Глава первая

Тремя днями ранее.

Он приехал в Звятовск в самый разгар августовской жары, тяжелой, густой, как взвешенная в воздухе патока из колкого аромата убираемого жнива, повядших листьев и разморенных под солнцем трав. Пара молодых с проплешинами псов, утомленно приподняв головы с донельзя высунутыми розовыми языками, лениво тявкнула, но с места не сдвинулась, не рискуя покидать спасительную подзаборную прохладу, а больше никто приезжего не приветил. Некому было. Улицы были совершенно пусты. Горожане затаились в теньке, пережидая дневную жару сладкой дремой. Время от времени краем глаза путник замечал, как-то там, то здесь слабо колышется отогнутая для лучшего обзора ветка за высоким деревянным забором, но большего интереса он не вызвал. Впрочем, его это не волновало.

Оболонский неторопливо проехался из конца в конец чуть ли не единственной улицы Звятовска, пока не попал на городскую площадь с опустевшими по случаю жары торговыми рядами, городской ратушей и гостиницей. Вдали виднелись купола храма.

Звятовский повет был бедный и по меркам соседей немноголюдный. Объяснялось это просто: большую его часть, а точнее, южную, занимали болота, простиравшиеся на многие версты без конца и края. И то была бы не беда, если бы Миза, единственная судоходная река этих краев, не делала солидный крюк на север, ровнехонько по границе обходя Звятовск. Два притока Мизы – Калыханка и Мазурна, питались болотами, но, протекая рядом с городом, к лету так высыхали, что были разве что курам по колено. Потому и лежал повет в стороне от торговых путей, светских развлечений и мало-мальски значимых событий. Рудами да каменьями похвастать не мог за неимением таковых, земля особым плодородием не баловала, да к тому же ее постоянно приходилось отвоевывать то у пущи, то у болот, а лес, единственно возможное богатство, со стороны покупали пока неохотно: сплавлять – не сплавишь, а так волочь – далеко. Промышленники, правда, были, но разворачиваться во всю мощь не спешили. Оттого и жил повет тихо и мирно, по старинке, свято чтя традиции и не претендуя на большее.

Город Звятовск тоже особым блеском не радовал: почти полностью застроен одноэтажными деревянными домами, почерневшими, лоснящимися от времени (камень в этих местах чуть ли не роскошь), большей частью выходящими фасадами прямо на улицу, окруженными деревьями и только в редких случаях предварявшимися палисадниками. Палисадников горожане почему-то не жаловали. Сады – это пожалуйста, но мода на бесполезные клумбы и парки, столь распространенные в загородных имениях, среди горожан не привилась. Ближе к городской площади дома становились двухэтажными, более представительными и крепкими, перемежающимися нарядно-зазывными вывесками и витринами расположенных в нижнем этаже лавок и магазинчиков, а вот окраины – село селом. Оболонский равнодушно скользнул взглядом по заколыхавшимся занавескам в одном из призывно распахнутых окон дома, выглядевшего получше других, но проехал мимо: время знакомиться с местными властями еще не наступило.

Единственной каменной постройкой в Звятовске оказалась городская ратуша – горделиво вытянувшаяся на целых три этажа башня с часами, стрелки которых намертво остановились на восьми часах двадцати двух минутах. От ратуши вправо тянулись арки торговых рядов, не только глухо закрытых деревянными ставнями, а еще для пущей безопасности крепко перетянутых железными засовами с внушительными амбарными замками. Воздух жарко плавился на просохшей до каменной тверди земле, поднимаясь вверх рваными горячечными волнами, несильный ветерок время от времени гонял серые смерчики из душной колкой пыли.

У гостиницы нашлись, наконец, люди. Высунув из дверей нос, унылый приказчик с блеклыми глазами окатил Оболонского туманным взглядом, явно борясь с желанием отослать прибывшего подальше, но сказалась привычка:

– Желаете-с номерок, Ваше благородие? – замогильным голосом прошептал он, почти с благоговейным ужасом разглядывая человека, одетого в дорогой темный сюртук, пусть и тонкий, зато наглухо застегнутый. Это в такую-то жару, когда от просторного полотна несет как от печки!

– Подскажи-ка мне, любезный, как проехать к дому Брунова Арсения Викентьевича.

Приказчик побледнел (куда уж больше!), истово перекрестился, прошептал «Царствие небесное…» и неожиданно бодро махнул рукой в сторону:

– Так езжайте до церкви, Ваше благородие-с. Как обминете ее, так направо, а там до мостков. Опосля мостков опять направо, а там и имение найдете-с.

Оболонский кивнул в знак благодарности, потом нахмурился:

– Что-то случилось? С Бруновым все в порядке?

Приказчик пришел в ужас:

– Какой порядок, Ваше благородие? Помер их благородие, помер.

– Как помер?

– От удара и помер, – охотно закивал тот, – Вечерком как откушал, так хрипеть стал…

Оболонский опять кивнул, жестом прерывая неожиданное словоизвержение заморенного жарой юноши, тронул поводья своего коня и молча двинулся по обозначенному приказчиком пути. В другое время Константин не преминул бы послушать местные сплетни – хоть пустопорожней болтовни он не любил, а ради дела превозмог бы себя… Только сейчас это было выше его сил. Жара проклятущая!

До имения он добрался быстро. Миновав неширокую реку с ее сомнительной прохладой, в сопровождении визга ребятишек, плещущихся на мелководье, Оболонский свернул в длинную, ровную как струна, аллею тополей и под их спасительной, густой тенью добрался до распахнутых ворот – чугунных, ажурных, но слегка покосившихся. Ворота предваряло странное для этого места собрание дюжины каменных статуй в римском стиле. Оттуда до господского дома было рукой подать. Это было приземистое одноэтажное зданьице, размеры которого трудно было определить, ибо правое крыло его напрочь терялось в зарослях сирени, а левое заслоняли две вековые ели, пышущие сильным смолистым духом.

А спешить и вовсе не следовало, Брунова уж два дня как похоронили. «Так жара ведь, батюшка», жалобно проныла старуха-экономка, промакивая слезящиеся глаза, будто заезжий гость напрасно обвинил ее в чем-то недозволенном, «да и люди ваши, они дозволили…»

– Какие мои люди? – резко спросил Оболонский.

– Сослуживцы барина, – охотно ответила старуха, теребя в руках белый платочек, – Только уж больно оне молодые. Как Вы, – экономка бросила быстрый подозрительный взгляд на гостя и тут же потупилась, – Гостевать приехали, только вот не поспели. Кардашев, да, один из них Кардашевым назвался.

– И куда эти… сослуживцы поехали?

– Не знаю, батюшка, – испугалась старуха, заметив в госте недовольство, – День-два побыли да съехали. Аккурат после отпевания. Никишку послать, чтоб поспрошал?

– Ничего, я сам их найду. Должно быть, в пути разминулись.

Оболонский пробыл в имении до вечера, едва не доведя несчастную старуху до кондрашки. Все-то он высматривал, выспрашивал, лазал куда ни попадя… Экий барин настырный!

А барину дела до чувств домочадцев Брунова не было. Осматриваться-то он осматривался, но не переусердствовал, с людьми говорил, однако без особого пристрастия. Со стороны могло показаться, что гость строг, а на деле он с трудом скрывал раздражение и злость: именно из-за Брунова ему пришлось ехать в эту глушь и на тебе! Помер! Историйка отставного полковника и при первом прочтении была сомнительна, а теперь и вовсе казалась нелепой.

Именно с истории Брунова все и началось. Точнее, с письма.

Отставной полковник Арсений Брунов, признанный вояка и герой Второй Балканской войны, обратился за помощью, и не куда-нибудь, а в Особенную канцелярию. Письмом заинтересовались, а потому Ивана-Константина Оболонского, по случаю возвращавшегося после завершения не совсем удачной миссии на востоке, недвусмысленно упросили сделать крюк на юг и заехать в Звятовский повет. Проверить да со стариком поговорить. Мало ли? А вдруг отставник-полковник вовсе не выжил из ума? Вдруг правда то, о чем он написал? Так Оболонский и оказался в этом Богом забытом месте с мятым письмом за пазухой, глухой тоской в душе и подспудным желанием устроить скандал. Нет, на самом деле скандалов он терпеть не мог, однако раздражение и злость из-за того, что его вообще сюда послали, требовали выхода.

В письме было следующее. У шестидесятилетнего Арсения Брунова была дочь, семнадцатилетняя Матильда. Он воспитывал ее в одиночку (мать сбежала чуть ли не сразу после рождения девочки), оттого выросла девушка с характером независимым, гордым и слегка взбалмошным. Из всех занятий, скрашивающих жизнь в маленьком городке, она выбрала для барышни самое неподходящее – охоту. Ее страстью были лошади, ее любимым развлечением – бешеные скачки и стрельба. Она не боялась кататься в одиночку, полагая, что заряженные пистолеты – лучший способ обороны. Отец поощрял ее в этом и за это же поплатился. Однажды девушка уехала на обычную прогулку по окрестным полям и исчезла. Как в воду канула. Вместе с лошадью.

Ее искали силами чуть ли не всего повета несколько дней, скрупулезно прочесывая леса да овраги, но не нашли никаких следов. Местный воевода, с воодушевлением бросившись на это дело, обшарил все, даже снарядил своих людей проверить баграми дно реки и затоки, огибающей имение Брунова. Приятельствующий с воеводой бургомистр города Звятовска, Сигизмунд Рубчик, уж на что просторы повета не в его компетенции, и тот сочувствующе пыхтел да вытирал лысину вышитым платком, оправляя своих людей в помощь. Но ничего не помогло. Девушку так и не нашли. Поиски пришлось прекратить – то ли сил повета оказалось маловато, то ли не осталось у них надежды на успех сего дела.

Брунов продолжил поиски дочери в одиночку, теперь уже не ограничиваясь окрестными полями да лугами, а углубившись в лес, что начинался южнее Звятовска и простирался на многие десятки верст до самых знаменитых Синявских болот. То в сопровождении своих дворовых, а то и совсем один, полковник объехал все села и хутора, опрашивал всех, кто попадался на дорогах, и так он узнал нечто весьма его обеспокоившее: дети в последние месяцы пропадали и без Матильды. Селянские исчезнувшие дети были, правда, куда меньших годков – лет восьми-десяти. Без следа, тихо, быстро, незаметно. Кто-то находил брошенные корзинки с ягодами, кто-то – памятную тряпицу, в которой был завернут хлеб, но это было все, что от них осталось. Никто не смог подтвердить, бывали ли в их местах чужие. Все, как обычно. Все, как всегда. Может, медведь задрал, неуверенно говорили одни. Может, в болоте утонули, предполагали другие, багник затянул. А то и леший увел? А больше ничего не знаем. Но Брунов дураком не был. Он чуял неладное, видел скрываемый страх, замечал задержанное дыхание, опущенные глаза и напряженно сцепленные пальцы. Разговорить кое-кого он все-таки сумел, но это его совсем не порадовало. «Перевертни», нервно озираясь по сторонам, шепотом поведала ему полоумная женщина, за пару месяцев ставшая старухой от горя. Вовкодлаки тут виновны, они нашими детками питаются, зубки оттачивают, кровью умываются. Детки-то мягкие и нежные, оборотням по нутру, а как деток переловят, так за всех остальных и возьмутся…

Бывалому Брунову не впервой всякое видеть и слышать, а от упоминания оборотней он перепугался. Мало ли что безумная наговорит, что с нее возьмешь, успокаивал он себя. Только никак не шел у него из головы этот разговор, вкупе со всем виденным и слышанным. А вскоре его к его пустым подозрениям добавились и факты. Нашелся один мужичок, похвалявшийся, буде самого оборотня убил. Правда, похвалялся в сильном подпитии, да и раньше особой честностью не отличался, отчего ему никто не верил, но Брунов решил-таки поверить – показалось, будто за этим бахвальством нешуточный страх скрывается. Мазюту, мужичка того, долго пришлось упрашивать, однако отвел он все же Брунова в старую рощицу недалеко от Батрянской прорвы, самого гиблого места на болотах, и рассказал: так, мол, и так, вот здесь, на этом самом месте, набросился на меня огромный волк посередь бела дня, а я его пырнул ножичком, да прямо в сердце. А как волк издох, стал я его свежевать – а там, глядь! Рубаха старая, сотлевшая, опорки да лапти. Закидал, мол, тело ветками, да и деру дал от греха подальше.

Однако Брунов на том самом месте тела не нашел. Кроме клока волчьей шерсти да бурых пятен на листве ничего не нашел. И еще кое-что в рассказе не стыковалось: где ж это видано, чтобы оборотня простым ножичком били? А потому стоило отставному полковнику слегка поднажать, лаской да нежными увещеваниями поубеждать мужичка, как Мазюта взахлеб поспешил поделиться тем, о чем «нечаянно» забыл рассказать. А забыл он то, что увидел раненого волка и шел за ним немало верст аж до самой Батрянской прорвы, надеясь добить того да шкуру снять, когда зверь совсем ослабнет. Когда волк упал и не смог подняться, мужичок решил, что время его пришло, но только и смог, что разок ударить, а прикончить зверя не успел: на его глазах шкура волчья в стороны полезла, а из-под нее – человеческое тело показалось. Со страху-то мужичок и не разглядывал, кто под волчьей шкурой был: лицо бородатое, все в слизи, крови да шерсти, спешил ноги поскорее унести. А жив ли «перевертень» остался или помер – кто ж его знает?

Вот и вся тебе история. Правду мужичок сказал или выдумал все, Брунов, однако ж, подозрений своих не рассеял. И в смерть оборотня не поверил, а потому, не надеясь справиться с тварью один, отписал обо всем своему старому приятелю, по счастливой случайности служившему в Особой Канцелярии самой конкордской Великой княгини.

А уже тот знакомец и расстарался озадачить подчиненных, и сия сомнительная честь проверить рассказец и утешить бедного родителя выпала Оболонскому, который аккурат в это время возвращался в столицу мимо звятовских мест.

Сам Оболонский такой оказии само собой разумеется не порадовался. С оборотнями он доселе дела не имел, но это было и не важно, не в оборотнях дело. Там, где пасует разум, человек склонен к выдумке и преувеличению, и особенно склонны к этому люди вроде Брунова – отставные и оставшиеся не у дел. Им в каждой мухе видится слон, да еще с рогами… Трясясь в седле и подъезжая к Звятовску, Оболонский заранее уверил себя в том, что прислали его сюда зазря. И настойчиво искал тому подтверждение – умышленно или нет.

И вот теперь оказалось, что Брунов умер, а некие подозрительные люди рыщут по округе, выдавая себя за его сослуживцев. Плюнуть бы на все это, списать на жару и непредвиденные обстоятельства: нет Брунова – нет дела… С ненавистью глянув в последний раз на приземистый господский дом, Оболонский послал лошадь в галоп. Та обиженно заржала и неторопливо потрусила по дорожке, нимало не заботясь злобным настроением всадника. Жара, понимаете ли…

Константин вернулся в город, снял номер в гостинице к вящей радости управляющего, совсем раскисшего от жары, и поздним вечером уже обедал в доме звятовского бургомистра Сигизмунда Рубчика, сказавшись компаньоном и давним другом Брунова.

Бургомистр, лысоватый полный мужчина под пятьдесят, страдальчески пыхтя то ли от жары, то ли от присутствия высокого гостя, ради которого натянул колючий и неудобный парадный камзол, то ли от излишней рюмки приторно-сладкой наливки, изливал душу. Поначалу он страшно испугался, решив, что столичный гость, прикрываясь дружбой с Бруновым, на самом деле прибыл по его, Рубчика, душу и как пить дать обвинит его, не важно в чем: в недостаточном ли усердии при поиске Матильды, или в том, что неспроста Брунов помер, или чего хуже… А вдруг старые недруги решили добить его окончательно, прислав этого хлыща с тайной инспекцией? Молодой человек, гордый и надменный, с холодно-невозмутимым красивым лицом и безупречными манерами с первого взгляда внушил ему неподдельный ужас, из-за чего пришлось срочно принять пару рюмочек наливки перед обедом. Это помогло бургомистру справиться со страхом, но ситуацию не разрешило.

Поначалу беседа шла на редкость туго – хозяин поругал жару, посетовал на отсутствие дождя, на печальный повод, приведший господина Оболонского в Звятовск… Гость отвечал немногословно, о себе распространялся мало, зато местными делами интересовался. Подозрительно подробно интересовался, особенно смертью Брунова.

А потом Рубчик возьми, да и спроси, а не родственник ли милостивый государь графу Фердинанду Оболонскому, известному конкордскому меценату? Разумеется, ответил гость, я его младший сын. Услышав такое, Рубчик пришел в неописуемый восторг, что не слишком порадовало гостя. По чести сказать, Константин не любил козырять происхождением и о собственном семействе мнения был не лучшего.

А хозяин между тем совсем растаял, жарко припоминая молодые годы, проведенные в веселой столице, юных театралок… ну, и конечно же, великую силу искусства, столь ценимого батюшкой гостя. Между прочим, доводилось встречаться, да-с, милостивый государь. Итак, пару минут спустя Сигизмунд Рубчик, в полной мере осознав, что сыночек графа Оболонского, в высшей степени положительного человека, никак не может быть чиновничьей розгой, готов был выдать все государственные секреты, если бы таковые у него нашлись, и печалился лишь о том, что сказать ему, собственно говоря, нечего. Но как только бургомистр вздохнул облегченно, речь его стала куда более свободной, витиеватой в слоге и раскованной в оценках. И полилась, полилась рекой…

Оболонский откровенно скучал. Подобострастие хозяина его угнетало, необходимость поставить точку в деле не то об исчезновении Матильды и детей, не то появлении в этих местах оборотня (оборотней) приводила в уныние.

За прошедший день Константин не раз и не два прокрутил в своей голове обстоятельства смерти Брунова и говорил себе, что ничего подозрительного не нашел.

Поговорил с лекарем, тот подтвердил, да, мол, апоплексический удар, оно-то и понятно – годы, опять-таки, волнения. Тело похоронено, а с ним – и концы в воду, если и было что подозрительное, о том уже не узнать. Впрочем, ничего мистического Константин не увидел и во всей этой истории с похищением детей и пропажей Матильды. Страшно, жестоко, омерзительно – но не странно. Разве приходится удивляться изобретательности порочной человеческой натуры, умеющей делать деньги и находить способ получения удовольствия на всем и во всем? Исчезновение детей могло объясняться причиной простой, например, перепродажей на юг, и для поиска пропавших незаурядные и дорогостоящие таланты Оболонского не нужны. Поиском должны местные власти заниматься, и все, что столичный гость мог сделать, так это с высоты своего положения надавить на нерасторопных исполнителей, встряхнуть их от лени и нерадения, а при необходимости напугать.

Был, правда, еще и оборотень. Но оборотням дети ни к чему. А если точнее, им безразлично, дети это или взрослые, а потому причина пропажи детей явно крылась в чем-то другом. Пока Оболонский не видел никакой связи между смертью Брунова, исчезновением его дочери и селянских детей и появлением оборотней, существование которых в этих местах еще требовалось доказать. Ах да, была и еще одна странность – неизвестные «сослуживцы». Хотелось бы верить, что слова бруновской экономки простое недоразумение, но…

Но никак не получалось у Оболонского успокоить совесть, хоть убей! Очень не хотел он видеть за происходящим реальных живых людей, детей, которым, возможно, требуется его помощь и его таланты, не хотел замечать странностей и слышать ложь. Потому что тогда он не сможет отвернуться, уйти в сторону, сказать, что это дело не по его рангу и чину… Не хотел видеть, но видел, слышал, замечал. В происходящем было нечто подозрительное. Увы, у Оболонского был немалый опыт замечать то, чего не видят другие, особый, так сказать, нюх, а то, что он отгонял свои подозрения прочь, объяснялось просто: жара. Да-да, именно – во всем виновата жара. Пусть он не изливался потом, как другие, пусть дорогая шелковая сорочка не липла к спине, пусть он выглядел невозмутимой глыбой льда, жару он ненавидел. Она путала мысли, замедляла движения, манила предаться полной и всепоглощающей лени, отпустить самого себя на волю или погрузиться в хандру. Где-то подспудно он понимал бездействие городских и поветовых властей, не желающих носиться по изнывающим горячим полям и лесам в безрезультатных поисках. Понимал, но не оправдывал и безуспешно подавлял в себе подспудное желание рявкнуть на толстого испуганного бургомистра…

Да, во всем виновата жара. И его настроение, разумеется, никак не связано с событиями, случившимися неделей раньше в сотне верст в городке восточнее Звятовска. Та поездка была успешной, даже несмотря на то, что отделанная ониксом хитроумная шкатулка, которую он должен был привезти в Трагану, оказалась вдребезги разбитой вместе со всем ее содержимым. Но это бедой не было, скорее наоборот. Уничтоженная, она уже никому не сможет причинить вреда, а это тоже результат. Ему не в чем винить себя, он предотвратил гибель многих человек.

Но не мог предугадать случайной жертвы, семнадцатилетнего паренька, из любопытства пробравшегося на хлипкую крышу старого дома и упавшего вниз в самый разгар драки, чем не замедлил воспользоваться противник Константина и прикрылся телом юнца как щитом. Счет шел на мгновения, Константин не успел притормозить. Один-единственный удачный удар прошил сразу два сердца. Того, кто заслуживал смерти тем, что натворил, и того, кто поплатился за свое любопытство. Первого Оболонскому не было жаль. Он убил бы его еще и еще раз не задумываясь. А второго… Это жара навевает хандру. Это из-за дурацких приказов канцлера Аксена, который скоро дойдет до того, чтобы посылать его, Оболонского, на поиски какой-нибудь пропавшей коровы. А дети… дети наверняка найдутся там, где их никто и не искал.

– Странно как-то Брунов умер, не находите ли? – Константин задал вопрос и только потом понял, что перебил хозяина на полуслове, – Похоже на отравление.

– Ах, скажу я Вам, милейший граф, это точно от горя, – бургомистр нашелся сразу, нимало не удивившись крайней нетактичности гостя. У них, графьев, понятия об этикете свои, – От горя-то и помер. Единственная кровиночка потерялась, так как тут с горя руки на себя не наложить?

– Сам? Разве он не умер от удара?

– Э-э, да. Точно удар, – кивнул Сигизмунд, совершенно запутавшись. А ведь он так старался сказать именно то, что желает услышать гость!

– А может, его убили? Кто-нибудь желал ему зла?

– Помилуйте, какие страхи Вы говорите! У нас в городе не может быть убийств! – вот оно, опять бросило в жар бургомистра. Его явно хотят обвинить в неисполнении своих обязанностей, уж на это у него был нюх отменный. Ищейка не ищейка, а все-таки…

– А может, и вправду сам себя…? – с надеждой спросил Сигизмунд. Так для всех было бы лучше. Сам виноват и дело с концом.

– Не завершив поиски дочери? Нескладно как-то выходит, – настаивал гость, – Нет, я вовсе не хочу ни в чем Вас упрекнуть, но я хочу понять…

– Как же не завершивши, – всплеснул пухлыми руками обиженный намеками хозяин, тем не менее облегченно выдыхая, – Побойтесь Бога, обшарили весь повет! Каждую кочку осмотрели, каждый овраг облазили. Если бы Матильда померла, не сомневайтесь, нашли бы тело.

– Так где же она?

А вот этого вопроса бургомистр ждал и боялся, поскольку до сих пор так и не решил, что в конце концов отвечать. Девица и вправду бесследно исчезла, но на сей счет мало кто сомневался в причинах пропажи. Однако ж гость был в приятельских отношениях с Бруновым, а о мертвых – либо хорошо, либо никак. Несколько минут разговора убедили Сигизмунда, что младший граф Оболонский – милейший человек, и никто иной, как милостивая судьба привела его в дом опального некогда столичного чиновника, за некие незначительные прегрешения выдворенного на границы княжества. В лице молодого человека он надеялся найти столь необходимую ему поддержку при великокняжеском дворе, в этом он видел свой единственный шанс вырваться отсюда, из глуши, а потому не стоило настраивать гостя против себя намеками на непристойное поведение дочери его бывшего компаньона. А то как молодой человек и сам имел виды на красавицу Матильду? В подобном деле стоило быть осмотрительным.

– Видите ли, господин Оболонский, Матильда была девушкой…э-э-э… своенравной. Вы с ней знакомы? Нет? Очень хорошо, то есть, я хотел сказать, Вам многое неизвестно…, – Сигизмунд с трудом перевел дух, – Надо сказать, милейшему другу моему Арсению надо бы получше присматривать за дочкой. Оно ж понятно, без матери росла… А за девицами глаз да глаз нужен, уж я-то по собственному опыту премного знаю, – понизив голос, обронил бургомистр, бросив грозный взгляд в столовую, где уже накрыли к обеду. У стола, нарядно украшенного белой вышитой скатертью, помпезными букетами цветов и вынутой по крайне торжественному случаю фамильной посудой, нервно прохаживалась пышнотелая темноволосая девица лет шестнадцати, бросая горячечные взоры на неожиданного молодого гостя, так некстати застрявшего с отцом в гостиной.

– Ах, давайте-ка к столу, – спохватился хозяин, обрадованный тем, что может сменить тему разговора: после сытного обеда гость, глядишь, на многие вещи взглянет благодушнее. Говорить о помершем Брунове Рубчику очень не хотелось. Во-первых, потому, что аккурат перед смертью бывший приятель на весь город ославил бургомистра, громогласно обвинив в тупости, глупости и нежелании делать то, что по власти положено, в ответ на что Сигизмунд высказал в глаза вздорному старикашке то, о чем зубоскалил весь город: что его разлюбезная дочь, наплевав на приличия, сбежала с каким-нибудь заезжим молодцем, нимало не заботясь о папеньке. Как ни странно, на обвинение Брунов не ответил, сразу как-то скиснув и понурившись. А на другой день его нашли мертвым. Так что, крути не крути, а малая толика вины в том, что отставной полковник помер, была и его, Рубчика. Он даже по этому поводу сегодня поутру к батюшке сходил на исповедь. А во-вторых, чего уж греха таить, Матильду почти и не искали, убежденные в ее побеге. Для вида прошерстили окрестные луга да дороги, и довольно. Оттого и лютовал отставной полковник, оттого и не мог смириться.

Однако перед своим именитым гостем виниться бургомистр не стал. Гостя он слегка побаивался и заискивал перед ним, оттого трещал без умолку, только чтобы правда наружу не вышла. Может, скажи Рубчик дурное про эту девицу или ее отца, сам же в виноватых и окажется? Пока Сигизмунду так и не удалось понять, что Оболонский собирается делать дальше – тот ловко уклонялся от ответов, а потому с оценками да выводами спешить не стоило. Ничего, дайте только время. Не первый год на свете живем…

Стоило Оболонскому выразить желание познакомиться с именитыми людьми повета, как Рубчик тут же расписывал ему, кто где живет и чем дышит. Стоило только намекнуть, что хорошо бы к лесу ближе, как бургомистр готов был сам отвезти гостя к помещику Редянину, в чьих владениях была знаменитая Вышовская пуща, и ходатайствовать перед ним. Ах, нет нужды? А вот на болота ехать бы не советовал, да, не советовал бы. Нет, почему, люди там живут, и не просто люди, а сам Тадеуш Менькович, что в родстве с самими Тройгелонами, правящей династией Конкордии. На болотах есть одно примечательное местечко, даже старый замок стоит, долгое время заброшенный был, вот Менькович и наезжает туда время от времени.

Впрочем, особо про Меньковича бургомистру сказать было нечего. Как понял Оболонский, родственник Тройгелонов местные власти не жаловал, а попросту говоря, совсем игнорировал. Ходили слухи, что это человек весьма крутого нрава, нетерпимый и высокомерный, однако так ли это, или то говорит уязвленное самолюбие Сигизмунда, гостю было неизвестно.

И про замок на болотах, где нынче проживал Менькович, ничего толкового Рубчик не сказал. Вы, Ваше благородие, коли подобного рода истории любите, так я Вам архивариуса нашего пришлю, он большой любитель старины. Легенда там какая-то была, про ведьму, что ли? Я так и не упомню. Да и не про замок, кажется, – смущенно откашлялся бургомистр.

Сигизмунд, осознавая себя едва ли не единственным проводником культуры и просвещения в эти захолустные места, больше всего боялся, что его, трезвомыслящего и просвещенного человека, заподозрят в суевериях, вере в глупые дикие сказки и предания и потаканию низменным страхам, и не подозревал, что эти самые сказки гостя интересуют не меньше, чем обстоятельства смерти отставного полковника.

…Дочь Сигизмунда негромко фыркнула, явно обращая на себя внимание. Пока семейство Рубчика числом пять человек (сам, его унылая покорная жена, которой по случаю жары явно нездоровилось, дочь и два робких сына лет тринадцати-четырнадцати) сидело за обеденным столом, девушка, затаив дыхание, молча пожирала глазами красавца-гостя, не смея вступить в разговор. Пышнотелая, круглолицая, краснощекая Ванда по случаю необыкновенного события была так туго затянута в корсет, что едва умудрялась дышать, где уж тут говорить?

Однако стоило только отцу и гостю встать из-за стола и перейти в гостиную для послеобеденной рюмочки наливки, как девушка не утерпела. В маленьком провинциальном городке такое событие, как появление молодого графа, тем более запросто расхаживающего по гостям, было событием вселенского масштаба, и девушка, хотя бы не попытавшаяся привлечь к себе внимание богатого красавца, прослыла бы последней дурой, а вот именно дурой Ванда себя не считала.

– Ну уж, папенька, Вы и не помните, – фыркнула девушка, в лучших традициях светских салонов обмахиваясь веером, – Да тут каждая собака про Бельку из Башни знает!

– Ванда! – в ужасе всплеснул руками бургомистр, – Его Сиятельству совсем ни к чему эти твои дремучие сказки.

– Отчего ж? – змеисто улыбнулся Оболонский Ванде, приглашая к разговору, – С удовольствием послушаю.

Но Сигизмунд не дал дочери и слова вставить:

– Глупости все это, – отрезал он, грозно зыркая на Ванду. Девушка обиженно поджала губы, но с места не сдвинулась. Бургомистр перевел взгляд на гостя, вопросительно приподнявшего безупречную бровь и терпеливо ожидающего «дремучей сказки», и в конце концов пошел на попятную:

– Ну так уж и быть, я сам расскажу. Однако ж, господин Оболонский, не судите строго, это только старинное предание, правды в нем мало. Сказывают, лет двести назад…

На самом деле Сигизмунд втайне гордился историей этих мест. В Звятовске легенд было мало, по большому счету лишь одна-единственная, но это была ужасная местная легенда, своя собственная, родившаяся на плоти и крови здешних мест. Да уж, именно плоти и крови, страшная и захватывающая дух история. Бургомистр гордился, ибо должна же здесь быть хоть одна достопримечательность? О да, с пережитками прошлого надо бороться, сиятельный граф может не беспокоиться и не считать местные власти столь суеверными, и все-таки… И все-таки просвещенный бургомистр гордился легендой, как гордятся уродливым, зато собственным дитятей.

Говорил Сигизмунд долго и со вкусом, перемежая речь таким витиеватым слогом, что Оболонский иной раз с трудом продирался сквозь дебри его словес, стараясь отыскать смысл. Но смысл был. Вся история свелась к следующему.

Один из непокорных потомков Гедимина женился на простолюдинке, девушке красивой и гордой, зато без роду-племени. Великокняжеская семья не стала вроде бы препятствовать, однако молодого Янича с женой от двора отослала, подарив отдаленный замок на южных полясских болотах. Те подарок приняли, в ссылку уехали без ропота, но от честолюбивых планов не отказались, намереваясь через года два-три вернуться с наследником и заявить о своих правах уже на других условиях.

Но Бог им сына не дал. Ни сына, ни дочери. Никого. А хотелось. Два раза жена молодого Янича была на сносях и два раза теряла ребенка далеко до срока. С каждым годом чернокудрая красавица Любелия все больше теряла терпение, приходя в отчаяние не только от отсутствия детей, но и потому, что муж постепенно охладевал к ней, а с тем надежды на рожденное здоровое дитя и на столичную жизнь становились еще призрачнее. Она стала пробовать всякие средства – и травы пила, и в паломничество на святой источник съездила, но, когда местные знахарки, перепробовав все дозволенные в этом деле средства, присоветовали ей просто ждать, молиться и уповать на Бога, терпение Любелии закончилось. Ждать она не желала. Только не она.

Стала Любелия искать способы помимо дозволенных. Кто ее надоумил, кто помог, о том легенда умалчивает, однако стала красавица от отчаяния черным колдовством баловаться. И каким! Самым что ни на есть мерзким! Поначалу ей даже забавно было, нестрашно, то попробует да это, но в конце концов дошла до того, чтобы пить кровь – нашлось такое поверье, что помогает живая кровь, особым образом заклятая, живое то ли возродить, то ли зародить. Сначала, по слухам, кровь животных пила – бычью, волчью, даже медвежью. Для нее со всей округи зверя сгоняли, живые волки у нее в клетках томились. А потом и этого мало ей показалось, за людей взялась. Как считали, то дело рук одного грума, что был у нее на особом доверии – он для нее людей похищал или силком приводил.

Мало-помалу втянула Любелия в свое колдовство и мужа, и челядь. Так окрутила, что те даже не подозревали, что околдованы. Белька, как говорят, к тому времени совсем умом тронулась, ведьмину силу за собой почуяла страшную, лютую, что власть дает непомерную. Кто ж от такого откажется? А дитем все равно бредила.

Но как бы она ни скрывалась в своем замке посреди болот, а долго незамеченным ее злодейство не осталось. Волчий вой, как говорят, ведьму выдал, страх и ужас, что сеяла она вокруг себя. Скрутили ее всем миром, уж больно люди злы на нее были, чуть не порешили осиновым колом, да муж вступился – хоть безумная, да все ж душа живая, говорит, а вдруг прощение у Бога вымолит? Посадили ее в башню, что на Белом озере среди воды и поныне стоит, да заперли там под присмотром. Там она и померла спустя несколько лет, тихо и мирно, как сказывают. А башню с тех пор Белькиной кличут.

Сигизмунд еще долго разглагольствовал о том, сколько дремучих тайн хранят здешние места и сколь необходим им свет просвещения, плавно переходя к общим нуждам образования и куда более частным, текущим проблемам единственного на всю округу звятовского училища, которому финансирование урезали до немыслимой малости, так может сиятельный граф поможет хотя бы с ремонтом крыши?

Раскрасневшаяся Ванда с трудом удерживалась, чтобы не разбранить папеньку в присутствии гостя, красноречиво вращая глазами, нервно комкая веер и постукивая им по крышке уродливого орехового комода, пытаясь привлечь отцовское внимание, да тщетно.

Оболонский же рассеянно кивал, чем приводил бургомистра в неописуемый восторг и повергал разворачивать дальнейшие планы по благоустройству города. Правда, согласие гостя имело другие причины – тот старался понять, сколько правды в старой легенде и как она могла повлиять на сегодняшние события, однако Сигизмунду об этом было невдомек.

Рассказанное предание Константина не впечатлило – история как история, бывало и пострашнее. Впрочем, хозяин постарался сделать повествование настолько в стиле светских салонов, что истинный дух легенды выветрился, оставив лишь намеки на ужас, царивший в те времена. И все-таки рассказ заставлял задуматься. Во-первых, над странным поведением инквизиторов, так легко согласившихся с доводами мужа, которого долгое время держали под чарами. Во-вторых, над тем, как умерла ведьма. Тихо и мирно? Так не бывает, ведьмы так не умирают.

– Вы хорошо знали Матильду Брунову, сударыня? – неожиданно спросил Оболонский, разворачиваясь в сторону Ванды.

Девушка еще пуще покраснела, приоткрыла рот в полном ошеломлении от внимания, наконец-то направленного исключительно на нее, …и тут же захлопнула его, как дверцу мышеловки.

– Да она ни с кем особо не зналась, – манерно сказала Ванда, обмахиваясь веером с такой скоростью, что будь она весом поскромнее, явно взлетела бы.

– Вам она не нравилась?

Ванда лихорадочно облизнула сочные губы и ответила, не скрывая неприязнь:

– Ах, не говорите про Матильду, – передернула она пышными, почти выскакивающими из плотно обтягивающей ткани плечами, – Кому она могла нравиться? С ее характером только жеребцами и править…

– Ванда! – с ужасом воскликнул Сигизмунд, столько времени пытавшийся увести разговор подальше от Брунова, или хотя бы нелестных оценок о его семействе…

Глядя в ничего не отражающие, до безобразия вежливые и холодные глаза Оболонского, Ванда вдруг поняла, что ей нестерпимо хочется утопить мерзавку в навозе – подумать только, Матильда даже не знакома с этим красавцем-графом, а он все равно больше интересуется этой стервой, а не ею, девицей добропорядочной и честной!

– Так Вы хотите знать о Матильде? – девушка недобро улыбнулась и бросила мстительно-едкий взгляд на папеньку. Тот умоляюще закатил глаза, – А она шутницей была. Бо-о-льшой шутницей. Хотите, господин граф, расскажу про ее шуточки? Михал Редянин, сын помещика Редянина, прислал как-то к ней сватов. Заранее уговорились, сваты, как полагается, доехали до ворот бруновского имения, а дальше, глядь, а на статуях, что у ворот… Там дюжина статуй стоит, видали? Так на головах тех статуй гарбузы нахлобучены с прорезанными дырками. Вам то, может, и невдомек, господин граф, а только у нас это отказ жениху означает. Бесчестный отказ, так только тупые селянки делают, когда опозорить хотят. Сваты как гарбузы увидели, так даже и въезжать не стали, тут же назад и завернули. И это не все. Статуи те девками да парнями оказались, голыми, да краской белой выкрашенными. Так они за возком сватов чуть не до моста бежали с хохотом и улюлюканием. Все гарбузы об возок разбили. Так что ежели захотите, господин граф, сватов к ней засылать, вспомните об этом. Михал до сих пор на люди появиться не может, все прячется у отца в доме.

– И часто она так развлекалась?

– Вы про женихов или про статуи? – Ванда вцепилась пухлыми пальцами в веер, угрожающе затрещавший, и неожиданно хихикнула, – Со своими новыми дружками она и не на такое была способна.

– Новыми дружками?

– В последний месяц Матильда часто бывала в обществе дружков Меньковича, что наезжают в город время от времени. Вы хотите знать, как они развлекались?

– Доставляют хлопот? – спросил Константин бургомистра.

– Не то слово, – простонал Сигизмунд, растроганный неожиданным участием гостя, – Не то слово.

Загрузка...