– Чуяла, Марья? – Малжата Ивановна была женщиной солидной, как и полагалось быть почтеннейшей купчихе, дочери купца и матери семерых детей, которых она, к слову, успела пристроить к жизни, и ранняя гибель супруга в том не помешала. Ныне Малжата Ивановна, притомившись от дел насущных, кои вела твердою рученькой, к печали старших сыновей (они сами не отказались бы поуправлять торговлей), изволила пить кофий.
Устроилась она в гостиной, как водится у особ благородных.
За столиком.
И что с того, что столик был поболее тех, которые ей норовили всучить – ломбер, туалет. На этот туалет небось и чашку нормальную не примостыкалишь, а ведь кроме чашки самовар есть, и чайник с бабой плюшевою, и молочник, и масленка с фарфоровою затейливой крышкой. Склянки с вареньями, медом липовым опять же – поди-ка, догадайся наперед, чего душеньке восхочется.
– Пей ужо, – велела Малжата Ивановна компаньонке, которую держала, как сама верила, исключительно из жалости и еще приличиев ради. – И чего там выходит?
А еще компаньонка, будучи из девиц тех самых, благородного рождения, но нищеты изрядной, к своим сорока трем годам сжившаяся и с ролью подчиненной, и с характером Малжаты Ивановны, раскидывала карточные листы. Не сказать, чтобы совсем уж будущее прозревала, но забавно было.
И ныне вот чашку отставила, потянулась к замасленной колоде. Белые пальчики ловко перебирали листы.
Малжата Ивановна шею потянула, силясь разглядеть, чего ж там такого выпадет. И поневоле поморщилась: слухи по городу ходили самые разные, и все до одного толку нехорошего. И на фабриках появились людишки престранные, стали народец баламутить. Оно-то и хорошо, что пивовары Малжатины из опытных, понимающих, живо скрутили говорунов да городовым передали. А ведь есть и те, кто помоложе, кому голову задурить легко.
Малжата Смуту помнила, как не помнить. И голод после. И…
На стол легла черная карта, пустая. Под нею – висельникова, правда, перевернутая, стало быть, не такая уж страшная.
Надобно будет младшенького отослать, он давно за границу просился на учебу, вот пущай себе и едет. Стасичек с даром уродился, глядишь, маги своих и не дадут бить, помнят, чем оно обернулося.
Девица в розовом платьюшке вида пренесерьезного. И подле нее рыцарь с мечом преогромным…
– Будущее не предопределено, – низким голосом возвестила компаньонка.
А может, ее замуж выдать? Хорошая ж баба, особенно когда перестает нос драть. Сперва-то и держалась так, будто бы она туточки хозяйка, а после ничего, пообвыклась, гонору поутратила. Вон Ваньшин с заводу давненько на нее заглядывается, мужик крепкий, вдовый.
– Стоит в центре дева с мыслями злыми…
И вправду легла под картой другая, змеиная, и вновь всколыхнулось: бают, что царица-матушка ихнего племени. Так ли оно, Малжата не ведала, только, мыслится, если б у царицы, как треплют, под юбками хвост змеиный был, то как бы она царевича выродила? Да и другое то дело, до которого мужики охочие, небось навряд ли заладилось бы.
– Однако стерегут ее воины…
Пошла языком плести, вона и взгляд затуманился.
Малжата взяла плюшку и прикусила. Сказывали, что давече над Арсинором небо красным-красно сделалось, будто кровью на него плеснули. Недобрая примета. Аккурат перед Смутою самое такое случилось. Нехорошо…
Надо будет денег часть перевести в бриттский банк. Конечно, еще те мошенники, но…
И Аленке велеть, чтоб на воды отправлялась с детьми вместе, небось там оно спокойней будет.
– И будет всем кровь и разорение, – выдохнула компаньонка, листы сгребая, а второю рученькой потянулась к блюду с эклерами, цапнула один – и в рот. Стало быть, пока крови с разорением не приключилось. Жует и кривится, то ли несвежие подсунули, то ли пересластили, что частенько бывало.
Кровь, значится. С разорением.
– А еще, – с набитым ртом компаньонка разговаривала редко, – еще баба одна… сказывают, кроликов рожать стала. По пятерых за раз!
Вот уж диво дивное…
Честный мастеровой Июлька, сидя на чурбаке, жевал тюрю и слухал, что пришлый баит. Баил, следовало сказать, красиво, прям слово за слово… Вон и молодые посели, ажно рты пооткрывали.
– А они за ваш счет веселятся! – пришлый взобрался на колоду, картузик с головы содрал, прижал к животу впалому. Рученькой ишь помахивает, сам на месте подпрыгивает, и оттого кажется, что того и гляди вовсе из шкуры своей выскочит. – Вот что вы видите? Только тяжкий труд, без продыху, без отдыху! Без права остановиться! Ваши семьи ютятся в темных углах! Ваши дети не видят света!
Июлька фыркнул и ложку облизал.
Следовало бы кликнуть старшого, чтоб гнал этого голосистого в шею, пока не донесли о речах крамольных жандармам. Они-то небось не станут разбираться, кто слухал, а кто так, рядышком сидел. Да шевелиться было лень.
Припекало летнее солнышко.
И так хорошо было, так спокойно. Еще б говоруна заткнуть, глядишь, и вовсе на душе посветлело бы. Но Июлька распрекрасно помнил Смуту и худой домишко, в котором ютились они всемером, да еще батькина сестра с дитями. Мужа ее не то посекли, не то повесили, хату сожгли…
Голодно было.
А зимою и холодно. Еще страшно, потому как сперва малышня померла, слабенькие были, хотя мамка на зиму и крапивы насушила, и сныти, и толкла кору, из которой после варила кашу, мешая с тертыми грибами. От этой каши живот становился тяжелым, ныл подолгу, зато голод отступал.
Да, малые померли.
Июлька думал, что тоже помрет. Ан нет, выжил и даже устроился неплохо. Домик у него свой, и хозяйка при нем имеется. Коровенок двух завела и про третью говорит, мол, в Арсинор молоко только ленивый не возит. А у нее и творог, и сыры клинковые соленые, и иные какие. Она, сирота сама, работы не боится.
Да и он рукастый.
И выходит-то неплохо. Платят, как и сговорились, честно, без обману, да порой и сверх того, когда надобно, чтоб работали быстрей. Так что будет и дочерям на приданое, и среднему на обзаведение. И не надобна Июльке Смута с ее огнями, небось тогда-то тоже говорили, что все, мол, едино для народа, а что вышло? Чудом выжили.
– И алое небо – предвестник великих перемен! – возвестил плюгавенький мальчонка, а после охнул, когда на макушку его опустился Михалычев кулак.
– Не зашиби, – с неудовольствием произнес Июлька, а то ж Михалыч, он человек большого тела, да и силы немереной. Вона в прошлым годе быка на спор повалил, тот, правда, поднялся после, но так то бык. В этом же оглашенном и четверти бычьей не будет.
– Не зашибу, – прогудел Михалыч, поднимая несчастного за шкирку.
Не то чтобы жалко его было, просто после обвинят в душегубстве, а у Михалыча детки маленькие. Куда ему на каторгу?
– Пойду кликну кого, – Июлька сунул ложку в сапог. Красное небо… ишь, удумали… это все от безделья, потому как человеку работящему на небеса заглядываться некогда.
В таверне «Кривое перо» по времени раннему людей обычно не случалось. Стояла она близ университету, а потому большею частью в нее заглядывали именно студенты. Они же по утрам кто спал, кто учебой маялся, а потому нынешнее сборище выглядело преподозрительно.
Хозяин, человек почтеннейший, в самом университете не один десяток лет отработавший, а потому распрекрасно знавший: коль что идет не по обыкновению, стало быть, чудить вздумали. Он покачал седою головой и, вытащивши из-под стола банку с франкским грибом, принялся протирать ее тряпочкой. Гриб, следовало сказать, за прошедший год разросся, сделался толстым, коричневым. С виду он напоминал блин, и многие сходились, что сам по себе вид этот был преотвратителен. Но вот напиток…
– А я вам говорю, что второго такого шанса не будет! – этого горлопана почтенный Минишек знал.
Свяжинский. Пятый курс.
Род старый, но не сказать что вовсе древний. Да и обеднели изрядно, Смута крепко их проредила, правда, ныне у Свяжинского трое братьев старших, стало быть, семейного наследства ему ждать нечего, в лучшем случае рублей тысячу отжалеют, и все.
– Мы должны всем показать, что с нами следует считаться! – он кулак стиснул и потряс над головой.
Огневик.
Силы много, а вот с умом сложнее. Натура прет, а сдерживать ее не привык. Все ж зря в универсистете розги отменили, с розгами сложную студенческую натуру понять было куда как проще.
Хозяин баночку повернул и второй бок тряпочкой оглаживать принялся.
Рядом Торский, паренек неплохой, но больно податливый, как к Свяжинскому прилип, так и держится. У самого голова светлая, но вот дружка своего во всем слушается, едва ль не в рот ему заглядывает. А все почему? Думает, что раз Свяжинские при титулах, то и ведают больше?
А вот Гормовой как в эту компанию развеселую попал?
Книжник.
И будущее ему прочат славное, хотя книжники от мира далеки, что в головах их творится, поди-ка догадайся. Взбредет этакому недорослю мир в лучшую сторону менять, так не остановишь.
Хозяин вздохнул.
Надо будет навестить старого приятеля, узнать, что ж этакого в родном-то заведении творится, что смутьяны всякое стеснение потеряли. Они б еще на площадь пошли бы советоваться. Хотя…
Вон, Гормовский знаки отвращающие чертит, полог ставит, дурачок. Против кого другого, может, полог и помог бы… хотя…
Трактирщик банку на место вернул, сыпанул изюму, до которого гриб великим охотником был, да и активировал записывающий кристалл. Сам же вышел. Чего молодым мешать?
Нехай себе говорят…
И он поговорит, после… Надобно программы уплотнять, а то ишь, свободное время на дурь всякую появилось. И развести этих молодчиков, на границу отправить, пущай повоюют, поглядят, какова она на вид, кровь человеческая. А то языками за благо мира все трепаться горазды.
– Подай, хозяюшка, подай, добрая, – нищий завывал слезливо, но без души, и потому останавливались перед ним редко, а деньгу бросали и того реже.
Он вздохнул и поскреб задницу.
Чесалось.
Ишь, по жаре и вши разгулялись, совсем моченьки не стало, а все почему? Потому как порядок исчез, который заведен был, теперь бани-то не допросишься, будто он, раз на улице живет, не человек вовсе. Небось при Басурмане баню кажную неделю топили. И всех мыться заставлял, окромя только золотушным и то потому, как Вихарка-лекарек на Писании поклялся, что им того неможно, что помрут.
А теперь чего?
Не стало батюшки, не стало доброго, и враз разругалися. Кот Самушнику, который заявил, будто это он самолично от Басурмана избавился, кровь пустил. А после уже и Кота прирезали, двух деньков не прошло, и теперича Джума Казак за главного стал.
Силен он, этого не отнять.
Да только в одной ли силе дело. Вона, первыми коты поразбежались, почуяли, что не сладит с ими Джума, побрезгует гоняться. Может, если кого и споймает, то вздернет, но их еще поди споймай. Шлюхи плачутся, что клиентов нет, денег не носют.
Ворье мелкое разбежалось.
Кто крупней, солидней, те еще платят, да втрое меньше того, что при Басурмане шло. Джума все одно довольный. Нищих вот погнал, вроде как с них прибыток невелик, а вони преизрядно.
Зато появились людишки чужие, магик этот, который на всех свысока смотрит, а Джума думает, будто бы он магиком командует. Идиот. Нет, уходить надобно, забирать накопленное и куда… может, к морю податься? Оно, конечно, чужаков нигде не любят, но проставиться обчеству честному у него будет, а там, глядишь, Боженька сиротинушке не позволит пропасть…
– Слышь, – рядом плюхнулся Игнатка, паренек ловкий, справный, да бестолковый. Ему б со своими быть, перенимать умение, а он к ворам тянется, не понимает, что дело это, может, префартовое, однако и опасное. Нищего что? Выдерут. В острог упекут. И отпустят.
А вот вора, коли поймают, прямехонько на каторгу, там уже и клеймо получишь, и от него вовек не избавишься.
– Мне вот чего дали, – Игнатка вытянул из-под полы кипу мятых листочков. – Сказали нашим разнести, чтоб они людям, значится…
Листочки были желтыми и некрасивыми.
А уж писано на них было…
– Выкинь, – нищий ловко приподнялся и, потянувшись, распрямил ногу. Ишь, затекать стала… Может, ему с безногости на падучую перейти? Хотя падучих народишко боится. Тогда за юродивого? А что, лицо чистенькое, надобно только попоститься, чтоб худоба пришла.
– Куда?
– Куда-нибудь…
Юродивый там или слепой… Слепой – тоже неплохо, особенно коль ослеп, отечеству служа, но главное, что не в Арсиноре. Теперь понятно, за что Басурмана убрали. Он бы с этаким дерьмом связываться не стал и другим не позволил.
– Дурак ты, – Игнатка носом шмыгнул, соплю подбирая. – Так и будешь до смерти самой туточки сидеть…
Чем плохо-то? Тепло и мухи не больно кусают, хотя нынешним днем они, надобно признать, свирепые вышли.
– А я вот в люди выбьюсь…
– В петлю ты выбьешься, – нищий покачал головой, уже понимая, что ничего-то он не переменит. Да и надо ли? Коль охота Игнатке зверя коронного за хвост тягать, то и пускай себе. Не понимает, дурья башка, чем подобные игрища чреваты. И видать, прочел Игнатка что-то этакое, понял, если головой косматою тряхнул, оскалился и зашептал быстро так, захлебываясь словами:
– Вот увидишь, скоро все переменится… вона, на этое… именитства велено, чтоб шли на площадь. Бочки небось выкатят. А в тех бочках…
Нищий попритих, только и Игнатка понял, что лишнего сболтнул.
– Весело будет… – сказал он, листочки раскидывая. И ветер поднял, закружил, понес по-над рыночною площадью. – Только не всем… Полыхнет Арсинор, что небо давеча.
И нищий знал, кто будет гореть в том костре.
Только… не маленький уже Игнатка, а он… у него своя дорога, небось велика империя, хватает в ней жалостливого люда. Правда, сперва надо будет словечко шепнуть одному человеку, который, глядишь, и поблагодарит, если не рублем, то подорожной.
Подорожная даже нужнее.