попадали судимые за хозяйственные преступления, сами «хозяйственники», или как их еще называли — «расхитители», держались друг друга. Были они неорганизованным стадом, которое пасли уголовники. Власовцы и полицаи держались друг друга, среди них были травленые волки, умевшие убивать, просто достаточное для высшей меры количество этой крови не было доказано, поэтому, держась вместе, они разговоров о прошлом избегали, а к уголовной братве с интересом присматривались, чувствуя в них родное.
Остальные держались вместе из одного только чувства стадности. Известно, что человеку трудно прожить одному, матрос Селькирк на необитаемом острове одичал и потерял человеческий облик, в неволе же обособленно выжить было вообще невозможно.
Соседями по нарам у Криницкого оказались с виду порядочные люди. На первый взгляд. Только Криницкий за восемь лет повидал многое, на взгляд человека не оценивал и язык напрасно не распускал. Жизнь сама покажет, кому можно доверять, а кого и стороной обходить стоит по причине его тайного родства с лагерным «кумом».
Слева от Криницкого на нарах расположился полный и щекастый белорус Юрий Чадович. Угрюмым своим видом он напрочь отрицал предположения психологов, что полные люди чаще худых склонны к добродушному юмору. Юрию было около тридцати пяти лет. Насколько Криницкий знал его историю, Чадович попал в лагерь по причине своего невоздержанного языка и чисто белорусской упрямости. Он и раньше допускал в разговорах с ненадежными знакомыми различные незрелые политические высказывания, а в сорок восьмом на первомайскую демонстрацию вышел с плакатом «Народ и партия едины!», добавляя для знакомых рифмованную строчку о том, что нашли друг друга две… ну, сами понимаете кто. Знакомые стихотворные таланты Чадовича не оценили, поэтому на этот раз испуганных сигналов в белорусскую «беспеку» оказалось больше обычной нормы, и немудреные, но полные задорного юмора строки профессионально оценили искусствоведы в погонах.
Справа от Кришщкого заселился сухонький пожилой мужчина с интеллигентной седенькой бородкой и лысиной, напоминающей тонзуру католического монаха. Звали его Львом Ивановичем Фроловым, был он на воле инженером-строителем, а потому посадили его за элементарное вредительство.
То ли в расчетах были допущены ошибки, то ли бедовые прорабы унесли со стройки слишком много цемента, заменив его ненадежным песком, только дом, за строительство которого отвечал Фролов, в один прекрасный день рухнул, так и не дождавшись первых своих посетителей. И слава Богу, что не дождался, в противном случае Лев Иванович исправительно-трудовым лагерем не отделался бы, ведь строил он Бузулуцкий райком партии в Царицынской области: заселись честные партийцы в построенный для них дом, пришили бы Льву Ивановичу не элементарное вредительство, а классический террористический акт.
Рядом со Львом Ивановичем расположил немудреные свои пожитки Сергей Павлович Гудымов — длинный, худой и седой, но со спортивной осанкой, которая делала его похожим на восклицательный знак. Лагерные условия делали свое дело — постепенно восклицательный знак превращался в вопросительный. Гудымов был из Ленинграда, который он иначе как Санкт-Петербургом не называл, заодно он и о царском времени отзывался хорошо, а главное — он действительно был виноват в том, что создал монархическую организацию, в которую, кроме него, входили тесть и Друг детства Гудымова. Дальше слов и мечтаний их деятельность не распространялась, разве что хранили они портреты государя-императора, за что тесть и друг детства получили по пять лет, а Гудымову как руководителю подпольной организации отмерили на полную катушку.
Наказание на него не повлияло. Даже в лагере Гудымов благоговейно вспоминал довоенные годы (имелось в виду время до Первой мировой), а потому Криницкий держался от земляка подальше, памятуя о том, что сидеть ему оставалось в отличие от Гудымова всего ничего, а слепить дело о монархической подпольной организации в лагере бедовые чекисты могли запросто.
Криницкий начал тут обживаться.
Однако долго ему приспосабливаться не пришлось, уже на четвертый день его вызвали в оперчасть. Чекист в подогнанном по фигуре обмундировании с погонами майора, в начищенных сапогах и пахнущий одеколоном «Шипр», выслушал доклад, молча кивнул Криницкому на стул и некоторое время листал тощее дело. Криницкий понял, что это его дело.
Чекист полистал дело, отложил его в сторону, бесцеремонно разглядывая Криницкого.
— Как я понял, некоторые навыки альпинизма вы имеете? — спросил майор.
Криницкий пожал плечами.
— Не слишком богатые, товарищ майор. Несколько восхождений на Серверном Кавказе, собирались ехать на Тянь-Шань.
— И что? — поднял брови майор.Криницкий вздохнул.
— Ребята, наверное, поехали на Тянь-Шань, — сказалон. — А меня повезли сюда.
— И, как водится, совершенно незаслуженно, — ухмыльнулся майор. — У вашего брата одна песня — всех сажают задело, одного меня, бедолагу, посадили ни за что.
Меня как раз посадили за дело, — вздохнул Криницкий. — Нельзя быть близким другом представителей госбезопасности. Когда они допускают ошибки, расхлебывают за эти ошибки все окружающие, а друзья — в первую очередь.
— Интересно. — Моложавый майор встал со своего места, неторопливо обошел стул, на котором сидел Криницкий, изучающе оглядывая его. — Значит, с вашей точки зрения госбезопасность занимается предосудительным делом. Я правильно понял?
— Товарищ майор, — как можно проникновенней сказал Криницкий и даже руки к груди прижал, чтобы убедительнее было. — Разве я могу судить обо всей деятельности наших славных органов? Я говорю об отдельных представителях, которые совершили в жизни непродуманные и предосудительные шаги.
— Этой… спелеологией не увлекались? — спросил «кум».
— Даже представления о таком действе не имею, — искренне сказал Криницкий.
— Это когда по пещерам лазают, — терпеливо объяснил «кум».
— Не было у меня никогда таких наклонностей, — вздохнул Криницкий.
Майор хмыкнул, вернулся за стул, еще раз задумчиво перелистал тощее дело, остановился на приговоре, внимательно перечитал его и сказал сидящему в углу сержанту, которого закрывала огромная и похожая на черную этажерку пишущая машинка:
— Этот подойдет. Занеси его в список на усиленное питание и сегодня же переведите его в спецбарак. — Повернувшись к Криницкому, сказал: — А ты помалкивай, будешь языком молоть, поедешь на дальнюю командировку.
На дальней командировке жили уголовники. Для выполнения норм лесозаготовок к ним посылали политических. Поскольку уголовники работать не желали, то политическим приходилось работать за себя и за того парня, пока уголовники целыми днями играли в стирки или слушали какой-нибудь роман, который рассказывал счастливчик из «политиков», имевший хорошее образование и подвешенный язык. От подобного образа жизни у уголовников был хороший аппетит, поэтому ели они за себя и за политических, а в результате дальнюю командировку приходилось постоянно пополнять — дистрофики долго не живут, особенно если их еще заставляют ежедневно лес рубить. Все это Криницкий уже знал, поэтому попасть на дальнюю командировку ему совсем не улыбалось.
Но и спецбарак с усиленным питанием вызывал у него серьезные опасения. Тюрьма — не санаторий, тут тебя зря кормить не станут, за каждую скормленную калорию рано или поздно потребуют отработки. А в спецбарак Криницкий попал, как он теперь понимал, исключительно из-за своего опыта горных восхождений. Правда, «кума» интересовал обратный процесс — явно требовалось спускаться куда-то вниз. А что может быть в пещерах? Еще в сказках говорилось, что в пещерах обычно хранятся сокровища. Следовательно, их скорее всего заставят искать такие сокровища. Потому-то и подготовлен был отдельный бараки: люди с определенными навыками требовались, а режим секретности в этом случае был просто необходим — незачем было уголовной братии знать, что МГБ ищет, с какой целью, а главное — в каких краях.
Поэтому Криницкий ничего расспрашивать не стал, а только послушно прошел за сержантом в свой барак, под недоуменные взгляды соседей собрал свои пожитки, и сержант провел его в барак, расположенный на участке, огороженном двойным рядом колючей проволоки.
Дежурный помощник начальника караула вписал данные Криницкого в зловещего вида черную коленкоровую тетрадь, ворота скрипуче распахнулись, и, подхватив свой скорбный скарб, Сергей Петрович шагнул на тесный дворик навстречу своей новой судьбе.
ПРИКАЗ
О наказании сотрудников ИТЛ-15 УЛИТУ МВД СССР
27 января 1950 года. № 125/К
14 января 1950 года в ИТЛ-15 УЛИТУ МВД СССР был направлен конвой численностью 1500 осужденных. Начальник ИТЛ-15 майор в/с Барабанов Н.К. и подчиненные ему по службе зам. начальника ИТЛ старший лейтенант Курганов М.С. и начальник режима капитан Солодов ВТ. к приему конвоя не подготовились должным образом, не учли зимних условий доставки осужденных, в результате чего 11 осужденных скончались, а 69 осужденных получили обморожения разной степени. За проявленную халатность при приеме осужденных, повлекшие за собой смерть осужденных и систематическое невыполнение плана лесозаготовок, приказываю:
1. Начальника ИТЛ-15 УЛИТУ МВД СССР майора в/с Бараба-нова Н.К. от занимаемой должности освободить и использовать с понижением в системе УЛИТУ.
2. Заместителю начальника ИТЛ-15 старшему лейтенанту Курганову М.С. объявить выговор и предупредить, что в случае повторного халатного отношения к исполнению своих служебных обязанностей к нему будут приняты более суровые меры.
3. Начальника режима ИТЛ-15 капитана в/с Солодова В.Т. из органов внутренних дел уволить.
4. Приказ объявить всему начальствующему составу учреждений УЛИТУ МВД СССР.
Первым, кого Сергей Петрович Криницкий увидел в спецбараке, был Юрий Чадович.
— Ты-то каким образом здесь очутился? — удивился Чадович, хмуро оглядывая Криницкого. — Ты же говорил, что работал в Питере, на «Ленэмали»?
— А вот нечего было по горам лазить, — мрачно сказал Криницкий, оглядываясь. Барак этот разительно отличался от тех, что остались по другую сторону «колючки». Даже кровати здесь были железные, а не нары, а в проходах стояли этажерки. В соседнем помещении дверь была не заперта, и за ней блестели жестяные рукомойники. Условия жизни близкие к райским.
— А ты? Ты здесь как оказался? — спросил Криницкий Чадовича.
— Так я же геолог, — сказал тот. — Наверное, посчитали, что тоже пригожусь. Ты не знаешь, зачем нас сюда собирают?
— Не знаю, — признался Криницкий. — Меня про пещеры какие-то расспрашивали. Майор все интересовался не увлекался ли я спелеологией.
— Про пещеры и меня расспрашивали, — дернул щекой Чадович. — Я одно время в Бахардене работал, серебряные руды мы там искали. Там ведь такие подземелья, на десятки километров тянутся. Подземные озера, вода такая зеленая и спокойная. Красиво было бы, если бы сероводородом не воняло, а то чувствуешь себя так, словно чей-то нужник исследуешь.
Он показал на кровать:
— Можешь здесь располагаться. Нас здесь всего пока четверо. Мужики пошли в зону. Скоро придут. Ты чего удивляешься? Смотришь вокруг так, словно в кремлевскую Оружейную палату попал? Здесь раньше геологи из спец экспедиции жили, уран искали. А как выполнили работу, их не то выпустили и Сталинскую премию дали, не то в расход всех пустили. Разное болтают, порой не знаешь, чему и верить. А начальству пока не до нас. Говорят, во вчерашнем конвое несколько человек насмерть замерзли, а тут как на грех, какого-то начальника из Москвы принесло, вот они сейчас в конторе сидят и отмываются. А все будет как обычно: невиновных накажут, причастных — отмажут, остальных — наградят.
В барак ворвался крепкий смуглолицый парень.
— Вы чего здесь сидите? — с порога обрушился он на Криниикого и Чадовича. — Не знаете, что снаружи творится?
Поддавшись настроению, они выскочили из барака.
Была вторая половина дня, солнце еще не коснулось покрытых тайгой гор, и лучи его освещали долину, в которой располагался лагерь. Сказочная картина открывалась взгляду, но не природные красоты привлекли внимание зэков. Как зачарованные все они смотрели в небо, где в густой, уже начинающей темнеть синеве повис огромный и ослепительно белый диск. От него к земле отходили еле заметные голубоватые лучи. В верхней части диска помигивал красный огонек.
— Елы-палы, — изумленно сказал темнолицый усатый старшина из охраны. — Да что же это такое?
Повисший в небе диск немного напоминал огромный дирижабль, но только напоминал, поэтому Криницкий промолчал.
Диск между тем медленно вращался. Между верхним и нижним основаниями явственно обозначилась темная глубокая прорезь. Откуда-то с юга прилетели несколько маленьких самолетиков, которые сразу же стали кружить вокруг диска, напоминая своей настойчивостью комариков. Послышался треск далеких очередей — самолеты обстреливали диск. Однако видимых повреждений атаки самолетов диску не приносили, разве что голубоватые нити, связывающие диск с землей, погасли, и сам диск принялся медленно, но все время ускоряясь, вращаться. Вращались оба полушария диска, причем в противоположные друг от друга стороны. Одновременно с этим диск незаметно для глаза набирал высоту.
Вскоре он уже не казался особо огромным, а крошечные самолетики носились где-то под ним, не успевая набрать высоту. Потом полыхнуло зарево, от слепящей небесной вспышки Криницкий невольно прикрыл глаза, а когда открыл их, небо было пустым и чистым, в густой синеве, уже наливающейся мраком, мерцала яркая снежинка звезды, а у земли метались маленькие и кажущиеся игрушечными самолетики. Один из них медленно тянул к земле, оставляя за собой копотный след.
— Ничего себе, — сказал смуглолицый, похожий на южанина зэка, задумчиво покачивая головой. — Это что же такое было? Вроде ведь и не стрелял, а самолет горит!
Чадович огляделся по сторонам, поднял маленький воротник телогрейки, словно он мог согреть его замерзающую шею.
— Пошли в барак, мужики, — сказал он. — Не нравится мне все это. Может, это какая-нибудь секретная машина испытывалась, а мы все видели. Теперь хрен воли дождешься!
Самое интересное, Криницкий с ним полностью был согласен. Он даже выругался про себя: надо ведь, как не повезло, меньше двух лет ему оставалось, меньше двух лет!
Вечером он познакомился с остальными обитателями спецбарака. У смуглолицего зэка была странная, но запоминающаяся фамилия — Халупняк. Звали смуглого и того хлеще — Арнольдом. Перед войной он работал на Домбае инструктором по альпинизму, войну прошел в горнострелковом полку, был среди тех, кто оборонял знаменитый Марухский перевал, за всю войну ни разу не был ранен, а вот после войны удача от него отвернулась. Не надо было домой трофейный «вальтер» привозить. И грозить директору турбазы, имеющему друзей в компетентных органах, тоже не стоило. Арнольда задержали, при обыске у него нашли «вальтер», и дело о покушении на террористический акт в отношении представителя власти, каковым оказался директор турбазы, получилось на славу.
А четвертый зэка Криницкому не понравился. Был он темный, словно копченый, и неопределенного возраста. Разговаривал мало, а о прошлом своем вообще не рассказывал. Звали его Алексеем Матросовым, родом он был, по его собственным словам, из станицы Динской Краснодарского края, а о причинах, которые привели его в лагерь, вообще ничего не было известно. Да и рождение его на юге тоже вызывало определенные сомнения. Криницкий южан видел, говор у них был совершенно другим.
Когда Криницкий спросил прямо, за что он сидит, Матросов презрительно дернул щекой, коротко хмыкнул и сказал:
— За дело.
Уточнений не последовало.
Так же непонятно было, кем Матросов был до войны и где он был в войну. Сам Матросов от ответов на эти вопросы довольно ловко ушел, а настаивать на ответе было неудобно.
— Полицай, — прищурясь, определил Чадович. — Или власовец. Просто так четвертной не дают. Значит, замарал лапы по самое «не хочу».
— Подождем с выводами, — вздохнул Криницкий. — Знаешь, как оно, Юра, бывает? Думали, что гусыня, а яйца не несет.
С Чадовичем они уже были на «ты».
Вечер был посвящен спорам о дневном событии. Криницкий отстаивал свою точку зрения, что наблюдалось испытание новейшего дирижабля.
Чадович тоже соглашался, что диск являлся дирижаблем, только не советским, а американским. Нарочно он прилетел или занесло его воздушными течениями на территорию страны, это оставалось неизвестным, вот самолеты по нему вели самую настоящую стрельбу, только дирижабль оказался вооружен каким-то атомным оружием, которое позволило ему легко расправиться с нападающими самолетами.
— У них столько лет войны не было! — горячился Чадович. — А после войны им все остались должны. Жируют американцы, они на научные исследования могут выкладывать столько же, сколько вся Европа в ее нынешнем состоянии. А тут еще и усилились, они ведь половину Европы обобрали, все современные крупные ученые сейчас в Америке работают — кого увезли, а ведь кое-кто и добровольно уехал.
Арнольд презрительно улыбался, не соглашаясь с обоими. Потом все-таки заметил:
— Нам-то какая разница? Можно подумать, что меньше сидеть придется.
Матросов вообще отмалчивался. Ложиться было нельзя, за дневную расслабленность можно было запросто угодить на недельку-другую в барак усиленного режима, туг даже попадание в особую команду провинившегося спасти не могло. Поэтому Матросов сидел на корточках у окна, и по тому, как уверенно и остойчиво он сидел, Криницкий понял, что лагерный опыт у Матросова едва ли не больше, чем у него.
Наконец Матросов не выдержал.
— А если этот диск не наш и не американский? — поинтересовался он.
— А чей же он еще может быть? — удивился Чадович.
— Марсиан, — сказал Матросов.
На него уставились с недоумением, а Матросов неожиданно начал рассказывать им о марсианских каналах Скиапарелли, о наблюдениях Марса астрономами Тиховым и Воронцовым, потом неожиданно принялся пересказывать роман немецкого писателя Курта Лассвица «На двух планетах», в этом романе утверждалось, что технически превосходящие нас марсиане давно уже обосновались на земных полюсах и основательно готовятся к захвату Земли, чтобы использовать ее полезные ископаемые для нужд своего общества.
Потом разговор постепенно перешел на различные загадочные происшествия, которых на Земле пока еще хватало, с этих загадочных историй вновь переключились на литературу, но теперь уже вспоминали Алексея Толстого с его «Закатом Марса», который публиковался до войны в журнале «Красная новь» еще в одна тысяча девятьсот двадцать втором году, потом про марсианский роман Герберта Уэллса, в котором на Землю нападали треножники с тепловыми излучателями.
Криницкого клонило в сон, вполне вероятно, что именно поэтому в его память врезался неожиданный рассказ Чадовича. Тем более что рассказывал белорус прямо рядом с ним.
— Работали мы тогда в верховьях реки Вилюй, — сказал Чадович. — Места там гиблые, среди местных жителей ходили слухи, что именно там скрывается вход в адские подземелья. Название местности тоже за себя говорит, красивое такое название, Елюю Черкечех, что в переводе с тамошнего означает «Долина смерти». Якуты народ практичный, уж если они дали местечку такое название, то можешь поверить — заслуженно.
Местные жители эти места за сто верст обходят, а нам куда деваться, мы люди подневольные, маршрут разведки прямо через эти места проходит. Проводник у нас был якут, Николой его звали, так он рассказывал, что есть в тундре место, где из земли выступает приплюснутая арка, а под ней в земле находится множество железных комнат, там, как он рассказывал, даже в самые лютые морозы тепло. Как Летом. Только, говорит, ночевать там нельзя. Охотники в непогоду там ночевали, но потом шибко болели, а если несколько раз ночевали, быстро умирали — болели очень, волосы у них выпадали, кожа красная становилась, и кашляли перед смертью сильно.
Неподалеку от нее, рассказывал Никола, есть выступающая из мерзлоты красная полусфера, похожая на половинку огромного мяча, она выступает из мерзлоты так, что в нее можно верхом на олене въехать. Огромная такая полусфера.
И еще говорил он, что есть там железная труба, прикрытая крышкой. Иногда эта крышка открывается, и из земли вырывается пламя, потому что под землей живет сеющий заразу и кидающийся огненными шарами исполин Уот Усуму Тонг Дуурай, что в переводе с якутского, между прочим, означает «Преступный пришелец, продырявивший землю и укрывшийся в глубине, огненным смерчем уничтожающий все вокруг».
Не скажу, что нас эти рассказы здорово вдохновляли, но приказы не обсуждаются, война шла, а мы олово искали, стратегический металл, поэтому партия намеченным путем так и пошла — по большому кольцу. Принципы тогда в геологии были простые и незамысловатые — сделай или умри! Но умирать-то как раз никому не хотелось, значит, надо было обязательно сделать.
На маршруте встретили одного оленевода. Очень он нам кстати попался, мы у него двух оленей купили, поэтому до следующей бочки с продовольствием, что по весне разбрасывали, спокойно дошли. И вот этот самый оленевод рассказал нам историю. Будто он в конце тридцатых пересек Долину смерти и видел какую-то металлическую нору, в которой лежат худые и одноглазые люди в железных одеждах.
Сами мы в тот раз ничего не нашли, врать не буду, только был у нас разнорабочий. Звали его Михаилом Петровичем Корецким. Он, когда эти рассказы услышал, подтвердил, что в тридцать девятом году также ездил на заработки и видел несколько котлов из черного непонятно металла. Каждый котел был в диаметре от шести до девяти метров, и как рассказывал Корецкий, он даже отточенному зубилу не поддается. А изнутри котлы покрыты слоем неизвестного материала красноватого цвета, похожего на наждак.
А потом он в сентябре сорок девятого, уже после публикаций о Хиросиме и Нагасаки, письмо прислал. Оказывается, он там с друзьями летом сорок шестого года был, в одной из экспедиций геологоразведки работал. И пишет он, что снова они видели эти самые котлы. А рядом с ними пышная растительность, лопухи под два метра, трава в человеческий рост. В одном из котлов они заночевали. И вот какая штука: у знакомого Корецкого после этой ночевки волосы выпали, лысым он стал, как бильярдный шар, а у самого Корецкого на левой стороне головы появились три язвочки размером со спичечную головку, и что интересно — не заживают!
Вот такие дела. Получается, что у якутской легенды есть какие-то корни в реальности. В доказательство прислал мне этот Корецкий осколок котла. Говорит, проходили мимо одного, он целым был, а когда возвращались обратно, увидели, что котел этот рассыпался на множество мелких осколков. Вот он один такой осколок захватил и мне его прислал. Что вам сказать? Явно это неизвестный нам материал. Стекло он режет запросто, сам не тупится, нагрузки выдерживает чудовищные, а анализ показал, что это невероятный сплав металлов на основе алюминия, у нас такие сплавы неизвестны, даже зная состав этого сплава, изготовить его мы оказались не в состоянии. Отец его вместо стеклореза использовал.
— А дальше что? — нарушил тишину Арнольд Халупняк.
— А ничего не было, — громко зевнув, сказал Чадович. — меня посадили, вот что было. Вот кукую. Пошутил на свою голову, оказывается, вокруг доброхоты одни роятся, теперь не знаешь, кто на тебя настучать поторопился.
— Знак ПО на груди у него, — пробормотал со своей кровати Матросов. — Больше не знают о нем ничего.
— Шутки шутками, — вздохнул Арнольд, — а как бы нам эти диковины боком не вылезли.
— Ты-то о чем задумываешься? — искренне удивился Криницкий. — У тебя еще семь лет впереди, пока они пройдут, тут уже все забудется, опера и начальство не один раз поменяется.
— А все ты, Арнольд, — с плохо скрываемой досадой сказал Чадович. — Разорался на весь барак: «Пойдемте! Посмотрим!» Если бы не ты, мы бы ни хрена и не видели, сидели бы себе в бараке. А ты и на свою задницу приключения нашел, и о товарищах не забыл.
И в наступившей тишине слышно стало, как судорожно вздохнул Халупняк. Даже жалко его стало — хотел мужик как лучше, а получилось как всегда.
Долгое время после окончания разговора Криницкий не мог заснуть.
Юрий Чадович храпел, Арнольд Халупняк негромко и редко постанывал, а вот Матросов спал неслышно — даже дыхание его было ровным и спокойным. Словно не в бараке человек спал, а в родимом доме, у жены под боком.
Некоторое время Криницкий раздумывал о событии, которое они сегодня наблюдали. Плевать ему было, инопланетный ли это корабль, или родное государство с новой техникой балуется, в любом случае ничего хорошего жадать не приходилось — и то, и другое наверняка относилось к государственным тайнам, а их в Советском Союзе хранили хорошо, даже слишком. И гадать не стоило, что их всех ожидало в случае, если наверху решат все как следует засекретить.
И тут надо было крепко подумать, некоторые возможности открывались в связи с особым режимом работы, который их ожидал. В пещерах, говорите, работал будем? Что ж, поработаем. У пещер тоже не единственный выход бывает! Но по мере того как Криницкий размышлял о будущем, тем меньше оптимизма он испытывал. Пусть у этих пещер по десять ходов и выходов, куда по ним бежать-то? Вся страна в колючке, как говорится, граница на надежном замке. Ходили, правда, по лагерям легенды о дерзких побегах отдельных смельчаков, которые без еды и теплой одежды до Берингова пролива добегали. Так они, если и в самом деле существовали, с Чукотки и Магадана бежали, да и Колыма к Америке куда ближе, чем Урал. А куда скрыться без документов в стране, где милиция документы проверяет чаще, чем это делают в прифронтовой зоне? Возьмут отпечатки пальцев, и опять прощай свобода.
Он полежал немного, но умные мысли в голову не приходили, пугал мысли Чадович своим нездоровым храпом, который уже сопровождался присвистываниями:. сразу было видно, что человек был капитально простужен, а в условиях морозной зимы это обстоятельство ничего хорошего не сулило.
ШИФРОТЕЛЕГРАММА «ВЧ»
Секретно
22.01.50 22/41-1275. Начальникам ИТЛ УЛИТУ по Свердловской области. В связи с необходимостью в срок до 24 января 1950 года установить из числа осужденных, отбывших не менее двух третей срока наказания, лиц, имеющих опыт горноспасательных работ, увлекавшихся до осуждения альпинизмом, спелеологией или имеющих большой опыт работы в геологоразведке. Составить список таких лиц с указанием личного номера, установочных данных осужденного, срока и статьи, по которой лицо было осуждено, оставшегося срока наказания, работы до осуждения, наличие опыта указанных выше работ или увлечений. Указанные списки в срок до 26 января направить в оперативный отдел УЛИТУ по Свердловской области.
Нет, ребята, в госпитале есть свои прелести, обычно отсутствующие в обыденной жизни. Медсестры молоденькие глазками стреляют, начальство, посещая, дополнительный паек приносит, хотя в госпитале и без того хорошо кормили — масло, отбивные, стакан какао в обед, а желающие даже добавку получали. Да и само время провождение в госпитале ничем особо не было ограничено. Имелись, конечно, и минусы — вроде уколов в задницу, ежедневных обходов и операции, которую Вережникову сделали на третий день после многочисленных анализов и консультаций, которые вели озабоченные врачи. Перелом у Вережникова был сложным, но вроде бы все обошлось, через несколько дней Вережников потребовал себе костыли и начал обход палат в поисках знакомых. Нога, закованная в гипс, ничего не чувствовала, только вот, сволочь, ныла по ночам, но от болеутоляющих уколов он категорически отказался. Причина была вполне прозаическая — Вережников с детства побаивался уколов, и вид стеклянной трубки с иглой вызывал у него отвращение и легкую дрожь.
Генерал Сметании лежал в отдельной палате, как ему и полагалось по высокому генеральскому чину, посещать генерала врачи не рекомендовали, да и сам Вережников к генералу не рвался. В друзьях они не ходили, а свидетельствовать свое верноподданничество и без Вережникова было кому.
Но в шестой палате он увидел знакомое лицо.
— Серов, ты? — Вережников торопливо дошкандылял, опираясь на костыли, до кровати больного, осторожно присел у лейтенанта в ногах.
— Я, товарищ подполковник, — сипло отозвался тот. — У вас нога излишне чувствительной оказалась, а у меня ребра слишком нежные.
— Так ты тоже в бою участвовал? — взволнованно спросил Вережников.
— Так это был бой? — слабо усмехнулся лейтенант. — Вот уж не думал. Били нас, товарищ подполковник, по всем правилам. Мы последними взлетали, я помню, что тогда в воздухе творилось!
Вережников торопливо огляделся по сторонам. Кроме Серова, в палате лежали еще несколько человек, поэтому Вережников предостерегающе прижал палец к губам.
Тот согласно прикрыл глаза.
— Ты выздоравливай, — сказал Вережников. — Летчик ты нормальный, сам видел. А все остальное приложится.
Тоскливо подумал, что об ином им с Серовым думать надо. Скорости растут, нагрузки становятся иными, и еще неизвестно, допустят их после выздоровления к полетам или скажут: кончилось ваше время, ребята, думайте, чем заняться на гражданке. Не всем же быть Маресьевыми.
Вошедшая в палату медсестра прервала неприятный диалог.
— Шли бы вы, больной, в свою палату, — проворчала она. — Мне лейтенанту укол сделать надо. И вообще, не видите — устал человек, чего его зря вопросами донимать Его и так уже замучили. И ходят, и ходят…
Тут и гадать не стоило, кто же уделяет такое внимание лейтенанту Серову. СМЕРШа, правда, уже не было, а вот особые отделы в армии пока еще никто не отменял.
В этот же день эти особисты пришли и к Вережникову.
Нет, собственно, это было бы слишком сильно сказано — особисты. Где вы видели, чтобы они ходили парами? Не арестовывать же шли, если бы так, может, кодлой нагрянули бы, все-таки боевой летчик, пусть и со сломанной ногой, А этот капитан поговорить пришел. У каждого ведь своя работа — один в небесах парит, другие навоз разгребают. Это Вережников понимал. По совести говоря,, трудно ведь сказать, чья работа важнее. Вот перед войной всех напугали, а не напугали бы? Говорят, Тухачевский с немцами спутался. А что, если действительно так? При нормальных генералах от границы до Москвы топали, а где бы были с предателями?
И все-таки можно уважать дерьмовозов за их нелегкий труд, но любить их очень трудно. Особенно если живешь ближе к Богу. А десять тысяч над землей — они и есть десять тысяч над землей. С такого расстояния и особисты тараканами кажутся. Тем более что вопросы капитан задавал такие, что Вережников даже при желании на них ответить не мог.
Через неделю нога уже болела не так сильно, но зато здорово беспокоила лангетка из гипса. Нога под бинтами чесалась, но добраться до нее можно было только при смене повязок, когда она, освобожденная от бинтов, совсем не чесалась. С костылями Вережников управлялся совсем ловко, Серову тоже разрешили вставать. Лейтенант был курящим, поэтому такое разрешение он воспринимал за счастье — попробуй полторы недели пролежать в постели и не сделать ни одной затяжки. Рехнуться можно!
Вережников вообще-то тоже курил, но, попав в госпиталь, решил это дело бросить. В кармане синего госпитального халата у него лежал портсигар, только вместо обычного «Беломора» или «Москвы» набит он был разноцветными леденцами, которые Вережников грыз, если уж совсем было невмоготу. Да и сестричек с нянечками всегда было чем угостить.
Они с Серовым выбирались в пустой гулкий коридор, садились на подоконнике у настежь распахнутого окна. Серов закуривал, а Вережников жадно вдыхал дым, перекатывая языком леденец во рту.
Разговоры были самые разнообразные, но каждый раз все скатывалось к обсуждению памятного боя, в результате которого они оба попали в лапы к эскулапам.
— Это не бой был, — мотал все еще забинтованной головой Серов. — Это, Илья, бойня была. Ручаться могу, два эрэса я в эту самую штуку вогнал, а толку-то? А ведь не я один такой меткий был, сам видел, как к диску десятка два дымных хвостов понеслось. И что же это за аэроплан такой, если наши ракеты ему как слону утиная дробь? Про пушки я уже не говорю, пушки его вообще не достали.
— Значит, броня у него такая сверхпрочная, — сказал Вережников. — Я помню, мы в сорок третьем один «фок-кер» двумя звеньями долбили, еле сбили. А потом специалисты поехали его осматривать — ё-моё! — у него бронирование такое, как у штурмовиков не найдешь. Экспериментальная модель была, снаряды наших пушек и пулеметов ему были как семечки. Не снеси ему случайно эрэсом винт, еще неизвестно, упал бы он на нашей территории или бы до немцев долетел.
— Броня, — мрачно сказал Серов. — Какая броня, если наши снаряды и до корпуса не долетали, сам видел, как они на подлете рвались. Но ты, Илья, скажи — чья это машина? Если наша, то какого хрена мы на нее кидались, а если чужая — то чья? Если у американцев такие машины появились, то с их атомной бомбой и такими аэропланами они нас запросто уделают. Сам посмотри, одна такая машина — и от авиационного полка один пшик остался.
Ты еще аэродрома не видел, — мрачно сказал Вережников. — Бетонку перепахали, от ангаров и домов одни развалины остались, а что до техники, так вообще без слез глянуть невозможно. Меня гражданские нашли и по началув расположение отвезли. Так что я все своими глазами видел. Только не думаю, что это американцы, Паша. Я с ними в войну на бомбежки летал. Их «крепости» у нас под Полтавой базировались. Взлетят, отбомбятся над Германией, а садятся уже в Англии. А оттуда другая группа таким же манером на бомбежку вылетает. А мы с фронтовых аэродромов подлета взлетаем и им в сопровождение пристраиваемся. Так что я тебе хотел сказать? Машины у них, конечно, мощные были, «крепости» эти самые, но не до такой степени, Паша, не до такой, чтобы мы их достать не могли. А ведь у нас сейчас и пушки помощнее, и эрэсы в два раза калибр увеличили.
— Тогда кто это? — сверкнул глазами из-под бинтов Серов. — Кто?
А что мог сказать Вережников? Он и сам ничего не понимал.
И не знали они, что командующим ВВС был подготовлен приказ, по которому летчикам категорически запрещалось ввязываться в схватки с подобными объектами, и Главком этот приказ завизировал. Товарищ Сталин авиацию считал своим личным детищем, потому и решил, что рисковать жизнью летчиков в мирное время не слишком оправданно, да и слухи обязательно поползли бы, как змеи из плетеной корзинки, а после Второй мировой войны слава русских летчиков гремела, так зачем же бесполезными атаками на неведомо что собственную славу подрывать?
Пришло время других действий, пусть незаметных и на первый взгляд совсем неэффективных, но вождь уже не раз их успешно опробовал, а потому хорошо знал, что там, где пехота не пройдет, не проползет бронированный танк, где авиация окажется бессильной, там обязательно сработает МГБ. Тем более что даже людьми рисковать не придется — много еще у нас в лагерях тех, кто за свободную жизнь рискнет своей собственной не один раз, уж больно срока давались длинные для слишком короткой человеческой жизни, которую каждому хотелось прожить не хуже остальных и уж по крайней мере не за колючей проволокой, где и жить-то, честно говоря, невозможно, разве что так — существовать!
А что касается вдов и сирот летунов N-ского авиационного полка, то государство о них побеспокоилось, сохранив пайки и назначив пенсии на то время, когда дети подрастут или вдовы найдут себе новых мужей, готовых позаботиться о сиротах. Личный состав полка был молод, и несмотря на войну, выкосившую мужиков, можно было предполагать, что без мужей вдовы останутся недолго. Впрочем, это кому и как повезет, тут уж загадывать было вообще невозможно..
Через несколько недель подполковник Вережников, еще прихрамывающий и опирающийся на изящную трость, был вызван в штаб ВВС, и командующий приказал ему готовиться в заграничную командировку. По секрету было сказано — с семьей,
— А хромота моя не повлияет? — осторожно осведомился подполковник Вережников, бегло проглядывая список инструкторов, отданных ему в подчинение.
— Сам понимаешь, Илья Николаевич, — сказал командующий и боязливо огляделся по сторонам. — После такого тебя бы даже безногим куда-нибудь услали. Спасибо, что в Китай, все-таки не так далеко.
О Китае Вережников знал немногое — что отгорожен он от всего мира Великой стеной, что все китайцы вилками и ложками не пользуются, а предпочитают харчиться палочками, и еще он знал по газетам, что председателем там стал Мао Цзэдун, который в понимании китайцев был, как товарищ Сталин для всего советского народа.
Он еще раз просмотрел список инструкторов и покачал головой.
Лейтенант Серов Павел Александрович в списке тоже был, хотя и не выписался еще из госпиталя. Здоровьем его никто не интересовался. Кто-то в Москве увидел знакомую по недавним событиям фамилию и, пристукнув кулаком по столу, с уверенностью сказал: «Годен!»
ШИФРОТЕЛЕГРАММА «ВЧ»
Исх. 22/5744 — 15.02.50 Секретно
Начальнику особого отдела штаба ВВС Уральского военного округа
Целях сохранения сведений, составляющих государственную тайну СССР, и нераспространения нежелательных слухов прошу в срок до 1 марта 1950 года составить списки лиц, причастных к инцидентам над горами, имевшими место в январе-феврале 1950 года, предупредить указанных лиц об ответственности за разглашение сведений, составляющих служебную и государственную тайны, отобрать подписки о неразглашении деталей указанных выше воздушных столкновений.
Об исполнении данного указания донести на имя заместителя министра государственной безопасности т. Огольцова с отчетом о проделанной работе за 1 квартал 1950 года.
Александр Бабуш не любил оказываться в центре внимания. Особенно в таких вот обстоятельствах, когда не знаешь, чем все закончится — орденом на грудь или позором. Каша закручивалась такая, что неизвестно было, чем все закончится. Приехал деловитый москвич, по выправке его видно было, что форму он или недавно снял, или вообще не снимал, а держал в шкафу на всякий случай. На пиджаке у него был ромб, но не гражданский, красный с бронзовой окантовкой.
Москвича все уважительно звали Николаем Николаевичем, хотя возрастом он был много моложе большинства сотрудников управления — лет двадцать пять ему было, не больше.
В разговоре с Коротковым Бабуш выразил свое недоумение.
— Это ты от незнания, — хмыкнул Короткое. — У Коли опыт побольше, чем у многих других. Он еще в отряде Медведева связным был, потом в Чехии его расстреляли вместе с другими заложниками, даже фамилия его есть на мемориальной доске. А он выжил. Выбрался ночью из-под трупов и ушел в лес.
А потом он в Западной Белоруссии работал против националистического подполья. По самому лезвию парень ходил, не в кабинетах штаны просиживал, внедренкой был, все подполье изнутри знал, в схронах месяцами жил.
— А-а, — успокоился Бабуш. — То-то я смотрю, он каждый листочек в деле обнюхивает. Меня всю историю уже три раза заставил повторить.
— Тебе-то чего бояться? — покосился Короткой. — Это пусть у начальства очко играет, а ты — лицо подчиненное, тебе его рвать будут, если утаил чего, а потом вдруг выяснится. Хорош бумаги с места на место перекладывать, пойдем на стадион, сегодня наш СКА с ВВС играет, рубка будет приличная, наши грозились летчиков надрать. Я в это не верю, но все равно наши игру просто так не отдадут.
Почти весь январь мело так, что специально созданные горисполкомом коммунальные бригады не успевали очищать улицы от снега. Впрочем, работы было как снега на улицах, поэтому иной раз Бабуш оставался ночевать в кабинете. Домашнего телефона у него не было, но в соседней квартире жил начальник оперативно-технического отдела Фурнис, которому телефон был положен по должности, поэтому, оставаясь ночевать в управлении, Бабуш всегда звонил ему и просил передать, чтобы жена не волновалась. В кабинете стоял медицинский топчан, обитый коричневым дерматином, а накрывался Бабуш шинелью. Слава Богу, что в управлении топили хорошо, мерзнуть не приходилось.
Разработка шла своим чередом.
Бегуны что ни день были все активнее, наблюдение за каждым установить было невозможно, но и того, что уже скапливалось в папках, хватало. Бегуны колесили по области, они явно искали неведомый аэродром. Трудно было сказать. чего им там наплел Волос, чего он им наобещал, но суетились бегуны явно не за ради Христа.
Сам Волос вышел из подполья. Не совсем, конечно, но сидел он сейчас в избе у благодетеля Акима Хвостарева, откуда и руководил своими скрытниками и скрытницами, туда к нему с указаниями от Фоглера приходил Васена, который ездил в Свердловск каждые выходные. Видно, что Фоглер и ему что-то пообещал, потому что старался Васена не за страх, а за совесть. А может быть, и за страх — Фоглер-то о полицае, судя по всему, знал многое, мог и припугнуть ответственностью за прошлые деяния.
— Вряд ли, — авторитетно сказал Коротков. — Таких, как этот Васена, пугать опасно, запуганные они могут прибить ненароком, чтобы в безопасности себя чувствовать. Поначалу, конечно, попугал, а потом такие радужные перспективы развернул, что у этого бывшего полицая дух захватило. Не понимает, идиот, что его как проститутку на дачу заманивают, золотые горы обещают, а там поимеют всем кагалом и закопают под ближайшей сосной. Станет Фоглер с ним возиться, других дел у него нет!
— Так точно, — с одобрением сказал москвич. — Я внимательно прочитал оперативное дело, товарищи. Что сказать? Поработали вы добросовестно, особых претензий у меня нет. Надо бы, конечно, наружку поактивнее использовать, но мне кажется, что и в этом случае надо сделать скидку на местные условия. Они у вас тут не сахар. У нас таких зим просто не бывает. Что сказать? Цели данной группы нам ясны, качественный и количественный состав тоже, слава Богу, вроде бы установили. Руководство бегунов нам известно, можно брать хоть сегодня. Нового в ближайшие дни мы вряд ли узнаем, а потому я предлагаю приступить к реализации материалов разработки. И главное для нас — Фоглер и его окружение. Необходимо составить план, в котором найти место каждой мелочи — предусмотреть, кто и кого будет задерживать, кто отвечает за своевременность и результативность обысков, какими силами мы будем вести внутрикамерную разработку. Если у нас своих сил не хватит, надо обратиться к соседям заранее, в самом крайнем случае взять наиболее надежную и качественную агентуру в близлежащих лагерях, но ни в коем случае не обращаться к уголовному розыску. У него агентура на воле, неизбежно поползут слухи по городу, а нам это ни к чему, возможно, придется контригру организовывать, желательно, чтобы все прошло без лишнего шума.
Они сидели в кабинете Бабуша. В углу независимо оседлал стул Короткое, за столом Бабуша сидел, листая дело, Николай Николаевич, а начальник управления вполне демократично примостился на подоконнике. За морозными окнами медленно вставали сумерки. Когда стало совсем темно, Бабуш включил свет. Лампочка была маломощной, а тарелкообразный жестяной отражатель свои задачи выполнял из рук вон плохо, поэтому в кабинете стало лишь чуточку светлее.
— Все верно, — сказал начальник управления полковник Тиунов. — Но мы предлагаем немного подстраховаться. Вы ведь обратили внимание, что в мастерской у Фоглера работает некто Козинцев. На агента он по молодости не тянет, да и дядя у него человек порядочный, нашему оперуполномоченному в командировке серьезные услуги оказал. Мы этого дядю в Свердловск вызвали, думаем побеседовать с ним насчет племянника. Свой человек в этом крысином гнезде да на стадии реализации материалов нам бы очень не помешал.
— А не может он оказаться с Фоглером в одной упряжке? — задумчиво сказал Николай Николаевич.
— Молод еще, — сказал начальник управления и чуточку поскучнел, сообразив, что сморозил глупость.
— Это не довод, — усмехнулся москвич.
— Так мы его и проверили, — сказал начальник. — Бабуш, доложи.
— Окончил в Усть-Нице восьмилетку, — скучно сказал Бабущ, — Отец погиб на фронте, воспитывался матерью.
Комсомолец, в школе проявлял активность, по настоянию матери после окончания семилетки выехал в Свердловск, где пошел в восьмой класс вечерней рабочей школы и одновременно поступил на работу в эту самую мастерскую. Он еще в Усть-Нице способности к технике проявлял. Здесь живет у тетки по улице Бабушкина. Тетка работает учительницей в школе номер сорок восемь, преподает математику. Характеризуется положительно, ведет ничем не примечательный образ жизни. Мужа тоже потеряла в войну. Вообще у нас много мужиков на фронтах погибло.
— Это к делу не относится, — хмуро сказал начальник управления. — Дальше.
— А что дальше? — удивился Бабуш. — Учится средне, посещает в свободное время Дом пионеров, помогает там педагогам вести кружок «Умелые руки». В Доме пионеров его охарактеризовали тоже крайне положительно. Ну а про дядю его я уже докладывал, в деле есть рапорт на имя начальника управления. Надо пробовать, перспективы хорошие.
— Не возражаю, — благодушно сказал москвич. — есть замечания?
— Разрешите? — неожиданно сказал Бабуш и сам удивился своим словам, ведь еще несколько минут назад oн твердо решил молчать, чтобы не стать посмешищем. Да и Коротков не советовал, а уж он-то знал, что советовать, его жизнь била и обламывала, осторожности учила. Тем не менее Бабуш продолжил: — В оперативном деле есть копия сообщения одного моего агента… агентессы то есть… — поправился он, краснея. — Ну, в общем, той скрытницы, что так неожиданно пропала.
— И что же? — повернулся к нему Николай Николаевич.Коротков торопливо прикрыл ладонью нижнюю часть лица.
— Непонятно, — сказал Бабуш. — Она рассказывает о зеленокожих существах, с которыми имел дело Волос.
Начальник управления укоризненно покачал седой головой и отвернулся к окну. Короткое неопределенно хмыкнул. В кабинете повисло нелегкое молчание.
— Разберемся, — авторитетно сказал москвич. — Вот возьмем Волоса, мы из него все его тайны вытянем. Главное, чтобы на последнем этапе никаких неприятных неожиданностей не случилось.
Николай Николаевич зевнул, смутился и торопливо подытожил:
— Значит, Бабуш готовит план и завтра нам его докладывает. Будут недостатки, мы их подправим. А в целом учиться ему надо, вот пусть посидит ночь, поскрипит мозгами, а утром и посмотрим, есть ли у него масло в голове или каша пустая.
Последние слова обидели Бабуша, но от реплик он воздержался. Коротков, разгладив морщины на лице, согласно кивал Бабушу, напоминая всем видом, что на обиженных обычно воду возят.
Да и время было позднее для того, чтобы обиды высказывать. Начальник управления этого бы не понял, а разносы выслушивать Александру Николаевичу, конечно же, не хотелось.
Козинцев приехал в город на следующий день и позвонил в управление МГБ прямо из облисполкома, где у него были еще разные политические и хозяйственные дела.
Бабуш как раз просматривал свежую «Правду». Ничего особенного в мире не происходило. Китайское агентство Синьхуа сообщало о зверствах японских империалистов. Советское правительство направило ноту правительствам США, Великобритании и Китая по поводу бактериологической войны, которую когда-то готовили японцы. Бабуш, конечно, внимательно читал материалы процесса, публиковавшиеся в конце года, да и закрытых материалов по линии МГБ хватало — начальство требовало усиленной бдительности. Сама подготовка к такой войне казалась Бабушу чудовищной, ведь испытывать препараты приходилось на живых людях. Право же, японские милитаристы были ничем не лучше немецких фашистов, а кое в чем даже превзошли их. На первой полосе газеты была помещена статья Александра Фадеева «О литературной критике», но Бабуш был слишком далек от литературы и потому читать ее не стал. Не задержался он взглядом и на сообщении о состоявшемся Пленуме Правления Совписов. Какое ему дело до того, кто станет секретарями и кто войдет в Правление писательского союза? Некоторый интерес вызвала статья «Нравы буржуазной демократии», где рассказывалось об афере французского генерала Ривера, который отдал экземпляр своего секретного доклада коллеге Маету, а тот в свою очередь тут же загнал его за хорошие деньги информатору. Впрочем, удивляться тут было нечему, и Бабуш совсем уж углубился в спортивные сообщения, но тут зазвонил телефон. ЦДКА ободрал «Даугаву» в матче по хоккею с шайбой со счетом три-ноль…
Александр поднял трубку и услышал голос, от которого его охватило волнение.
— Это я, — сказал Козинцев. — Я в городе. Ты говорил, что хочешь увидеться по серьезному вопросу, Николаич?
— По очень серьезному, — сказал Бабуш. — Подъезжай, Иван Тимофеевич. Я на тебя пропуск выпишу.
— Пропуск, — проворчали на другом конце провода. — Лучше бы ты мне шифер выписал или две тонны кровельного железа. Что случилось-то?
— Не по телефону, — сказал Бабуш. — Говорю тебе, серьезное дело.
Закончив разговор, оперуполномоченный Бабуш спустился в бюро пропусков и заказал пропуск на Козинцева, потом заглянул в кабинет к Короткову. Коротков сидел за столом и что-то писал. При виде Бабуша он отложил ручку и перевернул лист бумаги чистой стороной вверх. Это было неписаное правило оперативника: каждый владеет только своей информацией, к чужой допускает начальство, если того потребуют обстоятельства.
— Сейчас Козинцев приедет, — сообщил Бабуш. Коротков согласно качнул головой и снова потянул к себе бумагу.
— Иди к себе, — сказал он. — Сейчас я закончу и подойду.
За все время, которое Бабуш провел на должности, он пока еще не завербовал ни одного человека. Нет, теоретические познания у него были, но одно дело знать теорию и совсем другое — применить ее на практике. От одного до другого, как говорится, была дистанция огромного размера. Поэтому Бабуш крепко уповал на помощь Короткова в том нелегком разговоре, который ему предстояло провести. Козинцева он уже немного знал, и его отношение к сексотам у Бабуша не вызывало никаких сомнений, а тут речь шла о племяннике, но Бабуш не сомневался, что определенных соглашений они все-таки достигнут, ведь Козинцев был советским человеком, а недобитых гадов он наверняка ненавидел не меньше самого Бабуша.
Вообще-то вот эта сторона оперативной работы крайне смущала Бабуша. Он полагал, что любой человек имеет право на собственное мнение о сложившихся в жизни порядках. Главное, чтобы мысли не перерастали в действие. Вот за действие, считал Бабуш, надо сразу же наказывать, пока еще человек не навредил государству так, чтобы этот вред не стал окончательно непоправимым. Собирать же слух, кто там и что сказал, кто анекдотом за столом побаловался или нелестное мнение о начальстве высказал, Бабуш желания не испытывал. Агент должен собирать сведения о врага, а не о товарищах по работе. Так Бабушу по крайней мере казалось.
Он и представить себе не мог, несмотря на всю полученную подготовку, как однажды в беседе с человеком предложит ему негласно работать на органы госбезопасности. В этом смысле надежда на Короткова у него была большая, у того опыт был богатый, он еще в Москве среди богемы крутился, с Есениным был знаком, с Айхенваль-дом и с Бриками, по некоторым коротковским высказываниям можно было понять, что он и среди этих инженеров человеческих душ вербовал себе помощников, но как он это делал, Бабуш даже представить не мог.
Козинцев выглядел недовольным, и Бабуш его отлично понимал — визиты в госбезопасность никому удовольствия не доставляют, а беспокойство определенное появляется, даже если ты чист и безгрешен в делах и помыслах. Обособленность органов от всего общества не могла не сказываться на настроениях в этом обществе. Да и предвоенные события на философский лад настроить никак не могли. И приятельские отношения, возникшие у него с оперуполномоченным во время командировки Бабуша в Усть-Ницу, никак не успокаивали. Приятель — не родственник, да и среди родственников порой такие встречались, что ближе были чужие.
— Да ты не волнуйся, Иван Тимофеевич, — сказал Бабуш. — Сейчас человек подойдет, тогда и поговорим. Чай будешь пить?
— Чай я и у себя в номере мог спокойно попить, —хмуро сказал Козинцев и достал папиросы. — Курить у тебя можно?
— Кури, — разрешил Бабуш. — Я сам здесь дымлю. Козинцев настороженно закурил. Видно было, что приветливость знакомого его не слишком успокоила. Не то было место, чтобы по душам говорить и чайком баловаться.
— Ну? — хмуро глянул он. — В чем дело-то?
— Да не волнуйся ты! — Бабуш вдруг подумал, что неплохо было бы несколько ввести Козинцева в курс дела, пока Коротков не подойдет. — У тебя племенник есть?
— Есть, — поднял глаза Козинцев. — Здесь, в Свердловске, живет. Хороший парнишка, тезка твой, тоже Александром зовут.
— Да я и не говорю, что плохой, — примирительно сказал Бабуш.
Тут к облегчению его в кабинет вошел Коротков, поздоровался с Козинцевым, сел на край подоконника, точь-в-точь как накануне сидел начальник управления. Козинцев опытным глазом угадал в нем старшего, укоризненно глянул на Бабуша и выжидательно повернулся к Коротко-ву, решительным тычком гася папиросу в пепельнице. Коротков спросил:
— Ты, Саша, товарищу уже все объяснил?
— Да мы только начали, — печально вздохнул Бабуш.
— Темы для разговора не вижу, — тяжело сказал Козинцев. — Александр Николаевич тут моим племянником заинтересовался. Так вот сопляк он еще, чтобы чего-то такое натворить, для вас интересное. И в шпионы он не годится, языков совсем не знает.
— Ну, положим, языки дело наживное, — скучно сказал Коротков. — А что касается шпионов, то тут знание языка не обязательно. Это для разведчика важно язык знать, а шпион — существо наше, доморощенное. Только ведь никто, Иван Тимофеевич, вашего племянника в чем-то предосудительном не обвиняет. Наоборот, мы вас зачем пригласили? Помощь нам нужна, вашего племяша помощь. Вот и решили мы, прежде чем на него выходить, с вами поговорить. Вы человек битый, войну не понаслышке знаете, да и племяш, как я понимаю, у вас на глазах рос. Так?
Козинцев снова закурил.
— Да какая помощь вам может быть от этого сопляка, — сказал он. — Ветер еще в голове, в чекисты он не годится, да и в осведомители эти ваши совсем не подойдет. У него окружение какое? Рабочий класс, вокруг, кроме баб и водки, никаких больше секретов, ведь не на «Уралмаше» работает и не на УЗТМ. Только не говорите мне, что Сашка в чем-то предосудительном запутался, не такая у него была семья, отец посмертно звездочку получил за днепровский плацдарм, мать честнейшей души человек…
— Да мы верим, верим, — успокоил его Коротков. — Значит, помочь он нам не откажется?
— Да в чем помочь-то? — грустно спросил Козинцев. — Вы меня извините, я человек простой, до войны в геологоразведке разнорабочим был, поэтому я вам прямо скажу: ежели вы из Саньки этого вашего стукача сгандобить хотите, то ничего у вас, бравы соколы, не получится — и стукача у вас не будет, и мальчишке жизнь испоганите. А других причин вашего интереса к нему я не вижу.
— Ну и зря, — сказал Коротков. И лицо при этом у него было такое тоскливое и такое жалостливое, что Бабуши сам поверил в нежелание Короткова вести эту никчемную беседу, он бы ее и не вел, кабы эти разговоры безопасности государства не касались. — Я бы сроду этого разговора не начал, — подтвердил впечатления Бабуша Коротков. — Только ваш племяш, уважаемый Иван Тимофеевич, в мастерской на углу Верхне-Исетского бульвара работает. А компания в этой мастерской более чем странная. И опасная к тому же. Нет, Иван Тимофеевич, не уголовники, хуже. Вообще-то нам о том говорить не положено, но вам как члену партии и проверенному человеку я скажу. Не все, конечно, только то, что можно сказать. Так вот, работают с вашим племянником, дорогой Иван Тимофеевич, каратели. Не пособники какие, сявки безвредные, которые любому режиму служат. К тем я с брезгливостью отношусь, не более. Но в том-то и дело, что с вашим Саней такие зубры трудятся — каратели! На их руках человеческой крови больше, чем у гинеколога. И заметьте, Иван Тимофеевич, они эту кровь проливали отнюдь не во благо, во вред людям. Все я вам рассказывать не буду, пока нас с вами за разглашение государственной тайны не привлекли. А вот просить вас организовать встречу с племянником, а перед тем склонить его, не раскрывая всех деталей, в необходимости нашего сотрудничества, я обязательно буду. Они наших подпольщиков в войну вешали, неужто мы им сейчас послабление какое дадим?
— Нет им от нас послабления, — сердито сказал Козинцев. — Сам видел, что они на Украине творили. — Он выразительно шевельнул пустым рукавом. — Только молод он еще, боюсь, в горячке такого напорет, что потом расхлебать трудно будет. Вы же его потом и обвините в недостаточно выразительной игре. Саньку вам лучше не трогать. А я бы сгодился. Чего бы сам допытался, чего у Саньки узнал.
Говорил он почти просительно и все переводил взгляд с Короткова на Бабуша и обратно, словно верил и не верил им обоим.
Коротков переместился на стул, звучно и весомо скрипнул им, обращая на себя внимание Козинцева.
— Значит, так, — сказал он. — Сюда больше приходить не надо, а придешь ты, Иван Тимофеевич, с племянником завтра к часу дня на улицу Пушкина, двадцать семь, в этом доме музей Мамина-Сибиряка, зайдете со двора, через черный ход. Спросите Дмитрия Степановича, он проведет.
О том, что у Короткова есть две явочные квартиры, Бабуш знал, но вот адрес одной из них слышал впервые. Причастен, значит, стал к служебным тайнам. Но Козинцев был слишком озабочен, чтобы обращать внимание на подобные детали. Похоже, он уже, жил разговором с племянником, и разговор этот выходил не шибко приятный.
— Так я пойду? — с некоторой растерянностью спросил он.
— Да ты не волнуйся, Иван Тимофеевич, — сказал Бабуш мягко. — Все будет хорошо. Давай я тебе пропуск отмечу. У нас учреждение серьезное, без пропуска и не выпустят.
Козинцев торопился так, что попрощаться забыл. А быть может, даже и не захотел.
Оставшись наедине, Бабуш и Коротков долго молчали, глядя друг на друга. Первым не выдержал Коротков.
— Ну, что смотришь? — сказал он, морщинисто собрав лицо, которое из-за этого стало кислым и недовольным. — Научную работу я там веду, творчество нашего земляка изучаю. Вот директор музея и выделил мне маленькую комнатенку.
Бабуш старшему товарищу не возражал. Он даже не отметил, что истинные литературоведы ведут свои изыскания под собственными именами, а «Дмитрий Степанович» был всего лишь одним из псевдонимов оперативного работника МГБ майора Короткова.
СЕКРЕТНО
Экз. единств.
СВОДКА НАРУЖНОГО НАБЛЮДЕНИЯ
28 февраля 1950 года. Начато: 8.10
Завершено: 20.00
Объект принят под н/наблюдение в 8.00 при выходе из дома 4 по улице Большакова. Был одет в темно-серое пальто с барашковым воротником, в хромовые сапоги военного образца и беличью шапку. Объекту присвоен псевдоним «Ходырь».
В 8.10 Ходырь подошел к автобусной остановке на улице Большакова. На остановке ни с кем не контактировал.
В 8.25 сел в автобус № 3, следующий а сторону Верхне-Исетского бульвара. В автобусе вел себя спокойно, в контакт с пассажирами не вступал.
В 8.45 Ходырь вышел на остановке у дома 12 по Bepxне-Исетскому бульвару, откуда проследовал на пересечение бульвара с Московским трактом, где зашел в мастерскую по ремонт бытовых приборов, расположенную в подвальном помещении дома № 8. В мастерской наблюдение за объектом не осуществлялось за отсутствием технических возможностей. В целях наблюдения за объектом силами н/наблюдения перекрывался двор перед мастерской.
В 18.10 Ходырь вышел из мастерской и запер ее на ключ, после чего проследовал на остановку у дома 12 по Верхне-Исетскому бульвару. С 18.20 до 18.35 находился на остановке, после чего на автобусе проследовал в дом 4 по улице Большакова. В пути ни с кем не контактировал.
С 19.00 до 20.00 перекрывались выходы из дома 4 по ул. Большакова. В 20.00 н/наблюдение прекращено по согласованию с инициатором задания.
Поведение объекта спокойное.
Приложение: 21 фото лиц, посетивших мастерскую, и адреса, по которым они сопровождены. Оперативные установки на указанных лиц будут выполнены в ближайшее время.
Утреннее пробуждение радости не принесло. Криницкого разбудили дребезжащие звуки марша из черного круглого динамика в углу барака. Это тоже было новшеством. В бараках других лагерей он никогда не видел ничего подобного. Это можно было объяснить лишь тем, что сидевшие в лагере геологи находились на привилегированном положении, а когда их не стало, репродуктор не убрали за нехваткой в обслуге рук. Или не пускали сюда никого. Урки бы быстро приделали репродуктору ноги, в жизни бы его никто не нашел.
Но лежать и мечтать в постели было делом опасным. Риницкий вскочил, торопливо заправил постель, по армейской привычке отбив на байковом одеяле стрелки. Чадович уже шумно плескался под рукомойником, у второго зябко топтался Халупняк, а неразговорчивый Матросов опять удивил Криницкого — он ловко отжимался от деревянного пола, и на спине у него вспухали бугры мускулов. Доходягой Матросов не был, и это означало, что-либо отбывал он наказание раньше в заведомо щадящих условиях, либо лагерное житье-бытье узнал не так давно. Последнее утверждать было трудно, это входило в противоречие с опытностью Матросова, поэтому, уже умываясь, Криницкий подумал, что от этого странного человека следует держаться на расстоянии, пока не выяснится его степень опасности.
Вытираясь полотенцем, он снова посмотрел на Матросова, который довольно фыркал, умываясь ледяной водой. Ничего слишком уж выдающегося в телосложении Матросова не было, стрижен он был как и все — под нулевку, лоб не слишком высокий, но вот на груди его виднелась странная татуировка. С правой стороны у Матросова синела змея, а может быть, даже дракон, потому что, сколько Криницкий ни вспоминал, змею с такой характерной пастью он вспомнить не мог, хотя зоологией увлекался с детства и дореволюционное издание Брэма зачитал едва ли не до дыр.
Вошел румяный с мороза вертухай, на погонах которого желтели Т-образные сержантские лычки, лениво оглядел барак, окинул взглядом вытянувшихся у стены заключенных и остался доволен. Одеты, бирочки с номерами на месте, наглых взглядов не позволяют. Для порядка пнул в тыл Арнольда, в котором сразу же угадал самого слабого из обитателей, приказал всем выйти. От барака к административным зданиям вились узкие дорожки, протоптанные в выпавшем за ночь снегу.
Вертухай, согласно уставу караульной службы, шел позади, коротко указывая, на какую из тропок свернуть.
— Шевелись, контрики, — добродушно гудел он. — Как графья спали, майор специально до свету поднимать не велел. Бригады уже на делянки ушли, а вы все дрыхнете, как вольняшки!
Благодарности к этому неведомому майору Криницкий не испытывал. Как оно обычно бывает? Когда мягко стелят — спать жестковато приходится. В доброту лагерных филинов Криницкий не верил: если тебя беречь начинают, как сына родного, тут уж смотри в оба глаза — не иначе подлянка какая готовится. А тут было все ясно как песня. От остальной тюремной кодлы отделили, а что гнилых базаров пока не ведут, так это дело времени, тем более что вертухай их явно не на курорт вел.
В коридоре около оперчасти курили несколько офицеров. Слышались непринужденные матерки. На приведенных зэков офицеры не обратили ни малейшего внимания, только говорить стали тише, чтобы не слышал Криницкий с товарищами их служебных тайн.
Вертухай сунулся в приоткрытую дверь, доложил. Ему ответили что-то невнятное, и конвоир, повернувшись к тем, кого он привел, коротко приказал;
— Заходьте !
За столом сидел все тот же моложавый майор. «Шипром» от него несло так густо, словно он с утра купался в нем. На вошедших он смотрел с нескрываемым любопытством, особо внимательно и, как даже Криницкому показалось — с уважением, он оглядел Матросова, и это еще больше уверило Криницкого, что не простой зэка с ним в одном бараке сидит, совсем не простой. Обычные зэки у начальства такого любопытства не вызывают, начальство их понятное дело где видело.
Майор оглядел вставших у стены зэков, потянул к себе тоненькую пачку их личных дел, без видимой нужды подровнял бумаги, кивнул вертухаю:
— Свободен, сержант!
«Вот сейчас все и объяснится», — с неожиданным замиранием сердца подумал Криницкий, и неожиданно в голову ему пришла ясная и простая мысль, даже странно было, что вчера он до этого не додумался. Не иначе как поглупел при виде теплого барака, в котором можно было поспать без особой лагерной тесноты, когда в одном углу объявившийся романист тискает уголовничкам «Клуб червонных валетов», а сосед справа беззастенчиво гоняет балду, вспоминая своих гражданских красоток.
Готовился очередной процесс, и их четверке предстояло сыграть роль изменников Родины, которые, пользуясь своими альпинистскими навыками и знаниями географии, затеялись бежать из лагеря, отсидеться в многочисленных уральских пещерах, чтобы потом, когда все утихнет, спуститься вниз и через Казахстан, через безлюдные районы Северного Китая рвануть в Индию к своим английским покровителям. «Четвертак, если не вышак», — с тоской подумал Криницкий. — Не зря же еще на пересылке зачитали указ oб отмене неприменения смертной казни по отношению к изменникам родины и подрывникам-диверсантам. Осталось только узнать, к какой категории нас отнесут».
Похоже, майор прочитал тоску в его глазах, он усмехнулся, встал, привычно поправляя пальцами гимнастерку под ремнем, и прошелся мимо заключенных.
— Значит, так, — сказал он. — Вас здесь четверо, и каждому осталось сидеть не больше двух лет.
— Не ошиблись, гражданин начальник? — хрипловато переспросил Матросов. Криницкий покосился на него и с удивлением заметил, что невозмутимый заключенный явно взволновался, даже глаза у него вроде бы загорелись, только вот с чего бы? Не иначе как гражданин майор со сроком Матросова что-то напутал.
— С тобой, Матросов, у меня особый разговор будет, отмахнулся кум. — Если и ошибаюсь, то не я — начал!ьтво.
Матросов шумно вздохнул.
— Хочется на волю? — серьезно и без малейших признаков прикола спросил майор.
Все четверо промолчали.
А чего в такой ситуации говорить? Признаешься, что хочешь, так неизвестно, чем это признание обернется. Любят ведь «красные шкурки» пошутить, власть у них над осужденными такая, к шуткам, пусть даже и жестоким, располагает.
— С сегодняшнего дня вы четверо переведены на.расконвойку, — сказал майор. — Что вам придется делать, узнаете позже. Личные дела будут храниться у меня, так что вы одновременно вроде бы и есть, и в то же время вас уже нет. Уполномочен сообщить вам только одно; либо вы добросовестно делаете вашу работу и тогда получаете свободу и чистые документы, либо начинаете хитрить и опять-таки получаете свободу, но уже вечную и с категоричным медицинским заключением. В любом случае в лагерь вы уже не вернетесь, это я вам гарантирую. Сейчас вас вернут в барак. Знакомьтесь, обживайтесь, вспоминайте все свои гражданские навыки, не сомневаюсь, что это вам всем очень понадобится. А ты, Матросов, задержись. Тут человек из Москвы прилетел, хочет переговорить с тобой.
Он вернулся за стол, слегка пригнулся, нажимая на кнопку звонка, вмонтированную в тумбу письменного стола, и в кабинет вошел все тот же сержант. Видно было, что ждать вызова в натопленном коридоре ему было трудно, в своем добротном овчинном полушубке он распарился, и круглое лицо его было багровым, а по вискам текли струйки пота.
— Этих, — кивнул майор — проводить в барак. А за этим, — он указал на Матросова, — за этим вернешься позже. Выполняйте!
На выходе Криницкий вновь посмотрел на своего нового товарища и поразился изменениям во внешности Матросова — ожил человек, в глазах интерес заиграл, даже копченое лицо его теперь казалось белее.
Сержант вывел их из кабинета, и Криницкий не видел, как открылась плотно прикрытая дверь в соседнюю комнату, для маскировки оклеенная теми же, что и стена, обоями, и из комнаты, припадая на левую ногу, вышел сухопарый и совершенно седой мужчина в гражданском костюме. Седой остановился на входе, изумленно и недоверчиво разглядывая Матросова. Он словно бы не верил собственным глазам, потом шагнул вперед, протягивая на ходу руку, и негромко сказал:
— Здравствуй, Яша!
Но всего этого Криницкий уже не видел. Сержант провел его, Чадовича и Халупняка по уже расчищенной дорожке до колючей проволоки, отделявшей их барак от остальной зоны. С левой стороны Криницкий увидел незамеченную при выходе из барака вышку. Вышка была установлена с таким расчетом, чтобы часовой, который стоял сейчас на вышке и забавно притоптывал ногами в валенках, просматривал все зоны перед бараком. Сама вышка была похожа на избушку на длинных курьих ножках, только вот из избушки этой выглядывал вороненый ствол ППШ.
— Хучь вы и на особом положении, — сказал сержант уже в бараке, — но правила все ж едины. На койках не валяться, заниматься чем указано было, по нарушителям у нас БУР, значит, плачет. Отопления там никакого и горячего не дают, так что, контрики, делайте правильные выводы.
Вертухай вышел. Слышно было, как он топает за стеной, что-то бормочет себе под нос.
Чадович замысловато выругался по-белорусски, оказалось очень похоже и понятно без перевода. Арнольд засмеялся.
— Чего смешного? — покосился на него Чадович.
— В книге одной когда-то читал, — сказал Халупняк. — Вслед за обещанием вольностей всегда наступает период жесточайшего угнетения. Влипли мы, братцы. А Матросов этот — хитрый жох, я сразу почувствовал, не наш он человек.
— Тут еще гадать и гадать, — неопределенно сказал Чадович. — Пуд соли сожрешь, прежде чем разберешься, где свой, а где чужой.
В барак осторожно заглянул худенький остроносый человечек, обвел заключенных любопытствующим взглядом и ни к кому лично не обращаясь, представился:
— Я из КВЧ, майор Зямин приказал, чтобы я поинтересовался, может, вам книги какие нужны?
И все это было так дико и непривычно, что Криницкий не выдержал. Сдерживая смех, он прошел в комнатку с умывальниками и загремел носиком одного из них — ничто так не успокаивает неожиданной истерики, как холодная до обжига кожи вода.
Одно было непреложно ясно — нужны они были майору, хрен бы в противном случае он так прыгал и унижался. Больше всего Криницкому сейчас хотелось узнать, о чем этот майор сейчас с Матросовым разговаривает? И еще ему хотелось посмотреть, как их будут кормить. По столу можно ведь о многом догадаться, и прежде всего — для чего их готовят?
Прежде чем он вернулся к товарищам, в коридоре загремело, послышались шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошел давешний сержант, который сейчас сопровождал трех незнакомых Криницкому зэков. Зэки с грохотом свалили на пол несколько брезентовых мешков.
— Раздивлятися, — сказал сержант, — что и куда. Майор Зямин казал, що ви цьому дилу вчены.
— Вы подумайте, я позже зайду, — сказал инструктор КВЧ и торопливо вышел вслед за сержантом и заключенными. Слышно было, как сержант в коридоре звучно возмутился:
— Книжки им треба! На дальняке им працувати!
Криницкий присел, ощупывая один из мешков, из брезентовых боков которого угловато выпирали непонятные предметы. Пощупав их, Криницкий поднял на товарищей удивленные глаза и негромко, словно какую-то тайну им сообщал, сказал:
— Ледорубы!
— Здравствуй, Яша, — сказал приезжий, протягивая руку Матросову.
Тот, помедлив, пожал ее.
— Ты стал совсем седой, — сказал Матросов.
— Годы, — развел руками седой. Майор с жадным любопытством наблюдал за встречей старых знакомых. Седой мужчина сделал властный взмах рукой, и майор понял его правильно — этим двоим надо было сказать друг другу нечто важное, а лагерный оперуполномоченный в этом разговоре был просто досадной помехой, мешающей откровенности. Он взял со стола фуражку, стараясь не особо стучать сапогами, прошел к выходу и плотно прикрыл за собой дверь. Немного подумав, он запер дверь на ключ и подошел к окну.
— Когда мне в Москве сказали, с кем я увижусь в лагере, я не поверил, — сказал приезжий. — Когда мы виделись в последний раз?
— Первого ноября двадцать девятого, — усмехнулся Матросов. — За два дня до моего расстрела.
— Для покойника ты неплохо выглядишь, — сказал приезжий, увлекая собеседника в другую комнату.
В ней был накрыт стол — бутылка грузинского вина, пара лимонов, мандарины, нарезанные умелой и расчетливой рукой мясо и колбаса.
— Вначале — о деле, — сказал Матросов.
— Какие дела могут быть у небожителей? — попытался пошутить приезжий.
— Лучше бы я умер, — сказал Матросов. — Я чувствую себя зонтиком, который достают из комода лишь тогда, когда идет дождь. Я плохо работал в Индии в тридцатых и позже — в сорок третьем? Или вам не понравилось то, что я сделал в Тегеране во время встречи «Большой тройки»? Или я не работал в Малой Азии, когда создавался Израиль? ЦСК мною недовольно?
— Насколько я знаю, вопрос так не стоял. — Собеседник Матросова был в некоторой растерянности, это угадывалось по его потемневшему лицу.
— И каждый раз мне обещали прощение и свободу, — упрямо продолжал Матросов. — А после того, как мавр делал свое дело и возвращался, его опять запихивали в тюрьму. Иногда я думаю: а зачем я возвращался? Я ведь мог остаться там, возможностей у меня было предостаточно…
— Ты собрался выдвигать требования? — холодно спросил приезжий. — Ты адресуешь претензии не по адресу. Пиши в ЦСК.
— Обитатель Ада не имеет права на переписку, — сказал Матросов. — Меня нет. Как же я могу писать жалобы и заявления? Я расстрелян в двадцать девятом за связь со Львом Давидовичем, мое дело сдано в архив, а заключенный Матросов заслуг перед партией большевиков не имеет, следовательно, он не может ничего просить.
— Могу посочувствовать, — сухо сказал приезжий. — Но не думаю, что это тебе доставит удовольствие, Яков.
— А теперь вы пришли, чтобы напомнить мне о долгах, которые у меня остались с того времени, — покачал головой Матросов. — К черту, Наум. Я никому ничего не должен. У мертвецов нет долгов.
— Тогда тебе реально угрожает опасность и на самом деле пойти с жалобой к ангелам. — Приезжий все-таки раскрыл бутылку терпкого киндзмараули, разлил по стаканам густое красное вино.
Я устал ждать, Наум, — сказал заключенный. — Каждый раз я живу ожиданием, во мне стараются это ожидание поддерживать, каждый раз мне обещают прощение и свободу, но каждый раз меня просто элементарно надувают. Двадцать лет, Наум. Двадцать долгих и томительных лет. Чего же удивляться, что я не выдержал этого ожидания? Я умер, Наум, и если меня пустят по коридору, это будет логическим завершением смерти, которая растянулась на такой долгий срок. Коридором со стенкой в конце меня уже не испугать. Я был готов к ней еще в восемнадцатом, когда мы с Колей Андреевым шли в немецкое посольство.
— Что ты знаешь о воле? — с неожиданной грустью сказал приезжий. — Честное слово, Яков, иногда лучше жить в клетке, даже лучше будет, если ее накроют черным покрывалом, и ты не будешь знать, что происходит вне клетки. Тех, кого ты знал, уже давно нет. Их коридоры и в самом деле закончились стенкой. Это тебя отчего-то берегут, будто редкостную птицу. Сколько тебе исполнилось? Сорок девять?
— Да, скоро в расход, — с усмешкой сказал Матросов. — Когда ты перевалишь за полтинник, довольно быстро становишься бесполезным. Старики никому не нужны. Вот потому я и требую гарантий,
— Разве это так важно? — Приезжий сделал глоток и поставил стакан на стол. — Ну, дадут тебе гарантии. Где уверенность, что эти гарантии будут соблюдены?
— Не знаю, — устало признался Матросов. — Но мне всегда казалось, что лучше кого-то ненавидеть за подлую несправедливость, чем самому оказаться наивным простаком.
— Раньше я не замечал в тебе этой расчетливости. Ты мне казался бесшабашным авантюристом. Особенно в Монголии. Помнишь, как ты говорил, что историю партии будут учить по твоей биографии? Ты ошибся, Яша, очень сильно ошибся.
— Разве? — прищурил глаза Матросов. — Разве теперь история не пишется по деяниям НКВД? Но я согласен, до своей кончины я действительно был романтиком и авантюристом, это смерть сделала меня прагматичным.
— Я свяжусь с Москвой и доложу твои просьбы. Ты не боишься, что реакция Москвы может оказаться негативной?
— Ничего страшного. — Матросов залпом, не смакуя, выпил вино. — Что они могут? Лишить меня жизни? Так это сделано еще в двадцать девятом, после расстрела я не живу, а существую. А если и оживал, то на очень короткое время, это ведь как бутылка вина: не успеешь распробовать вкуса, а бутылка уже опустела. Я всю жизнь думал о революции. Неужели она не позаботится обо мне?
Приезжий вздрогнул, осторожно огляделся, приблизил губы к уху Матросова и негромко сказал:
— Революция — серьезная дамочка, Яков. Она не требует от человека взаимности, она просто берет из него все, а самого за ненадобностью чаще всего выбрасывает. Прежних знакомых и друзей уже нет, мы повторили французскую историю — все та же кровь и полное отсутствие сожалений о сделанном. Французская революция послала на гильотину своих вождей, мы сделали то же самое. Судьбу своего кумира ты знаешь. Ледорубом ему по башке дали. Но это не единственная судьба, которая завершилась так печально. Буревестников отстреливают, остались лишь глупые пингвины, которые не смеют возразить Ему.
— Тогда тем более не стоит осторожничать, — упрямо сказал заключенный. — Страшнее уже не будет. Я пережил всех своих начальников по глупой случайности. Звезда! В тридцать третьем кто-то умный решил, что меня нельзя держать в московских тюрьмах, а тем более — на пересылках. Меня решили спрятать от нескромных глаз, как то секретное оружие, что берегут на крайний случай. Я был на «Джурме», Наум. Я был на теплоходе, когда его бросили во льдах. На «Джурме» было двенадцать тысяч заключенных, и их всех бросили. Даже трюмы не открыли.
— Я знаю, — сказал седой. — Было заседание коллегии, доложили наверх, но спасение заключенных было признано неэкономичным. Через полгода в том же районе был зажат льдами «Челюскин». Знаешь, почему мы отклонили все предложения об иностранной помощи? Потому что там все еще находилась «Джурма».
— Было признано неэкономичным, — с горькой усмешкой повторил Матросов. — Всего лишь чей-то росчерк пера под чьими-то экономическими выкладками. А мне это снилось по ночам. Уголовники все-таки открыли трюмы, и мы выбрались наружу. Мы голодали. Оказалось, что людей ловить гораздо легче, чем песцов. Я убежал — и опять звезда! Я вышел и сдался. Полгода думали, что со мной делать дальше. Я был страшным свидетелем, и, наверное, у многих был соблазн избавиться от этого свидетеля.
Но я уже был мертвым человеком. Как ты думаешь, благодаря чему я дошел до большой земли и вышел к людям? Ушли восемь человек, дошел я один. Каждого из спутников я помню до сих пор. Как мне быть с моей памятью, Наум? Но я шел, я думал, что не имею права на смерть, моя жизнь требовала чего-то большего.
С момента убийства графа Мирбаха я уже ощущал свою принадлежность к истории. Теперь я понимаю, каким я был дураком. Но тогда мне было девятнадцать, Наум. А теперь мне сорок девять, и большую часть своей исторической жизни я провел в лагерях, которые творцы светлого будущего построили для своих сомневающихся товарищей. Ты все еще хочешь выпить со мной? Иллюзий больше нет. Я даже не спрашиваю, зачем вы собираетесь втравить меня в новую авантюру. Я лучше встану к стенке, чем сделаю еще шаг без гарантий.
— Так и доложить? — покачал головой седой гость.
— Так и доложи.
— И тебя действительно не пугает возможный ответ?
— Знаешь, — усмехнулся Матросов, — надоело жить под псевдонимами. Захотелось хоть остаток жизни побыть собой, вспомнить, как тебя зовут и кем ты был до своей первой смерти.
— Будем считать, что ты выпустил пар. — Седой придвинул стул, подсаживаясь к столу, рукой указал собеседнику на свободное место. — Садись, не стесняйся. Если ты думаешь, что я не попробовал тюремной баланды, то ты ошибаешься. Но все-таки дело, которому мы служим, оно выше личных обид. В тридцать восьмом году я сидел в«Лефортово» и думал: странное дело, когда-то это был дворец, предназначенный для веселья, его хозяин был пьяницей, заядлым курильщиком и авантюристом. А теперь его комнаты и коридоры стали камерами, их выкрасили в мрачный черный цвет, а аэродинамическая труба расположенного рядом ЦАГИ не дает спать, и вой ее похож на звуки ангельских труб, возвещающих наступление Страшного Суда. Почему все так? Ведь цели, цели, которые мы ставили перед собой, были прекрасны!
— Ты не у того спрашиваешь, — сказал Матросов, делая себе бутерброд так, чтобы не показаться жадным и голодным. — И вообще тебе не кажется… — Он рукой обвел комнату и приложил ее к уху.
— Брось ты, — благодушно сказал седой. — Это ведь даже не провинция, в этой глухомани технические мероприятия лет через двадцать применяться будут. И специалисты появятся, и технику соответствующую заведут. Так ты все-таки настаиваешь на своих требованиях?
— Ты знаешь, — Матросов медленно и задумчиво жевал, — я Колю Андреева часто вспоминаю. Башковитый был парень, рацию придумал для корректировки артиллерийского огня. Веришь, в одной наплечной сумке помещалась. Что с ним теперь? Где он? Раньше я ужасно трусил перед болезнями, боялся сквозняков и сырости на улицах, даже летом после дождя калоши надевал. А потом жизнь заставила меня забыть об этих глупых страхах. Когда я болтался в горах, я жил в пещерах, меня ловили английские патрули, меня десять раз могли расстрелять, еще больше возможностей у меня было свалиться в пропасть, так чего мне бояться теперь?
— Одного у тебя не отнять, — с некоторым удивлением сказал седой, — упрямства и оптимизма. Ладно, подождем, что скажет Москва. И тем не менее я хочу немного рассказать тебе о будущем задании.
— Мы должны что-то найти, — сказал Матросов. — Для этого нас, наверное, заставят лазить по всему Уралу. Я точно не знаю, что мы будем искать, но, наверное, что-то нужное и важное, раз меня опять манят пряником свободы и грозят стенкой.
— На прошлой неделе неподалеку расхерачили авиационный полк, — сказал Наум. — Вот этот самый летательный аппарат, который пожег все самолеты, вы и будете искать. Во имя светлого и счастливого будущего.
— Слушай, Наум, — сказал Матросов. — А когда оно будет, это счастливое будущее? Врагов вокруг не будет, всеми всего хватать будет, делить нечего станет. Перестанут люди злобиться, любить друг друга будут… Ну, если не любить, так по крайней мере уважать. Неужели такое будет?
— Может, и будет, — мрачно сказал его собеседник. — Надо бы мне, дураку, водки взять, а не этой подкрашенной водички. Как там писал поэт Жаров? Будет все, не будет, только нас. Семена, они еще появятся, надо, чтобы прежде почва подходящая нашлась. А уж мы ее собой удобряли, удобряли…
— Смелый ты стал, Наум. — Матросов налил в стакан вина, сделал глоток, полюбовался на рубиновое солнце, пляшущее в стакане. — Раньше ты был осторожнее. Выходит, ты меня совсем не боишься?
— Старый я уже стал покойников бояться. — Приезжий быстро и умело чистил мандарин. — И потом, покойник откровенности требует, чего ж мне с тобой юлить? Верно я говорю, Яков Григорьевич?
— Почти. Кстати, насчет задания. Ты знаешь, что вчера вся зона наблюдала странную картину. В небе летел необычный диск, который безуспешно пытались атаковать наши новые самолеты.
В дверь деликатно постучали.
— Войдите! — хозяйски крикнул приезжий.
Вошел майор. Вид заключенного и командированного в Ивдель высокого московского чина, сидящих за одним столом, похоже, его совсем не удивил. Жизнь изобиловала необычными поворотами, она разводила вчерашних друзей и сводила заклятых врагов, она совершала немыслимые зигзаги, и удивляться можно было разве тому, что люди сохраняют свои пристрастия и неприязнь, несмотря на все житейские обстоятельства.
— Наум Николаевич, — вежливо доложил майор. — Начальник лагеря просит вас после окончания беседы заглянуть к нему.
— Просит — значит обязательно заглянем, — проворчал Наум. — Вот только с Яковом Григорьевичем все наши вопросы обговорим.
— А вы еще не говорили? — вежливо удивился майор.
— Пока не говорили, — густым голосом сказал седой визитер. — Пока мы с ним больше о жизни говорили. Была у нас с Яковом Григорьевичем тема для хорошего разговора. Сам понимаешь, майор, ни за что человека к расстрелу не приговаривают.
— Это точно, — опасно усмехнулся осужденный. — Ни за что у нас обычно червонец дают и еще довесок — “по Рогам”[6].
Майор на секунду оскорбленно вскинулся, видно было, что в его присутствии так рискованно еще никто не шутил. Однако, видя, что приезжий на опасные слова не отреагировал, майор сделал вид, что ничего особенного не произошло, и принялся деловито сооружать себе бутерброд ноздреватого серого хлеба, ломтика вареной говядины красного кружка конской колбасы.
— А вот тут вы, гражданин Матросов, ошибаетесь — сказал москвич. С такой интонацией сказал, что сразу стало ясно — осужденный такой же Матросов, как майор, скажем, грек. Ничего нового приезжий майору не открыл, по некоторым признакам тот и сам догадывался, что этот Матросов в лагере вроде человека в железной маске. — Не надо ставить под сомнение деятельность МГБ, — продолжил москвич со странной интонацией. — Мы никогда не ошибаемся и людей за просто так не берем.
Майор перестал жевать, внимательно и испытующе глянул на заключенного, и по взгляду его было видно, что он все понимает и даже догадывается, не может не догадываться об истинной роли Матросова во всей этой истории. Более того, майор, конечно же, великолепно понимал, что перед ним сидит отнюдь не Матросов, это была конспиративная кличка профессионала, которого за допущенные ошибки загнали в лагерь. Но расспрашивать об этом майор никого не стал. У государственных и служебных тайн есть одно немаловажное свойство — чем меньше ты в них посвящен, тем крепче спишь. И что характерно — дома. Майор видел личное дело Матросова и читал постановление тройки о его осуждении. Особых откровений в постановлении тройки не было, но содержались в деле косвенные улики, указывающие на профессиональную принадлежность осужденного.
Но начальник оперчасти без особого приказа об этом старался не думать — по причинам, которые уже изложены выше.
Умным и предусмотрительным воспитала жизнь майора Короткова. Да и Бабуш, несмотря на малый стаж службы в органах государственной безопасности, оказался человеком догадливым и толковым. Это он хорошо с племянником Козинцева придумал, в деле паренек оказался. Ясное дело, как он мог отказаться от такого предложения? Никаких особых секретов у Короткова не оказалось, и от этого Бабуш испытал некоторое разочарование. В самом деле, трудно было ожидать, что на вопросы, считает ли он себя советским человеком и разделяет ли тезисы товарища Сталина об усилении классовой борьбы по мере строительства социализма, семнадцатилетний паренек даст отрицательные ответы. А когда тезка Бабуша узнал, что гэбэ считает его начальника матерым гитлеровским разведчиком, глазенки у него сами собой загорелись. Ясное дело, читал паренек романы о майоре Пронине и Шпанова тоже почитывал. Согласие последовало немедленно, похоже, что молодой Козинцев обрадовался выпавшему на его долю приключению, вцепился в сделанное ему предложение руками и ногами да еще зубами прикусил, и теперь — хоть расстреливай — ни в жизнь не откажется от участия в игре. При этом он даже не задумывался, что игра эта обещает быть опасной, вполне все могло завершиться выстрелом в затылок, если бы Фоглер заподозрил что-то неладное. А скорее всего и без пистолета бы запросто обошлись, придушил бы мальчишку бывший каратель Васена, ему ведь было что от советской власти скрывать.
Подписка особого времени не заняла, и над псевдонимом мальчишка особо голову не ломал — назвался Серовым, по девичьей фамилии своей матери. Глядя, как аккуратно мальчишка выводит диктуемый Коротковым текст, старательно пряча под этой аккуратностью азарт, Бабуш испытывал чувство вины и неловкости. Возможно, причиной всему была молодость Александра Козинцева, или все проистекало от того, что где-то на улице, нервно смоля папиросы, вышагивал дядя паренька, и этого дядю Бабуш хорошо знал. Александр Козинцев был несовершеннолетним и еще не обладал избирательным правом, поэтому вербовка его была возможна лишь по распоряжению начальника управления, но разве можно было сомневаться после; недавнего разговора, что такое разрешение обязательно будет дано? Не хотелось даже задумываться над судьбой тезки, чем он будет занят, когда шпионы в Свердловске кончатся, а пособники немцев основательно и надолго сядут в тюрьму, если только их не приравняют в ходе следствия к шпионам и тем самым диверсантам-подрывникам, о которых говорилось в недавнем указе, и не поставят к стенке. Резонно было мыслить, что ежели один коготок увяз, то вскорости увязнешь в этом увлекательном и полном перестуком деле по самое «не хочу». Но — работа!
— Встречаться будем здесь, — сказал Коротков. — Позвонишь вот по этому телефону, спросишь меня или Александра Николаевича. Скажешь, что это Серов звонит насчет поезда. Назовешь время отхода. Это время и будет временем нашей встречи. Все понятно?
— Ага, — сказал парень, восторженно глядя на оперативников. В хорошей сказке пацан жил, не заманчивое ли дело — ловить шпионов? И не понимал дурачок, что любая сказка имеет свой конец, который обычно недалеко уходит от грубой и грязной реальности. Одно дело следить за кем-то и искать улики его шпионской деятельности и совсем другое — узнать, что твоего противника по увлекательной] шпионской игре повесили. И что характерно — за шею, а это очень мешает жить. Дышать невозможно.
— Дяде своему ни слова, — строго сказал Коротков, собирая морщины воедино. — Что ему надо будет знать, мы сами расскажем. А ты ему ничего не говори, ты, парень, теперь на службе, и все, что тебе по роду этой службы станет известно, всегда является государственной тайной. Усек?
Парнишка снова часто закивал. Бабуш опять почувствовал угрызения совести. Ох, втравливал он мальчишку в историю! Что и говорить, своим детям Александр Николаевич подобной судьбы никогда бы не пожелал!
— Ты поспокойней, — сказал Коротков. — Волнение — оно дело такое. Пойди успокой дядьку, поговори с ним, водки, если нужно, выпейте. А я пока Шурику инструктаж сделаю. Все-таки с серьезными людьми ему общаться придется, надо, чтобы шарики в голове в правильном направлении вращались. Лады?
Молодой Козинцев смотрел на Короткова заворожено, как зритель в цирке смотрит на факира, вынимающего из черного цилиндра живого кролика. Мальчишка, чего с него взять.
Бабуш неторопливо оделся и вышел на двор.
Козинцев нервно мерял шагами расстояние от дверей черного входа до ворот. Туда и обратно и снова туда, хотя расстояние это он уже, наверное, зазубрил наизусть. На Бабуша он посмотрел исподлобья.
— Ну, — хрипло выдохнул он. — Поговорили?
— Поговорили, — кивнул Бабуш. — Сейчас его проинструктируют, ну и все. Поехали ко мне. Посидим немного, выпьем, посмотришь, как я живу.
— Настроения нет. — Козинцев отвел взгляд в сторону. — Да и пора мне уже. Только мальчишку не запутайте в своих делах. А то ведь оно как бывает: сначала человек у вас в помощниках, а потом его — раз! — и на тюремную шконку для полного комплекта. У вас ведь тайны сплошные, вам надо, чтобы этих ваших клиентов и в тюрьме освещал кто-нибудь. Только не надо! — повысил он голос в ответна движение Бабуша. — Я ведь тоже не мальчишка, Николаич, не первый год на белом свете живу. Возражать, конечно, я не могу, все-таки государственные интересы блюдете, но ведь и ты смотри — хлопнут мальчишку, сам же потом сна лишишься, переживать будешь. А может, и не будешь — хрен знает, какая у вас, блюстителей государственных тайн, шкура, может, из пушки ее не прошибешь. Бабуш смотрел, как Козинцев уходит по улице, рассуждая о чем-то сам с собой, на ходу размахивая руками, потом вдруг вспомнил, что оставил племянника в музее, и повернул назад. Бабуш терпеливо ждал. Козинцев подошел к дому, но во внутренний дворик заходить не стал.
— Шурку позови. — потребовал он.
— Да здесь я, дядя Ваня, здесь! — отозвался, выходя на крыльцо, племянник. — Ну, чего ты волнуешься? Нормально все.
Странное дело, но большинство людей после беседы с сотрудниками МГБ терялись, словно надламывалось в них что-то, неуверенность в них появлялась. А Козинцев-младший совсем в другую сторону изменился. Солидность какая-то в нем появилась, словно старше он стал. И не на год, на два, больше бери, — на весь червонец. Не пацан уже шел рядом с дядей, а молодой, но уверенный в себе мужик.
Бабуш смотрел им вслед, а на душе у него было погано, словно они с Коротковым нагло и бессовестно обманули кого-то. Он еще пытался как-то оправдать себя, а тем более Короткова. Не для себя же старались, интересы страны требовали, чтобы Козинцев-младший им помощь оказывал. Но все равно погано было на душе. И во рту почему-то было паскудно — словно мыло сосал.
Он вспомнил, как совсем недавно они с Иваном Козинцевым парились в бане, как бежали голыми по колючему снегу, как позже сидели в доме и пили ароматный самогон, настоянный на кедровых орехах, и с тоскливым наслаждением понял, что больше уже такого не будет, с кем-то другим еще может быть, а вот с Козинцевы м-старшим никогда не повторится тот вечер: сегодняшняя вербовка, хоть и была она необходимой и единственно правильной, разрушила сложившееся между ними доверие и приязнь друг к другу.
— Николаич, — сказал появившийся на крыльце Коротков. — Чего нахохлился? Все будет путем. Иди забери свою шапку, нам уже в управлении пора показаться.
Что сказать? Каждый опыт не только прибавляет человеку новые знания, этот опыт еще и лишает человека чего-то — излишней доверчивости, наивного взгляда на мир, непосредственности, которая живет в человеке. И тут уж ничего не поделать — приобретения и утраты сбалансированы между собой, они тесно увязаны, и порой даже трудно сказать, что больше дает человеку — обретения или утраты?
Оперативная работа не терпит сантиментов.
Уже на третий день в рабочем деле агента «Серов» появилось первое сообщение. Источник оперативной информации сообщал, что из Верхнего Тагила в мастерскую прибыл высокий плечистый инвалид, был он на костылях, а приметы его агент «Серов» изложил так, что без фотографии можно было представить себе этого инвалида, который около часа сидел в закутке у заведующего Фрамусова, оживленно о чем-то спорил с ним, а потом вместе с Фрамусовым уехал по направлению к центру. Вернулся Фрамусов один через два с половиной часа и, как это показалось источнику, был он очень взволнован.
Источник «Серов» не знал, что за мастерской осуществлялось наружное наблюдение, поэтому оперативники визит Васены засекли, более того, оно сопроводили Фрамуи Васену в адрес, поэтому знали, что были они в доме восемь по улице Шейкмана, не удалось только, засечь квартиру, которую они посетили. Дом был двухэтажным, и на все его восемь квартир приходился один подъезд. Тем не менее простым анализом жильцов Бабуш и Коротков легко вычислили квартиру. Особого труда это не составило — ответственной квартиросъемщицей квартиры номер пять в этом доме являлась Хвостарева Серамида Степановна, сводная сестра благодетеля, уже хорошо известного МГБ.
Во второй половине дня приехал связной МГБ из Верхнего Тагила. Связной привез свежие записи бесед, которые велись в доме Хвостарева. Волос все еще отсиживался в доме своего благодетеля. За все время он лишь дважды покидал тайник. Оба раза он уходил глубокой ночью и ночью же возвращался. Его отлучки не превышали двух суток; из этого следовало, что посещал он места не слишком удаленные от дома благодетеля. Скорее всего Волос посещал пещеры, которые располагались в глубинах Теплой горы. Были у него там дела — или самоумерщвления скрытниц контролировал, или проповеди своей непутевой пастве читал.
Записи разговоров особого интереса не вызывали. Нет, для следствия эти разговоры определенный интерес представляли, они довольно подробно рассказывали о преступной деятельности наблюдаемых фигурантов — странники рассказывали о результатах своих поисков. Аэродрома они, конечно, не находили и не могли найти, но, отмеченные Бабушем на карте, эти результаты имели прикладной интерес.
Разговоры Волоса с Васеной были бесхитростными. Они касались денег, мечтаний о том, как хорошо им будет в свободном мире, потом Васена и Волос вспоминали прошлое, и все это сопровождалось обильной выпивкой, спорами, дележом еще не полученных сумм, пением украинских песен и оскорбительными репликами. Тем не менее Бабуш внимательно прослушивал каждый разговор. «Обращай внимание на мелочи, — учил Коротков. — Иной раз кажется, что тебе уже все известно, что ничего интересного твои противники сказать уже не могут, но порой в разговоре мелькнет тень новой тайны, и тот профессионал, который ее не упустит».
Не зря говорят, что терпение и труд все перетрут. На четвертый час прослушивания, когда от бубнящих голосов нестерпимо потянуло в сон и даже папиросы не помогали избавиться от чувства одурелости, Бабуш наткнулся на запись интересного разговора.
ВАСЕНА: И все-таки, Дмитро, я думаю, что часть мы им можем отдать. Деньги они за это нам хорошие отвалят. Аэродром мы не найдем, а то, что нам немец выделил на поиски, так это ж не деньги — можно сказать, котишке на молочишко. Я понимаю, Дмитро, ты похитрить решил, глянуть, не водит ли нас немец за нос. Но сколько еще смотреть? Пора б и к выводу какому прийти. Чую я, все эти поиски добром не кончатся. Мне на бегунов покласть с прибором, но ведь и нам о себе подумать надо.
ВОЛОС: Не учи отца стебаться, хлопец. Ты еще в задирке не значился, как я уже отцу в делах разных помогал. Пусть немец гарантии даст, тогда мы подумаем, как дальше життя и працувати. Правда, она, Васена, разная бывает. Вот у коммуняк своя правда, а у нас с тобою она совсем другая. И не пересекаются они. И с немцем у нас разные интересы — у него свой, а у нас свой. Его поймают, глядишь, в тюрьму посадят, и только, а уж нам пеньковой веревкой всю шею обмотают. Читал, как в Краснодаре нашего брата судили? Ты, Васена, если в картишки и поигрывал, так в дурака подкидного, ну, в очко в крайнем случае. Здесь же треба интеллекту подпустить, тут козыришки до времени беречь и откладывать надо. Видишь, хранятся они хорошо, зачем же нам их немцу отдавать? Самим надо их вывезти. Тут, Васена, такими деньгами пахнет, что Фоглер сроду с нами расплатиться не сможет. А я его знаю, он ведь ждать не будет, он, как почует, каких это денег стоит, не задумываясь, обоих пристрелит и даже молитвы над нами бездыханными не прочитает. Ты с ним, Васена, особенно не работал, а я-то видел, как его команда жидов с Холодной горы живьем в землю закапывала. Так ты будь уверен, если выгодой в его сторону потянет, он и нас с легкой душой закопает. Закопает и помянет.
ВАСЕНА: Я разолью? Эх, Дмитро, я к тебе со всей душой, ты меня смотри не наколи. Сколько мы вместе пережили, а? Грех на тебе будет, если ты меня бросишь и за спиной у меня с немцем спутаешься. Бог тебе этого не простит.
ВОЛОС: Да куда ж от тебя, дурака, деться? Только вот про грехи не надо, на нас с тобой их столько, что один уж как-нибудь незаметно и проскользнет. И Бога не поминай, он нам наших грехов не простит, у нас они такие, что и гадать глупо, где мы с тобой в конце концов окажемся. А что до немца… Тут уж ты мне, Васена, поверь — с ним сговариваться, как с чертом договор подписывать, одного он обязательно обманет, а вдвоем мы с тобой определенные шансы имеем. Нам бы кассу его высчитать, от этого нам с тобой сплошная польза была бы. А кнышеи этих ему отдавать не надо, самим сгодится на Западе. Если даже не продавать, то можно поглядки устроить — буржуй там жирный да любопытный, вот и будут нам с тобой деньги на житву.
ВАСЕНА: Ты, Дмитро, конечно, умный, тебе и карты в руки. Только думай быстрей. Каждый раз, когда в Свердловск еду, чувства у меня нехорошие — чужое все вокруг, опасное. Бдится мне, что следят за нами. Проверюсь — вроде никого, а пройду с сотню метров — опять то же чудится.
ВОЛОС: Это ты сам себя, дружочек, накручиваешь. Нас здесь не знают, просто ты долго в подземельях прожил, вот тебя открытое пространство и пугает. Точно знаю, сам похожее испытывал. Ты потерпи, оно все и успокоится.
ВАСЕНА: Слухи ходят, что НКВД из поездов всех калек подсобрало, ну, что милостыню просили. Где они теперь, обрубки эти? Вот и приходится бояться. Как оно бывает? С них начали, нами закончили — костыли ж тоже гордости не дают, одну жалость за человека.
ВОЛОС: Наливай и не думай. Скоро все кончится. Опустишь свою культяпку в Средиземное море и станешь ее солями и солнцем лечить. И не гляди, что калека, с теми деньгами, что у тебя будут, все итальянские да французские курочки твои будут. Это тебе не евреек перед расстрелом у ямы барать, за такие деньги тебя холить и лелеять будут!
Прослушав разговор, оперуполномоченный Бабуш испытал тайное злорадство. Как же, будут вам европейские девочки! В зоне, сволочи, сгниете, если только раньше не повесят за ваши грехи. Вспомнят вам все — и расстрелянных, и запытанных до смерти, и изнасилованных под гогот эсэсовцев на краю смертного рва. Потом он поразился чутью Васены: как у зверя оно было, специалисты из наружки его вели, а все равно ощущал он внимание, шкурой своей чувствовал. Наружное наблюдение требовалось немедленно предупредить, чтобы работали чище и аккуратнее. Но самым интересным было в разговоре двух карателей что они от своего бывшего гестаповского начальства утаивали, чего они ему могли продать, но побаивались? И почему это что-то каратели оценивали так высоко?
— Тут много вариантов может быть, — внимательно выслушав Бабуша, сказал Коротков. — Может, Волос насаживает своего напарника, на поводке его держит, чтобы не убежал он до поры до времени. Или же обманывает он его потому, что не доверяет, боится, что Васена сам с немцем спутается, и оставят они Волоса на бобах. А быть может и в самом деле у них есть что-то на продажу, что-то особенное, вот и боятся продешевить. Да что ты волнуешься? Возьмем подлецов, сразу все прояснится.
— А если молчать будут? — усомнился Бабуш. Коротков положил руки на стол, демонстративно осмотрел кулаки и обещающе усмехнулся.
— Не будут они молчать, — рассудительно сказал он.
Тайга была вокруг.
Переплетаясь кронами и корнями, деревья образовывали непроходимую чащу, незаметно для глаза взбирались по склонам пологих Уральских гор, заполняли распадки и ущелья, и лишь изредка в зелени кедровников и ельников серо-коричнево высвечивались гранитные и сланцевые пласты.
— Отсюда и начнем, — сказал Наум Яковлев, сверившись с картой.
— Тебя-то за какие грехи? — натянуто усмехнулся Матросов.
— За компанию, — сухо сказал Яковлев.
Все пятеро были в зимней танкистской форме — утепленные.комбинезоны из чертовой кожи и куртки из этого же материала с поддевками из овчины, на головах меховые шапки, на ногах — утепленные альпинистские ботинки. Советские обувные фабрики такого снаряжения не изготовляли, поэтому ботинки были австрийскими, и это был единственный иностранный элемент в их экипировке. Впрочем, нет, ледорубы были чешскими.
Накануне Яковлев и Матросов имели серьезный разговор. Пришла депеша из Москвы, и касалась она своим содержанием Матросова, хотя эта фамилия не упоминалась в документе ни разу.
— Коллегия МГБ дает тебе необходимые гарантии, — сообщил Яковлев.
— Но мы говорили о гарантиях ЦК, — сказал Матросов. — МГБ пернуть не может без его разрешения.
— Яша, не возносись! — предостерег Яковлев. — ЦК никогда не будет решать судьбу одного-единственного зэка. Ты для них не фигура. А вождь… Он ведь судит по политической целесообразности. Есть польза от человека государству, так пусть он еще поживет, стал вреден — и говорить не о чем. У него присказка простая: нет человека — нет и проблемы, не над чем голову ломать. Абакумов обещал, что после выполнения задания он доложит Сталину все материалы по тебе. В конце концов есть и плюсы. Будучи осужденным, ты выполнял задания в Тегеране, в Индии, в Египте и каждый раз возвращался назад, зная, что тебя ждет лагерь. Это ли не доказательство того, что ты воспринял программу партии, как свою собственную? Скажу по секрету, ставился вопрос о привлечении тебя к акции в Мексике, но потом решили не рисковать. Ты мог запросто сорваться, а неудача прогремела бы на весь мир.
— И тогда обратились к Эйтингону, — кивнул Матросов.
— Испанский вариант был наиболее перспективным, — согласился Яковлев. — А у этих ребят был опыт. С Наномони работали. Теперь ты все понимаешь. Ты согласен?
А куда деваться? — горько удивился Матросов. — Даже иллюзорная надежда все-таки лучше, чем ничего. Знаешь, Наум, последнее время я вспоминаю людей, которых знал и с которыми когда-то работал. Какие люди окружали меня! Я знал Дзержинского и Троцкого, я не раз разговаривал с Лениным, я путешествовал с Рерихами, встречался с Генри Уоллесом, общался с Далай-ламой, Сталин знал меня и относился дружески, я знал Есенина и Маяковского, дружил с Мариенгофом, поддерживал близкое знакомство с Барченко, был влюблен в племянницу Луначарского и даже оставался ночевать у Нинель… Нет, Наум, все-таки у меня была довольно удачная жизнь, не каждому дано было сделать столько, сколько было сделано мной. Да Лоуренс Аравийский по сравнению со мной просто щенок!
— Только его за заслуги не отправляли в лагерь, — заметил собеседник.
— Тут уж виноват я сам, — решительно сказал Матросов. — Не надо было связываться с человеком, чья карта была битой. Вообще никогда не стоит поддаваться светлым воспоминаниям прошлого. Одна ошибка влекла за собой другие — Карл Радек и Преображенский настучали на меня, женщина, которую я любил, следила за мной и докладывала в ОГПУ о каждом моем шаге. Рок, Наум! И эта роковая предопределенность была следствием одной-единственной ошибки — я вернулся во вчерашний день. А в прошлое возвращаться не стоит, будущее мстит за такие непродуманные шаги.
— Завтра мы выходим, — сказал Яковлев.
— И все-таки я не понимаю, почему вы остановили свой выбор на мне, — сказал Матросов. — При желании можно было найти более хороших специалистов.
Яковлев промолчал.
Матросов слишком долго пробыл в заключении и был весьма высокого мнения о себе, к тому же он жаждал свободы и именно в силу совокупности всех этих обстоятельств не мог отнестись к сложившемуся положению критически — именно такой выбор позволял сделать операцию тайной. Для этого следовало лишь ликвидировать в определенный момент всех знавших суть происходящего. С заключенными было значительно проще. Особенно если исполнителем был назначен человек, хорошо изучивший, каждого из пятерки. Наум Яковлев работал вместе с Матросовым, участвовал в разработке Криницкого и Халупняка, а что касается Чадовича, то личность его Яковлевым была изучена хорошо, он исследовал геолога долго и внимательно, знал его сильные и слабые стороны, а потому полагал, что сумеет с ним справиться в нужный момент.
У всех четверых заключенных, привлеченных к выполнению задания, была одна отличительная черта: сделав шаг вперед, они уже не могли повернуть назад, даже если это диктовалось происходящим. Все четверо не были рыцарями без страха и упрека, у каждого были определенные слабости, на которых можно было сыграть.
И еще одно было немаловажным — все четверо могли исчезнуть бесследно. Именно это им всём и предстояло сделать после успешной операции, а помочь им в этом должен был именно Наум Яковлев, большой, хотя и тайный специалист по таким делам.
Но обременять память осужденных такими печальными подробностями Наум не торопился. Да и отношения со всей четверкой Яковлев старался строить непринужденно. Тот, кто именовался в лагере Матросовым, был опытным подпольщиком, он участвовал в организации террористических актов против немцев на территории Украины, его несколько раз и с большим успехом задействовали для этих же целей в Европе, разведывательная работа, которую он вел в Персии и в Малой Азии, только развивала его интуицию и обогащала опыт. С ним нельзя было играть — в любой момент он мог разгадать игру и придумать для нее новые правила.
Конечно же, он никогда не был Матросовым, хотя и носил множество иных имен, фамилий и кличек. В действительности заключенного звали Яковом Григорьевичем Блюмкиным, он и в самом деле с двадцать девятого года не числился в живых, поскольку официально значился расстрелянным по постановлению коллегии ОГПУ как предатель дела рабочего класса и провокатор, действовавший по Указанию врага номер один советского народа — Льва Давыдовича Бронштейна, которого во всем мире больше знали под его партийной кличкой Троцкий.
Яковлев и Блюмкин знали друг друга еще по Украине. Яковлев много слышал о нем — Блюмкин был членом Украинской боевой организации партии левых эсеров, членом нелегального Киевского Совета, он дрался против Директории, то поднимая восстание крестьян в Жмеринском уезде, то организовывая побеги эсеров и коммунистов из петлюровских тюрем. Около Кременчуга в феврале девятнадцатого года он был задержан петлюровцами, нещадно избит и голым выброшен на железнодорожное полотно. Очнувшись, он добрался до дома путевого обходчика, долго лечился, но, узнав, что его товарищей из ЦК левых эсеров обвиняют в подготовке вооруженного мятежа, сам явился в Киевскую губчека и, шамкая беззубым ртом, сказал, что хочет видеть председателя чрезвычайки Сорина. Яковлев познакомился с Блюмкиным на первых допросах, они друг другу понравились. Яковлев с уважением следил за работой Блюмкина до самого его ареста. Как и Трилиссер, Яковлев считал, что расстреливать Блюмкина неразумно и глупо — революция могла бы иметь с этого отчаянного человека, которого по праву можно было назвать сорвиголовой, немало пользы. Яковлеву очень понравилось, что Блюмкин пришел и сдался сам в надежде защитить своих товарищей, обвиненных в заговоре против власти. Он утверждал, что целью покушения было показать бессилие немцев и заставить большевиков отказаться от позорного Брестского мира, иных целей левые эсеры перед собой не ставили. Усилия Блюмкина были усилиями Дон-Кихота, необходимое решение стоящими у власти было вынесено, но уже одно то, что Блюмкин такую попытку сделал, заставило Яковлева уважать его. Такие люди революции были нужны.
Как теперь выяснилось, к мнению Трилиссера в двадцать девятом году прислушались, хотя нельзя было исключать, что у Якова Блюмкина могли оказаться и совершенно иные ангелы-хранители.
Все это давало возможности для различного рода толкований, и еще неизвестно, какая из версий была ближе к истине. Яковлеву это очень не нравилось, и прежде всего тем, что давало ненужную самостоятельность в действиях, оценка которых зависела от политической конъюнктуры, а ее невозможно было учесть.
Все это объяснять Блюмкину было глупо, поэтому Яковлев промолчал. Наклонившись, он подхватил мешок.
— Ну, пошли, — обращаясь ко всем сразу, сказал он.
Идя друг за другом, они медленно начали спускаться в распадок.
Криницкий шел третьим, вслед за Яковлевым и Чадовичем. Было довольно морозно, но Криницкий этого не замечал. Воля была вокруг, воля, он пил ее тягучими длинными глотками, и от этого кружилась голова. Сам Криницкий к происходящему относился довольно цинично, он не верил особо в то, что свобода достанется им легко. Да и само понятие свободы было довольно относительным, он не раз слушал самые невероятные истории от других сидельцев, поэтому даже полагал, что органы свое обещание в случае удачного завершения поиска обязательно выполнят. Только это еще ни к чему не обязывало МГБ. Свобода могла оказаться временным понятием, освобождение — дьявольской западней. Кто помешал бы органам арестовать их в тот момент, когда они почувствуют себя свободными? Арестовать и напомнить какие-нибудь прошлые и окончательно забытые грехи; а если таких не окажется, то совсем несложно было выдумать новые — вроде клеветнических разговоров о советской власти в поезде к месту следования.
Но все это было лишь в предполагаемом будущем, сейчас же они шли по хрустящему снегу, впервые за много лет ли без конвоиров, никто не предупреждал их о том, что шаг вправо или влево равносилен побегу, и совсем не хотелось думать, чем эта свобода обернется им в недалеком будущем.
— Ты как на прогулке, — сказал ему в спину Халупняк. Конечно же, после зоны и передвижения в строю простужено кашляющих зэков это было настоящей прогулкой, даже тяжесть мешка не лишала Криницкого этого радужного ощущения, а для того, чтобы оно продолжалось как можно дольше, Криницкий готов был пройти Уральский хребет с юга и обратно, заглядывая в каждую норку, которую можно было бы расценить как пещеру.
У большого круглого валуна они остановились передохнуть.
— Теперь твоя очередь топтать тропу, — переводя дух, сказал Яковлев бывшему геологу. Чадович кивнул.
— Мы правильно идем? — поинтересовался Матросов, равнодушно глядя, как Халупняк закуривает. Махорочные папиросы «Север», которые в зоне называли «гвоздиками», входили в пайки, которые им выдали. Матросов и Яковлевне не курили, остальные восприняли это известие с тайной радостью, и это было понятно — за счет некурящих доза дыма для остальных увеличивалась почти вдвойне.
— Да, — сказал Яковлев. — По карте здесь Богатеевская пещера, нам надо проверить ее и выяснить, не соединяется ли она с группой других пещер. А потом мы пойдем по карте. Времени у нас мало, а объектов изучения полным-полно.
— Но вы так и не объяснили, что же мы ищем, — сказал Чадович, перехватывая папиросу у Халупняка и делая жадную затяжку.
— Когда мы это найдем, — туманно сказал Яковлев, — вы сразу поймете, что именно это мы и искали. А пока не задавайте ненужных вопросов. Прежде всего — дисциплина.
Еще в машине он сказал это остальным, коротко объяснив, что по возвращении ему придется писать отчет обо всех их действиях, а ему не хотелось бы давать поведению кого-то из них негативную оценку. Криницкий поначалу увидел в нем обычного стукача, но, посмотрев, как он держится с охраной и водителем грузовика, как разговаривал с замерзшими милиционерами на посту ОРУДа, понял, что в оценке этого неизвестного ему человека он сильно ошибался.
— Ну, вперед? — спросил Яковлев, вскидывая на плечи мешок.
Умом Криницкий понимал, что с этим человеком лучше не спорить, но все-таки обидчиво сказал:
— Вам хорошо, вы не курите. А тут уже уши в трубочку скатались. Юра, не слюнявь самокрутку, не последний дымишь.
Яковлев выругался, но вновь поставил мешок на снег, дожидаясь, пока курильщики не покончат с цигаркой. Махра в последней трети чинарика была вонючей и едкой, но Криницкий, довольный своей маленькой победой, не торопился втоптать дымящийся чинарик в снег.
Матросов стоял скучающий, только пар маленькими облачками вырывался изо рта.
Чадович опустился на колено, чтобы перевязать шнурки на тяжелых ботинках с толстыми шипастыми подошвами.
А над кучкой людей, над бесконечной тайгой, над ослепительными нескончаемыми снегами, над каменными осыпями покатых гор перевернутой чашей синели небеса, и в густой пронзительной синеве их белел серп луны.
ИЗ ПРИКАЗА ОГПУ № 242 ОТ 5 ОКТЯБРЯ 1929 ГОДА
"…Осенью 1929 года Блюмкин связывается с политическим центром троцкистской оппозиции и отдает себя в полное распоряжение троцкистского подполья, получив от Л.Д. Троцкого и Л. Сосновского директиву не выявлять своей политической позиции и использовать свое положение сотрудника ОГПУ в интересах контрреволюционной троцкистской организации. Блюмкин берет на себя роль предателя, информируя политический центр контрреволюционной организации о работе ОГПУ.
Весной с.г. Блюмкин, будучи за границей, вступил в личную связь с Л.Д. Троцким, высланным из пределов СССР за антисоветскую деятельность и призывы к гражданской войне. Блюмкин отдал себя и своего ближайшего помощника в полное распоряжение Л.Д. Троцкого, обсуждая с последним план установления нелегальной связи с подпольной организацией на территории СССР, планы организации экспроприации, и передал Л.Д. Троцкому сведения, носящие безусловный характер государственной тайны.
Возвращаясь в СССР, Блюмкин принял конспиративные поручения от Л.Д. Троцкого и вступил в нелегальную связь с остатками контрреволюционного подполья в Москве, пытаясь выполнить взятые им на себя за рубежом обязательства.
Опасаясь ареста, Блюмкин пытался скрыться из Москвы, был задержан на вокзале.
Объединенное государственное политическое управление, стоящее на аванпостах пролетарской-диктатуры, никогда еще не имело в рядах стальной чекистской когорты такого неслыханно предательства и измены, тем более подлой, что она носит повторный характер.
Боевой орган пролетарской диктатуры не допустит в своей среде изменников и предателей, подрывающих дело защиты пролетарской революции, ОГПУ с корнем будет вырывать всех те лиц, которые в деле борьбы с контрреволюцией проявит колебания в сторону и в интересах врагов пролетарской диктатуры.
По постановлению коллегии ОГПУ от 3 Ноября 1929 года Я.Г; Блюмкин за повторную измену Советской власти и пролетарской революции приговорен к высшей мере социальной защиты —расстрелу.
Приговор приведен в исполнение.
Приказ прочесть во всех органах ОГПУ.
Зам. Председателя ОГПУ Г. Ягода
«…Теза и антитеза. Мне зачитали постановление коллегии ОГПУ, но страха не было. Слишком долго я жил в ожидании смерти. Обидно было, что меня считали предателем. Росчерком пера меня уравняли с Азефом и Малиновским, но между нами была разница. Они предавали, я предательства не совершал. В случае с Мирбахом я выполнял решения эсеровского ЦК, как член партии я не мог не выполнить решения — вот это уже было бы предательством. Что же касается Троцкого… Я работал с ним, я видел его вблизи, и Лев Давидович был для меня живым Богом. Я искренне полагал, что его разногласия с партией большевиков временны, что недоразумения рассеются, заблуждения обеих сторон, доходящие до непримиримости, разъяснятся. Невозможно было представить Троцкого вне революционного процесса. Вот почему, узнав, что Троцкого выслали из страны, я ощутил растерянность и пустоту. Желание уберечь Л.Д. Троцкого от несомненно грозящих ему опасностей было чисто инстинктивным, размышлять я начал уже в Москве, когда привез оппозиции его послание. Но можно ли сказать, что я был связан с оппозицией и можно ли считать серьезной оппозицией балагура Радека и выпивоху Рыкова? Скорее я привез от Троцкого письмо его единомышленникам. И после этого испытал неловкость, понимая, что, будучи членом такой серьезной организации, как ОГПУ, я ни в коем разе не должен поступать таким образом.
Но личность Троцкого слишком много значила для меня, я любил его как вождя, как человека, очень много сделавшего для Революции, и теперь мне предстояло умереть за это.
Несколько дней я сидел в камере и писал воспоминания, на которые истребовал время. Не могу сказать, что эти дни отсрочки укрепляли мой дух, напротив, они действовали на меня разлагающе. Помимо воли меня терзали надежды, они особенно усилились, когда в камеру пришел Трилиссер и стал расспрашивать меня, можно ли использовать в качестве агентурного связника Маяковского, и вообще попросил меня охарактеризовать творческую богему в плане его возможного оперативного использония ОГПУ. Я отвечал Трилиссеру твердо, что Маяковский слишком импульсивен для того, чтобы быть агентом. Психика его слишком нежна, как у всякого поэта, но использовать его можно в темную, отправляя в загранкомандировки вместе с ним кого-нибудь из смешного любовного треугольника, в котором поэту аккомпанировали сразу два секретных сотрудника ОГПУ. В этом я видел смысл и пользу для революционного дела. Трилиссер слушал меня, делал замечания, потом принес загодя приготовленную бутылку вина, и мы выпили. Трилиссер одобрительно сказал, что я хорошо держусь, еще он заметил, что лично он, Трилиссер, и начальник ОГПУ Менжинский были против расстрела, но на расстреле настояли в ЦК ВКП{6), а коли так, то ничего уже невозможно переиграть. На прощание он пожелал мне стойкости.
Я понял, что за мной придут именно этой ночью, и стал собираться с духом, чтобы достойно встретить свой конец. Около десяти дверь в камеру распахнулась, и на пороге показались конвоиры. Я знал, куда они меня поведут, сам не раз присутствовав на этой тягостной процедуре. Кровь, пролитая мною, взывала мщению, и поэтому я был спокоен, старался быть спокойным, пока случайно не увидел свои руки — они дрожали.
— К стене, — сказал начальник конвоя.
Я смотрел на них, пытаясь определить по глазам, кто будет стрелять. Но глаза их были пусты и равнодушны, слишком долго они ходили в исполнителях, чтобы сейчас показывать волнение. Медленно я пошел к стене и на ходу запел «Интернационал», хорошо понимая, что в этом не слишком оригинален.
Обернувшись, я не увидел исполнителей. Вместо них при слабом освещении я увидел Трилиссера с маузером в руке. Мелькнула мысль, что он не сам, не сам, его заставили измараться в смертном прахе, напомнив, что даже заместитель начальника ОГПУ не вправе выступать против решений Центрального Комитета партии.
Раздался выстрел.
Я испытал изумление, когда Трилиссер спрятал маузер, подошел ко мне и, вздернув в усмешке щепотку усиков, негромко сказал:
— Теперь ты мертв, Яков Григорьевич. Ты даже не представляешь, насколько ты мертв!
Приблизив лицо, он все с той же циничной усмешкой продолжил:
— А ты думал, партия и в самом деле тебя расстреляет, не выжав максимум, что ты можешь дать пролетарской революции?»
Я.Г. Блюмкин «Жизнь и смерти контрреволюционного революционера». Рукопись, архив ЦГАЛИ.
Полковник Хваталин службу знал и понимал, поэтому уже к середине января вся техника химического подразделения была в образцовом порядке, хоть на парад выводи. Времена были такие, война еще не забылась, поэтому офицеры своими обязанностями не манкировали, да и на спорт-городок выбегали в первых рядах. Был такой случай: приехал в часть командующий округом, ну и решил посмотреть, как у офицеров с физической подготовкой. Начальник артвооружения майор Чмых разбежался и оседлал коня, пузо ему не позволило преодолеть препятствие. Две последующие попытки оказались столь же неудачными. Командующий Чмыха на общем построении поставил около трибуны и долго показывал на нем, каким не должен быть советский офицер. А потом майора Чмыха комиссовали, как и двух политработников, которые не уложились в армейские нормативы по физической подготовке.
— Нам не нужны наблюдатели, — сказал командующий. — нам нужны образцы подражания для рядовых бойцов.
Стоило ли удивляться, когда заведовавший продовольственным складом необъятный старшина Греков преодолел полосу препятствий за рекордный для части срок, учебную гранату метнул на совсем уже фантастическое расстояние, а на турнике закрутил такое солнышко, что у всех голова закружилась. Очень не хотелось сверхсрочнику быть от запасов своих навсегда оторванным, и это еще раз подтверждало нехитрую армейскую поговорку: «Не можешь — научим, не хочешь — заставим!»
Конечно, возможно, что демобилизация майора Чмыха имела совсем иные корни. Не зря же сразу после его ухода на складе артвооружения начались какие-то секретные работы, сварка сверкала вовсю, металл листовой завозили, а потом пошли такие тяжелые контейнеры, что солдатики диву давались — два солдата и лопата, вопреки известной армейской поговорке, никак не могли заменить технику, которой эти контейнеры разгружались на территории склада артвооружения. Но ведь не было там никаких особенных снарядов, ничего похожего на артвооружение в контейнерах не было, а были в них длинные и похожие на доски свинцовые пластины, которыми обкладывалась часть склада.
В часть привезли большой деревянный ящик, похожий на снарядный, а в нем находилась свинцовая полусфера, в которую натыканы были, словно ежовые иглы, небольшие цилиндрики, которые оказались источниками радиоактивного излучения. Источники эти прятались на местности, а затем подчиненные полковника Хваталина тренировались в их поиске, используя для этого полученные переносные дозиметры. Тренировал незнакомый полковнику Хваталину бородач, который ни выправкой, ни говором никак не походил на военного человека.
Не нравилось происходящее полковнику Хваталину, очень не нравилось. Свое неприятие происходящего Андрей Антонович высказал подполковнику Генатуллину. Выпито в этот вечер было немало, быть может, именно поэтому Саввочка Генатуллин был настроен несколько игриво:
— Успокойся, Андрюша. Какая радиация? Ну, пугают народ. Ученые на полигонах по нескольку лет сидят, а жены в это время рожают нормальных здоровых детей А это же учения. Ты вот волнуешься, нервничаешь, а зря. Просто наши решили большие учения провести, проверить, как будут выполняться боевые задачи в условиях ядерного нападения противника. Было уже такое год назад, рванули бомбу, а потом солдат через эпицентр на грузовиках прогнали. Никто же не умер? Пугают нашего брата, а я где-то читал, что эта самая радиация даже полезная, от нее деревья лучше растут, микробов она убивает.
Посидел немного, плеснул себе еще водки и задумчиво сказал:
— Давай, брат, за то, чтоб хрен стоял и деньги были! Ученые еще столько разного навыдумывают, что если обо всем голову ломать, то запросто свихнуться можно. Кителек мой, я вижу, тебе так и не пригодился?
А через неделю после этого содержательного разговора в расположение гарнизона начали прибывать «ЗиСы» с коробчатыми, наглухо закрытыми кузовами. Разгружали их исключительно гражданские люди, которых в обычное время в расположение части никто и пустить бы не посмел. А теперь они свободно ходили по расположению, даже казарму одну специально для них отвели, потеснив военнослужащих. И это тоже доказывало, что близится что-то особенное, раньше никогда не происходившее. Определенные догадки можно было строить, но выбор вариантов был не слишком велик. Война пока отпадала, судя по газетам, все в мире не выходило за рамки обычного скубежа — заокеанские недруги лили грязь на вождя и его соратников, советские газеты вскрывали грязные махинации заокеанских капиталистов, мечтающих о мировом господстве. Оставался один-единственный вариант — шла подготовка к учениям. Причем к учениям в условиях, приближенных к боевым. А это значило, что где-то неподалеку рванут атомную бомбу, а потом внимательно станут изучать, могут ли советские солдаты и офицеры эффективно действовать в районе совершенных ею разрушений.
Но это было, что называется, неизбежное зло. Ничего тут нельзя поделать — служба. Хуже было иное, запретили без разрешения командования покидать территорию части, а это значило, что зимняя охота накрылась. А Хваталин поохотиться любил. Глухарей, рябчиков да куропаток в близлежащей тайге было немерено, да и зайца можно было подстрелить, сохатого завалить, чтобы потом несколько недель в мясе не нуждаться. А Хваталин поесть любил, и не просто поесть, а вкусно поесть: рябчик в домашней сметане — это, знаете ли, произведение искусства, не уступающее по своему значению картинам, скажем, Крамского или Маковского. Запреты, наложенные командованием, ничего, кроме уныния, не вызывали. Но все-таки ходили среди офицерского состава слухи, с чем это было связано. Слухи эти были насквозь фантастическими, и верилось в них с трудом. Особенно не верилось в то, что неизвестным летательным аппаратом были уничтожены самолеты расположенного неподалеку авиационного полка. Не могло такого случиться, не война же! Да и кто бы дал неизвестному самолету безнаказанно летать в самом центре Советского Союза, где сходились на одной параллели Европа и Азия? Но, подумав немного, вполне можно было предположить, что истина в этих слухах все-таки была, и все приготовления, которые полковник Хваталин уже начал ощущать на собственной шкуре, были связаны именно с этим.
Косвенно это подтверждалось еще и тем, что зимние отпуска личному составу были отменены. Получалось так, что все они были на территории части словно в тюрьме — туда не ходи, сюда не моги, в отпуск не смей… Слава Богу, хоть письма еще писать разрешали! И то ведь Андрей Антонович чувствовал, что все писать в этих письмах тоже нельзя. От родственников письма приходили еженедельно, но предательски смазанные почтовые штемпели на конвертах и не стыкующиеся края уголков, по которым конверты заклеивались, свидетельствовали о том, что цензура не дремлет. Поэтому некоторые тайны письмам доверять не следовало, особый отдел всегда мог появиться неожиданно и спросить — зачем и почему, не забыл ли, дорогой товарищ, что однажды присягу принимал?
Полковник Хваталин маялся с безделья. Секретный фильм, которым он располагал для демонстрации ужасов атомного оружия, был известен уже каждому, сведения о разрушениях и воздействии ядерного и химического оружия на организм законспектированы всеми, а учебно-боевые задачи с личным составом решал неизвестный бородач. Что еще оставалось делать полковнику, если техника уже была приведена в порядок, сопутствующие задачи в принципе решены, а свободного времени оставался воз и маленькая тележка? Жены дома не было, она уже отправилась к родителям Хваталина обживать новое место и готовить уютное семейное гнездышко, если только терпения хватит дождаться демобилизации мужа. Некуда ему было время девать. И что обидно — даже скоротать его на охоте было невозможно.
Правда, кормить стали отменно. В офицерской столовой наблюдалось прямо коммунистическое изобилие, а в буфет завезли столько шоколадок «Красный Октябрь», что буфетчица украсила ими витрины, выложив красивые горки, высвечивающие серебристой фольгой. Еще там вполне свободно продавался армянский коньяк, который по слухам пил сам Черчилль, а закусить его можно было бутербродом с красной икрой, которая по офицерскому жалованью стоила прямо копейки, особенно если учитывать прошлогоднее снижение цен.
Для служебного пользования
ВЫПИСКА ИЗ ИНСТРУКЦИИ
О временных правилах гигиены для лиц, оказавшихся в зоне радиоактивного заражения
Боец оказавшийся в ходе боевых действий в зоне радиоактивного заражения, вызванного подрывом ядерного боеприпаса или распыления радиоактивных веществ над местностью, немедленно по выходе из зоны радиоактивного заражения и прохождения дозиметрического контроля должен:
1. Сменить обмундирование и сдать его для дезактивации в службу ПОХР.
2. Искупаться в чистой воде (принять душ, осуществить иной помыв тела), при этом стараться обильно использовать мылящие средства, которые способствуют удалению радиоактивных отложений с тела.
3. Немедленно подстричь ногти на руках и ногах, так как радиоактивные отложения могут сохраниться именно там.
4. Дезактивировать личное оружие средствами индивидуального дезактивационного пакета.
Начхим Уральского военного округа
Подпись.
Аресты, как правило, проводились в вечернее и ночное время. И дело было совсем не в запугивании и давлении на психику подозреваемого. Напугать можно и в камере, да и допрос в кабинете МГБ тоже спокойствия человеку не прибавляет, а при иных обстоятельствах основательно портит нервы подозреваемых.
Дело было совсем в ином. Во-первых, к ночи все люди собираются дома, а дом для ареста наиболее привлекателен с оперативной точки зрения. Аресту всегда сопутствует обыск, а обыск, в свою очередь, лучше всего начинать именно с домашнего адреса. Рабочее место можно обыскать и позже. А задержание подозреваемого в вечернее время гарантирует, что он никого не успеет предупредить и возможные вещественные доказательства, которые могут храниться на работе, на даче или у знакомых, никуда в этом случае не денутся. Да и ближайшие родственники задержанного в вечернее время всегда будут под рукой. Во-вторых, арест в вечернее или ночное время позволяет «выдернуть» человека незаметно для окружающих, что немаловажно, и открывает порой необходимый простор для оперативных комбинаций, которую гэбисты называют игрой.
Был и еще один немаловажный фактор — сотрудники государственной безопасности подстраивались ко времени, которым жили вожди в Кремле и на местах. А те жили исключительно ночной жизнью, сплошные «совы» среди них были, а склонные к раннему подъему «жаворонки» на ответработе долго не выдерживали. Прокурора на работе легче было найти вечером, партийное руководство тоже не спешило с работы уйти, все жили по режиму, который без каких-либо приказов и требований установил вождь, и потому считалось, что именно так живет вся страна.
Бабуш не понял, чего начальство так засуетилось. Все шло нормально, схема связей уже не помещалась на ватманском листе, который Александр Николаевич по старой памяти взял в конструкторском бюро «Уралмаша». Особых причин для суеты не было, даже напротив — некоторые ниточки уже потянулись в столицу, и это было естественным: где же еще шпионской головке обитать, как не в столице? Поэтому Бабуш сильно удивился, в спешке можно легко оборвать столичные связи Фоглера и Волоса, но спорить было глупо, раз начальство решило, значит, не раз уже было отмерено, самое время резать.
Васену брали расчетливо —.в пригородном поезде.
Самое поганое место в Свердловске — это железнодорожный вокзал. Вытянутый вдоль площади, он стал пристанищем многочисленных бездомных, инвалидов, накрашенных болтливых шмар и сексуально озабоченных граждан. Здесь постоянно крутятся разные жулики, бегут по своим неотложным делам огольцы, которыми заправляют морщинистые дяди с пустыми равнодушными глазами, здесь покупают и продают, курят наркотики, пьют дешевые гадкие портвейны и еще вино, которое называют гармыдром или тошниловкой и которое представляет собой перебродивший яблочный или ягодный сок. Происходящее не вызывает ни у кого особенного интереса, люди заняты своими заботами, и им нет дела до других, а милиция вечернее время не особо стремится показываться на холодных скользких перронах, важно прогуливаясь в теплых прокуренных залах и время от времени вытягивая в тесную дежурку кого-нибудь из постоянных обитателей вокзала
Это только в книгах шпионов укладывают на пол хитрыми приемами джиу-джитсу, а они нещадно палят из вороненых «вальтеров», которые выхватывают с отменной ловкостью. В отношении Васены все было продумано заранее Поднявшись в тамбур, Васена подозрительно посмотрел на двух огольцов в смятых под гармошку прохарях, кепах-малокопеечках и при шерстяных шарфах, закутывающих горло. Оба были к тому же в военных галифе и в щегольски коротких овчинных полушубках. Дурак сообразит, кто в вагоне прокатиться решил! Один из урок сверкнул фиксой и весело спросил, отвлекая внимание Васены на себя;
— Чего уставился, дядя? Знакомых увидел?
И в это время ничем не приметный мужичок, куривший у входа самокрутку, коротко и расчетливо удар Васену по крутому стриженому затылку рукоятью нагана. Васена захрипел и осел на пол, но упасть не успел — блатные огольцы подхватили его под руки и неторопливо довели в кусты, где стояла машина. Даже если и увидел кто из посторонних, сразу же сообразил — грабеж или разборки воровские, на задержание это никак не походило.
Группа наружного наблюдения сигналов тревоги перед началом операции не подала — отъезд Васены из города никто не контролировал, и не было причин опасаться что его сообщникам станет известно об аресте. Впрочем, даже это знание им бы ничем не помогло — в мастерской Фрамусова шел обыск, сам Фрамусов — бледный от напряжения и волнения — в наручниках стоял у стены, а его рабочих уже увезли в управление для допросов.
— Сами тайники покажете, Виктор Гаврилович, или нам их искать? — поинтересовался Коротков из-за стола,
— Это какая-то ошибка, — облизывая губы, сказал задержанный. — Я не бандит какой-нибудь, откуда тайникам взяться? Вы ошиблись, товарищи. Моя фамилия Фрамусов. Виктор Гаврилович Фрамусов. Заведую мастерской. Какие тайники? Что нам в них прятать?
— Не знаю, — честно сказал Коротков, просматривая лежащие на столе бумаги. — Откуда мне знать, что вы можете прятать от нескромных глаз, Виктор Гаврилович? Кстати, вас не коробит, что я к вам так обращаюсь?
— А почему меня это должно коробить? — удивился Фрамусов.
— Ну, все-таки большую часть жизни вас звали совсем иначе. — Коротков встал и кивнул следователю, который тут же занял место за столом и принялся рыться в большом черном портфеле в поисках бланка протокола осмотра места происшествия.
— Понятых бы надо, — негромко сказал он Короткову.
— Александр Николаевич, — сказал Коротков, не отрывая внимательного взгляда от Фрамусова. — Слышал следователя? Действуй.
Понятые ждали в машине. Были они из числа доверенных лиц МГБ, проверенных в деле не один раз, и Бабуш считал это правильным — глупо ведь привлекать к секретным делам посторонних лиц, этак от секретности останутся одни воспоминания, постороннему трудно удержаться от того, чтобы не поделиться своими знаниями с окружающими. Поплывут по городу сплетни, дойдут до тех, кому о случившемся знать не надо, вот и окажутся все приготовления напрасными, а секретность — мнимой.
Одному из понятых было около тридцати, второму было далеко за сорок, но серой стертостью чёрт и безликостью они походили на родных братьев. Тот, что был постарше, рассказывал, как в выходные он ловил рыбу на Патрышихе.
— Щука берет, — восторженно восклицал он. — Веришь, за полчаса четырех вытянул, и каждая — килограмма на три, не меньше. Жадно берет, на блесну отзывается. Но лучше все-таки на малька, живность она веселее хватает. А сосед лунки долбить замучился, а все одно — ни одной поклевки.
— Согрешил небось, — сказал молодой. — Вот и не было везения. Вот у меня был случай, за час два тайменя вытащил, а потом заводь нашел, там линек, какой линек, Паша, тащишь его из воды, а бока у него золотисто-розовые, плавники красные растопырит…
— Делу — время, а потехе — час, мужики, — сказал Бабуш, и понятые, забыв свои рыбацкие рассказы, полезли из салона машины на мороз.
В мастерскую они вошли без особой робости, не впервой им было в обысках участвовать. Вошли, встали у входа, с любопытством всматриваясь в бледное лицо Фрамусова,
— Приступим, — сказал следователь, пробно чиркая пером ручки в уголке протокола. — Гражданин Фрамусов, предлагаю вам добровольно выдать предметы, которые имеют безусловное отношение к вашей преступной деятельности.
Фрамусов, конечно, уже понял все, но то, что его еще ни разу не назвали подлинной фамилией, внушало ему некоторые напрасные надежды, которым предстояло развеяться в самое ближайшее время. Все возможные ситуации заранее прокачали в кабинете начальника управления, каждый пункт операции был разработан в деталях и продуман до конца, поэтому Коротков не торопился, хладнокровно отдавал пока инициативу следователю.
— Нет у меня никаких таких предметов, — сказал Фрамусов. — И преступной деятельностью я, гражданин следователь, не занимаюсь.
— Но Кодекс-то читали, — поднял следователь небольшую книжку. — И внимательно читали, как я посмотрю.
— Это исключительно для себя. — Фрамусов прижал руки к груди и всем своим видом излучал угодливость. — Смотрел, как бы законы какие не нарушить по незнанию. Время-то какое? Сам ничего не нарушишь — работнички нерадивые подведут.
Коротков не сомневался, что обыск в мастерской ничего не даст. Дурак будет хранить что-то тайное и опасное там, где работает несколько непричастных к разведработе людей. А Фрамусов дураком не был, опыт у штурмбаннфюрера был такой, что находящийся в подчинении Короткова оперуполномоченный Бабуш рядом со штурмбаннфюрером казался необученным щенком. Тем не менее он продолжал подыгрывать следователю, неторопливо начав осматривать кабинет Фрамусова от двери и по часовой стрелке, как предписывали соответствующие наставления и инструкции. Фрамусов с любопытством наблюдал за его действиями. Несомненно, он сразу угадал в Короткове старшего, и сейчас изощренный в интригах и иной интеллектуальной игре ум немца лихорадочно просчитывал варианты, заставляющие Короткова скрывать истинное положение дел. Ничего, придет время — поймет. Больше всего Короткова беспокоило, как обстоят дела в Верхнем Тагиле, куда руководить операцией уехал Николай Николаевич. Конечно, хотелось бы там иметь человека, знакомого с местными условиями, так ведь и с начальством не поспоришь. Успокаивало то, что с Николаем Николаевичем уехали два областника, да и начальник милиции, который получил указание содействовать МГБ во всех вопросах, если верить Бабушу, был человеком решительным и цепким.
Бабуш методично осматривал колченогий обшарпанный стол начальника мастерской, вынимая из ящиков все имеющиеся там бумаги и складывая их на углу стола для последующего внимательного изучения. Вид у него был сосредоточенный, любой бы сразу угадал в оперуполномоченном новичка, впервые участвующего в обыске.
Следователь внимательно наблюдал за задержанным, чтобы по признакам неожиданного волнения постараться определить местонахождение компрометирующих его документов или предметов. Фрамусов это понимал, но сразу видно было, что он ничего не боится — тонкие бледные губы то и дело раздвигались в еле заметной язвительной улыбке.
Понятые тоже с огромным любопытством наблюдали за Фрамусовым. Они не знали, что сделал этот человек, почему его арестовали сотрудники госбезопасности, но все равно в их глазах Фрамусов был врагом, поэтому во взглядах понятых было торжество и презрение. Торжествовали они, потому что враг был задержан с их посильной помощью, но задержанный, а потому не представляющий опасности враг не мог у них вызывать иного чувства, нежели презрение.
Мастерская была полна самых разнообразных бытовых приборов, запчастей к ним, сломанных и уже не подлежащих ремонту вещей, в которых можно было копаться сутками и ничего не найти.
— Что вы хотите найти? — неожиданно поинтересовался Фрамусов. — Скажите, может, я чем-нибудь смогу помочь вам.
— Вам это уже объяснял следователь, — скучно сказал Коротков. — Документы, записи и иные вещи, которые свидетельствуют о вашей преступной деятельности.
— Для этого я должен знать, — забросил удочку Фрамусов, — за что именно меня арестовали?
— За шпионаж, родной, за шпионаж. — Коротков присел на корточки, выгребая техническую литературу с нижней полки этажерки.
— Вот тут я вам ничем помочь не могу. — Фрамусову хмыльнулся. — Если бы вы меня арестовывали, скажем,з а антисоветскую пропаганду, я бы это понял. Анекдоты там, про начальство нелестно высказался. Но шпионаж! Я же не совсем сошел с ума, чтобы идти под расстрельную статью! Как честный советский гражданин…
Нет, русским он владел отменно, надо полагать, не хуже, чем родным языком.
Коротков вполоборота глянул на него.
— А вот в этом я очень сильно сомневаюсь, — признался он.
— В чем? — Фрамусов продолжал улыбаться. — В том, что я не сошел с ума? Или в том, что шпионаж у нас карается высшей мерой социальной защиты?
— В том, что вы находитесь в здравом уме и твердой памяти, — Коротков встал и с книгами в руках шагнул к столу, — лично я нисколько не сомневаюсь. И как наше родное государство наказывает за шпионаж, я тоже знаю не из книжек. Сомнительно мне совсем другое — гражданин-то вы, конечно, гражданин, только вот какой страны?
Удар достиг цели. Фрамусов побледнел.
— Пустое дело, — сказал Коротков, с досадой откладывая оформленные на ремонт бытовой техники заказы, неподщитые накладные и прочую бумажную мутотень, которая неизбежно накапливается в результате деятельности любой конторы. — Только время теряем. Дмитрий Павлович, ознакомьте товарища Фрамусова с протоколом задержания.
Некоторое время он с любопытством наблюдал, как бывший заведующий мастерской знакомится с протоколом задержания. А там было черным по белому указано, что задерживается не какой-то пренебрегший законами советский гражданин, а нацистский военный преступник штурм-баннфюрер Пауль Фоглер, нелегально проживающий на территории СССР по документам Виктора Гавриловича Фрамусова, 1908 года рождения, и при этом активно занимающийся разведывательно-шпионской деятельностью в пользу так называемого агентства Гелена и ряда западных держав. Державы эти в постановлении не персонифицировались, в этом пока не было особой нужды.
Дочитав документ, Фрамусов поднял глаза на контрразведчиков. Лицо его осунулось, исчез даже намек на язвительную улыбку. И его можно было понять: простой разведчик, попавшись в лапы контрразведывательной службы, еще может надеяться на некоторую снисходительность неизбежного суда. Все-таки принадлежность к славному представителю ордена рыцарей плаща и кинжала еще мало о чем говорит, вполне возможен был обмен, да и в случае осуждения можно было надеяться на пусть даже долгосрочное, но заключение. Объявление же военным преступником подобные возможности отметало напрочь, в этом убеждали послевоенные судебные процессы над немецкими высшими офицерами, особенно если принадлежали они к СС или гестапо. Коротков мог дать гарантию, что называющий себя Фрамусовым немец уже почувствовал удушливость удавки, охватившей его шею. Но это было только на пользу делу — легче было с бывшим штурмбаннфюрером общий язык найти.
Именно это обстоятельство Коротков и не замедлил подчеркнуть.
— Вот так, штурмбаннфюрер, — сказал он, подмигивая Фоглеру. — Есть о чем подумать, верно? Умные да разговорчивые — не чета фанатичным дуракам, у них всегда остается надежда на благоприятный исход. А жизнь фанатиков, история это только подтверждает, она всегда заканчивается стенкой.
И кивнул все еще роющемуся в бумагах Бабушу:
— Организуйте доставку задержанного во внутреннюю тюрьму МГБ, лейтенант. Будьте повнимательней, нам попался далеко не ягненок, мы держим за хвост настоящего волка. А вы, Дмитрий Павлович, особо не мудрствуйте, уложите все эти бумаги в коробки, да опечатайте. Мы их на досуге разберем.
И опять он с тревогой подумал, как обстоят дела в Верхнем Тагиле? От удачи в городке областного подчинения зависело многое, одного Васены да городских связей Фоглера было недостаточно, обязательно требовался Волос, способный разговорить штурмбаннфюрера Фоглера, да и сам по себе Волос представлял немалый интерес. Судя по выражению серых внимательных глаз немца, тот тоже думал о Верхнем Тагиле, Для него Волос из верного помощника превратился в нежелательного свидетеля.
— Я так понял, — сказал Фоглер, — обложили вы меня качественно. Мы могли бы поговорить наедине? — повернулся он к Короткову.
— Ну что же, — благодушно сказал тот, — теперь у нас с вами будет много времени для разговоров.
Чувство свободы улетучилось бесповоротно.
Так оно обычно и бывает — баран, нагулявшийся в поле до дрожи в ногах, начинает мечтать о стойле.
Горел костер, выхватывая из сумрака темные и усталые лица. В котелке, что висел над огнем, булькало варево, распространяя запах разогреваемой тушенки. Темным пятном на белом снегу выделялась палатка, в которой им предстояло ночевать.
Шел третий день поисков. Поиски были безрезультатными, поэтому настроение у сидящих перед костром было гадкое. Уродовались, как бобики, а что толку? Кто бесплодные усилия оценит? И самое главное, Криницкий не мог понять, что они ищут. Яковлев и Матросов на его вопросы не отвечали, хотя и видно было, что оба хорошо знают предмет поисков. Чадович равнодушно пожимал широкими плечами. «Какая тебе, на хрен, разница? — удивлялся он. — По мне, хоть вход в преисподнюю, лишь бы лишнюю неделю без вохры и жулья прожить!» Халупняк недоумевал не меньше Криницкого, но тоже особого любопытства старался не проявлять. Он вообще оказался довольно меланхоличным и не терял этого душевного спокойствия даже в самых напряженных ситуациях. Помнится, один раз он сорвался почти с отвесной перемычки, фонарик погас, Арнольд на страховочном фале болтался внизу, над бурлящей подземной речкой, уносящейся куда-то в глубь горы, и только спокойно бормотал снизу: «Погодите, мужики, сейчас закреплюсь… Вот гадость, костыль уронил… Вы не спешите, а то у меня веревка размочалилась вконец, боюсь, не выдержит…» Веревка действительно не выдержала, только чуть позже, когда Арнольд с мокрым, но непроницаемым лицом оседлал перемычку. «Силен, — одобрительно сказал Матросов. — С тобой в Гималаи запросто можно идти». Криницкий не знал, действительно ли Арнольд справился бы в Гималаях, но в разведку он его с собой взял бы не задумываясь. Такие хлопцы, как Арнольд Халупняк, на фронте были в цене. Иной интеллигент, впервые отправившись в поиск, или палить начинал на каждый шорох, или, наоборот, прижимался к земле, когда надо было переходить к активным действиям. Таких труда стоило переучить. А Арнольд в любой ситуации успевал оглядеться и прокачать действия товарищей и грозящую всем им опасность, а решение принимал единственно верное, ошибок не допускал.
Чадович оказался не слишком ловок в лазании, но имелось у него одно незаменимое качество, которое, похоже, выработалось за долгие годы экспедиционных скитаний, — он четко определял ниши и углубления, в которых пещера получала свое неожиданное продолжение, и свободно отделял их от тех, в которых пещера заканчивалась тупиком.
Человек, которого в зоне называли Матросовым, вообще вел себя так, словно всю жизнь прожил в горах. Однажды, когда они исследовали Царевы палаты, имевшие в центре небольшое круглое озеро, Матросов без фонарика спустился вниз и вернулся к костру с целой низкой широких белоглазых рыбин, которые еще били хвостами. Как он их наловил, для Криницкого осталось загадкой. А Матросов надергал в одном из пластов охряно-красной глины, облепил этой глиной рыбины и уложил их прямо в пламя. Для того чтобы полакомиться ароматной, хоть и совершенно несоленой рыбой, достаточно было только разбить хрупкий слой глины. «Ловко!» — сказал Криницкий. Матросов, не поворачиваясь, объяснил, что именно так готовили рыбу многие первобытные племена, так ее продолжают готовить некоторые народности Индии и Северной Африки. Чувствовалось, что в данном случае это были отнюдь не книжные знания. И вообще он вызывал у Криницкого особый интерес. По обмолвкам в разговорах можно было составить обширную карту мест, где этот человек побывал. А побывал он в Монголии, некоторое время жил в Иране, знакомы ему были Северный Китай, Индия и Тибет, не понаслышке он судил о персах и бедуинах, вспоминал, как фотографировался верхом на верблюде в Египте, как устанавливал Советскую власть на Украине и был до полусмерти избит петлюровцами, которые его раздетого бросили умирать на снегу близ железной дороги. Впрочем, и о книгах этот человек судил очень здраво, а в редкие минуты отдыха рассказывал о своих знакомых поэтах, писателях и театральных режиссерах. И все его рассказы походили на правду, по крайней мере хмурый Яковлев, который, судя по всему, давно был знаком с Матросовым, рассказчика не прерывал, хотя и крутил недовольно головой, не одобряя излишней откровенности. А слушали Матросова с интересом — он был близко знаком с Маяковским, Есениным Мариенгофом, Таировым, Булгаковым и Мандельштамом, поддерживал Шершневича, встречался с Гумилевым, да и поэтесс зачастую вспоминал с томной довольной улыбочкой, хотя на записного донжуана совершенно не походил. «Нет, Яша, — сказал однажды Яковлев. — Горбатого могила исправит. Ты все тот же хвастун и болтун. Потому и в неприятности постоянно попадал. Держал бы язык за зубами да знакомых выбирал правильно, далеко бы ты пошел, я чувствую».
Вот уж кто не нравился Криницкому, так это Яковлев. За версту от него несло чекистским душком. Да и само поведение его Криницкому не нравилось — эта постоянная настороженность, подчеркнутое внимание и вежливость, способность неожиданно возникать рядом с разговорившимися между собой товарищами, умение уходить от неприятных вопросов, — все говорило о том, что человек этот был неплохим психологом и хорошо знал, что делать в этой нестандартной ситуации. Впрочем, Яковлев и сам не особо скрывал свои властные полномочия, одно то, что именно он должен был давать характеристики всем участникам этой загадочной экспедиции, говорило о многом, как, впрочем, и то, что цели этой экспедиции были известны лишь ему и, может быть, в определенной степени Матросову.
Сейчас они сидели у костра, но ощущения единой команды не было. Не хватало тех незримых нитей, которые рождаются взаимоприязнью и ощущением единства целей. Чадович шумно потянулся, поворошил поленья в костре, заставив взвиться над землей рой огненных мошек.
— Рассказал бы что-нибудь, Матросов, — лениво сказал он. — Прошлый раз ты о Маяковском рассказывал, про вечера в Политехе, интересно рассказывал, хоть и не верится, что все это правда. Но ты весело рассказываешь, тебя слушаешь с удовольствием. Давай трави что-нибудь такое.
— Это точно, — хмуро сказал Яковлев. — Рассказывать он умеет. Язык у него без костей. Ну, расскажи, расскажи мужикам что-нибудь из своей прошлой жизни. Глядишь, тебе это зачтется.
— Не пугай пуганого. — Матросов отошел, и слышно было, как он мочится у темных, почти сливающихся с вечерним сумраком кустов. Потом он вернулся и сел, вытягивая руки к огню. — Ты ведь не заложишь старого приятеля? И они промолчат. Им просто интересно, а кто ты такой, кем я был, им на все это положить с прибором Яков Григорьевич — и все дела. Так я говорю, Юрок?
Чадович, к которому относился вопрос, пробурчал что-то одобрительное, заворочался у костра. Матросов вздохнул.
— Сейчас бы искупаться, на солнышке погреться, — мечтательно сказал он. — Криницкий, ты был на море?
— А как же, — сказал Криницкий. — Я сам с Балтики.
— Балтика — это не то, — вздохнул Матросов. — У вас пасмурных дней много, а море — это солнце, синие волны, песочек и витамины. Хорошо купаться в Японском море. Кстати, у китайцев удивительная кухня. В Китае я ел яйца по рецепту зятя. Берутся куриные яйца, обжариваются в масле до золотистого цвета, потом эти яйца нарезаются четвертинками и посыпаются жареными луком, чесноком и перцем чили. А потом делается соус из пальмового сахара, рыбного соуса и сока тамаринда. Готовые яйца поливаются соусом и украшаются киндзой. Вкус незабываемый. Интересно было попробовать бульон с ласточкиными гнездами или, скажем, глазированных в меду перепелов с маринадом из пяти специй…
— Это у тебя, Яков Григорьич, аппетит разыгрался, — сказал Криницкий. — Глазированных перепелов не обещаю, а вот гречу с тушенкой мы сейчас будем пробовать. А каким, позволь спросить, ветром тебя в Китай занесло?
— Были у меня там дела, — вздохнул Матросов. — А вообще там чаще всего блюда из риса готовят. У них там рис разных сортов — есть красный рис, есть жасминовый и басмати-рис, тайский душистый рис или, скажем, черный клейкий рис… А чай там вообще к высоким искусствам относят. Я пил чай из лепестков розы пучонг и жасминовый чай, ароматы необыкновенные…
— Юра, — сказал Криницкий Чадовичу, — снимай варево с огня, иначе мы слюной подавимся.
Чадович снял котелок с огня и поставил между товарищами. Некоторое время все пятеро неторопливо ели. Обстоятельность, с которой они это делали, не оставляла времени для разговоров.
Небо совсем потемнело, над миром одна за другой вспыхивали звезды. Как это обычно бывает в горах, звезды были крупные и яркие, они образовывали привычные глазу созвездия — метнулся в черную бездну Лебедь, затаился в засаде Стрелец, Большая Медведица вела за собой Малую, у горизонта повисла перевернутой буквой «дубль-вэ» Кассиопея, неярким, но заметным пятнышком высветились Стожары, далекий звездный мир смотрел на землю, видя человеческие безумия и поступки.
— Смотрите, — неожиданно сказал Халупняк. — Звезда летит!
Сидящие у костра люди подняли лица к небу.
Между небесных созвездий с запада на восток медленно катилась маленькая помигивающая звездочка. Неторопливо миновав горы, она покатилась дальше на запад, оставив наблюдавших за ней людей в растерянности. До взлета первого искусственного спутника Земли было еще добрых семь лет, поэтому картина движущейся звездочки рождала в наблюдателях удивление.
— Может, самолет? — предположил Чадович.
— Вряд ли, — убежденно отозвался Матросов. — Пусть даже в кабине самолета горел свет, вряд ли мы бы увидели его с такого расстояния. А для метеора двигается слишком медленно. Впрочем, чего гадать? Есть много, друг Горацио, на свете, что и не снилось нашим мудрецам… Однажды я уже видел нечто подобное. Не в лагере, — остановил он готового что-то сказать Чадовича. — Раньше, гораздо раньше…
Это случилось пятого августа одна тысяча девятьсот двадцать седьмого года в урочище Шарагол, когда Матросов-Блюмкин сопровождал экспедицию Рериха на Тибет. Неподалеку от Улан-Давана они увидели огромного черного грифа, который летел наперерез яркой звезде, медленно движущейся над горами. Звезда летела с севера на юг. Когда она приблизилась, участники экспедиции увидели объемистое сфероидальное тело, которое очень ясно наблюдалось на фоне густой небесной синевы и двигалось очень быстро. Через некоторое время сияющий сфероид сменил направление полета к юго-западу и вскоре скрылся за снежными пиками хребта Гумбольдта. Сопровождавшие экспедицию ламы попадали на колени:
— Это знак Шамбалы!….
— Вы были в Тибете? — удивленно спросил Криницкий. Матросов сделал небрежный жест рукой.
— Надо же было кому-то посчитать горные силы англичан!
Яковлев проворчал что-то неодобрительное. Проявить любопытство Криницкий не успел.
— Смотрите, смотрите! — закричал Халупняк, который уже закончил еду и спускался к чернеющей на снегу палатке. — Черт! Да смотрите же, больше вы такого никогда не увидите!
Над темной, едва угадывающейся в ночи вершине горы висел огромный серебристый диск. Он светился так, словно его со всех сторон освещали прожектора. Диск напоминал две тарелки, сложенные таким образом, что выемки находились внутри. Между серебристыми выпуклостями темнела щель, из которой на землю падали тонкие голубоватые лучи. Завиваясь спиралью, лучи эти образовывали ажурную фантастическую башню, основание которой начиналось где-то на склоне горы, а вершиной являлся сам диск. Лесная тишина наполнилась странным монотонным жужжанием. Лучевая башня меняла свою освещенность — она то ярко вспыхивала, то бледнела, почти исчезая во тьме.
— Засекай направление, — хрипло сказал Яковлев, больно и жестко стискивая плечо Криницкого. — Давай, давай, ищи ориентиры, мы посветлу должны определить, где эта штука висела! Давай, дружок, не теряй времени!
Сам он наклонился к своему вещмешку, и Криницкий увидел в его руках «лейку».
Матросов, к удивлению Криницкого, торопливо вырвал из кострища рогулины, на которых крепился котелок, заметался по снежному полю, втыкая рогулины в снег.
— Быстро! — закричал он. — Делай такие же!
Что он там видел, в темноте? Тем не менее Криницкий поспешил к нему на помощь. Новые рогулины он рубить не стал, помнил место, где лежали те, что не пошли вечером в дело.
Пока Матросов возился с рогулинами, Яковлев торопливо щелкал фотоаппаратом, время от времени меняя точку съемки. Несколько раз от торопливости он упал в снег, но даже не заметил этого.
— Не получится, — с сожалением сказал Криницкий, жадно разглядывая парящую в небесах сферу. — Темно очень.
— Много ты понимаешь! — рявкнул Яковлев. — У меня пленка такой чувствительности, фотографии — четкие как китайская графика! Помоги Блюмкину!
Так-так-так! Криницкий едва не расхохотался. Хмыри хитрожопые, в тайны играть вздумали. Сами же и проговорились. Значит, Яков Григорьевич никакой не Матросов, Блюмкин его фамилия. Блюмкин Яков Григорьевич, память на мгновение обожгло мимолетным воспоминанием, которое тут же ушло, ничего не оставив после себя.
Сияющий диск медленно опускался на склон горы. Он уже висел так низко, что почти сливался с освещенным снегом. И еще было видно, что на склоне горы темнеет углубление, которое вполне могло оказаться входом в пещеру. Но проверить это можно было только днем.
Яковлев тихонько заматерился — у него кончилась пленка.
И тут произошло такое, что Криницкий не поверил своим глазам. Не могло себя единое материальное тело так себя вести, законы физики ему это не позволяли! Но тем не менее он все видел собственными глазами — сияющий диск неожиданно словно затуманился, поверхность его покрылась пятнами, а потом диск неожиданно разделился на несколько маленьких дисков, которые, повисев в воздухе, один за другим начали исчезать в темном углублении.
— Черт! Черт! — стонал Яковлев. — Идиот! Ну, почему я не оставил несколько кадров, чтобы заснять это? Яшка, ты успел засечь направление?
Криницкий повернулся, посмотрел туда, где возился Блюмкин, и не увидел его. Неудивительно — Блюмкин уже сидел у костра и неторопливо пил чай. Некоторое время темная фигура его четко выделялась на белом снегу рядом с черно-алым кострищем, потом вокруг начало стремительно темнеть, и они вновь оказались в окружении звезд и Деревьев.
— Что это было? — спросил вернувшийся к костру Халупняк.
— Что было… — Яковлев уселся у огня, толкнул Блюмкина в спину, протягивая ему кружку. — Налей и мне! Что было, что было… Как вы уже догадались, это было то, что мы с вами искали в последние дни. А где Чадович?
— Смылся Чадович, — хрипловато отозвался тот из-за спины Яковлева. — Наложил в штаны и побежал отмываться. Нет, вы скажите, почему нам оружия не дали? Все-таки в тайгу отправили!
— Ага, — успокоение отозвался Яковлев. — Выпусти вас из лагеря, да еще и оружие дай. Только и дел у МГБ, что банду из бывших политзаключенных организовывать. Скажите спасибо, что дали вам возможность вину свою загладить.
— Да какая у меня вина? — искренне удивился Чадович. — Это у Арнольда вина, нечего было пистолетом перед носом начальства махать. А у меня совсем другое дело, у меня неудачное стихосложение, можно сказать, юмор, граничащий с сатирой. Вождь ведь как говорил: нам, говорил он, нужны Гоголи и Щедрины, чтоб бичевали недостатки общества и людей, которые по складу своему не годятся для светлого будущего.
— Ты не людей критиковал, — сказал Яковлев. — Ты на партию замахнулся. Ты гордость народную под сомнение поставил.
— Так то ж не я виноват, — вздохнул Чадович. — Кто ж повинен в том, что эта гордость народ раком поставила и никакой передышки ему не дает?
Халупняк громко и неопределенно хмыкнул.
— Ладно. — Блюмкин пнул разговорчивого белоруса в бок, давая понять, что не слишком подходящие место и время он нашел для откровенных и ернических разговоров. И не с тем человеком на эти щекотливые темы разговаривал. — Хватит споров, спать надо ложиться, завтра рано вставать. По нужде далеко от палатки не отходить, не дай Бог, ориентиры порушите, Яковлев нам головы поотворачивает, есть у него такие полномочия. Верно, Наум?
Криницкий никак не мог уснуть. Обстановка тому не способствовала. Нет, не то чтобы ему какие-то особые условия нужны были, в бараках бывало и похуже. Храп Чадовича его не раздражал, да и тихие стоны Халупняка стали уже привычными. Яковлев спал спокойно, даже дыхания его не было слышно. Тихо и ровно дышал Блюмкин, который еще недавно был Матросовым. Все было бы нормально, только вот духан держался в палатке такой, что резало в глазах. Давно бы пора к этому привыкнуть, а вот не привыкалось. Может, потому и не спалось. Блюмкин… Блюмкин… Криницкий эту фамилию слышал, он мог в этом поклясться, только никак не мог вспомнить, где ее слышал. Что-то связано было с Ленинградом, но что? Криницкий лежал на спине, слыша, как потрескивают от мороза деревья и шипит снег на догорающем костре.
Снег шипит…
И еще он шуршит о стенки палатки. Значит, снова начался снегопад. А если начался снегопад, то все ориентиры, которые сделал Блюмкин, к утру заметет, и вся работа пойдет псу под хвост. Блюмкин… Откуда Криницкому была так знакома эта фамилия? Блюмкин Яков Григорьевич. И знакомства с питерскими поэтами. Это ничего не давало. Нет, среди питерских знаменитостей у Криницкого знакомых не было. Он закрыл глаза, некоторое время лежал, слушая шелест снега о брезент. Блюмкин. Яков Григорьевич. Ничего не вспоминалось. Ну и черт с ним. Можно подумать, от воспоминаний что-то зависит. Ну, вспомнится, в связи с чем эта фамилия Криницкому знакома, что из того? Гораздо важнее понять, что они сегодня ночью наблюдали. Что это был за диск? Фантастика какая-то. Сплошной Жюль Верн. Но именно это являлось предметом их поиска. Нашли. Скоро все прояснится — или им сказали правду, и тогда всех ждала обещанная свобода, или они вновь вернутся в лагерь, но вернутся хранителями какой-то важной тайны, и тогда о свободе можно и не мечтать. Никто их не отпустит из лагеря, сгноят во имя сохранения этой тайны. Третьего варианта не было. А собственно, почему не было? Третий вариант стал сейчас ясен Криницкому, так ясен, что он открыл глаза и почувствовал, как холодеют скулы. Был третий вариант, и для гэбэ он был, пожалуй, самым приемлемым. Ни свобода с соответствующими подписками о неразглашении, ни пожизненное содержание причастных к тайне в лагере не давали гарантий их молчания. Зато третий вариант обеспечивал это молчание навсегда. «Интересно, — подумал Криницкий. — Где нас пристукнут? В лагере? Или это сделает Яковлев?» Если исходить из интересов дела, то, конечно же, это должен сделать именно Яковлев. Сразу после того, как они станут ненужными, а потому — опасными.
И от осознания того, что жить ему осталось не более чем до конца недели, Криницкий вдруг почувствовал успокоенность. Странное дело, он никогда не задумывался о смерти, даже в самые тяжелые годы пребывания в лагере он всегда нацеливал себя на единственную задачу — выжить, но, по возможности, сделать это порядочно и не подличая, как это делали другие, более слабые духом. Теперь проблемы выживания не было. И не могло быть. Все было решено какими-то другими людьми, о которых он, Криницкий, никогда и ничего не узнает. Большие люди, которые, мать их, вершат человеческие судьбы.
Чувствуя растущую неприязнь к Яковлеву и некоторый страх перед ним, Криницкий инстинктивно попытался отодвинуться, но в тесной палатке сделать это было трудно, почти невозможно. Он лег на бок, лицом к заледеневшему брезенту, и холод остудил его пылающее лицо.
И когда он был уже готов погрузиться в зыбкий, похожий на бредовое забытье сон, память напомнила ему о Блюмкине. Ну конечно! Конечно же! Помнится, знакомый рассказывал ему о полубезумном бакинском музыканте со странным именем Реварсавр. Конечно, это был псевдоним, музыканта звали как-то иначе. Да, Арсений Авраамов, он еще назвал себя Революционным, так и получилось — Реварсавр. В двадцатые годы он по поводу какого-то великого праздника затеялся отметить его невиданной симфонией. Трубы всех нефтяных промыслов, окружавших Баку, должны были составить один колоссальный орган, на котором этот самый Реварсавр замыслил сыграть «Интернационал». Маленькие сирены пароходов и лодок, что стояли в бакинском порту, должны были соединяться группами, чтобы аккомпанировать трубам. Дирижировать исполнением должен был сам музыкант, подавая знаки пушечными выстрелами. Удивительно, но Авраамов добился разрешения и денег на это. Представление, конечно, сорвалось по каким-то причинам, о которых Криницкий не помнил. Но он вспомнил другое: помогал этому самому Реварсавру, как рассказывал знакомый Криницкого, видный чекист Яков Григорьевич Блюмкин, тот самый, который в восемнадцатом году застрелил германского посла в Москве Мирбаха. Тогда об этом много писали.
Ну конечно же. Блюмкин Яков Григорьевич. Левый эсер, который когда-то застрелил германского посла, а потом стал чекистом. Получалось, что Матросов в своих рассказах не врал, он действительно прожил жизнь авантюриста от революции. И авантюрная жилка привела его в лагерь.
Теперь, когда память вытащила на поверхность сознания эти подробности, Криницкому вспомнилось и другое. Помнится, читал он стихотворения Вадима Шершневича, тоненький такой сборничек, в котором было стихотворение, посвященное этому самому Блюмкину и из которого Криницкому почему-то запомнились первые строки:
Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез,
А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос…
Да, судя по всему, этот Шершневич немножечко поскромничал. Блюмкин от славы не бежал, потому и хвастался своим прошлым, рассказывал о своей жизни. Значит, чекистом был наш Яков Григорьевич… Понятно тогда, почему он так запросто с Яковлевым снюхался. Ворон ворону, как говорится…
И словно лопнула пружина, распиравшая Криницкого изнутри. Загадки больше не было, и уставший мозг тут же воспользовался этим для того, чтобы отдохнуть. Это и не сон был, так, забытье, когда тело спит, а органы осязания фиксируют все происходящее вокруг, время от времени вырывая организм из дремоты, когда опасность начинает казаться ему несомненной.
Поэтому пробуждение не оказалось для него таким тягостным, как для Арнольда, — Криницкий выбрался из вонючей, но теплой палатки, сел на корточки и зачерпнул рукой мягкий пушистый снег. Умывшись снегом, он расстегнул куртку и вытерся подолом хлопчатобумажной черной куртки.
— Черт! Черт! — визгливо закричал Яковлев. — Откуда? Надо же, какая невезуха! Где твои значки, Яша? Где?
— Под снегом, — равнодушно и спокойно объяснил Блюмкин. Раздевшись по пояс, он решительно обтерся снегом и принялся торопливо одеваться. Криницкий внимательно оглядел его и отметил, что для своего возраста Блюмкин выглядит вполне спортивно. Мышцы у него были развиты, и брюшной пресс оставался в достаточной степени накачанным. — Кто же знал, что за ночь столько снегу навалит? А чего ты психуешь? В целом направление я помню. Сейчас позавтракаем, чайку горячего глотнем и потопаем в том направлении. Ну, какая разница — десяток лишних километров особой роли не играют.
— Это тебе один хрен, — уже спокойнее сказал Яковлев. — Тебе в зону возвращаться не хочется, да и им, пожалуй, туда не слишком охота. Я-то ради чего должен корячиться?
— Не хочешь, возвращайся и жди, — предложил Блюмкин. — Мы быстренько сбегаем, выясним все и доложим. Чего ты волнуешься, Наум? Или тебе нельзя нас оставлять? Так куда мы денемся — ни денег, ни одежды, даже продуктов в достатке нет. Да и надежда вещь такая — пусть хрупкая она, только потерять ее никто не торопится.
По недовольному сопению Яковлева стало ясно, что Яков Григорьевич попал в самую точку: оставлять заключенных без сопровождения ему категорически запрещалось; быть может, Яковлев получил и еще более строгие инструкции, но пока скрывал их от остальных участников экспедиции.
— Ну, чего вы все психуете, — неожиданно сказал Чадович. Он уже развел огонь и теперь подкладывал в разгорающееся пламя зеленые сосновые лапы. — Ну, замело ваши метки, и бог с ними. Я еще вчера по-своему сориентировался.
Он тяжело приподнялся от огня, подошел к березке, стоящей отдельно от остальных деревьев, и принялся внимательно оглядывать ветки. Стряхнув с одной из них снежную шапку, он отошел на шаг, потом вернулся, стряхнул снег еще с одной ветки.
— Во! — сказал он. — Чистый нивелир. Яковлев торопливо подошел к нему.
— Где? — хриплым от волнения голосом спросил он.
— Сюда смотри, — охотно показал Юрий. — Вот между этих рогулек. Видишь темное пятнышко? А теперь просто глазами посмотри. Ну?
— Вижу. — Яковлев посмотрел вперед, потом вновь наклонился, чтобы взглянуть так, как показывал Чадович. — Вижу!
С одной стороны, два десятка километров — это не расстояние. Марафонцы больше пробегают. А с другой — ты попробуй их пройти по свежему, еще не слежавшемуся снегу, да еще по бездорожью, когда не знаешь, что там, под пеленой снега, находится. Карта у Яковлева была довольно подробная, но, приблизившись, они поняли, что обозначившаяся на склоне пещера на карте отсутствует.
— Привал, — сказал Яковлев. — Торопиться не будем.
— А что мы будем делать? — спросил Чадович, бросая на снег тяжелый мешок с палаткой и усаживаясь на него.
— Будем наблюдать, — коротко объяснил Яковлев. И они наблюдали.
Смотреть особо было не на что — нетронутый снег был на склоне, редкие деревья, от корней до ветвей закутанные в снег, да темное углубление пещеры, которое не особенно бросалось в глаза. Не зная о нем, вход в пещеру можно было искать очень долго, да и не факт, что это была именно пещера. Вполне вероятно, что перед ними находился вход на заброшенный рудник, в котором когда-то давно добывали медь или малахит. Таких заброшенных рудников в горах было множество, раньше люди работали без предварительной геологической разведки, наткнулись на жилу, и давай ее потихонечку разрабатывать — тайно, если работали без хозяина, или открыто, если рудник принадлежал заводчику. Времена были простые, а кроме руды или малахита, можно было вполне прилично обогатиться, если повезет на самоцветы, которые на Урале не редкость.
— И долго мы будем мерзнуть? — поинтересовался Криницкий. — Если долго, то давайте хоть костер разведем, околеем ведь с холода.
— Костер разводить не будем, — сказал Яковлев.
— Тогда хоть палатку поставим, — настаивал Криницкий. — Я ее снегом присыплю, совсем незаметной будет. Примус разожжем и будем там греться. Один наблюдает, остальные в тепле. А меняться будем. Холодно ведь! И вообще — сидеть здесь глупо. Давайте проверим пещеру. Сомнения меня берут, как такая огромная штука могла там поместиться? Это какое там пространство должно быть?
— А если она там? — Яковлев развязал свой мешок, порылся в нем и достал военный бинокль. — Забыли, как оно вчера делилось? Надо понаблюдать и убедиться, что это не разовая стоянка, что здесь у объекта постоянное, так сказать, жилище. Если так, то будет нас ждать основная работа. Если приказ на то поступит. А насчет палатки… Действуй, пусть тебе в этом Арнольд поможет. А мы пока посидим понаблюдаем.
Палатку сворачивали второпях, даже лед с брезента не сбили, поэтому больших трудов стоило ее достать из мешка. А развернуть ее под заснеженными деревьями оказалось еще труднее. На помощь пришел Чадович. Опыт у геолога был большой, поэтому под его руководством Кринипкий и Халупняк с установкой задачи справились довольно быстро. Не торопясь они принялись забрасывать палатку снегом. Много проще было бы стряхнуть на нее снег с нависавших деревьев, но нужно было поговорить, поэтому особо и не торопились.
— Серега, что скажешь? — Широкой ладонью Чадович, как лопатой, загребал снег и швырял его на стенки палатки. Варежки геолог решил не мочить, поэтому обмотал руку полотняной тряпкой, в которой не сразу можно было придать мешочек для костылей. — Веришь ты этим гребням, чтo нам свободу дадут, или нам фуфло задвигают?
Криницкий покосился на наблюдателей. Похоже, к ним нe прислушивались.
— Дырку от бублика мы получим, — сказал он. — Мы, Юрок, судя по всему, причастны к каким-то государственным тайнам. Ты что, считаешь, эти ребята дураки? Думаешь, они искренне считают, что подпиской о неразглашении заткнут нам рты? Нет, браток, эти люди свое дело знают туго. Не думаю, что мы волю скоро увидим. Я сразу подумал, еще тогда, — а на кой ляд мы им сдались? Нагнали бы сюда людей из военной разведки, те быстро бы вынюхали, где и что находится. А взяли нас. Почему? Потому что убирать военных опасно, слухи могут начать гулять нехорошие. Другое дело — зэка. Умер Максимка — и хрен с ним. Не собираются они нас выпускать. Я даже думаю они нам после всего и жить не разрешат. Даже в зоне.
— А Матросов? — продолжая свое занятие, спросил белорус.
— Он такой же Матросов, как мы с тобой папуасы. Слышал, как его вчера этот самый Наум вгорячах назвал? Блюмкиным он его назвал. Тебе это имя что-то говорит?
— А должно? — удивился белорус.
— Историческая личность. В восемнадцатом он застрелил германского посла в Москве. А потом работал в чека. Ну и втюхался во что-то, лагерем его пожаловали.
— Мужики, вы серьезно? — робко спросил Халупняк. — Они же обещали!
— Обещала девка утром в поле дать, — пробормотал Чадович. — Вот оно и поле. Девки не видать!
— И что делать? — Сергей Криницкий снова покосился на наблюдателей. Яковлев что-то разглядывал в бинокль, Блюмкин сидел рядом и что-то задумчиво рисовал на снегу.
— Не знаю, — признался Чадович. — Но в зону не хочется. Мне и того, что отсидел, с избытком хватило. А тут глотнул воздуха, вспомнил былую свободу, так погано на душе стало! Я же почти всю Среднюю Азию проехал, на Колыме у якутов своим человеком был… Не тянет меня обратно к уркам и вохре. Не скучаю я, Сережа, по бараку усиленного режима. Уж ежели все так, как ты предполагаешь, то лучше бы кончили сразу.
— Но почему?! — тихо закричал Арнольд. — Почему нельзя выполнить свои обещания? Мы сделали то, что от нас требовали, они пусть выполнят то, что нам обещали, и все дела. Как урки говорят — зад об зад, и разбегаемся в разные стороны.
— Арнольд, сколько тебе лет? — прищурился Чадович.
— Двадцать девять. А что?
— Да ничего. Я думал, ты школу недавно окончил. Наивный ты, Арнольд, словно с немцем не воевал, вшей в окопах не бил. Это мне надо таким быть, я всю войну в глубоком тылу отсиживался, по сибирским рекам плавал да морошку жрал. Взрослеть уже пора.
Больше поговорить им не удалось. К палатке спустился Яковлев. Глядя на заключенных воспаленными подозрительными глазами, устало сказал:
— Эй, политические, хорош в заговоры играть. Дежурить будем по очереди. Криницкий будет наблюдать с Матросовым, ты, белорус, будешь дежурить со мной, а тебе, террорист, придется сидеть одному. Смотри не засни — замерзнешь!
Тут и несмышленышу стало бы ясно: не зря Яковлев их делит таким образом — разъединяет, чтобы разговоров тайных не вели. И еще из этого вытекало совершенно определенно то, что Блюмкину своему Яковлев в определенной степени доверяет. Не боится по крайней мере, что Блюмкин с геологом бывшим общий язык найдут.
Нет, не напрасно Коротков волновался за происходящее в Верхнем Тагиле. Что говорить, опыт! Это в Свердловске прошло все гладко да чисто, информация «Серова» в том немалую роль сыграла — взяли всех чисто, без шума, да еще и дачу установили, которую Фрамусов снимал у инженера Седых с УралТЭПа. Инженера, конечно, на всякий случай тоже загребли, но Бабушу казалось, что это лишняя предосторожность, не при делах был инженер, слишком чистые анкетные данные у него были, да и за пределы области он никогда не выезжал.
— Невиновен — отпустим, — внушительно сказал Коротков. — Лес рубят, Саша, щепки летят. В нашем деле лучше перебдеть, чем недобдеть. Ясно?
И, не отходя от кассы, выдал историю из своего богатого прошлого, как в тридцать девятом году в Баку они проморгали одного незаметного с виду человечка, который, казалось бы, никаким боком не мог быть причастен к делам группы французской разведки, которую интересовали нефтяные промыслы, а он как раз и оказался резидентом, за нераспорядительность и нерасторопность многие тогда пострадали. Радоваться надо было, что никого не посадили, только использовали с понижением. Это только после войны уже выяснилось, что французы и англичане перед войной были встревожены политикой СССР по отношению к Германии и даже планировали разбомбить азербайджанские нефтяные промыслы, чтобы лишить Гитлера русской нефти. А стань это известно в предвоенные годы, то все для контрразведчиков кончилось бы значительно хуже: как пить дать припаяли бы им работу на французскую разведку, и тогда еще неизвестно, чем бы все закончилось, может, кому-нибудь и «вышку» дали бы. Время такое было, для церемоний места просто не оставалось.
Бабуша эта история не слишком убедила, да как-то и не верилось, что французы с англичанами рискнули бы пойти на такой шаг. Вполне вероятно, что всю эту историю сам Коротков в педагогических целях придумал.
Но тут приехали оперативники с обыска, который делался на снимаемой Фрамусовым даче, и результат обыска был таков, что начальник управления сразу же все засекретил. Оперативники привезли металлическую коробку, на которой виден был шов недавней пайки. Коробка была довольно внушительной — около метра высотой, полметра шириной и сантиметров пятьдесят, если не больше, в толщину. В коробке находилось существо странного вида. Ни на одного знакомого Бабушу зверя это существо не походило, но сразу же заставило Александра вспомнить рассказ лесника. Несомненно, что Маришкин «кузнечик» и: это существо находились друг с другом в близком родстве.
Существо было небольшим, сантиметров девяносто росту в нем было, и при этом тельце существа было щуплым, хиленьким, куда там подростку, до третьеклассника это субтильное существо недотягивало. А голова у него была неожиданно крупная, лишенная растительности и обтянутая гладкой зеленой кожей. Там, где были естественные впадины или выпуклости, кожа заметно темнела, становясь почти черной. Глаза занимали почти половину головы, они были прикрыты глянцевыми веками, но когда врач тронул кожу пальцами, на присутствующих уставились темные яблоки с вертикальным, как у змеи, зрачком. Над глазами, свиваясь в спирали, торчали странные тонкие отростки, заканчивающиеся небольшими утолщениями, окрашенными в темный цвет. Ушные раковины отсутствовали, вместо них на черепе были небольшие припухлости, снабженные раздвоенными щелями. Вместо носа у существа имелась темная выпуклость, почти полностью пересекающая то, что можно было с натяжкой назвать лицом. Под этим выпуклым швом имелось маленькое круглое отверстие, такое маленькое, что Бабуш даже засомневался, можно ли назвать его ртом. Нет, описание лесник Тимофеев дал исчерпывающее: у существа, как и у человека, были четыре конечности, каждая из которых заканчивалась четырьмя многосуставчатыми пальцами. Оно было голым, но каких-либо половых признаков Бабуш у него не заметил.
— Ничего себе уродец, — поднял седые брови Коротков. — Это что же за тварь такая?
Бабуш некоторое понятие о существе имел, но высказывать его вслух было опасно, ведь о встрече лесника Тимофеева с подобным уродцем он никому не докладывал, а его нынешние объяснения могли вызвать лишь недоумение и подозрительность — почему раньше молчал?
— Руки есть, ноги тоже, — неопределенно заметил он — значит, не животное. Животное рук не имеет.
— Имеет, — поправил его Коротков. — Есть животное у которого ног нет, только четыре руки. Обезьяна называется. Не-ет, что ни говорите, а у меня к нашему штурмбаннфюреру теперь особый интерес имеется. Ох есть нам о чем поговорить! Долго этой падле объясняться придется!
И совсем уж некстати бросил Бабушу:
— Вот ты, Саня, спрашивал, зачем инженера задерживали. А если наш немец к этому уродцу никакого отношения не имеет? Вдруг это хозяйское барахлишко?
— Помните, вы читали в деле, как скрытница о зеленых богах рассказывала? — спросил Бабуш. — Вам не кажется, что это то самое божество и есть? Из тех, что в схроне у Волоса жили под Теплой горой.
— Разберемся, — уверенно сказал Коротков и вдруг спохватился: — А что это наш Николай Николаевич не звонит? Они ведь к этому времени в Верхнем Тагиле тоже закончить уже должны.
Должны были, да не закончили. Это уже потом выяснилось.
Нет, поначалу и в Верхнем Тагиле все шло как по нотам. Нормально начиналась работа. И спланированы задержания были вполне грамотно, и силы задействованы вполне достаточные, поэтому никто не предвидел, как оно все обернется.
А Волос был вооружен. И оружие у него было необычное, против такого оружия с ТТ да ППШ идти было все равно что с рогатиной на мамонта. Хотя говорят, наши предки на мамонта именно с рогатиной и ходили. Пока милиция чистила дома известных благодетелей, вытаскивая на свет Божий подслеповатых от подпольной жизни скрытников и скрытниц, Николай Николаевич брал Волоса. Но где-то, видимо, прокол случился — хозяина дома оперативники повязали быстро, а вот Волос, который ночевал в специально оборудованном подполе, успел проснуться. Никто и опомниться не успел, как полы избы вспучились, откуда-то снизу метнулись языки пламени, и пополз дым. Сначала подумали, что Волос подорвал гранату, но связанный и тяжело переживающий свой арест хозяин дома Аким Хвостарев хрипло пояснил:
— Пистолет у него такой, в виде фонарика. Стреляет без звука, а рушит все, как из пушки стреляли. Видел я, как он однажды здоровенный кедр из него свалил. Тот кедр ватага дровосеков полдня бы рубила, а он только фонариком этим повел — и готово дело.
Но в данном случае мощность неведомого оружия обратилась против самого Волоса. Не учел он, что сам находится в замкнутом пространстве, его самого первым и накрыло. Правда, сразу его в хаосе и мешанине досок и битых банок с соленьями найти было трудно, да и пожар долго тушили — изба-то бревенчатая была, не один год стояла, дерево и так было смолистое, а тут еще просохло до хруста, потому так все славно и горело.
Удивительно, но Волос был жив. Из ушей у него текла кровь, кровь пузырилась на губах, но все равно опасен он был, очень опасен. Поначалу на него особого внимания не обращали, а бывший каратель нашел в себе силы для броска и достал ножом находящегося рядом оперативника. На Волоса набросились, некоторое время его просто били, потом связали, и он сидел на развороченном выстрелом поле — страшный, с землистым, долго не видевшим солнца лицом, заросшим окладистой рыжей бородой. Был он в подштанниках и нательной рубахе. На оперативников смотрел зло — освободи руки, обязательно кинется и удавит.
— Ищите, из чего он в нас там палил, — распорядился раздосадованный Николай Николаевич.
Успешное задержание — это когда все тихо случается, незаметно для окружающих, а тут уж о какой незаметности говорить можно, когда столько народу набежало пламя сбивать. Прокол это был, явный прокол, хотя и взяли всех живыми. А ведь был вариант, излюбленный московской школой. Эмма Судоплатова на занятиях в разведшколе не раз рассказывала, как они с помощью снотворного обезвреживали в войну террористов. Дешево, как говорится, и сердито. Тем более что Хвостарев как раз в этот день в коопторговском магазине две бутылки брал, можно было бы через местного начальника милиции все вопросы решить.
— Нет ничего, — спустя время доложили из развороченного подпола, из которого несло сырой гарью.
— Все равно ищите, — сказал Николай Николаевич. Искали тщательно, но безуспешно.
— Потому и задержались, — раздраженно рассказывал Николай Николаевич, не глядя на присутствующих в кабинете. — Волоса допрашивать пока невозможно, ему дня три надо, чтобы в себя после контузии прийти. Слава Богу, опера он порезал не сильно, а то бы, еще и труп получили. У вас-то все нормально?
Его провели в подвал, показали контейнер с существом. Николай Николаевич особой брезгливостью не отличался — приподнял веки существа, некоторое время разглядывал его зрачки, потом взял длинную худую руку и внимательно исследовал пальцы.
— Что-то в нем от лягушки, — сказал он, вытирая пальцы носовым платком. — И такой же скользкий. Фоглер ауже допрашивали?
Фоглера допрашивали. Бывший штурмбаннфюрер внимательно ознакомился с ориентировкой по собственному розыску, немного посидел над бумагой, задумчиво потирая подбородок, потом поднял глаза на Короткова.
— Солидно подготовились. Давно меня вели? Коротков хмыкнул и незаметно для задержанного подмигнул Бабушу — как же, будем мы выдавать свои секреты. Это вам, господин штурмбаннфюрер, надо об откровенности думать, вам надо шею от веревки оберегать.
Фоглер это понимал, наслышан был о советских судах, судивших немецких военнослужащих, объявленных военными преступниками. Поэтому он был откровенен, о своем задании рассказывал подробно, но все-таки темнил — по крайней мере маршрут, которым он прибыл в Свердловск, вызывал определенные сомнения.
Из рассказа Фоглера выходило, что в Пуллахе, где находился центр организации Гелена, давно интересовались проблемой странных летательных аппаратов, которые наблюдались во время войны над Германией и Европой, а после войны — над Америкой. От русских источников, которые Рейнхард Гелен активизировал после того, как его организация вышла из-под эгиды военного министерства США и оказалась под крылом созданного в 1947 году Центрального Разведывательного Управления, поступила информация, что подобные летательные аппараты созданы русскими, и аэродромы базируются на Урале. Поверить в это было несложно, все знали, что много предприятий русские в годы войны перебазировали именно на Урал и даже дальше, в Сибирь. Поскольку источник сообщал, что лично наблюдал взлеты и посадки этих непонятных летательных аппаратов, информация заинтересовала американцев, и они начали требовать от Гелена передачи этих источников информации им на связь. Однако Гелен был против и выступал за сотрудничество, оно обеспечивало определенное финансирование, в котором организация нуждалась. Отдать источники информации значило остаться нищими. Поскольку источники не сообщали координат аэродромов, Гелен поручил установление местонахождения этих аэродромов Паулю Фоглеру. Разумеется, предприятие это было рискованным, более того — оно могло оказаться смертельно опасным, ведь Фоглер был занесен русскими в списки военных преступников за его деятельность на территории Украины. Но предложенное вознаграждение было велико и Фоглер согласился. Он надеялся на то, что небольшие исправления, внесенные во внешность опытными хирургами, его изменят, русским языком он владел более чем хорошо, а документы, по которым он отправлялся в Союз были подлинными. Сам Фоглер полагал, что задание не окажется особенно трудным — попасть на Урал, встретиться с источниками, которые работали на Гелена, уточнить у них координаты баз русских ВВС и проверить информацию визуальным способом.
Однако его ожидали трудности. Источник, на которого он сильно рассчитывал, был арестован органами МГБ, раскопавшими к тому времени, что этот источник служил в годы войны в организации ТОДТа[7]. Вторая явка — ее Фоглер получил в Пуллахе — оказалась фиктивной — человек, который должен был обеспечивать связь Фоглера с другими негласными сотрудниками Рейнхарда Гелена, выехал неизвестно куда, и Пауль Фоглер оказался в очень сложном положении — без связей, без денег, которые он должен был получить в России, к тому же документы его оказались не столь уж надежными, как обещал начальник паспортного бюро организации Гелена, — все жители оккупированных в годы войны областей брались органами МГБ под колпак в случае их переезда на новое место жительства, особенно если такими местами являлись центры оборонной промышленности. Поэтому Фоглеру пришлось избавиться от имевшихся у него документов и раздобыть новые.
— У попутчика в поезде? — небрежно поинтересовался Коротков.
Задержанный отвел взгляд в сторону.
— Труп вы зарыли около станции в лесу, верно? — продолжил Коротков. — Сами понимаете, еще одно убийство, к тому же совершенное в мирное время, ничем не облегчают вашего будущего, господин Фоглер, напротив — последствия этого поступка делают ваше будущее еще более проблематичным.
— Вы хотите сказать, что меня расстреляют? — флегматично спросил задержанный. — Знаете, внутренне я готов к этому. В годы войны мы были непримиримыми противниками, нельзя же думать, что позорный мир, в результате которого не стало единой Германии, сделал обе стороны более терпимыми друг к другу. Вы коммунист? А я был национал-социалистом с одна тысяча девятьсот тридцать второго года. Мы — противники, между нами вряд ли возможен мир.
— Как знать, — осторожно сказал Коротков. — В иных случаях там, где невозможен мир, возможны перемирия.
— Только не говорите, что мы могли бы совместно работать, — сморщился Фоглер. — Не надо намекать на возможность сотрудничества. Я никогда не поверю, что вы готовы простить мне кровь ваших сограждан, вы ведь знаете, чем я занимался в Харькове, в Ровно и в Сумах!
— У нас будет время обсудить эти вопросы, — сказал Коротков. — Вернемся к сегодняшнему дню. Как вы вышли на Волоса? Это был запасной вариант?
Скорее случайный, — сказал немец. — О Волосе мне рассказал переводчик харьковского гестапо, которого я случайно встретил в Свердловске. Мне кажется, он тоже из этого племени бегунов. Адреса его я не знаю, но знаю, что он последнее время много занимался переводами для технического бюро завода «Уралмаш». Невысокий блондин лет сорока, на правой щеке родинка. С такими приметами вам его будет нетрудно установить. Не знаю, какую фамилию он носит сейчас, но в Харькове он был Витковским Станиславом Алексеевичем. Кстати, не могу сказать, подлинная ли эта фамилия. Я хотел его слегка прижать и заставить работать на себя. Так вот, Витковский откупился от меня Волосом. Волоса я знал лучше, знал, что крови на нем достаточно для любого вашего суда. Поэтому не приходилось бояться, что он меня выдаст, скорее мне приходилось опасаться его, поэтому я делал вид, что за мной более чем мощная организация, которая располагает большими возможностями в России. Это подействовало. Постоянная связь с Волосом осуществлялась через бывшего полицая Васену. Впрочем, это вы, наверное, уже знаете. Никогда не поверю, что вы взяли меня без предварительной разработки. Мы этого не делали даже в войну, а сейчас мирное время, поэтому возможностей для активной разработки у вас более чем достаточно. Думаю, что Хвостарев работал на вас.
Бабуш удивлялся откровенности шпиона: конечно же, немец не мог не знать, что его ожидает. Поэтому Бабуш считал, что Фоглер замкнется и не проявит этой неожиданной, на его взгляд, словоохотливости. Сам бы Бабуш постарался молчать до последнего.
— Комсомолец ты наш, — сказал ему после допроса Коротков. — Он же знает, что мы из него все выжмем. Сыворотку колоть будем, гипнотизера пригласим, в крайнем случае, если понадобится, яйца будем в дверь зажимать. Игра проиграна, тем более взяли его как военного преступника, свежий труп на нем, так зачем же дело до крайностей доводить? У него ведь два варианта — спокойно все рассказать, по возможности утаивая детали, или рассказать все, но при этом отхаркиваться кровью и ползать у нас в ногах. Так какой вариант выгоднее и проще? И потом — надежда. Она ведь человека никогда не оставляет, каждый надеется на личное бессмертие. А вдруг он нам понадобится, вдруг какое-то соглашение, продляющее жизнь, все-таки возможно!
Но пока допрос продолжался:
— Откуда взялся контейнер, который обнаружен на даче, арендованной вами у инженера Седых, и что это за существо в нем находится. — Коротков ловко пододвинул арестованному раскрытую коробку «Казбека». Фоглер отрицательно покачал головой, немного помолчал, потом неохотно сказал:
— Я бы мог сказать, что не имею к контейнеру никакого отношения, но вы, видимо, уже задержали Васену и Волоса, поэтому я не заставлю вас блуждать в потемках. Затяжки времени ни к чему не приведут. Это в годы войны можно было надеяться на наступление наших частей. Труп существа привез Васена, когда выяснилось, что никаких русских аэродромов со спецтехникой нет. У меня был серьезный разговор с Волосом. Обмана я не терплю, я так и сказал ему. Волос испугался, К тому же я начал требовать с него деньги, которые отдавал ему для организации поисков. И тогда он рассказал, что неизвестные летательные аппараты не являются новейшими русскими самолетами. Ими управляют вот эти самые существа, а откуда аппараты берутся, Волос не знал, но предполагал, что они обитают в подземельях. А в доказательство прислал мне это тело. Оно ни на что не похоже, верно? Формалин я купил у санитаров городского морга, а запаивал контейнер сам. — Немец посидел немного, печально улыбаясь, потом сообщил: — Еще два дня — и я бы уехал. Контейнер я бы переправил через шведское посольство, у нас сохранились там некоторые связи, тем более что Гелен обещал им выяснить местонахождение Валленберга, шведского дипломата, которого СМЕРШ арестовал в Венгрии и нелегально вывез в Россию. Еще два дня… — Он досадливо хлопнул себя ладонью по колену. — Это невезение, господа, Бог от меня отвернулся, наверное. Он был недоволен, что я связался с этим адским отродьем!
— Вы говорили, что нуждались в деньгах, — вспомнил Коротков. — За счет каких средств вы финансировали Волоса и его компанию?
— Нет, господа, успокойтесь, — с презрительной улыбкой сказал Фоглер. — Я не грабил русские банки. Осев в Свердловске, я отослал поздравительную телеграмму во Львов на фамилию Шекулева, до востребования. Через неделю ко мне приехал человек, встреча с которым состоялась на заранее обусловленном месте. Генерал Гелен предполагал такой ход событий. Человек привез мне изрядную сумму. Кто он, я, к сожалению, не знаю. Могу сказать, что, по некоторым предположениям, этот человек принадлежал к украинскому националистическому подполью. Но это мое предположение, не более.
— Сумма, которую вам привезли, была в рублях или в иностранной валюте?
— Господи, конечно же, в рублях! — нервно засмеялся немец. — Вы же не думаете, чтобы я метался по городу в поисках людей, у которых иностранную валюту можно обменять на рубли?
— Это увязывается с последними разговорами Волоса и Васены, — сказал Коротков. — Уверен, что немец не врет. Ему просто нет смысла врать. Он еще надеется выжить.
— С бывшими полицаями вы разберетесь сами. — Николай Николаевич прошелся по кабинету. — Контейнер с телом существа необходимо отправить в Москву. И сделать это надо незамедлительно. Сопровождение оперсоставом надо организовать, груз слишком важен, чтобы доверить его фельдсвязи. Теперь насчет Фоглера. У вас будет три дня, чтобы провести необходимые допросы и, если понадобится, очные ставки. Потом я заберу штурмбаннфюрера в Москву. Судя по всему, нам будет о чем говорить с ним. Ведомство Гелена ищет выход на западногерманское правительство, да и деятельность самого ведомства давно тревожит Москву. Восточные немцы пока не слишком справляются с этим хитрецом. Так что необходимые для сопровождения документы должны быть оформлены в ближайшие дни — копии протоколов допросов, необходимые постановления, иначе говоря, все, что необходимо для соблюдения уголовно-процессуального законодательства хотя бы в рамках дела. Остальное вас не касается.
— Дмитрий Павлович, — повернулся он к начальнику управления. — Кстати, подготовьте представления на отличившихся сотрудников. Все-таки не каждый день таких матерых хищников ловим. И последнее — из протокола допроса Фоглера тянется немало ниточек к другим лицам. Необходимо отработать инженера Седых, установить этого ереводчика из харьковского гестапо да и все известные связи надо отработать как можно тщательнее.
— Эта работа уже ведется, — обиженно и потому несколько холодно сказал начальник управления. — Вам, конечно, в Москве виднее, но и мы здесь, как видите, не лаптем щи хлебаем. Это ваше право, но не стоит нас учить азам оперативной работы.
Николай Николаевич сообразил, что в начальническом рвении допустил бестактность, и побагровел.
— Извините, Дмитрий Павлович, — сказал он. — У меня и в мыслях не было обидеть вас.
Криницкий заблуждался, думая, что Яковлев и Блюмкин нашли общий язык. Трудно найти общий язык в такой ситуации — один при власти и погонах, другой — бесправный зэка, отсидевший в зоне не один год, похожий на штопор, который достают к столу, когда появляется нужда откупорить бутылку с тугой пробкой.
Они лежали на брошенных в снег сосновых лапах, и Яковлев с тревогой думал, что просто необходимо сейчас иметь в союзниках Блюмкина. Поиск, судя по всему, подошел к концу, Яковлев почему-то был уверен в этом. Подавленные перед ним задачи смущали Яковлева.
— Ты бы хотел вернуться на прежнюю работу? — не глядя на Блюмкина, спросил он. — После твоего освобождения это не будет невероятным.
— Думаешь? — Блюмкин смотрел с непонятным вызывающим любопытством, Яковлев почти физически ощущал этот взгляд, в котором сквозило непонятное превосходство. — Нет, Наум, мне бы этого не хотелось. Я очень устал. Если бы я вышел на волю, то уехал бы куда-нибудь к чертовой матери. В какую-нибудь глухую деревню. Как Джунковский.
— Это еще кто? — хмыкнул Яковлев.
— Был такой царский министр. Между прочим, честнейший человек. Он помогал Дзержинскому ставить политохрану. А когда нужда миновала, то ему быстренько дали коленом под зад. Он уехал на юг в какую-то глухую деревеньку. Но я думаю, что его и там достали. Наше время слишком жестоко, Наум, оно никого не щадит.
— Тебя могли десять раз расстрелять, — примирительно сказал Яковлев. — И за дело ведь, ты не станешь спорить. Но ты жив!
— Я уже давно мертв, — сказал Блюмкин. — Ты знаешь, в свое время я боготворил Троцкого, я верил ему и не рассуждал. А потом меня послали в Крым вместе с Бела Куном и Землячкой. Фрунзе под честное слово сдались белые, он обещал их отпустить по домам. А Лев Давидович воспротивился, он не хотел пускать в глубь страны почти сорок тысяч врагов советской власти. И мы покосили их пулеметами. А молодых прапорщиков Землячка приказала топить в бухте. Тогда я верил, что вожди правы. Враги могли сгубить революцию. Потом, они не принимали советской власти, а значит, из них было невозможно воспитать людей, преданных делу коммунизма. Я сам расстреливал. А потом этим хвастался, дурак. Сидел и хвастался Луначарскому, не понимая, что мои рассказы ему противны .А потом у меня было время подумать. В лагере иначе начинаешь воспринимать и оценивать прошлое. Мы залили кровью свою революцию, Наум. А на крови никогда не всходов добро. Когда я узнал о смерти Троцкого, я вдруг подумал, что его изгнание и смерть были следствием той давней крымской истории. Кто сеет жестокость, тот обязательно пожнет ее. И ты знаешь, мне сразу стало легче сидеть. Я сформулировал вину, которая загнала меня в лагерь. Нет, это не была измена — Троцкий и Сталин не были идейными противниками, они были противниками политическими. А когда делят власть, то измена стоящему у власти расценивается как государственная, но если ты изменяешь проигравшему, значит, ты понял свои ошибки и ступил на стезю добродетели. Но я не совершал измены революции, я оказался идиотом, который запутался в своих старых привязанностях. За это было глупо приговаривать к смерти. Другое дело, что я заслужил смерть за свои крымские дела, да и персам было за что меня упрекнуть. Тебе не кажется, что у всех революций есть свои определенные закономерности? Возьми, к примеру, Парижскую Коммуну. Какие лозунги, Наум, ничем не хуже наших. А все закончилось террором, который перемолол революцию и ее героев. Вот так и у нас. Не зря говорят, что революцию задумывают мечтатели, вершат ее романтики, но плодами победы всегда пользуются подлецы. Иногда мне кажется, что было бы лучше, если бы меня убили петлюровцы. Зачем я выжил, Наум? Чтобы однажды обернуться и увидеть, какую страшную жизнь я прожил?
— Да, братец, — попытался обратить все в шутку Яковлев, — с такими мыслями ты долго на свободе не погулять. Я-то ладно, я слишком давно тебя знаю, но с другими этими мыслями тебе лучше не делиться. Иначе ты не долго проживешь даже в самой глухой деревеньке. Нынешний мир не любит колеблющихся. Сталин не раз говорил, что колеблющийся — это уже почти враг.
— Поэтому нас и не выпустят на волю, — качнул головой Блюмкин. — Все дело в сомнениях. Вождям не нужны размышляющие. Очень хочется, чтобы тебя видели белым и пушистым. А после пребывания в камере у человека открывается второе зрение — начинаешь даже на солнце видеть пятна. Думаю, ты получил определенные инструкции Все дело в том, будешь ли ты их выполнять.
Яковлев ощутил тревогу. Блюмкин понимал ситуацию лучше, нежели можно было ожидать. Впрочем, все это было поправимо. Тем не менее он примирительно сказал:
— Ты же меня знаешь не первый год, Яша. Если бы у меня были в отношении вас жесткие инструкции, неужели я бы стал таить положение дел от тебя? Да и не прислали бы меня, приехал бы кто-то другой, более решительный и не связанный с тобой узами многолетней дружбы.
Блюмкин засмеялся.
Теперь, находясь с Чадовичем и Халупняком в палатке, которую еле обогревал шипящий примус, Яковлев с тревогой думал о том, что Блюмкин ведет наблюдение с Криницким, и неизвестно, о чем они могут договориться, находясь вне его контроля. Нет, пока еще опасаться каких-то решительных шагов со стороны Блюмкина не приходилось, загадка была слишком притягательна, хотелось ее разгадать, и все это обещало время, дающее возможность оценить ситуацию.
Яковлеву самому хотелось понять, что собой представляют эти странные диски, против которых оказались бессильны новейшие самолеты. Одно ему было ясно — диски эти не были порождением конструкторских бюро Лавочкина или Микояна, не были они и авиационными разработками американских конструкторов. Он не сомневался, что где-то здесь находится база этих таинственных аппаратов, именно эту базу им приказано было отыскать. Приказ они выполнили, осталось только найти подтверждение этому.
— Есть будете? — спросил Халупняк. рядом с примусом отогревались тонко нарезанные куски промерзшего черного хлеба, на огне медленно начинала булькать банка армейской тушенки, на вафельном полотенце белели дольки аккуратно нарезанного лука. Халупняк финкой резал сало. Яковлев обратил на эту финку внимание. Интересно, как этот Арнольд ухитрялся сберечь нож во время постоянных шмонов?
— Потом, — отказался Яковлев.
Чадович лежал на спине, задумчиво глядя в провисший брезентовый верх палатки. Лицо у него было сосредоточенным, словно он решал какую-то сложную задачу. Пожалуй, после Блюмкина он был самым тренированным и решительным. Халупняка с его нерешительностью и робостью в расчет брать не следовало. Да и Криницкий сам по себе особой тревоги не вызывал. Однако следовало учитывать, что он дежурит с Блюмкиным, а Блюмкин ситуацию оценивает верно, тут и гадать нечего, у него была школа, он слишком часто рисковал жизнью, а потому чувствует опасность подсознательно…
Снаружи послышался короткий свист.
— Так, — сказал Яковлев и встал.
Чадович открыл глаза.
— Полмига не прошло, а ночь уже настала, — явно цитируя кого-то, удивился белорус.
Забыв о разогревающейся тушенке, они неуклюже полезли из теплой палатки на мороз.
Над склоном горы стояло зарево, словно горел кедровник. Но это не был лесной пожар.
В воздухе висел уже знакомый диск. Десятки багровых нитей соединяли его с заснеженным склоном. Теперь, когда он оказался совсем рядом, легко было составь представление о его размерах. Размеры диска впечатляли. В диаметре он достигал шестидесяти метров. На выпуклой нижней части виднелись странные кольцевые выступы. Диск парил в воздухе без каких-либо признаков работы двигателей.
— Не туда смотрите, — сказал Блюмкин. — Левее смотрите, по склону горы.
Жутковатое и вместе с тем забавное зрелище открывалось отсюда участникам экспедиции.
По склону горы шествовала странная процессия.
Существа лишь отдаленно напоминали людей. Скорее это были забавные гномы — маленькие, зеленокожие, в странных развевающихся на горном ветру одеждах, существа шли по снегу гуськом. Яковлев потянул к себе бинокль. В бинокль стали видны лица странных существ. Более всего они напоминали своей глянцевитой кожей зеленые яблоки, если бы не огромные, занимающие половину лица глаза. В руках у идущих по склону горы забавных гномов были светящиеся округлые предметы» которые они держали перед собой. Медленно, не нарушая строй, гномы прошли к темнеющему на склоне горы входу в пещеру и скрылись в ней. Через некоторое время они показались вновь, но уже с пустыми руками.
— Это что за хренотень? — озадаченно — спросил Арнольд Халупняк,
— Что, что… Гнездо у них здесь! — за спиной у Яковлева сказал Чадович.
Гнездо не гнездо, а база управляющих тарелками «гномов» находилась здесь. Задача была выполнена. От этого на душе у Яковлева стало пусто. Вернув бинокль Блюмкину, Яковлев оглядел присутствующих и ощутил сожаление. Задача, которая стояла перед ним, была не менее грязной, чем сама жизнь. На него не обращали внимания, происходящее у пещеры завораживало своей необычностью. Куда-то отступила усталость, напряжение последних дней сменилось расслабленностью. Их поиски успешно завершились, но загадка осталась, она стала еще более фантастичной. Зеленые карлики из серебряных дисков ничего не объяснили, они сами были необъяснимым чудом. Но до этого Яковлеву уже не было никакого дела, он следовал полученным ранее инструкциям, пусть даже эти инструкции самому Яковлеву казались несправедливыми. Приказы отцов-командиров не обсуждают. Приказы выполняют. Была во всем происходящем какая-то чудовищная несправедливость. Сам Яковлев не мог понять, неужели заключенных выдергивали из лагеря только для этого поиска, который могли с таким же, если не с большим успехом провести розыскники армейской контрразведки? Да, у его группы были определенные навыки горных работ, но этого было недостаточно, чтобы поставить их в один ряд с высококлассными и тренированными офицерами, для которых поиск являлся привычной работой. Много неясного виделось Яковлеву в действиях начальства, от этих неясностей ему, квалифицированному офицеру разведки, было неуютно. Когда чего-то не понимаешь, всегда начинаешь нервничать. А именно этого сейчас никак нельзя было допустить. Яковлев неторопливо прошел в палатку, достал из-под одежды нагретый телом пистолет, неторопливо дослал патрон в патронник, Блюмкина было жалко, чуть меньше Яковлев жалел остальных, оказавшихся пешками в чьей-то сильной игре, замысла которой он еще не осознал до конца. Наклонившись, Яковлев взял кусочек черного хлеба, положил на него тонкий ломтик сала и принялся неторопливо жевать. Нет, это не было смакованием будущего убийства, таким образом Яковлев просто готовился к нему, вспоминая, где кто стоит, и прикидывая, как лучше выполнить задачу. По степени опасности он давно разделил их — на первое место поставил Блюмкина, на втором был Чадович, некоторые опасения вызывал Криницкий, а Халупняка Яковлев за опасного соперника не считал, тем более что финский нож по-прежнему лежал рядом со шматом сала, а человек, почитающий финку за оружие, никогда бы не бродил ее вот так, среди хлеба и сала.
Яковлев выбрался из палатки. На него не обращали внимания, все были увлечены зрелищем, которое продолжало разворачиваться на склоне горы. Тем проще! Он даже почувствовал некоторое сожаление из-за того, что все произойдет без борьбы. По крайней мере Яков этого не заслуживал.
Время!
Яковлев вытащил из-под куртки руку с пистолетом, направил его на Блюмкина и спустил курок. Раздался сухой щелчок, но выстрела не последовало. Яковлев торопливо передернул затвор, золотистая гильза рыбкой вылетела из ствола и покатилась по твердому снежному насту. Еще один щелчок!
— Наум, — Блюмкин лениво перевернулся на спину, откладывая бинокль, — видишь, Наум, я был прав. А ты мне соврал. Я слишком хорошо знаю наших начальников, Наум. Они часто меняются, только психология остается прежней, они всегда считали, что подчиненные должны умирать раньше их самих. А остальных они вообще никогда не считали за людей.
Яковлев еще раз передернул ствол «ТТ». И снова выстрела не последовало.
— Не будь мальчишкой, — посоветовал Блюмкин, который явно наслаждался ситуацией. — Я не стал воровать патроны, это было бы слишком наглядно. Боек. Я просто вытащил из механизма боек. У тебя в руках железяка, пригодная лишь для того, чтобы забивать ею гвозди.
Яковлев почувствовал, что его щеки полыхают. Его провели, как щенка! Его, которого еще Слуцкий называл специалистом высокого полета, переиграли, как мальчишку! Он выругался.
— Ну, Наум, — благодушно сказал Блюмкин. — Нельзя же так. Ну, обманули тебя. Но ты ведь сам это делал все время. Что поделать, никому не хочется умирать.
Финка! О ней Яковлев вспомнил сразу, но она была слишком далеко — в палатке, лезть за ней сейчас было невозможно, никто бы не позволил ему это, а расстановка сил не оставляла никаких надежд на победу в рукопашной. Это только в шпионских романах умный и подготовленный разведчик оставляет от своих врагов постанывающую кучу калек, в жизни обычно происходит совсем наоборот.
— Ладно, — хрипловато признал свое поражение Яковлев и сел на снег. — Ты меня обыграл. Что дальше?
Блюмкин подошел к нему, присел на корточки, взял из рук Яковлева пистолет и, особо не размахиваясь, зашвырнул его в снег.
— Хотел бы я сам это знать, — вздохнул он. — Что ты собирался делать, пристрелив нас?
— Поставить маяк и ждать, — признался Яковлев. — Яков, ты пойми, приказ был такой. Я сам не понимаю, зачем вас выдергивали из лагеря. Армейская контрразведка выполнила бы эту задачу не хуже.
— Чего тут непонятного. — Блюмкин встал, разглядывая серебристый диск, все еще парящий в воздухе. — Не знаю, что происходит, наверное, что-то очень важное, если все так всполошились. Контрразведка выполнила бы свою задачу не хуже. Но ее было бы труднее убрать. С кучкой заключенных справиться значительно легче. Тем более что нас уже вроде бы и нет. Тайны, Наум. Кругом одни тайны. Ох любит наше начальство тайны, спасу никакого нет, А теперь ты попал. Приказ не выполнен, мы живы. Тебе ведь этого не простят, Наум, верно? И что ты будешь делать? Ждать, когда тебя поставят к стенке? Поверь, это не самое приятное занятие, я жил этим ожиданием несколько лет.
— У тебя есть другие предложения, — не поднимая на Блюмкина взгляда, спросил Яковлев,
— Не знаю, насколько оно верное. — Блюмкин наклонился, приподнял длинный пузатенький патрон и подкинул его на ладони. — Но мне кажется, что если мы не смогли договориться там, то вполне можем договориться здесь. — Он швырнул патрон в направлении висящего диска. — Я не знаю, кто они и чего делают здесь, вполне возможно, что это не тот вариант, о котором следовало бы подумать. Но ведь ситуация пиковая, Наум! Или я не прав?
— Зачем ты тратишь время на разговоры? — вмешался Криницкий. — Петлю на шею — и пусть болтает ножками. Ты разве забыл — несколько минут назад он в тебя целился. И не просто целился, он ведь тебя убить хотел!
Блюмкин встал.
— Пошли, ребята, — сказал он. — Не будем марать рук. Найдется, кому это сделать.
Яковлев смотрел, как они уходили.
Заключенные шли тяжело, им мешал снег. Они не оборачивались, словно раз и навсегда решили все для себя.
Яковлев поднялся, брезгливо смахивая с одежды снег. Некоторое время он смотрел вслед уходящим, потом отвернулся и тяжело полез в палатку. Финки на прежнем месте не было — пока они разговаривали с Блюмкиным, кто-то из заключенных забрал ее.
Он выбрался из палатки, добрался до груды еловых лап, где был оборудован их наблюдательный пункт, и взял в руки бинокль. Заключенные ушли уже далеко. Странные обитатели серебряного диска уже заметили их — от диска навстречу идущим потянулась удивительная процессия из нескольких маленьких фигурок. Со стороны казалось, что они ступают торжественно и важно, вот они уже поравнялись с Блюмкиным и остановились. Потом «гномики» повернули обратно. Заключенные неторопливо побрели вслед за ними. Яковлев со злостью швырнул бинокль на снег так, что он пробил снежный наст.
Еще ничего не было кончено.
Он посидел немного, потом встал и неторопливо направился в палатку, где в вещмешке хранилось новое изобретение НТО МГБ — мощный радиомаяк с литиевой батареей.
Реализация всякого дела состоит из арестов, обысков, допросов и внутрикамерной разработки, которая позволяет уточнить детали, выяснить, что именно было пропущено на начальной стадии, а главное — уточнить степень вины каждого из фигурантов и добыть доказательства этой вины.
— Ну, что там Волос — разговорился? — спросил Коротков, усаживаясь на стул рядом со столом Бабуша.
— Молчит, — удрученно признался оперуполномоченный. — Я ему какие только доводы не приводил. Молчит, зараза, только ухмыляется, а в глазах такое, даже думать не приходится, что он со мной сделал бы, поменяйся мы с ним ролями.
— Это они умели, — сказал Коротков, снимая пиджак и зачем-то закатывая рукава. — Давай приглашай нашего полицая. Пришло время потолковать с ним по душам. Да и тебе пора стать настоящим оперативником.
— Думаете, вам он что-то скажет? — хмыкнул Бабуш. И ошибся. Волос заговорил.
Нет, к такому повороту событий Александр Бабуш был совершенно не готов. Но если с камнем так обращаться, тот бы тоже, наверное, заговорил.
— Дурак, — сказал Коротков хмуро. — К диверсантам, государственным преступникам, шпионам и врагам народа физическое воздействие законодательно разрешено. А кто бы признавался, если на него только уговорами воздействовать? Ты бы лично признался? Хрен бы ты даже очевидное признал. А Волосу «вышка» грозит. Не только запрошлое, он ведь и сейчас государственное преступление совершил — на разведку иностранного государства работать начал.
— И все-таки, — неуверенно сказал Бабуш, — уж больно жестоко. Это не допрос, это бойня какая-то была. Мне кажется, что так нельзя, мы должны быть психологами. Человека надо разговорить, подвести к черте, чтобы он понял свою вину и сообразил, что отпираться глупо.
— Так бы ты его до второго пришествия колол, — возразил Коротков, досадливо разглядывая ссадины на кулаках. — Довел все-таки, скотина. Кто же ему запрещал с тобой разговаривать? Не хотел? Ну, тогда и обижаться нечего, что с тобой стали жестко разговаривать! Я ведь тоже, Саша, за гуманное обращение с людьми, Но с людьми! А это ж не человек, это бешеная собака, она только силу признает. Дали ему по сопатке, вот он и понял, что надо откровенным быть, пока тебе почки не отбили или ссать кровью не стал. Сколько ты на него времени потратил? То-то. А тут раз-два — и в дамки. Клиент созрел и шепчет слова любви. Хватит психовать, давай лучше еще раз послушаем, что он нам напел!
А послушать было чего.
KQPOTKOB: Ты — мразь, тебя только за Харьков на мелкие куски порвать надо! Думаешь, на тебя время тратить будут? Что ты от этого выиграешь? Только здоровье потеряешь. Пойми сам, ты мне не кум, не сват и не родственник! Я о твоем здоровье печься не намерен. Короче, Волос, есть у тебя два варианта. Или ты послушно и с готовностью отвечаешь на все вопросы и тогда доживешь до суда в полном здравии, не испытав ненужной боли, или будешь упрямствовать и тогда уже через пару дней станешь харкать кровью. Мне напевать, станут тебя судить или ты до суда не доживешь. Мне от тебя полная информация нужна, и будь уверен — я ее из тебя выжму. Даже если мне придется твои уши к заднице пришивать. Ты меня понял?
ВОЛОС: Как не понять, гражданин начальник, не по-китайски объясняетесь, трудно вас не понять!
КОРОТКОЕ: Вот и славно. И рыло свое не криви, мы с тобой не в пансионате благородных девиц. Попадись я тебе в Харькове, ты бы меня не пирожками кормил. Так?
ВОЛОС: Ох, начальник, не попался ты мне в Харькове!
КОРОТКОЕ: Вот это уже ближе к истине. В харьковском гестапо ты мне речей о правах человека не говорил бы, знаю я, как там с нашим братом обходились. И евреев упомни, это не я им в целях экономии патронов топором темечки рубил. И евреек прямо у рвов тоже не я валял. Ты ведь, помнится, малолеток очень уважал?
ВОЛОС: Спрашивай, начальник. Что помню, то расскажу. Тебе ведь не про евреек надо знать, и зубы золотые из их хавал ты тоже подсчитывать не собираешься. Что надо? Спрашивай!
КОРОТКОЕ: Ты мне про Фоглера расскажи. И не надо пока углубляться в прошлое, те его грехи уже кому положено подсчитали. Ты мне расскажи, как в Свердловске с ним встретился, какие задания выполнял, какие суммы за это получал, кого привлекал к выполнению заданий.
ВОЛОС: Я так и думал, что этот немец нас помажет. Хрен бы вы на меня вышли, если бы не господин штурмбаннфюрер. Так ведь, гражданин начальник?
КОРОТКОЕ: Это у нас с тобой смешно получается, Волос. Это я тебя допрашиваю, а не ты меня. Вот и веди себя соответственно, я же вроде приоритеты расставил, или тебе все сначала объяснять?
ВОЛОС: Не надо. То, что вы мне уже объяснили, я усек. Вполне было доступно. Я же не двоечник, повторений не требую. Можно начать так? С штурмбаннфюрером Паулем Фоглером я познакомился в одна тысяча девятьсот сорок третьем году. К тому времени я входил в подпольную группу «За Родину и свободу», и наша пятерка занималась распространением листовок на колхозном рынке.
КОРОТКОЕ: Можно. Только про листовки и свою патриотическую деятельность покороче, а вот про то, как ты советских людей предавал и в гестапо стучал, тут излагай подробней, развернутей.
Историю падения Волоса можно было пропустить, ничем особым она не выделялась из тысяч иных историй пособников, полицаев и прочей черной пены, пузырящейся на кровавой волне военных событий той поры. И совсем не важно было, струсил Волос или поддался низменным инстинктам, был ли сознательным врагом советской власти или руководила им корысть, главное было даже не в том, почему он это делал, главным было то, что он совершил.
ВОЛОС: А когда наши начали лупить немца, я понял, что ничего хорошего от жизни мне ждать не следует. С немцами я был повязан кровью, но им я не был нужен, лагеря, в которых я работал, ликвидировались, а геройствовать в тылу русских войск, совершая диверсии и теракты, я не был готов. НКВД и до войны работал хорошо, а уж в войну совсем злым стал, я ведь знал, чем для меня все это может кончиться, грехов у меня тогда было как сала на кнуре. Документы я заранее приготовил, хорошие у меня были документы, надежные, хозяин их в гестапо пропал, а паспорт его со всеми справками я припас, догадывался, что они мне пригодятся. Ну, в общем, понял я, что мне с немцем не по пути, разошлись наши дороги, ну, ушел я с квартиры, где меня немцы перед очередной заброской держали, поселился в селе, а через неделю туда аккурат Красная Армия и пришла. Призвать меня не могли, по документам я полным инвалидом был, сам порой удивлялся, что еше на свете живу. Поэтому Красная Армия своей дорогой пошла, а я в противоположную ей сторону. И все было бы хорошо, осел бы я где-нибудь в Сибири, женился бы, может быть, только в поезде у меня все документы украли. Обратиться я никуда не мог, сами понимаете, с моими грехами только в небесной канцелярии направление получать, да и тут никаких сомнений не будет, куда это самое направление выпишут. Вот и пристал к бегунам. С этого дня все время жил на нелегальном положении. Васену случайно встретил в Вятке. Уже после войны. Он поначалу испугался, потом все-таки вспомнил меня и успокоился — уж я-то точно не пойду чекистам о его грехах рассказывать, свои гирей висят. После этого мы уже держались вместе. Вдвоем было веселей и спокойнее. Слушай, начальник, дал бы тряпку какую-нибудь кровь подтереть!
КОРОТКОВ: Пусть подсыхает. И руками не лапай, инфекцию занесешь. Потом умоешься. Рассказывай дальше.
ВОЛОС: А чего там рассказывать? Сами знаете, вывел штурмбаннфюрера на меня переводчик бывший, он тоже где-то здесь окопался. Гнида еще та, я б гопак сплясал, если бы вы и его к ногтю прижали.
КОРОТКОЕ: Спляши, а я посмотрю. Ваш переводчик через три камеры от тебя кукует. Все бумагу требует, мемуары, сука, пишет.
ВОЛОС: Веришь, начальник, даже на душе легче стало. Пусть пишет, ему, гниде, много чего рассказать надо, ты его спроси, за что ему немцы ефрейтора дали и бронзовой медалью «За храбрость» наградили. Нет, начальник, умеешь ты человека утешить, я на тебя даже за мордобой сейчас обиды не держу! Честное слово!
КОРОТКОВ: Вот и славно все у нас с тобой устроилось. Про переводчика мы еще с тобой пошепчемся. Поехали дальше.
ВОЛОС: Переводчик меня сдал, он знал, что я время от времени у Акима отлеживаюсь. Аким собачий жир варит, первейшее средство от моего туберкулеза. Когда уж окончательно прихватит, я всегда к нему, он меня своими средствами за неделю на ноги ставил! Не знаю как, но господин Фоглер меня у Хвостарева и прижал. Он опять при разведке, прибыл к нам сюда аэродромы искать. Ну, нажал на меня натурально — давай, Волос, помогай по старой Памяти, а не будешь помогать, я тебя чекистам сдам… У вас у всех одна песня, гражданин начальник, — помогай, или мы тебя к ногтю! Начал я со своими странниками эти аэродромы искать. А куда было деваться. Только ничего мы найти не успели, повязали нас. Вот и получилось, что я за чужое жито своим золотом плачу. Обидно, гражданин начальник!
КОРОТКОЕ: Все?
ВОЛОС: Как на духу, начальник. С мамой родной менее откровенным был. Так мама меня лаской брала, а у вас аргументы другие, они куда весомее будут!
КОРОТКОЕ: Саша, закрой дверь на ключ, гражданин Волос не понимает! Нехорошо обманывать, Дмитрий, очень нехорошо. А ты и Фоглера дурил, и меня сейчас собираешься надуть. Ведь ты знал, что никаких аэродромов нет. И с этими зелененькими у тебя контакты еще до Фоглера были. Вот и расскажи, что собой эти зелененькие представляют. А заодно припомни, где ты тушку одного из них взял. Ту самую, которую ты господину штурмбаннфюреру презентовал.
ВОЛОС: Вот и не верь предчувствиям. А ведь прав я был, Зойка-то на вас работала, поганка паскудная. То-то она свой нос во все дыры совала!
БАБУШ: Это вы о ком, Волос?
ВОЛОС: Да все о ней же, о помощнице вашей, о Чазовой Зое. А Васена мне еще не поверил, говорит: «Давай не будем грех на душу брать. Безобидная бабка, чего ее в озере топить!»
КОРОТКОЕ: Значит, притопили безобидную старушку?
ВОЛОС: По нашей жизни, гражданин начальник, безобидных не бывает. На иного пацана глянешь — и не подумаешь, что истинный Павлик Морозов. А старики чаще всего в Сусанины рвутся. Но мы ее не топили, Васена ее только до озера проводил, дальше она уж сама от грехов избавлялась. Предательство, начальник, самый великий грех, не зря же Иуду прокляли.
КОРОТКОЕ: Ты смотри, какой ревнитель устоев. Забудем пока про старушку. Ты лучше скажи, что это за зеленые морды у тебя в подземельях обитали?
ВОЛОС: Ну, раз ты это знаешь, темнить не буду. Веришь или не веришь, а эти зелененькие, начальник, к нам с другой планеты прилетели. А у меня случайно оказались. Заблудились в лабиринтах и к озеру вылезли. Толку с них никакого, я их больше для авторитета, для укрепления веры держал. Странники мои поначалу их боялись, потом даже зауважали — они ведь боль снять могли, мелкие порезы и раны заживляли запросто. Только недолго они в наших подземельях протянули. Пришлось их по возможности для науки сохранить. Один так в Теплой горе и лежит, а второго я Фоглеру презентовал, когда обман раскрылся.
КОРОТКОЕ: Значит, инопланетяне?
ВОЛОС: Трудно поверить? Только это правда, начальник. Они даже показывали, откуда прилетели. Только я ведь в астрономии ни бум-бум. Помню, звездочка такая маленькая на севере, только вот убей, я ее тебе показать не сумею.
КОРОТКОЕ: Допустим, я тебе верю. Только что они у нас делали? А, Волос?
ВОЛОС (равнодушно): А я откуда знаю? Шпионили, наверное…
— Вот и покажи такое начальству, — сказал Коротков с явным огорчением. — Тебя же к психиатрам и отправят.
— А мне кажется, что он не врет, — робко возразил Бабуш. — В самом деле, такого существа, что в контейнере лежит, еще никто никогда не видел. Может, он и вправду с Марса прилетел? А что? Я до войны читал, как к нам марсиане прилетели Землю завоевывать. У них еще треножники огромные были и лучи тепловые — они этими лучами английские военные корабли топили.
— Ты это начальству расскажи, — посоветовал Коротков, уныло оглядывая кабинет Бабуша. — Нет, не с того конца мы с тобой за дело взялись. Надо было его давить по Харькову и лагерям, тем более что компромату на него поверх крыши. Все равно его рано или поздно к хохлам этапируют. А мы бы здесь отчитались — на медальку или орденок. А раскручивать религиозное подполье, на этом, брат, особой славы не заработаешь. Ну и хрен с ним. Дело мы сделали, вон каких бобров похватали, можно немного и отдохнуть. Я тебе, Саня, точно говорю, поверь старику, не надо в этом деле активности проявлять. Раскрыли шпионскую сеть? Честь нам и хвала. А разные там инопланетяне… Нутром чую, что, кроме неприятностей, нас в этом разрезе ничего не ожидает. А раз так, то и суетиться нечего. Сейчас самый раз куда-нибудь в длительную командировку свалить, пока все не заглохнет. Это сейчас мы причастны к какой-то хреновине, которую потом государственной тайной обзовут. Не дай Бог, начальство секретиться начнет, тут всем причастным и хана. А когда ты вдруг уедешь куда, то потом все по документам судить будут — ага, причастен был к задержаниям, медаль тебе на грудь или звание внеочередное за то, что не вник глубоко, не отяготил свою память ненужными воспоминаниями. А с причастных, Саня, спрос куда больше, ты мне поверь, я ведь не зря по стране помыкался. Вот он я, перед тобой, живой и здоровый, а мои любознательные и въедливые товарищи давно уже или в нужных государству местностях соцсоревнование на лесоповалах ведут, или, что еще хуже, отчет в своих делах где-то совсем уже высоко дали, есть, говорят, на небесах особо интересующиеся.
Умный был майор Коротков, это Бабуш уже потом понял, когда петух жареный его в темечко клюнул. А тогда, слушая Короткова, Александр Николаевич даже запрезирал его слегка — тоже мне охотник за званиями и медалями, паникер несчастный, на вид вроде и деловой, а на самом деле — лишь бы не работать. Потому и гоняли тебя по управлениям, товарищ Коротков, что не отдавался ты, знаток оперативного дела, работе со всем пылом и жаром. Глупый тогда был оперуполномоченный Бабуш, хоть и пороха вдосталь нюхнул, и войну прошел, что называется от Урала до Германии. А когда вдруг резко поумнел, то понял — раньше надо было умнеть-то; оперуполномоченному МГБ, обслуживающему побережье Северного Ледовитого океана, мозги да ум вроде бы и не в тягость, но и особой нужды в них не ощущается. А на оленях да собаках Александр Николаевич Бабуш наловчился ездить не хуже чукчей. И копальхен есть научился, и красную икру в период нереста заготовлять.
Иногда, стоя на песчаном берегу и глядя на серо-зеленую океанскую воду, он вспоминал наставника, который ухитрился тогда в пятидесятом умотать в командировку куда-то в Среднюю Азию, перекрывать контрабандные тропы в горном Бадахшане, удивлялся, качал головой и думал, кем майор Коротков закончил свою карьеру, в каком чине вышел на пенсию, если высшие силы по недосмотру своему позволили ему это сделать.
Слишком уж умен и предусмотрителен был майор Коротков, честно говоря — не по чину. Такие люди своей смертью не помирают.