Только через несколько дней мы с точностью установили, что вырвали Генриха из тенет смерти буквально в последний момент. Еще две-три минуты такой убийственной музыки – и он был бы испепелен. Это не словесная фиоритура, а беспощадный факт: болезнь, поразившая Генриха, больше всего напоминала внутренний ожог. И лечили его, как мне сотню раз объясняли медики, и знаменитые, и обыкновенные – они стадами паслись у постели Генриха, – от ординарного ожога внутренних тканей. Я сказал «ординарный ожог» и печально усмехаюсь: вероятно, во всей истории медицины не было болезни удивительней той, что погубила Альберта и едва не прикончила Генриха. Я приведу лишь один факт, чтобы вам стала понятна серьезность события: за час музыкального сеанса Генрих похудел на семь килограммов, так велик был отток энергии из тела.
В эти суматошливые дни борьбы Генриха с хворью я позабыл о Михаиле, он тоже не давал знать о себе, даже не поинтересовался здоровьем Генриха. Он словно бы не ушел, а бежал – и боялся снова с нами соприкоснуться.
Он появился недели через две. Генрих уже вставал на короткое время, он хотел побольше ходить, но медики сомневались, полезно ли это ему, и я не давал. Я, как вы понимаете, и работал и ночевал в комнате Генриха и если выходил из нее, то ненадолго.
– Жив? – приветствовал я Михаила. – А мы думали, тебя взяла нелегкая.
Он понял «нелегкая» в смысле «нелегкая музыка» и торжествующе засиял:
– Мелодия губительная, но я превратил ее в свою противоположность. Расскажите, как вы объясняете изобретение Альберта?
Я посмотрел на Генриха. Он прошептал:
– Говори ты.
Мы с Генрихом много размышляли о происшествии, я высказал не свое, а общее мнение. Я начал с того, что человек и вправду познает окружающее и себя не одним разумом, но и эмоциями, и среди них немаловажно музыкальное восприятие. Вещи мира не только видятся, не только осязаются, не только пахнут, но и звучат. Каждому предмету мира, каждой комбинации их соответствует в психике человека особое музыкальное звучание. Древние греки говорили о «гармонии сфер» – и они не были такими уж дураками. Один поэт некогда писал:
И все звучит. На камень иль траву Ступаешь, как на клавиши рояля.
И прислонясь к стволу, росу роняя На звезды, облепивши листву, Звучишь и сам.
Обратное тоже верно – каждому психическому состоянию человека соответствует мелодия, выражающая это состояние. Разумеется, все эти звучания – симфонии внешнего мира, музыкальные ритмы психики – обычно так слабы, что составляют неопределенный шумовой фон восприятия и размышления.
Альберту удалось – и в этом сила его изобретения – гигантски усилить внутреннюю музыку человеческого познания и страстей. Но изобретение таит в себе и угрозу. Природа недаром скрыла музыку чувств и мыслей в микрозвучании, растворила ее в шумовом фоне. Альберт распахнул зловещий ящик Пандоры, скрывавший страсти души. И в своем натуральном виде эмоции почти всесильны, под их действием люди гневаются, рыдают, тоскуют, впадают в неистовство, бесятся, сходят с ума. Тысячекратно же музыкально увеличенные, они убивают. Любое ощущение, крохотное и неприметное, усилитель Альберта делает великим чувством. Человек не способен вынести ни великое горе, ни великую радость, человек гармоничен, такова его природа,
– все чрезмерное губительно для человека. И сам Альберт, испытывая свой аппарат, был сожжен гигантским наслаждением и, уже умирая, не понимал, что гибнет, а не наслаждается. И Генриха едва не испепелила вечно тлеющая в нем печаль об Альбине, когда печаль из обычного чувства выросла в обжигающе громадную. И чтобы больше не повторялись такие трагедии, мы теперь постараемся наглухо закрыть грозное открытие Альберта Симагина…
– Нет! – закричал Михаил. – Вы этого не сделаете! Я не позволю!
– Не позволишь? Между прочим, мы пригласили тебя в качестве музыкального эксперта, а не на роль верховного судии. Улавливаешь разницу?
– Выслушайте меня! – попросил он. – Только об одном прошу: выслушайте меня спокойно. Не надо так волноваться.
– Волнуешься ты, а не мы. Говори. Обещаю слушать без усиления эмоций.
Он говорил путано и торопливо, воспроизвести его бессвязную речь в ее буквальности я не сумею. Он соглашался с нами: гениальный аппарат Альберта
– он так его и назвал – безмерно усиливает звучания, уже существующие в психике, они и впрямь становятся опасными. Защищать усилитель Альберта в его сегодняшнем варианте он не намерен. Но Симагин совершил великое открытие, об этом надо твердить, об этом надо кричать: окружение порождает в человеке музыку, в эти внешние звучания вплетаются мелодии психики – удивительная, но, к сожалению, почти неслышная симфония творится в душе каждого человека, индивидуальная его музыка, музыка его восприятия, его мыслей, его чувств, не навязанная волей композитора. Он, Михаил, намерен эту музыку сделать явной, не усиливая страсти души, а гармонизируя их. Душа неизменно алчет не умножения того, что уже есть в ней, а противопоставления. Если человек яростен, то все в нем жаждет усмирения, если он горюет – радости, если буйно весел – тишины.
– Гасить страсти? – сказал я. – Так, что ли? На огонь лить воду, под лед подводить пламень?
– Не так! – запротестовал он. – Не гасить, а гармонизировать, неужели вы не понимаете? Совмещать противоположности, свет отчеркивать тенью. Полная, совершенная гармония – и особая для каждого человека!
– В идее звучит неплохо. А как в осуществлении?
– Уже осуществлено! – объявил он торжественно. – Я написал изумительную вещь, никто еще до меня… С принудительной музыкой отныне покончено, только та, что создается самим слушателем… Называется «Твоя собственная симфония». Публичный концерт – через месяц, первого мая.
– Придем, – пообещал я. – К тому времени Генрих поправится. А пока извини, разговор затянулся.
– Пожалуйста, – поспешно сказал Михаил, но не ушел. Лицо у него стало жалким.
Генрих удивленно взглянул на меня. Всю беседу он промолчал, это с ним случалось. Но если собеседником он бывал не отменным, то слушателем образцовым. Я нетерпеливо сказал:
– Говорю тебе, мы придем. Что еще?
– Без вашей помощи концерт не состоится, – промямлил Михаил. – Дело в том, что… Мне нужен аппарат Альберта. Я его немного переделаю… Знакомые конструкторы обещали… Понимаешь?
Я обернулся к Генриху. Генрих засмеялся.
– Отдай, – сказал он с облегчением. – И пусть он покрепче переделывает эту чертову машину. Сказать по совести, я боюсь смотреть на нее.