«Если бы Жюль Верн мог заглянуть в будущее, скажем, в 1966 год, он бы выскочил из своих брюк. А если в 2166 год? О…»
Великаны Ан и Саб в поте лица своего зарабатывают ему на хлеб.
Оторванные куски медленно поднимаются сквозь дурман сна. Огромный пресс давит неиссякаемые виноградины для демонического причастия.
Он, словно Симон-рыбарь, удит в своей душе — ведерке для Левиафана.
Он стонет, наполовину просыпается, поворачивается — внутренний пот образует океаны — и снова стонет. Ан и Саб, упираясь, вертят каменные колеса и бормочут: «Уф, ух, тьфу». Глаза у них ярко-оранжевые, словно у кота в чулане, зубы — округлые белые цифры черной арифметики.
Ан и Саб — два Симона-рыбаря — основательно мешают метафоры, сами того не сознавая.
Навозная куча и петушиное яйцо — и вверх взлетает василиск, громко кричит, а потом — еще дважды в кровавом потоке восхода:
— Я восстал и готов к битве!
Клич несется дальше и дальше, пока притяжение и расстояние не пригибают его к земле, словно веточку плакучей ивы или тростинку. Одноглазая рыжая морда заглядывает в постель, лишенная подбородка челюсть ложится на край. Затем тело разбухает, и она скользит в сторону и вниз. Одноглазо поглядывая туда и сюда, она обнюхивает пол и поспешает к двери; нерадивые стражи оставили ее открытой.
Громкий ослиный крик, прозвучавший с середины комнаты, заставляет ее повернуть назад. Это кричит трехногий осел, Валаиамов мольберт. На мольберте «холст» — овальный плоский кусок светящегося пластика, особым образом подготовленный; холст семи футов высотой и восемнадцати дюймов толщиной. Внутри картины — фрагмент, который завтра надо закончить.
Это в равной степени и скульптура, и картина. Фигуры образуют горельеф, закругляются, располагаются ближе к задней плоскости пластика. Они поблескивают в падающем на них свете и в свечении самого «холста». Такое впечатление, что свет заставляет фигуры то проявляться, то меркнуть; делает их на время сочнее, а затем тусклее. Свет бледно-красный. Это цвет утренней зари, цвет крови, смешанной со слезами.
Это вещь из «Серии о Псе»: «Постулаты Пса», «Воздушная схватка Псов», «Дни Пса», «Солнечный Пес», «Перевернутый Пес», «Пес в развалинах», «Пес собирает ягоды», «Вцепившийся Пес», «Лежащий Песик», «Пес в правом углу» и «Импровизация на тему о Псе».
Сократ, Бен Джонсон, Челлини, Сведенборг, Ли По и Гайавата шумят в «Таверне Русалки». Дедал смотрит-смотрит в окно на вершину крепостной башни Кносского дворца и протягивает ракету этому ослу, своему сыну Икару, чтобы реактивная сила помогла ему в его пресловутом полете. В углу скорчился Ог, Сын Огня. Клыком саблезубого тигра он выцарапывает бизона и мамонтов на заросшей плесенью штукатурке. Барменша Афина склонилась над столом, на который ради таких дорогих гостей выставили нектар и соленые крендельки. Позади нее — Аристотель, напяливший козлиные рога. Он приподнял ей юбку и поглаживает ее сзади. Пепел от длинной сигареты, свисающей из его губ, застывших в глупой усмешке, падает ей на юбку, и та начинает дымиться. В дверях, ведущих в курительную комнату, нализавшийся Бэтмен поддастся долго подавлявшемуся желанию и пытается склонить к греху Чудо-Мальчика. В окне видно озеро, по водам которого идет человек. Тускло-зеленое сияние маячит над его головой. Позади него из воды высовывается перископ.
Пенис обвивается вокруг кисти и начинает рисовать. Кисть — это маленький цилиндр, прикрепленный одним концом к шлангу, убегающему внутрь машины, похожей на купол. Из другого торца цилиндрика высовывается сопло. Его сечение может быть уменьшено или увеличено вращением колесика на цилиндре. Краска вырывается из сопла мелкими брызгами или тонкой струйкой, ее цвет или желаемый оттенок устанавливается при помощи других колесиков на цилиндрике.
Похожий на маленький хоботок, он яростно создает новую фигуру; слой за слоем. Потом до него доносится затхлый аромат пыли, он роняет кисть, выскальзывает за дверь и… вниз, по наклонной стене большого зала, рисуя на песке безногих существ и надписи, которые можно прочитать, но невозможно понять. Кровь пульсирует в одном ритме с жерновами Ана и Саба, чтобы напитать и напоить горячекровную рептилию. Преграда, разделяющая оставшуюся неподвижной плоть и устремившееся вперед желание, пышет жаром.
Он стоит, и маленькая кобра поднимается и покачивается в соответствии с его желанием. Да не будет света! Да будет тьма, подобная его клоаке. Скорее мимо маминой комнаты, поближе к выходу. Ах-х! Тихий вздох облегчения, воздух, со свистом вырвавшийся через вертикальный, плотно сжатый рот говорит о том, что узник все-таки вырвался в Страну Желаний.
Дверь старинная — еще с замочной скважиной. Быстрее! Вверх, через замочную скважину и дальше — на улицу. Одна-единственная фигура вдалеке: молодая женщина с фосфоресцирующими серебряными волосами; она, ну, просто просит, чтобы ее догнали.
На тротуар и по улице, и обернуться вокруг ее лодыжки. Она смотрит на свою ногу с удивлением, а потом со страхом. Он это любит; слишком быстрая капитуляция — это неинтересно. Все-таки в навозной куче нашлась жемчужина.
Вверх, вокруг ее ноги, нежной, словно ухо котенка, кругом, еще раз кругом, скользит в долину паха. Он ласкается к нежным завиткам волос, а потом, испытывая танталовы муки, минует чуть заметную выпуклость живота, шепнув «хелло» в рупор пупка, чуть нажимает на него, чтобы, оттолкнувшись, заскользить по винтовой линии вверх, вокруг тонкой талии и быстренько сорвать робкий поцелуй с каждого соска. Теперь — вниз: надо организовать восхождение на венерин бугор и водрузить на нем свое знамя.
О, упоительное табу, священная преграда! Там, внутри, ребенок, его предусмотрительно начала формировать эктоплазма. Падение, прорыв и начинается содрогание плоти, торопящейся подтолкнуть счастливого микро-Моби Дика, обгоняющего миллионы и миллионы своих братьев, выживших в борьбе.
Хриплые звуки наполняют комнату. Горячее дыхание холодит кончик. Он потеет. Сосульки покрывают набухший фюзеляж, и он провисает под их тяжестью; кругом клубится туман, ветер свистит в расчалках, элероны и рули высоты покрылись льдом, и он быстро теряет высоту. Выше, выше! Где-то впереди, в тумане — Венусберг. Тангейзер, уйми своих проституток, пошли сигнальную ракету. Я сорвался в пике.
Дверь в мамину комнату открыта. В овальный дверной проем втиснута огромная жаба. Ее горлышко вздымается и опадает, словно кузнечные мехи; беззубый рот широко открыт. Хайло! Раздвоенный язык вылетает изо рта и пытается вырваться. По телу проходит дрожь протеста. Две волосатые лапы сгибаются и завязывают бьющееся, сопротивляющееся тельце в узел.
Женщина идет дальше. Подожди меня! Поток с ревом рвется наружу, разбивается внутри узла, устремляется назад, прилив схлестывается с отливом. Поток слишком велик, а наружу только один путь. Мускулы толчками сокращаются, стена воды опадает. Ни Ноева Ковчега, ни оливковой ветви; он обновляется, разлетаясь на миллионы сверкающих извивающихся метеоров, на золотые крупинки в промывочном лотке бытия.
Королевство бедра позади. Пах и живот скрываются за затхлой броней, и он остается один — холодный, мокрый и дрожащий.
…это говорится вокскопером мелофона, программа «Кофе с Авророй», канал 69Б. Строка идет в течение информации о пятидесятом Ежегодном Фестивале-Конкурсе в Центре народного творчества, Беверли-хиллз, четырнадцатый уровень. Говорится это Омаром Вакхом Руником, говорится экспромтом, если не принимать во внимание наметки, сделанные предыдущим вечером в малоизвестной таверне «Тайная Вселенная», а это смело можно сделать, потому что Руник об этом вечере ничего не помнит. Кроме того, что он получил Первый-A лавровый венок. Венков с номерами два, три и так далее не было, классификация шла по буквам: от А до Z. Возблагодарим же Господа за нашу демократию!
Серовато-розовая семга вынырнула из водопада ночи в заводь нового дня. Восход — яростный рев солнечного буйвола, появляющегося из-за горизонта. Фотонная кровь истекающей кровью ночи, заколотой наемным убийцей — Солнцем…
…и так далее на пятидесяти строках, прерываемых возгласами восторга, хлопками, шиканьем, свистом и выкриками.
Чиб наполовину проснулся. Он сонно таращится на сужающуюся темноту, и сон бежит в туннели подсознания. Широко раскрытыми глазами он смотрит на другую реальность — сознание.
— Пусть солнце взойдет, — повторяет он за Моисеем.
И, думая о длинных бороде и рогах, — наследии Микеланджело — он вспоминает о своем прапрадедушке.
Воля, словно лом, раздвигает его веки. Он смотрит на фидо, занимающий противоположную стену и залезающий на половину потолка. Восход, паладин солнца, бросает наземь серую боевую рукавицу.
Канал 69Б, ВАШ ЛЮБИМЫЙ КАНАЛ, канал Лос-Анджелеса, несет вам рассвет… обманчивый в сущности. Фальшивый восход, нарисованный электронами, полученными в устройствах, созданных людьми.
Поднимайтесь с солнцем в сердце и песней на устах! Пусть дрожь пробегает по телу от бодрых строк Омара Руника! Видьте восход так, как видят его птицы на ветвях, как Господь видьте его!
Вокскопер тихо мурлычет стихи под тихие звуки григовской «Анитры». Старому норвежцу никогда и не снилась такая встреча, и в такое время. Молодой человек, Чайбайабос Эльгреко Виннеган, получает внутренний заряд, очищенный от черноты фонтана, бившего из нефтяных залежей подсознания.
— С осла да на скакуна, — говорит Чиб. — Да еще и на Пегаса.
Он говорит, мыслит и живет в напряженном нынешнем дне.
Чиб поднимается с постели и запихивает ее в стену. Оставить кровать в комнате смятой, словно язык старого пропойцы, значило бы нарушить эстетику помещения, уничтожить тот штришок, который подчеркивает единство целого, и создать помеху дальнейшей работе.
Комната — гигантский овоид, в углу — овоид поменьше — туалет и душевая. Он выходит оттуда словно один из богоподобных гомеровских ахейцев: массивные бедра, сильные руки, золотисто-коричневая кожа, голубые глаза, каштановая шевелюра… только бороды не хватает. Мелофон воспроизводит рев южноамериканской древесной лягушки, который он однажды слышал по каналу 122.
— Сезам, откройся!
Лицо Рекса Люскуса заполняет весь фидо. Поры на нем — словно воронки на поле боя Первой Мировой войны. В левом глазу — монокль, который вынимается во время споров с искусствоведами в лекционной программе «Мне нравится Рембрандт», канал 109. Хотя его возраст и оправдывает искусственное улучшение зрения, он все равно убирает монокль.
— Inter caecos regnat luscus, — говорит он и добавляет, когда его спрашивают, а чаще всего и не дожидаясь вопроса. — Перевод: «В стране слепых и кривой — король». Вот почему я взял себе имя Рекс Люскус; то есть, Король кривых.
Ходят слухи, всячески пестуемые самим Люскусом, будто он разрешит бионикам вставить себе искусственный белковый глаз только в том случае, если встретит художника, достаточно великого для того, чтобы появилась нужда в полноценном зрении. Говорят еще, что ждать этого осталось недолго, поскольку он открыл Чайбайабоса Эльгреко Виннегана.
Люскус алчно — кстати, ругается он всегда наречиями — глядит на ближайшие и отдаленные владения Чиба. Чиб сглатывает и морщится, но не от того, что болен ангиной, а от злости.
— Золотко, — мягко говорит Люскус, — я просто хотел убедиться, что ты уже встал и помнишь, как важен этот день. Ты должен быть готов к выставке, обязан! Но теперь, когда я тебя увидел, я вдруг вспомнил, что еще не ел. Как ты насчет того, чтобы позавтракать со мной?
— Тем, чем мы обычно питаемся? — спрашивает Чиб. Он не ждет ответа. — Нет. Мне сегодня еще многое надо успеть. Сезам, закройся!
Лицо Рекса Люскуса угасает. Оно похоже на козлиную морду или, как он сам любит говорить, на лицо Пана или Фавна. У него даже уши выглядят элегантно. Ну просто душка!
— Бе-е-е! — блеет Чиб вслед изображению. — Бе! Шарлатан! Я никогда не буду плясать под твою дудку, Люскус, и не позволю тебе грести жар моими руками. Пусть даже я лишусь дотации!
Фон снова звонит! Появляется смуглое лицо Руссо Красного Ястреба. У него орлиный нос, а глаза — словно осколки темного стекла. Его широкий лоб пересекает ленточка красной материи, она стягивает прямые черные волосы, спадающие до плеч. На нем куртка из оленьей замши, шею обвивает ожерелье из крупных бусин. Он выглядит настоящим равнинным индейцем, хотя Сидящий Буйвол, Бешеный Жеребец или благороднейший Римский Нос выгнали бы его из племени пинками. Не то, чтобы они были антисемитами, просто они не могут себе позволить держать в племени жеребца, который смело лезет в улей, когда рядом пасется кобыла.
Урожденный Юлиус Эпплбаум, он стал Руссо Красным Ястребом в День Имен. Только что вернувшийся из лесов, возвращенных к первобытному состоянию, он вкушает плоды разлагающейся цивилизации.
— Ну, Чиб, как ты? Шайка интересуется, когда ты появишься?
— У вас? Я еще не завтракал, и мне еще надо сделать тысячу вещей, чтобы быть готовым к выставке. Увидимся днем!
— Ты мог бы здорово повеселиться этой ночью. Какие-то паршивые египтяне пытались подмазаться к нашим девицам, но мы размазали их по стенке.
Руссо исчезает, словно последний из краснокожих.
Чиб подумывает о завтраке как раз в тот момент, когда раздается свист интеркома. «Сезам, откройся!» Он видит комнату. Клубится дым, слишком густой и крепкий, чтобы кондиционер мог с ним справиться. В дальнем конце овоида спят на ковре маленькие сводные сестра и брат. Они заснули, играя в маму и ее друга, их рты открыты в ангельской доверчивости, они прекрасны, как могут быть прекрасны только спящие дети. Напротив их сомкнутых глаз — немигающий объектив, похожий на глаз циклопа-монголоида.
— Ну разве они не прелесть? — говорит Мама. — Крошки слишком устали, чтобы добраться до постельки.
Круглый стол. Престарелые рыцари и дамы собрались, чтобы подвергнуть последнему дознанию туза, короля, королеву и джокера. Их единственная броня — это жир, слой на слое. Мамины щеки свисают, словно знамена в безветренную погоду. Ее морщинистые груди, подрагивая, растеклись по столу, вываливаясь из выреза платья.
— Жующие коровы! — говорит он громко, глядя на жирные лица, азартные шлепки, приподнятые зады. Они удивленно поднимают брови. О чем это, черт возьми, говорит сумасшедший гений?
— Твой мальчик и в самом деле медлительный? — спрашивает один из маминых друзей, и они смеются, прихлебывая пиво.
Анджела Нинон, не желая пропустить свой черед и чувствуя, что Мама вот-вот снова переключится на распылители, мочится ей на ногу. Они смеются и над этим, а Вильгельм-Завоеватель говорит:
— Я сдаюсь.
— А я отдаюсь, — говорит Мама, и они снова визгливо смеются.
Чибу впору зареветь. Но он не плачет, хотя его с детства приучали плакать всякий раз, когда ему бывало плохо.
«Вам сразу полегчает. Поглядите на викингов, что это были за мужчины, а ведь они плакали, словно дети, когда им было плохо. Канал 202, популярная программа „Что делать матери?“»
Он не плачет. Он чувствует себя так, словно думает о любимой матери, которая умерла, но умерла очень давно. Его мама погребена под глубоким слоем плоти. Когда ему было шестнадцать, у него была любимая мать.
Потом она отказалась от него.
«Сынок, не ругай меня. Я делаю это потому, что люблю тебя».
Жирная, жирная, жирная! Когда она только уйдет? Вниз, в бездну этого мира! Исчезая, по мере того, как распухает.
— Сынок, ты можешь спорить со мной и сейчас, и после.
— Ты отдалила меня от себя, мама. И это было правильно. Я теперь уже большой. Но у тебя нет права требовать, чтобы я захотел вернуть то, что было.
— Ты меня больше не любишь!
— Что на завтрак, мама? — говорит Чиб.
— Пора тебе перестать держать меня за повариху, Чибби, — говорит Мама. — Как ты много раз мне говорил, ты уже большой. Так что завтракай сам.
— Зачем же ты меня звала?
— Я забыла, когда открывается твоя выставка. Я хотела соснуть немножко, а уж потом идти туда.
— В два часа, мама, но тебе не надо туда ходить.
Накрашенные зеленые губы расходятся, словно гангренозная рана. Она чешет нафабренный сосок.
— Ох, мне так хочется посмотреть. Я не хочу пропустить триумф собственного сына. Как ты думаешь, тебе дадут дотацию?
— Если нет — нас ждет Египет, — отвечает он.
— Эти вонючие арабы! — говорит Вильгельм-Завоеватель.
— Это дело рук Бюро, а не арабов, — говорит Чиб. — Арабы кочевали оттого, отчего мы бы тоже стали кочевать.
Из неопубликованных рукописей дедушки:
«Кто бы мог подумать, что на Беверли-хиллз засядут антисемumы?»
— Я не хочу в Египет! — причитает мама. — Ты должен получить дотацию, Чибби! Я не хочу покидать наш тесный кружок. Я родилась и выросла здесь, на десятом уровне, и, если я уеду, все мои друзья останутся одни. Я не поеду!
— Не плачь, мама, — утешает ее Чиб, чувствуя жалость к себе. — Не плачь. Правительство не может силой заставить тебя ехать, ты же знаешь. У тебя есть права.
— Если ты думаешь остановиться на достигнутом, то поедешь, — говорит Завоеватель. — Если только Чиб не получит дотацию. А я не стал бы его винить, если бы он пальцем не пошевельнул, чтобы получить ее. Не его вина, что ты не можешь сказать «нет» Дядюшке Сэму. Ты получила свои пурпурненькие, а теперь тянешь с Чиба то, что он получает от продажи своих картин. Но тебе и этого мало. Ты транжиришь деньги быстрее, чем получаешь.
Мама со злостью кричит на Вильгельма, и они пропадают. Чиб выключает фидо. Черт с ним, с завтраком, он поест позднее. Его последняя картина для Фестиваля должна быть закончена к полудню. Он давит на клавишу, и пустая комната-овоид открывается там и тут, появляются рисовальные принадлежности, словно дары электронных богов. Зевксис хлопнулся бы в обморок, а Ван Гог был бы просто потрясен, доведись им увидеть холст, палитру и кисть, которыми пользуется Чиб.
Процесс создания картины включает в себя сплетение разнообразных форм из тысяч проволочек на различной глубине. Проволочки так тонки, что видны только через увеличительное стекло, а гнут их специальными маленькими щипчиками. Отсюда очки на носу и длинные паутинки в руках на первой стадии работы. После сотен часов медленного и кропотливого труда — любимого — все проволочки поставлены на место.
Чиб снимает очки, чтобы оценить результат. Затем он берет краскораспылитель, чтобы покрыть проволочки красками желаемых цветов и оттенков. Краска сохнет всего несколько минут. Чиб подключает холст к источнику питания и нажимает кнопку, пропуская через проволочки слабый ток. Свечение сквозь краску, лилипутские взрывы, и все подергивается синим дымком.
От этого на разных уровнях в краске появляются раковины, одна позади другой. У раковин различная ширина, но все они так узки, что свет скользит сквозь верхнюю раковину во внутреннюю, когда картину поворачивают. Внутренние стороны раковин — это рефлекторы, концентрирующие свет, поэтому скрытые изображения выходят даже более отчетливыми.
На выставке картину ставят на колеблющийся пьедестал, и тот поворачивает ее на двенадцать градусов то вправо, то влево.
Звонок фидо. Чиб, ругнувшись, подумывает о том, что надо бы его отключить. Впрочем, это не интерком, не мамаша-истеричка. Пока, во всяком случае. Но она скоро позовет его, когда продуется в покер.
— Сезам, откройся!
Дедушка пишет в своих «Отдельных высказываниях»:
Через двадцать пять лет после того, как я убежал с двадцатью миллиардами долларов и затем, как все полагают, скончался от сердечного приступа, Фалько Эксипитер снова сел мне на хвост. Детектив из ФБР, он назвал себя Сокол Ястреб, когда выбирал профессию. Что за эгоист! Да, он зорок и неутомим, как все стервятники, и я дрожал бы от страха, не будь я слишком стар, чтобы бояться за свое бренное существование. Кто развязал шнурки и разворошил мой комбинезон? Как он уловил старый, выветрившийся запах?
Лицо Эксипитера — это лицо летучего хищника, страдающего манией подозрительности, старающегося с воздуха увидеть все, вглядывающегося даже в собственное гнездо, чтобы убедиться, что ни одна утка не нашла там себе убежища. Блеклые голубые глаза кидают взгляды, подобные ножам, которые выскакивают из рукава рубашки и летят в жертву, посылаемые неуловимым движением кисти. Они сканируют все с шерлокхолмсовской цепкостью, фиксируя и важные детали, и мелкие. Его голова поворачивается из стороны в сторону, уши стоят торчком, ноздри раздуваются: радар, сонар и одор.
— Мистер Виннеган, я извиняюсь за ранний визит. Я поднял вас с постели?
— Вы сами видите, что нет! — говорит Чиб. — И не надо представляться. Я знаю вас. Вы уже три дня ходите за мной, словно тень.
Эксипитер не краснеет. Мастерски владея лицом, он загоняет всю краску в кишки, где ее никто не может заметить.
— Если вы знаете меня, то, наверное, догадываетесь, зачем я хочу поговорить с вами…
— Я должен настолько удивиться, чтобы отвечать вам?
— Мистер Виннеган, я хотел бы поговорить с вами о вашем прапрадедушке.
— Он умер двадцать пять лет назад! — кричит Чиб. — Забудьте о нем и не отвлекайте меня. И не надейтесь получить ордер. Ни один судья не выдаст его вам. Мой дом — моя репа… Я хочу сказать, крепость.
Он думает о Маме и о том, во что превратится этот день, если он не смотается отсюда поскорее. Но он должен закончить картину.
— Убирайтесь, Эксипитер, — говорит Чиб. — Я подумаю, не доложить ли о вас в БПНР. Я уверен, что под своей дурацкой шляпой вы прячете фидо.
Лицо Эксипитера ровно и неподвижно, словно алебастровое изображение Гора с соколиной головой. Он явно кичится своей невозмутимостью. Все выпады такого рода он пропускает мимо ушей.
— Очень хорошо, мистер Виннеган. Но вы так легко от меня не отделаетесь. После всего…
— Убирайтесь!
Интерком свистит трижды. Три раза — это дедушка.
— Я подслушивал, — говорит стодвадцатилетний голос, глухой и глубокий, словно эхо в пирамиде фараона. — Я хочу повидаться с тобой до того, как ты уйдешь. Если, конечно, ты уделишь старому сумасброду несколько минуток.
— Конечно, дедушка, — говорит Чиб, думая о том, как же он любит старика. — Тебе нужна пища?
— И для ума тоже.
День. День молитвы. Сумерки богов. Армагеддон. Вещи замыкаются в себе. Пан или пропал. Грудь в крестах или голова в кустах. Все это и еще больше. Что-то принесет этот день?
Чиб подходит к выпуклой двери, которая откатывается в промежуток между стенами. Фокус дома — овальная гостиная. В первом квадранте, если идти по часовой стрелке, находится кухня, отделенная от гостиной ширмой шестиметровой высоты. Чиб разрисовал ее на манер усыпальниц фараонов, что показывает его отношение к современной пище. Семь гладких колонн вокруг гостиной отмечают границу между комнатой и коридором. Меж колоннами размещены совсем уж высоченные ширмы, разрисованные Чибом в период его увлечения индейской мифологией.
Коридор тоже овальной формы; в него выходят все комнаты дома. Комнат семь: шесть комбинаций типа спальня-кабинет-студия-туалет-душ и кладовая.
Маленькие яйца внутри больших яиц внутри мегаломонолита грушевидной планеты внутри яйцеобразной Вселенной; последнее слово современной космологии: неопределенность имеет форму куриного производного. Бог высиживает яйца и кудахчет раз в триллион лет или около этого.
Чиб пересекает холл, проходит между двумя колоннами, которые он изваял в форме кариатид, и входит в гостиную. Его мать искоса глядит на своего сына, который, как она думает, близок к сумасшествию, раз до сих пор топчется на месте. Это отчасти и ее ошибка; она не должна была демонстрировать отвращение и отвлекать его во время приступов сумасбродства. Теперь она толста и безобразна… о боже, до чего же толста и безобразна! Она не может ни благоразумно, ни неблагоразумно надеяться на то, что все вдруг станет по-старому.
«Было бы естественно, — твердит она себе, вздыхая обиженно и слезливо, — если бы он отверг любовь матери ради незнакомых, но хорошо сложенных молодых женщин. Но отвергать и их тоже? Он же не сказочный герой. Он кончил со всем этим, когда ему было тринадцать. Так в чем же причина его целомудрия? Не ударился он и в форникацию; это я могла бы понять, хотя бы и не одобрила.
О господи, где же я была неправа? Ведь со мной все нормально. Он сходит с ума, как его отец — Рэйли Ренессанс, кажется, его звали — и его тетя и его прапрадедушка. Все эти картины и эти радикалы, Молодой Редис, с которыми он общается. Он так артистичен, так чувствителен… О господи, если что-нибудь случится с моим мальчиком, мне придется поехать в Египет».
Чиб знает все ее мысли — ведь она очень часто выдает их вслух и неспособна заиметь новые. Он проходит мимо круглого стола, не произнося ни слова. Рыцари и дамы консервированного Камелота смотрят на него сквозь пивные пары.
На кухне он открывает овальную дверцу в стене и достает поднос с пищей в блюдах и чашках, запакованных в пластик.
— Ты не будешь есть с нами?
— Не скули, мама, — говорит он и возвращается в свою комнату, чтобы захватить несколько сигарет для дедушки. Дверь, воспринимая усилия и преобразовывая меняющуюся, но опознаваемую приводными механизмами картину электрических полей поверхности кожи, артачится. Чиб слишком расстроен. Магнитные бури проносятся через его кожу и искажают естественную конфигурацию полей. Дверь наполовину открывается, снова захлопывается, вдруг меняет решение и открывается, потом закрывается опять.
Чиб пинает дверь, и она блокируется наглухо. Он думает, что надо бы поставить видео или звуковой сезам. Дело лишь в том, что не хватает денег на материалы. Он пожимает плечами, идет мимо изгибающейся стены холла и останавливается перед дедушкиной дверью, скрытой от взглядов остальных членов семьи кухонной ширмой.
«Ибо пел он мир, свободу,
Красоту, любовь и страстность.
Пел он смерть и жизнь без смерти
В Поселениях Блаженных,
В мире, что зовут Понима,
В теплых землях То, Что Будет.
Очень дорог Гайавате
Был учтивый Чайбайабос».
Чиб читает эти строки, и дверь отходит в сторону.
Наружу вырывается желтоватый свет с чуть заметной примесью красного — выдумка дедушки. Смотреть в выпуклую овальную дверь — все равно что смотреть в зрачки сумасшедшего. Дедушка стоит посреди комнаты, белая борода опускается ниже пояса, белые волосы спадают до пят. Хотя борода и волосы вполне скрывают его наготу и он не на людях, на нем шорты. Эго старомодно, но простительно человеку, которому минуло двенадцать десятков лет.
Он одноглаз, как и Рекс Люскус. Улыбка обнажает его собственные зубы, выросшие из зародышей, трансплантированных тридцать лет назад. Большая зеленая сигара торчит из уголка полных красных губ. Нос его широк и грязен, словно по нему прошлась тяжелая стопа времени. Его лоб и скулы широки, может быть, из-за капельки крови оджибуэев в его жилах, хотя он рожден истинным финнеганом и даже потеет по-кельтски, распространяя аромат виски. Он высоко держит голову, а серо-голубые глаза — словно лужицы на дне глубокой расщелины, этакие остатки растаявшего глетчера.
Лицо дедушки — один к одному лицо Одина, когда тот отвернулся от колодца Мимира, раздосадованный тем, что заплатил такую высокую цену.[7] А еще оно напоминает иссеченное ветрами и песком лицо сфинкса из Гизы.
— Сорок веков истории смотрят на тебя с высоты, если перефразировать Наполеона, — говорит дедушка. — С высоты времен. «Что есть человек?» — вопрошает сфинкс наших дней. Эдип разрешил вопрос его предшественницы и не разрешил ничего, потому что от нее отделилось ее подобие, хитроумный ребенок с вопросом, который до сих пор никто не может разрешить. И, возможно, не разрешит никогда.
— Ты забавно травишь, — говорит Чиб. — Но мне это нравится.
Он усмехается, с любовью глядя на дедушку.
— Ты заглядываешь сюда каждый день не столько из-за любви ко мне, сколько для того, чтобы расширить свой кругозор и потренировать проницательность. Я видел весь свет, я слышал обо всем на свете и время от времени думал. Я много странствовал до того, как нашел здесь убежище четверть века назад. Теперешний узник некогда был величайшим Одиссеем всех времен.
— Я называю себя маринадом мудрости, погруженным в крепкий рассол цинизма долгой жизни.
— Когда ты так улыбаешься, мне сдается, что ты до сих пор можешь иметь женщин, — смеется Чиб.
— Нет, мой мальчик. Мой шомпол сломался тридцать лет назад. И я благодарен господу за это, ибо он лишил меня соблазна форникации, если забыть об онанизме. Однако мне оставлена вся прочая энергия, припасенная для других грехов, более тяжких.
Помимо греха сексуального влечения, включающего, как ни парадоксально, грех сексуальной невоздержанности, у меня есть и другие причины не просить помощи черной магии, чтобы снова сделаться накрахмаленным. Я слишком стар, чтобы молоденьких девушек влекло ко мне что-нибудь кроме денег. А я слишком поэт, слишком ценю красоту, чтобы бросаться на сморщенные пузыри моего поколения.
Теперь ты видишь, сынок: в колоколе моих сексуальных-возможностей из стороны в сторону мотается язык. Динь-дон, динь-дон. Очень часто дон, но совсем редко динь. — Дедушка громко смеется: львиный рык, спугнувший стаю голубей. — Я всего лишь осколок старины, грезящий о давно умершей любви. Я создан не для того, чтобы прятаться, а для того, чтобы быть на виду. Чувство справедливости заставляет меня признавать ошибки прошлого. Я странный корявый старик, запертый, словно Мерлин, в древесном стволе. Самолксис, тракийский бог-медведь, замурованный в своей пещере. Последний из Семи Спящих.
Дедушка подходит к тонкой пластиковой трубе, выступающей из потолка, и разводит в стороны прижатые к ней рукоятки.
— Эксипитер кружит над нашим домом. Он учуял падаль в Беверли-хиллз, уровень 14. Могло ли случиться, что Винэгейн[8] Виннеган не умер? Дядюшка Сэм — словно диплодок, которого пнули в зад. Понадобилось двадцать пять лет, чтобы это дошло до его мозгов.
Слезы навертываются на глаза Чиба. Он говорит:
— О господи, — говорит он. — Дедушка, я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
— Что может случиться со стодвадцатилетним стариком? Разве что умом тронется или впадет в детство.
— Положение серьезное, — говорит Чиб, — а ты опять мелешь всякую чепуху.
— Называй меня идомолом[9], — говорит дедушка. — Хлеб из этой муки выпекается в странной печи моего эго — полупропекается, если тебе это больше понравится.
Чиб улыбается сквозь слезы и говорит:
— В школе меня учили, что каламбуры — это дешевка и вульгарщина.
— То, что было хорошо для Гомера, Аристофана, Рабле и Шекспира, хорошо и для меня. Кстати о дешевке и вульгарщине. Я прошлым вечером встретил в зале твою мать, когда игроки в покер еще не успели собраться. Я только что покинул кухню, прихватив с собой бутылку. Она чуть не грохнулась в обморок. Но она быстро оправилась и притворилась, будто не замечает меня. Может, поначалу она подумала, что увидела привидение. Однако я сомневаюсь — она бы раззвонила об этом по всему городу.
— Она могла рассказать своему доктору, — говорит Чиб. — Она видела тебя несколько недель назад, помнишь? Она могла упомянуть об этом, когда рассказывала о своих так называемых головокружениях и галлюцинациях.
— И старый костоправ, знающий семейную историю, вызвал ФБР? Вполне может быть.
Чиб смотрит в перископ. Он поворачивает его и вертит рукоятки, заставляя циклопа снаружи подниматься и опускаться. Эксипитер слоняется вокруг сооружения из семи яиц, каждое из которых находится на конце широкого, высокого, изогнутого подобия ветви — перехода, отходящего от главного пьедестала. Эксипитер поднимается по ступенькам ветви к дверям миссис Эпплбаум. Дверь открывается.
— Только он, должно быть, удерживает ее от форникации, — говорит Чиб. — И ей, должно быть, одиноко; она не разговаривает с ним по фидо. Господи, да ведь она еще жирнее Мамы!
— Почему бы и нет? — говорит дедушка. — Мистер и миссис Средний Житель весь день сидят на своих задницах, пьют, жрут и смотрят фидо; мозги тем временем превращаются в мякину, а тела — в студень. Цезарь наших дней, окруженный жирными друзьями, мог бы не беспокоиться за свою жизнь.[10] Ты тоже ел, Брут?
Дедушкин комментарий, впрочем, не относится к миссис Эпплбаум. У нее дырка в голове, а люди, прибегающие к форникации, редко толстеют. Они сидят или лежат целый день и часть ночи; игла, погруженная в головной мозг, посылает серию быстрых электрических импульсов в область форникса. Неизъяснимое наслаждение растекается по телу с каждым импульсом, удовольствие, которое нельзя даже сравнить с удовольствием от пищи, выпивки или полового акта.
Это нелегально, но правительство не беспокоит такого человека, если только он не нужен для чего-нибудь другого, ведь форники редко имеют детей. Двадцать процентов жителей Лос-Анджелеса сверлят в головах дырки и втыкают туда крошечные стерженьки, заменяющие иголки. Пять процентов прибегают к форникации регулярно. У них изможденный вид, они редко едят, их раздувшиеся мочевые пузыри насыщают кровь ядом.
Чиб говорит:
— Братишка и сестренка, должно быть, видят тебя время от времени, когда ты выбираешься на мессу. Не могли они?..
— Они тоже думают, что я дух. В наш-то век! Хотя, может, это добрый знак, что они не верят ни во что, кроме привидений.
— Лучше бы тебе не ходить в церковь.
— Ты и Церковь — вот и все, что меня поддерживает. Грустным был тот день, когда ты сказал, что не можешь верить. Ты был бы хорошим священником — со своими ошибками, конечно, — и я мог бы тогда слушать мессу и исповедываться прямо в этой комнате.
Чиб ничего не отвечает. Он ходит на проповеди и смотрит службы лишь для дедушкиного удовольствия. Церковь была яйцеобразной морской раковиной, которая, если ее приложить к уху, доносила отдаленный рев бога, больше похожий на шум отлива.
Дедушка забирает перископ себе. Он смеется.
— «Бюро сокрытых доходов»! Я думал, что его расформировали! Кто, черт возьми, имеет сейчас такой большой доход, чтобы о нем стоило говорить? Ты не думаешь, что оно существует исключительно ради меня? А что, очень может быть.
Он подзывает Чиба к перископу, махнув рукой в сторону центра Беверли-хиллз. Чибу видно узкое пространство между семью яйцевидными конструкциями на пьедесталах-ветвях. Ему виден кусок центральной площади, гигантские овоиды городского зала, федеральное бюро, Народный центр, часть массивной спирали, на которой размещаются дома уважаемых граждан, и дору (это от Пандоры), где они приобретают на пурпурненькие все, что им нужно. А те, кто имеет сверхдоходы, — и то, без чего можно бы и обойтись. Еще виден берег большого искусственного озера; вдоль него плывут лодки и каноэ, люди удят рыбу.
Непрозрачный пластиковый купол, покрывающий Беверли-хиллз, — небесно-голубого цвета. Электронное солнце почти в зените. На небе несколько гениально сработанных облаков и даже клин летящих на юг гусей, их крики слабо доносятся сверху. Очень впечатляет тех, кто ни разу не был за стенами Лос-Анджелеса. Но Чиб провел два года в Корпусе по Возрождению и Сохранению Природы Мира — КВСПМ — и он-то знает разницу. Он уже почти решил бежать вместе с Руссо Красным Ястребом, чтобы присоединиться к нео-америндам. Потом он собирался стать рейнджером. Но это могло кончиться тем, что он застрелит или арестует Красного Ястреба. Помимо того, он не хотел быть салагой. И он хотел чего-то большего, чем просто рисовать.
— Вон Рекс Люскус, — говорит Чиб. — Его интервьюируют около Народного центра. Целая толпа набежала.
Средним именем Люскуса вполне могло бы быть Апмэн-шип.[11] Человек большой эрудиции, имеющий привилегированный доступ к компьютеру Центральной Библиотеки Лос-Анджелеса и обладающий хитроумием Улисса, он всегда одерживал верх над своими коллегами.
Это он основал «Гоу-гоу», школу критицизма.
Прималюкс Раскинсон, его главный оппонент, провел энергичное исследование, когда Люскус объявил наименование своей новой философии. Раскинсон триумфально объявил, что Люскус заимствовал фразу из забытого ныне сленга, распространенного в середине двадцатого века.
Люскус на следующий же день сказал в фидоинтервью, что Раскинсон — довольно поверхностный ученый, чего, впрочем, и следовало от него ожидать.
«Гоу-гоу» взято из языка готтентотов, где это выражение означает «всматриваться», то есть глядеть до тех пор, пока что-то в предмете (в данном случае — работе художника) не станет явственно видимым.
Критики встали в очередь, чтобы вступить в эту школу. Раскинсон начал было подумывать о самоубийстве, но вместо этого обвинил Люскуса в том, что тот всю жизнь стремился урвать кусок пожирнее.
Люскус по фидо ответил, что его жизнь — это его жизнь, и что Раскинсону грозит иск за попытку вторжения в частную жизнь. Он, правда, обеспокоен этим не больше, чем человек, которому докучает комар.
— Что это еще за комар? — разом спросили миллионы зрителей. — Этим умникам не мешало бы говорить на более понятном языке.
Голос Люскуса на минуту слабеет, а комментаторы тем временем разъясняют слово, взглянув на появившееся на мониторе определение, которое тот выкопал из энциклопедии фидостанции.
Люскус пожинал плоды новизны школы «Гоу-гоу» два полных года.
Затем он восстановил свой слегка пошатнувшийся престиж с помощью философии тотипотентного человека. Она завоевала такую популярность, что Бюро Культуры и Отдыха зарезервировало на полтора года один час в день для программы тотипотентности.
Комментарий дедушки Виннегана, записанный в его «Отдельных высказываниях»:
Что сказать о тотипотентном человеке, этом апофеозе индивидуализма и психосоматического развития, демократичном сверхчеловеке, так навязываемом Рексом Люскусом, сексуально-одностороннем?
Бедный старый Дядюшка Сэм! Он старается придать многоликости своих граждан однообразный стабильный облик, чтобы легче было управлять ими. И в то же время старается поощрять всех и каждого к потаканию индивидуальным наклонностям. Каково? Бедный старый шизофреник: мосластый, с трясущимся подбородком, овечьим сердцем и высохшими мозгами! Воистину, левая рука не ведает, что творит правая. Вернее, правая рука не ведает, что творит левая.
— Что сказать о тотипотентном человеке? — спрашивает Люскус ведущего в четвертой передаче «Лекции Люскуса». — Как он конфликтует с современным духом времени? Никак. Тотипотентный человек — необходимость наших дней. Он должен явиться ранее, чем наступит Золотой Век. Как можно достичь Утопии, если нет утопийцев, как можно достичь Золотого Века с людьми Бронзового?
Это был тот памятный день, когда Люскус говорил про пеллюсидарное преломление. И тем самым сделал Чайбайабоса Виннегана известным. И совсем не случайно одержал крупнейшую победу над своими оппонентами.
— Пеллюсидарное? Преломление? — бормотал Раскинсон. — О господи, что еще выдумал этот балабон?
— Мне потребуется некоторое время, чтобы объяснить, почему я употребил эти слова для описания гениальности Виннегана, — продолжает Люскус. — Прежде всего, разрешите мне сделать небольшое отступление
ОТ АРКТИКИ ДО ИЛЛИНОЙСА.
— Итак, Конфуций сказал однажды, что белый медведь не может пустить ветры на Северном полюсе, чтобы это не отозвалось ураганом в Чикаго.
Этим он хотел сказать, что все события, а следовательно, и люди, объединены неразрывными узами. То, что сделает один человек, каким бы незначительным это ни казалось, передается через эти связи и затрагивает каждого.
…Хо Чанг Ко, сидя перед фидо на тринадцатом уровне Лхасы, что в Тибете, говорит жене:
— Этот белый выскочка все наврал. Конфуций этого никогда не говорил. Ленин, сохрани нас! Я вызову его и отделаю как следует.
Его жена говорит:
— Давай, переключим канал. Сейчас показывают, заведение Пай Тинга, и…
…Нгомби, десятый уровень, Найроби:
— Здешние критики — банда черных ублюдков. Вот этот Люскус, он бы мгновенно разглядел мою гениальность. Я, пожалуй, эмигрирую завтра же утром.
Жена:
— Ты мог бы, по крайней мере, спросить меня, хочу ли я ехать! А как же дети… мама… друзья… собака?.. — И так далее, под ночным небом забывшей о львах самосветящейся Африки…
— …экс-президент Радинов, — продолжает Люскус, — сказал однажды, что наш век — век людей, замкнутых друг на друга. Насчет этой, по-моему, проницательной фразы было сделано несколько вульгарных замечаний. Но Радинов вовсе не имел в виду, что человеческое общество — это венок из ромашек. Он хотел сказать, что токи современного общества протекают по цепи, проводниками в которой являемся мы все. Это век полной взаимосвязанности. Только никаких проводов нет. Другими словами, мы все замкнуты накоротко. Все же несомненно, что жизнь без индивидуальности не представляет никакой ценности. Человек — это вещь в себе.
Раскинсон вскакивает со стула и вопит:
— Я знаю эту фразу! Ты поплатишься за это, Люскус!
Он так возбужден, что падает в обморок — явный признак нездоровой наследственности. Когда он приходит в себя, лекция уже закончилась. Он бросается к записывающему устройству, чтобы услышать то, что пропустил. Но Люскус тщательно обошел определение пеллюсидарного преломления. Он объяснит это на следующей лекции.
Дедушка, снова припавший к перископу, свистит.
— Я чувствую себя астрономом. Планеты кружатся вокруг моего дома-солнца. Вон Эксипитер, ближайшая планета — Меркурий, хотя это бог не воров, а их ярых врагов. Следующая — Бенедиктина, твоя грустная покинутая Венера. Тяжко, тяжко, тяжко! Сперма колышется в головах, плоских даже по сравнению с моими плоскими яйцами. Ты уверен, что она беременна? А вот твоя мама, одетая так, что ее хочется убить, и хотел бы я, чтобы кто-нибудь это сделал. Мать-Земля достигла перигелия своим движением вокруг правительственного универмага, стремясь поскорее потратить то, что ты добываешь.
Дедушка стоит так, будто под ним не пол, а качающаяся палуба. Сине-черные жилы на ногах — словно корни древнего дуба. Быстрая смена роли господина доктора SternscHeissdreckscHnuppe[12], великого астронома, на роль капитана подводной лодки фон Шотена, высматривающего рыбу на отмели.
— Ах! Я уже вижу приближение парохода. Твоя мамаша, испытывающая килевую качку, кидаемая из стороны в сторону валами алкоголя. Компас сбит, руль утерян. Три пальца к ветру. Ветры вращаются в воздухе. Черный кочегар, весь в мыле, поддерживает в топках огонь. Винты запутались в сетях невроза. И Большой Белый Кит — мерцание в черных глубинах — быстро поднимается вверх, чтобы ударить ее в днище, слишком большое, чтобы промахнуться. Бедная посудина, я плачу по ней. И меня тошнит от отвращения.
Первая — пли! Вторая — пли! Бабах! Мамаша опрокидывается, в ее корпусе здоровенная дыра, но не та, о которой ты подумал. Она идет ко дну вперед носом, как и подобает гибнущему кораблю, ее гигантская корма вздымается в небо. Буль, буль! Полных пять саженей!
А теперь вернемся из морской пучины в космос. Твой вышедший из леса Марс, Красный Ястреб, как раз выходит из таверны. И Люскус, Юпитер, одноглазый отец искусств, если ты извинишь мне смешение скандинавской и латинской мифологий, окруженный кучей спутников.
— говорит Люскус интервьюерам:
— Этим я хочу сказать, что Виннеган, как и всякий художник, великий или нет, производит искусство, которое является, сперва, секрецией, единственной в своем роде, а после этого — экскрецией. Экскрецией в прямом смысле этого слова, то есть испражнением. Выделением творца или абстрактным выделением. Я знаю, что моих уважаемых коллег подобная аналогия рассмешит, поэтому я вызываю их на спор в любое удобное для них время.
Доблесть следует из смелости художника, показывающего публике продукты внутренней деятельности организма. Но худшее следует из того факта, что художник может быть отвергнут или неправильно понят современниками. А также из той ужасной войны, что идет в душе художника, войны между разобщенными или хаотически расположенными элементами, зачастую антагонистичными друг другу, которые он должен объединить, а затем сплавить в уникальное творение. Вспомните мою фразу об абстрактном выделении.
Фидокорреспондент:
— Следует ли понимать это так, что все на свете является кучей дерьма, которую искусство делает феерическим морским простором, преобразуя ее в нечто золотистое и сверкающее?
— Не совсем так, хотя почти правильно. Подробности я разъясню позднее. Сейчас я хочу поговорить о Виннегане. Итак, обычные художники показывают только поверхность вещей. Это фотографы. Великие показывают внутренний мир объектов и событий. Виннеган, однако, первый, кто высвобождает более чем один внутренний мир в одном произведении искусства. Его изобретение онтореальной многослойной техники позволяет ему слой за слоем являть — выдвигать наружу — то, что таится под поверхностью.
Прималюкс Раскинсон громко:
— Чистка Большой Луковицы Искусства!
Люксус, тихо, дождавшись, когда стихнет смех:
— С одной стороны, сказано правильно. Большое искусство подобно луку, оно заставляет человека плакать. Однако свет в работах Виннегана — не простое отражение; он входит внутрь, преломляется там и выходит наружу. Каждый преломленный луч делает видимыми не различные детали находящихся внутри фигур, а сами фигуры. Миры, я бы сказал.
Я называю это пеллюсидарным преломлением. Пеллюсидар — это внутренняя поверхность нашей планеты, описанная в забытых ныне фантастических романах Эдгара Райса Берроуза, писателя двадцатого века, создателя известного Тарзана.
Раскинсон стонет, он вот-вот снова упадет в обморок.
— Пеллюсид! Пеллюсидар! Люскус, твой каламбур — это эксгумация ублюдка!
— Герой Берроуза пробил земную кору и открыл внутри Земли новый мир. Это был, так сказать, негатив земного ландшафта: континенты были на месте морей, и наоборот. Точно так же Виннеган открыл внутренний мир — вывернутые наизнанку представления среднего человека. И, подобно герою Берроуза, он вернулся с ошеломляющим повествованием о немыслимых опасностях своего путешествия.
И точно так же, как выдуманный герой обнаружил свой Пеллюсидар населенным людьми каменного века и динозаврами, мир Виннегана хотя и является современным на первый взгляд, архаичен при более внимательном рассмотрении, глубоко архаичен. В сверкании мира Виннегана можно обнаружить пугающее и таинственное пятно темноты, что аналогично крошечной неподвижной луне Пеллюсидара, отбрасывающей зябкую застывшую тень.
Далее я утверждаю, что обычное «пеллюсид» является частью «Пеллюсидара», хотя «пеллюсид» и означает «отражающий свет от всех своих поверхностей» или «пропускающий свет без поглощения или преломления». Картины Виннегана делают прямо противоположное, но под изломанным и перекрученным светом внимательный наблюдатель может заметить первичное свечение, ровное и сильное. Это свет, который связывает воедино все структуры и слои, свет, который я подразумевал, говоря ранее о белом медведе и веке людей, замкнутых друг на друга. При внимательном рассмотрении наблюдатель может заметить это, почувствовать пульс мира Виннегана.
Раскинсон близок к обмороку. Улыбка Люскуса и темный монокль делают его похожим на пирата, который только что захватил испанский галеон, груженый золотом.
Дедушка, все еще стоящий у перископа, говорит:
— А вот Мариам бен Юсуф из Египта, женщина цвета эбенового дерева, о которой ты мне говорил. Твой Сатурн — высокий, царственный, холодный. А эта парящая, крутящаяся, разноцветная новомодная шляпа! Кольца Сатурна? Или нимб?
— Она прекрасна и она была бы превосходной матерью для моих детей, — говорит Чиб.
— Аравийский шик. Твой Сатурн имеет две луны: матушку и тетушку. Ты говоришь, что она была бы хорошей матерью. А какой женой? Она хоть интеллигентна?
— Она так же остроумна, как и Бенедиктина.
— Значит, попросту глупа. Хороший выбор. Откуда ты знаешь, что влюблен в нес? За последние шесть месяцев ты влюблялся десятка в два женщин.
— Я люблю ее. Вот и все.
— До следующего раза. Можешь ли ты по-настоящему любить что-нибудь, кроме своих картин? Бенедиктина собирается делать аборт, да?
— Нет, если я отговорю ее от этого, — говорит Чиб. — Сказать по правде, я ее больше не люблю. Но она носит моего ребенка.
— Дай-ка я взгляну на твой пах. Нет, ты все-таки мужчина. На минуту я даже засомневался, достаточно ли ты ненормален, чтобы иметь ребенка.
— Ребенок — это чудо, способное поколебать секстильон язычников.
— Ты стреляешь из пушки по воробьям. Разве ты не знаешь, что Дядюшка Сэм готов вырвать собственное сердце, лишь бы сократить прирост населения? Где ты жил все это время?
— Мне пора идти, дедушка.
Чиб целует старика и возвращается в свою комнату, чтобы закончить последнюю картину. Дверь все еще отказывается признавать его, и он вызывает правительственное Бюро Ремонта только для того, чтобы ему ответили, что все техники сейчас на Народном Фестивале. Он покидает дом, дрожа от ярости. Флаги и воздушные шары трепещут на искусственном ветру, поднятом ради такого случая, а у озера играет оркестр.
Дедушка смотрит на него в перископ.
— Бедный дьявол! Его боль — это моя боль. Он хочет ребенка, а внутри у него все разрывается, потому что эта бедная и чертова Бенедиктина собирается убить его дитя. Часть этого мучения, хотя он и не понимает этого, в том, что он осознает в этом ребенке себя. Его собственная мать сделала бесчисленное — ну, может, чуть поменьше — количество абортов. Боже всемилостивый, он мог бы быть одним из них, еще одним ничем.
Он хочет, чтобы его ребенок имел свой шанс. Но тут я не в силах сделать ничего, совсем ничего.
И есть еще одно чувство, которое он разделяет… вместе со всем человечеством. Он знает, что должен подлаживаться под эту жизнь, чтобы его не сломали. Каждый думающий мужчина или женщина знает это, даже невежды и недоумки понимают это подсознательно. Но ребенок — это прекрасное создание, этот незапятнанный белый лист, несформировавшийся ангел, вселяет новую надежду. Может быть, это дитя вырастет здоровым, уверенным, рассудительным, обладающим чувством юмора, несебялюбивым. «Мой ребенок будет не таким, как я или мои соседи» — идиотская, но вполне понятная родительская клятва.
Так думает и Чиб, и он клянется, что его ребенок будет другим. Но, как и все прочие, он просто морочит себе голову. У ребенка один отец и одна мать, но триллионы родственников. Не только тех, которые живы, но и тех, которые умерли. Даже если Чиб убежит в лесные дебри и воспитает ребенка сам, он передаст ему свою неосознанную самонадеянность. Ребенок вырастет с убеждениями и воззрениями, о которых отец не будет даже подозревать. Кроме того, детство, проведенное в изоляции, наложит на характер ребенка неизгладимый отпечаток странности.
Итак, забудь о создании нового Адама из своего замечательного и, вполне возможно, одаренного ребенка, Чиб. Если он вырастет хотя бы наполовину здравомыслящим — это потому, что ты дашь ему любовь и воспитание, а если он будет удачлив в общении с другими, так это благодаря правильной комбинации генов. Это будет значить, что твой сын или твоя дочь родились с любовью и стремлением бороться.
Дедушка говорит:
— Я разговаривал давеча с Данте Алигьери, и он рассказывал мне, каким адским вместилищем глупости, жестокости, порочности и повсеместной опасности было шестнадцатое столетие. А девятнадцатое заставило его задыхаться от ярости и тщетно подыскивать подходящие бранные слова.
При взгляде же на наш век у него так подскочило давление, что мне пришлось впрыснуть ему транквилизатор и отправить обратно на машине времени в сопровождении заботливой сиделки. Она была очень похожа на Беатриче и поэтому должна была обеспечить ему тот уход, в котором он нуждался… может быть.
Дедушка посмеивается, вспоминая, как серьезно воспринимал маленький Чиб его рассказы о гостях из времени, таких знаменитых, как Навуходоносор — король Травоедов, Самсон — Великий Любопытствующий бронзового века, бич филистимлян; Моисей, укравший Бога из обветшалого закона своих отцов и всю жизнь боровшийся против обрезания; Будда, Первый Битник; Сизиф, получивший передышку после того, как вкатил-таки на гору свой камень; Андрокл и его приятель, Трусливый Лев из страны Оз; барон фон Рихтгофен, Алый Рыцарь Германии; Беовульф, Аль Капоне, Гайавата, Иван Грозный и сотни других.
Прошло то время, когда дедушка тревожился, решив, что Чиб мешает фантазию с реальностью. Он страшно не хотел говорить мальчику о том, что выдумал эти удивительные рассказы лишь для того, чтобы научить его истории. Это было бы все равно, что сказать малому ребенку, что Деда Мороза не существует.
А потом, когда он осторожно, исподволь, стал признаваться в этом своему правнуку, то заметил плохо скрытую улыбку на его лице и понял, что тот, в свою очередь, старался не задеть его. Чиб никогда не обманывал себя и воспринял все без какого-либо потрясения. Поэтому они оба долго смеялись, и дедушка продолжил рассказы о своих гостях.
— Машин времени не существует, — говорил дедушка.
— Нравится тебе это, или нет, Чибби, но ты должен жить в своем собственном времени. Машины работают на заводских уровнях, в полной тишине, нарушаемой лишь голосами нескольких изгоев. Гигантские трубы засасывают с морского дна воду и придонный ил и автоматически подают их на десять производственных уровней Лос-Анджелеса. Там это органическое содержимое преобразуется в энергию, а затем — в пищу, питье, медикаменты и предметы материальной культуры. За стенами города почти нет ни животного мира, ни сельскохозяйственных угодий, но зато существует сверхизобилие для всех. Искусственное, но в точности копирующее настоящее. А какая разница?
Больше нет ни голода, ни нужды, разве только среди добровольных беглецов, скитающихся по лесам. А пища и все прочие товары развозятся по дорогам и распределяются среди обладателей пурпурных. Пурпурные — эвфемизм с Мэдисон-авеню, к которому прибавилось значение королевских и божественных прав.
Другие столетия сочли бы нас горячечными больными, хотя мы и имеем блага, им недоступные. Чтобы противостоять текучести населения, отсутствию родного очага, мегаполисы были разделены на микрогорода. Человек может прожить всю свою жизнь на одном месте, и ему не надо куда-то выходить, чтобы получить то, что ему необходимо. Вследствие этого появились провинциализм, местный патриотизм и ксенофобия. Отсюда — кровавая вражда банд подростков из разных городов, постоянные злые сплетни, стремление каждого быть как все.
В то же время житель маленького городка имеет фидо, который позволяет ему видеть события в любой точке земного шара. Существуют отличные программы, хотя и перемешанные с пропагандой и прочей дрянью, что, по мнению правительства, идет людям на пользу. Человек может даже получить степень доктора философии не выходя из дома.
Пришло новое Возрождение, взлет искусств, подобный тому, что был в Афинах Перикла, в городах-государствах Италии времен Микеланджело или в Англии Шекспира. Парадокс: у нас куда больше неграмотных, чем было в мире за всю его историю, но также больше и грамотных. Ораторы классического Рима говорили то же самое о времени Цезаря. Мир эстетствующий порождает сказочный плод. И, конечно, многие другие фрукты.
Чтобы ослабить провинциализм и заодно сделать войну невозможной, проведена всемирная политика гомогенизации — добровольное переселение части народа на новое место. Заложники во имя мира и братской любви. Те граждане, которые не могут прожить на получаемые пурпурные или считают, что в другом месте им будет лучше, могут иммигрировать с помощью простой взятки.
Золотой век с одной стороны; кошмар — с другой. Так что же нового в мире? Он почти таков, как и раньше. Мы имеем дело с перенаселением и автоматизацией. Как еще может быть разрешена проблема? Это буриданов осел — на самом-то деле осел был собакой, — как и во все времена. Буриданов осел, умирающий от голода, потому что не может сообразить, какую из равных охапок сена предпочесть.
История — ослиный мост над людьми, чьи зады покоятся на мосту времени.
Нет, эти два сравнения не так уж и точны. Взять лошадь Гобсона, для которой единственным выходом было ближайшее стойло. Дух времени скачет к вечеру в конюшню, и дьявол забирает отставшего!
Писатели середины двадцатого века, творцы документов Тройной революции, очень четко предсказали основные направления развития. Но они не придавали особого значения тому, что может сделать недостаток работы с мистером Средним Жителем. Они верили, что все люди имеют равные способности к развитию артистических дарований, что все могут занять себя искусством, домашними ремеслами и хобби, либо образованием ради самого образования. Они не замечали той «недемократической» реальности, что лишь десять процентов населения (если не меньше) способны создать что-либо действительно ценное (или, по крайней мере, интересное) в искусстве. Домашние ремесла, хобби и академическое образование через некоторое время завяли и свелись к выпивке, фидо и адюльтеру.
Утеряв самолюбие, отцы стали скитальцами, странниками на дорогах секса. Мама с заглавной «М» становится доминирующей фигурой в семье. Она тоже могла бы все время развлекаться, но она заботится о детях; она по большей части находится дома. Поэтому, воспринимая отца в качестве второстепенной фигуры — отсутствующего, слабого или совершенно безразличного, — дети часто становятся гомосексуальными или амбисексуальными.
Страна чудес во всех смыслах этого слова.
Некоторые черты нашего времени могли быть предсказаны. Одной из них является сексуальная свобода, хотя никто не мог предвидеть, как далеко это зайдет. Но в то же время никто не мог предсказать и появление секты Любви Любить, хотя Америка порождала такие махровые культы, как, например, культ Тумана, мечущего головастиков. Сегодняшний маньяк-одиночка — завтрашний мессия, а потому Шелти и его учение пережили годы гонений и теперь его наставления глубоко вросли в нашу культуру.
Дедушка снова наводит перекрестье перископа на Чиба.
— Вот он идет, мой прекрасный внук, неся грекам дары. Слишком далеко все зашло, этот Геракл не в состоянии вычистить авгиевы конюшни души. Впрочем, ему, может, и повезет, этому Аполлону, полетевшему носом вниз, этому рухнувшему Эдипу. Он удачливее большинства своих сверстников: у него есть постоянный отец, хотя и тайный — чудаковатый старикан, скрывающийся от так называемого правосудия. Он получает любовь, воспитание и превосходное образование в этой звездной комнате. И с профессией ему повезло.
Но Мама часто уходит из дому, и хуже того — пристрастилась к игре, пороку, который полностью поглощает весь ее доход. Считается, что я умер, поэтому у меня нет пурпурненьких. Чибу приходится выворачиваться наизнанку, продавая картины. Люскус помог ему, создал ему имя, но в любой момент Люскус может отвернуться от него. Денег от картин уже не хватает. Кроме того, основа нашей экономики — не деньги, им отведена второстепенная роль. Чибу нужна дотация, но он не получит ее, пока не позволит Люскусу заняться с ним любовью.
Не то, чтобы Чиб отвергал гомосексуальную связь. Подобно большинству своих современников, он амбисексуален! Я думаю, что они с Омаром Руником однажды зажгут друг друга. Но Чиб отвергает Люскуса в принципе. Он не станет продаваться ради карьеры. Кроме того, существует нюанс, глубоко внедрившийся в сознание современных людей. Чиб думает, что ненасильственные гомосексуальные отношения естественны — что бы это значило? — но насильственные, используя старый термин, неприличны. Писаный или неписаный, но такой нюанс существует.
Итак, Чиб может отправиться в Египет. Но что тогда будет со мной?
Не обращай внимания ни на меня, ни на мать, Чиб. Что бы ни случилось, не поддавайся Люскусу. Помни предсмертные слова Синглтона, директора Бюро по Возрождению и Сохранению, который застрелился, потому что не смог приспособиться к новому времени:
«Что пользы, если человек завладел миром, но потерял почву под ногами?»
В этот момент дедушка видит, как его внук, только что бредший с опущенной головой, расправляет плечи. Он видит, как Чиб пускается в пляс. Это импровизация из прыжков и верчения на одной ноге, свидетельство того, что Чиб в хорошем настроении. Прохожие смеются.
Дедушка тяжело вздыхает, потом смеется и сам. О господи, щенячья энергия юности, непредсказуемые метания от черной печали к ярко-оранжевой радости! Танцуй, Чиб, пусть кружится твоя шальная голова! Будь счастлив хотя бы на миг! Ты еще молод, и из глубины твоей души рвется наружу непобежденная надежда! Танцуй, Чиб, танцуй!
Он смеется и гонит горечь прочь.
Это такая увлекательная книга, что доктор Джесперсен Джойс Батименс, психолог Федерального Бюро Перестройки и Взаимообщения Групп с трудом отрывается от нее. Но долг зовет.
— Редис не обязательно красный, — говорит он в диктофон. — Члены Молодого Редиса назвали так свою группу потому, что редис — это, по существу, корень, то есть с намеком на коренные изменения. А еще здесь обыграно сленговое слово REDASS, означающее «гнев», а, возможно, и RUTTISH — похоть. И, вне всякого сомнения, RUDE-ICKLE, диалектический термин Беверли-хиллз, означающий отталкивающего, не признающего правил, социально неприятного человека.
И все же Молодой Редис — это не то, что я бы назвал левым крылом; они представляют течение недовольных жизнью вообще и не замахиваются на коренные перемены. Они облаивают вещи как они есть, словно мартышки на деревьях, но от них никогда не услышишь конструктивной критики. Они хотят разрушать, но не имеют ни малейшего понятия о том, что будет потом.
Короче говоря, они представляют брюзгливость и недовольство среднего гражданина, стремление отличиться в том, о чем он может говорить более или менее членораздельно. Внутри Лос-Анджелеса существуют тысячи подобных групп, а во всем мире — миллионы. В детстве они ничем не отличались от других. Фактически, они родились и выросли в тесной близости, что является одной из причин, почему их выбрали для изучения. Что за феномен способствовал появлению десятка таких творческих натур примерно одного возраста, выросших в семи домах квадрата 69–14, росших вместе с того времени, как их свели на игровой площадке на вершине пьедестала, где одна мать присматривала за ними, тогда как другие делали то, что им надо было делать, которые… Куда это меня понесло?
Да, конечно, у них была обычная жизнь, они ходили в одну школу, бегали около дома, наслаждались обычными сексуальными играми, были членами какой-нибудь подростковой банды и участвовали в кровопролитной войне с Вествудом или какой-нибудь другой бандой. Все они, однако, отличались постоянным интеллектуальным любопытством и все впоследствии занялись творчеством.
Предполагают — и это может оказаться правдой — что этот загадочный незнакомец, Рэйли Ренессанс, был отцом всей десятки. Это возможно, но не доказано. Рэйли Ренессанс одно время проживал в доме миссис Виннеган и, кажется, вел необычно активную деятельность в своем квадрате и, видимо, во всем Беверли-хиллз. Откуда пришел этот человек, кем он был и куда делся потом — до сих пор неизвестно, несмотря на интенсивные поиски различных агентств. Хотя у него не было ни идентификационной карточки, ни какого-либо другого удостоверения, он жил, ничего не опасаясь. Он, кажется, имел какое-то отношение к шефу полиции Беверли-хиллз и, возможно, к кому-то из местных федеральных агентов.
Вернемся, однако, к Молодому (молодо-зелено?) Редису. Они чувствуют отвращение к отеческому воплощению Дядюшки Сэма, которого они и любят, и ненавидят. Дядюшка (uncle), конечно, подсознательно связывается с анко — шотландским словом, означающим: незнакомый, неосмотрительный, непонятней, и это показывает, что их собственные отцы для них — незнакомцы. Все они происходят из семей, в которых отца либо нет совсем, либо есть, но слабовольный — такое, к сожалению, обычно для нашей жизни.
Я никогда не знал своего отца… Тупи, отбрось это, как не относящееся к делу. Анко также означает новость или весть, показывая, что неудачливые молодые люди упрямо ждут вестей о возвращении своих отцов и, надо думать, тайно надеются на перемирие с Дядюшкой Сэмом, то есть со своими отцами.
Дядюшка Сэм. Сэм — сокращение от Сэмюэль, от еврейского Шему’эль — «именем бога». Все члены Редиса — атеисты, хотя некоторые, в особенности Омар Руник и Чайбайабос Виннеган, получили в детстве религиозное воспитание — смесь учений римской католической церкви и секты Любви Любить. Бунт молодого Виннегана против бога и против католической церкви, вне всякого сомнения, усиливал тот факт, что мать делала ему катарсис всякий раз, когда у него бывали хронические запоры. Он, видимо, страшно обижался, когда ему приходилось учить катехизис вместо того, чтобы играть. А этот крайней важности случай, когда был применен катетер! (Этот отказ выделяться в детстве будет проанализирован в следующем докладе.)
Дядюшка Сэм, отеческая фигура. Фигура — такая удобная мишень, что я просто не могу удержаться. Вспомним о FIGGER[13] в смысле «А FIG ON ТНЕЕ» (см. дантовский «Ад», где какой-то итальянец говорит: «А FIG ON THEE, COD!» — «Тьфу на тебя, господи!» — кусая ноготь большого пальца в древнем жесте неуважения и вызова). Гм-м-м… Кусать ноготь — черта ребенка?
Имя Сэм имеет множество слов, связанных с ним фонетически, орфографически и семантически, что делает его удобной мишенью для каламбуров. Очень важно, что молодой Виннеган не может услышать, как его называют «дорогой» — ласкательное слово, которое постоянно употребляла его мать, когда растила его. Впрочем, это слово имеет для него более глубокое значение. Например, SAMBAR — это азиатский олень (DEAR — дорогой, DEER — олень, произносятся одинаково) с тремя отростками на рогах. Обратите внимание на SAM. Видимо, три отростка символизируют для него документы Тройной революции, исторической точки отсчета, с которой начиналась наша эра, которую Чиб так ненавидит. Три отростка — это еще и ассоциация со Святой Троицей, которую Молодой Редис хулит особенно часто. Могу подчеркнуть, что у этой группы, выделяющейся из обычной массы, я многому научился. Иные способны лишь на редкое и слабое богохульство в соответствии со слабым, я бы даже сказал, хилым религиозным духом наших детей. Настоящие богохульники могут существовать лишь тогда, когда существует крепкая вера.
Сэм также тяготеет к SAME (тот же самый), показывая подсознательное стремление Редиса подделываться под всех остальных.
Возможно, хотя этот анализ может быть и неверным, Сэм восходит к «самек», пятнадцатой букве еврейского алфавита (Сэм! Эк!) В староанглийском алфавите, который все Молодые Редисы учили в детстве, пятнадцатой буквой латинского алфавита является О. В алфавите моего словаря (128-е издание нового Вебстера) латинское О находится на одной горизонтали с арабской «дад». И с еврейской «мем». Отсюда мы имеем двойную связь с отсутствующим отцом (DAD — папа) и со сверхдоминирующей Матерью (МАМ).
Я ничего не могу придумать насчет греческой «омикрон» в той же горизонтали. Но погодите немного; это достойно изучения.
Омикрон. Маленькое «о»! Маленькое «о» имеет форму яйца. Маленькое яйцо, символизирующее плодородие спермы его отца? Матку? Основную форму современной архитектуры?
Сэм Хэлл, архаичный эвфемизм для обозначения преисподней. Дядюшка Сэм — Сэм Хэлл отца? Лучше вычеркни это, Тупи. Возможно, наша образованная молодежь и слышала это забытое выражение, но это не наверняка. Я не хочу делать предположения, после которых меня засмеют.
Посмотрим дальше. Сямисен. Японский музыкальный инструмент с тремя струнами. Снова документы Тройной Революции и Святая Троица? Отец, Сын и Святой Дух. Мать здесь полностью игнорируется. Матушка Гусыня? Ну, наверное, нет. Это надо стереть, Тупи.
Сямисен — Сэма сын? Что естественно ведет к Самсону, обрушившему храм на филистимлян и на себя самого. Эти ребята поговаривают о подобных же вещах. Кха-кха! Вспомни о себе, когда ты был в их возрасте, еще до зрелости. Сотри последнее замечание, Тупи.
Самовар. Русское слово, буквально означающее «подогревающий себя». Никаких сомнений, что Редисы кипят, что они полны революционного пыла. Хотя в глубине своей истерзанной души они понимают, что Дядюшка Сэм — это до сих пор любимый ими Отец-Мать, что его сердце полно заботой о них. Но они принуждают себя ненавидеть его, то есть подогревают себя.
SAMLET — молодая семга. Отварная семга имеет желтовато-розовую или бледно-красную окраску, близкую к цвету редиса (в их подсознании, во всяком случае). Сэмлет эквивалентен Молодому Редису; они чувствуют, что варятся в кастрюле-скороварке современного общества.
Годится ли это для завершающей фразы, Тупи? Перепиши это, отредактируй, где указано, пригладь, сам знаешь как, и пошли боссу. Мне пора идти. Я опаздываю на ленч, и Мама будет очень расстроена, если меня не будет вовремя.
Ах, да, постскриптум! Я бы порекомендовал агентам более тщательно наблюдать за Виннеганом. Его друзья тратят душевные силы на болтовню и на выпивку, а у него редко меняется настроение. У него бывают довольно долгие периоды молчания, когда он отвергает вино, табак и женщин.
даже в наши дни. Правительство не смогло воспрепятствовать возникновению частных таверн, владельцы которых уплатили все лицензионные сборы, сдали все экзамены, заключили все договоры и подкупили местных политиков и полицейское начальство. С тех пор, как для них перестали поставлять еду и сдавать им в аренду достаточно большие дома, таверны стали размещаться в домах их владельцев.
«Тайная Вселенная» — любимая таверна Чиба. Отчасти, из-за того, что владелец открыл ее нелегально. Дионис Гобринус, оказавшись не в силах преодолеть завалы, рогатки, колючую проволоку и мины-ловушки официальной процедуры, махнул рукой на попытки получить лицензию.
Он открыто написал название своего заведения поверх математических уравнений, которые отличали его дом от соседних. (Профессор математики, Беверли-хиллз, 14 уровень, именуемый Аль-Хорезми Декарт Лобачевский, он еще раз сменил свое имя.) Гостиная и несколько спален приспособлены для попоек и пирушек. Посетителей-египтян здесь не бывает, возможно, из-за чрезмерной чувствительности к фразам, написанным завсегдатаями на стенах комнат:
АТУ АБУ!
МАГОМЕТ БЫЛ СЫНОМ НЕПОРОЧНОЙ СУЧКИ.
СФИНКС-ВОНЮЧКА.
ПОМНИ О КРАСНОМ МОРЕ!
КУМИР ПРОРОКА — ВЕРБЛЮД.
У некоторых из тех, кто это писал, отцы, деды или прадеды сами были мишенями таких вот острот. Но их потомки полностью ассимилировались, они были истинными жителями Беверли-хиллз. Таковы все люди.
Гобринус, приземистый человек с квадратным торсом, стоит позади стойки — плоской в знак протеста против яйцеобразных форм. Над ним большая вывеска:
ЧТО ОДНОМУ — МЕД, ТО ДРУГОМУ — ОТРАВА.
Гобринус объясняет этот каламбур много раз и для удовольствия не только своего собеседника. Дело в том, что был такой математик — Пойсон[14] и пойсоновское частное разложение — достаточно точное приближение биноминального разложения, если число случаев растет, а ожидаемая вероятность в каждом случае мала.
Когда посетитель напивается до такой степени, что больше пить не в состоянии, его со свистом вышибают из таверны, а Гобринус смотрит ему вслед и кричит:
— Пойсон! Пойсон!
Друзья Чиба, Молодой Редис, приветствуют его, сидя за шестиугольным столиком, и их слова совершенно случайно повторяют оценку его настроения федеральным психологом:
— Чиб, обезьяна! Чиб собственной персоной! Смотрите-ка, Чибби заявился! Выше голову!
С ним здоровается мадам Трисмегиста, сидящая за столом в форме кольца царя Соломона. Она вот уже два года жена Гобринуса — рекорд, достигнутый угрозой, что она зарежет его, если только он оставит ее. Кроме того, он верит, что ее карты могут как-то влиять на его судьбу. В этом просвещенном веке процветают предсказатели и астрологи.
В то время как наука скачет вперед, невежество и суеверия галопируют по бокам и кусают ее сзади крупными гнилыми зубами.
Сам Гобринус, доктор философии, носитель светоча знаний — пока, во всяком случае, — в бога не верит. Но он уверен, что звезды неким роковым образом связаны с его судьбой. По какой-то странной логике он думает, что карты его жены управляют звездами; он даже не знает, что гадание по картам и астрология — абсолютно разные вещи.
Да и что можно ожидать от человека, который провозглашает, что вселенная несимметрична?
Чиб машет рукой мадам Трисмегисте и направляется к соседнему столику. За ним сидит
Бенедиктина. Канарейка, Мельба. Она высокая и тонкая, у нее узкие, словно у лемура, бедра и тонкие ноги, но большая грудь. Ее волосы, черные, как и ее зрачки, разделены посредине и прижаты к голове с помощью лака, а дальше заплетены в две длинные косы. Они спускаются ей на голые плечи и схвачены под горлом золотистой брошью. Ниже броши, сделанной в виде ноты, волосы снова разделяются и петлями охватывают груди. Дальше их соединяет другая брошь, потом они расходятся и огибают ее спину, снова скалываются брошью и появляются уже на животе. Там их охватывает еще одна брошь и дальше, на юбку-колокол, падают два черных водопада.
Лицо ее разрисовано зелеными, аквамариновыми и топазовыми трилистниками. На ней желтый лиф с искусственными розовыми сосками, с лифа свисают гофрированные кружевные ленты. Ярко-зеленый полукорсет с черными розетками стягивает ее талию. Поверх корсета, полускрывая его, находится проволочная конструкция, покрытая мерцающим розовым пластиком. За спиной эта конструкция вытягивается, образуя длинный птичий хвост, покрытый искусственными желтыми и малиновыми перьями.
Длинная прозрачная юбка волнами спадает до пят. Она не скрывает желтых и темно-зеленых резинок пояса, белых бедер и черных сетчатых чулок с зелеными музыкальными нотами. Наряд завершают ярко-зеленые туфли на высоких топазовых каблуках.
Бенедиктина одета для выступления на Народном фестивале; единственное, чего не хватает — это шляпы, в которой она будет петь. Она уже пришла к выводу, что Чиб, помимо прочих вещей, хочет воспрепятствовать ее выступлению и помешать ее блестящей карьере.
С ней пять девушек в возрасте от шестнадцати до двадцати одного года, все они пьют П (для бодрости).
— Мы не можем поговорить наедине? — спрашивает Чиб.
— Зачем? — ее голос, прекрасное контральто, неприятно дрожит.
— Ты позвала меня сюда только для того, чтобы устроить публичную сцену, — говорит Чиб.
— Господи, а какой еще сцены ты заслуживаешь? — пронзительно вопит она. — Посмотрите на него! Он хочет поговорить со мной наедине!
До него только теперь доходит, что она боится остаться с ним вдвоем. А еще больше она боится остаться одна. Теперь ему ясно, почему она настаивала, чтобы дверь в спальню оставалась открытой, а Бэла, ее подруга детства, располагалась так, чтобы услышать, когда ее позовут. И слышать заодно все их разговоры.
— Ты говорил, что ты только пальчиком потрогаешь! — кричит она и показывает на свой слегка округлившийся живот. — А теперь у меня будет ребенок! Ты подлый совратитель! Ублюдок!
— Ну, это уж совсем неправда, — говорит Чиб. — Ты же сама говорила, что все отлично, что ты любишь меня.
— Любила! Любила! — вопит она. — Откуда мне знать, что я там говорила, если ты приводил меня в такое возбуждение! Хоть присягнуть, я не говорила этого никогда! А что ты потом сделал! Что ты сделал! Боже, я целую неделю еле ходила, ты, ублюдок, ты…
Чиб покрывается потом. Кроме «Пасторали» Бетховена, струящейся из фидо, в комнате ни звука. Его друзья ухмыляются. Гобринус, повернувшись к ним спиной, потягивает скотч. Мадам Трисмегиста мешает карты, дыша смесью пива и лука. Подруги Бенедиктины глядят на свои длинные, будто у мандаринов, флюоресцирующие ногти или глазеют на него. Ее боль и негодование принадлежат им и наоборот.
— Я не могу пить эти таблетки. Они мне совсем не помогают, у меня ухудшилось зрение и прекратились месячные! Ты знаешь это?! И я не могу остановить это механическим путем! И ты лгал мне, лгал! Ты говорил, что принимал таблетки!
Чиб понимает, что она врет, но сейчас нет никакого смысла искать логику. Она выходит из себя, потому что беременна; она не хочет возиться с абортом в такое неподходящее время, и она жаждет мести.
«Как же, — недоумевает Чиб, — как же она могла забеременеть после той ночи? Ни одна женщина, как бы она ни исхитрялась, не могла бы этого сделать. Ее, должно быть, обрюхатили до этого или после. Хотя она клянется, что это была та самая ночь, когда он был
РЫЦАРЕМ ЖГУЧЕГО ПЕСТИКА, ИЛИ ПЕНА, ПЕНА, КУДА НИ ГЛЯНЬ».
— Нет, нет! — кричит Бенедиктина.
— Почему нет? — говорит Чиб. — Я люблю тебя, я на тебе женюсь.
Бенедиктина издает вопль, и ее подруга Бела кричит из холла:
— Что там?! Что случилось?!
Бенедиктина не отвечает. Взбешенная, трясущаяся, словно в приступе лихорадки, она скатывается с постели, толкнув Чиба в бок. Она бежит к маленькому яйцу ванной, и Чиб бежит следом за ней.
— Я надеюсь, что ты не собираешься делать то, о чем я думаю? — говорит он.
— Ты, трусливый сучий подонок! — стонет Бенедиктина.
В ванной она открывает на себя секцию стены, которая становится полкой. На ней, притянутые к намагниченной поверхности, стоят всевозможные баллончики. Она хватает высокий тонкий баллончик сперматоцида, присаживается на корточки и засовывает его внутрь. Она нажимает кнопку на донышке, и из баллончика с шипением вырывается пена.
Чиб на мгновение застывает, потом взревывает.
Бенедиктина кричит:
— Не подходи ко мне, ты, чурбан!
Из-за двери спальни доносится робкий голос Белы:
— С тобой плохо, Бенни?
— Сейчас ей будет очень хорошо!! — кричит Чиб.
Он прыгает к полке и хватает баллончик с быстросхватывающимся клеем. Клей этот используется Бенедиктиной для того, чтобы приклеивать к голове парики, и то, что он склеивает, он прихватывает намертво, до тех пор, пока его не размягчат специальным растворителем.
Чиб поднимает Бенедиктину на ноги и бросает ее на пол. Обе подруги кричат от испуга. Бенедиктина вырывается, но он направляет разбрызгиватель на баллончик, торчащий у нес между ног.
— Что ты делаешь? — вопит она.
Он до упора нажимает кнопку на баллончике и поливает донышко клеем. Она вырывается, и он плотно прижимает ее руки к бокам, чтобы она не перекатилась и не смогла затолкнуть или вытолкнуть баллончик. Чиб молча опустошает баллончик с клеем и ждет еще немного, чтобы клей полностью застыл. Потом он отпускает Бенедиктину.
Пена бьет из нее, стекает по ногам и растекается по комнате. Жидкость в баллончике находится под большим давлением, и пена, попадая на воздух, моментально разбухает.
Чиб хватает с полки флакон с растворителем и крепко сжимает его в руке. Теперь она до него не доберется. Бенедиктина вскакивает на ноги и бросается к нему. Хохоча, словно гиена, надышавшаяся веселящего газа, Чиб перехватывает ее кулак и отталкивает ее в сторону. Бенедиктина, поскользнувшись на пене, которая доходит уже до лодыжек, падает и выезжает на спине из спальни, звякая баллончиком.
Она поднимается на ноги и только теперь осознает все содеянное Чибом. Ее вопль взлетает вверх, и она начинает возиться с баллончиком. Она вертится вокруг себя, вытаскивая баллончик, крики ее становятся все громче и громче с каждым рывком. Затем она поворачивается и выбегает из комнаты, по крайней мере, пытается это сделать. Она резко тормозит: путь ей преграждает Бела; они сталкиваются и выкатываются из комнаты, сделав в дверях полуоборот. Пена раздается в стороны, и эта пара выглядит, словно Венера со своей подругой, поднимающиеся из кипения волн Эгейского моря.
Бенедиктина отталкивает Белу, но при этом оставляет часть своей плоти на ее длинных ногтях. Бела влетает в комнату спиной вперед и скользит в сторону Чиба. Она, словно новичок, впервые вставший на коньки, изо всех сил старается сохранить равновесие. Это ей не удается, и она с воплем проносится мимо Чиба на спине, высоко задрав ноги.
Чиб, осторожно переставляя ноги, подходит к кровати, чтобы собрать одежду, и решает, что надеть ее лучше не здесь. Он выходит в круглый зал как раз вовремя, чтобы увидеть, как Бенедиктина ползет вроде гусеницы позади одной из колонн, отделяющих коридор от зала. Ее родители, два бегемота средних лет, все еще сидят перед фидо, в руках у них жестянки с пивом, глаза широко раскрыты, рты разинуты, они прямо дрожат от возбуждения.
Чиб даже не говорит им «Добрый вечер», когда проходит по залу. Но затем он смотрит на фидо, и до него доходит, что родители переключили его с внешнего приема на внутренний, точнее — на комнату Бенедиктины. Мать и отец наблюдали за Чибом и своей дочерью, и не совсем еще прошедшее состояние отца свидетельствует о том, что он возбужден этим спектаклем гораздо сильнее, чем всем, что он когда-либо видел в фидопрограммах.
— Вы, ублюдки-вуайеристы! — рявкает Чиб.
Бенедиктина приближается к ним: спотыкающаяся, плачущая, тычущая пальцем то в баллончик, то в Чиба. При крике Чиба родители начинают подниматься, словно два Левиафана, вздымающиеся из морских глубин. Бенедиктина поворачивается и устремляется к нему: руки угрожающе вытянуты вперед, пальцы с длинными ногтями согнуты, лицо похоже на маску Медузы Горгоны. Позади нее остается бурун мертвенно-бледного цвета — и вот уже и мама, и папа стоят в пене.
Чиб отталкивается от столба, отлетает в сторону и скользит по полу, беспомощно разворачиваясь вокруг своей оси при этом маневре, но все-таки удерживает равновесие. Папа и мама падают вместе, дом сотрясается от грохота. Они пытаются подняться. Глаза их бешено вращаются, они ревут, словно вынырнувшие из воды бегемоты. Они атакуют его, но при этом разделяются. Мама уже визжит, лицо ее, несмотря на весь жир — лицо Бенедиктины. Папа скользит с одной стороны столба, Мама — с другой. Бенедиктина кружится вокруг другого столба, ухватившись за него одной рукой, чтобы не упасть. Она находится посредине между Чибом и входной дверью.
Чиб, придерживаясь за стену, шлепает на свободную от пены площадку. Бенедиктина бежит к нему. Он бросается на пол, больно ударяется, скользит меж двух колонн и вылетает из зала.
Папа и мама сближаются пересекающимися курсами. «Титаник» повстречал свой айсберг, и оба стремительно сходятся. Они на животах скользят к Бенедиктине, а та взвивается в воздух, оставляя на них пенный след, когда они проходят под ней.
Теперь очевидно, что заверения Правительства о том, что баллончик рассчитан на сорок тысяч смертельных для сперматозоидов доз (или на сорок тысяч совокуплений) — истинная правда. Все кругом покрыто пеной, пена доходит до лодыжек, а кое-где и до колен, но струя все не иссякает.
Бела теперь лежит на спине на полу атриума, голова ее покоится в мягких складках флато.
Чиб медленно встает и на минуту останавливается, оглядываясь кругом. Его колени согнуты, он готов к прыжку в случае опасности, но надеется, что ему не придется делать этого здесь, где опора буквально ускользает из-под ног.
— Стой, сукин сын! — ревет папа. — Я убью тебя! Нельзя так поступать с моей дочерью!
Чиб смотрит, как он переворачивается, как кит в пенном море, и пытается встать на ноги, но снова падает, рыча, словно в него попал гарпун. Мама не более удачлива, чем он.
Видя, что путь теперь свободен — Бенедиктина куда-то исчезла — Чиб, словно на лыжах, скользит по атриуму и выходит на покрытое пеной место около двери. С одеждой на руке, все еще сжимая флакон растворителя, он шагает к двери.
В этот момент Бенедиктина окликает его по имени. Он оборачивается и видит, что она скользит к нему со стороны кухни. В руке у нее высокий стакан. Он недоумевает, что же она собирается с ним делать. Не хочет же она предложить ему выпить?
Она с разгону вылетает на сухое место и с воплем падает. Тем не менее, содержимое стакана она выплескивает точно.
Чиб громко кричит — это кипяток! Боль такая, словно ему делают операцию без наркоза.
Бенедиктина смеется, лежа на полу. Чиб, после серии прыжков и воплей — флакон и одежда упали, ладони сами хватаются за обожженные места — с трудом берет себя в руки. Он прекращает дергаться, хватает Бенедиктину за правую руку и выволакивает ее на улицу Беверли-хиллз. В эту ночь на улице совсем мало народу, но все прохожие сразу устремляются за этой парой. Чиб не останавливается, пока не достигает озера. Он бросается в воду, чтобы остудить ожоги, таща за собой и Бенедиктину.
В толпе было много разговоров после того, как Бенедиктина с Чибом выползли из озера и бросились по домам. Толпа переговаривалась и смеялась и потом, когда служители Департамента Чистоты убирали пену с поверхности озера и с улиц.
— Мне было так больно, что я целый месяц не могла ходить! — кричит Бенедиктина.
— Ты сама хотела, чтобы так произошло, — говорит Чиб. — Ты не должна жаловаться. Ты говорила, что хочешь от меня ребенка, причем так убедительно, словно и вправду хотела этого.
— Я, должно быть, просто была без ума, — говорит Бенедиктина. — Нет, не была. Я никогда не говорила ничего подобного. Ты меня обманул! Ты меня заставил!
— Я никогда никого не заставляю, — говорит Чиб. — И ты это прекрасно знаешь. Это в тебе играет дурная кровь. Ты свободна была поступать как знаешь и ты согласилась без малейшего принуждения. У нас свобода воли.
Омар Руник, поэт, поднимается со стула. Это высокий и худощавый бронзово-красный юноша с орлиным носом и очень толстыми красными губами. Его длинные кудрявые волосы подрезаны в форме «Пекода», этого сказочного корабля, который нес безумного капитана Ахава, его сумасшедший экипаж и единственного сохранившего разум Измаила за белым китом. Сама прическа выполнена в виде корпуса судна с бушпритом, тремя мачтами, реями и даже со шлюпками, висящими на шлюпблоках.
Омар Руник хлопает в ладоши и кричит:
— Браво, философ! Именно это свобода воли; воли свободного выбора между Вечной истиной — если бы! — смертью и проклятием! Я пью за свободу воли! Тост, джентльмены! Встаньте, Молодой Редис, тост за вашего предводителя!
И начинается
ПОГЛОЩЕНИЕ МОЛОЧКА ИЗ-ПОД БЕШЕНОЙ КОРОВКИ.
Мадам Трисмегиста говорит:
— Послушай свою судьбу, Чиб! Посмотри, что говорят звезды через посредство карт!
Он садится за ее столик, а его друзья толпятся вокруг.
— О’кэй, мадам. Что я должен делать?
Она перемешивает карты и переворачивает верхнюю.
— Иисус! Туз пик! Тебя ожидает дальняя дорога.
— Египет! — выкрикивает Руссо Красный Ястреб. — Ох, нет, ты ведь не хочешь туда, Чиб! Идем со мной туда, где мычат буйволы и…
На стол ложится новая карта.
— Ты скоро встретишь красивую темнокожую женщину.
— Чертову арабку! Ох нет, Чиб, скажи, что это не так!
— Ты удостоишься великой чести.
— Чиб получит дотацию!
— Если я получу дотацию, я не поеду в Египет, — говорит Чиб. — Мадам Трисмегиста, при всем моем к вам уважении вы передергиваете.
— Не задирайся, молодой человек. Я не компьютер. Я только восприимчива к спектру вибраций души.
Хлоп!
— Тебе угрожает опасность, физическая и моральная.
Чиб говорит:
— Это грозит мне чуть ли не каждый день.
Хлоп.
— Близкий тебе человек умрет дважды.
Чиб бледнеет, берет себя в руки и говорит:
— Трус умирает тысячу раз.
— Ты совершишь путешествие во времени, вернешься в прошлое.
— Ну! — говорит Красный Ястреб. — Тут уж вы переборщили, мадам. Осторожнее! Вы получите грыжу души, если будете качать эктоплазму в таких количествах!
— Смейся, если хочешь, тупица, — говорит мадам. — Этот мир не единственен. Карты не врут, когда дело с ними имею я.
— Гобринус! — зовет Чиб. — Еще пива мадам.
Молодой Редис возвращается за свой стол-диск без ножек, парящий в антигравитационном поле. Бенедиктина пристально смотрит на них и возвращается в толпу своих подруг.
За соседним столиком сидит Пинкертон Легран, правительственный агент, повернувшись так, что фидо, засунутый под пуловер, направлен на них. Им это известно. Он знает, что им об этом известно, так и докладывает своему начальству. Легран хмурится, завидя входящего Фалько Эксипитера: он не любит, когда агенты других департаментов толкутся вокруг него в то время, как он занят работой. Но Эксипитер даже не глядит на Леграна. Он заказывает стакан чаю и собирается бросить туда таблетку, которая, реагируя с танином, превращает чай в П.
Руссо Красный Ястреб подмигивает Чибу и говорит:
— Ты действительно думаешь, что можно парализовать весь Лос-Анджелес одной-единственной бомбой?
— Тремя бомбами, — говорит Чиб громко, чтобы фидо Леграна уловил его слова. — Одна для центра управления государственными заводами, вторая — для центрального купона и третья — для пучка больших труб, подающих вод} в резервуар на двадцатом уровне.
Пинкертон Легран бледнеет. Он давится, расплескивает из стакана все виски и заказывает еще, хотя хватил уже достаточно. Он нажимает на клавишу фидо, чтобы передать это сообщение вне всякой очередности. В штабе мигают огоньки, прерывисто звенит гонг; шеф просыпается так внезапно, что падает со стула.
Эксипитер тоже слышит все это, но сидит собранный, мрачный и сосредоточенный, словно диоритовая скульптура любимого сокола фараона. Одержимый единственной страстью, он не отвлекается на разговоры о затоплении всего Лос-Анджелеса, даже если это собираются устроить на самом деле. Напав на след старого Виннегана, он намеревается использовать Чиба в качестве отмычки. Одна мышка — так он называет преступников — приведет к норке другой.
— Когда, ты думаешь, мы сможем начать? — спрашивает Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери, авторесса научно-фантастических рассказов.
— Недельки через три, — говорит Чиб.
Шеф Бюро вовсю проклинает Леграна, потревожившего его покой. Тысячи юношей и девушек выпускают пар в разговорах о диверсиях, убийствах и восстаниях. Он не понимает, почему эти молодые подонки так любят трепаться о всяких таких вещах, начиная с того времени, когда им разрешается поступать так, как им же заблагорассудится. Если бы у него были развязаны руки, он просто бросил бы их в тюрьму и слегка потоптал бы.
— А когда мы это сделаем, мы уйдем в большой мир, — говорит Красный Ястреб, и глаза его блестят. — Я точно говорю вам, ребята, что жить в лесу свободным человеком — это вещь! Вы все гениальные личности, не то что прочие бесцветные типчики.
Красный Ястреб истово верит во все эти разговоры о разрушении Лос-Анджелеса. Он счастлив, потому что на лоне матери-природы он тоскует по интеллектуальной компании, хотя он и не признается в этом. Другие дикари могут услышать оленя за сотню ярдов, услышать в кустарнике приближение гремучей змеи, но они глухи к поступи философии, ржанью Ницше, грохоту Рассела, трубным звукам Гегеля.
— Неграмотные свиньи! — говорит он громко.
— Что? — спрашивают все остальные.
— Ничего. Послушайте, ребята, вы должны знать, как это великолепно. Вы же были в КВСПМ.
— Я был в группе «Четыре-Эф», — говорит Омар Руник. — И подцепил сенную лихорадку.
— Я работал над вторым дипломом магистра искусств, — говорит Гиббон Тацит.
— Я был в отряде КВСПМ, — говорит Сибелиус Амадей Иегудиил, — но мы выбирались наружу только тогда, когда играли в палаточный лагерь, но это бывало не так уж и часто.
— Чиб, ты был в Корпусе. Ведь тебе там нравилось, правда?
Чиб кивает, но говорит:
— Быть неоамериндом — значит тратить все свое свободное время на то, чтобы просто выжить. Когда я буду рисовать? И кто будет смотреть картины, если даже я выкрою на них время? Так или иначе, для женщины или ребенка это не жизнь.
Красный Ястреб явно удивлен. Он заказывает виски с П.
Пинкертон Легран не собирается выключать фидо, хотя мочевой пузырь у него буквально лопается. В конце концов он направляется в комнату, которую обычно не минует ни один посетитель. Красный Ястреб, пребывающий в отвратительном настроении по причине усекновения его мечты, вытягивает ногу. Легран резко останавливается, но все же спотыкается. Бенедиктина тоже вытягивает ногу, и Легран летит носом в пол. У него больше нет причин идти в туалет, разве что умыться.
Все, кроме Леграна и Эксипитера, смеются. Легран вскакивает, сжимая кулаки. Бенедиктина, совершенно игнорируя его, подходит к Чибу; ее подруги идут следом. Чиб застывает на месте.
— Ты подлый совратитель! — говорит она. — Ты говорил, что только пальчиком потрогаешь!
— Ты повторяешься, — говорит Чиб. — Сейчас важно другое: что делать с ребенком?
— Почему тебя это заботит? — спрашивает Бенедиктина. — Ты сам превосходно знаешь, что он, может быть, даже и не твой!
— Было бы лучше, — говорит Чиб, — если бы это было не так. Но и в этом случае ребенок имеет право голоса. Он может захотеть жить, даже если матерью будешь ты.
— В этом-то отвратительном мире! — кричит она. — Я сделаю для него доброе дело — лягу в больницу и избавлюсь от него. Из-за тебя я упустила такой случай на Народном Фестивале! Там будут представители фирм звукозаписи со всего света, а я не смогу петь для них!
— Врешь ты все, — говорит Чиб. — Ты же оделась для выступления.
Лицо Бенедиктины краснеет, глаза расширяются, ноздри раздуваются.
— Ты мне все испортил! — Она переходит на крик. — Эй, слушайте все, кто слышит! Этот великий художник, этот прыщ на ровном месте, божественный Чиб, не способен к эрекции, пока не ляжет в постель!
Друзья Чиба недоуменно переглядываются. О чем орет эта дуреха? Что тут необычного?
Из дедушкиных «Отдельных высказываний»:
«Некоторые из черт религии Любви Любить, вызывавшей в двадцать первом веке отвращение и поношение, стали в наше время обычным делом. Любовь, любовь, любовь. Физическая и душевная! Недостаточно просто целовать и обнимать своих детей. А вот простые упоминания при ребенке о гениталиях способны выработать любопытные условные рефлексы. Я мог бы написать об этом книгу и, пожалуй, напишу».
Легран выходит из ванной. Бенедиктина дает Чибу пощечину. Чиб отплачивает ей той же звонкой монетой. Гобринус откидывает вверх часть стойки и устремляется вперед, крича:
— Пойсон! Пойсон!
Он сталкивается с Леграном, который врезается в Белу, которая визжит, разворачивается и даст Леграну пощечину, которую тот сразу же ей возвращает. Бенедиктина выплескивает стакан П в лицо Чибу. Тот с воплем подпрыгивает и замахивается на нес. Бенедиктина пригибается, кулак проносится у нее над плечом и попадает в ее подругу.
Красный Ястреб вскакивает на стол и кричит:
— Я дикий зверь, наполовину аллигатор, наполовину…
Стол, поддерживаемый слабым антигравитационным полем, не может выдержать такую тяжесть. Он наклоняется и скидывает Ястреба в толпу девушек, и все они валятся на пол. Его кусают, царапают, а Бенедиктина из всех сил давит ему на мошонку. Он вопит, корчится от боли и в конце концов ударом ноги отшвыривает Бенедиктину на стол. Стол уже успел занять свое прежнее положение, но теперь снова опрокидывается, сваливая Бенедиктину на другую сторону. Легран, прокладывающий путь к выходу сквозь толпу, падает и теряет несколько передних зубов, налетев на чье-то колено. Выплевывая кровь и зубы, он прыжком поднимается на ноги и ударом кулака валит с ног ближайшего к нему человека.
Гобринус палит из ружья, которое выбрасывает тоненький лучик яркого света. Он ослепляет галдящих людей и таким образом приводит их в чувство, пока они вновь не получают способность видеть. Луч висит в воздухе и сияет, словно
ЗВЕЗДА НАД БЕДЛАМОМ.
Начальник полиции разговаривает по фидо с человеком, находящимся в уличной будке. Этот человек выключил видеоэкран и изменил свой голос.
— Они там, в «Тайной Вселенной» вышибают дух друг из друга.
Начальник стонет: Фестиваль только что начался и вся полиция там.
— Спасибо. Ребята уже едут. Ваше имя? Я буду рекомендовать вас для награждения Гражданской медалью.
— Что? А потом и меня приметесь трясти? Я вам не стукач, просто выполняю свой долг. А кроме того, я не люблю Гобринуса и его посетителей. Это сборище снобов.
Начальник отдает приказ подавить беспорядки, откидывается на спинку стула и, потягивая пиво, наблюдает за операцией по фидо. Что случилось с этими людьми? Они словно разом сошли с ума.
Завывает сирена. Хотя полицейские сдут на абсолютно бесшумных электрических трициклах, они не порвали с вековой традицией издали предупреждать преступников о своем появлении. Правильно их кличут болванами. Пять трициклов появляются перед открытой дверью «Тайной Вселенной». Полицейские слезают с седел и начинают совещаться. На них двойные цилиндрические шлемы черного цвета с алой отделкой. По некоторым причинам они носят защитные очки, хотя скорость их транспорта не превышает пятнадцати миль в час. Их куртки сшиты из черного меха, похожего на шерсть медвежонка, плечи украшают огромные золотистые эполеты. Шорты их — из пушистой ткани цвета электрик. Шнурованные ботинки — черные и блестящие. Они вооружены электрическими дубинками и ружьями, стреляющими резиновыми шариками.
Гобринус загораживает вход.
— Эй, впустите нас! — говорит сержант О’Хара. — У меня нет ордера, но я могу мигом получить его.
— Если вы войдете, я на вас пожалуюсь, — говорит Гобринус. Он улыбается. Хотя в правительстве засели отпетые волокитчики, и он отчаялся получить разрешение на легальное открытие таверны, правда и то, что правительство, скорее всего, поддержит его иск. Вторжение в частное владение — это не пустячок, на который полиция может наплевать.
О’Хара глядит в дверь на два тела на полу, на людей, которые потирают головы и бока и сплевывают кровь, на Эксипитера — он словно стервятник, алчущий падали. Один из лежащих встает на четвереньки и выползает меж ног Гобринуса на улицу.
— Сержант, арестуйте этого человека, — говорит Гобринус. — Он нелегально использует фидо. Я обвиняю его во вторжении в частную жизнь.
Лицо О’Хары светлеет: он арестует хотя бы одного в свое оправдание. Леграна заталкивают в фургон, который прибыл следом за санитарной машиной. Красного Ястреба выносят на руках его друзья. Он открывает глаза как раз в тот момент, когда его кладут на носилки, и что-то бормочет.
О’Хара наклоняется к нему.
— Что?
— Я однажды ходил на медведя с ножом в руках, но тогда мне досталось меньше, чем от этих ведьм. Я обвиняю их в нападении, избиений, нанесении увечий и убийстве.
Попытка О’Хары заставить Красного Ястреба подписать обвинение успеха не имеет, поскольку тот теряет сознание. Он чертыхается. Время от времени Красный Ястреб приходит в себя, но категорически отказывается подписать обвинение. Он вовсе не хочет, чтобы девушки и ребята погорели из-за него, он еще не сошел с ума.
Из зарешеченного окошка фургона несется вопль Леграна:
— Я правительственный агент! Вы не имеете права арестовывать меня!
Полицейские получают приказ срочно явиться к главному входу Народного Центра, где драка между местной молодежью и пришельцами из Вествуда грозит перейти в массовое побоище.
Бенедиктина покидает таверну. Не заметно, чтобы драка принесла какой-либо вред будущему ребенку, хотя ей изрядно досталось: на плечах и животе видны царапины, на ягодицах — след подошвы, на голове — большая шишка.
Чиб, наполовину грустный, наполовину довольный, смотрит, как она идет. Он чувствует тупую боль, потому что ребенку отказано в жизни. Теперь он начинает понимать, что отрицание аборта диктуется отождествлением себя с будущим ребенком; он знает то, чего, как думает дедушка, он не знает. Ему известно, что его рождение было простой случайностью, счастливой или несчастливой. Сложись все чуть по-другому, он бы и вовсе не родился. Мысль о собственном небытии — без картин, без друзей, без смеха, без надежды, без любви — ужасает его. Его мать, не желавшая в пьяном виде думать о предохранении, много раз делала аборты, и он должен был оказаться одним из них.
Глядя, как Бенедиктина важно шествует прочь — не обращая внимания на порванную одежду — Чиб диву дается: чего он в ней нашел? Жизнь с ней, даже если бы у них был ребенок, была бы сплошным мученьем.
Во влекущее гнездо губ
Опускается однажды любовь,
Воркует, сверкает сияньем перьев, ослепляет,
А потом улетает, испражнившись;
Таково обыкновение птиц —
Включать на взлете реактивный ускоритель.
Чиб возвращается домой, но попасть в свою комнату так и не может. Он идет в мастерскую. Картина уже готова на семь восьмых, но не закончена, потому что он ей не удовлетворен. Он берет ее и идет к дому Руника, который находится в одной грозди с его домом. Руник сейчас в Центре, но он всегда оставляет дверь открытой. У него есть все, что необходимо Чибу, чтобы закончить картину, и он работает уверенно и упоенно; такого с ним не было, когда он начал свое полотно. Затем он выходит из дома Ручика, неся над головой огромный овальный холст.
Он размашисто шагает мимо пьедесталов, проходит под ветвями с овоидами на концах. Он идет мимо маленьких садиков, минует еще несколько домов — и через десять минут он уже почти в центре Беверли-хиллз. Здесь взору Чиба открываются
ПОКОЙНЫЙ ПОЛДЕНЬ ЗОЛОТОЙ И ТРИ НАПЫЩЕННЫЕ ДАМЫ,
дрейфующие на каноэ по озеру Иисуса. Мариам бен Юсуф, ее мать и тетка держат удочки торчком и глядят на пестрые краски, на музыкантов и гомонящую толпу у Народного Центра. Полиция только что подавила драку подростков и окружила место карнавала, чтобы предотвратить возможные неприятности.
Три женщины одеты в темные одежды, полностью скрывающие тело в соответствии с учением Мохаммеда Вахаби. Они не носят паранджу, даже Вахаби теперь на этом не настаивает. Их единокровные братья и сестры на берегу одеты в современную одежду, постыдную и греховную. Но дамы смотрят на них и словно не замечают этого.
Их мужчины стоят рядом с толпой. Бородатые, одетые, словно шейхи в программе «Иностранный Легион», они бормочут сдавленные проклятия и шипят, глядя на эту беззастенчивую демонстрацию женской плоти. Но все-таки смотрят.
Эта маленькая группа попала сюда из заповедников Абиссинии, где они промышляли браконьерством. Их правительство представило им три возможности: помещение в исправительный центр, пока они не станут хорошими гражданами, даже если это займет весь остаток их жизни; эмиграция в Израиль, в мегаполис Хайфа, или эмиграция в Беверли-хиллз, Лос-Анджелес.
Что? Жить среди проклятых евреев? Они плюнули и выбрали Беверли-хиллз. Увы, Аллах посмеялся над ними. Теперь они окружены Финкельштейнами, Эпплбаумами, Зайгелями, Вейнтраубами и прочими неверными из рода Исаакова. Но что еще хуже, в Беверли-хиллз нет мечети. Они либо идут пешком за четырнадцать километров до шестнадцатого уровня, где мечеть есть, либо собираются для молитвы в чьем-то доме.
Чиб торопливо подходит к одетым в пластик берегам озера, ставит картину на землю и низко кланяется, отводя наотлет свою изрядно помятую шляпу. Мариам улыбается, но сгоняет улыбку с лица, когда две ее спутницы бросают на нее выразительные взгляды.
— Йа келб! Йа ибн келб! — кричат они ему.
Чиб смеется, машет своей шляпой и говорит:
— Я просто очарован, мадам. Прекрасные дамы, вы напоминаете мне трех граций. — Потом он кричит во весь голос: — Я люблю тебя, Мариам! Я люблю тебя! Хотя искусство для меня — словно роза Сарона! Прекрасная, непорочная, твои глаза — глаза лани! Оплот невинности и силы, полной материнства и истинной веры! Любовь моя подлинная и единственная! Я люблю тебя, хотя искусство — единственный свет на черном небе с мертвыми звездами! Я взываю к тебе через бездну!
Мариам понимает международный английский, но ветер относит слова в сторону. Она на всякий случай улыбается, и Чиб не может сдержать мгновенной вспышки ярости, словно она каким-то образом предала его. Но он оправляется от этого удара и кричит:
— Я приглашаю тебя на выставку! Ты, твоя мать и твоя тетка будете моими гостями. Ты увидишь мои картины, мою душу, узнаешь, что за человек собирается умчать тебя на своем Пегасе, голубка моя!
Нет ничего нелепее, чем любовные излияния юного поэта. Безмерно преувеличенные. Мне смешно. Но меня это и трогает. Глубоким старцем я вспоминаю свою прошлую любовь, огонь, потоки слов, рвущиеся изнутри молнии, крылатую боль. Милые девушки, многие из вас уже умерли, остальные увяли. Я шлю вам свой поцелуй.
(Дедушка)
Мать Мариам встает в лодке. На секунду она поворачивается к Чибу профилем, и он видит ее сходство с ястребом; это не минует и Мариам, когда она достигнет возраста своей матери. Пока же у нее нежное лицо и орлиный нос, который Чиб называет ятаганом любви. Выделяющийся, но прекрасный. Мать ее, однако, выглядит грязной старой орлицей. А тетка на орла не похожа, зато в ней есть что-то от верблюда.
Чиб прогоняет эти нелестные, даже предательские ассоциации, но он не может прогнать трех бородатых, закутанных в белые одежды, немытых мужчин, что подошли к нему.
Чиб улыбается, но говорит:
— Не помню, чтобы я вас приглашал.
Они тупо выслушивают его скороговорку: английский язык Лос-Анджелеса понятен им с пятого на десятое. Абу — так называют в Беверли-хиллз всех египтян — бормочет проклятие, такое древнее, что жители Мекки знали его еще до рождения Магомета. Он сжимает кулаки. Другой араб подходит к картине и отводит ногу, намереваясь пнуть ее.
В этот момент мать Мариам обнаруживает, что стоять в каноэ еще опаснее, чем на верблюде, поскольку все три женщины не умеют плавать.
Не умеет плавать и средних лет араб, напавший на Чиба и оказавшийся в воде после того, как его противник отступил в сторону и напутствовал его пинком в зад. Один из молодых людей рвется к Чибу, другой собирается растоптать картину. Обоих останавливают крики женщин и зрелище их падения в воду.
Затем эти двое оказываются у самого берега озера и тоже летят в воду, в чем им немало способствуют руки Чиба. Еще один болван слышит крики всех шестерых, видит, как они колотят руками по воде, и бежит к озеру. Чибу становится интересно, потому что Мариам, стоящая в воде, явно терпит бедствие — ужас се неподделен.
Чиб не понимает, чего они боятся. Все они стоят на дне, вода едва доходит им до подбородков, однако Мариам выглядит так, словно вот-вот захлебнется. Остальные ведут себя так же, но они его не интересуют. Ему бы следовало вытащить Мариам из воды. Но, если он это сделает, ему придется сменить одежду, а выставка ждать не будет.
При этой мысли он громко смеется, а потом еще громче, потому что болван входит в воду, чтобы спасти женщин. Чиб поднимает с земли картину и идет прочь, посмеиваясь. Но на подходе к Центру он трезвеет.
«Как случилось, что дедушка оказался совершенно прав? Как он мог так хорошо разобраться во мне? Я — ветреный и поверхностный? Нет, я много раз влюблялся, причем очень сильно. Что поделать, если я люблю Красоту, а красавицам, которых я люблю, Красоты недостает? Мои глаза слишком требовательны, они сдерживают устремления моего сердца».
БИЕНИЕ ВНУТРЕННЕГО СМЫСЛА
Вестибюль — один из двенадцати, — в который входит Чиб, спроектирован дедушкой. Вошедший оказывается в длинной изогнутой трубе, украшенной зеркалами, висящими под разными углами. В конце коридора виднеется треугольная дверь. Дверь кажется такой маленькой, что в нее может пролезть разве что девятилетний ребенок. Иллюзия заставляет вошедшего верить, что, приближаясь к двери, он поднимется вверх по стене. В конце трубы вошедший должен увериться, что стоит на потолке.
Но дверь по мере приближения к ней вырастает в размерах, пока не становится просто громадной. Человек сообразительный может догадаться, что этот вход — символическое представление архитектора о вратах в мир искусства. Человек должен стать на голову, прежде чем попадет в эту страну чудес.
Войдя внутрь, человек сперва думает, что гигантское помещение вывернуто наизнанку или перевернуто вверх ногами. Он даже испытывает головокружение — дальняя стена кажется ближней. Некоторые так и не могут к этому приспособиться и вынуждены выскакивать наружу, чтобы избежать обморока или подавить позыв к рвоте.
По правую руку висит табличка с надписью: «ЗДЕСЬ ЗАГОЛЯЮТ ГОЛОВЫ». Дедушка всегда отпускает шуточки, непонятные большинству людей. Если дедушка находит удовольствие в игре словами, то его праправнук в своих картинах отдает предпочтение лупе. Здесь тридцать его последних вещей, включая три из «Серии о Псе»: «Звезда Пса», «Помыслы Пса», «Уставший Пес». Раскинсон и его ученики грозятся разнести все в пух и прах. Люскус предупредил своих, чтобы они подождали, пока он не поговорит с молодым Виннеганом перед началом передачи. Представители фидо поддерживают обоих, а на самом деле провоцируют ссору.
Главное помещение выставки — огромная полусфера с ярким потолком, по которому в течение девяти минут пробегают все цвета радуги. Пол — гигантская шахматная доска, а в центре каждого квадрата — лицо корифея в том или ином виде искусства: Микельанджело, Моцарта, Бальзака, Зевксиса, Бетховена, Ли По, Твена, Достоевского, Фармисто, Мбузи, Купеля, Кришнагурти и так далее. Квадраты слева пусты, поэтому будущие гении могут добавить сюда свои собственные портреты, тем самым обретя бессмертие.
Нижняя часть стены разрисована сценами важнейших событий из жизни художников. Напротив изогнутой стены находятся девять постаментов, для каждой из муз. На консолях, возвышающихся над постаментами, висят гигантские статуи верховных богинь. Они обнажены и фигуры их перезрелы: большие груди, широкие бедра, толстые ноги, словно скульптор думал о них как о земных женщинах, а не об утонченных созданиях чистого разума.
Лица их напоминают гладкие безмятежные лица классических греческих статуй, но глаза и рты имеют несколько другое выражение. Губы улыбаются, но улыбка эта готова перейти в оскал. Глаза глубоки и угрожающи. НЕ СМЕЙ ПРОДАВАТЬ МЕНЯ, говорят они. ЕСЛИ ТЫ ПОСМЕЕШЬ…
Над каждым постаментом простирается прозрачная полусфера, отсекающая людей от звуков, доносящихся от постамента и наоборот.
Чиб прокладывает свой путь через толпу к постаменту Полигимнии, музы, взявшей под свое покровительство живопись. Он проходит мимо сцены, с которой Бенедиктина изливает печаль своего свинцового сердца с помощью алхимии золотых нот. Она видит Чиба и изо всех сил заставляет себя смотреть на него и одновременно улыбаться аудитории. Чиб не обращает на это внимания, но замечает, что она успела переменить одежду, порванную в таверне. Еще он видит множество полисменов, расхаживающих около здания. Толпа, кажется, не выказывает опасных настроений. И это даже к счастью, что она сейчас так шумлива. Но полисмены-то знают, как она изменчива. Одна искра и…
Чиб идет мимо постамента Каллиопы, у которого задержался Омар Руник. Он подходит к Полигимнии, кивает Рексу Люскусу — тот машет ему рукой — и ставит картину на возвышение. Она озаглавлена: «Избиение невинных, или Пес в яслях».
Картина изображает конюшню.
Конюшня — грот со сталактитами причудливой формы. Свет, который преломляется и дробится — это любимый Чибом красный. Он пронизывает каждую фигуру, удваивает яркость и острыми иглами выходит наружу. Зритель, проходя от края к краю, чтобы составить полное впечатление, действительно видит множество световых уровней и таким образом перехватывает взгляды фигур, расположенных под верхними фигурами.
В конце пещеры стоят в своих стойлах коровы, овцы и лошади. Некоторые с ужасом смотрят на Марию и на дитя. У иных раскрыты рты, словно они хотят предостеречь Марию. Чиб использовал легенду о том, что в ночь Рождества Христова животные в яслях могли разговаривать.
Иосиф, усталый пожилой человек, согнувшийся так, что кажется бескостным, сидит в углу. На голове у него рога, но над каждым — сияние, так что тут все в порядке.
Мария заслоняет спиной соломенную подстилку, на которой должен находиться новорожденный. Из люка в полу пещеры тянется человек, чтобы положить на соломенное ложе огромное яйцо. Он находится в пещере, расположенной ниже основной пещеры, и одет в современную одежду. У него пьяное выражение лица, он скорчился не хуже Иосифа и тоже кажется лишенным позвоночника. Позади него толстая грузная женщина, чрезвычайно похожая на мать Чиба, держит на руках ребенка, которого передал ей мужчина перед тем, как положить яйцо на соломенное ложе.
У ребенка исключительно красивое лицо, он весь залит белым сиянием своего нимба. Женщина держит этот нимб в руке и полосует ребенка его острым краем.
Чиб обладает глубокими познаниями в анатомии — ведь он изрезал немало трупов, прежде чем получить звание доктора философии в области искусства в университете Беверли-хиллз. В изображении ребенка отсутствует неестественная вытянутость, обычно свойственная персонажам Чиба. Это больше, чем фотография; кажется, что это живой ребенок. Его внутренности вываливаются из кровавой раны.
У зрителей сосет под ложечкой, словно это не изображение, а настоящий зарезанный ребенок с выпущенными кишками, найденный на ступеньках, когда они выходили из дому.
Скорлупа яйца наполовину прозрачна. В его отвратительном желтке прячется маленький дьявол с рогами, копытами и хвостом. Его размытые черты — комбинация лиц Генри Форда и Дядюшки Сэма. Когда зритель идет с одного края картины к другому, появляются и другие лица — современные знаменитости.
В окошко заглядывают дикие звери, которые пришли для поклонения, но теперь лишь беззвучно кричат в ужасе. Звери на переднем плане — это те, что были истреблены человеком или выжили лишь в зоопарках и заповедниках. Додо, голубой кит, почтовый голубь, пума, горилла, орангутан, белый медведь, цапля, лев, тигр, медведь-гризли, калифорнийский кондор, кенгуру, вомбат, носорог, белый орел.
Позади стоят другие животные, а на холме видны склонившиеся темные тени аборигенов Тасмании и Полинезии.
— Каково ваше мнение об этих выдающихся картинах, доктор Люскус? — спрашивает фидорепортер.
Люскус улыбается и говорит:
— Я полностью сформулирую свое суждение через несколько минут. Мне кажется, сперва вам лучше спросить доктора Раскинсона. У него, похоже, уже есть что сказать по этому поводу. Дурак и ангел, знаете ли. (Подразумевается пословица: дурак ломится туда, куда и ангел ступить боится.)
На экране фидо появляется покрасневшее от ярости лицо Раскинсона.
— Дерьмо вещает на весь мир! — громко говорит Чиб.
— КОЩУНСТВО! ПЛЕВОК В ДУШУ! НАВОЗНАЯ КУЧА! ПОЩЕЧИНА ИСКУССТВУ, ПИНОК В ЗАД ВСЕМУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ! ОСКОРБЛЕНИЕ! ОСКОРБЛЕНИЕ!
— Что вы считаете кощунством, доктор Раскинсон? — спрашивает репортер. — То, что это затрагивает христианскую веру и секту Любви Любить? По-моему, здесь нет ничего подобного. Мне кажется, Виннеган пытается сказать, что люди извратили христианство, может быть, даже все религии, все идеалы, во имя своей алчности и разъедающих душу пороков; что человек, по существу, убийца, создание глубоко порочное. По крайней мере, это то, что я вижу, хотя, конечно, я и профан…
— Оставьте анализ критикам, молодой человек, — огрызается Раскинсон. — Или, может, это вы дважды доктор — психиатрии и искусствоведения? Или у вас есть правительственный сертификат на право заниматься критикой? Виннеган, который ни в коей мере не гениален, разбазарил свой талант, о котором твердят всевозможные пустомели, сами себя обманывающие. Он дарит нам свои отбросы, свое отвращение к Беверли-хиллз — мешанину, которая привлекает внимание единственно своей навозной техникой, до которой мог бы додуматься любой электронщик. Я прихожу в ярость от того, что простое трюкачество и мишурная новизна одурачили не только определенные круги публики, но и таких высокообразованных критиков с правительственными сертификатами, как, например, доктор Люскус, который, впрочем, не более чем ученый осел, ревущий так громко, восторженно и невнятно, что…
— Но разве не правда, — спрашивает фидорепортер, — что многие художники, которых мы теперь называем великими, — Ван Гог, например, — отвергались или не признавались современными им критиками? А…
Репортер, умело разжигающий гнев на потеху публике, умолкает. Раскинсон сглатывает, лицо его наливается кровью, он близок к удару.
— Я не какой-нибудь бездушный профан! — вопит он. — Я ничего не могу поделать с тем, что и в прошлом жили Люскусы! Я знаю, о чем говорю! Виннеган — всего лишь микрометеорит на небосклоне Искусства, недостойный даже чистить ботинки подлинным светилам живописи! Его репутация раздута вполне определенной кликой, которая может светиться лишь отраженным светом! Гиены, кусающие кормящую их руку, сумасшедшие боги…
— А вы не путаете малость свои метафоры? — вопрошает репортер.
Люскус мягко берет Чиба за руку и увлекает его в сторону, за пределы поля зрения камеры.
— Милый Чиб, — мурлыкает он, — пришло время заявить о себе. Ты знаешь, как сильно я люблю тебя, не только как художника, но и как человека. Ты просто не можешь сопротивляться далее тем глубоким чувственным вибрациям, которые возникли меж нами. Господи, если бы ты знал, как я мечтаю о тебе, мой славный, богоравный Чиб, о…
— Если ты думаешь, что я отвечу «да» просто потому, что в твоих руках возвысить меня или растоптать, лишив дотации, ты ошибаешься, — говорит Чиб. Он вырывает свою руку из ладони критика.
Глаза Люскуса сверкают. Он говорит:
— Ты считаешь, что я принуждаю тебя? Для этого у тебя нет…
— Все дело в принципе, — говорит Чиб. — Даже если бы я любил тебя, чего, конечно, нет, я бы не позволил тебе принуждать меня. Я хочу руководствоваться лишь собственной честью и ничем больше. Иди и поразмысли об этом, я же ничего не буду говорить о твоем рассудке. Я не хочу слышать ни похвалу, ни порицание ни от тебя, ни от кого-либо другого. Глядите на мои картины и говорите все, что вам вздумается, шакалы. Но не заставляйте меня оспаривать ваше обо мне мнение.
ХОРОШИЙ КРИТИК — МЕРТВЫЙ КРИТИК
Омар Руник покинул свой постамент и стоит теперь перед картинами Чиба. Он положил руку на обнаженную грудь, на которой справа выколоты профили Германа Мелвилла и Гомера. Он громко выкрикивает строки, его черные глаза — словно дверцы топки, распахнутые взрывом. Он всегда приходит в возбуждение от картин Чиба.
«Называйте меня Ахавом, а не Измаилом,
Ибо я поймал Левиафана.
Я дикий осленок, рожденный для человека.
О, мои глаза видели все это!
В груди моей — вино, не находящее выхода.
Я — словно море с дверцами, но они на запоре.
Оглянись! Лопнет кожа, сломаются дверцы.
— Ты Нимврод, — говорю я другу своему Чибу.
Вот он, час, когда господь речет к своим ангелам;
Если это — начало вершения, дальше
Ничего для него невозможного нет.
Он затрубит в свой рог пред
Твердыней небес и потребует в жены Луну и деву Марию,
Потребует снизить выручку
От великой вавилонской блудницы».
— Остановите этого сукина сына! — кричит директор Фестиваля. — Он вызовет волнения, как в прошлом году.
В зал входят полицейские. Чиб глядит на Люскуса, который что-то говорит фидорепортеру. Чиб не слышит, что он там говорит, но уверен, что это не комплименты в его адрес.
«Мелвилл писал обо мне до того, как я родился.
Я — человек, который хочет понять
Вселенную, но помять в привычных для себя терминах.
Я Ахав, чья ненависть может пронзить, разметать
Все препятствия Времени, пространства или
Повергнуть смерть и швырнуть мою
Раскаленную злобу в Лоно Созидания,
Руша в этой берлоге все Силы
И Неизвестную Вещь В Себе, скорчившуюся там,
Далекую, заброшенную, хранящую свою тайну».
Директор делает полицейским знак убрать Руника. Раскинсон все еще кричит, хотя камеры уже переходят с Руника на Люскуса. Одна из членов Молодого Редиса, Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери, автор научно-фантастических рассказов, бьется в истерике, вызванной голосом Руника, и в ней поднимается неодолимое желание мстить. Она бросается на представителя программы «Тайм». «Тайм» много лет назад прекратил свое существование как журнал, потому что журналов не стало, но превратился в бюро информации, пользующееся поддержкой правительства. «Тайм» — это пример двуличной политики Дядюшки Сэма, политики умывания рук. С одной стороны, правительство снабжает бюро информацией, с другой стороны — разрешает ему использовать ее по своему усмотрению. Таким образом, объединяются линия правительства и свобода слова (в теории, по крайней мере).
У «Тайма» несколько основных линий, поэтому правда и объективность могут быть принесены в жертву остроумию, научная фантастика может быть отделена от работ Хайнстербери, и она просто не в состоянии получить персональную сатисфакцию за удары, наносимые неблагоприятными отзывами.
Кто на этот раз? Кому это нужно?
Время? Пространство? Материя? Случайность?
Когда умрешь — ад? Нирвана,
Ничто, значит, нечего думать об этом.
Пушки философии грохочут.
Их снаряды — пугала.
Разлетаются аммиачные кучи теологии,
Взорванные диверсантом-Доводом.
Называйте меня Эфраимом, ибо я был остановлен
У Божьего брода, и не помог язык
Мой свистящий пройти мне.
Пусть не могу я произнести «шибболет»[15],
Но я могу сказать «шит»[16].
Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери пинает человека из «Тайма» в пах. Он выбрасывает руки вверх, и круглая камера, величиной с футбольный мяч, выскальзывает из его ладоней и ударяет по голове какого-то юношу. Это член Молодого Редиса Людвиг Эвтерп Мэльцарт. Он дымится от ярости из-за того, что отвергнута его тональная поэма «Метая содержимое будущих геенн», а камера — последняя капля, делающая его абсолютно неуправляемым. Он немедленно бьет музыкальных критиков в их жирные животы.
Хьюга, а не корреспондент, кричит от боли. Пальцы ее ног ударили в пластиковую броню, которой репортер, памятуя о бесчисленном множестве подобных ударов, защитил уязвимое место. Хьюга скачет на одной ноге, обхватив другую рукой. Она сталкивается со стоящей рядом девушкой, и тут происходит цепная реакция. Вокруг корреспондента, нагнувшегося, чтобы подобрать камеру, валятся люди.
«А-а-а-а!» — визжит Хьюга. Она срывает шлем с фидо-корреспондента, вскакивает на него верхом и бьет его по голове оптической стороной камеры. Поскольку камера сделана на совесть и все еще работает, она передает миллионам зрителей весьма интригующий, даже, пожалуй, захватывающий спектакль. Кровь заливает фидо с одного края, но не настолько, чтобы сквозь нее ничего не было видно. А затем зрители испытывают новый шок: камера взмывает в воздух, бешено вращаясь.
Болван тычет Хьюгу в спину электрической дубинкой, она дергается, отбрасывает камеру, и та летит вверх по высокой дуге. Очередной любовник Хьюги бросается на болвана, и они катятся по полу; подросток из Вествуда поднимает дубинку и забавляется, заставляя дергаться окружающих его взрослых, пока парнишка из местных не сбивает его с ног.
— Волнения — опиум народа, — стонет шеф полиции.
Он вызывает все отделения, а заодно и шефа полиции Вествуда, у которого, впрочем, своих забот по горло.
Руник бьет себя в грудь и выкрикивает нараспев:
«Сэр, я существую!
И не кукуйте
Что это не накладывает
На вас никаких обязательств передо мною.
Я человек, я уникум.
Я выбросил Хлеб в окно,
Я мочился в Пино, я вытащил затычку
Из днища Ковчега и распилил Древо
На дрова, а если бы вблизи оказался
Дух Святой, я бы освистал его.
Но я знаю, что все это не означает
Ничего неугодного Богу,
Что Ничего и не значит, ничего,
Что есть — это „есть“, а не есть, не есть „пет“,
Что роза есть роза,
Что мы есть, но нас не будет,
И это все, что мы можем знать!»
Раскинсон видит, что Чиб направляется к нему, пригибается и пытается удрать. Чиб хватает холст с «Постулатами Пса» и бьет им Раскинсона по голове. Люскус протестующе кричит, но не из-за того, что Раскинсона могут покалечить, а из-за того, что так можно повредить картину. Чиб разворачивается и с силой заезжает ему в живот овальным краем.
Земля сотрясается, словно идущий ко дну корабль.
Ее спина почти сломлена потоком
Экскрементов с небес и из глубин,
Которым Бог в великой щедрости своей
Пожаловал Ахава, услыхав его крик:
«Одно дерьмо! Одно дерьмо!»
Я рыдаю при мысли, что вот — Человек,
А вот — его конец. Но погодите!
На гребне волны трехмачтовая
Древняя тень — «Летучий Голландец»!
И Ахав снова стоит на палубе.
Смейтесь, жирные, издевайтесь,
Ибо я есть Ахав и я — Человек,
И хотя я не могу проломить дыру
В стене Кажущегося,
Чтобы захватить горсть Настоящего,
Я все же продолжаю в нее стучать.
Ни я, ни мой экипаж не отступимся,
Хотя тимберсы трещат под нашими ногами.
Мы погружаемся, становясь неотличимыми
От окружающих нас экскрементов.
На мгновение, которое будет выжжено
В глазах Господа навечно, Ахав выпрямляется
Очерченный символом Ориона.
В кулаке зажат окровавленный фаллос.
Он словно Зевс, показывающий трофей
После кастрации отца своего Хроноса.
А потом и он, и его экипаж, и корабль все быстрее
Погружаются и несутся
К центру мира.
И я слышу, что они до сих пор п
а
д
а
ю
т.
Чиб превращается в дрожащую массу от удара электрической дубинки. Когда он приходит в себя, то слышит из динамика, спрятанного под шляпой, голос дедушки.
— Чиб, быстрее! Эксипитер вломился в дом и пытается сломать дверь в мою комнату!
Чиб вскакивает на ноги, кулаками и локтями прокладывает себе путь к выходу. Когда он, задыхаясь, появляется в доме, он находит дедушкину дверь открытой. В холле стоят люди из БСД и специалисты по электронике. Чиб бросается в дедушкину комнату. Посреди нее стоит Эксипитер, бледный и дрожащий — нервный шок. Он видит Чиба и сразу как то усыхает. Он говорит:
— Я не виноват. Я должен был войти. Это был единственный способ убедиться. Это не моя вина. Я до него даже не дотронулся.
У Чиба перехватывает горло. Он не может сказать ни слова. Он опускается на колени и берет в свои ладони дедушкину руку. На синих губах дедушки застыла слабая улыбка. Он снова выскользнул из рук Эскипитера, теперь уже навсегда. В руке у него последний лист рукописи:
ОНИ НАСКАКИВАЮТ НА БОГА
ЧЕРЕЗ БЕЗДНУ НЕНАВИСТИ.
В течение большей части своей жизни я видел небольшую кучку истовых и подавляющее большинство равнодушных. Но дух времени изменился. Слишком многие юноши и девушки проповедуют не любовь к Господу, но сильную антипатию к Нему. Это расстраивало меня. Молодежь вроде моего внука и Руника выкрикивает богохульства и таким образом превозносят Его. Если бы они не веровали, они бы не думали о Нем вовсе. У меня есть теперь некоторая уверенность в будущем.
ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ СТИКС
Чиб и его мать, одетые в черное, спускаются по туннелю на уровень 13-Б. У туннеля люминисцирующие стены, он очень обширен, а дальше — еще шире. Чиб называет фидо-кассе пункт назначения. Там, за стеной, белковый компьютер размером с человеческий мозг. Он производит быстрый подсчет. Из прорези выскакивает закодированный билет. Чиб берет его, и они идут к бухте, врезающейся глубоко в берег, где Чиб опускает билет в прорезь. Вылетает другой билет, а механический голос повторяет всю имеющуюся на нем информацию на международном английском языке на тот случай, если они не умеют читать.
В бухту врываются гондолы, они замедляют движение и останавливаются. Они не имеют винтов, а движутся за счет постоянного перепада гравитационного поля. Вся бухта разделена перегородками на маленькие порты. Пассажиры входят в предназначенные для них клетушки, которые подвозят их к гондолам. Двери автоматически открываются. Пассажиры входят в гондолы, рассаживаются и ждут, пока не закроется стенка безопасности. Из-под днища поднимаются пластиковые пластины, соединяющиеся вверху в купол.
Полностью автоматизированные, управляемые для безопасности еще одним белковым компьютером, гондолы ждут, пока берег не очистится. Получив приказ двигаться, они медленно отходят от берега и стягиваются к трубе. Здесь — пауза до получения нового сигнала, выполняемого в течение микросекунды, и вскоре все гондолы устремляются в трубу.
Вш-ш-ш! Вш-ш-ш! Другие гондолы их обходят. Труба светится желтоватым светом, словно газоразрядная трубка. Гондола начинает разгоняться. Их обходят еще несколько гондол, но и они тоже набирают скорость, и вот уже никто не может их догнать. Круглая корма передней гондолы — сверкающая добыча, которую они настигнут лишь на подходе к пункту назначения. Гондол в трубе не так уж много. Несмотря на стомиллионное население, в направлении Север-Юг транспорта почти нет. Большинство жителей Лос-Анджелеса предпочитают оставаться под защитой собственных микрорайонов. В направлении Восток-Запад транспорта чуть побольше, потому что некоторые — впрочем, их совсем немного — предпочитают общедоступные берега океанов муниципальным бассейнам.
На судне впереди звучит сирена. Через несколько минут труба начинает загибаться вниз и неожиданно наклоняется под углом в сорок пять градусов к горизонтали. Они пронизывают уровень за уровнем.
Чиб смотрит сквозь прозрачные стенки на людей и архитектуру других уровней. Очень интересен Лонг-Бич на восьмом уровне. Каждый дом — словно два кварцевых блюда для огромного пирога, поставленные друг на друга: нижнее — донышком вниз, верхнее — донышком вверх, и все это сооружение покоится на резной колонне — входе в парящую масленку.
На уровне 3-А труба становится шире. Теперь гондола стремительно несется мимо сооружений, вид которых заставляет маму закрыть глаза. Чиб сжимает руку матери и думает о сводном и двоюродном братьях, которые находятся за этим желтоватым пластиком. Этот уровень содержит пятнадцать процентов населения: умственно отсталых, помешанных, уродов, калек, стариков. Вон они толпятся. Равнодушные и перекошенные лица прижимаются к стенкам трубы, чтобы поглядеть на проносящиеся мимо красивые корабли.
«Гуманная» медицина сохраняет жизнь детям, которые — по замыслу природы — должны умирать. Людей с генетическими дефектами спасали от смерти начиная с двадцатого века. Отсюда — неизбежное распространение этих генов. Трагедия заключается в том, что медицине приходится отыскивать и исправлять гены в яичниках и сперме. Теоретически человеческое существование должно быть безбедным, при здоровом теле и полном отсутствии психических расстройств. Но все дело в том, что у нас просто не хватает докторов и возможностей, чтобы возиться с каждым новорожденным. И это несмотря на падение уровня рождаемости.
Медицина позволяет человеку жить очень долго, смерть отступает. Отсюда все большее количество слюнявых, выживающих из ума стариков. А также все увеличивающееся число людей с дефектами памяти. Конечно, существует терапия и всевозможные лекарства, чтобы привести их в «нормальное» состояние, но слишком мало докторов и возможностей. Может быть, потом что-нибудь и изменится, но пока ничего поделать нельзя.
Что же тогда делать? Древние греки оставляли дефектных детей умирать в поле. Эскимосы отправляли престарелых родителей на льдинах в море. Не следует ли и нам избрать газовые камеры для ненормальных детей и стариков? Иногда мне кажется, что это было бы для них благом. Но я не смогу попросить кого-нибудь другого повернуть выключатель, когда я буду не в состоянии сделать это сам.
Я бы застрелил первого, кто к нему потянется.
(Из «Отдельных высказываний» дедушки.)
Гондола приближается к одному из редчайших пересечений. Пассажиры видят внизу справа разверстое жерло трубы. Навстречу им летит экспресс. Курс — встречный. Они знают, что все в порядке, но не могут удержаться от небольшой паники, стискивают зубы и дрожат поджилками. Мама негромко вскрикивает. Экспресс проносится мимо и исчезает. Воздух всхлипывает, словно душа, летящая в подземное судилище. Труба снова загибается вниз, доходя до первого уровня. Они смотрят на землю и на массивные самоустанавливающиеся колонны, поддерживающие мегаполис. Они со свистом несутся мимо необычного на вид городка начала двадцать первого века, сохраняемого в качестве музея. Таких хватает с внешней стороны куба.
Через пятнадцать минут после остановки Виннеганы достигают конца линии. Лифт доставляет их на землю, где они садятся в большой черный лимузин. Он высылается частной похоронной конторой с тех пор, как Дядюшка Сэм или правительство платят за кремацию (но не за погребение). Церковь не очень-то протестовала, предоставив верующим самим выбирать: быть ли пеплом, развеянным по ветру, или трупом, лежащим в земле.
Солнцу осталась половина пути до зенита. Маме становится трудно дышать, руки и шея ее краснеют и отекают. Три раза она была на открытом воздухе и каждый раз, несмотря на кондиционирование воздуха в лимузине, у нее были приступы аллергии. Чиб поглаживает ее руку, пока они едут по этой грубо залатанной дороге. Архаичный электромобиль с кислотным аккумулятором, конечно же, нечего и сравнивать с гондолой. Он покрывает десять километров до кладбища, остановившись только раз, когда дорогу перебегает олень.
Отец Феллини приветствует их. Он расстроен, так как вынужден сообщить: Церкви кажется, что дедушка совершил кощунство. Подставить тело другого человека вместо себя, заказать по нему мессу и похоронить его в освященной земле, значит совершить святотатство. Более того, дедушка умер нераскаявшимся грешником. И еще: насколько известно Церкви, он не причащался до самой смерти.
Чиб ожидал услышать отказ. Церковь Сент-Мари на БХ-14 отказалась отпеть дедушку в своих стенах. Но дедушка часто говорил Чибу, что хотел бы покоиться рядом со своими предками, и Чиб намерен выполнить его желание.
Он говорит:
— Я похороню его сам! На самом краю кладбища!
— Этого делать нельзя, — одновременно говорят священник, представитель конторы и федеральный агент.
— Наплевать на нельзя! Где тут лопата?
Только теперь он видит длинное темное лицо и ястребиный нос Эксипитера. Агент смотрит за тем, как выкапывают первый дедушкин гроб. Рядом человек пятнадцать репортеров с фидокамерами. Метрах в десяти-пятнадцати плавают передатчики. Дедушку провожают в путь как Последнего Миллиардера и Величайшего Преступника Века, то есть с большой помпой.
Фидорепортер:
— Мистер Эксипитер, не скажете ли несколько слов? Я не побоюсь утверждать, что сейчас это историческое событие смотрят около десяти миллиардов зрителей. Теперь даже школьники знают о Винэгейне Виннегане.
Как вы себя чувствуете сейчас? Ведь вы ждали этого двадцать шесть лет. Успешное завершение дела, видимо, приносит вам чувство глубокого удовлетворения.
Эксипитер, невозмутимый, словно глыба диорита:
— Ну, на самом-то деле я не уделял все свое время только данному случаю. Только три года в общей сложности. Но с учетом того, что я уделял этому делу ежемесячно хотя бы несколько дней… да, можно сказать, что я висел у него на хвосте двадцать шесть лет.
Репортер:
— Говорят, что конец этого дела означает также конец БСД. Если только нас не вводили в заблуждение, БСД функционировало исключительно из-за Виннегана. За это время у вас, конечно, были и другие дела, но выслеживание фальшивомонетчиков и содержателей игорных домов входит, как мне кажется, в ведение других бюро. Это правда? И если это так, то что вы намерены делать дальше?
Эксипитер, пламенно; не голос, а сгусток эмоций:
— Да, БСД распускается. Но не раньше, чем закончится дело против правнучки Виннегана и ее сына. Они укрывали его и, следовательно, являются сообщниками.
Фактически, судить следует почти все население Четырнадцатого уровня Беверли-хиллз. Я знаю, но не могу пока доказать, что все, включая шефа полиции, были хорошо осведомлены, что Виннеган прятался в этом доме. Даже духовник Виннегана знал это, поскольку Виннеган часто посещал мессу и исповедовался. Священник признался, что настаивал на том, чтобы Виннеган сам приходил в церковь, угрожая в противном случае не дать ему отпущения.
Но Виннеган — труднейшая мышка, то есть, я хочу сказать, преступник, которого я когда-либо видел, — отказался следовать настояниям священника. Он заявил, что не совершал преступления и, — хотите верьте, хотите нет, — что Дядюшка Сэм и сам преступник. Представьте себе бесстыдство и испорченность этого человека!
Репортер:
— Вы действительно собираетесь арестовать все население Беверли-хиллз Четырнадцать?
Эксипитер:
— Мне посоветовали не делать этого.
Репортер:
— Не собираетесь ли вы уйти на отдых после того, как раскрыли это дело?
Эксипитер:
— Нет. Я намерен перейти в Бюро Расследования Убийств. Убийства ради выгоды сейчас происходят крайне редко, но из-за ревности, слава богу, еще случаются.
Репортер:
— Надо полагать, если молодой Виннеган выиграет дело против вас — он обвинит вас в нарушении неприкосновенности жилища, нелегальном взломе и последовавшей за этим смерти его прапрадедушки, — то вы, конечно, потеряете возможность устроиться в БРУ или в любой другой департамент полиции.
Эксипитер, у которого сверкание глаз красноречиво говорит о его чувствах:
— Нечего удивляться, что мы, защитники закона, вынуждены сталкиваться с такими трудностями в работе! Мало того, что едва ли не все население стоит на стороне нарушителей закона, но временами мне кажется, что и мои собственные подчиненные…
Репортер:
— Вы непременно хотите закончить свое высказывание? Уверен, что ваши подчиненные сейчас смотрят этот самый канал. Нет? Как я понимаю, суд над Виннеганом и суд над вами по некоторой причине будут проходить в одно и то же время. Каким образом вы собираетесь присутствовать сразу на двух процессах? Хе-хе! Некоторые фидозрители называют вас Одновременным Человеком.
Эксипитер, с потемневшим лицом:
— Это сказал какой-то идиот! Он неправильно ввел данные в компьютер. Путаница данных — обычное сейчас явление. Подозреваю, впрочем, что это сделано нарочно. Я припоминаю немало таких случаев…
Репортер:
— Не хотели бы вы напомнить нашим зрителям весь ход этого дела? Небольшой обзор, пожалуйста.
Эксипитер:
— Ну, э… как вы знаете, пятьдесят лет назад все крупные частные предприятия были реорганизованы в правительственные бюро. Все, кроме занимающейся проектированием домов фирмы Финнеган Стейтс Компани, в которой президентом был Финн Финнеган. Он был отцом человека, который сегодня будет похоронен. Где-нибудь…
Все отделения фирмы, за исключением крупнейшего — проектного — были распущены или перешли в ведение правительства. По существу фирма и это отделение были единым целым, поэтому работники получали девяносто пять процентов денег, распределяемых более или менее равномерно. Старик Финнеган был как президентом фирмы, так и директором-распорядителем отделения.
Всеми правдами и неправдами, — а я уверен, что, в основном, неправдами — фирма сопротивлялась неизбежному поглощению. В число способов, к которым прибегал старый Финнеган, входил шантаж сенаторов и даже иск против Верховного Суда США. Это, впрочем, пока не доказано.
Репортер:
— Напомню тем зрителям, которые, может быть, слегка подзабыли историю, что даже пятьдесят лет назад деньги использовались лишь для покупки предметов роскоши. Их другим назначением, как и в наши дни, было служить показателем престижа и общественной значимости. Одно время правительство даже подумывало о том, чтобы вообще изъять деньги из обращения, но изучение этого вопроса показало, что они имеют громадное психологическое значение. Был сохранен также подоходный налог, хотя правительство в деньгах не нуждалось. Это было сделано по той причине, что подоходный налог отражал престиж, а также потому, что это помогало правительству изымать деньги из обращения.
Эксипитер:
— Итак, когда старый Финнеган умер, федеральное правительство возобновило свои усилия по слиянию рабочих и служащих компании со своими бюро. Но молодой Финнеган доказал, что он не менее изворотлив и коварен, чем его отец. Я, конечно, не хочу сказать, будто тот факт, что президентом США в то время был его дядя, в какой-то степени способствовал его успехам.
Репортер:
— Молодому Финнегану было семьдесят лет, когда умер его отец.
Эксипитер:
— В ходе этой борьбы, длившейся долгие годы, Финнеган решил переименовать себя в Виннегана. Это каламбур на WIN AGAIN. Он, должно быть, впал в детство, а может, и умом повредился, если был способен так восторгаться каламбурами, которые я, откровенно говоря, не понимаю.
Репортер:
— Несколько слов для наших зрителей за пределами Америки, которые могут не знать о нашем национальном обычае — Дне Имен… Он был предложен сектой Любви Любить. Когда гражданин достигает совершеннолетия, он в любое время может взять себе новое имя, отвечающее его темпераменту или жизненной цели. Я могу отмстить, что Дядюшка Сэм, которого постоянно обвиняют в попытках навязать своим гражданам некий стандарт, защищает этот индивидуалистский взгляд на жизнь. Это вопреки растущему числу жалоб на правительство.
Я могу также отметить еще кое-что интересное. Правительство провозгласило, что старый Виннеган помешан. Мои слушатели извинят меня, я надеюсь, за то, что я займу у них немного времени, чтобы объяснить истоки такого утверждения Дядюшки Сэма. Для тех, кто незнаком с классикой начала двадцатого века, пьесой «Поминки по Финнегану», вопреки желанию правительства, чтобы граждане всю свою жизнь учились: автор — Джеймс Джойс — позаимствовал название из старой песенки, водевиля.
(Монолог микшируется, пока идет быстрое объяснение слова «водевиль».)
Это песенка о Тиме Финнегане, ирландском подносчике кирпича, который умер — так все считали — после того, как осушил здоровенный черпак виски. Во время оплакивания на труп случайно плеснули спиртным. Финнеган, почувствовав прикосновение виски, этой «живой воды», сначала сел в гробу, а потом и вылез, чтобы выпить и поплясать с плакальщицами.
Старый Виннеган часто говорил, что эта песенка имеет реальную основу, что хорошему человеку на месте не сидится, и что Тим Финнеган — его предок. Это-то последнее заявление и было использовано правительством для заключения о помешательстве Виннегана.
Виннеган, однако, представил документы, подтверждающие это родство. Позднее — слишком поздно — было доказано, что документы эти поддельные.
Эксипитер:
— Дело против Виннегана усугубил тот факт, что рядовые граждане заняли сторону правительства. Они говорили, что эта фирма недемократична и дискриминационна. Администрация и работники получали довольно высокую оплату, а большинству жителей приходилось довольствоваться гарантированным доходом. Поэтому Виннеган был вызван в суд и обвинен — и это справедливо — сразу в нескольких преступлениях, в том числе и в попытке ниспровержения демократии.
Видя неизбежное, Виннеган достойно увенчал свою преступную карьеру. Он каким-то образом ухитрился вытянуть из федерального банка двадцать миллиардов долларов. Эта сумма, между прочим, равнялась половине всех денег, ходящих в Большом Лос-Анджелесе. С ними Виннеган и исчез. Он не просто украл их, но еще и умудрился не заплатить подоходный налог. Это уж вообще ни в какие ворота не лезет. Я не знаю, почему столько людей восхищаются подвигами этого разбойника. Я даже видел по фидо пьесу с Финнеганом — правда, слегка замаскированным другим именем, — в качестве главного действующего лица.
Репортер:
— Да, ребята, Виннеган совершил Преступление Века. И хотя он был в конце концов обнаружен и будет сегодня похоронен — где-нибудь, — дело раскрыто не полностью. Это только федеральное правительство довольно. Но где же деньги? Где двадцать миллиардов долларов?
Эксипитер:
— Надо сказать, деньги эти сейчас не имеют никакого значения, разве что для коллекционеров. Вскоре после кражи правительство собрало все деньги и заменило их новыми купюрами, которые никак невозможно спутать со старыми. Правительство так или иначе давно уже собиралось сделать что-нибудь подобное, будучи уверенным, что в обращении ходит слишком много денег. Оно выпустило новые деньги в таком количестве, как если бы половина старых не была украдена.
Мне бы очень хотелось знать, где спрятаны эти деньги. И я не успокоюсь, пока не дознаюсь. Я буду охотиться за ними, даже если мне придется тратить на это внеслужебное время.
Репортер:
— У вас будет для этого даже слишком много времени, если молодой Виннеган выиграет дело. Ну, ребята, вот вам на добавку к тому, что вы уже знаете: Виннеган был найден мертвым на нижнем уровне Сан-Франциско спустя примерно год после своего исчезновения Его правнучка опознала тело, совпали отпечатки пальцев, форма ушей и узор сетчатки, прикус, группа крови и волос, и еще дюжина характеризующих признаков.
Чиб, который все это слушает, думает, что дедушка наверняка потратил несколько миллионов из украденных денег, чтобы устроить это дело. Он не знает точно, но подозревает, что какая-то исследовательская лаборатория вырастила ему двойника в биобаке.
Это произошло через два года после того, как родился Чиб. Дедушка показался, когда Чибу было пять лет. Он пришел, но не велел рассказывать об этом Маме. Он доверял только Чибу. Дедушка, конечно, не мог быть полностью незаметным для Мамы, хотя сейчас она настаивает, будто в глаза его не видела. Поначалу Чиб думал, что она избегает признания, чтобы не быть обвиненной в сообщничестве, но теперь он не уверен. Возможно, она просто «отключала» зрение от остатков своих мозгов. Ей это было легко, ведь она никогда не знает, вторник сегодня или четверг, не может даже ответить, какой сейчас идет год.
Чиб игнорирует могильщиков, которые интересуются, что же делать с телом. Он подходит к могиле. Уже показалась верхушка яйцеобразного гроба и вытянутое, словно хобот слона, рыло землеройной машины. Она с чмокающим звуком засасывает в себя грязь и проталкивает ее дальше. Эксипитер, позабыв о своем хваленом самообладании, щерится в сторону фидорепортеров и потирает руки.
— Пляши теперь, сучий сын, — говорит Чиб. Его ярость — единственная преграда слезам и черной печали.
Пространство вокруг гроба уже расчищено настолько, что лапы машины могут его вынуть. Они опускаются, соединяются в замок, поднимают черный, сверкающий, орнаментированный фальшивым серебром пластиковый гроб и ставят его на траву. Глядя, как люди из БСД начинают его открывать, Чиб порывается что-то сказать, но закрывает рот. Он внимательно смотрит, колени его согнуты, словно для прыжка. Репортеры сгрудились в кучу, их камеры, похожие на зрачки, уткнулись в группу людей около гроба.
Крышка со скрипом поднимается. Сильный взрыв! Клубится густой черный дым. Эксипитер и его люди, все в грязи, с дикими побелевшими глазами, выбираются из этого облака, кашляя и спотыкаясь. Репортеры или бегут кто куда, или ищут на земле свои камеры. Тем, кто стоял в отдалении, видно, что взрыв произошел в могиле. Один Чиб знает, что взрывной механизм был спрятан в гробу.
И только он один смотрит на взлетевший в небо реактивный снаряд, потому что ждал этого. Ракета поднимается на пятьсот футов, прежде чем репортеры наводят на нее свои камеры. Она взрывается, между двумя круглыми предметами повисает широкая лента. Предметы увеличиваются в размерах и превращаются в воздушные шары, а лента — в гигантское полотнище.
На ней большими черными буквами написано:
ВИННЕГАН ВСЕХ НАЕБ!
Яростно пылают двадцать миллиардов долларов, спрятанные в могиле с двойным дном. Некоторые бумажки, подхваченные огненным гейзером, ветер относит в сторону, и там их подбирают люди из БСД, из фидо, представители похоронного бюро и муниципалитета.
Мама ошеломлена.
Эксипитер выглядит так, словно ему двинули обухом по голове.
Чиб плачет, потом заходится смехом и падает на землю.
Дедушка еще раз облапошил Дядюшку Сэма и при этом еще запустил в небо величайшую из своих шуток, и теперь ее может видеть весь мир.
— О-о, старина! — Чиб всхлипывает между приступами смеха. — О-о, старина! Как же я люблю тебя!!
Он катается по земле и кричит так громко, что становится больно в груди, и вдруг осознает, что в руке какая-то бумага. Он перестает смеяться, встает на колени и окликает человека, который вложил ему в руку этот листок.
— Ваш дед заплатил мне, чтобы я вручил это вам, когда его будут хоронить, — говорит тот.
Чиб читает:
«Я надеюсь, что никто не пострадал, даже люди из БСД.
Последний совет Мудрого Старца из Пещеры: вытри слезы, покинь Лос-Анджелес, покинь эту страну и поезжай в Египет. Пусть твоя мать сама зарабатывает пурпурные себе на жизнь. Она сможет это делать, если будет бережливее и умерит свои аппетиты. А если не сможет — не твоя вина.
Ты, к счастью, родился талантом, если не гением, и человеком достаточно сильным для того, чтобы самому оборвать пуповину. Так и сделай. Поезжай в Египет. Окунись с головой в древнюю культуру. Встань перед сфинксом и задай ей (хотя это „он“) Вопрос.
Потом отправляйся в зоологический заповедник в верховьях Нила. Поживи немного в контакте с Природой, какой она была до того, как человек обесчестил и обезобразил ее. Там, где Гомо Сапиенс(????) начал свой путь от обезьяны-убийцы, вбери в себя дух древнего места и древнего времени.
Ты рисовал своим пенисом, который твердел от желчи, а вовсе не от жизненного сока. Учись рисовать сердцем. Только так ты сможешь стать великим и правдивым.
Рисуй.
Потом отправляйся куда захочешь. Я буду с тобой, пока ты будешь помнить меня. Цитируя Руника: „Я буду северным сиянием твоей души“.
Постарайся покрепче запомнить, что и другие люди могут любить тебя так же сильно, как я, а может быть, даже сильнее. Но главное — ты должен любить их так же сильно, как они любят тебя.
Ты сможешь?»