Елена Прекрасная просыпается перед самым рассветом от сирен воздушной тревоги. Она ощупывает подушки, однако ее нынешний любовник, Хокенберри, опять исчез, ускользнул в ночи, пока спали слуги. Вечно он ведет себя так, будто сделал нечто постыдное. Наверняка пробирается сейчас в свои покои по глухим закоулкам, где еле чадят факелы. Все-таки Хокенберри – удивительный и несчастный человек, думает Елена. И вдруг она вспоминает.
Мой муж мертв.
Парис погиб в поединке с безжалостным Аполлоном девять дней назад. Великая тризна с участием не только троянцев, но и ахейцев начнется через три часа, если божественная колесница, что кружит сейчас над городом, в следующие несколько минут не разрушит Илион до основания, – но Елене все еще трудно поверить, что Париса больше нет. Парис, Приамов сын, убит в бою? Парис низвержен в сумрачные пещеры Аида, его красота исчезла навеки? Немыслимо. Ведь это жеПарис, прекрасный мальчик, который увез ее от Менелая, мимо стражников, через зеленые луга Лакедемона. Нежнейший из любовников даже после долгой, изматывающей, десятилетней войны. Тот, кого она тайно называла про себя «неудержимым, раскормленным в стойле жеребцом».
Елена встает с ложа, идет к внешнему балкону и раздвигает невесомые занавески, чтобы окунуться в предутренний свет Илиона. Сейчас середина зимы, и мраморный пол холодит босые ноги. В сумеречном покуда небе сорок или пятьдесят прожекторов шарят в поисках богов, богинь и летающих колесниц. От приглушенных плазменных взрывов содрогается установленный моравеками энергетический купол над городом. Внезапно по всему периметру защитных укреплений Илиона выстреливают вверх бесчисленные когерентные лучи – ослепительные снопы цвета лазури, изумрудов, свежей крови. На глазах у Елены одиночный, но мощный взрыв сотрясает северную часть города; ударная волна раскатывается эхом среди безверхих башен Илиона и стряхивает длинные темные локоны с ее плеч. В последние недели боги начали применять мономолекулярные бомбы, вызывающие квантовые фазотрансформации в моравекском щите. По крайней мере, так разъясняли ей Хокенберри и забавное железное существо по кличке Манмут.
Елене Прекрасной плевать на технологии.
Парис мертв. Мысль попросту не укладывается в голове. Елена готовилась погибнуть вместе с ним в тот день, когда ахейцы под предводительством ее бывшего мужа Менелая и его брата Агамемнона возьмут штурмом городские стены, как предрекала ее подруга-пророчица Кассандра, убьют всех мужчин и мальчиков, а женщин обесчестят и увезут в рабство на греческие острова. Вот в какой день Елена думала наложить на себя руки или погибнуть от Менелаева меча. И почему-то она никак не представляла себе, что ее дорогой, самовлюбленный, богоподобный Парис, ее неудержимый жеребец, ее красавец-воин, умрет первым. Девять с лишним лет осады и славных сражений Елена верила, что боги уберегут ненаглядного Париса от любой беды и он всегда будет с ней на ложе. И боги оберегали его. А теперь убили.
Елена припоминает последний раз, когда она видела троянского супруга. Десять дней назад он покидал город, спеша на поединок с Аполлоном. Никогда еще Парис не выглядел столь уверенно в изящных доспехах из блистающей бронзы, с гордо откинутой головой, длинной, точно у жеребца, гривой льющихся по плечам волос и сияющей улыбкой, обращенной к Елене и тысячам троянцев, что, ликуя, взирали на него со стены у Скейских ворот. Быстрые ноги уверенно несли его «радостно-гордого», по выражению любимого царского аэда[2]. Впрочем, в тот день они несли его к гибели от рук разъяренного Аполлона.
И вот он умер, думала Елена, и, если верить подслушанным пересудам, тело его изуродовано и почернело, кости сокрушены, безупречный золотой лик превращен огнем в мерзкую оскаленную маску, синие очи растаяли, клочья зажаренного мяса повисли на обгорелых скулах, словно… словно…начатки – первые куски жертвенного мяса, которые швыряют на землю, ибо считают негодными.
Елена зябко ежится на холодном рассветном ветру, глядя, как над крышами курится дым. На юге, со стороны ахейского лагеря, взмыли с ревом вдогонку отступающей колеснице три зенитные ракеты. Елена успевает заметить эту колесницу – короткую, яркую, точно утренняя звезда, вспышку, вслед за которой уже тянутся выхлопные ленты греческих ракет. Блестящее пятнышко без предупреждения квант-телепортируется, и небо пустеет. «Удирайте на свой осажденный Олимп, жалкие трусы», – думает Елена Прекрасная.
Звучит отбой воздушной тревоги. Улица под покоями Елены в доме Париса поблизости от разрушенного Приамова дворца вдруг заполняется бегущими людьми, ведра по цепочке передают на северо-запад, туда, где к зимнему небосводу по-прежнему тянется дым. Над крышами гудят летающие моравекские машины с колючими шасси и вращающимися прожекторами, похожие на черных шершней. Некоторые, как она знает по опыту и полуночным объяснениям Хокенберри, запоздало полетят «прикрывать город с воздуха», другие помогут загасить пламя. Затем троянцы и моравеки будут несколько часов вытаскивать из-под завалов изувеченные тела. Елена, знающая в городе почти всех, гадает, чьи души перенеслись в бессолнечный Аид сегодняшним ранним утром.
«Утром поминальной тризны по Парису. По моему милому. Моему глупому, обманутому любимому».
Начинают ворочаться служанки. На пороге спальни возникает самая старая из них – Эфра, мать царственного Тезея, бывшая афинская правительница, увезенная братьями Елены в отместку за похищение сестры.
– Сказать девушкам, чтобы приготовили ванну, госпожа? – спрашивает она.
Елена кивает. Еще мгновение она смотрит в светлеющее небо. Дым на северо-западе густеет, а затем понемногу рассеивается по мере того, как пожарные команды с помощью моравекских машин расправляются с пламенем. Боевые шершни роквеков продолжают безнадежную погоню за квант-телепортировавшейся колесницей. Проводив их взглядом, Елена Прекрасная возвращается в покои, шлепая босыми ступнями по холодному мрамору. Надо подготовиться к погребальному обряду и встрече с обманутым мужем после десяти лет разлуки. Кроме того, это первое публичное собрание, на которое одновременно явятся Гектор, Ахиллес, Менелай и Елена, а также многие другие троянцы и ахеяне. Мало ли что может случиться.
«Лишь боги ведают, чем кончится этот ужасный день», – думает Елена и, несмотря на печаль, не может сдержать улыбки. В последнее время все молитвы остаются без ответа. Настали дни, когда бессмертные вспоминают о смертных, только чтобы своими божественными руками сеять на земле ужас, погибель и страшные разрушения.
Елена Прекрасная идет совершать омовение и одеваться для тризны.
Рыжеволосый Менелай в лучших доспехах, молча, недвижно, гордо выпрямив спину, стоял между Одиссеем и Диомедом в первом ряду ахейской делегации героев, приглашенных в Илион на погребальный обряд в честь его главного врага, этого поганого женокрада, хренова сына Приама, свинячьего козла Париса. Стоял и размышлял, как и когда ему вернее прикончить Елену.
Особых сложностей не предвиделось. Она вместе со старым Приамом была на царской смотровой площадке посередине дворцовой площади в каких-то пятидесяти футах от ахейской делегации. Если повезет, Менелай пробежит это расстояние и никто его не остановит. А даже если не повезет и троянцы все же преградят ему путь, Менелай порубит их, словно бурьян.
Он был невысок – не благородный великан, как его брат, отсутствующий сейчас Агамемнон, и не худородный великан, как муравьиный хер Ахиллес, – и понимал, что не запрыгнет на стену, а вынужден будет бежать по ступеням, прорубаясь через толпу троянцев. Менелая это не смущало.
Главное, Елене некуда было скрыться. С балкона на стене храма Зевса вела лишь одна лестница. Если Елена укроется в храме, Менелай бросится следом и не даст ей уйти. Он знал, что успеет убить ее до того, как сам падет под мечами разъяренных троянцев – включая Гектора, который как раз показался во главе погребальной процессии. И тогда троянцы с ахейцами сойдутся в смертельной битве, забыв о безумной войне с богами. Разумеется, если Троянская война возобновится здесь и сегодня, Менелай обречен – а равно Одиссей, Диомед, а то и сам неуязвимый Ахиллес, – поскольку на погребение собаки Париса собралось лишь три десятка ахейцев, а троянцев тысячи. Они толпились повсюду – на площади, на стенах, между ахейцами и Скейскими воротами.
«Оно того стоит».
Эта мысль пронзила череп Менелая, будто наконечник копья. «Все, что угодно, лишь бы убить вероломную суку». Несмотря на стылый и пасмурный зимний день, из-под шлема бежали ручейки пота. Просочившись по стриженой рыжей бороде, они капали с подбородка на бронзовый нагрудник. Менелаю нередко доводилось слышать этот стук тяжелых капель по металлу – но прежде то была кровь противников, багрящая их доспехи. Он в одуряющем бешенстве сжал рукоять меча.
«Сейчас?»
«Нет».
«Почему не сейчас? А когда же?»
«Не сейчас».
Спорящие голоса в голове – оба принадлежали ему, поскольку боги с ним больше не разговаривали, – сводили Менелая с ума.
«Как только Гектор зажжет погребальный костер, тогда и действуй».
Менелай сморгнул соленые струйки. Он не знал, какому из голосов принадлежало последнее предложение – тому, что рвался в бой, или другому, который трусливо советовал тянуть время, – но решил ему последовать. Погребальная процессия только что вошла в Илион через огромные Скейские ворота и теперь несла обугленный труп Париса, укрытый шелковым саваном, по главной городской улице в сторону дворцовой площади, где ждали ряды высокородных сановников и героев, а женщины, в том числе и Елена, смотрели со стены. Еще несколько минут – и старший брат убитого, Гектор, начнет поджигать погребальный костер, внимание зрителей обратится на пламя, пожирающее и без того обгорелый труп. «Самое время действовать. Никто не заметит, пока я не всажу десять дюймов клинка в предательскую грудь Елены».
По традиции похороны членов царской семьи, таких как Парис, сын Приама, один из троянских царевичей, длились девять дней и включали гонки на колесницах, атлетические состязания, метание копий и прочие игры. Однако ритуальные девять дней с тех пор, как Аполлон превратил Париса в уголья, ушли на долгое путешествие дровосеков к лесам, еще уцелевшим на склонах Иды, во многих лигах к юго-востоку. Маленькие машинки, звавшие себя моравеками, сопровождали телеги на своих шершнях, защищая людей силовым полем на случай нападения богов. И те, разумеется, нападали. Однако лесорубы все же сделали свое дело.
Лишь теперь, на десятый день, дрова привезли в Трою и сложили костер. Впрочем, Менелай и многие его товарищи, включая Диомеда, стоящего с ним бок о бок, считали обряд сжигания вонючего мертвеца напрасной тратой доброго топлива. И город, и мили некогда лесистого побережья давно лишились древесины, растраченной за десять лет на лагерные костры. Поле битвы покрывали бесчисленные пни. Даже хворост давным-давно подобрали. Ахейские рабы готовили пищу для господ на сухом навозе, что не повышало ни вкусовых свойств еды, ни настроения греков.
Возглавляла погребальный кортеж величавая череда троянских колесниц. Копыта коней, обернутые черным войлоком, еле слышно ступали по широким булыжникам главной улицы и городской площади. За спинами возниц в молчании замерли величайшие герои Илиона, воины, пережившие девять с лишним лет осады и ужасную восьмимесячную битву с богами. Первым ехал Полидор, сын Приама, за ним – еще один брат Париса, Местор. На следующих колесницах стояли союзник троянцев Ифей и Лаодок, сын Антенора. За ними на собственной богато украшенной колеснице – Антенор, как всегда среди бойцов, а не с почтенными старцами на городской стене. Затем – полководец Полипет, а далее – прославленный возница Сарпедона Фразимед, замещающий своего господина, предводителя рати ликийцев, убитого Патроклом в ту пору, когда троянцы еще искали сражений с греками, а не с бессмертными. Следом благородный Пиларт – нет, разумеется, не троянец, павший от руки Большого Аякса перед самым началом войны с богами, а другой, который так часто бился рядом с Элазом и Мулием. Замыкали процессию Перим, сын Мегаса, Эпистор и Меланипп.
Менелай узнавал каждого из этих мужей, героев, своих противников. Тысячи раз ему доводилось видеть их искаженные гневом, залитые кровью лица под бронзовыми шлемами на расстоянии брошенного копья или даже взмаха мечом. Тысячи раз эти люди преграждали ему путь к двойной цели – к Илиону и Елене.
«До нее пятьдесят футов. И никто не ждет моего нападения».
За колесницами слуги вели предназначенных для костра животных: десять коней Париса (хороших, но не лучших), его охотничьих собак, стадо откормленных овец (очень серьезная жертва, если учесть, что за время божественной осады шерсть и баранина сделались редкостью) и несколько старых коров. Их пригнали не ради пышности жертвоприношения – действительно, кому жертвовать, когда олимпийцы стали врагами? Просто жир закланных животных поможет сильнее и жарче разжечь погребальное пламя.
А следом – издалека, с Илионской равнины, – через Скейские ворота шагали тысячи троянских воинов, сверкая начищенными доспехами в этот хмурый зимний день. Посреди людского потока плыло смертное ложе Париса – на руках двенадцати ближайших соратников по оружию, мужей, которые готовы были отдать жизнь за второго отпрыска Приама и сейчас рыдали, неся его паланкин.
Тело Париса укрывал голубой саван, почти утонувший под прядями волос, отрезанных его воинами и дальними родственниками в знак печали: старший брат и ближняя родня отрежут локоны перед тем, как загорится костер. Троянцы не просили ахейцев жертвовать волосы, а если бы попросили – и если бы Ахиллес, главный союзник Гектора в эти безумные дни, передал их просьбу или, хуже того, сформулировал ее как приказ, за исполнением которого будут следить его мирмидонцы, – Менелай самолично возглавил бы восстание.
Он пожалел, что рядом нет его царственного брата. Тот всегда знал, как действовать. Агамемнон – вот кто настоящий предводитель аргивян, а вовсе не самозванец Ахиллес и, уж конечно, не троянский ублюдок Гектор, вообразивший, будто может командовать аргивянами, ахейцами, мирмидонцами и троянцами. Нет, истинный греческий вождь – Агамемнон. Будь старший брат сегодня здесь, он либо удержал бы Менелая от опрометчивого нападения на Елену, либо рискнул жизнью, помогая тому исполнить намеченное. Однако Агамемнон и пять сотен верных ему людей отплыли на черных кораблях в Спарту и к греческим островам семь недель назад и должны были вернуться не раньше чем через месяц. Они объявили, что будут собирать новобранцев для войны с богами, а на самом деле намеревались искать союзников для мятежа против Ахиллеса.
Ахиллес. Вон он, вероломное чудище, ступает вслед за рыдающим Гектором, который идет за паланкином, бережно держа голову покойного брата в огромных ладонях.
При виде мертвого тела тысячи троянцев на городских стенах и главной площади издали могучий стон. Женщины на крышах и балконах – те, что попроще, не из Приамова рода и не Елена, – завыли в голос. У Менелая по коже побежали мурашки. Бабьи причитания вечно на него так действовали.
«Моя сломанная искалеченная рука», – подумал Менелай, разжигая свой гнев, словно гаснущий погребальный костер.
Ахиллес – тот самый полубог, шагающий сейчас подле носилок, которые торжественно проносили мимо делегации ахейских военачальников, – сломал Менелаю руку восемь месяцев назад, в тот день, когда быстроногий мужеубийца объявил аргивянам, что Афина Паллада убила его друга Патрокла и в насмешку забрала тело с собой. Затем Ахиллес объявил, что отныне ахейцы и троянцы не будут воевать друг с другом, а возьмут в осаду Олимп.
Агамемнон, конечно, был против: против дерзости Ахиллеса, против узурпации, его, Агамемнона, законной власти царя царей всех греков, собравшихся у стен Трои, против неслыханного кощунства – нападения на богов, чьего бы друга ни убила Афина (если Пелид вообще говорил правду), – и против того, чтобы десятки тысяч ахейских воинов перешли под командование Ахиллеса.
Ахиллес ответил коротко и прямо: он готов драться с любым, кто не примет его власть или не захочет воевать с богами, – драться хоть поодиночке, хоть со всеми сразу. И пусть последний уцелевший правит аргивянами с этого утра.
Сотни ахейских полководцев и тысячи воинов в немом изумлении наблюдали, как гордые сыны Атрея разом бросились на самозванца с оружием.
Менелай хоть и не числился в рядах первых героев у стен Илиона, все же был закаленным в сражениях бойцом, а его брат вообще считался самым яростным из греков – по крайней мере, пока разобиженный Ахиллес отсиживался в своем шатре. Копье великого царя почти всегда било без промаха, меч рассекал семикожные щиты врагов, словно легкие хитоны; Агамемнон ни разу не смилостивился даже над самым благородным противником, молившим о пощаде. Он был таким же статным, мускулистым и боговидным, как белокурый Ахиллес, однако его тело покрывали шрамы, заслуженные в славных боях, когда быстроногий был еще ребенком. Да еще в глазах Атрида полыхало звериное бешенство, в то время как Ахиллес ожидал нападения с хладнокровным, почти рассеянным выражением на юном лице.
Ахиллес управился с братьями, словно с малыми детьми. Могучее копье Агамемнона отскакивало от Ахиллеса, как будто сын Пелея и богини Фетиды закован в невидимую энергетическую броню моравеков. В ярости старший Атрид замахнулся мечом (Менелай подумал тогда, что таким ударом можно разрубить каменную глыбу), но клинок сломался о прекрасный щит Ахиллеса.
Затем Ахиллес обезоружил обоих братьев, швырнул их запасные копья и меч Менелая в океан, поверг соперников на жесткий песок и с легкостью сорвал с них доспехи – так мог бы орел разодрать когтями одежду на беспомощном трупе. Тогда-то мужеубийца и сломал Менелаю левую руку (стоявшие вокруг боевые товарищи дружно ахнули, услышав, как, будто зеленая ветка, треснула кость), а его брату ребром ладони перебил нос, а в довершение пнул царя царей под ребра. Наконец Ахиллес наступил на грудь стонущему Агамемнону, в то время как стонущий Менелай лежал рядом с братом.
И лишь тогда Ахиллес обнажил меч.
– Клянитесь подчиниться мне и во всем верно служить, и я обещаю вам почтение, какого достойны сыны Атрея, и славное звание союзников в грядущей войне с богами, – сказал Ахиллес. – Промедлите хотя бы миг – и я низрину ваши песьи души в мрачный Аид, не успеют ваши товарищи моргнуть глазом, и брошу ваши тела без погребения окрестным птицам.
Агамемнон, постанывая и захлебываясь желчью, принес требуемую клятву. Менелай, терзаясь от боли в ушибленной ноге, сломанных ребрах и покалеченной руке, покорился секундой позже.
В целом тридцать пять ахейских военачальников бросили Ахиллесу вызов, и за какой-то час он одолел всех. Храбрейших он обезглавил – они отказались сдаться. Их тела Ахиллес, как и обещал, бросил на съедение птицам, рыбам и псам. Остальные двадцать восемь присягнули ему на верность. Никто из великих ахейских героев, во многом равных Агамемнону, – ни Одиссей, ни Диомед, ни старец Нестор, ни Аяксы, ни Тевкр – не бросил вызов быстроногому мужеубийце. Услышав в подробностях, как Афина убила Патрокла и позже та же богиня растерзала Гекторова сына-младенца Скамандрия, они все поклялись объявить войну богам.
Больная рука снова заныла: кости не желали срастаться правильно, невзирая на старания прославленного целителя Подалирия, сына Асклепия. В промозглые дни вроде этого рука по-прежнему беспокоила Менелая, однако он удержался, не стал потирать больное место на виду у тех, кто проносил мимо греческих посланников погребальные носилки Париса.
Обвитые покровом, усыпанные прядями волос носилки ставят рядом с подготовленным для костра деревянным срубом под балконом на стене Зевсова храма. Колонна воинов останавливается. Женские причитания умолкают. В неожиданной тишине Менелай слышит, как тяжко дышат кони – и как один из них пускает на камень горячую струю.
Гелен, главный прорицатель Илиона и советник Приама, провозглашает с храмовой стены короткую хвалебную речь, но ее заглушает ветер, внезапно налетевший с моря подобно холодному, неодобрительному дыханию богов. Гелен протягивает церемониальный нож Приаму, почти облысевшему, но все еще сохранившему для таких вот торжественных случаев пряди длинных седых волос за ушами. Острым лезвием Приам отсекает белую прядь, и раб, много лет прослуживший в доме Париса, ловит ее в золотую чашу. Старый Приам протягивает нож Елене. Та смотрит на клинок долгим, изучающим взглядом, словно прикидывая, не вонзить ли отточенное лезвие себе в грудь. (У Менелая перехватывает дыхание: с этой мерзавки станется лишить его столь близкой и желанной мести.) Тут Елена подхватывает длинный черный локон и отсекает кончик. Тот падает в золотую чашу, и раб шагает к безумной Кассандре, одной из многих дочерей Приама.
Несмотря на трудности и опасности, сопряженные с доставкой дров со склонов Иды, сруб удался на славу. Пусть и не сотня футов с каждой стороны, как делали прежде – иначе на площади не осталось бы места для толпы, – а всего лишь тридцать, зато гораздо выше обычного, почти до балкона. Наверх ведут широкие ступени, каждая представляет собой отдельную платформу. Внушительную кучу дров скрепляют и поддерживают крепкие брусья из Парисова дворца.
Могучие товарищи поднимают носилки на маленькую площадку на вершине сруба. Гектор ждет у подножия широкой лестницы.
Мужчины, привыкшие участвовать и в бойнях, и в жертвоприношениях, – а в конце концов, думает Менелай, какая между ними разница? – быстро и ловко перерезают шеи овцам, сцеживают кровь в церемониальные чаши, снимают шкуры и обдирают жир. В него-то и заворачивают мертвеца, будто кусок подгорелого мяса в мягкий хлеб.
Освежеванных животных относят на самый верх и кладут подле мертвого тела. Из храма появляются девственницы в полном церемониальном облачении, с опущенными на лица покрывалами. Девушкам не полагается приближаться к срубу – они лишь подают бывшим телохранителям Париса двуручные кувшины с маслом и медом. Воины поднимаются по ступеням и с великой осторожностью опускают сосуды у тела.
Из десяти любимых коней Париса отбирают четырех лучших, и Гектор длинным ножом покойного брата перерезает им горло, переходя от одного к другому так стремительно, что даже умные, прекрасно обученные животные не успевают отреагировать.
Ахиллес с безумным рвением и нечеловеческой силой забрасывает четырех коней одного за другим на высокую деревянную пирамиду, каждого следующего на более высокий ярус.
Раб Париса выводит на свободное место любимых хозяйских псов. Гектор поочередно поглаживает их и чешет за ушами. Потом задумывается, будто припоминая все те разы, когда брат кормил их со стола и брал на охоту в горы или болотистые низины.
Гектор выбирает двух псов и кивает рабам, чтобы увели остальных. С минуту он ласково треплет каждого пса по загривку, словно желая угостить лакомой косточкой, затем перерезает им горло с такой силой, что чуть не отсекает головы. Убитых собак он сам кидает на сруб, и те падают намного выше мертвых коней, у подножия носилок.
А вот теперь – сюрприз.
Десять меднодоспешных троянцев и десять меднодоспешных ахейских копейщиков выкатывают телегу. На ней стоит клетка. В клетке – бог.
Кассандра наблюдала за погребальным обрядом с высокого балкона на стене Зевсова храма, и ее все сильнее захлестывала обреченность. Когда же на главную площадь Илиона выехала телега, запряженная не волами и не лошадьми, а восемью отборными троянскими воинами, телега, единственную поклажу которой составляла клетка с обреченным богом, Кассандра едва не упала в обморок.
Елена подхватила ее за локоть.
– Что с тобой? – шепнула гречанка, ее подруга, вместе с Парисом накликавшая на Трою все бедствия последних девяти лет.
– Это безумие, – прошептала Кассандра, прислоняясь к мраморной стене.
Чье безумие имелось в виду – ее ли собственное, или тех, кто задумал принести в жертву бога, или всей этой долгой войны, или Менелая, стоящего внизу во дворе (его нарастающее безумие Кассандра ощущала последний час, словно бурю, которую насылает Зевс), – она не пояснила. Да и сама не знала.
Пленного бога, упрятанного не только за стальные прутья, вбитые в телегу, но и в незримый силовой кокон моравеков, звали Дионисием, или Дионисом. Сын Зевса от Семелы, он был богом пьянства, распутства и неукротимого экстаза. Кассандра, с детства служившая Аполлону – убийце Париса, – тем не менее не раз и довольно близко общалась с Дионисом. С начала войны он единственный из богов попал в плен. Богоподобный Ахиллес одолел его в бою, магия моравеков не позволила побежденному квант-телепортироваться, хитроумный Одиссей убедил его сдаться, а в плену Диониса удерживал одолженный у роквеков энергетический щит, который сейчас мерцал и колыхался, как нагретый воздух в полуденный зной.
Для бога Дионис выглядел несолидно: жалкие шесть футов роста, бледная кожа, пухлые, даже по человеческим меркам, формы, копна каштаново-золотистых кудрей и жидкая, как у подростка, бороденка.
Телега остановилась. Гектор отпер клетку, потянулся сквозь полупроницаемое силовое поле и вытащил Диониса на первую ступень погребального сруба. Ахиллес тоже положил руку на загривок бога-коротышки.
– Деицид, – прошептала Кассандра. – Богоубийство. Безумие и деицид.
Елена, Приам, Андромаха и прочие на балконе пропустили ее слова мимо ушей. Все взгляды были прикованы к бледному богу и двум статным, закованным в бронзу смертным.
Если тихий голос прорицателя Гелена потонул в дыхании ветра и ропоте толпы, то голос Гектора зычно прокатился над заполненной людьми площадью, отразившись эхом от высоких башен и стен Илиона; пожалуй, его было слышно даже на вершине Иды во многих лигах на востоке.
– Возлюбленный брат Парис, мы собрались здесь, чтобы сказать тебе прощай – да так, чтобы ты услышал нас даже там, куда ушел, в глубинах Обители Смерти. Прими этот сладкий мед, лучшее масло, твоих любимых коней, самых верных собак. И наконец, я жертвую тебе вот этого бога, Зевсова сына, чье сало послужит пищей голодному пламени и ускорит твой переход в Аид!
Гектор вытащил меч. Силовое поле затрепетало и растворилось, однако Дионис по-прежнему оставался в ручных и ножных кандалах.
– Можно мне сказать? – спросил маленький бледный бог. Голос его разносился не так далеко, как голос Гектора.
Гектор задумался.
– Дайте слово богу! – выкрикнул провидец Гелен, стоявший по правую руку от царя на балконе Зевсова храма.
– Дайте слово богу! – крикнул ахейский птицегадатель Калхас подле Менелая.
Гектор нахмурился, потом кивнул:
– Скажи свое последнее слово, Зевсов пащенок. Но даже если это будет молитва к отцу, она тебя не спасет. Нынче ты станешьначатком на погребальном костре моего брата.
Дионис улыбнулся, но как-то криво, неуверенно даже для человека, не то что для бога.
– Ахейцы и жители Трои! – воззвал тучный божок с жидкой бороденкой. – Вы не можете убить бессмертного. Глупцы! Я родился во чреве погибели. Дитя Зевса, уже в пору младенчества я забавлялся с игрушками, которые, по словам пророков, могли принадлежать лишь новому правителю мира: игральными костями, мячиком, волчком, золотыми яблоками, трещоткой и клоком шерсти… Однако титаны, те, кого мой отец одолел и забросил в Тартар, эту преисподнюю преисподних, кошмарное царство под царством мертвых, где витает сейчас, подобно кишечным газам, душа вашего брата Париса, набелили себе лица мелом, явились, точно духи покойных, напали на меня и разорвали голыми белыми руками на семь частей, швырнули в кипящий котел, стоявший тут же на треножнике, над пламенем куда более жарким, чем ваш убогий костерок…
– Ты закончил? – спросил Гектор, поднимая меч.
– Почти. – Голос Диониса звучал уже гораздо веселее и громче, отдаваясь эхом от далеких стен, которые только что гудели от слов Гектора. – Меня сварили, потом поджарили на семи вертелах, и аппетитный запах моего мяса привлек на пиршество самого Зевса, пожелавшего отведать сладкое кушанье. Однако, заметив на вертеле детский череп и ручки сына в бульоне, отец поразил титанов молниями и зашвырнул обратно в Тартар, где они по сей день жестоко страдают и трепещут от ужаса.
– Это все? – произнес Гектор.
– Почти. – Дионис обратился лицом к царю Приаму и прочим важным персонам, собравшимся на балконе святилища Зевса. Теперь уже маленький божок ревел как бык. – Впрочем, кое-кто утверждает, будто бы мои вареные останки были брошены на землю, где их собрала Деметра, и так появились первые виноградные лозы, дающие вам вино. Уцелел лишь один кусочек моего тела. Его-то Паллада Афина и отнесла Зевсу, который доверилкрадиайос Дионисос Гипте – это малоазиатское имя Великой Матери Реи, – чтобы та выносила меня в своей голове. Отец употребил эти слова – крадиайос Дионисос – как своего рода каламбур, ибо крадиа на древнем языке означает «сердце», а крада – «фиговое дерево», то есть…
– Хватит! – воскликнул Гектор. – Бесконечная болтовня не продлит твою песью жизнь. Договаривай в десяти словах, или я сам тебя оборву.
– Съешь меня, – сказал Дионис.
Гектор обеими руками поднял тяжелый меч и обезглавил бога.
Толпа троянцев и греков ахнула. Воины попятились, как один человек. Несколько мгновений обезглавленное тело стояло, пошатываясь, на нижней платформе, затем рухнуло, точно марионетка, у которой разом обрезали нити. Гектор ухватил упавшую голову с широко разинутым ртом, поднял за жидкую бороденку и закинул высоко на сруб, между конскими и собачьими трупами.
Работая мечом как топором, он ловко отсек Дионису сначала руки, потом ноги, потом гениталии, разбрасывая отрезанные части по всему срубу – впрочем, не слишком близко к смертному ложу Париса, чьи благородные кости воинам нужно будет собрать среди золы, отделив от недостойных останков собак, жеребцов и бога. Наконец Гектор разрубил торс на множество мясных кусков; бо́льшая часть пошла на костер, остальное полетело на корм уцелевшим собакам Париса, которых до сей минуты держали на привязи, а теперь спустили.
Как только хрящи и кости были окончательно разрублены, над жалкими останками Диониса поднялось черное облако, будто стая невидимого гнуса или маленькая дымовая воронка завертелась в воздухе, да так яростно, что Гектору пришлось прервать свою мрачную работу и отступить назад. Шеренги троянских и ахейских героев отпрянули еще на шаг, а женщины на стене завопили, прикрывая лица руками и покрывалами.
Но вот облако рассеялось; Гектор швырнул на вершину дровяной кучи оставшиеся розовато-белые, словно тесто, куски мяса, поддел ногой позвоночник и ребра жертвы, пинком отправил их на толстую охапку хвороста и принялся снимать обагренные доспехи. Прислужники торопливо унесли прочь забрызганную бронзу. Один из рабов поставил таз с водой. Высокий, статный герой дочиста омыл от крови руки и лоб и принял предложенное полотенце.
Оставшись в одной тунике и сандалиях, Гектор поднял над головой золотую чашу с только что срезанными прядями, взошел по широкой лестнице на вершину, где покоилось просмоленное ложе, и высыпал волосы дорогих Парису людей на голубой покров. Тут у Скейских ворот показался бегун – самый стремительный из всех, кто принимал участие в Троянских играх. С длинным факелом в руках он устремился сквозь толпу воинов и простых зрителей – те едва успевали почтительно расступаться – и взлетел по широким ступеням на вершину сруба.
Бегун передал факел Гектору, склонился в поклоне и, не поднимая головы, пятясь спустился по лестнице.
Менелай возводит глаза и видит, как на город наползает черная туча.
– Феб-Аполлон омрачает день, – шепчет Одиссей.
Стоит Гектору опустить конец факела к просмоленным дровам, обильно политым туком жертв, как налетает холодный западный ветер. Дерево чадит, но не загорается.
У Менелая, всегда более пылкого в битвах, чем расчетливый Агамемнон и прочие хладнокровные греки-убийцы, начинает гулко стучать сердце: близок час расплаты. Он не боится смерти, лишь бы эта гадина Елена, визжа, низверглась в Аид первой. Будь его воля, изменницу поглотили бы глубокие бездны Тартара, где по сей день вопят и корчатся средь мрака, боли и рева титаны, о которых разглагольствовал покойный Дионис.
По знаку Гектора быстроногий Ахиллес подает бывшему врагу два полных доверху кубка и сходит вниз по широкой лестнице.
– О ветры запада и севера! – кричит Гектор, поднимая кубки. – О шумный Зефир и Борей с холодными перстами! Прилетите и разожгите своим дыханием костер, где возложен Парис, о котором скорбят все троянцы и даже достойные аргивяне! Явись, Борей, явись, Зефир, раздуйте палящее пламя! Обещаю вам щедрые жертвы и возлияния из пенистых кубков!
Высоко на храмовом балконе Елена склоняется к Андромахе и шепчет:
– Безумие. Он потерял рассудок. Наш возлюбленный Гектор молит богов, с которыми мы воюем, чтобы они помогли сжечь тело обезглавленного им бога!
Андромаха не успевает ответить. Укрывшаяся в тени Кассандра разражается хохотом, так что Приам и стоящие рядом старейшины сердито на нее косятся.
Кассандра не обращает внимания на укоризненные взгляды и на шиканье Елены и Андромахи.
– Безззумие, да. Я и говорила, что это безумие. Безумие, что Менелай зззамышляет через несколько мгновений убить тебя, Елена, так же кроваво, как Гектор убил Диониса.
– О чем ты, Кассандра? – шепчет Елена, однако лицо ее бледнеет.
Кассандра улыбается:
– Я говорю о твоей смерти, женщина. И она уже близка. Задержка лишь за костром, который не желает гореть.
– Менелай?
– Твой благородный супруг, – смеется Кассандра. – Твойбывший благородный супруг. Не тот, что гниет на куче дров, словно обугленная сорная трава. Разве не слышишь, как тяжело дышит Менелай, готовясь тебя зарезать? Не чуешь запах липкого пота? Не слышишь, как бьется злодейское сердце? Я слышу и чую.
Отвернувшись от погребальной сцены, Андромаха делает шаг в сторону Кассандры, чтобы увести ее с балкона в храм, подальше от лишних глаз и ушей.
Кассандра снова хохочет; в ее руке сверкает короткий, но отточенный кинжал.
– Попробуй тронь меня, стерва. Разделаю, как ты разделала сына рабыни, которого выдала за своего сына.
– Молчи! – шипит Андромаха. Ее глаза внезапно загораются гневом.
Приам и другие опять недовольно смотрят на женщин; слов этих туговатые на ухо старики явно не разобрали, зато безошибочно распознали свирепый тон шиканья и шепота.
У Елены трясутся руки.
– Кассандра, ты же сама говорила, что все твои мрачные предсказания оказались лживыми. Троя стоит, хотя ты сулила ей гибель месяцы назад. Приам жив, а не заколот в этом самом храме, как ты предрекала. Ахиллес и Гектор по-прежнему с нами, хотя ты годами утверждала, что оба погибнут еще до падения Илиона. Никого из нас, женщин, не увели в рабство, как ты предсказывала, да и ты не во дворце Агамемнона, где, как ты нам говорила, Клитемнестра заколет и царя, и тебя, и твоих младенцев. И Андромаха…
Кассандра запрокидывает голову и беззвучно воет. Внизу, под балконом, Гектор без устали сулит богам ветров прекрасные жертвы и возлияния сладкого вина, пусть только заполыхает огонь под телом его дорогого брата. Если бы человечество уже придумало театр, зрители наверняка бы сочли, что драма начинает граничить с фарсом.
– Это все ушло. – Кассандра водит острым лезвием по собственной белой руке. Кровь капает на мрамор, но Кассандра смотрит только на Елену и Андромаху. – Прежнего будущего больше нет, сестры. Мойры ушли навсегда. Наш мир и его судьба канули в небытие, на смену им явилось нечто новое – какой-то чуждый, неведомыйкосмос. Однако ясновидение, этот проклятый дар Аполлона, не оставляет меня, сестры. Мгновение-другое – и Менелай устремится сюда, дабы вонзить клинок в твою прелестную грудь, о Елена Троянская. – Последние, полные издевки слова похожи на ядовитый плевок.
Елена хватает Кассандру за плечи. Андромаха вырывает у пророчицы кинжал, и женщины вдвоем заталкивают девушку за мраморные колонны, в холодный сумрак Зевсова храма. Там они прижимают ее к мраморным перилам и нависают над ней, словно фурии.
Андромаха подносит лезвие к бледной шее Кассандры.
– Мы долгие годы были подругами, – шипит жена Гектора, – но произнеси еще хоть слово, полоумная тварь, и я прирежу тебя, как свинью.
Кассандра улыбается.
Елена хватает запястье Андромахи – трудно сказать зачем; то ли чтобы остановить ее, то ли чтобы самой поучаствовать в убийстве. Другая ее рука по-прежнему лежит у Кассандры на плече.
– Менелай придет убить меня? – шепчет она злосчастной пророчице.
– Нынче он дважды придет за тобой и дважды ему помешают, – отвечает Кассандра без всякого выражения.
Ее затуманенные глаза уже ни на кого не смотрят. Ее улыбка превратилась в оскал.
– Когда это будет? – допытывается Елена. – И кто его остановит?
– Первый раз – когда запылает погребальный костер Париса, – бормочет Кассандра равнодушно, будто вспоминает детскую сказку. – Второй раз – когда костер догорит.
– Кто его остановит? – повторяет Елена.
– В первый раз на пути Менелая встанет жена Париса, – говорит Кассандра. Глаза у нее закатились, видны только белки. – Потом – Агамемнон и та, что жаждет убить Ахиллеса, Пентесилея[3].
–Амазонка Пентесилея? – От изумления Андромаха повысила голос, так что ее слова прокатываются эхом под сводами храма. – Она за тысячи лиг отсюда, да и Агамемнон тоже. Как они могут оказаться здесь к тому времени, когда угаснет погребальный костер Париса?
– Тихо! – шипит Елена и вновь обращается к пророчице, чьи веки странно подрагивают: – Ты сказала, жена Париса не даст Менелаю меня убить, когда зажгут костер. И как же? Как я это сделаю?
Кассандра без чувств валится на пол. Андромаха прячет кинжал в складки одеяния и несколько раз с силой бьет упавшую по лицу. Кассандра не приходит в себя.
Елена пинает обмякшее тело.
– Провалиться бы ей в преисподнюю. Как я помешаю Менелаю меня убить? Остались, наверное, считаные…
С площади доносится дружный рев аргивян и троянцев, затем вой и свист.
Это Борей и Зефир послушно ворвались в город через Скейские ворота. Сухой трут поймал искру, дерево занялось. Костер запылал.
На глазах у Менелая налетевшие вихри раздули уголья сперва до тонких дрожащих язычков, затем до бушующего пламени. Гектор едва успел сбежать по ступеням, прежде чем весь сруб занялся огнем.
«Пора», – решил Менелай.
Шеренги ахейцев, нарушая порядок, подались назад от внезапного жара. В суматохе Менелай незаметно проскочил мимо своих товарищей и начал пробираться через толпу троянцев. Он протискивался влево, к храму Зевса и заветной лестнице. Искры и жар от огня – ветер дул в ту же сторону – вынудили Приама, Елену и прочих отступить с балкона вглубь, а главное – разогнали воинов, стоявших на лестнице. Путь был свободен.
«Как будто боги мне помогают».
Возможно, так оно и есть, подумал Менелай. О том, что старые боги являются кому-нибудь из троянцев и аргивян, говорили постоянно. То, что боги и смертные теперь воюют, не значило, что все узы родства и привычки разорваны полностью. Многие соратники Менелая тайно, под покровом ночи, приносили жертвы тем же богам, с которыми сражались при свете дня. Разве сам Гектор не взывал только что к Зефиру и Борею, умоляя разжечь погребальный костер под телом брата? И разве боги не подчинились, даже зная, что кости и кишки Диониса, Зевсова сына, разбросаны по этому самому костру, словно жалкие начатки, которые отдают псам?
«Смутное времечко. Не разберешь, как теперь и жить».
«Что ж, – ответил голос у Менелая в голове, циничный, не хотевший убивать Елену сегодня, – тебе-то жить осталось недолго, приятель».
У подножия лестницы Менелай остановился и обнажил меч. Никто не заметил: все смотрели на костер, который выл и бушевал в тридцати футах от них. Воины правой рукой закрывали лицо и глаза.
Менелай поставил ногу на первую ступеньку.
Женщина, одна из тех, что раньше несли мед и масло, вышла из храмового портика в десяти шагах от Менелая и двинулась прямо на костер. Все взгляды обратились к ней; Менелаю пришлось замереть на нижней ступени и опустить меч, поскольку он стоял прямо за ее спиной и не хотел привлекать внимание.
Женщина откинула покрывало. Толпа троянцев напротив погребального костра изумленно ахнула.
– Энона! – воскликнул наверху женский голос.
Менелай вытянул шею. Приам, Елена, Андромаха и прочие, привлеченные шумом, вернулись на балкон. Кричала не Елена, а кто-то из рабынь.
Энона? Где-то Менелай уже слышал это имя, еще до начала Троянской войны, однако не мог вспомнить, кто она. Мысли его были заняты другим. Елена там, наверху, до нее лишь пятнадцать ступеней, и на пути никого нет.
– Я Энона, настоящая жена Париса! – кричала женщина, которую назвали Эноной; даже на таком близком расстоянии ее было почти не слышно за воем ветра и треском огня, пожирающего мертвое тело.
Настоящая жена Париса? Ошеломленный Менелай замешкался. Из храма и с прилегающих улиц нахлынули новые любопытные зрители. Лестница стала заполняться людьми. Рыжеволосый аргивянин припомнил, что после похищения Елены в Спарте говорили, будто прежде Парис был женат на дурнушке на десять лет себя старше, но оставил ее, когда боги помогли ему выкрасть Елену.
– Феб-Аполлон не убивал Париса, Приамова сына! – кричала Энона. – Его убила я!
Послышались возгласы, даже непристойные выкрики, несколько троянских воинов с ближней стороны огня шагнули вперед с намерением схватить сумасшедшую, однако их удержали товарищи. Большинство хотело услышать, что она скажет.
Сквозь пламя Менелай видел Гектора: даже величайший герой Илиона был не в силах вмешаться, поскольку между ним и немолодой женщиной полыхало алчное пламя.
Энона была так близко к огню, что от ее одежды шел пар. По-видимому, она заранее окатила себя водой. Под вымокшим платьем явственно проступали тяжелые, полные груди.
– Париса убила не молния Аполлона! – визжала гарпия. – Когда десять дней назад мой муж и бог ушли в Медленное Время, они обменялись выстрелами – то был поединок лучников, как и задумывал Парис. И бог, и человек промахнулись. Моего мужа сгубила стрела, выпущенная смертным – трусливым Филоктетом! – И Энона указала на группу ахейцев, где старый Филоктет стоял рядом с Большим Аяксом.
– Лжешь! – завопил седовласый лучник, которого Одиссей лишь недавно привез с острова, где тот жил, терзаемый ужасными страданиями.
Пропустив его выкрик мимо ушей, Энона подступила еще ближе к костру. Ее лицо и голые руки покраснели от жара. Пар от мокрых одежд окутывал ее туманом.
– Когда раздосадованный Аполлон квитировался на Олимп, аргивский трус Филоктет, не забывший прежних обид, пустил отравленную стрелу в пах моему супругу!
– Откуда тебе это знать, женщина? Никто из нас не последовал за Приамидом и Аполлоном в Медленное Время. Никто не видел сражения! – вскричал Ахиллес. Его голос был стократ громче вдовьего.
– Узнав о предательстве, Аполлон квитировал моего мужа на склоны Иды, где я жила изгнанницей более десяти лет… – продолжала Энона.
Раздалось несколько выкриков, но почти вся огромная городская площадь, запруженная тысячами троянцев, а также заполненные людьми крыши домов и стены были тихи. Все ждали.
– Парис молил меня принять его обратно, – рыдала женщина; от мокрых волос теперь тоже валил пар. Даже слезы ее мгновенно улетучивались. – Он умирал от греческого яда. Яички и столь любимый некогда уд уже почернели, но муж все равно умолял его исцелить.
– Как могла обычная старая карга излечить от смертельного яда? – проревел Гектор, перекрывая богоподобным голосом шум пламени.
– Оракул предсказал супругу, что лишь я сумею исцелить его смертельную рану! – хрипло прокричала Энона.
Либо у нее иссякали силы, либо жар и вой огня возросли. Менелай мог разобрать отдельные слова, но сомневался, что остальные на площади ее слышат.
– Корчась от боли, он умолял приложить к отравленной ране бальзам! – кричала женщина. – «Забудь свою ненависть, – плакал он. – Я покинул тебя лишь по велению Судеб. Лучше бы я умер, не успев привезти эту гадину в отцовский дворец. Заклинаю, Энона, во имя нашей прежней любви, во имя наших обетов, прости меня и спаси мою жизнь».
Она шагнула еще ближе к огню. Багрово-золотые языки лизали ей ноги, лодыжки почернели, сандалии начали заворачиваться.
– Я отказалась! – возвысила охрипший голос Энона. – И он умер. Мой единственный возлюбленный и единственный муж умер. Он умер в ужасных мучениях, осыпая весь мир проклятиями. Мы со служанками пытались сами сжечь труп – дать моему бедному, обреченному Судьбами мужу достойное погребение. Но деревья рубить тяжело, а мы всего лишь слабые женщины… Простое дело, но я не справилась даже с ним. Увидев, как жалко мы почтили останки благородного Париса, Феб-Аполлон вторично смилостивился над павшим врагом, квитировал поруганное тело обратно на поле боя и выбросил обугленные останки из Медленного Времени, как если бы сын Приама сгорел в сражении. Я так жалею, что не исцелила его! Обо всем жалею…
Она развернулась в сторону балкона, хотя вряд ли могла кого-нибудь увидеть из-за пламени, дымной пелены и рези в глазах.
– Но по крайней мере, бесстыжей Елене уже не увидеть его живым!
Глухой ропот троянских воинов перерос в оглушительный рев.
Дюжина городских стражников запоздало кинулась к Эноне, чтобы увести ее для дальнейшего допроса.
Она шагнула в пылающий костер.
Сначала вспыхнули волосы, потом платье. Невероятно, немыслимо, однако вдова продолжала взбираться по бревнам, даже когда ее кожа занялась, почернела и сморщилась, как обуглившийся пергамент. Лишь в последний миг до того, как упасть, Энона содрогнулась в агонии. Однако ее вопли разносились над притихшей площадью, казалось, несколько минут.
Обретя наконец дар речи, троянцы потребовали от аргивян выдать им Филоктета.
Смятенный, раздосадованный, Менелай бросил взгляд наверх. Царская охрана окружила на балконе всех и каждого. Дорогу к Елене преграждала стена круглых троянских щитов и частокол копий.
Менелай спрыгнул с нижней ступени и побежал через опустевшее пространство у самого костра. Жар ударил в лицо, словно могучий кулак, и Менелай почувствовал, как обгорают брови. Спустя минуту он с обнаженным мечом примкнул к товарищам. Аякс, Диомед, Одиссей, Тевкр и другие окружили старого лучника плотным кольцом, держа наготове оружие.
Троянцы подняли щиты, выставили пики и стали напирать на три десятка обреченных греков.
Внезапно голос Гектора загрохотал так, что все замерли:
– Стойте! Я запрещаю! Бредни Эноны – если это Энона убила себя сегодня, ибо я каргу не узнал, – ничего не значат. Она была безумна! Мой брат погиб в смертной схватке с Аполлоном!
Судя по виду разгневанных троянцев, речь их не убедила. Вокруг по-прежнему щетинились мечи и копья. Менелай огляделся. Одиссей хмурился, Филоктет прятался за спины товарищей, Большой Аякс широко ухмылялся, словно предвкушая близкую сечу, которая оборвет его жизнь.
Гектор обошел костер и встал между греками и троянскими копьями. Он был без оружия и даже без доспехов, но казался самым грозным противником из всех.
– Эти люди – наши союзники, гости, приглашенные мной на погребение моего брата! – воскликнул Гектор. – Вы не причините им вреда. Любой, кто ослушается приказа, падет от моей руки. Клянусь костями моего брата!
Из-за платформы, поднимая щит, выступил Ахиллес. Вот он-тобыл и в лучших доспехах, и при оружии. Сын Пелея более не шелохнулся, даже не произнес ни слова, но каждый на площади ощутил его присутствие.
Троянцы посмотрели на своего вождя, перевели взгляды на быстроногого мужеубийцу Ахиллеса, в последний раз обернулись на жаркий костер, где догорало тело женщины, – и отступили. Менелай видел растерянность на смуглых лицах троянцев, видел, что толпа теряет воинственный дух.
Одиссей повел ахейцев к Скейским воротам. Менелай и прочие опустили мечи, однако не спешили прятать их в ножны. Троянцы нехотя расступались, будто море, все еще жаждущее крови. За городской стеной стояли новые и новые шеренги недавних врагов. Филоктет шагал в середине тесного круга.
– Клянусь богами… – зашептал он. – Клянусь…
– Заткни свою поганую пасть, старик! – прорычал могучий Диомед. – Скажешь еще слово до того, как мы вернемся к черным кораблям, и я тебя сам прикончу.
Но вот позади остались ахейские караулы, защитные рвы и силовые поля моравеков. Как ни странно, на берегу царило волнение, хотя сюда еще не могли докатиться слухи о беде, чуть было не разразившейся в Илионе. Менелай оторвался от остальных и побежал вдоль берега.
Мимо промчался воин, громко дуя в раковину моллюска.
– Царь вернулся! – кричал он на бегу. – Предводитель вернулся!
«Это не Агамемнон, – подумал Менелай. – Его еще месяц ждать, а то и два».
И тут же увидел брата, застывшего на носу самого большого из тридцати черных кораблей, составлявших его маленький флот. Золотые доспехи сверкали на солнце. Гребцы проворно вели длинное, тонкое судно через прибой к берегу.
Менелай вошел прямо в волны, пока вода не покрыла бронзовые поножи.
– Брат! – воскликнул он, размахивая руками, как мальчишка. – Какие вести из дому? Где новые воины, которых ты обещал привезти?
До берега оставалось шесть или семь десятков футов. Черный нос корабля рассекал пенистые буруны. Агамемнон прикрыл глаза рукой, как будто ему было больно смотреть на послеполуденное солнце, и прокричал в ответ:
– Пропали, брат Атрид! Все до единого!
Погребальный костер будет гореть всю ночь.
Томас Хокенберри, получивший степень бакалавра в колледже Уобаш, магистра гуманитарных наук и доктора филологии в Йеле, в прошлом преподаватель Индианского университета – вернее, глава отделения классической литературы до своей смерти от рака в две тысячи шестом году нашей эры, – а в течение последних десяти лет из десяти лет и восьми месяцев после своего воскрешения – гомеровский схолиаст олимпийских богов, обязанный ежедневно в устной форме отчитываться перед Музой по имени Мелета о ходе Троянской войны, а точнее, о сходстве и расхождениях событий с теми, что описаны в гомеровской «Илиаде» (боги оказались неграмотными, словно трехлетние дети), перед наступлением сумерек покидает площадь с погребальным костром и поднимается на вторую по высоте башню Илиона, ветхую и опасную, чтобы спокойно поужинать хлебом с сыром и выпить вина. На взгляд Хокенберри, день выдался долгий и жутковатый.
Башня, где он часто уединяется, стоит ближе к Скейским воротам, чем к центру города возле Приамова дворца, однако не на главной проезжей дороге, и бо́льшая часть складов у ее подножия сейчас пустует. Официально башня – одна из самых внушительных в довоенной Трое, почти четырнадцать этажей по меркам двадцатого века, – закрыта для посещения. Когда-то она венчалась шарообразным утолщением, похожим на маковую коробочку, что придавало ей сходство с минаретом. В первую неделю нынешней войны сброшенная богами бомба уничтожила верхние три этажа и разбила наискосок маковую головку, оставив несколько верхних комнат без крыши. Башню изрезали пугающие трещины, а узкую винтовую лестницу усеяли вылетевшие из стен камни и штукатурка. Два месяца назад Хокенберри с немалым трудом расчистил себе дорогу наверх, к маковке на одиннадцатом этаже. По указанию Гектора моравеки оклеили входы оранжевой лентой с графическими пиктограммами, предупреждающими, как опасно туда лезть (согласно самым жутким из картинок, башня могла рухнуть в любую минуту), и прочими символами, предписывающими держаться подальше под угрозой царского гнева.
Охотники за наживой обчистили строение за трое суток, после чего местные жители и в самом деле стали обходить пустое, никчемное здание стороной. Хокенберри пролезает между оранжевыми лентами, включает фонарик и начинает долгое восхождение, нимало не боясь, что его арестуют, ограбят или просто остановят. Он вооружен ножом и коротким мечом. К тому же он хорошо известен: Томас Хокенберри, сын Дуэйна, товарищ… ну ладно, не товарищ, но по крайней мере собеседник… Ахиллеса и Гектора, не говоря уже о более коротком знакомстве с моравеками и роквеками. В общем, любой троянец или грек хорошенько подумает, прежде чем на него напасть.
Хотя, конечно, боги… Но это уже другое дело.
На третьем этаже у Хокенберри начинается одышка. К десятому он с присвистом хватает ртом воздух. Добравшись до полуразрушенного одиннадцатого – пыхтит, будто «паккард» сорок седьмого года выпуска, некогда принадлежавший его отцу. Больше десяти лет он наблюдал, как эти смертные полубоги – равно троянцы и греки – сражались, пировали, любились и буянили, словно ходячая реклама самого успешного в мире клуба здоровья, не говоря уже о богах и богинях, которые, пожалуй, послужили бы ходячей рекламой лучшего клуба здоровья во Вселенной. Однако Томас Хокенберри, д. ф. н., так и не нашел времени заняться собственной формой. «Вот так всегда», – думает он.
Узкие ступени круто вьются по сердцевине круглого здания. Дверных проемов здесь нет; предзакатный свет проникает с двух сторон через окна тесных комнатушек, однако сама лестница утопает во мраке. Хокенберри светит себе под ноги, убеждаясь, что ступени еще на месте и не засыпаны новыми обломками. Хорошо хоть стены не исписаны. «Одно из многих благословений поголовной неграмотности», – думает профессор Томас Хокенберри.
В который раз, достигнув маленькой ниши на верхнем – теперь уже – этаже, расчищенной его руками от пыли и штукатурки, хотя и открытой ветрам и дождю, он решает, что восхождение стоило затраченных усилий.
Усевшись на свой любимый камень, Хокенберри откладывает фонарик, одолженный ему месяцы назад одним моравеком, кладет на пол мешок, достает свежий хлеб и заветренный сыр, а потом выуживает бурдюк с вином. Вечерний ветер с моря колышет его отросшую бороду и длинные волосы. Хокенберри не спеша нарезает боевым ножом куски сыра, отхватывает ломти хлеба, любуется видом и чувствует, как исподволь, капля по капле, рассеивается напряжение трудного дня.
Вид отсюда и впрямь хороший. Обзор почти в триста градусов, ограниченный лишь уцелевшим обломком стены за спиной, позволяет рассмотреть не только бо́льшую часть города – погребальный костер Париса в нескольких кварталах к востоку с такой высоты кажется расположенным почти под ногами, – но и стены Трои, на которых в этот час начинают зажигать факелы, а также лагерь ахейцев, растянувшийся к северу и к югу вдоль побережья. Сотни далеких огней напоминают Хокенберри картину, однажды увиденную мельком в иллюминатор самолета, снижающегося в сумерках над Лейк-Шор-драйв в Чикаго, – ожерелье движущихся фар и окон жилых домов. Вдали, едва различимые на волнах винноцветного моря, темнеют три десятка кораблей, только что вернувшихся с Агамемноном. Длинные суда покачиваются на якорях: лишь незначительную их часть вытащили на берег. Лагерь Агамемнона, в последние полтора месяца почти пустовавший, теперь пылает заревом костров.
Да и небеса здесь не пусты. На северо-востоке последняя из дыр – проколов пространства, или бран-дыр, или что там это такое (ее называют просто Дырой) – вырезает из троянского неба диск, соединяя Илионскую долину с океаном на Марсе. Красная марсианская пыль сменяет бурую почву Малой Азии без всякого перехода, без единой трещинки. На Марсе сейчас чуть более ранний вечер, и багровые сумерки выделяют Дыру на фоне более темного неба старой Земли.
Дозорные моравекские шершни, мигая алыми и зелеными навигационными огнями, патрулируют пространство над Дырой, над городом, кружат над морем и вновь устремляются на восток, туда, где еле различимыми тенями вздымается поросшая лесами Ида.
Хотя сейчас зима и солнце село рано, на улицах Трои кипит жизнь. На рыночной площади у Приамова дворца торговцы только что свернули свои навесы и теперь увозят непроданный товар на тележках. Даже с такой высоты Хокенберри слышит долетающий по ветру скрип деревянных колес. Зато соседние проулки, где теснятся бордели, рестораны, бани и опять бордели, в это время лишь начинают пробуждаться, заполняясь отблесками факелов и толчеей. По троянскому обычаю на всех больших перекрестках, а также углах и поворотах городской стены дозорные каждый вечер зажигают огромные жаровни, где всю ночь горят дрова или масло. Темные тени жмутся к этим огням для тепла.
Ко всем, кроме одного. На главной площади все еще горит погребальный костер Париса, однако никто не ищет его тепла. Лишь Гектор громко стенает и плачет, призывая своих воинов, рабов и слуг подбрасывать в бушующее пламя больше дров, а сам большим двуручным кубком черпает из золотого сосуда вино и возливает вокруг костра. Издали чудится, будто вымокшая насквозь земля сочится багряной кровью.
Хокенберри уже заканчивает ужин, когда на лестнице слышатся чьи-то шаги.
Сердце бешено стучит, во рту привкус страха. Кто-то его здесь выследил. Шаги на ступенях чересчур тихие, как будто кто-то крадется тайком.
«Может, просто какая-нибудь бедная женщина ищет, чем поживиться», – думает Хокенберри, однако луч надежды гаснет, едва загоревшись. Во-первых, из темноты слабым эхом доносится тихий звон металла – видимо, бронзовых доспехов. А во-вторых, троянские женщины куда опаснее большинства знакомых ему мужчин двадцатого и двадцать первого столетий.
Хокенберри как можно тише встает, убирает в сторону хлеб, сыр и вино, прячет кинжал в ножны, беззвучно вытаскивает меч и, укрыв его под алым плащом, пятится к единственной уцелевшей стене. Налетевший ветер колышет складки плаща.
«Мой квит-медальон. – Он левой рукой трогает маленькое устройство для квантовой телепортации, висящее на груди под одеждой. – С чего я решил, будто у меня нет ничего ценного? Даже если я не могу воспользоваться им без того, чтобы олимпийцы меня засекли, вещь все равно уникальная. Бесценная». Он достает фонарик и направляет вперед, как прежде направил бы тазерный жезл. Кстати, вот что сейчас действительно не помешало бы…
Шаги уже близко. Что, если это бог? Бессмертные и раньше пробирались в город в обличье простых людей. И у них достаточно причин, чтобы убить его и забрать квит-медальон.
Таинственный гость одолевает последние ступени. Выходит под открытое небо. Хокенберри включает фонарик, и луч выхватывает из темноты фигуру…
Она маленькая – от силы метр – и лишь смутно гуманоидная. Колени загнуты назад, руки сочленяются неправильно, правая ладонь не отличается от левой, лица как такового вообще нет, и все заковано в темный пластик и серо-красно-черный металл.
– Манмут, – с облегчением говорит Хокенберри, отводя круг света от зрительной панели маленького европеанского моравека.
– У тебя под плащом меч, – произносит Манмут по-английски, – или ты просто рад меня видеть?
Поднимаясь на башню, Хокенберри обычно брал с собой немного топлива для костерка. В последние месяцы это чаще всего были сухие коровьи лепешки, но сегодня ему удалось разжиться охапкой ароматного хвороста, которым торговали на черном рынке лесорубы, привезшие дрова для погребального сруба. И вот сейчас Хокенберри с Манмутом сидят друг напротив друга на камнях у весело трещащего огня. Дует пронизывающий ветер, и по крайней мере Хокенберри рад возможности согреться.
– Я не видел тебя несколько дней, – говорит он, глядя, как отсветы пламени пляшут на блестящей зрительной панели Манмута.
– Я был на Фобосе.
Хокенберри не сразу вспоминает. Ах да, Фобос. Одна из лун Марса. Кажется, самая близкая. Или самая маленькая? В общем, луна. Он поворачивает голову к Дыре в нескольких милях к северо-востоку от города. На Марсе теперь тоже ночь, и Дыра еле выделяется на темном небе, и то лишь потому, что звезды там немного другие – то ли светят ярче, то ли гуще насыпаны, то ли все сразу. Марсианские луны – где-то вне поля зрения.
– Я ничего интересного сегодня не пропустил? – спрашивает Манмут.
Не удержавшись от усмешки, Хокенберри рассказывает о погребальном обряде и самосожжении Эноны.
– Ух ты, опупеть, – говорит Манмут.
Похоже, он сознательно предпочитает обороты речи, которые, по его мнению, были в ходу в ту эру, когда Хокенберри жил на Земле. Иногда этот выбор удачен. В основном же, как сейчас, комичен.
– Не помню, чтобы в «Илиаде» упоминалась прежняя жена Париса, – продолжает Манмут.
– Вроде бы в «Илиаде» этого нет. – Хокенберри силится вспомнить, говорил ли он о таком в своих лекциях. Кажется, не говорил.
– Впечатляющее, наверное, было зрелище.
– Да уж. Но особенно сильное впечатление произвели слова Эноны, что Париса на самом деле убил Филоктет.
– Филоктет? – Манмут почти по-собачьи наклоняет голову вбок.
Хокенберри почему-то привык думать, что так моравек делает, когда копается в банках памяти.
– Герой Софокла? – спрашивает Манмут через мгновение.
– Да. Он был предводителем фессалийцев, из Мефоны.
– Я не помню его в «Илиаде», – говорит Манмут. – И здесь вроде бы тоже не встречал.
Хокенберри кивает:
– Агамемнон с Одиссеем высадили его на острове Лемнос по дороге сюда, много лет назад.
– Почему? – В голосе Манмута, очень похожем по тембру на человеческий, сквозит любопытство.
– Главным образом потому, что от него дурно пахло.
– Дурно? Почти все человеческие герои плохо пахнут.
Хокенберри хлопает глазами. Лет десять назад, воскреснув на Олимпе для новой работы, он и сам так считал, но через полгодика притерпелся. «Интересно, и я тоже?» – думает он, а вслух говорит:
– От Филоктета воняло особенно сильно. У него была гнойная язва.
– Язва?
– Змея укусила. Ядовитая. Как раз когда… Впрочем, долго рассказывать. Обычная история про кражу чего-нибудь у богов. В общем, нога у него сочилась зловонным гноем, а сам он постоянно вопил и терял сознание. Это было десять лет назад, по пути в Трою. В конце концов Агамемнон, по совету Одиссея, высадил старика на Лемносе, то есть буквально бросил его гнить.
– Но он выжил? – спрашивает Манмут.
– Очевидно. Возможно, боги хранили его для некоей миссии, но все это время он мучился от нестерпимой боли в ноге.
Манмут опять наклоняет голову набок:
– Понятно… Теперь я помню пьесу Софокла. Одиссей отправился за ним, когда прорицатель Гелен сказал грекам, что те не покорят Трою без Филоктетова лука, полученного им от… э-э-э… Геракла. Геркулеса.
– Да, лук перешел к нему по наследству, – говорит Хокенберри.
– Не помню, чтобы Одиссей за ним отправлялся. Я имею в виду реальность, последние восемь месяцев.
Хокенберри снова кивает:
– Все провернули очень тихо. Одиссей отсутствовал всего три недели, и возращение было обставлено в таком духе, мол, я тут за вином плавал, по пути забрал Филоктета.
– В трагедии Софокла, – говорит Манмут, – главным героем был Неоптолем, сын Ахиллеса. Отца он при жизни так и не встретил. Неужели он тоже здесь?
– Насколько я знаю, нет. Только Филоктет. И его лук.
– И теперь Энона обвинила его в убийстве Париса.
– Угу.
Томас Хокенберри подбрасывает в огонь несколько веточек. Искры кружат на ветру и уносятся к звездам. В темноте над океаном медленно ползут тучи. Наверное, до рассвета пойдет дождь. Иногда Хокенберри ночевал здесь, подложив под голову дорожный мешок и укрывшись плащом вместо одеяла. Однако сегодня лучше будет уйти под крышу.
– Но как Филоктет мог попасть в Медленное Время? – Манмут встает и, не страшась обрыва в сотню с лишним футов, подходит в темноте к отколотому краю площадки. – Нанотехнологию, позволяющую совершить этот переход, ввели ведь только Парису перед единоборством?
– Тебе виднее, – отвечает Хокенберри. – Это ведь вы, моравеки, накачали Париса нанотехнологиями, чтобы он мог сразиться с богом.
Манмут возвращается к костру, но продолжает стоять, вытянув ладони к огню, словно желая их согреть. Может, и правда греет, думает Хокенберри; ему известно, что у моравеков некоторые части органические.
– У некоторых других героев – у Диомеда, например, – до сих пор остаются в крови нанокластеры Медленного Времени, введенные когда-то Афиной или другими богами, – говорит Манмут. – Но ты прав, лишь Парису обновили их десять дней назад, перед поединком с Аполлоном.
– А Филоктета здесь не было десять лет, – говорит Хокенберри. – Так что вряд ли кто-нибудь из богов мог накачать его наномемами Медленного Времени. И ведь это же ускорение, а не замедление, верно?
– Верно, – говорит моравек. – «Медленное Время» – неправильный термин. Тому, кто туда попадал, кажется, будто все вокруг застыло в янтаре, а на самом деле путешественник наделяется сверхбыстрой реакцией и движением.
– А почему же он не сгорает? – спрашивает Хокенберри.
Он мог бы последовать за Аполлоном и Парисом в Медленное Время и увидеть бой своими глазами. Собственно, он бы так и поступил, если бы не был тогда в другом месте. Боги накачали его кровь и кости наномемами как раз для такой цели, и он много раз переносился в Медленное Время и смотрел, как боги готовят кого-нибудь из ахейцев или троянцев к бою.
– Из-за трения… – добавляет он. – О воздух или обо что там еще… – Тут он беспомощно осекается, исчерпав познания в физике.
Однако Манмут кивает, как будто услышал что-то разумное.
– Ускоренное тело, конечно, загорелось бы – прежде всего из-за внутреннего перегрева, – если бы не нанокластеры. Это часть наногенерируемой силовой оболочки тела.
– Как у Ахиллеса?
– Да.
– А не мог ли Парис сгореть как раз из-за этого? – спрашивает Хокенберри. – Из-за какого-нибудь сбоя нанотехнологии?
– Вряд ли. – Моравек выбирает камень поменьше и снова садится. – С другой стороны, зачем Филоктету убивать Париса? Разве у него был мотив?
Хокенберри пожимает плечами:
– В негомеровских рассказах о Трое Париса убивает именно Филоктет. Из лука. Отравленной стрелой. В точности как говорила Энона. Гомер даже упоминает, что Филоктета должны вернуть, дабы исполнить пророчество, по которому без него Троя не падет. Во второй песни, если не ошибаюсь.
– Но ведь греки и троянцы теперь союзники?
Хокенберри невольно улыбается:
– Те еще союзники. Ты не хуже меня знаешь, сколько в обоих станах заговоров и недовольства. Никого, кроме Гектора и Ахиллеса, не радует эта война с богами. Очередной мятеж – не более чем вопрос времени.
– Да, но Гектор и Ахиллес – практически непобедимый дуэт. И у каждого за спиной десятки тысяч верных троянцев и ахейцев.
– Это сейчас, – говорит Хокенберри. – Но возможно, в дело вмешались боги.
– Помогли Филоктету войти в Медленное Время? – спрашивает Манмут. – Но зачем? Согласно бритве Оккама, если бы они хотели смерти Париса, то Аполлон и убил бы его, как все считали до нынешнего дня. Пока не вмешалась Энона со своими обвинениями. Для чего было подсылать убийцу-грека… – Он умолкает, затем бормочет: – А, ну да.
– Угадал, – говорит Хокенберри. – Боги желают ускорить мятеж, убрать с дороги Ахиллеса и Гектора и натравить троянцев и греков друг на друга.
– Вот зачем этот яд, – произносит моравек. – Чтобы Парис успел рассказать жене… первой жене, кто на самом деле его убил. Теперь троянцы станут искать возмездия, и тем грекам, которые верны Ахиллесу, придется защищать себя с оружием в руках. Умный ход. А было сегодня еще что-нибудь, сопоставимое по значению?
– Агамемнон вернулся.
– Без фуфла? – спрашивает Манмут.
«Надо будет потолковать с ним насчет молодежного сленга, – думает Хокенберри. – Ощущение, будто говорю с первокурсником в Индианском университете».
– Да, без фуфла, – говорит он. – Вернулся на месяц или два раньше срока, и у него более чем странные вести.
Манмут выжидающе подается вперед. По крайней мере, Хокенберри интерпретирует позу маленького гуманоидного киборга как выжидающую. Гладкое лицо из металла и пластика не отражает ничего, кроме языков костра.
Хокенберри откашливается.
– Там, где побывал Агамемнон, люди пропали. Исчезли. Сгинули.
Он рассчитывал услышать удивленное восклицание, но маленький моравек лишь молча ждет продолжения.
– Никого не осталось. Не только в Микенах, куда Агамемнон отправился первым делом. Исчезли не только его жена Клитемнестра, сын Орест и прочие родственники. Исчезливсе. Города обезлюдели. На столах стоит нетронутая еда. В конюшнях ржут голодные лошади. Собаки воют у холодных очагов. Недоеные коровы мычат на пастбищах, а рядом бродят нестриженые овцы. Где бы ни высаживался Агамемнон на Пелопоннесе и дальше – в Лакедемоне, царстве Менелая, на родине Одиссея Итаке – везде пусто…
– Да, – говорит Манмут.
– Постой-ка, – говорит Хокенберри. – Ты ничуть не удивлен. Моравеки уже знают, что греческие города и царства греков опустели. Но как?
– Ты спрашиваешь, как мы узнали? Очень просто. С самого нашего появления мы следили за ними с земной орбиты, отправляли беспилотники для записи данных. Можно столько всего узнать о Земле за три тысячи лет до твоего времени… то есть за три тысячи лет до двадцатого и двадцать первого века.
Хокенберри ошеломлен. Ему и в голову не приходило, что моравеки интересуются чем-нибудь, кроме Трои, близлежащих полей сражений, Дыры, Марса, Олимпа, богов, может быть, марсианского спутника-другого… Черт, разве этого не достаточно?
– И когда они все… исчезли? – наконец выдавливает он. – Агамемнон говорит, еда на столах была еще свежей, бери да ешь.
– Думаю, дело в определении понятия «свежесть», – говорит Манмут. – По нашим наблюдениям, люди пропали четыре с половиной недели назад. Как раз когда флот Агамемнона приближался к Пелопоннесу.
– Господи Исусе, – шепчет Хокенберри.
– Да.
– Вы видели, как все произошло? Ваши спутниковые камеры или зонды… они что-нибудь засекли?
– Не совсем. Только что люди были на месте – и в следующую секунду их не стало. Это случилось около двух часов ночи по греческому времени, так что наблюдать было особенно нечего… в греческих городах, я имею в виду.
– В греческих городах, – тупо повторяет Хокенберри. – То есть… ты хочешь сказать… другие люди… тоже исчезли? Скажем… в Китае?
– Да.
Внезапно налетевший ветер бросает искры во все стороны сразу. Хокенберри прикрывает лицо руками, потом аккуратно стряхивает угольки с плаща и туники и, когда ветер стихает, подбрасывает в огонь остатки хвороста.
Не считая Илиона и склонов Олимпа – который, как выяснилось восемь месяцев назад, вообще на другой планете, – Хокенберри бывал только в доисторической Индиане, где бросил на попечение индейцев единственного уцелевшего коллегу Кита Найтенгельзера, когда Муза начала убивать схолиастов направо и налево. Сейчас он безотчетно трогает квит-медальон под одеждой. «Надо проверить, как там Найтенгельзер».
Словно прочитав его мысли, Манмут говорит:
– Исчезли все за пределами пятисоткилометрового радиуса от Трои. Африканцы, китайцы, австралийские аборигены. Индейцы Северной и Южной Америки. Гунны, даны и будущие викинги. Протомонголы. Все. Все остальные на планете – по нашим оценкам, примерно двадцать два миллиона человек – исчезли.
– Невозможно, – говорит Хокенберри.
– Да. Кажется невозможным.
– Какая же нужна сила, чтобы…
– Божественная, – отвечает моравек.
– Но это не могут быть олимпийские боги. Они просто… ну…
– Более мощные гуманоиды? – говорит Манмут. – Мы тоже так думаем. Здесь действуют иные энергии.
– Бог? – шепчет Хокенберри, воспитанный в строгой вере родителей-баптистов, которую позже променял на образование.
– Возможно, – отвечает моравек. – Но коли так, Он живет на другой планете Земля или ее орбите. Там произошел мощнейший выброс квантовой энергии в то самое время, когда исчезли жена и дети Агамемнона.
– На Земле? – повторяет Хокенберри. Он смотрит в темноту, на погребальный костер внизу, на улицы, где кипит ночная жизнь, затем на далекие походные костры ахейцев и еще более далекие звезды. – Здесь?
– Не на этой Земле, – говорит Манмут. – На другой Земле. Твоей. И похоже, мы туда скоро отправимся.
Целую минуту сердце у Хокенберри колотится так, что ему страшно за свое здоровье. Потом до него доходит: Манмут говорит не оего планете двадцать первого века из обрывочных воспоминаний прежней жизни, до того как боги воссоздали его по ДНК, книгам и бог весть чему еще, не о том потихоньку всплывающем в сознании мире, где был Индианский университет, жена и студенты, а о Земле – современнице терраформированного Марса более чем через три тысячи лет после того, как закончил свой короткий и не слишком удачливый век преподаватель классической литературы Томас Хокенберри.
Не в силах усидеть на месте, он поднимается и начинает расхаживать взад-вперед по разрушенному одиннадцатому этажу между разбитой северо-восточной стеной и вертикальным обрывом. Сандалия задевает камень, и тот летит со стофутовой кручи на темные улицы внизу. Ветер отбрасывает назад капюшон и длинные седеющие волосы. Рассудком Хокенберри уже восемь месяцев понимает, что видимый в Дыру Марс сосуществует в некой Солнечной системе будущего с Землей и другими планетами, но никогда не связывал этот факт с мыслью, что иная Земля и вправду там, ждет.
«Там кости моей жены смешаны с прахом, – думает Хокенберри, потом, готовый заплакать, почти смеется. – Черт, и мои кости тоже смешаны там с прахом».
– Как же вы полетите на ту Землю? – спрашивает он и тут же понимает глупость своего вопроса.
Он слышал, как Манмут и его гигантский друг Орфу прилетели из юпитерианского космоса на Марс вместе с другими моравеками, не пережившими первой встречи с богами. «У них есть космические корабли, Хокенбуш». Хотя большинство моравеков появились здесь словно по волшебству из квантовых дыр, которые помог открыть Манмут, космические корабли у них есть.
– На Фобосе строится специальный корабль, – тихо говорит моравек. – На сей раз мы полетим не одни. И не безоружные.
Хокенберри беспокойно мерит шагами пространство. У самого края неровной площадки его охватывает желание прыгнуть вниз, навстречу гибели: этот соблазн преследовал его с юных лет. «Не потому ли я и прихожу сюда? Думаю о прыжке? Думаю о самоубийстве?» Он понимает, что это правда. Последние восемь месяцев ему было нестерпимо одиноко. «А теперь и Найтенгельзер исчез – вероятно, сгинул вместе с индейцами в недрах космического пылесоса, который очистил Землю от всех людей, кроме несчастных троянцев и греков». Хокенберри знает: ему достаточно повернуть квит-медальон на груди, чтобы в мгновение ока очутиться в Северной Америке и пуститься на поиски друга, оставленного в доисторической Индиане. Однако боги могут выследить его в прорехах планкова пространства. Потому-то он больше и не квитируется – вот уже восемь месяцев.
Хокенберри возвращается к огню и замирает над маленьким моравеком:
– Зачем ты мне все это рассказываешь?
– Мы приглашаем тебя с нами, – говорит Манмут.
Хокенберри тяжело опускается на камень. Через минуту ему удается выдавить:
– Зачем? Какой от меня прок?
Манмут очень по-человечески пожимает плечами.
– Ты из того мира, – просто отвечает он. – Пусть даже из другого времени. На той Земле по-прежнему живут люди.
– Правда? – Хокенберри сам слышит, какой глупый и ошарашенный у него голос. Ему даже не пришло в голову об этом спросить.
– Да. Их не так много, – по-видимому, более четырнадцати веков назад бо́льшая часть землян перешла в некий постчеловеческий статус и переселилась на орбитальные кольца. Однако, по нашим наблюдениям, на планете осталось несколько сот тысяч людей старого образца.
– Людей старого образца, – повторяет Хокенберри, даже не пытаясь изобразить хладнокровие. – То есть вроде меня.
– Именно.
Манмут встает. Его зрительная панель едва доходит человеку до пояса. Хокенберри, никогда не бывший великаном, вдруг понимает, как должны себя чувствовать олимпийцы рядом с простыми смертными.
– Мы думаем, что тебе надо лететь с нами, – продолжает Манмут. – Ты нам очень поможешь в контактах с людьми на Земле будущего.
– Господи Исусе, – вновь говорит Хокенберри.
Он подходит к неровному краю над пропастью и снова понимает, как просто было бы шагнуть с уступа в темноту. На сей раз боги его не воскресят.
– Господи Исусе, – повторяет он.
У погребального костра Гектор по-прежнему возливает вино и приказывает слугам подкидывать дрова.
«Я убил Париса, – думает Хокенберри. – Я убил каждого мужчину, женщину, ребенка и бога, погибшего с того дня, когда я принял вид Афины и похитил Патрокла – притворившись, будто убил его, – чтобы спровоцировать Ахиллеса напасть на богов».
Он внезапно разражается горьким смехом, не заботясь, что маленькая живая машинка примет его за сумасшедшего.
«Я и впрямь сошел с ума. Все бред и чушь! Отчасти я до сих пор не спрыгнул с этой долбаной башни, потому что это казалось нарушением долга. Как будто я по-прежнему схолиаст, докладывающий Музе, которая докладывает богам. Нет, я точно свихнулся». К горлу в который раз подступают рыдания.
– Вы полетите с нами на Землю, доктор Хокенберри? – негромко спрашивает Манмут.
– Конечно, гори оно все, почему бы и нет? Когда?
– Как насчет прямо сейчас? – спрашивает маленький моравек.
Шершень, видимо, давно беззвучно висел в сотнях футов над ними, отключив навигационные огни. Черный шипастый летательный аппарат возникает из мрака с такой внезапностью, что Хокенберри едва не падает с края площадки.
Особенно сильный порыв ночного ветра помогает ему устоять, и он отступает от обрыва в ту самую секунду, когда из брюха шершня выдвигается трап и клацает о камень. Изнутри корабля струится красное мерцание.
– После вас, – произносит Манмут.
Солнце только что взошло, и Зевс в одиночестве мрачно сидел на троне, когда под своды Великого чертога собраний вступила Гера, ведя на золотом поводке пса.
– Это он? – осведомился владыка богов.
– Он, – ответила Гера и сняла поводок.
Собака тут же села.
– Зови своего сына, – сказал Зевс.
– Которого?
– Искусного мастера. Того, который так вожделеет Афину, что кончил ей на ногу, в точности как сделал бы этот пес, не будь он лучше воспитан.
Гера тронулась к выходу. Пес двинулся было за ней.
– Оставь его, – приказал Зевс.
Гера сделала псу знак, и тот остался.
Его короткая серая шерсть лоснилась, а кроткие карие глаза ухитрялись выражать ум и глупость одновременно. Пес принялся расхаживать взад и вперед вокруг золотого трона, царапая когтями мрамор. Потом обнюхал торчащие из сандалий голые пальцы Громовержца Кронида. Наконец, стуча когтями по полу, приблизился к темному голографическому пруду, заглянул туда, не увидел ничего интересного в темных завихрениях помех, заскучал и поплелся к далекой белой колонне.
– Ко мне! – приказал Зевс.
Пес покосился на него, отвернулся и с самыми серьезными намерениями начал обнюхивать основание колонны.
Зевс свистнул.
Пес повертел головой, навострил уши, однако не тронулся с места.
Зевс снова свистнул и хлопнул в ладоши.
Серый пес вернулся в два прыжка, радостно высунув язык.
Зевс спустился с трона и потрепал пса по загривку, затем извлек из складок одежды сверкающий нож и отсек псу голову. Она докатилась почти до края голографического пруда, а тело рухнуло, вытянув передние лапы, как если бы пес получил команду «лежать» и послушался в надежде получить вкусненькое.
В чертог вошли Гера с Гефестом и двинулись по мраморному полу.
– Забавляемся с собачкой, повелитель? – спросила Гера, подходя ближе.
Зевс отмахнулся, будто прогоняя назойливую гостью, спрятал нож в рукав и возвратился на золотой трон.
По сравнению с другими богами Гефест выглядел приземистым карликом: шесть футов роста и грудь словно волосатая пивная бочка. К тому же бог огня приволакивал левую ногу, будто мертвую, – впрочем, так оно и было. Лохматая шевелюра и еще более лохматая борода как будто переходили в поросль на груди, а красные глаза так и бегали по сторонам. На первый взгляд казалось, что он в доспехах, но при ближайшем рассмотрении становилось видно, что волосатое тело крест-накрест перевито ремнями, на которых висят сотни мешочков, коробочек, инструментов и приспособлений, выкованных из драгоценных и обычных металлов, сшитых из кожи и даже, судя по виду, сплетенных из волос. Искусный мастер, Гефест прославился на Олимпе тем, что как-то создал из чистого золота заводных девственниц, которые двигались, улыбались и ублажали мужчин почти как живые. По слухам, именно в его алхимических сосудах зародилась первая женщина – Пандора.
– Здравствуй, искусник! – прогрохотал Зевс. – Я бы позвал тебя раньше, да все кастрюли целы, а игрушечные щиты никак не погнутся.
Гефест опустился на колени подле мертвого пса и тихо пробормотал:
– Зачем же так-то? В этом не было нужды. Совсем не было.
– Он меня раздражал. – Зевс взял с золотого подлокотника кубок и отпил большой глоток.
Гефест перевернул обезглавленное тело, провел мозолистой ладонью по грудной клетке, словно хотел почесать мертвому псу брюхо, и осторожно нажал. Покрытая мясом и шерстью панель отскочила в сторону. Пошарив в собачьих кишках, Гефест извлек прозрачный мешочек и вытащил из него ломоть влажного розового мяса.
– Дионис, – сказал Гефест.
– Мой сын, – ответил Зевс и потер виски, как будто смертельно устал от происходящего.
– Прикажешь отнести эти объедки Целителю, о Кронид? – спросил бог огня.
– Нет. Пусть кто-нибудь из наших съест его и родит заново, как и желал Дионис. Такое причастие болезненно для носителя, но, может быть, это научит олимпийских богов и богинь заботливее приглядывать за моими детьми.
Зевс перевел взгляд на Геру, которая за это время успела присесть на вторую ступеньку трона и с нежностью положить правую руку на колено супруга.
– Муж мой, нет, – тихо сказала она. – Прошу тебя.
Зевс улыбнулся:
– Тогда выбирай сама, жена.
– Афродита, – ответила Гера без колебаний. – Ей не впервой совать себе в рот мужские члены.
Зевс покачал головой:
– Нет. Афродита ничем не прогневила меня с тех пор, как побывала в баках Целителя. Не уместнее ли будет покарать Афину Палладу за то, что она, убив Патрокла, любезного друга Ахиллеса, и Гекторова сына-младенца, вовлекла нас в эту войну со смертными?
Гера отдернула руку:
– Афина все отрицает, о сын Крона. К тому же смертные говорят, что Афродита убивала Астианакта вместе с Афиной.
– Голографический пруд сохранил запись убийства Патрокла. Хочешь посмотреть еще раз, жена? – В голосе Зевса, похожем на раскаты дальнего грома, прорезались нотки зарождающегося гнева. Казалось, в Чертог богов ворвалась буря.
– Нет, повелитель, – ответила Гера. – Однако ты знаешь, что говорит Афина. Мол, беглый схолиаст Хокенберри принял ее обличье и совершил эти преступления. Она клянется любовью к тебе…
Зевс нетерпеливо встал, прошелся по мраморному полу и вдруг рявкнул:
– Морфобраслеты не позволяют смертным принимать божественное обличье! Это невозможно даже на краткий срок. Нет, это сделал олимпиец – либо сама Афина, либо кто-то принявший ее облик. Итак… решай, кто примет тело и кровь моего сына Диониса.
– Деметра.
Зевс погладил короткую седую бороду:
– Деметра? Моя сестра и мать возлюбленной Персефоны?
Гера встала, отступила на шаг и развела белыми руками:
– Есть ли на этой горе бог, который не приходится тебе родней? Я твоя сестра и к тому же супруга. Во всяком случае, Деметре уже доводилось рожать на свет не пойми что. И ей все равно сейчас нечем заняться, поскольку люди больше не жнут и не сеют.
– Быть по сему, – сказал Зевс и посмотрел на Гефеста. – Доставь Деметре останки моего сына и сообщи, что Зевс повелел ей съесть это мясо и заново родить моего сына. Поручи трем моим фуриям приглядывать за ней до тех пор.
Бог огня пожал плечами, бросил мясо в один из своих мешочков и спросил:
– Хочешь посмотреть погребальный обряд Париса?
– Хочу.
Зевс снова воссел на трон и похлопал по ступени, с которой встала Гера. Та послушно вернулась на место, но руку на колено Крониду класть не стала.
Бубня себе под нос, Гефест подошел к собачьей голове, поднял ее за уши и отнес к видеопруду. Здесь он сел на корточки, снял с одного из ремней на груди металлический крючок и выковырял левый собачий глаз. Яблоко легко выскочило наружу, за ним потянулись зеленые, красные и белые оптоволоконные нервы. Когда в руке у Гефеста оказалось два фута проводов, он снял с пояса другой инструмент и перерезал их у основания.
Затем он зубами счистил изоляцию и налипшую слизь, под которыми обнаружились тончайшие золотые волокна. Ловко закрутив блестящие концы, Гефест подключил их к металлическому шарику из очередного мешочка, а глаз и цветные нервы опустил в голографический пруд.
Пруд тотчас наполнился трехмерными изображениями. Богов окружили звуки, разносящиеся из пьезоэлектрических микродинамиков, хитроумно встроенных в стены и мраморные колонны.
Правда, картинка получалась с точки зрения собаки – много голых коленей и бронзовых поножей.
– Прежние репортажи нравились мне больше, – пробормотала Гера.
– Моравеки распознают и уничтожают всех наших дронов, даже насекомых, – сказал Гефест, перематывая погребальную процессию в ускоренном режиме. – Нам еще повезло, что…
– Тихо! – рявкнул Зевс, и голос его громом отразился от стен. – Давай. Отсюда. Звук.
Несколько минут все трое молча смотрели на заклание Диониса.
В последний миг бессмертный сын Зевса посмотрел через толпу на пса и сказал: «Съешь меня».
– Можешь выключать, – сказала Гера, увидев, как Гектор бросил факел на груду дров.
– Нет, погоди, – возразил Зевс.
Минуту спустя Громовержец поднялся с трона и двинулся к пруду. Брови его были сведены, глаза сверкали, кулаки были сжаты.
– Да как онпосмел, смертный Гектор, звать Борея и Зефира, дабы те раздули костер, на котором жарятся яйца и потроха моего сына! КАК ОН ПОСМЕЛ!!!
И Зевс квитировался прочь. Послышался оглушительный раскат грома – это воздух устремился в пустоту там, где микросекунду назад был исполинский небожитель.
Гера покачала головой:
– Он спокойно смотрит на ритуальное заклание родного сына, но приходит в бешенство, когда Гектор призывает богов ветра. У отца нехорошо с головой, Гефест.
Ее сын угрюмо хмыкнул, скатал провода, убрал глазное яблоко и металлический шарик в мешочек. Собачью голову он положил в мешочек побольше.
– Нужно ли тебе от меня еще что-нибудь нынче утром, дочь Крона?
Она кивнула на труп собаки с раскрытой панелью на брюхе:
– Забери это с собой.
Дождавшись его ухода, Гера прикоснулась к груди и квантово телепортировалась из Великого чертога собраний.
Никто не мог квитироваться в опочивальню Геры, даже сама хозяйка. Давным-давно – если бессмертная память ей не изменяла, ибо сейчас нельзя было верить даже собственным воспоминаниям, – она сама попросила Гефеста обезопасить ее покои при помощи волшебного искусства – силового поля квантовых потоков, вроде моравекского щита, который защищал Трою и ахейский стан от божественного вмешательства, но все-таки немного иного. Пронизанная квантовым потоком титановая дверь удержала бы даже разъяренного Зевса, и Гефест плотно приладил ее к квантовому косяку. Потайной засов открывался телепатическим паролем, который Гера меняла ежедневно.
Она мысленной командой отодвинула засов, скользнула в опочивальню, заперла за собой блестящую металлическую дверь и пошла в купальню, сбрасывая на ходу хитон и грязное белье.
Для начала волоокая Гера налила глубокую ванну (вода туда подавалась из чистейших ледниковых ручьев Олимпа и нагревалась адскими машинами Гефеста, внедренными в жерло древнего вулкана). Затем Гера с помощью амброзии оттерла с белоснежной кожи все пятнышки, все самые неуловимые следы несовершенства.
Затем белорукая Гера умастила свое вечно прелестное, чарующее тело оливковым притиранием и благоуханным маслом. На Олимпе говорили, что аромат этого масла, доступного лишь Гере, не только возбуждает любое божество мужского пола в медностенных чертогах Зевса, но порой облаком спускается на Землю и доводит ничего не подозревающих смертных до исступленной похоти, толкающей их на безумные поступки.
Дочь великого Крона уложила блистательные душистые локоны вокруг скуластого лица и облачилась в ароматную ризу, сотканную для нее Афиной в те давние дни, когда они еще дружили. На диво гладкую ткань украшали бесчисленные узоры; искусные пальцы Афины и волшебный челнок вплели в нее даже нити розовой парчи. Божественную ткань Гера подколола у высокой груди золотой пряжкой и обвила вокруг стана пояс, расшитый бахромой из тысяч колышущихся кистей.
В аккуратно проткнутые мочки ушей, которые выглядывали из темных благоухающих кудрей подобно робким морским обитателям, она вдела прекрасные серьги с тройными багровыми подвесками, чей серебристый блеск проникал в любое мужское сердце.
Наконец она покрыла чело невесомым золотым покровом, блестевшим, словно солнечный свет, на ее румяных щеках, и заплела на гладких лодыжках тонкие золотые ремешки сандалий.
Сияющая от макушки до пят, Гера задержалась перед зеркальной стеной, с минуту придирчиво рассматривала свое отражение и вполголоса промолвила:
– А ты еще ничего.
С этими словами она вышла из опочивальни под гулкие своды мраморного зала и, коснувшись груди, квитировалась прочь.
Гера нашла богиню любви Афродиту на зеленом южном склоне Олимпа. Солнце клонилось к закату, жилища и храмы бессмертных на восточном берегу кальдеры заливал свет. Афродита любовалась золотым сиянием марсианского океана на севере и ледяными вершинами трех исполинских вулканов далеко на востоке, куда тянулась гигантская, двухсоткилометровая тень Олимпа. Правда, вид получался немного смазанным из-за всегдашнего силового поля, которое позволяло дышать, жить и передвигаться при почти земной гравитации здесь, так близко к космическому вакууму над терраформированным Марсом. И еще изображение размывала мерцающая эгида – щит, установленный Зевсом в начале войны.
Дыра внизу – прорезанный в тени Олимпа, полыхающий закатными красками круг, заполненный огнями человечьих костров и летающими аппаратами моравеков, – тоже напоминала о войне.
– Милое дитя, – обратилась Гера к богине любви, – исполнишь ты одну мою просьбу или откажешь? Сердишься ли ты еще за то, что последние десять лет я помогала аргивянам, в то время как тебе было угодно защищать дорогих твоему сердцу троянцев?
– Царица небес и возлюбленная Зевса, проси меня о чем угодно, – ответила Афродита. – Я с радостью исполню все, что могу сделать для столь могущественной богини.
Солнце почти село, и богини разговаривали в полумгле, однако Гера заметила, что кожа и всегдашняя улыбка Афродиты как будто лучатся собственным светом. Гера, как женщина, отзывалась на это чувственно и не могла вообразить, что же испытывают в присутствии Афродиты боги, не говоря уже о слабовольных смертных мужчинах.
Глубоко вздохнув (ибо следующие слова знаменовали начало самой коварной интриги, на какую когда-либо решалась коварная Гера), она сказала:
– Дай мне силы возбуждать Любовь, порождать Желания, все чары, которыми ты покоряешь сердца и бессмертных, и смертных!
Все так же улыбаясь, Афродита прищурила глаза:
– Конечно, я исполню твою просьбу, о дочь Крона. Но для чего мои уловки той, кто и без них почивает в объятиях Зевса?
Гера врала уверенным голосом, разве что, как все лгуны, приводила слишком много подробностей:
– Война утомила меня, о богиня любви. Все эти заговоры бессмертных, происки аргивян и троянцев изранили мое сердце. Я отправлюсь к пределам иной, щедрой земли навестить отца Океана, источник, откуда восстали бессмертные, и матерь Тефису. Эти двое питали меня и лелеяли в собственном доме, юную взявши от Реи, когда беспредельно гремящий, широкобровый Зевс низверг Крона глубоко под землю и под волны бесплодных морей, нам же выстроил новый дом на этой холодной красной планете.
– Но зачем? – тихо спросила Афродита. – Для чего тебе мои слабые чары, если ты всего лишь хочешь навестить Океана и Тефису?
Гера коварно улыбнулась:
– Старики рассорились, их брачное ложе охладело. Иду посетить их, чтобы рассеять старую вражду и положить конец несогласию. Сколько можно чуждаться объятий, избегая супружеской ласки? Хочу примирить их, чтобы вновь сочетались любовью, и обычных слов для этого не хватит. Вот почему я прошу во имя нашей с тобою дружбы, ради примирения старых друзей: дай мне на время твои чары, чтобы я тайно помогла Тефисе возбудить в Океане желание.
Афродита улыбнулась еще ослепительнее. Солнце ушло за марсианский горизонт, вершина Олимпа погрузилась в сумерки, однако улыбка богини любви согревала обеих.
– Не должно мне отвергать столь сердечной просьбы, о жена Зевса, ибо твой муж, наш владыка, повелевает всеми нами.
С этими словами Афродита распустила укрытый под грудью пояс и протянула Гере тонкую паутинку из ткани, расшитой микросхемами.
Гера смотрела на пояс, и у нее внезапно пересохло во рту.
«Достанет ли мне храбрости? Если Афина узнает, что я задумала, то немедля соберет своих подлых сообщников – и тогда пощады не жди. А если дознается Зевс – покарает меня так, что ни иномирный Целитель, ни его резервуары уже не вернут меня даже к симулякру олимпийской жизни».
– Скажи, как он работает, – прошептала она.
– В этом поясе заключена вся хитрость обольщения, – тихо проговорила Афродита. – И жар любви, и лихорадка желания, и страстные вскрики, и шепоты пылких признаний.
– Все в одном пояске? – спросила Гера. – И как он действует?
– Его волшебство заставит любого мужчину лишиться рассудка от вожделения, – прошептала Афродита.
– Да-да, нокак это получается? – Гера сама слышала досаду в своем голове.
– Откуда мне знать? – рассмеялась Афродита. – Я получила пояс в придачу, когда он…он… творил из нас богов. Феромоны широкого спектра действия? Наноактиваторы гормонов? Микроволновая энергия, направленная непосредственно к мозговым центрам секса и удовольствия? Какая разница? Хотя это лишь одна из моих хитростей, она работает. Испробуй ее, жена Зевса.
Гера улыбнулась и затянула узорчатую ленту между и под высокими грудями, скрыв ее под одеждой.
– Как мне включить пояс?
– Хочешь сказать, как его включить матери Тефисе? – все так же улыбаясь, спросила Афродита.
– Ну да, разумеется.
– Когда настанет время, коснись груди, как если бы активировала нанотриггеры квантовой телепортации, только не воображай место назначения, а потрогай пальцем микросхему и подумай о чем-нибудь сладострастном.
– И все? Так просто?
– Этого хватит, – сказала Афродита. – О, в этом поясе заключен целый новый мир.
– Благодарю тебя, богиня любви, – церемонно проговорила Гера.
Из силового поля над ними, словно копья, ударили вверх лазерные лучи. Из Дыры вылетел корабль, или шершень, моравеков и устремился в космос.
– Знаю, ты не вернешься в чертоги Олимпа, не исполнив задуманного, – сказала Афродита. – Что бы ни лежало у тебя на сердце, я уверена, ты этого добьешься.
Гера улыбнулась, затем коснулась груди – аккуратно, чтобы не задеть пояс прямо под сосками, – и телепортировалась по квантовому следу, оставленному Зевсом в складках пространства-времени.
На восходе Гектор велел залить погребальный костер вином. Он и вернейшие друзья убитого разгребли угли, с бесконечной осторожностью отыскивая кости Приамова сына, чтобы не смешать их с обгорелыми костями собак, лошадей и жалкого бога. Эти низшие кости валялись по краям кострища, обгорелые останки Париса лежали ближе к центру.
Рыдая, Гектор и его боевые товарищи собрали кости Париса в золотую урну и запечатали ее двойным слоем тука, как требовал обычай для доблестных и благородных мужей. Затем скорбной процессией они пронесли урну по улицам и рыночным площадям (земледельцы и воины с равной почтительностью молча уступали дорогу) и доставили прах на расчищенную от мусора площадку, где прежде стояло южное крыло Приамова дворца, разрушенного восемь месяцев назад бомбами олимпийцев. В сердце изрытого воронками пространства соорудили временную гробницу из каменных глыб – обломков здания. Там уже покоились несколько найденных костей царицы Гекубы, жены Приама, матери Гектора и Париса. Теперь Гектор покрыл Парисову урну тонкой льняной пеленой и сам отнес ее в склеп.
– Здесь, брат мой, я полагаю на время твои кости, – произнес Гектор, стоя перед своими спутниками, – и пусть земля укроет тебя, доколе мы не обнимемся в сумрачных чертогах Аида. Когда эта война окончится, оставшиеся в живых возведут над тобой, над нашей матерью и всеми павшими в бою – думаю, и надо мною тоже – достойный курган, напоминающий о самом Доме Смерти. До тех пор прощай, брат.
Затем Гектор и его люди вышли наружу. Сотни дожидавшихся троянских героев засыпали временную гробницу рыхлой землей, а сверху навалили камней.
После чего Гектор, не спавший уже две ночи кряду, отправился искать Ахиллеса, горя желанием возобновить сражение с богами. Сегодня он как никогда жаждал их золотой крови.
Кассандра очнулась на рассвете и увидела, что почти раздета (платье было разодрано и помято) и шелковыми веревками привязана за руки и за ноги к столбикам чужой кровати. «Что за ерунда?» – гадала она, мучительно вспоминая, неужели снова напилась и отключилась с каким-нибудь смазливым молодым воином.
Потом она вспомнила вчерашнее погребение и то, как упала в обморок на руки Елене и Андромахе.
«Фу-ты, пропасть, – думала Кассандра. – Мой длинный язык опять довел меня до беды». Она осмотрелась. Внушительные каменные плиты, запах подземной сырости, ни единого окна. Вполне похоже на чей-нибудь пыточный подвал. Кассандра забилась, дергая веревки. Они были гладкие, но прочные, да и узлы вязала опытная рука.
«Фу-ты, пропасть», – повторила про себя Кассандра.
Вошла Андромаха, жена Гектора, и посмотрела на пророчицу сверху вниз. Оружия при вошедшей не было, но Кассандра легко могла вообразить острый кинжал в ее рукаве. Женщины долго молчали. Наконец Кассандра сказала:
– Пожалуйста, отпусти меня, подружка.
– Лучше я тебе глотку перережу, подружка, – ответила Андромаха.
– Тогда режь, сука, – сказала Кассандра. – Нечего попусту грозить.
Она ничуть не боялась. Даже в калейдоскопе изменчивых картин будущего в последние восемь месяцев, когда умерли прежние будущие, Андромаха ни разу ее не убивала.
– Кассандра, как у тебя повернулся язык заговорить про моего младенца? Ты знаешь, что восемь месяцев назад Афродита и Афина Паллада ворвались в детскую и зарезали моего малыша вместе с кормилицей. Они сказали, боги Олимпа рассержены, что Гектор не сжег аргивские корабли, и выбрали в жертву не годовалого бычка, а нашего Астианакта, которого мы с отцом нежно звали Скамандрием.
– Врешь, – отозвалась Кассандра. – Развяжи меня.
Голова раскалывалась. От особо ярких пророчеств у нее всегда бывало похмелье.
– Не развяжу, пока не ответишь, почему ты сказала, будто я подменила свое дитя ребенком рабыни. – Андромаха смотрела холодно. Кинжал уже поблескивал в ее руке. – Как я могла такое сделать? Откуда мне было знать, что явятся богини?
Кассандра со вздохом закрыла глаза.
– Никаких богинь там не было, – устало, но презрительно произнесла она и снова посмотрела на Андромаху. – Ты узнала, что Паллада Афина убила Патрокла, любимого друга Ахиллеса (возможно, вскоре выяснится, что и это была ложь), и задумала – не исключаю, что в сговоре с Еленой и Гекубой, – зарезать сына кормилицы, ровесника маленького Астианакта, а заодно и ее саму. Затем ты объявила Гектору, Ахиллесу и прочим сбежавшимся на твои вопли, что твоего сына убили богини.
Глаза Андромахи были холодны, как лед на замерзшем горном ручье.
– Зачем бы я это сделала?
– Ты увидела возможность осуществить тайный замысел Троянских женщин, – сказала Кассандра. – Наш замысел. Как-то отвратить наших мужчин от войны с аргивянами – войны, которая, по моему пророчеству, должна была закончиться нашей гибелью или позором. Это была блестящая идея, Андромаха. Я преклоняюсь перед твоей решимостью.
– Только если ты и права, – сказала Андромаха, – то я втянула всех в еще более безнадежную войну с богами. По крайней мере, в твоих прежних видениях некоторые из нас остались в живых, пусть даже рабынями.
Кассандра неуклюже пожала плечами, забыв о веревках и растянутых руках.
– Ты думала лишь о спасении сына, которого, как мы знали, ждала ужасная гибель, стань наше прошлое будущее нынешним настоящим. Я тебя понимаю.
Андромаха выставила нож:
– Жизнь моей семьи, даже Гектора, зависит от того, заикнешься ли ты об этом еще раз и поверит ли тебе всякий сброд – не важно, троянский или ахейский. Меня обезопасит лишь твоя смерть.
Кассандра выдержала ее ровный взгляд.
– Мой дар предвидения может еще послужить тебе,подруга. Когда-нибудь он даже может спасти тебя, или Гектора, или Астианакта, где бы ни укрывался твой сын. Ты знаешь, в приступе пророчества я не могу сдерживать свои выкрики. Давай так: ты, Елена, или кто еще там с вами в сговоре, держитесь рядом или приставьте рабыню покрепче, пусть затыкает мне рот, когда я снова начну выбалтывать истину. В случае чего – убейте.
Андромаха помолчала, закусив губу, потом наклонилась и рассекла шелковую веревку на правом запястье Кассандры. Разрезая остальные, она сказала:
– Амазонки приехали.
Менелай всю ночь провел в беседах со старшим братом; когда Заря простерла из мрака розовые персты, он был готов действовать.
Всю ночь ходил он от одного греческого стана к другому вдоль побережья, слушая, как Агамемнон рассказывает воинам об их пустых городах, безлюдных полях, заброшенных гаванях, о судах без команды, качающихся на якоре у берегов Марафона, Эретрии, Халкиды, Авлиды, Гермионы, Тиринфа, Гелоса и десятков других приморских городов. Слушал, как Агамемнон повествует ахейцам, аргивянам, критянам, итакийцам, лакедемонцам, калиднийцам, вупрасийцам, дулихийцам, пилосцам, пиразийцам, спартанцам, мессеисянам, фракийцам, окалеянам – всем союзникам с материковой Греции, скалистых островов и самого Пелопоннеса о том, что их земли стали необитаемы, жилища покинуты, словно по воле богов, пища гниет на столах, одежды брошены на ложах, бани и бассейны зарастают водорослями, мечи ржавеют без ножен. Могучим раскатистым голосом Агамемнон описывал корабли в Эгейском море, с парусами – не убранными, но разорванными в клочья (хотя, по его словам, небо было ясное и за весь месяц плавания не случилось ни одной бури): полногрудые афинские суда, нагруженные товарами и по-прежнему щетинящиеся веслами, за которыми не осталось гребцов; огромные персидские корабли, лишившиеся неповоротливой команды и никчемных воинов; изящные египетские ладьи, ждущие у причалов зерна для родных островов.
– В мире не осталось ни мужчин, ни женщин, ни детей, кроме нас и подлых троянцев! – восклицал Агамемнон в каждом ахейском стане. – Как только мы отвернулись от богов, хуже того, обратили против них наши сердца и руки, боги похитили надежду наших сердец – жен, детей, отцов и рабов.
– Они все умерли? – непременно вскрикивал кто-нибудь в каждом лагере, заглушая страдальческие вопли товарищей. Зимняя ночь полнилась стенаниями вдоль всей цепочки аргивских костров.
Агамемнон поднимал руки, прося тишины, и выдерживал жуткую паузу.
– Там не было никаких следов борьбы, – наконец изрекал он. – Ни крови, ни разлагающихся трупов, брошенных голодным собакам и кружащим птицам.
И всякий раз, в каждом стане, доблестные аргивяне, сопровождавшие Агамемнона в плавании, отдельно беседовали с товарищами по рангу. К рассвету все на берегу узнали ужасающую весть, и парализующий страх уступил место бессильной ярости.
Вся эта история была на руку братьям Атридам, втайне желавшим не только возобновить осаду Трои, но и свергнуть самозваного диктатора, быстроногого Ахиллеса. Через несколько дней, если не часов, думал Менелай, Агамемнон вернет себе законное место главнокомандующего.
На рассвете царь закончил обходить лагеря, и прославленные военачальники разошлись по своим шатрам, чтобы забыться коротким, тревожным сном: Диомед, Большой Аякс Теламонид, рыдавший как дитя при вести об исчезновении людей с милого Саламина, Одиссей, Идоменей, Малый Аякс, проливавший слезы отчаяния вместе со своими земляками-локрами, и даже словоохотливый Нестор.
– А теперь расскажи, как идет война с богами, – сказал Агамемнон Менелаю, когда братья остались наедине в лагере лакедемонцев, окруженные кольцом верных телохранителей и копейщиков; все они расположились на почтительном расстоянии, так что беседу никто подслушать не мог.
Рыжеволосый Менелай рассказал старшему брату о постыдных ежедневных сражениях между магией моравеков и божественным оружием олимпийцев, о редких поединках, о смерти Париса и сотни героев помельче с троянской и ахейской стороны и о вчерашнем обряде. Дым погребального костра и отблески пламени над стенами Трои исчезли лишь час назад.
– Туда ему и дорога, – объявил царственный Агамемнон, вонзая сильные белые зубы в молочного поросенка, зажаренного на завтрак. – Об одном жалею: Аполлон убил Париса… Мне не досталось.
Менелай рассмеялся, съел немного свинины, запил ее вином и рассказал дорогому брату, как невесть откуда явилась первая жена Париса, Энона, и бросилась в костер.
Агамемнон расхохотался:
– Лучше бы в костер бросилась эта потаскуха, твоя жена Елена!
Менелай кивнул, но при этом имени его сердце болезненно екнуло. Потом он пересказал обвинения Эноны в адрес Филоктета и описал, как разъярились троянцы и как ахейцам пришлось спешно ретироваться из города.
Агамемнон хлопнул себя по колену:
– Отлично! Это предпоследний камень, уложенный в фундамент. За двое суток я обращу недовольство в действия по всему ахейскому лагерю. До исхода недели мы будем вновь воевать с троянцами, брат. Клянусь землей и камнями на могиле нашего отца.
– Но боги… – начал Менелай.
– Боги останутся богами, – уверенно перебил его брат. – Зевс будет сохранять нейтралитет, кое-кто станет помогать хнычущим, обреченным троянцам, большинство поддержит нас. Однако на сей раз мы закончим труд, за который взялись. Через две недели от Илиона останется лишь пепел, как от Париса остались лишь пепел и кости.
Менелай кивнул. Ему хотелось спросить, как Агамемнон намерен помириться с богами и свергнуть непобедимого Ахиллеса, однако другое было важнее.
– Я видел Елену, – сказал он, запнувшись на имени жены. – Еще чуть-чуть – и я бы ее убил.
Старший Атрид утер лоснящиеся губы, сделал глоток из серебряного кубка и выгнул бровь, показывая, что внимательно слушает.
Менелай рассказал, как решился убить Елену, как удачно все шло и как Энона своими предсмертными обвинениями помешала его замыслу.
– Нам еще повезло уйти живыми из города, – повторил он.
Агамемнон сощурился на далекие стены. Где-то завыла моравекская сирена, над городом взвился реактивный снаряд и устремился к невидимой олимпийской цели. Защитное поле над ахейским лагерем напряженно загудело.
– Тебе надо убить ее сегодня, – сказал Менелаю старший и мудрый брат. – Теперь же. Нынче утром.
– Нынче утром? – Менелай провел языком по губам, пересохшим, несмотря на свиной жир.
– Нынче утром, – повторил былой и грядущий предводитель греческих армий, пришедших разграбить Трою. – Через день или два рознь между нашими людьми и презренными троянцами разгорится так, что эти трусы вновь запрут свои долбаные Скейские ворота.
Менелай покосился на городские стены, розовые в лучах встающего зимнего солнца.
– Одного меня не впустят… – начал он.
– Иди переодетым, – перебил Агамемнон. Потом отпил еще и рыгнул. – Думай, как Одиссей… как хитроумный проныра.
Менелаю, который был таким же гордецом, как брат и другие аргивские герои, сравнение пришлось не по нраву.
– И как же мне переодеться? – спросил он.
Агамемнон указал на собственный царский шатер багрового шелка:
– У меня есть шкура льва и шлем с клыками вепря. Диомед был в этом наряде, когда год назад они с Одиссеем пытались выкрасть палладий. Необычный шлем спрячет рыжие кудри, клыки замаскируют бороду, под шкурой укроются твои великолепные ахейские доспехи, так что сонная стража примет тебя за варвара из числа их союзников. Однако надо поспешить – пока стража не сменится и пока ворота не закроют до самой гибели обреченного Илиона.
Менелай размышлял лишь несколько мгновений. Затем он встал, крепко хлопнул брата по плечу и пошел к шатру, чтобы переодеться и запастись клинками понадежнее.
Фобос походил на огромную пыльную исцарапанную маслину с огоньками вокруг вмятины на одном конце. Манмут объяснил Хокенберри, что вмятина – это исполинский кратер Стикни, а огоньки – база моравеков.
Полет сопровождался для Хокенберри некоторым приливом адреналина. Он частенько видел шершней вблизи и заметил, что иллюминаторов у них нет, из чего заключил, что лететь придется вслепую, в крайнем случае – глядя на телемониторы. Оказалось, он серьезно недооценил уровень технологий роквеков с Пояса астероидов – ибо, по словам Манмута, все шершни были сделаны роквеками. Еще Хокенберри ожидал увидеть амортизационные кресла, как на космических челноках двадцатого века, с пряжками на толстых ремнях.
Кресел не было. И вообще никакой видимой опоры. Незримое силовое поле окутало Хокенберри и маленького моравека, и те словно повисли в воздухе. Голограммы – или другого рода трехмерные проекции, совершенно реальные с виду, – окружали их с трех сторон и снизу. Мало того что они сидели в невидимых креслах, невидимые кресла еще и висели над пустотой. Шершень, молнией пролетев через Дыру, стремительно шел вверх южнее Олимпа.
Хокенберри завопил.
– Что, дисплей беспокоит? – спросил Манмут.
Хокенберри завопил снова.
Моравек проворно коснулся голографической панели, возникшей будто по волшебству. Пустота под ними съежилась до размеров огромного телеэкрана, встроенного в металлический пол. Между тем панорама внизу продолжала стремительно расширяться. Вот промелькнула укрытая силовым полем вершина Олимпа. Лазерные лучи или какие-то другие энергетические копья ударили в шершень и расплескались вспышками на его силовом щите. Синее марсианское небо стало нежно-розовым, затем почернело, и вот уже шершень вышел из атмосферы. Огромный край Марса продолжал вращаться, пока не заполнил виртуальные иллюминаторы.
– Так лучше, – выдохнул Хокенберри, пытаясь хоть за что-нибудь ухватиться.
Невидимое кресло не сопротивлялось, но и не отпускало.
– Господи Исусе! – ахнул он, когда корабль развернулся на сто восемьдесят градусов и включил все двигатели.
Откуда-то сверху, почти над головой, вынырнул Фобос.
И все это происходило в полнейшей тишине.
– Прошу прощения, – сказал Манмут. – Надо было тебя предупредить. Сейчас в заднем иллюминаторе Фобос. Из двух спутников Марса он больший – миль четырнадцать в диаметре… Хотя, как видишь, он ничуть не сферический.
– Напоминает картофелину, поцарапанную кошачьими когтями, – выдавил Хокенберри: спутник надвигался уж очень стремительно. – Или исполинскую маслину.
– Ну да, маслина, – согласился моравек. – Это из-за кратера на конце. Его назвали Стикни – в честь жены Асафа Холла Анджелины Стикни-Холл.
– А кто этот… Асаф… Холл? – выговорил Хокенберри. – Какой-нибудь… астронавт… или… космонавт… или… кто?
Наконец он отыскал то, за что мог ухватиться, – Манмута.
Маленький моравек вроде был не против, что в его покрытые металлом и пластиком плечи вцепились изо всех сил. Голографический экран сзади заполнила вспышка – это беззвучно полыхнул один из реактивных двигателей. Хокенберри едва удерживался, чтобы не стучать зубами.
– Асаф Холл был астрономом в военно-морской обсерватории Соединенных Штатов в Вашингтоне, округ Колумбия, – обычным спокойным тоном сказал Манмут.
Шершень снова накренился. И начал вращаться. Фобос с кратером Стикни мелькал то в одном, то в другом голографическом иллюминаторе.
Хокенберри был уверен: сейчас они разобьются и через минуту его не будет в живых. Он попытался вспомнить хоть какую-нибудь молитву. Вот она, расплата за годы интеллектуального агностицизма! Однако в голову лез только благочестивый стишок на ночь: «Закрываю глазки я…»
Вроде это подходило к случаю. Хокенберри продолжил мысленно читать стишок.
– Если не ошибаюсь, Холл открыл оба спутника Марса в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году, – говорил Манмут. – Не сохранилось свидетельств – по крайней мере, известных мне письменных источников, – польстило ли миссис Холл, что в ее честь назвали огромный кратер. Разумеется, это была ее девичья фамилия.
Внезапно до Хокенберри дошло, почему они кувыркаются как попало и скоро разобьются. Чертов корабль никто не пилотировал! На борту были только моравек и он сам, какие-либо элементы управления – если не считать виртуальной панели, которой Манмут коснулся, чтобы настроить голографическое изображение, – отсутствовали. Хокенберри думал, не указать ли маленькому полуорганическому роботу на это упущение, но кратер Стикни заполнял лобовые иллюминаторы с такой скоростью, что тормозить все равно было поздно.
– Спутник довольно любопытный, – говорил Манмут. – На самом деле, конечно, это захваченный астероид, как и Деймос. Они очень разные. Расстояние между орбитой Фобоса и поверхностью Марса – каких-то семьсот миль, он почти скользит по атмосфере планеты. По нашим подсчетам, если не принять мер, они столкнутся примерно через восемьдесят три миллиона лет.
– Кстати, о столкновениях… – начал Хокенберри.
Тут шершень завис, а затем упал в залитый светом кратер и опустился возле сложной системы куполов, балок, подъемных кранов, мерцающих желтых пузырей, синих полусфер, зеленых шпилей, движущихся машин и сотен суетящихся в вакууме моравеков. Посадка оказалась настолько мягкой, что Хокенберри едва ощутил ее сквозь металлический пол и силовое кресло.
– Вот и дома, вот и дома! – пропел Манмут. – Конечно, это не родной дом, но все-таки… Осторожней на выходе, не ударься головой. Косяк низковат для человека.
Хокенберри не успел ни ответить, ни даже вскрикнуть – дверь отворилась, и воздух из маленькой каюты с ревом устремился в космический вакуум.
В прежней жизни Томас Хокенберри преподавал классическую литературу и не особо смыслил в точных науках, однако видел много научно-фантастических фильмов и знал о последствиях резкой разгерметизации: глазные яблоки раздуваются до размера грейпфрутов, барабанные перепонки взрываются фонтанами крови, тело закипает, распухает и лопается от внутреннего давления, которому в вакууме ничто не противостоит.
Ничего такого не происходило.
Манмут задержался на трапе:
– А ты что, не идешь?
Для человеческого слуха в его голосе прозвучал явный оттенок жести.
– Почему я не умер? – сказал Хокенберри. Чувство было такое, будто его упаковали в невидимую пузырчатую пленку.
– Тебя защищает кресло.
– Что?! – Хокенберри завертел головой, но не заметил даже слабого мерцания. – Хочешь сказать, теперь я должен сидеть тут безвылазно или погибнуть?
– Нет, – удивленно ответил Манмут. – Выходи. Силовое поле кресла будет сопровождать тебя. Оно и так уже согревает, охлаждает, осмотически очищает и перерабатывает воздух, запаса которого хватит на полчаса, а также поддерживает нужный уровень давления.
– Но ведь… кресло… это часть корабля. – Хокенберри осторожно встал; незримая пузырчатая пленка шевельнулась вместе с ним. – Как же я могу выйти наружу?
– На самом деле это шершень – часть кресла, – сказал Манмут. – Поверь мне. И все-таки ходи здесь поосторожней. Кресло-костюм будет немного прижимать тебя к поверхности планеты, однако притяжение у Фобоса такое слабое, что хороший прыжок придаст твоему телу вторую космическую скорость, и тогда – прощай, Фобос, для Томаса Хокенберри.
Хокенберри застыл на пороге и вцепился в металлический косяк.
– Идем, – сказал Манмут. – Мы с креслом не дадим тебе улететь. Пойдем же. С тобой тут хотят побеседовать другие моравеки.
Оставив Хокенберри на попечение Астига/Че и прочих первичных интеграторов Консорциума Пяти Лун, Манмут покинул купол с искусственной атмосферой и отправился прогуляться. Зрелище было впечатляющее. Длинная ось Фобоса постоянно указывала на Марс, а моравекские инженеры слегка подправили ее, так что багровая планета всегда висела точно над Стикни, заполняя собою бо́льшую часть черного небосвода (все остальное закрывали крутые стены кратера). Крохотный спутник совершал полный оборот за семь часов – ровно за то время, что сам облетает планету, – поэтому исполинский красный диск с голубыми морями и белыми вулканами медленно вращался над головой.
Своего друга Орфу с Ио Манмут разыскал на высоте нескольких сот метров, в гуще подъемников, перекладин и кабелей, которые удерживали в пусковой башне отправляющийся на Землю корабль. Вдоль огромного корпуса, словно блестящая тля, сновали вакуумные моравеки, инженерные боты, роквеки, похожие на черных жуков, и каллистянские операторы. На темной обшивке отражались, играя, лучи прожекторов. Батареи подвижных автосварщиков сыпали фонтанами искр. Поблизости, в надежной колыбели из металлических цепей, покоилась «Смуглая леди», глубоководная подлодка Манмута. Несколько месяцев назад моравеки спасли поврежденное, беспомощное судно из укрытия на марсианском побережье моря Тетис, подняли его на Фобос, починили, зарядили и модифицировали крепкую лодочку для миссии на Земле.
Сотней метров выше Манмут нашел своего товарища – тот лазил по стальным тросам под брюхом корабля – и окликнул его на старой личной частоте:
– Кого я вижу? Орфу, недавний марсианин, недавний гость Илиона и вечный иониец? Тот самый Орфу?
– Тот самый, – подтвердил друг.
Даже по радиосвязи и фокусированному лучу его грохочущий голос граничил с инфразвуком. Включив реактивные сопла на панцире, высоковакуумный моравек совершил тридцатиметровый прыжок с троса на перекладину, где балансировал Манмут. Орфу уцепился за брус рычажными клещами-манипуляторами и повис.
Некоторые моравеки были гуманоидны: Астиг/Че, к примеру, или роквеки в черных хитиновых доспехах, или даже Манмут (хотя он гораздо меньше остальных). Но только не Орфу с Ио. Созданный и оснащенный для работы в серном торе Ио, среди магнитных, гравитационных и ослепляющих радиационных бурь юпитерианского космоса, он имел пять метров в длину, более двух в высоту и слегка напоминал земного мечехвоста, если снабдить мечехвоста дополнительными ногами, комплектом сенсоров, подвесными реактивными соплами, манипуляторами, которые служат почти как руки, и древним, побитым панцирем, таким латаным-перелатаным, что казалось, он держится на шпаклевке.
– Ну, как там Марс, все еще вертится, друг мой? – прогрохотал Орфу.
Манмут поднял голову к небу:
– Да. Вертится, будто огромный красный щит. Я вижу Олимп, который только что показался из-за терминатора. – Манмут замялся и наконец добавил: – Я знаю про исход последней операции. Сожалею, что тебя так и не смогли вылечить.
Иониец пожал четырьмя членистыми руконогами:
– Не важно, друг мой. Кому нужны органические глаза, когда есть тепловидение, чуткий газовый хроматограф, по масс-спектрографу в каждом колене, глубокий и фазированный радары, сонар и лазерный картопостроитель? С таким чудесным набором сенсоров я не смогу разглядеть разве что самые далекие и ненужные предметы вроде звезд и Марса.
– Ну да, – промолвил Манмут. – И все-таки жалко.
Орфу лишился оптического нерва, когда чуть не погиб на марсианской орбите при первой встрече с олимпийским богом – тем самым, который превратил их космический корабль и двух товарищей в облако газа и мелких обломков. Орфу еще повезло, что он выжил и остался пригоден к ремонту, но все же…
– Привез Хокенберри? – пророкотал Орфу.
– Да. Первичные интеграторы вводят его в курс дела.
– Бюрократы, – хмыкнул огромный иониец. – Хочешь прогуляться на корабль?
– Конечно.
Манмут запрыгнул к Орфу на панцирь и вцепился самыми надежными зажимными клещами. Вакуумный моравек включил сопла, долетел до корабля и двинулся вокруг темного корпуса. Здесь, примерно в километре над дном кратера, Манмут впервые осознал, насколько огромен космический корабль, закрепленный на башне, словно наполненный гелием аэростат. Он по меньшей мере в пять раз превосходил тот, на котором стандартный год назад полетели к Марсу четыре моравека из юпитерианского космоса.
– Впечатляет, а? – произнес Орфу, более двух месяцев работавший над судном вместе с инженерами Пояса астероидов и Пяти Лун.
– Большой, – согласился Манмут. И, уловив разочарование друга, прибавил: – Есть в нем своего рода неуклюжая, неповоротливая, неприглядная, недобрая красота.
Раскатистый хохот ионийца всякий раз напоминал его товарищу толчки после ледотрясения на Европе или волны после цунами.
– Многовато аллитерации для оторопелого астронавта.
Манмут пожал плечами и на миг испугался, что друг не увидит его жеста, потом сообразил: увидит. Новенький радар был очень чувствительным, только красок не различал. Орфу однажды упомянул о своей способности наблюдать малейшие движения мускулов на лице человека. «Это не помешает, если Хокенберри решит полететь с нами», – подумал Манмут.
Словно прочитав его мысли, Орфу заметил:
– Я тут в последнее время рассуждал о людской скорби и ее сравнении с тем, как переживают утрату моравеки.
– О нет! – простонал Манмут. – Ты опять начитался этого своего француза!
– Пруста, – поправил иониец. – «Этого моего француза» зовут Пруст.
– Хорошо. Но зачем? Ты же знаешь, что погружаешься в уныние всякий раз, как открываешь «Воспоминание прошлого».
– «Поиски утраченного времени». Я перечитывал одну главу – помнишь, ту, где Альбертина умирает и рассказчик Марсель пытается позабыть ее, но не может?
– Отлично, – сказал Манмут. – Это, безусловно, тебя подбодрит. Хочешь, одолжу тебе «Гамлета» на закуску?
Орфу никак не ответил на предложение. Между тем они забрались так высоко, что видели под собою весь корабль целиком и Фобос за пределами кратера Стикни. Манмут знал: ионийцу нипочем преодолеть многие тысячи километров глубокого космоса, и все же чувство, будто они неуправляемо летят от Фобоса и базы Стикни (в точности как он предупреждал Хокенберри), было непреодолимо.
– Дабы разрушить узы, которые связывали его с Альбертиной, – сказал Орфу, – несчастный рассказчик вынужден брести назад, сквозь память и сознание, и повстречатьвсех до единой Альбертин – не только тех, которые существовали на самом деле, но и придуманных, которых он сперва желал, а затем ревновал, – всех виртуальных Альбертин, порожденных его разумом в те отчаянные минуты, когда Марсель гадал, не уходит ли она тайком к другим женщинам. Не говоря уже об Альбертинах, разжигавших в нем желание: девушке, которую он едва знал, женщине, которой он добился, но не смог ею владеть, и той, которая под конец так утомила его.
– Утомишься тут, – сказал Манмут, пытаясь тоном передать на радиочастоте, как скучны ему разговоры о Прусте.
– И это еще даже не половина, – продолжал Орфу, то ли не уловив намек, то ли оставив его без внимания. – Продвигаясь в своем горе, Марсель – рассказчик, носящий то же имя, что и автор… Постой, ты ведь читал, Манмут? Правда? В прошлом году ты убеждал меня, что все прочел.
– Ну… так, ознакомился, – сказал европеанский моравек.
Даже вздох ионийца граничил с ультразвуком.
– Что ж, как я говорил, бедному Марселю, чтобы отпустить Альбертину, приходится не только взглянуть в лицо легиону Альбертин у себя в сознании, но и встретиться с легионом Марселей, воспринимавших этих множественных Альбертин: теми, что желали ее больше всего на свете; обезумевшими от ревности Марселями; Марселями, чьи суждения искажало желание…
– Ладно, а суть в чем? – спросил Манмут. Сам он последние полтора стандартных века занимался сонетами Шекспира.
– Да попросту в ошеломительной сложности человеческого сознания.
Орфу развернул свой панцирь на сто восемьдесят градусов, включил реактивные сопла, и моравеки полетели обратно к космическому кораблю, пусковой башне, кратеру Стикни и какой-никакой безопасности. Пока они вращались, Манмут, вывернув короткую шею, смотрел на Марс. Он знал, что это иллюзия, но ему казалось, будто Марс немного приблизился. Фобос продолжал движение по орбите, так что теперь Олимп и вулканы Фарсиды неслись к дальнему краю планеты.
– Ты когда-нибудь задумывался, чем отличается наше горе от горя… скажем… Хокенберри? Или Ахиллеса? – спросил Орфу.
– Вообще-то, нет, – ответил Манмут. – Хокенберри вроде бы так же горюет по утраченной памяти о прежней жизни, как по умершей жене, друзьям, студентам и так далее. Но разве с людьми поймешь? И Хокенберри всего лишь воссозданный человек, кто-то заново сконструировал его из ДНК, РНК, его старых книг и неизвестно каких вероятностных алгоритмов. Что до Ахиллеса – когда он горюет, то идет и убивает кого-нибудь. А лучше целую свору кого-нибудь.
– Жаль, я не видел его атаку на богов в первый месяц войны, – сказал Орфу. – Судя по твоим рассказам, бойня была еще та.
– Да, – ответил Манмут. – Я блокировал прямой доступ к этим файлам у себя в неорганической памяти. Они чересчур тягостны.
– Это еще одна особенность Пруста, о которой я думаю, – сказал Орфу; они опустились на внешний корпус корабля, и большой моравек вбил микрошлямбуры в изолирующую оболочку. – У нас есть неорганическая память, к которой мы обращаемся, если воспоминания в нейронах вызывают сомнения. Люди вынуждены полагаться на путаную массу химически управляемых нейрологических архивов. Они субъективны и эмоционально окрашены. Как они вообще могут доверять своим воспоминаниям?
– Не знаю, – ответил Манмут. – Если Хокенберри полетит с нами на Землю, быть может, мы в какой-то мере поймем, как работает его мозг.
– Вряд ли у нас будет возможность много беседовать с ним наедине, – сказал Орфу. – Будут перегрузки разгона и потом еще более высокие перегрузки торможения, и к тому же теперь на корабле соберется куча народа: по меньшей мере три дюжины моравеков с Пяти Лун и тысяча воинов-роквеков.
– Ого, так мы готовы к любым неожиданностям? – спросил Манмут.
– Вот уж сомневаюсь, – пророкотал Орфу. – Оружия на борту хватит испепелить Землю, это правда. Но до сих пор наши планы не поспевали за меняющейся действительностью.
Манмуту сделалось так же худо, как во время полета на Марс, когда он узнал, что их корабль вооружен.
– Ты когда-нибудь скорбишь о Коросе Третьем и Ри По так же, как твой рассказчик Пруст скорбит о своих мертвых? – спросил он.
Антенна чувствительного радара чуть наклонилась к маленькому моравеку, словно пытаясь прочесть выражение его лица. У Манмута, разумеется, никаких выражений не было.
– Вообще-то, нет, – ответил Орфу. – До миссии мы знакомы не были, да и летели в разных отсеках. Пока Зевс не… добрался до нас. По большей части я слышал лишь голоса по общей линии. Хотя иногда я залезаю в неорганическую память, чтобы взглянуть на их изображения. Просто из уважения к их памяти, наверное.
– Да, – согласился Манмут; он тоже так делал.
– Знаешь, что сказал Пруст о разговорах?
Манмут подавил вздох.
– Что?
– Он написал: «Когда мы с кем-нибудь беседуем… это уже не мы говорим… мы подгоняем себя под чужой образец, а не под свой собственный, разнящийся от всех прочих»[4].
– Значит, пока мы с тобой беседуем, – Манмут перешел на личную частоту, – в действительности я подгоняю себя под шеститонного, безглазого и многоногого мечехвоста с помятым панцирем?
– Мечтать не вредно, – пророкотал Орфу с Ио. – «И все ж должно стремленье превышать возможности»[5].
Пентесилея ворвалась в Илион через час после рассвета. За нею, шеренгой по двое, ехал отборный отряд ее сестер по оружию. Невзирая на раннюю пору и стылый ветер, тысячи горожан высыпали на стены и на обочины дороги, ведущей от Скейских ворот ко временному дворцу Приама, посмотреть на царицу амазонок. И все ликовали так, словно она привела на подмогу многотысячную армию, а не дюжину воительниц. Люди в толпе махали платками, бряцали копьями о кожаные щиты, плакали, кричали «ура» и бросали цветы под копыта коней.
Пентесилея принимала это как должное.
Деифоб, сын Приама, брат Гектора и покойного Париса, известный целому свету в качестве будущего мужа Елены, встретил амазонок у стен Парисова дворца, где жил сейчас Приам. Толстяк в сияющих доспехах и алом плаще, в золотом шлеме с пышным хвостом неподвижно стоял, скрестив руки на груди, пока не протянул правую вперед, приветствуя гостью. За его спиной замерли навытяжку пятнадцать человек из личной царской охраны.
– Добро пожаловать, Пентесилея, дочь Ареса и царица амазонок! – провозгласил Деифоб. – Приветствуем тебя и двенадцать твоих воительниц. От имени всего Илиона примите благодарность и глубокое почтение за то, что явились помочь нам в битве с богами Олимпа. Пройдите в чертоги, омойтесь, примите от нас дары и познайте всю глубину троянского гостеприимства. Доблестный Гектор непременно приветствовал бы вас лично, но сейчас он почивает, ибо всю ночь провел у погребального костра погибшего брата.
Пентесилея легко соскочила с огромного боевого коня (двигалась она, невзирая на тяжесть доспехов и блистающего шлема, очень грациозно) и крепко стиснула ему запястье, как принято между воинами.
– Благодарю тебя, Деифоб, сын Приама, стяжавший славу в тысячах поединков. Я и мои спутницы соболезнуем тебе, твоему отцу и всему народу Трои, утратившей Париса. Весть о его кончине долетела до нас два дня назад. Мы принимаем ваше великодушное приглашение. Но прежде чем вступить в дом Париса, нынешний дом Приама, скажу, что приехала не сражаться вместе с вами против бессмертных, а покончить с этой войной разом и навсегда.
Деифоб, у которого глаза и так были навыкате, выпучился на прекрасную амазонку:
– Как же ты намерена это исполнить, царица Пентесилея?
– Это я объясню, а затем совершу. Веди меня в дом, благородный друг, мне нужно поговорить с твоим отцом.
Деифоб рассказал царице амазонок и ее телохранительницам, что Приам переселился в крыло более скромного Парисова дворца потому, что восемь месяцев назад, в первый же день войны, боги сровняли с землей его собственный, похоронив под обломками царицу Гекубу.
– И в этом амазонки тоже вам соболезнуют, – отозвалась Пентесилея. – Скорбная весть о смерти царицы достигла даже наших далеких холмов и островов.
На входе в царские покои Деифоб прокашлялся.
– К слову о ваших далеких островах. Скажи, дочь Ареса, как случилось, что вы пережили ярость богов? Ночью по городу распространился слух, что Агамемнон не встретил на греческих островах ни единой души. Даже храбрые защитники Илиона содрогнулись нынче утром при мысли о том, что боги истребили всех, кроме нас и аргивян. Как же вышло, что ты и твой род уцелели?
– Мой род не уцелел, – бесстрастно ответила Пентесилея. – Мы страшимся, что край отважных амазонок так же обезлюдел, как и земли, которые мы проезжали в последние недели нашего путешествия сюда. Однако Афина сохранила нас ради великого дела. Мы должны от ее имени передать жителям Трои нечто очень важное.
– Умоляю, поведай ее слова, – сказал Деифоб.
Пентесилея мотнула головой:
– Послание предназначено только для ушей Приама.
Тут запели трубы, занавес раздался, и в залу, опираясь на руку телохранителя, медленно вошел Приам.
Последний раз Пентесилея видела Приама в его царских покоях, когда с полусотней отважных спутниц прорвалась сквозь ахейскую армию в город, дабы ободрить троянцев и предложить военную помощь. Приам отвечал, что в помощи амазонок не нуждается, но все же осыпал воительниц золотом и прочими дарами. С тех пор минуло меньше года. Но, увидев сегодня Приама, Пентесилея утратила дар речи.
Казалось, царь состарился лет на двадцать. Прежняя кипучая сила оставила его. Всегда прямая спина согнулась под невидимым бременем. Добрые четверть века эти щеки пылали огнем от возбуждения и вина, как в тот далекий день, когда девочки – Пентесилея и ее сестра Ипполита – подглядывали через щель в занавесях тронного зала за пиром, устроенным их матерью в честь троянских гостей. Теперь эти щеки запали, как будто старец разом лишился зубов. Всклокоченные волосы и борода являли взорам не благородную проседь, но печальную, мертвенную белизну. Слезящиеся глаза рассеянно смотрели в пустоту.
Старец почти рухнул на золотой, украшенный лазуритом трон.
– Приветствую тебя, Приам, сын Лаомедонта, досточтимый отпрыск Дарданова рода, отец доблестного Гектора, несчастного Париса и великодушного Деифоба, – начала амазонка, опускаясь на закованное в латы колено. Ее мелодичный девический голос звенел с такой силой, что по стенам просторного чертога прокатилось эхо. – Я, Пентесилея, возможно, последняя царица амазонок, и двенадцать моих меднолатных воительниц приносим тебе хвалу, соболезнования, дары и наши копья.
– Нет более драгоценного дара, чем ваша верность и слова утешения, милая Пентесилея.
– Кроме того, я привезла послание Афины Паллады, которое положит конец вашей войне с богами.
Царь подался вперед. В свите кто-то ахнул.
– Возлюбленная дочь, Афина Паллада всегда ненавидела Илион. Она и прежде плела коварные сети, замышляя руками аргивян разрушить неприступные стены Трои. Нынче богиня и вовсе стала нашим заклятым врагом. Они с Афродитой убили младенца моего сына Гектора – Астианакта, будущего владыку города, объявив, будто мы и наши дети всего лишь приношения на алтарях богов. Жертвы. О мире не может быть и речи, доколе наш или их род не исчезнет с лица земли.
Не вставая с колена, Пентесилея подняла голову. Синие глаза сверкнули вызовом.
– Обвинения против Афины и Афродиты лживы. Вся эта война лжива. Боги – защитники Илиона, в том числе сам отец Зевс, желают, как и прежде, опекать нас и поддерживать. Даже светлоокая Паллада Афина перешла на сторону Трои из-за подлого вероломства ахейцев, и в особенности Ахиллеса, ибо он оклеветал богиню, приписав ей убийство своего друга Патрокла.
– Предлагают ли боги условия мира? – почти с надеждой прошептал царь.
– Афина предлагает кое-что получше, – сказала Пентесилея, вставая. – Она и олимпийские покровители Илиона предлагают вам победу.
– Победу над кем? – воскликнул Деифоб, шагнув к отцу. – Ахейцы теперь наши союзники. Они – и еще искусственные существа моравеки, что защищают нас от Зевсовых молний.
Пентесилея рассмеялась. Все мужчины в зале дивились ее красоте. Царица амазонок была молода и белокура, с живым, как у девочки, лицом, ее щеки горели румянцем, тело под искусно сработанными доспехами было разом стройным и пышным. Однако в глазах и выражении Пентесилеи читался не только девичий пыл, но и звериная неукротимость, и острый ум, и воинская отвага.
– Победу над Ахиллесом, который сбил с пути твоего сына, благородного Гектора, а нынче ведет Илион к погибели! – вскричала Пентесилея. – Победу над аргивянами, ахейцами, которые сейчас замышляют разрушить твой город, убить остальных твоих сыновей и внуков, а жен и дочерей угнать в рабство!
Приам чуть ли не сокрушенно покачал головой:
– Никто не может одолеть быстроногого Ахиллеса в бою, амазонка. Даже Арес, трижды погибавший от его руки. Даже Афина, которую он обратил в бегство. Даже Аполлон, которого он разрубил на золотые, сочащиеся ихором куски. Даже сам Зевс, боящийся сойтись с полубогом в единоборстве.
Пентесилея тряхнула головой, разметав золотые кудри:
– Зевс никого не боится, благородный Приам, гордость Дарданова рода. Он мог бы уничтожить всю Трою – да что там, всю землю, на которой она стоит, – одною вспышкой эгиды.
Копейщики побледнели, и даже Приам вздрогнул при упоминании эгиды – самого мощного и таинственного Зевсова оружия. Все знали, что посредством эгиды Зевс может истребить всех прочих богов. Эгида внушала подлинный ужас, не то что обычные термоядерные бомбы, которые Громовержец сбрасывал на силовые щиты моравеков в начале войны.
– Клянусь тебе, благородный Приам, – начала амазонка, – Ахиллес погибнет еще до того, как нынче в обоих мирах закатится солнце. Клянусь кровью моих сестер и матери, что…
Приам остановил ее жестом:
– Не клянись, юная Пентесилея. С младенчества ты была мне как родная дочь. Вызвать Ахиллеса на бой – верная смерть. Что заставило тебя искать в Трое такой гибели?
– Я приехала не ради гибели, владыка, – проговорила амазонка с заметным напряжением в голосе. – А ради славы.
– Что часто одно и то же, – сказал Приам. – Подойди, мое милое дитя, сядь рядом. Пошепчемся.
Он махнул страже и Деифобу, чтобы те отошли подальше; амазонки также отступили от двух тронов на несколько шагов.
Пентесилея села на высокий трон Гекубы, спасенный из-под обломков сгоревшего дворца и поставленный здесь в память о царице. Амазонка поставила блистающий шлем на широкий подлокотник и наклонилась к старцу:
– Отец Приам, меня преследуют фурии. Сегодня вот уже долгих три месяца, как они не дают мне покоя.
– Почему? – Приам тоже наклонился к ней, будто священник из будущего к некоей еще не рожденной кающейся. – Духи мщения требуют кровь за кровь, лишь когда из людей отомстить некому, дочь моя, и чаще всего, когда кто-то пострадал от рук близкого родственника. Уж конечно, ты не сделала зла никому из вашего царского рода.
– Я убила свою сестру Ипполиту, – дрогнувшим голосом сказала Пентесилея.
Старец отпрянул:
– Ты – Ипполиту? Царицу амазонок и жену Тезея? Мы слышали, что она погибла на охоте, когда кто-то увидел движение и принял царицу Афин за лань.
– Я не хотела убивать ее, Приам. Но после того как Тезей похитил сестру – обманом завлек ее на корабль, поднял паруса и был таков, – амазонки поклялись ему отомстить. В эти годы, когда все взоры на Пелопоннесе и островах были прикованы к Илиону, когда Афины остались без обычной защиты, мы построили маленький флот, взяли город в осаду – разумеется, ничего серьезного или достойного бессмертных песен по сравнению с аргивской осадой Трои – и напали на Тезееву крепость.
– Да, конечно, мы слышали, – пробормотал старый Приам. – Однако сражение быстро завершилось мирными переговорами, после которых амазонки отошли от города. Мы слышали, что царица Ипполита погибла вскоре после того во время большой охоты в честь примирения.
– Она погибла от моего копья, – сказала Пентесилея, с усилием выдавливая каждое слово. – Вначале афиняне бежали от нас, Тезей был ранен, и мы полагали, что город наш. Единственной нашей целью было спасти Ипполиту от этого мужчины, хочет она того или нет. И мы почти осуществили задуманное, когда Тезей возглавил контратаку и отбросил нас обратно к кораблям. Многие из моих сестер погибли в той схватке. Мы сражались за собственную жизнь, и вновь доблесть амазонок победила – мы оттеснили Тезея и его бойцов к городским стенам. Однако мое последнее копье, брошенное в Тезея, пронзило сердце моей сестры, которая, похожая на мужчину в своих афинских доспехах, сражалась бок о бок со своим мужем и повелителем.
– Сражалась против амазонок, – прошептал царь. – Против сестер.
– Да. Как только мы поняли, кого я убила, война прекратилась и был заключен мир. Мы воздвигли подле акрополя белую колонну в память о моей благородной сестре и отступили с печалью и стыдом.
– И вот фурии преследуют тебя за пролитую кровь сестры.
– Каждый день, – сказала Пентесилея.
Ее ясные глаза блестели слезами; щеки, вспыхнувшие во время рассказа, теперь побледнели. Она была невероятно хороша.
– Все это очень печально, дочь моя, однако при чем здесь Ахиллес и наша война? – прошептал старец.
– Месяц назад, о сын Лаомедонта и достойная отрасль Дарданова рода, мне явилась Афина. Она сказала, что фурий не задобрить никакими приношениями, но я могу искупить смерть Ипполиты, если отправлюсь в Илион с двенадцатью избранными спутницами и сражу Ахиллеса в единоборстве, дабы восстановить мир между людьми и богами.
Приам задумчиво потер подбородок, поросший сизой щетиной. Он не брился со дня смерти Гекубы.
– Никто не может сразить Ахиллеса, амазонка. Мой сын Гектор – величайший из воинов, когда-либо вскормленный Троей, – восемь лет боролся с ним, но терпел неудачу за неудачей. Сейчас он ближайший союзник и друг быстроногого мужеубийцы. Сами боги последние восемь месяцев пытались его убить, и все пали либо бежали от Ахиллесова гнева. Арес, Аполлон, Посейдон, Гермес, Аид и сама Афина – все сразились с Ахиллесом и были побеждены.
– Это потому, что они не ведали о его слабости, – прошептала амазонка Пентесилея. – Его мать, богиня Фетида, нашла тайный способ наделить смертного сына, тогда еще младенца, неуязвимостью в битвах. Он не может пасть на поле сражения – если не поразить его в единственное слабое место.
– Какое? – выдохнул Приам.
– Афина закляла меня под страхом смерти не выдавать тайну ни единой душе, отец Приам. Однако я воспользуюсь моим знанием, дабы убить Ахиллеса вот этими руками и положить конец войне.
– Если Палладе известна Ахиллесова слабость, почему она сама не убила его в бою, женщина? Их поединок закончился тем, что Афина, объятая страхом и болью, квитировалась на Олимп.
– Еще когда Ахиллес был младенцем, Судьбы решили, что его тайную слабость раскроет другой смертный во время Троянской войны. Однако замысел Судеб был разрушен.
Приам неожиданно выпрямил спину.
– Значит, Гектору все-таки было суждено убить быстроногого Ахиллеса, – пробормотал он. – Если бы мы не ввязались в войну с Олимпом, эта судьба свершилась бы.
Пентесилея покачала головой:
– Нет, не Гектору. Другой троянец отомстил бы Ахиллесу за смерть Гектора. Одна из муз узнала это от раба-схолиаста, который ведал будущее.
– Провидец, – сказал Приам. – Вроде нашего чтимого Гелена или ахейского прорицателя Калхаса.
Амазонка вновь тряхнула золотыми кудрями:
– Схолиасты невидели грядущее. Каким-то неведомым образом они пришли к нам оттуда. Впрочем, по словам Паллады, они уже все мертвы. Однако над Ахиллесом висит приговор Судеб, и я его исполню.
– Когда? – спросил старый Приам, явно просчитывая в уме возможные ходы и их последствия.
Не зря, не напрасно он правил величайшим городом на земле более пятидесяти лет. Его сын Гектор теперь союзник Ахиллеса, однако Гектор не царь. Гектор – самый доблестный воин Илиона, но хотя судьба города частенько зависела от его меча, Гектор не выстраивал ее у себя в голове. Это было дело Приама.
– Когда? – повторил Приам. – Как скоро ты и твои двенадцать амазонок убьете Ахиллеса?
– Сегодня, – произнесла Пентесилея. – Как я обещала. Прежде чем солнце сядет в Илионе или на Олимпе, видимом отсюда через дыру в воздухе, мимо которой мы проезжали по дороге сюда.
– Что ты за это потребуешь, дочь моя? Оружия? Золота? Драгоценностей?
– Мне нужно одно лишь твое благословение, досточтимый Приам. И еда. И ложе для моих женщин и меня, чтобы мы немного поспали, прежде чем совершим омовение, облачимся в доспехи и положим конец войне с богами.
Царь хлопнул в ладоши. Деифоб, стражники, свита и амазонки приблизились к трону.
Он велел принести для женщин изысканные яства, затем накрыть им пышные ложа, потом нагреть воды для омовения, позвать рабынь, чтобы готовили благовонные масти с притираниями, а конюхам – накормить тринадцать коней, почистить их и ближе к вечеру вновь оседлать, как только Пентесилея будет готова выехать на битву.
Покидая вместе со спутницами тронный чертог, Пентесилея уверенно улыбалась.