- Сдохни! - ревел он, занося приклад.
Тут что-то стремительное метнулось по ноге его, вот по рубахе - вот уже на лбу. Неожиданно он ослеп - какие-то иглы вцепились в его плоть пониже глаз, повели вверх...
Он завизжал, выронил ружье, схватил это-то, неведомое ему - оторвал от головы, и ничего за кровавой пеленой не видя, отбросил в сторону покачиваясь, пробрел несколько шагов. Да тут нежданно, как когда-нибудь потом смерть, набросилось на него забытье, схватило его черными тисками - и он уже ничего не видел и не чувствовал...
Приближались крики, Джой, с разорванной лапой скулил, пытался подняться, но все безуспешно. Томас и "белая" не отходили от него, готовы были защищать его до последнего...
Кусты нежданно распахнулись и выбежали сразу король и мальчик.
Король подхватил Джоя клыками, потащил под защиту зарослей. Мальчик побежал следом за ними, плача и шепча:
- Я останусь с вами, я буду жить с вами, как Маугли! Вы такие хорошее! Я буду счастлив с вами! Я не за что не вернусь в город! Теперь этот... отец он же убьет меня!.. Я не хочу туда возвращаться - там зло, там тяжко мне...
И в это время дождь также неожиданно, как и начался закончился. Освобожденные от стремительных туч, лучи солнечные прорвались, разлились средь ветвей, заблистали, зазолотились яростными слезами, в летящем с ветвей каплях. А ветер дул по прежнему - шумел мокрой листвою - и весь лес заходился тревожным, беду предвещающим напевом...
* * *
Дима остался жив в тот октябрьский день. Видно, местом его смерти суждено было стать не полуобвалившейся плите в мертвом, южном доме - но какому-то иному, быть может и более живописному уголку.
Житель страны не мог видеть забившего в темный угол Диму, он стрельнул наугад и промазал. Пуля раздробила стену в сантиметре от его уха и, возможно, именно от силы удара того, вместе с кровью из ушей, потерял он и сознание.
Черные облака вдруг рассеялись и тогда... тогда он понял, что попал в блаженный мир. Он вновь шел по парку - и там везде были Жизнь и Любовь слитые воедино - все сияло ими, а на скамейке, словно фонтан, озаряющий весь этот, улыбающийся ему мир - сидела Она - прекрасная Дева с белыми волосами. Он подошел к ней, протянул навстречу пальцы - вот их руки должны были встретиться - какой же это миг! Как вспыхнуло сердце! Из него рванулась светлая песнь, стихи...
Загудел, раздробился раскат и милый сердцу его мир, был разрушен. Парк затянулся пеленою, а потом и пелена была поглощена уродливыми углами разрушений.
Впрочем, почти ничего не было видно - наступила ночь - и лишь пробивающиеся с улиц отсветы пожарищ, давали минимальное освещение, мучаясь на перекошенном бетоне...
Многие дни в Димином дневнике не появлялось ни одной записи, но вот однажды появилось там сразу множество исписанных страниц:
"Так - сейчас главное собраться, описать все, что стоит описания за эти дни, а так же и еще кое-что... ведь, этот дневник может быть найден. Быть может, - так на это надеюсь! (хотя в душе и понимаю, как это несбыточно) Она прочитает его... Так бы хотелось в это верить... Вдруг, все же...
Ежели ты читаешь, о Дева, которую видел я лишь мгновенье, то я счастлив безмерно, тогда я улыбаюсь, глядя на этот лист! Знай же, что вся жизнь до того мгновенья, и все это кошмарное существование после него - ничто! Вся вечность ничто перед тем мгновеньем! Оно, то мгновенье, когда я увидел тебя, оно каждый день в памяти, в сердце, в душе моей произрастает непрерывно. Я вижу его цветком среди развалин поднявшимся... Впрочем, все то слова, и, мне кажется они слишком блеклые против моих чувств. Потому оставим...
Пока я опишу, что со мной было за эти дни. Эх, голова так гудит - пальцы не гнуться - все тело, словно разваливается... Лишь бы суметь дописать. Ну а пока, на всякий случай, я просто скажу, что вас Люблю. Я могу так говорить, я выстрадал это... Как же я вас Люблю! Господи, как же жаль, что не могу вам этого сказать прямо! Господи, как же я вас люблю... слезы...
Сейчас так не хочется возвращаться из моих чувств к тебе туда, назад, в город - но все же описать надо, потому что иначе никто про это и не узнает. Постараюсь быть краток, так как времени осталось совсем немного...
Итак, начнем с того, что было семь дней назад.
Я очнулся в темноте, выбрался из своего укрытия - огляделся. Оброненный мною автомат, конечно же забрали. А если бы даже и оставили - я бы не взял его. С некоторых пор меня стало воротить от одного вида оружия. Любого оружия, черт подери!
Во дворе у костров грелись жителей этой страны. Где-то дальше гремело, разрывалось, прорывался треск пулеметов - все то, к чему я так и не смог привыкнуть. Все то, что истерзало... Ладно...
Мне удалось пробраться никем незамеченным, выползти на улицу.
Вот там ждало меня тяжкое испытанье, описание которого, о Дева, вы все же дочитайте до конца.
Вы, должно быть, не знаете, как пахнет горелая плоть. Этот запах захлестывает пронзительной волною, он прорезается к вам в легкие, и вас выкручивает наизнанку. Вас выкручивает, но не рвет, вы Дева, вся выкручена на изнанку, все болит все рвется - все сильнее и сильнее и от этого нельзя убежать - к этому, если у тебя честная сердце и душа, нельзя привыкнуть.
Зачем пишу вам это? Вам прекрасной и святой, которая никогда и не ведала о подобных ужасах?... Потому что все это время я вспоминал вас, и вас образ был безмерно сильнее этого, людьми созданного ада. Вы должны это знать, потому что - верю! - прошлись бы вы по этим черным улицам и улеглась бы боль; а там, где бы вы ступали, дева, произрастали цветы! Вы бы предвечным родником... Нет, я мог бы писать это вечно, и лучше - в стихах. Но у меня впереди не вечность, а считанные часы, а то и минуты.
Итак, я продвигался по улице, стараясь держаться теней, хотя их было не так уж и много; часто догорала подбитая наша техника, просто какой-то хлам. И среди всего этого трупы: просто трупы, трупы обгоревшие, ошметки плоти...
Часто я слышал речь людей, которых, по какой-то причине, должен был бояться, когда они проходили рядом, я притворялся мертвым. В этом городе лежащий на асфальте мертвый привлекает куда меньше внимания, чем живой.
Я очень изнемог на этих улицах - они высасывали силы - не думайте, что мне хотелось есть... От еды меня воротило, с тех пор, как появился Запах. Это было очень долгое, напряженное, выматывающее болезненным окружением, продвижение вперед - я также желал вырваться из города, как орел привыкший к белоснежным вершинам гор, и полетам среди гор-облаков и посаженный в узкую клетку...
Чтобы продолжить продвижение в необходимом мне направлении, требовалось пересечь улицу. Сначала я пополз, но улица была перегорожена обломками дома и тогда пришлось приподняться.
Дальше я уже не полз и вскоре поплатился за это.
Окрик на местом наречии - слов было не понять, но смысл ясен - спрашивали или имя, или пароль.
Тут же из-за укрытия вышел местный воин, в руках он держал направленный на меня автомат - лицо темная, в глазах, я навсегда запомнил - страшная Жажда, что Ничего не было.
Я слышал, что они берут в плен, и к пленным относятся довольно сносно, никого, во всяком случае, не убивают. Но я бы не смог сдаться.
Как только представил Я, что ждут меня недели, а то и Месяцы в каком-нибудь подвале, вдали от Вас, тогда я понял, что лучше уж смерть. Нет - я не хотел умирать, просто быстрая смерть казалась лучшего такого медленного загнивания, ежедневной, безысходной муки.
И я рванулся прочь, не назад - за завал, а около него, в ту сторону, где разумел - находитесь вы.
Я ждал очереди - ждал, что, как только застрекочет она - упаду - и так, получив, быть может, только одно ранение, притворюсь убитым.
Не знаю - может быть, он почувствовал, что-то - но он мог бы меня убить ведь - это был боец, ну а я - вовсе не герой, мимо которого изворачиваются все пули.
Сначала я и не понял, что он стреляет; потом вижу - пули скребутся, искры высекают из брони нашего танка, который догорал там на улице. Но я не падал - я просто забыл, что должен падать, я Жаждал вырваться из этого Ада.
Но вот, под ногу подвернулось что-то, падение...
Видно то - куда я упал, не было просто совпадением - то, что я тогда пережил чудовищно, и не знаю кому то было угодно - Богу или сатане. Но, если это совпадение, то совпадение слишком уж неслыханное.
Не знал я, что наш отряд прорывался по этой улицы. Какая-та мясорубка там произошла... Я споткнулся о нашего командира, того самого который недавно орал на меня.
Я упал на его грудь, прямо предо мной было его окровавленное лицо и он был еще жив... Позади подошел местный, поставил мне ногу на спину, стал вдавливать в командира.
Во мне сейчас ад и рай. Я описываю ад. Простите. Мне это не приятно. Я должен описать это, чтобы знали вы, что все - и самое высшее проявление небесная и самая глубокая мерзость адская - все есть на этой земле. И от мерзости нельзя отворачиваться - ее надо помнить и стремиться вверх.
Это останется навсегда с моих духом: он вдавливал меня, а у командира была разодрана грудь - это теплое, вязкое пропитывало меня. Уткнулся в его лицо и глаза его - огромные, страдающие глаза прямо предо мной.
А под ним - еще одно тело. Целый завал получился - наверху этот, давит меня сапожищем, подомной - командир умирает, ну а внизу - сожженный, я уж и не знаю кто - лицо сморщенное, черное, прогоревшее. Когда стали меня вдавливать раздался треск - ну Вы понимаете, сидите в саду у фонтана и понимаете - мясо то почти все прогорело - кости то и ломаются - проседать мы стали.
Тогда получилось так, что уши мои как раз к губам командира попали и он хрипит и шепчет мне, и с каждым словом кровь из его продавливаемой груди мне в ухо врывается:
- А это ты... Улететь захотел из темницы?.. Как же ты давишь на грудь мою... Я то умираю. Слышь-ка - ты все-таки последний, с кем я здесь говорю. Ты вырвешься - найди в городе *(тут читатель позволит пропустить мне адрес и фамилию) - жену мою... Передай, что любил; подробностей не рассказывай - а скажи, что убили - и все. Тело, все равно, не найдут. Передай, что очень хотел вернуться - просто передай эти слова - она все поймет...
Хотелось шепнуть ему что-нибудь в утешение, но он умер - я понял это потому, что второе сердце которое билось в груди моей - перестало биться.
Меня все вжимали - хрустели кости сожженного...
И тогда я вспоминал Мгновенье. Тогда я сочинил стихи, которые запомнил, и часто повторял в дальнейших муках.
Свет небесный, адский рокот
Предназначили мгновенье,
Не услышав твой и шепот,
Помню я души свеченье.
Вечность - то пустое слово,
Все ведь смерть, во тьму затянет,
Все, что было юно, ново
В тлении, потом, увянет.
Но свет звезд, которым время,
Присудило умереть,
Бога творческое семя
Будут во душе гореть.
И одно мгновенье стоит
Ад и холод, страх и стужу,
Вспоминаньем душу поит,
Здесь о гибели не тужу.
И от лика, и от лика,
И от светлых ваших глаз,
Новый мир, Любовь велика,
Возрастают в Вечный сказ.
Такие, может и не слишком изысканные стихи, но я сочинил их в аду, вспоминая Вас. Это еще раз доказывает, что одно мгновенье; и небольшое, по физическому объему место, могут поглотить ад со всеми его ужасами.
Эти строки тогда сами и безудержно рождались в моей голове; может, я их шептал, может - кричал - не помню. Но сапог все давил мне на спину, и мы оседали, проминая сгоревшего. Затем пришло забытье, и это было сладостное забытье, ибо там я вновь был в Саду, и вы сидели на скамейке возле фонтана...
Когда я очнулся, из под темно-серого купола преисподней только начинало пробиваться тусклое дневное освещение. Открыл глаза, а прямо пред ними глаза мертвые - такое чувство, будто смотришь в озера, промороженные в одно мгновенье и до самого дня - навсегда промороженные ядовитым холодом.
Быть может эти устремленные в неба глаза надо было закрыть? Я их не стал закрывать... Не знаю почему... Кажется, мне их страшно было закрывать... А зачем люди закрывают мертвым глаза?... Наверно от страха случайно взглянуть туда - в эту мертвую бездну...
В тот день мне предстояло выйти из города. При свете этого тусклого, с таким презрением, неохотой высвечивающего людскую грязь дня - мне приходилось пробираться еще медленнее, осторожнее, нежели прошедшей ночью.
А хотелось вскочить, и бежать к Вам, бежать со всех сил! Знайте, что каждый миг пребывания в этой темнице - это миг боли, это страстная жажда вырваться! Во мне был ад: вывертывало от запахов к которым нельзя привыкнуть, напряжение - постоянное, ежесекундное - эта жажда вырваться - не ползти, не дрожать, но солнечной стрелой, но орлом вырваться - вырваться, господи, из этого, душу давящего!
Но мне надо быть осторожным. Вы понимаете, что я избегал встреч не только с жителями этой страны, но и солдатами пригнанными сюда с моей родины. Думаю не стоит описывать, как пробирался возле наших постов - времени нет. Отмечу только, что на это ушло несколько часов и, когда последние дымящиеся развалины Города остались позади, время уже клонилось к вечеру. Небо становилось все темнее - это была болезненная, густая серость. Казалось, что это гной долго копившийся в ране, прорвался, залил все, что было чистое.
Я пытался бороться с отчаяньем, пытался приободриться мыслью, что, все-таки, вырвался из города, но чтобы понять, отчего отчаянье, все-таки, сжимало меня, опишу, окружающее меня...
Итак, позади дымились окраинные развалины. Я мог даже слышать отчаянную, мучительную ругань загнанных сюда наших ребят. А вокруг меня - вокруг простирались мрачные, с отвращением на меня глядящие, сами болью и грязью пронзенные просторы. Находясь в Городе, бегая среди разрушенных стен, я и забыл, что теперь конец октября, а здесь это уже почти зима. В Городе нет времен года - там Ад, там все опутано жаром пожарищ и вонью гниющих.
А за городом уже выпал снег. Его было недостаточно, чтобы прикрыть размытую дождями, похожую на одну гноящуюся рану, землю. Во многих местах грязь проступала из снега, а ледяные лужи, со злой бесприютностью леденели и без того холодный воздух... Впереди, насколько мог я различить в сумерках, тянулось и тянулось это унынье. Местность не была ровной - она вздыбливалась холмами - словно, что-то с болью набухало из земли, да все никак не могло вырваться, пронзить небо. Также местность опадала, какими-то уродливыми низменностями с темными, отекающими грязью склонами - они были подобны ранам выскобленными чудовищными ножами в земле.
Я не мог выйти на дорогу, но я не решался и отойти от нее - ведь дорога вела к Вам, а что если бы я заблудился на этих неприкаянных, обделенных любовью, озлобленных просторах? Тут и там, дорогу окружали наши стоянки какие-то несчастные продвигаемые на бойню отряды; техника грохочущая, для боли, для смерти созданная, обреченная сгореть, взорваться, испечь в себе этих - еще живых, еще боящихся, еще пьющих, старающихся забыться...
И из этих стоянок, возле которых я полз, по грязи по снегу - канонадой боли вырывалась их слитая воедино, многоголосая речь - она подобна была адскому хору. В ней и смех был болью - в ней все было напряженной, недоумевающей о смысле происходящего болью.
И несколько раз, по близости от этих лагерей, я натыкался на следы преступлений над Жизнью и Совестью. То были убиенные жители этой страны, те - кто защищался, те - кто стрелял в ответ. На них оставалось только нижнее белье - нет, сначала я подумал, что это - просто распухшие куски кровоточащего мяса - потом уж понял - это были, когда-то люди.
Может, стоило отвернуться от них сразу? Ползти дальше? Нет - надо смотреть. Надо запомнить, надо рассказать. Перед тем как расстрелять - их били. Не знаю чем - прикладами, ногами, палками - не знаю сколько били, но думаю - долго, не один день - сменяясь - пытаясь вырвать из себя злобу. Я знаю - это делали сыны неприкаянных, безымянных городков, всей этой великой, растоптанной подлецами страны. К черту политику! - Я просто пишу про подлость, про боль... А у них все кости размолоты были - лица распухли потому что там кости от ударов раздробились и кости эти, острые обрубки их из кожи вырывались, глаза вытекли а черепа мягкие, как футбольные шары.
Я, поэт, должен был все это знать, я все это ощупал. И вы там, сидя у фонтана, слушая, как птицы поют - вы читайте... Читайте! Читайте, чтобы понять, как же прекрасна Жизнь! Смотрите на окружающий вас Сад, и поймите, как же прекрасен он - эту мерзость людьми совершенную, постигнуть невозможно - но только прикоснувшись к ней - вы же и поймете, как прекрасен окружающий вас Сад.
А я, с окровавленными руками, весь грязный, подобный червю полз дальше невозможно было остаться наедине с этой ночью-мученицей. Я не мог оставаться на месте, хоть и усталость вжимала меня в землю - не от того, что боялся замерзнуть; а от того, что после увиденного, просто не мог оставаться на месте. Дух жаждал изжечь сердце.
И так мне от всего этого тошно стало, что я рвался образами-стихами:
В нежном журчанье весенней воды,
Солнце споет мне о первой любви,
И, среди крон светло-синей чреды,
Птицы мне скажут: "Ее позови!
Выйди на поле, там - среди трав,
Выситься ствол одинокой березы,
К ней подойди, слово сердца сказав,
Чьюи! Исполнятся сердца тут грезы.
Та, о ком долго, так долго мечтал,
Та, кому столько стихов исписал,
И во лесах, в городах - так искал
Та, о кой, в слезах счастливых мечтал:
В светлом уборе выйдет она,
Нежно обнимет, наш милый, тебя,
Та, кто взросла из землицы одна,
Пеньем коснется, тебя, брат, любя!"
Так вот, прорываясь через круги ада, создавал я в себе светлые образы. И впрямь - видел пред собой весенние ручьи, деревья все окутанные нежным небесным светом, слышал и голоса птиц, которые напевали мне эти строки...
Все же, уже ближе к утру, я пробиваемый дрожью, шепчущий свои стихи и стихи иных поэтов, скатился по грязевому склону в земельную рану, да там сразу и забылся.
Знаете - блуждая во тьме, я мог еще ужасаться, представляя, что замерзну, что так и останусь там лежать... Вырваться из забытья я не мог - оно само было разрушено гулом пролетевшего низко самолета.
И вновь я полз по снегу. Вновь небо было завешено темно-серым покрывалом, из которого к тому же, вместе с жестким ветром сыпался мокрый снег. Нет это не снежинки были - это были холодные, со слизью плевки самого неба.
К тому времени, двое суток я совсем ничего не ел. Виделся мне хлеб мягкие дымящиеся караваи, да теплое, парное молоко...
Тогда я полз, делая частые рывки; делал я их, как машина - автоматически. Вперед... вперед... вперед... Ничего вокруг, кроме мокрого снега да грязи не видя, рвался и рвался вперед - а в сердце вспыхивали то обрывки стихотворений, то мгновенье - истерзанное, поблекшее от усталости моей.
Потом уж - не знаю через сколько часов, понял, что сбился от дороги. Что за холодными плевками неба проступают какие-то скрюченные, дрожащие деревца и уж неведомо, где дорога к Вам...
От страха остаться, погибнуть так вот - не увидев вас вновь - от этого стал я судорожно рваться куда-то вперед.
Помню - деревца, сыплющая, леденящая слюна, помню овраги в которые скатывался, а потом выбирался - впиваясь в замерзшую жесткую землю кровоточащими, посиневшими пальцами.
И я бы умер там, а не здесь, записывая эти строки - ибо уже не было сил.
Дух еще рвался вперед, но рвался в мертвом теле. Дух мой был и остается жаждущим свободы орлом заключенным в тесную, все сжимающую клеть, где он уже и крылом не может пошевелить...
Страшно - голова повалилась в снег, и уже не поднимешь - как облако оно замерзшее ледяной горой, да на землю рухнувшее. А в голове то еще беспрерывные порывы: "Вперед! Вперед!" - в голове то еще жажда Вас увидеть. Не приведи бог никому пережить то, что я там пережил, промерзая.
Мой слух, вместе с духом рвущийся из умирающего тела, обострился; и вот, за равномерным гулом небесных плевков, услышал я, вроде, как женщина рыдает...
Вот эти то звуки - эти отчаянные звуки, живым существом издаваемые, эти страдающие завывания придали мне новых сил. Значит кто-то страдал так же, как и я - рыдая. Нам надо было быть вместе, мы должны были друг друга утешить, согреть...
И я пополз - мучительно медленно, как через трясину прорываясь. Я хватался задеревеневшими пальцами за стволы - до хруста сжавши зубы, подтягивался; вновь хватался, вновь и вновь вспоминая Вас - медленно, ох... слишком, слишком медленно приближался к рыдающей...
Но, все же, я дополз. Не знаю, как я выглядел, да и как теперь выгляжу, но наверное, действительно, больше походил на червя, нежели на человека. Лес закончился и предо мной, на возвышенности, стоял простой крестьянский домик, виден был двор... туда вела деревянная лестница, по которой уж и не смог бы я подняться.
Тогда я собрался и крикнул:
- Матушка! Помогите мне! - так хотел я крикнуть, но знаю, что с губ моих сорвался лишь стон - громкий, хриплый, похожий на вопль демона.
А плач оборвался с этим моим зовом. Я вновь упал головой в снег, но тут услышал приближающиеся быстрые шаги, тоскливый окрик на незнакомом мне языке.
Я смог перевернуться. Предо мной стояла та самая, рыдавшая женщина. Это была дочерь гор. Когда-то, должно быть, она была молодая и красива, легкая, быстрая словно горная козочка, да с черною косой - теперь она стояла предо мной старухой-колдуньей. Высокая, худая настолько, что черная морщинистая кожа, обтягивала лицо и, казалось, что морщины уходят в самые ее кости. Волосы - белые, мокрые - ветер их трепал, как обессилевшие крылья. А нос ее! Одинокий утес - выступающий из бездны боли! И на этом вытянутом, страшном лице - глаза - два огромных черных зрачка, в которых столько боли, что и нельзя в них смотреть без слез, да без чувства, как сердце огненными тисками зажимается. Несмотря на холод - вся одежда ее была - старое, заштопанное, черное платье. Ну а в руках, похожих на истерзанные угловатые ветви - ружье - дуло мне прямо в лицо направлено.
- Рус... - прошипела она с ненавистью.
И я взмолился!
- Почему же и вы меня ненавидите? - хрипел я. - Почему, почему... Да сколько же эта ненависть продолжаться то может...
- Рус. - повторила она, разглядывая мое лицо - и в ее голосе не было прежней ненависти.
Потом она молвила еще несколько печальных слов на своем языке, перебросила ружье через плечо, схватила меня за руки...
Дальнейшего я не помню, но, когда очнулся, меня поджидала меня новая боль.
Вот описание того места: низкий, из составленный из темных бревен потолок. На бревнах повисли мутные капли, видна была плесень. Тусклый, мерцающий огонек высвечивал сцепления балок, а когда повернул голову то увидел земляные, теряющиеся во мраке стены - так я понял, что нахожусь в подвале. Подвал загроможден был какой-то рухлядь: старые, источающие пыль шкафы, сломанные стулья, и даже рояль. Пахло травами, какими-то горскими настойками, мазями, а еще - кровью.
Когда я попробовал пошевелиться, то понял, что привязан к какому-то лежаку; поднес руки к лицу и вот тут ужас на меня нашел.
Представьте - я лишился правой кисти! Ее просто не было - там, где должны были бы шевелиться пальцы - воздух! Сейчас то, кой-как приспособившись, вывожу каракули левой рукой, тогда же мне не по себе стало. В воспаленном, так долго в боли прибывавшем, так много зверств вобравшим мозгу, тут же стали набухать болезненные образы.
Вспомнился так похожий на лик ведьмы - лик старухи. Это она, мстя, за убитого сына, мужа, еще кого-нибудь - она притащила меня в свой дом, в подвал, привязала и начала свою месть: отрезать по очереди мои органы, подвергать меня пыткам - так я действительно решил, прибывая там в одиночестве.
- Лучше бы уж я замер в лесу. - так шептал, разглядывая укороченную руку.
От локтя и до среза она плотно замотана была бинтами, а на месте среза, чувствовалась еще и некая прослойка. Боли не было - разве, что легкое покалывание. Зато тело было расслабленным и, несмотря на ужас, все заваливалось в сон.
- По частям задумала распилить... Но за что?.. Вот, попал в избушку к Бабе-Яге...
Прерывистый сток болезненных мыслей, был прерван одним словом - одним словом, которое объяснило все:
- Гангрена.
Старуха, подошла незаметно и теперь, страшная, с темным, вытянутым лицом стояла возле меня, казалось, что это сама смерть.
И она заговорила на ломанном русском - вот, что я мог понять, из тех пронзительных, тоскливых созвучий:
- Ты весь обмерз, а руки твои особенно. Я старалась излечить их - левую спасла, но на правой начала гнить кисть - если бы я не отсекла - сгнила бы и вся рука, а потом и все тело. Твое тело смазано целебной мазью, во всей округе только я одна еще помню, как готовить ее - она все время греет твое тело, изгоняет из плоти болезнь. Хоть и без кисти, но ты останешься в живых. Ты очень метался, а раз, в бреду, ничего не видя, вскочил на ноги - насилу тебя удержала. Пришлось тебя привязать. Но, теперь твое здоровье в не опасности, можно тебя освободить.
Она достала нож и в несколько мгновений перерезала мои путы.
- Спасибо вам.
- Я хотела тебя убить.
- Но не убили.
- Когда ты заплакал, я вспомнила, что ты тоже чей-то сын. Что смертью твоей я причиню боль твоей матери. Эта боль, которую знает только мать потерявшая сына. Ее не опишешь - с ней нет сравнений!
- А знаете - у меня нет ни матери, ни отца - они погибли.
- Так есть бабушка и дедушка.
- Нет - бабушки уже нет - я это давно почувствовал. Дед тоже умер - давно уже умер.
- Ты говоришь только правду.
- Ложь - боль. Боль и ложь - они кругом - от этого тошнит. Я не могу лгать - меня всего выкручивает от всего того, что не Любовь.
Старуха вздохнула, провела мне жаркой морщинистой ладонью по лбу и спросила:
- Ну а любимая то есть?
- Да... - тут я вспомнил Вас и на сердце мне сразу полегчало.
- Ну вот, видишь. Если ты кого то любишь, значит - жизнь для тебя прекрасна.
Тут она отошла на несколько минут, но потом вернулась, неся в руках семейный альбом. Она пододвинула к моей кровати старое, кресло и, взглянув на меня, с болью выдавила:
- Да, в этом доме отныне все такое старое, все скрипучее, тоскливое; все, как этот мокрый снег, который все валит и валит там, за окном, без конца.
И она раскрыла предо мной альбом. Да - я не ошибся - в юности она была прекрасной и легкой, гибкой, словно горная козочка, черноволосой девушкой.
- Вот это - ныне мертвый муж мой. А вот это - сын... - и тут безжалостным, похожим на лезвие голосом добавила. - Мы жили с ним и были счастливы. Потом пришли вы - захватчики и убили его. - она перелистнула еще несколько страниц, указала на молодого, стройного юношу, с мужественными и ясными чертами лица - в лице том увидел я некий до времени сокрытый талант, он стоял, в волнении улыбаясь фотографу, улыбаясь какому-то неясному внутреннему предчувствию. - А это мой внук. Пока не погиб его отец, я еще удерживала дома, но, когда наши принесли тело - он ушел вместе с партизанами. Жену покойного я, хоть сердце того и не хотело, - уговорила уйти в наши горные укрытия - она, ведь, еще молода, красива... Внука тоже убили - позавчера - как раз, когда ты пришел. А я взглянула в твое лицо поняла, вы бы друзьями могли быть.
И тут эта старая женщина зарыдала, и так горьки, и такой безысходной и беспрерывной тоской наполнены были эти слезы, что, казалось, внутри ее только черная, разжигающая плоть горечь - только эта горечь и ничего боле... Было жаль ее и так хотелось сделать что-нибудь, сделать так, чтобы не было этой боли. Этой беспричинной, гнетущей меня тяжести...
Но тут, на дворе залаял пес, а вскоре там - наверху в дверь застучали это были три размеренных удара.
Старушка закрыла альбом, поднялась и, вытирая свои пронзительные слезы, сказала:
- Это наши. Из того отряда, где сын, а потом внук воевали. Приходят, приносят мне всякой снеди... Ты лежи тут тихо - не звука - понял? Тебя найдут - меня слушать не станут. У них то... у нас то всех - особый на вас зуб. Им то не понять, что мать чувствует.
И она оставила меня, поднялась по лесенке - заскрипела дверь и вот уже над моей головой шумно заходили, затопали. В наполненный темной скорбью дом, ворвался вихрь, боевых, напряженных, басистых голосов. Слова сыпались, как снежинки, что-то спрашивали - старуха глухо отвечала - потом долго говорил кто-то, видно командир - торжественным и сочувственным голосом - старуха прервала его на полуслове - сказав, видно, что-нибудь вроде: "К чему эти пустые слова? Они только принижают глубину чувств!"
Тогда командир прокашлялся и произнес что-то так, будто отдавал приказание. Старуха возразила. Командир повторил, а старуха вздохнула, сказала, наверное: "Что ж спрашиваете, коли все равно, ко мне не прислушиваясь, исполните то, что задумали."
И пол задрожал от тяжести которую по нему тащили. Я видел, как по лестнице в подвал спускались - видел ноги. Старуха отозвала их в другою часть подвала...
Через полчаса все уже было кончено. Дом вновь погрузился в черную, отчаянную боль, вновь стал молчаливым, неприютным, холодном. И вновь предо мною сидела старуха, да шипела своим страдающим голосом:
- Пришли. Говорили про мужество сыночка моего, да внучка. - она всхлипнула и, знаете дева - в самом воздухе до того напряжены были нервы, что такой вот всхлип всего передергивал - от него в жар бросало. - ...Они. по ее въевшимся в самые кости морщинам катились слезы. -...Да что мне до их хваленого мужества и памяти! Хоть на мгновенье бы заглянули они в мою память - вот тогда и не осталось ничего от их мужества! Вот тогда бы и завыли, и закатались бы они от боли то!...
Тут ей, с немалым трудом удалось сдержать слезы, она проницательно взглянула на меня, сказала:
- А тебе, юноша, так хочется вырваться отсюда. Не слушать, не видеть всего это.
- Да нет - что вы.
- Не к чему эти неискренние, вежливые возраженья. Я же вижу - ты, как орел попавший в темницу. Помните, как у Пушкина: "Сижу за решеткой..."? Вот вы и есть такой орел. Вам бы, знаете, летать по синему небу - свободным. Летать среди облаков освещенных солнцем, да вдыхать ветры - вольные свежие. А вы, волей рока, в это душной конуре... Вы же рвались еще в бреду - и сейчас, в душе к ней же устремляетесь. О, как я вас понимаю! И вы счастливы - не смотрите, что у вас нет теперь кисти - у такого юноши все еще впереди. А вот я черна - сгорели мои крылья... Нет - не хочу вам больше говорить этого. Вытерпите еще дней пять. Я буду приносить вам целебное варево. Потом, если буду в силах, покажу вам дорогу - есть тут одна безопасная тропинка по оврагам.
- Спасибо вам. - от всего сердца говорил я.
Когда старуха уже поднималась по лестнице, я окрикнул ее:
- А что они в мешках притащили?
- От ваших убитых оружие. Я то не хотела оставлять, но командир настаивал - говорил - не пропадать же таким трофеям. Они и так все автоматами да ружьями обвешанные, а тут еще эти мешки. Говорил, что их выслеживают, где-то на хвосте висят. Здорово они вашим то, в отместку насолили.
- А наши то злые. - молвил я, и вспомнил, разбухшее от побоев, кровоточащее лицо, и череп мягко-упругий, словно футбольный мяч.
- Потому и не хотела оставлять. Лучше бы бросили - мало его - оружия то, что ли? Нагрянут, обыск учинят... Не за себя боюсь - за тебя. Ты, ведь, бежишь от них. Ты, ведь, вырваться жаждешь.
Она поднялась наверх, потом - принесла мне похлебку, и, наконец, оставила на ночь одного.
Где-то наверху, за стенами гудел ветер, слышался гул падающих снежинок; и все казалось что там, во тьме, подкрадывается безликое и бесформенное, жаждущее поглотить нас зло.
И посреди ночи завыла волчица. Вой был дрожащим, тоскливым поднимающимся до недоступных человеческому сознанию, страдальческих нот. Но вот я понял, что вой - это растянутые имена - это все-таки человек приютившая меня старуха выла в ночи.
Ну а на следующий день нагрянули "наши".
Старуха, как раз была в подвале, кормила с ложки своей горьковатой, горячей, но исцеляющей тело похлебкой.
- Ничего - скоро ты научишься левой рукой управлять также, как раньше правой. - сказала она, да тут повела рассказ, про дни юности своей, когда жила она еще в горном ауле.
Как похитил ее юноша, как прятались они в пещере от гнева родных ее, как потом юноша погиб, как Мцыри, сражаясь с горным барсом, а она думала, что вовек не сможет полюбить другого, что жизнь кончена...
Рассказать до конца она не успела - во дворе зло залаял пес - автоматная очередь, и сразу в след за тем, в дверь забарабанили так, что по дому прокатилась дрожь.
Старуха встрепенулась, отставила похлебку, голосом в котором прорезал прежняя ненависть, прошипела:
- Это ваши.
А со двора уже кричали:
- Открыть! Открыть, или дверь выламываем!
Старуха, закричала:
- Ох, стара я стара! Дайте только с кровати подняться, да до двери доплестись!
- Нам что - мерзнуть тут что ли?! А ну... - на дверь посыпались яростные удары.
- Будут обыскивать... - говорила она. - Слезай-ка с кровати.
Я поднялся - ноги были довольно слабыми, голова кружилась, но, для человека, лишившегося два дня назад кисти руки - я чувствовал себя довольно хорошо.
- Подсоби-ка! - она ухватилась за старый рояль, я подбежал к ней ухватил левой рукой и, вместе, нам удалось перевернуть его - он встал, облокотившей верхней своей частью о земляную стену, и в образовавшийся проем я, по указанию старухи и пролез. На рояль она еще накидала стульев, ящиков, разного старого барахла и, таким образом, эта часть подвала оказалась большой свалкой.
Я замер, выжидая. Она поспешила подняться под лестнице.
И вот, где-то над моей головою скрипят половицы и раздается резкий, усталый голос:
- Ну что старуха? Мы тебя уже предупреждали. Мало того, что двоих бандитов воспитала... У твоего дома вчера видели отряд вооруженных преступников. Они вошли сюда с мешками, и вышли уже без. Так это?
Тут старуха, не смотря на то, что внутри ее все полыхало, заговорила спокойно:
- Да, ко мне приходили. Принесли поесть-попить и ушли. Это для вас я воспитала бандитов, а для родины своей - героев. И люди не забудут меня.
Так говорила она не потому, что боялась, что найдут оружие - с некоторых пор она ненавидела любое оружие; не боялась она и того, что ее могут убить эти, озлобившиеся от войны люди - жизнь для нее была мученьем, и ей она больше не дорожила.
Она за меня волновалась, о Дева! Во мне она видела своего погибшего внука. За меня одного, за то, что могут найти меня, она волновалась.
- Начинайте обыск! - рявкнул тот же голос. - В подвале все переверните!
Множество ног тут же заполнили мрачный дом; забегали, закричали; по полу загрохотало - все там переворачивали вверх дном, с усердием и отвращением искали оружие.
Вот и в подвал спустились - кто-то закричал:
- Да у Карги здесь целая темница! Ишь разрыла, старая ведьма!
А сверху слышался нервный голос:
- Сознавайся лучше сама! Где спрятала?! Потом легче будет! Не хочешь?! Ну, пеняй на себя...
Оружие вскоре нашли, поволокли по ступеням эти тяжелые мешки, и вот уже надрывается с отвращением ко всему "наш" командир:
- Это же наших! Ребята, вы посмотрите - на прикладе еще кровь осталась!
- Вздернуть ведьму! - закричал какой-то простой парнишка.
- Вздернем. Вздернем. - успокоил его командир. - Но сначала она расскажет нам, где искать бандитский отряд. Расскажет про связных, расскажет все-все, что знает. Расскажет и про другие секреты этого дома! Ты ведь здесь прячешь еще что-то или кого-то?! Отвечай!
Старушка твердым голосом так ему ответила:
- Давай же - казни, вешай меня. Раз совести совсем нет - да я и не страшусь смерти. Вы у меня взяли уже все, что могли взять - больше ничего не возьмете и слова больше не услышите.
- А смотрите, как залепетала! - со злостью прокричал командир - тут звук удара и что-то упало на пол.
- Поднять ее! - в голосе ужас перед чем-то неотвратимым, довлеющим над говорящим.
Тут я понял, что ударили старуху, и на пол упала она.
- Что ее жалеть?! - взвился несчастный, опустошенный, но старающийся показаться отчаянным, мужественным голос. - Она сообщница гадов! Старая ха! Да эта старая каждому из нас в спину нож готова всадить!... Что жалеть то эту падлу?! Они наших-то поди не жалеют! - последние слова он выдохнул захлебываясь, залпом.
И вновь командир:
- Последний раз спрашиваю, ведьма! Видишь - ребята на взводе! За гадами в этой вашей грязи бегаем! А они нас косят одного за другим! Поняла, стерва?! Рассказывай и отделаешься быстрой смертью.
Она молчала, а потом посыпались удары, и болезненные выкрики:
- Так ее!.. Ногой!.. Прикладом!.. Вот тебе!.. Что дергаешься?!
Удары сильные, удары глуховатые, удары каждый из которых издавался, будто били по кости.
- Ну, что мало тебе? - голос командира дрожал от ужаса, и почти с мольбой вымолвил. - Ну, скажи и все будет хорошо? Что ты молчишь то?! Что ж ты молчишь то?!
Думаю, что если он выживет в этой войне, то молчаливый образ старухи будет преследовать его до конца дней, и по ночам просыпаться в холодном поту, крича: "Что ж ты молчишь то?!"
Но она молчала, и ее вновь стали бить - теперь уже молча и страшны были эти, заканчивающиеся костным звуком частые, сильные удары.
Ужасала тишина. Ветер, до того так надрывавшийся за стенами - замолк. Молчали солдаты, молчала старуха. Только эти удары - каждый удар все сильнее раздражал пронзавшие воздух, незримые нервы. Воздух нагревался, жег меня... А когда с потолка медленно и вязко закапало, я не сдержал стона - то кровь старухи, просочившись между досок, падала в подвал.
Не в силах слушать, я сжался комком под растерзанным роялем; зажал уши, но все же и с зажатыми ушами слышал удары - долго-долго...
Всегда, в мгновенья боли иль радости, приходят ко мне стихи.
Тогда я увидел пред собою облака. В нежно-синем вечернем небе - подобные горам, столь величавым и неохватным, что нет и подобным и сравненным на земле. Только вид этих небесных гор, столь отчетливо живой, столь чарующе прекрасный, только он и спас тогда меня от безумия.
Не сравнится с тобой на земле,
Ни одна, о гора на синеющем небе,
В этом плавном, большом корабле,
Позабуду о плоти, о хлебе.
И по плавным, глубо-златым изгибам,
За мечтою мой дух полетит,
Песнь неся бесконечным приливам,
Коим облако сердце поит.
Созерцая небесную гору,
Сам я облаком вверх возношусь,
И нет места во мне боли сору,
Пред тобой во Любви я клянусь!
Сам я полнюсь спокойным виденьем,
Весь в стихах, весь с тобою в ветрах,
Льется голос мой ласковым пеньем,
Вместе с облаком, весь я в мечтах!
Хорошо, что ко мне пришли такие строки, такое виденье. А ведь, если бы появились бы образы про этот, наполненный болью дом - через стихи эта боль еще бы усилилась, - а куда ее больше то? Вот тогда бы и не выдержал, сошел бы с ума...
Потом уж понял, что командир говорит:
- Обыскать здесь все!
- А старуху вынести?
- А - это... Нет, пускай лежит. Мы, все равно, потом все здесь подожжем.
Вновь заходили, затопали. Спустились и в подвал, стали разгребать завал, в окончании которого сидел, вжавшись в стену я.
- Черт, здесь еще рояль! Его что - тоже отодвигать?
- А то нет?! У нее там все и спрятано!
Голоса были совсем близко. Нас отделял только рояль, - но вот его стали отодвигать.
Надо сказать, что крышка этого старого инструмента откинулась и я, благодаря тому, что похож на скелет смог через эту крышку протиснуться во внутренности инструмента.
Солдаты отодвинули рояль от стены, и тогда он, издав музыкальный разрыв умирающего сердца, повалился на пол. Крышка захлопнулась об пол, и я, таким образом, оказался замурованным в его недрах...
- Ничего нет! - крикнул солдат.
- Рояль взламывай! - усталый голос шептал мне, казалось, прямо на ухо.
Тогда я решил, что лучше умереть, задохнуться в этой клети - видеть перед смертью только мрак, но не эти - все новую боль да злобу источающие лица.
По днищу рояля чем-то, должно быть прикладом ударили, на меня посыпалась пыль, щепки...
Но тут сверху врезался вопль:
- Враги! Окружают! Всем собраться на прорыв!..
Тут же затрещал пулемет - затем, сразу навалилась целая глыба выстрелов воздух дрожал, незримые воздушные нервы раскалялись - вот разрыв - зазвенели битые стекла - пронзительный, визжащий вопль раненого.
Рояль оставили. Шаги пронеслись вверх по лестнице. Новый разрыв. Вновь дом сотрясся. Вопль командира:
- На прорыв!
Над головой в последний раз протопали - и теперь трескотня на улице усилилась вдвое - слышались крики - новые и новые разрывы сотрясали землю.
Так лежал я, придавленный роялем, слышал, как надрывается бой. Но так я измучен был этой болью, так неприемлемо все это - болезненное до одурения, душу сжимающее, сердце рвущее - что душа моя, дабы не сойти с ума, стала отдалятся от этого.
И лежа, в темноте, не в силах даже пошевелиться, задыхаясь, вновь я видел Мгновенье. Парк: зеленые деревья, аллеи уходящие куда-то далеко-далеко. Аллеи в которых прохаживаются люди, да все со светлыми, любящими лицами, ну а в центре, у фонтана - единственная, Вы.
Вопли боя постепенно стали поглощаться ревом пламени. Все сильнее, все сильнее - какие-то огромные объемы на всей своей протяжности трещали...
Сейчас, извините. Знайте, что сейчас, записывая это - я умираю. Сейчас очень дурно сделалось... Мысли путаются, голова клонится... Но я должен собраться, должен дописать до конца. Вы все должны знать...
Итак, дом горел. Представьте: я лежу, придавленный, в духоте, с каждым мгновеньем все сильнее становиться жар, я чувствую, что приближается пламя оно уже близко, вот сейчас захватит!
Сгореть?! Нет - я хочу жить! Я хочу видеть Вас!
И я стал рваться из рояля; стал, что было сил, бить локтями, кулаком, даже головой по днищу его.
От отчаяния мне удалось пробить доску, выбраться.
Знаете: потолок весь покрыт был пламенем, оно шипело, оно тянулось ко мне. Подвал был залит ослепительным светом; некоторая утварь уже дымилась. Пот заливал мне лицо, однако я не чувствовал жара.
Тогда я засмеялся пламени и, поднявши к нему единственный кулак, прокричал:
- Что ж ты думаешь: победишь меня?! Опять заставишь бежать, бояться?! Нет! - я плюнул в эти рычащие языки. - Я останусь и буду делать то, что хочу делать.
Должно быть, я обезумел тогда - не знаю... Но это было сладостное, поэтическое безумие - я вознесся над болью.
Схватил рояль целой рукой, поддел его и ногой. Стал поднимать - давил со всех сил, не чувствуя его тяжести, смеялся.
Вот рояль перевернулся, я подхватил стул, уселся, положил свои пять пальцев на клавиши. Я никогда не играл на рояле, но знаю, что вы играете - я хорошо запомнил ваши тонкие, музыкальные пальцы.
Пот заполнял глаза мои, и все окружающее размывалось, пламень, вдруг стал огромной, во весь потолок люстрой. Подвал стал классической залой, наполненной хрустальными зеркалами.
Предо мной, за роялем сидели Вы! Представьте, какое счастье было, после всего пережитого, увидеть Вас! Вы играли, прекрасно играли "К Элизе", а это любимое мое классическое произведение.
Я позвал Вас, и хоть Вы не повернулись, я знал, что Вы любите меня!
Я волшебством поэта, сердца,
Пожар в хрустальный свет пленил.
О, сердце - сердце дверца,
И я из ада в рай ступил...
Нет... нет... Кажется, я придумал тогда целую поэму, но теперь совсем не осталось сил вспоминать, записывать ее - лишь бы остались силы дописать до конца.
Итак, я сидел, любуясь Вами и Вашей игрой, не чувствуя жара; позабывши про то, что я в Аду. Я вас Любил, я вас Люблю!
Но тут - удар по плечу - да такой сильный удар, что я упал на пол, с трудом поднялся - виденья как не было. На рояль уже обвалилось несколько горячих балок, и он занялся пламенем. Начинала гореть составленная в подвале старая мебель, а потолок обваливался по частям - одна из балок и ударила меня по плечу...
Жар - нет не к чему это описывать. Скажу только, что и сейчас рука моя покрыта темными волдырями; лица своего я не видел.
Из пламени, как ясно, мне удалось вырваться. Помню - почти ослеп от жара, но увидел под пылающими ящиками какой-то люк, дымящимися руками откинул его - прыгнул вниз.
А там был ручей - ледяной ручей. Тогда то этот, лежавший в кармане дневник распух, я же был сожжен холодом - после пламени, да в ледяную воду...
Ручей вытекавший из глубин холма вынес меня, совсем окоченевшего к сцеплению голых, темных кустов. По прежнему валили холодные небесные плевки. Ветер надрывно выл, с трудом прорываясь чрез эту завесу...
А дальше - дальше все бред. Я видел пылающий дом, и грязный снег, весь в кровавых пятнах, свежие воронки дымились, я видел ноги и руки, просто кровоточащие куски плоти. Кто-то, с разодранным животом полз, волоча кишки по снегу и тонко, по бабьи визжал. Что-то беззвучно дергалось в большом кровавом пятне. И еще кто-то - с кровавым месивом вместо лица, медленно брел и смеялся.
Вы читайте, читайте, Дева! Вот он ад на земле! Все это сотворили с собой сами люди!... Читайте, и постарайтесь постичь, как все это время - все эти месяцы жаждал вырваться я из Ада! Постарайтесь постичь, до какой степени дошло это чувство мое!
Постигните, тот безмолвный вопль, когда я одновременно видел пред собою Вас, в Мгновенье - и то, что меня окружало.
Я твердил стихи, чтобы не сойти с ума, я снова и снова видел Ваш лик но, все же - сумасшествие надвигалось.
Пошатываясь, шел через снег. Потом, когда силы оставили полз. Наступила воющая ночь, и я заснул в грязи, под навесом оврага. Почему-то до следующего утра я не замерз...
Вновь полз, и не помню, сколько раз наступала ночь - я был в бреду. Я не знал, ползу ли, лежу ли на месте - сознание то затухало совсем, то начинало мерцать, пробиваясь чредой унылых, черно-белых видений.
Ох - поэт-романтик! Поэт-романтик!.. То не было еще окончанием моих мучений, и, наверное, я все-таки крепок, если после того, что пережил в этой дороге, сохранил еще хоть какой рассудок и могу вспоминать свои стихи.
Итак, где-то в чреде смерти сознания, когда пред глазами моими проплывали темные облака, выполз я на дорогу.
- Хоть бы кто-нибудь... - умирая, шептал я. - Хоть один добрый человек, подобрал бы меня да повез бы прочь, прочь - в весну! К фонтану, к скамейке...
По дороге этой какое-то время до того проезжала войсковая колонна. Холодная грязь была переполота, вздыблена буграми, темнела коричневыми лужами в которые сыпали и сыпали без конца плевки неба.
Поэт-романтик! У поэта-романтика тоже есть желудок. Просто на сколько то дней он притаился, заперся в моем теле да так, что я про него и позабыл. А тут на дороге этой он неожиданно вырвался и сразу овладел мною!
Там на дороге была еда. Несколько дней я не видел еды, и даже не вспоминал про нее - жил в Мгновенье.
Но там была еда!
Среди грязи, среди коричневых луж - лежала... Тогда я увидел большой кусок мяса. Да - желудок, отбрасывая все окружающее, видел именно большой кусок свежего, поджаристого мяса.
Подполз я ближе и понял, что когда-то это была большая собака - настоящий волкодав. Уж не знаю, как она попала под колеса, но получилось так, что осталась задняя половина туловища, передняя же, размятая танковыми гусеницами в кусочки, была размазана в грязи на многие метры.
Описываю все это, и вы должны содрогаться от отвращения. Но представьте мое состояние - я стал эти кусочки, вместе с грязью собирать и есть. На некоторых из них еще оставалась шерсть, я давился, но проглатывал и шерсть.
Какая-то мерзостная сила в голове, ох - в голове поэта-романтика, говорила, что все это просто мясо - просто мясо, которое готовила и бабушка моя.
А знаете, я помню, как размалывались на зубах жилы, как обломил я себе зуб о кости. У меня кружилась голова, желудок урчал - я жаждал есть!
Читайте дальше, о дева сидящая у фонтана в зеленом парке!
Когда я проглотил все кусочки, меня стало рвать. Желудок выкручивало на дорогу и вскоре, все, что я проглотил, вместе с шерстью, вывалилось обратно.
Тогда я почувствовал, что умираю - в теле не осталось сил.
Следующий зверский свой поступок не могу оправдывать какими-то речами, вроде того, что мне страстно хотелось выжить, чтобы увидеть вновь вас. Нет то, что я делал потом - я делал совершенно безотчетно.
Поэт-романтик! Ха... Да я уже не был тогда человеком.
Весь испачканный в крови и в блевотине, я подполз ко второй половине собаки: я не могу забыть этого слабо кровоточащего, широкого среза - темная, мясная кости, обрубленные кости, грудой вываленные на дорогу внутренности...
Попробовал рвать это руками, но руки совершенно одеревенели. Тогда я, не испытывая отвращения - вообще ничего не испытывая, стал грызть эту широкую мясную плоть зубами...
Сейчас вот плачу в недоумении - почему я после этого могу еще здраво мыслить, вспоминать стихи, писать что-то...
Мясо было жесткое, все сплошь в прожилках, но еще теплое... Наевшись, я уткнулся лицом во внутренности и заснул.
Во сне мне вновь снился парк, фонтан, вы на скамейки, счастливые любящие друг друга люди. Разница лишь в том была, о спокойная дева, что из фонтана била кровь, а у вас и у всех людей была содрана кожа, также за вами по земле волочились внутренности. Все деревья измяты были гусеницами и кровоточили.
Извините, за несколько сухое изложение, просто теперь я уже почти ничего не вижу, пишу почти вслепую... Только бы дописать - дальше буду предельно краток.
Очнулся и поел еще. Почувствовал прилив сил, поднялся, побрел вдоль дороги. Холодные плевки прекратились - переросли в жгучие стрелы-снежинки. Ветер выл не переставая. Казалось, что меня окружают стаи волков - миллионы голодных волков. Метель, господи, метель такая, что в десяти шагах ничего и не видно...
Я потерял дорогу. Я шел по ровному полю, среди метели часы и дни, падал, вставал; вновь падал и вновь вставал.
А теперь, Мгновенье, дай мне силы описать последнее. Я умираю - если не успею дописать, если рукопись моя оборвется на полуслове, то скажу сразу - Я Вас Люблю! Одно Мгновенье в любви пронес через месяцы Ада. В мгновенье-вечность.
Падающая с небес масса начинала темнеть. И я думал: "Ну вот и ночь подступила - последняя ночь в моей жизни". Я умирал, снег все сыпал, сыпал. Я не мог двинуться, не мог вымолвить слова.
А как страшно! Как же страшно и тогда и теперь! Смерть все ближе, и ты чувствуешь, как умирает твое тело. Руки не двигаются, ноги не двигаются ладно. Но вот то, что глаза закрываются и, как не стараешься - не можешь ты их открыть - вот это страшно...
Я готовился увидеть лик смерти. Представлял, как вытянется из мрака изъеденное морщинами старушечье лицо, протянет костлявую руку заберет во мрак навеки.
И вдруг из мглы выступила девочка с худющим лицом, да с пронзительной темнотой под глазами. На ней было темное ветхое платьице, которое все шевелилось в ветровых порывах. Волосы у нее были седые. Она глядела на меня, страшного должно быть, без всякого участия... Должно быть, своим видом, я привел бы в ужас любого ребенка. Но она не была ребенком!
Чем дольше я вглядывался в ее недвижимые черты, тем больше мой собственный ужас становился. Я не знал, что это - но это уже не был ребенок, это не был уже человек...
Я смотрел в эти огромные, на весь космос распахнутые, черные глаза, жаждал вырваться от них - но сил то не было! Я мог только смотреть и умирать
В этих глазах были бездны страданий, бездны какой-то не представимой боли. Господи, да что же видела она в этом Аду?! Может ей, этой девочки, довелось увидеть самое ядро боли, что-то такое, чего я и представить себе боюсь.
Но на меня она смотрела так, словно бы меня и не было.
Она отошла было, но тут же и вернулась, и встала голыми коленями в снег возле меня.
Из кармана она достала бутылку, приставила к моим губам - сделал глоток. Теплое, вязкое раскатилось по горлу, разлилось в животе. Кровь. Не знаю чья это была кровь... Прочь мысли! Не знаю... не знаю... не знаю...
Я выпил, наверное, половину бутылки, когда девочка отстранила ее, встала и канула в черноте теперь уже насовсем.
Кровь прибавила мне сил. Я смог приподняться, вновь побрел.
Сотрясаясь от порывов ветра, я часто обо что-то спотыкался, падал...
Тьма наступила кромешная, потому я и заметил избушку, когда только налетел на нее. Ведя рукой по стене, дошел до двери, которая оказалась распахнутая настежь.
В избушке, где и сижу сейчас, пишу эти строки - спертый, болезненный воздух. Здесь нет ни одного живого человека.
В одной комнате стояла на столе, догорала масляная лампа. С ее то светом обнаружил я, лежащую на кровати мертвую женщину, со страшно впалым, пожелтевшим лицом. И после смерти на лице ее осталась мука: судорожно сжатые синие губы, лоб, щеки - все лицо исцарапанное, а ногти на руках обломанные видно в боли, в горячке пыталась она вырвать себе глаза...
Господи, почему же я пишу об этом с равнодушием? Почему же не содрогаюсь?.. Не потому что огрубел настолько - просто эта боль выше вздохов; да и времени, на эти чувствоизлияния нет.
На полу валялась разбитая рамка, а рядом - скомканная, надвое разорванная фотография. Распрямил, разложил на столе: на фотографии молодая семья - муж (не знаю, где он), жена (это ее изуродованное болезнью тело лежит в двух шагах на кровати), мальчик (теперь я вспомнил - рядом с дверью споткнулся я об лопату и об какой-то кулек - земля то твердая, не смогла ее разбить...) не смогла ее разбить девочка. Милая девочка обещавшаяся стать настоящей красавицей - это она, мило улыбаясь, обнимает свою маму на фотографии - это ее призрак встретил я в снегу...
Да - я обыскал здесь все - совершенно никакой еды. Зато отметил, что у мертвой женщины перерезана вена на руке, будто вампир высосал из нее кровь.
Такие вот романтические стихи..."
* * *
Катю выписали из больницы в один из последних августовских дней.
О - как же давно ждала она этого дня! Как много раз, прохаживаясь по дорожкам, пышного больничного парка, смотрела она на стену. А в глазах было спокойствие - спокойное, похожее на речной поток стремление, выйти на свободу.
Она бы давно бежала, если бы не родные, любимые ей люди - одно понимание того, что таким побегом доставит им новые волнения, останавливало ее...
И вот этот день наступил! Дома устроили праздник, где во главе стола сидела Катя, и все заботились о ней, дарили подарки, старались рассмешить.
И Катя благодарила, Катя улыбалась, но улыбалась из вежливости. Потом, по просьбе гостей, села она за рояль, наполнила гостиную музыкальными волнами, среди которых с особым чувством прозвучало "К Элизе"...
Взгляд ее очей часто затуманивался, и многие отметили, что прибывает она в задумчивости, а самые проницательные сказали бы, что она - влюблена.
Да, Катя была влюблена. Влюблена в того, безымянного для нее юношу, которого лишь мгновенье видела.
Девушка от природы спокойная - и любовь ее была спокойна. Без пламени, без жара день ото дня, несла она в себе это чувство...
В дневнике ее были такие строки:
"...Пыталась отвести его из своего сердца. Нет - поняла, что, если отведу, то буду не искренна со своей совестью. Если одно мгновенье вдохнуло в меня любовь на столькие месяцы, то не это ли любовь, не это ли небесное предначертанье? Ведь бывает так, что общаешься с хорошим человеком и день, и месяц, и год, и ничего, кроме чувств дружеских к нему не испытываешь значит, с таким человеком и суждено остаться друзьями. А тут - от одного только мгновенья - на целые месяцы, а в дальнейшем, может, и на годы так ясно я Его помню. И он останется в моем сердце. Верю, что судьбе будет угодно свести нас еще раз..."
И вот в последний день лета, Катя подошла к памятной скамейке, уселась так же, как и тогда, смотрела на фонтан, и не заметила, как теплые слезы покатились по щекам ее...
Лицо ее - по прежнему светлое, по прежнему теплое, нежное... Вот только печаль разлилась в сферах очей ее, и, выплескиваясь оттуда покойными осенними волнами, придавало и всему лику ее, вид возвышенный - подобный, наполненный внутренними грезами, созерцанием небесного лик можно было встретить разве что на иконах...
Да - еще остались несколько маленьких, искусно зашитых шрамов под правым глазом. И ходила она заметно прихрамывая - ведь раздробленная некогда коленная чашечка, хоть и срослась, никогда уже не станет прежней - и врачи ей категорически запретили бегать.
Вот он - столь памятный тополиный дворик. За лето листва на этих древах отяжелела, погустела и, кой-где, пробивалась уже солнце-златистыми или же бардово-рассветными вкрапленьями. Собираясь в дорогу, кружили в синеватом, спокойном небе дворовые птицы, а старушки, так же, как и за несколько до того, сидели на своей лавочке под тополями, да кумекали, повторяя без конца о последних происшествиях, показавшихся бы постороннему человеку ничтожными, для них же - преисполненными особой значимости - ведь происшествия эти, так или иначе, были связаны с их двором.
Катя поспешила пройти в подъезд, поднялась по лестнице - чердачный люк оказался запертым цепью, но девушка была настроена самым решительным образом. На одной из лестничных площадок нашла она железную скобу, вернулась к люку - поддела скобу под цепь - дернула - цепь, выдрав часть прогнившего люка, вылетела, змеей закачалась в воздухе.
Катя прошлась по чердаку: сухая трава на полу - ее, видно, ворошила милиция, но она вновь улеглась спокойно и благоуханно. По прежнему ниспадали колонны солнечного света, так же кружили в них пылинки. Также сидели, грелись в траве голуби. При приближении Кати, они поворачивали к ней свои головки, разглядывали эту девушку со спокойным лицом, негромко ворковали да возвращались к своим голубиным думам.
- Петя. Машенька. - позвала Катя и, хоть голос ее был негромок, его можно было бы услышать в любой части чердака.
Она звала их, хоть даже и не надеялась, что они выйдут. Звала, хоть и готова уже была провести сколь понадобиться долгое время в их поисках обойти все чердаки, все подвалы в районе - часы и часы потратить на поиски в трущобах, лишь бы только найти их.
Но они были на чердаке! Раздался звонкий смешок и вот уже бежит, распахнувши свои объятия, смеется Машенька. Девочка больше прежнего исхудала, платьице на ней совсем износилось - однако искусно было заштопано, недаром Петя говорил про свою сестричку, что она, несмотря на возраст, мастерски владеет иглою.
Девочка зазвенела смехом - Катя наклонилась к ней, и вот они обнялись.
Машенька счастливо заплакала:
- Катя. Катенька. Вернулась. А мы тебя так ждали!
Подошел Петя, он, видно, старался скрыть свои эмоции, однако, ему это плохо удавалось. Он смущенно улыбался и, наконец, тоже подошел, встал на колени, взял Катину руку и поцеловал ее. На глаза его выступили слезы, и он негромко, но с чувством, молвил:
- Катя, нам известно все, что вы ради нас пережили. Как бы мы хотели отблагодарить вас, да, ведь, нет такой благодарности! И слов таких нету! Позвольте только еще раз руку вашу поцеловать. - и он взял Катину руку, осторожно, как святыню поцеловал ее.
Девушка вздрогнула, когда несколько теплых слезинок прокатились по ее пальцам. Она смутилась и почувствовала, что тоже плачет.
- Как же я рада, что вас нашла. Но, Петя, Машенька - ладно, не стоит благодарностей, расскажите лучше, как вы все это время жили. Я то и не ждала вас на этом чердаке найти...
Петя, с обожанием вглядываясь в лицо ее, вот, что поведал:
- В тот день, мы убежали далеко-далеко, на самые городские окраины. Там провели мы несколько дней, ну а потом вернулись сюда. Знаете ли: на этих городских окраинах, все так холодно, неприютно - везде там сталь и бетон. А в этом старом доме, особенно на чердаке, живая душа, тепло есть. Вот мы и вернулись. И с тех пор вот как живем: днем тут сидим, ну а ночью, в поздний час, когда все уже спят мы потихонечку выходим... Тут после милиции, все люки закрыты были, но мы один вскрыли...
- Теперь я еще один сорвала.
- Придется пристраивать цепь так, будто ее никто не трогал. Здесь жильцы такие - увидят, что цепь сорвана - сразу донесут... Так вот, Катя - только ночью мы выходим. Идем по подворотням, сторонясь больших улиц и даже случайных прохожих. Доходим мы до свалок и ищем там еду. Большая часть еды непригодная, сгнившая, но, порой, находим и почти свежую, ей и питаемся... Вы так испугались, Катя, побледнели, но знайте, что для нас такая еда вполне пригодна... Другого нам не хватает. Вы ведь отдали тогда рюкзачок - а в нем книги. Там и сказки были, и стихи, и даже два романа. Так знайте, что все эти книги я прочитал - читал вслух, Маше. А сказки даже по несколько раз были прочитаны. Катя, нам не хватает книжек. Я знаю, что есть очень-очень много хороших книжек, к сожалению на свалке ничего, кроме старых журналов, да газет не найдешь. Так вот - можно ли у вас попросить, чтобы вы принесли еще книг.
Катя обняла одной рукой Петю, другой - плачущую, целующую ее в щеку Машеньку и, сама плача, не сдерживая уж своих слез, говорила:
- Я не только книги вам принесу. Я и еду вам буду носить - забудьте теперь об помойке! Слышите: даже и не вспоминайте больше про эту мерзость. Теперь и отныне каждый день, я возьмусь за ваше воспитание...
Да - Катя сдержала свое обещание. Впрочем - разве ж кто сомневался?
На следующий день начались институтские занятия, однако, Катя почти забросила учебу. И с утра не на лекции она спешила, но легкая и быстрая, никем не замеченная, проходила в подъезд, поднималась на чердак, где ее уже ждали Петя да Машенька.
Отныне не рванье, но вполне приличная, принесенная Катей из дома одежда была на них. На Машеньке: темно-голубое, длинное платье, да еще белые туфельки, которыми она очень гордилась. Для Пети же была темная рубашка, темный свитер, темные брюки и темные ботинки (он как-то сказал Кате, что любит одежду темных тонов).
Один за другим, день за днем, на чердак были принесены стулья, несколько полочек для книг - сами книги, числом не менее ста; маленький раскладной столик, а также каждый день прибывала в достаточном количестве еда.
Как то Петя спросил:
- А что, у тебя дома не замечают, как пропадают книги, стулья, еды в холодильники становиться меньше?
На это Катя совершенно честно ответила (впрочем, неправду она никогда не стала бы говорить - а просто бы промолчала):
- Стулья, раскладной столик - то из нашего сарайчика. Эта мебель все равно стояла без дела. Книги же - то мои любимые детские сказки - они лежат у меня в ящиках - туда никто и не заглядывает. Что же касается еды - то, в последнее время мама заметила, что я много еды беру с собой в институт. Хорошо еще, что она не спросит - ей бы я, даже ради вас, не смогла бы сказать - ей бы я всю правду рассказала...
Катя учила этих детишек грамоте, ведь выяснилось, что ни Петя, ни Машенька совсем не умеют писать. Учениками они оказались способными - да и аудитория, что не говори - была хороша... Клекот голубей, спокойные, медленно поглощающие друг друга минуты, уставший от жизни шелест лиственных облаков - даже отдаленный, кажущийся ровным гул машин - все навевало мысли на спокойный лад, на вдохновение, на учение.
Катя оказалась учительницей доброй и талантливой.
Преданные ей Петя и Машенька самозабвенно проделывали те задания, которые она им оставляли; и, зная, что это ей принесет радость - просили еще, дополнительных заданий.
Меньше чем через две недели, они уже писали под диктовку - хоть и с большим количеством ошибок, но, все же, прогресс был налицо.
Еще через несколько дней научилась читать Машенька. По слогам, прочла она "Русалку" Андерсена и, под конец расплакалась, уткнулась личиком в плечо Кати, и все повторяла:
- Бедная, маленькая русалочка! Как же она любила принца, как же печальна была ее безответная любовь... - но вот Машенька успокоилась, и с нежностью заглядывая в Катины очи, молвила. - Но, ведь, русалочка только стало облачком. Она, ведь, осталась жива, просто вознеслась к самым горам облакам. Ах, как бы я сама хотел полетать среди тех гор! Катенька, сестричка вот я вас люблю и я вас люблю, как сестру, и как маму. Но я еще совсем маленькая, а когда я выросту то, ведь, ждет меня любовь такая, какая была у Русалочки к принцу. Я даже и не знаю, и не чувствую еще, что это за любовь такая, но вы мне расскажите. Вот скажите - есть ли такой человек, которого вы любите также, как русалочка любила?
- Да - есть. - с печальным вздохом отвечала Катя.
- Как интересно! - глаза Машеньки аж засияли от любопытства. - А кто он, расскажите.
- Я знаю только то, что нам предначертано встретиться... Но сегодня я зову вас за город!
- За город. - удивился сидевший поблизости Петя. - Да что ж нам там делать, за городом то?
- Сегодня - первый день октября, погода ясная, теплая. Поедемте за город, там вас ждет новый урок.
И вот они идут по октябрьскому лесу. Небо над ясное, светло-голубое. Все ветви иль золотистые, иль света зари - и кажется, что каждая ветвь - это душа, в которой, вместе с каждым, пусть даже самым малым ветровым порывом, пульсирует сердце.
А листопад! Кругом, куда ни кинь взгляд - везде, падают, переплетаясь целуются, печально шуршат листья. И вся земля уже усеяна этим ярким ковром, который так мягко и пышно сияет в солнечных водопадах. Вокруг все в этих светло-печальных пушистых формах. Все в неспешном, древнем движении. И даже голоса птиц, летящих где-то над лесом, кажутся частью листопада...
Вот журчит, плавно изгибаясь на обточенных камнях, лесной ручеек. Вода в нем темная, холодная - но в воде этой сама жизнь - она сильна, упруга, и тоже, по своему печально. Яркими корабликами, целой флотилией маленьких человечков, плывут и плывут по темной воде листья.
Катя, Машенька и Петя уселись под древним, раскидистым кленом, спокойно роняющим свои большие, красивые листья.
Машенька долго любовалась, потом молвила:
- Я никогда не бывала в музее, только фотографии в твоей книжке видела. Но я знаю, что это: собрание чудес людьми созданных. И мне кажется теперь, что я в музей попала. Только еще лучший, нежели тот, который на фотографиях! Люди не создали бы такой красоты.
- Правильно. - кивнул Петя. - В каждом музее, какие-то свои чудеса собраны - где картины, где всякие древности; есть еще залы, где играют музыку - то тоже, как музеи - только для ушей. Но здесь же все вместе, воедино собранно. Здесь и музыка сладостная - как же листья шелестят! Не думал, что от одних звуков, так вся душа пеньем наполняться может. Здесь же, и картины - ну может ли даже самый искусный художник вдохнуть в картину такую жизнь! И здесь все древнее, древнее, как сама земля, и доброе к нам! Просто чудо... каким кажется оторванным людской город от всей этой спокойной красоты. Как здесь все непривычно сказочно и мило... А, может... Катя, как ты думаешь - может ли здесь жить Баба-яга или леший, или Кот-Баюн, или русалка... Сам то я раньше считал, что сказки - это просто выдумка, а вот сейчас задумался. В этом лесу то, наш город - этот... этот гудящий конструктор - он мне кажется совсем нереальным, просто дурным призраком, среди этих лесов возросшим. Даже и возвращаться туда не хочется - здесь то все так добро... Мне бы нарисовать все это. Я, ведь, всегда стремился к рисованию. И в том детском доме - и там я, когда мог, рисовал - жалко что тех рисунков не осталось... Хотя - нет. Все они были мрачными. А я теперь хочу рисовать все в жизни, все такое, какое оно есть - хорошее. Катя, нет ли у тебя карандаша и тетради?
Катя улыбнулась и достала из своей сумочки не только лист, но и подставку для него, но и целый набор цветных карандашей.
- Вот - это тебе. Мне Машенька как-то говорила, что ты рисуешь. Вот и подготовила на сегодняшний день.
- Ух ты! - Петины глаза засмеялись. - Целый набор карандашей! Да еще большой лист бумаги! Да подставка для него! А лес то...
Он не договорил, поцеловал вторую сестру свою Катю, и, весь сияющий, отошел в сторону; выбрал себе место, попросил, чтобы пока он не закончил, не подсматривали, да принялся рисовать.
Машенька с любовью смотрела на Катю и звонким своим голосочком говорила:
- Такая вы хорошая, Катя! Такая вы добрая, нежная... Вы так светитесь, вы такая печальная, как этот лес...
- Да - лес печален. Он чувствует долгий сон под теплым и мягким белым покрывалом...
- А что сниться зимой лесу?
- Не знаю, но, может, красавица весна? В печали вспоминает он себя молодым, влюбленным; засыпает все глубже и глубже, а потом, весною, солнышко возрождает его для новой встречи с ее возлюбленной.
- Катенька! Какая же вы хорошая сестричка! - рассмеялась Машенька и поцеловала Катю в щеку. - У вас так складно получается рассказывать! Пожалуйста, расскажите мне какую-нибудь сказку. Такую, какую я еще нигде не читала. У вас такой светлый голос - пожалуйста, расскажите.
Катя приподняла голову и, созерцая, как падают, спокойно переворачиваясь, кленовые листья - неспешно, но и неудержимо, как движение листопада, как движение темного ручья, начала рассказывать:
"То приключилось во времена стародавние, когда мир был совсем еще юн, а волшебство окружало людей со всех сторон и они ему вовсе не удивлялись.
У горных хребтов, среди первых, могучих отрогов, колыхались молодые, ясные леса, а среди них, точно око устремленное в небо, чернело озеро. Дно в том озере было черным - такой же цвет был и у воды. Несмотря на черноту свою, озеро смотрелось настоящим красавцем. Ведь в его спокойной, темной глубине отражались и склоненные к нему, словно поцелуе, березы, и облака которые казались наделялись в его глубине новой, подводной жизнью.
Особенно же прекрасным было озеро в осеннюю пору. Тогда склоненные над ним березы одевали яркие, печальные наряды; и роняли на гладь златистые, да рассветные слезы, которые потом лодочками кружили по его поверхности, а соприкасаясь - издавали печальное пение.
И вот в один такой прекрасный осенний день, к берегу озера вышел юноша. И уселся на извилистую корягу.
У юноши было печальное лицо, а в глазах его даже слезы блистали. В руках он принес клетку, которую тут же спрятал под извилистыми конями.
Надо сказать, что пришел он со стороны черного замка, который виднелся на одном из горных отрогов. Вот повернулся он к тому замку, кулаком ему погрозил и так молвил:
- Эх ты лорд, Вроун! Черный твоей замок, еще чернее твое каменное сердце! Старик, страшный и трухлявый, почто ты обираешь так своих крестьян?... Я помню ту ночь: в твоей башне вспыхивал синий цвет, и, вдруг, молния ударила в наш хлев. Ты, старый чернокнижник, неужто тебе надо было все это колдовать затем лишь, чтобы родных моих, когда не уплатили они дань посадить под замок, ну а меня вызвать к себе и заявить: "Я слышал, что ты самый смышленый юноша в округе - так вот и докажи это. Знай, что к черному озеру в каждое полнолунье слетает белая лебедица, и плавает, купается в лунном свете. Если ты сможешь поймать ее и принести ко мне - я освобожу твоих родных, навсегда освобожу их от дани, да еще награжу несколькими золотыми. Ну а не принесешь, или же сбежишь - знай - голодом уморю в темнице!" Полнолуние то как раз сегодня, что же мне делать? Как же мне поймать эту лебедицу, если даже старому колдуну то не под силам...
Тут задумался юноша, оглядываясь по сторонам, думает: "ни сетью, ни колдовством ее мне не удержать. А раз уж ее старый колдун изловить не может - значит, она и сама колдовством владеет. Какую же тут хитрость испробовать... Она, ведь как - садиться на озерную гладь, когда никого поблизости нет, да плавает, да купается в Лунных объятьях. А что если сделать мне из камыша свиристель, да начать играть, в том время, как она плавать будет?..."
Так он и решил - нашел поблизости статный камыш и, с помощью ножика, сделал из него свиристель.
А надо сказать, что юноша тот лучше всех в округе умел играть на свиристели - искусство его в этой игре таких высот достигало, что птицы лесные принимали его за новую созданную Творцом после человека птицу, да и слетались к нему со всей округи, пока он играл, сидели на ближайших ветвях, слушали; ну а потом и сами подхватывали, и весь воздух клокотал от их пения...
Укрылся юноша за стволами берез, стал дожидаться ночи.
Вот потемнело небо, звезды сначала медленно, одна за другой стали на нем проясняться. Потом стали проясняться они мириадами, бессчетными пылинками, нескончаемыми крапинками; вот и Млечный путь... Ах, да разве же опишешь несколькими словами нескончаемое?!
Наступила полночь, и взошла над вершинами тех деревьев, которые окружали озеро, полная Луна.
И вот юноша увидел - в ярком ее серебре забили, все приближаясь, белые, облаченные трепетным саваном крылья. Все ближе, все ближе они. И вот из Лунного сияния, да на дорожку этого света, которая на черной воде пролегла, слетела белая лебедица.
Как она была прекрасна! Юноша то собирался, как только появиться она сразу и заиграть на своей свиристели, однако, как увидел красу эту; таковое слияние света звездного, да стана - словно бы из самого райского сада та птица была, словно слетела от очей самого Творца, который красой ее наслаждался.
В плавном движении, среди отраженных в воде звезд, закружила прекрасная птица, а юноша, не смея не то что пошевелиться, но даже и вздохнуть громко, неотрывно и даже не моргая, созерцал этот звездный вальс. Она легко взмахивала крыльями, с них взметались капельки; словно серебряные светлячки, поднимались они кружились они в воздухе, потом обратно опадали в озеро.
Лебедица, распуская водный стан, все кружила свой танец, а зачарованный юноша, тихо шептал в душе: "Есть ли что краше этого на свете? Дай мне только прикоснуться к твоим крыльям, да улететь вместе с тобою, да к самой Луне!"
Так, в неустанном танце прошло несколько часов - да, эта белая птица совсем не уставала и даже, напротив, - чем больше она кружила, тем большая в ней виделась сила, словно бы она вбирала из озерных глубин отраженный там звездный пламень.
Но вот, когда Луна прошла над озером, а на востоке первыми лучиками зари были поглощены самые слабые звезды, она, собираясь улетать, взмахнула крыльями, вот вся вытянулась к печальному Лунному лику.
Тут только вспомнил юноша, зачем он пришел к озеру: "Да, что же я? Ведь, мои родные сейчас в темнице томятся!"
Достал он поскорее свиристель, да и заиграл.
Встрепенулась тут птица-лебедь, к нему голову повернула и молвит тут девичьим голосом:
- Я то думала, что голоса всех птиц, которые живут на белом свете знаю. Но, значит ошибалась - самого-то лучшего певца я еще и не видела. Кто ж ты? Кто может петь так чарующе, что сердце трепещет в груди? Что за птица, в переливах которой слышится мне душа человеческая?... Может ли быть то колдун? Нет - я бы сразу почувствовала, будь тут зло. Кто ж ты, певец?
Юноша укрытый стволом продолжал играть, а лебедица поплыла в его сторону.
- Какой дивный голос! Не только на Земле, но, даже, и в звездных чертогах не услышать такого!
Вот подплыла она к самому берегу, вот вспорхнула на него, подошла к тому дереву, за которым крылся юноша - того-то ему и надо было.
С самого начала, достал он из укрытия клетку, открыл ее дно, и вот теперь, когда подошла лебедица, быстро схватил клетку да и накрыл ею прекрасную птицу.
- Ну, прости ты меня Лунная танцовщица. - говорит. - Придется мне отнести тебя к нашему правителю-колдуну, иначе он моих родных во темнице погубит.
И тут лебедица, оставаясь такой же прекрасной, какой и была, обратилась в деву в белом платье. Да всю бело-серебристую, словно свет Луны.
Смотрит на нее юноша, чувствует - вновь былая его уверенность пропала: разве же можно нести в неволю к старому колдуну это прекрасное созданье?
Она смотрит на него печальными своими очами, да так говорит:
- Что ж, поймал ты меня. Было бы в сердце твоем зло - так почуяла бы, не подошла. Но теперь я схвачена! Ах, кабы мне было только дозволено еще раз пройтись по аллеям, того парка, что у берега Лунного моря, да под сенью дворца нашего батюшки. Коли бы посидеть у фонтанов, откуда поднимаются, струи света, проститься бы с сестрами... Но, ты меня не отпустишь, а, если даже и отпустишь - я никогда уже не вернусь... Как жжет меня первое сияние зори! Не вынести мне Солнечного света!
- Я люблю тебя. - молвил тут юноша, ибо, действительно он полюбил - в первый раз полюбил - а иной любви и не бывает - только первая. - Выполнишь ли ты мою просьбу?
- Ты любишь меня, о дитя Земных полей?.. Но к чему эта любовь, если остаток жизни я проведу в темнице?.. И что это за песня, о который ты так просишь?
- Спой мне о том, как летаешь ты в поднебесье. Спой о том, что говорят лунные ветры, и как шумят приливы лунных морей. Спой мне, как журчит свет бьющий из дивных фонтанов. Спой мне, прошу тебя - спой.
- Что ж... Я и сама вспомню, вздохну печально...
У брега моря, я вздохну печально,
Шепну: "Прощай навек, о матерь изначальна..."
Шепну слова и их подхватит легкий ветерок,
И унесет в словах печальный рок.
И долго буду там стоять, в спокойной тишине,
Внимать одной пылинок света, лунной глубине.
И нежном переливом, древнего ветрила,
За мною, запоет наш сад в котором древня сила.
Я тихо преклоню колени пред тобой,
О, - отчий дом, о море, о прибой!
Пришла пора разлуки, пришла пора тоски,
Прощайте Луны руки - дороги далеки!
Вот закончилась песня, а юноша и не заметил, что все время ее подыгрывал деве на своей свиристели...
Теперь в глазах обоих блистали слезы. Вот юноша поднялся, и откинул клетку.
- Что же ты? - в изумлении взглянула на него освобожденная.
- Ты свободна: возвращайся к своему морю!
Тут он отвернулся и пошел было к замку, колдуна Вроуна, как дева остановила его, окликнула, вздрагивающим от волнения, от пробуждающегося чувства, голосом:
- Подожди, куда же ты, о благородный юноша?! Ты освободил меня, а теперь возвращаешься, чтобы попасть в темницу?! Я зову тебя с собой - дай мне руку, и мы вместе взлетим к Лунному дворцу, я представлю тебя своему батюшке, расскажу, какой ты добрый, он хорошо тебя примет. Мы устроим такой пир, какой не знают даже ваши земные короли. Ты увидишь лунные моря! Мы будем жить вместе! Да, знай - что увидев сердце твоя, я полюбила тебя. Значит мы любим друг друга. Что же мешает, что же ты не протянешь мне свою руку? Что же ты стоишь такой мрачный, роняешь из очей такие горькие слезы?
Вздохнул юноша глубоко и, с любовью в ее лик вглядываясь, так говорил:
- Протянуть к тебе руку, а в следующее мгновенье уже лететь сквозь космос. Как это легко, какая это чарующая мечта! Увидеть лунные моря, пройтись по дорожкам, по которым не ступала нога человека, присесть у фонтанов из которых бьет свет. И все это - рядом с той единственной, единственной которую любил! Которую любить буду вечно! О - это мечта! Она так влечет к себе, что в первое мгновенье, я и позабыл, про Рок, который над этим чувством. Я бы мог подать тебе руку, но... Тогда бы я обрек на мучительную смерть своих родителей, младшую сестренку и братика. Ведь чародей, когда узнает, что бежал с тобою - исполнит свою угрозу - уморит их голодом. И что же - думаешь смогу я быть счастлив хоть мгновенье, зная, что загубил их! Нет, прощай же навеки! И я не стану смотреть на тебя, ибо иначе сердце мое разорвется, а мне еще надо дойти до замка.
Так сказал юноша, и не в силах сдержать рыданий, бросился к замку. И шептал он сквозь слезы:
- Прощай же юность, прощай вся жизнь! Прощай, прощай на веки, моя первая и единственная любовь!
А дева вновь лебедью стала, взмыла в небо, да оттуда услышал несчастный юноша ее плачущий глас:
- Знай же, что никогда, никогда не забыть мне тебя. И вдруг, запела:
И лишь на мгновенье встреча - с тобой,
Нам небо, судьба подарила,
Ах, лишь на мгновенье - прощай дорогой,
И знай, как тебя полюбила!
Мы в жгучей печали - и ты, друг, и я,
И ждет нас разлука веками,
И знаем, что чувство, внутри нас горя,
В боли изольется стихами.
Ах, лишь на мгновенье... теперь - пустота,
Да года печали, тоска, друг, да мгла,
Но память останется ясна, чиста,
Любви в ней горенье - память светла.
В мгновении - вечность,
Любовь в нем одна,
Пройдет жизни течность,
И новая встреча нам будет дана.
Так пела прекрасная лебедица, взмывая все выше и выше, улетая следом за матушкой-Луною.
Она летела и плакала - слезы вырывающиеся из очей ее, падали к земле крупными жемчужинами. А те, кто просыпаясь на той печальной заре, слышали ее пенье - сами плакали, ибо так глубока была небесная печаль лебедицы. Никто на этой земле не смог бы спеть так, как то пела она.
А юноша... Юноша бежал по тропинке, навстречу своей судьбе и тоже плакал.
Но, не смотря на предстоящие мученья - светло было у него на сердце, ибо он Любил и ничто не могло сокрушить этого чувства".
- Вот такая вот сказка. - говорила голосом печальным и спокойным Катя, наблюдала, как, кружась, нежно касаясь друг друга, шепча слова прощанья, падали два кленовых листа: один - тепло-златистый, как солнце пред закатом; второй - словно небо, в тот час, когда заря обретает полную силу.
- Ты плачешь... - нежно молвила Катя, когда взглянула на Машеньку и увидела, как по личику ее одна за другой, плавно катятся большие, как слезы лебедицы, переливающиеся солнечным светом, слезы печали.
Машенька улыбнулась сквозь эти слезы, и такая - была подобна, родившийся где-то за бездной веков и миров - девочке, самой Руси-святой, какому-то небывалому сну, чему-то столь прекрасному и чистому, к чему жаждется всей верой души стремиться.
И эта девочка с дочерней любовью, любуясь Катей, шептала:
- Что же это было?... Что же это за чувство... Оно такое, как облако... как вон-то облако. - Машенька кивнула на часть величавой сине-белесой горы, которая росла в небе над полянкой. - Неохватное, все наполненное образами. Сколько образов в этой горе? Не счесть. И не опишешь это облако. Так же и чувство - кажется, только часть его увидела, но и ее только представит могу, а словами не выразить... Катя, Катенька, сестричка - как же хорошо, что мы нашли друг друга! Какой же прекрасный, хоть и печальный сегодня день!... Я... Катенька, знаете, сегодня, пока ваш рассказ слушала, да на лес любовалась, так ясно, как никогда раньше почувствовала - как же прекрасна жизнь! Бесконечно много в ней неизведанного и прекрасного... А, слезы... Да, я плачу, но мне, если можно так сказать - нравятся эти слезы. Они, я чувствую, делают чище... Прекрасные, такие прекрасные, как этот листопад чувства!
Незаметно подошел, и вот счастливо рассмеялся Петя:
- Что это вы тут расплакались? Смотрите-ка, что я нарисовал!
Мальчик протянул лист, на котором весьма умело отображен был осенний пейзаж. Все так - только вот под кленом сидели, сложивши крылья два лебедя с печальными глазами, один - черный, другой - белый.
- Я всю сказку услышал. - улыбался мальчик, и по мокрым бороздкам на щеках его видно было, что недавно он тоже плакал:
- Катя, а чем все это закончилось? - спрашивал Петя, после того, как выслушал похвалы, и наставления в том, что ему обязательно надо учиться развивать свой художественный талант.
- Чем закончилось... - Катя вздохнула. - А закончилось тем, что они встретились. Ведь, если двое любят друг друга, если это настоящая Любовь, то в окончании, какие бы не ждали их испытания, они все равно встретятся. Нет ничего, что может сломить истинную Любовь. Как вознесла она этого Юношу, а слезы девы-лебедицы были столь прекрасны, что обращались в жемчуга.
- А, ведь, все это правда было? - спросила Машенька.
Катя вновь вздохнула, протянула свою ладошку, и на нее тут же лег кленовый лист.
- Сказка - не ложь, но этого, может, и не было в нашем мире. Ведь существует великое множество миров и то, что кажется невозможным в одном мире, то известно всем в одном из этих, бессчетных миров. А сказки - то прекрасный листопад, летящий из космических бездн. Стоит только протянуть душу к небу и вот уже лист-сказка пала туда.
- Но чем же отличает ложь от сказки?
- А ложь - это то, что мы ручищами из грязи подхватываем, да себе по языкам, ради мелочной выгоды, размазываем...
Но договорить, чем же сказка отличается от лжи Катя не успела: на полянку с громким урчанием, точно он в рай попал, вбежал Томас, а следом за ним прихрамывая, маленький рыжий песик, которого издали приняли за лисичку, и еще одна - маленькая, беленькая собачонка, с быстрым веселым хвостиком.
Все эти звери замерли, а потом Томас, выросший за эти месяцы почти вдвое, бросился к своей хозяйке, стал тереться ей о ноги. Собачки же - Джой и "Белая", смущенно потоптались в отдалении, но тут их подозвала Машенька и они, виляя пушистыми хвостиками бросились к ней. Джой лизнул ее в нос, а "беленькая" ткнулась в руку.
Катя же гладила Томаса, а он все терся об нее да урчал.
- Где же ты был все это время, миленький мой? - прошептала девушка, и с надеждой взглянула в ту сторону, откуда выбежали эти зверьки.
Она ждала, что выйдет Он - юноша имени которого она не знала.
Падали, падали печальные листья. Лес тихо вздыхал, шелестел по всей свой глубине, а в небе, прощаясь с родимой землею, с теми лугами и лесами, где провели они счастливые весну и лето, улетали темными стаями птицы.
Она ждала...
* * *
Вернемся на несколько месяцев назад, в тот день, когда в одном из подмосковных лесов раздались выстрелы, и, вопли, проклятья, а один человек, которого правильней было бы назвать "медведем" лишился кисти.
Итак: Томас, мальчик Саша, король и королева лесных псов, а также сами псы, несущие в клыках своих детенышей, бежали через лес. Позади слышались вопли, но вот они стали отдаляться - видно, те люди нашли раненного "медведя".
Раненого Джоя нес в своих клыках собачий король (напомним, что у этой маленькой собачки раздроблена была задняя лапа).
Они остановились на опушке, пред распахивающимся на многие километры полем; стали решать, что же делать дальше.
"Белая" лизнула слабо поскуливающего Джоя, и бросилась в заросли на поиски лечебных трав.
Начался собачий совет. Если бы чувство короля можно было заменить словами, то они звучали бы примерно так:
"Нам нельзя оставаться в этом лесу. Нам надо уходить как можно дальше. Ведь люди устроят на нас облаву! Сейчас передохнем немного и побежим через это поле".
Старые псы заворчали, кто-то тоскливо поник головою, однако, возражать королю никто не стал, так как все они знали его мудрость.
А Саша, поглаживая ноющее ухо, говорил:
- Что ж, домой я теперь не вернусь. Куда бы вы не пошли останусь с вами. Я как раз вчера про Маугли читал - вот и стану таким же. Мне с вами много лучше, чем среди людей...
Вернулась "Белая", принесла целебные травы. Тут за лечения Джоя взялся сам король. Он прижал лист к кровоточащей лапе и, придерживая Джоя, обмотал эту зеленую повязку.
Передохнули несколько минут, после чего - подхватили своих щенков да побежали чрез поле.
Легче всего было бежать Томасу, он то ко всему относился легко, и даже радовался этому бегу. Тяжелей всего приходилось Саше: он тяжело дышал, часто хватался за бок, постепенно отставал, но, все же, терпел - бежал со сжатыми губами, да с бледным, покрытым крапинками пота лицом.
Тут король вспомнил, что в теле мальчика болезнь, что он слаб и велел остановиться - еще некоторое время провели они в овраги, замерли, когда услышали отдаленный рев машины.
И вновь бег - нельзя было терять времени...
Король не зря так торопил своих подчиненных, он чувствовал, что в тот же день, будет устроена облава - "медведь" явно обладал какой-то властью в людском мире, и уже хрипел где-то про "стаю псов-убийц, которые разгрызли его руку, и похитили сына".
Вот за сыном то и была организована облава: когда поле осталось позади, и новый лес, взметнул пред ними свои многодверные стены, над оставленным лесом уже кружил вертолет. Так же, самые чуткие могли услышать и рев приученной псовой оравы, пущенной по их следу.
Саша не мог больше бежать - ноги подкашивались, по бледному лицу струились капли пота. Он пытался что-то сказать, да не мог уже...
"Взять ли его с собой, или оставить здесь?" - размышлял король. "Если они его найдут - погоня, возможно, прекратиться. Так будет лучше для нас, а для него? По возвращении он будет по прежнему страшно несчастен. Он умрет через некоторое время. Так или иначе он не выживет и с нами. Человеческому детенышу лес может показаться прекрасным на несколько часов, а потом, когда ему захочется есть... Ягодами его не накормишь, сырое мясо он есть не станет. Ладно, даже если он проживет лето - зимой он замерзнет..."
Мальчик взглянул в глаза короля и слабым, задыхающимся голосом, смог вымолвить только:
- Пожалуйста, не оставляйте меня. Я прокормлю себя, у меня в кармане коробок спичек - вот и огонь. До зимы я найду себе теплую нору, там и сберегусь от холодов.
Король, размышляя, качнул головою, взглядом скомандовал самому большому псу: двухметровой, беспородной громиле: "Возьми-ка ты его на спину, да постарайся - неси сколько можешь... Все одно - среди этих людей не будет ему счастья"
Пес опустился рядом с мальчиком, а тот только и смог - перебраться на мохнатую спину, уткнуться в эту теплую перину лицом, обхватить ее, да и заснуть.
И вновь бежала чрез лес собачья стая и котенок Томас. На пути им попалась речушка, и псы побежали вверх по течению, по воде - Томас не хотел заходить в воду, однако, королева подхватила его за загривок, да и понесла испуганно вытаращившую глазищи котяру над водой...
Они бежали до ночи, а там, передохнув немного, бежали и до рассвета. Над же рассвете, над их головами, наполняя поднебесье гудящим басом своим, пролетел вертолет. На этот раз их закрыли от людских взоров древесные ветви...
Еще один, проведенный в беге день. И, наконец, приютившее их, живописное место - живописность которого отмечена была только Сашей, так как псам такие понятия не ведомы - как уже говорилось - они воспринимают мир в целом, как единое.
Там, под склоняющимся над водой овражным брегом нашли они довольно обширную пещеру, увешанную корнями, да наполненную журчаньем родникового гласа.
Когда очнулся Джой, то с тоскою посмотрел на Томаса:
"Вот беда! Придется пролечиться здесь, потерять еще время!"
Котенок же отвечал:
"Мяу! Мы подождем. Но, как только твоя лапа зажит, мы помчимся к моей хозяюшке!"...
Джоя лечила "белая", его лечил и Томас, принося выловленную им в реке рыбку, да положив свою голову ему на спину, согревая живительным теплом, да ласково мурлыча.
Наконец, за Джоем ухаживал Саша.
Поначалу мальчик проводил много времени в лесу, где собирал себе ягоды да грибы, и уж к вечеру, усталый, но с сияющим от чувства свободы лицом, возвращался в пещеру, где ждал его "вечный огонь" - ветки в жертву которому подбрасывала "белая".
Дело в том, что мальчик с вечера заготавливал кипу хвороста, и, затем, чтобы не тратить спички, которых не так уж и много осталось, попросил "белую" об этой услуге.
Возвращаясь же из дневных похождений; весь покрытый паутиной, засохшими слоями ягодного сока, мальчик садился возле Джоя, смотрел в его тоскливые глаза, гладил за ухом да говорил:
- Пусть ты и собака, а с тобой мне лучше, чем с людьми. Ну, скажи, чем же ты хуже моего папаши? Чем? Да - мой папаша, умеет говорить слова, хотя и в твоем лае чувств может быть и не меньше, нежели в его голосе. А! - еще мой папаша считает себя властелином всего мира! По его мнению - все низшие, а он - Бог. И у него есть еще какие-то мыслишки? Ну и что? Что ж из того? Вот ты лежишь, смотришь на меня печальными глазами, а он сейчас в ярости мечется, мать избивает - и какие ж у него мысли?! Нечего то в нем и нет, кроме мерзкого, низкого! Он хуже тебя! Да - и все люди такие, никогда не стану к вам возвращаться! Вы, существа для них низшие, живете гораздо гармоничнее их!.. Миленький ты мой, рыжий песик! - и мальчик плакал, гладил Джоя и плакал...
И чем дальше, тем больше времени проводил мальчик, возле этой маленькой собачки. Он и ласкал его, он и сказки ему рассказывал, и про свою, безрадостную жизнь тоже рассказывал, и верил, что Джой понимает его.
И Джой действительно понимал - пусть не слова, но нежные, обращенные к нему чувства.
И вот песик этот день за днем, да и полюбил этого доброго и несчастного мальчика, также, как и прежнего своего хозяина Диму. Нет - не то, чтобы любовь его к Диме угасла - просто он не мог не полюбить - ведь этот мальчик так нежно относился к нему, он был добрым, он был несчастным, и он по прежнему болел.
Лесной, чистый воздух; ежедневно - голоса птиц, купания в реке, вода в которой, благодаря значительному отдалению ее от "цивилизации" была чистой, и даже прохладной...
Поначалу - все это радовало мальчика, но вот потом, примерно через месяц, когда Джой уже мог, хоть и заметно прихрамывая, передвигаться - мальчик, стал мрачнеть.
Все больше и больше времени проводил он в пещере, все больше и больше говорил. Голос его становился тоскливым, часто он начинал плакать, а то из груди его поднимался глубинный, давно затаенный кашель. Вот, в вечернюю пору, сидит он, рядом с маленьким костерком - гладит Джоя, из опухших глаз его, одна за другой появляются, медленно ниспадают по щекам слезы.
- Миленький, миленький песик... - с недетской, а уж какой-то смертной тоскою шепчет он, и каждое слово его слезою окутано, он шепчет, но время от времени шепот его разрывается изнутри, как воздушный шар проткнутый иголкой - кашлем. - Прекрасен лес, и вы прекрасны! Но вот ты лежишь, вот ты смотришь на меня своими печальными глазами - с пониманием смотришь, но, мне так чего то не хватает... Знали бы, ты! Голоса птиц, журчание воды, шелест листьев, пение дождя, гром, ваше доброе общество... Но мне так не хватает иных чувств, которых нет здесь! Иных, иных! Я их не находил у людей, но и здесь их тоже нету! А я даже и не знаю, что это за чувства, понимаешь, миленький мой, песик. Знал бы так сказал... Но от отсутствия этих чувств - у меня, что-то в груди давиться... Чего нет здесь, чего и у людей я не находил и, даже, не знаю, что это...
Тут входит Король, вильнет мальчику хвостом, да кивком головы позовет за собою. Они выйдут, пройдут несколько минут по лесу - тут совсем старая, давно нехоженая просека. Остановится тут Король, голову опустит - будто бы прощается.
Саша все понимает:
- Ты говоришь: мы тебя любим, и лес, и река, и небо - все они тебя любят! Но ни от кого из нас ты не получишь то, что есть в твоих братьях - людях. Ты говоришь, что среди людей мое спасенье?... Нет, милый мой брат. Нет! Если не в отчий дом мне вернуться, то куда же? Ответь, добрый ты мой, кто же примет меня лучше чем вы, кто же теплом излечит ту боль, что в груди засела?! Я с вами останусь!
И он поворачивался, и бежал обратно, в пещерку, возле изгиба реки. И там вновь плакал, обнимал Джоя, кашлял.
В средине августа Джоя совсем излечили, и хоть от задней лапы остался один обрубок - он довольно резво бегал, и давно бы мог оставить пещерку, отправиться на дальнейшие поиски... Но он оставался в пещере - оставался потому, что Саша, которого он полюбил не меньше Димы, лежал там, совсем захворавший и не помогали ему никакие из принесенных "белой" кореньев.
Те коренья могли вернуть силы телу, но душа... Душа страдала - это душа, в перерывах между кашлем, выплескивала из груди мальчика стоны, и это из нее, звучал слабый, одними только чуткими ушами, прижавшегося к нему Джоя, слышный голос:
- Не оставляй... я знаю... ты хочешь уйти... тебя кто-то ждет... какой прекрасный лес... сколько в нем жизни... о как мне не хватает... ты не спасешь меня - ты облегчишь боль... Не уходи! Или я закричу...
А Джой, глядя на него, и не собирался уходить. Теперь он все время был рядом с мальчиком, и, время от времени, когда того мучили особенно сильные приступы кашля, начинал подвывать. Рядом был и Томас, он грел его своим тельцем, пел самую нежную свою мурлыкающую песенку, и "белая" неустанно приносила ему коренья - ему этой дружеской, братской заботы было легче. Боль на время уходила, но болезнь оставалась...
Однажды, уже в последние дни лета, когда в воздухе повеяло прохладой, и поплыли по реке первые из умерших листьев, мальчик проснулся в первый час рассвета, да и разбудил всех спавших в пещерке псов плачем - он плакал навзрыд, не мог остановиться минут десять...
Джой уткнулся ему мокрым носом в лицо, Томас тепло пел на животе, и, наконец, измученный мальчик смог вымолвить сквозь слезы:
- Знаете, что мне сегодня приснилось? Я расскажу, а вы слушайте внимательно - ведь, это скоро будет. Итак, представьте - ноябрьский темно-серый день, весь лес темен - не осталось ни одного листика, сгнила трава на земле, но снега еще нет - медленно проплывает густое мрачное небо. Река вся черная, ледяная незримо движется, жжет своим холодом озябшие берега. Все вы собрались на вершине этого оврага. Пред вами, на землице лежу я - весь промерзший, лицо синее - в нем ни кровинки. Лапами вы разрываете землю - вот уже достаточно большая ямы. Своими носами вы поддеваете меня, сталкиваете в яму, засыпаете землею. Потом вы воете тоскливо, задираете головы к этому ледяному небу, и воете - все громче, громче... Тогда я и проснулся, но, ведь это был вещий сон! Эй ты, Король, с человечьими глазами - скажи, мой братец - разве же это был не вещий сон? Разве же выживу я, без того, что мне не хватает?! Нет, нет - не зови меня к людям! Мне средь вас много лучше, чем среди людей!
В тот день Король долго обсуждал что-то со своей королевой, потом же исчез и вернулся только на следующее утро, но не один - с Человеком.
То был огромный, бородатый лесник, а вместе с ним - добродушный волкодав.
Сашка в то время впал в забытье; тяжело дышал, и, весь мокрый переворачивался с бока на бок, шептал, кричал, хрипел:
- Маменька... маменька, где же ты, маменька? Почему у меня нет маменьки?... К людям - нет, никогда! Не хочу видеть эти злые, тупые рожи!... Нет, нет... хочу, хочу... согрейте меня... душу...
Лесник оглядел пещеру, присвистнул:
- Вот это да! Я то думал такое только в сказки бывает! Что у вас, зимовье зверей? А мальчик чей?
И этот могучий великан, подошел к Саше склонился над ним...
Надо сказать, что если при его появлении многие псы, несмотря на то, что он явился с Королем, переполошились - раздался угрожающий рык, да скрежет клыков - то, как только он заговорил - рычанье прекратилось.
Голос у этого человека был очень басистым, но каждое слово, при всем его объеме обволакивалось, и наполнялось, как карамель спокойным и простым, добрым чувством. Слова лились и псы чувствовали, что он не желает никому зла, что он человек простой, и любящий просто и сильно.
Успокоился и Саша, ибо в этой раскатившимся, медово наполнившим пещеру голосом, почувствовал он то, что так ему не хватало - понимающую его, добрую, мудрую, Человеческую Душу.
И вот мальчик замер, приоткрыл слезящийся глаза, да тут же вздрогнул, вскрикнул, попятился к стене: ему показалось, что этот человек - его отец.
Да - и этого лесника, так же, как и Сашиного отца можно было назвать "медведем" - но какие же это были разные "медведи"!
Джой, хоть и сам, от одного только голоса проникся к этому человеку доверием, теперь, видя ужас своего хозяина, пронзительно залаял и встал между вжавшимся в стену Сашей и лесником.
В отваге маленькому, рыжему, конечно, было не отказать - человечище этот возвышался над ним горою, да мог бы раздавить одной ножищею, чего, конечно, делать не стал, так как действительно был добрым и спокойным человеком.
- Ну, я вижу - ты хороший, верный пес. Посмотри, разве же я хочу причинить ему вред? Я только добра твоему хозяину желаю. Ведь вам его не излечить - ему человеческий уход, человеческое теплота нужна...
Тем временем, Саша разглядел лесника, и не плача больше, внимательно вслушивался в каждое его объемистое слово...
Потом мальчик протянул к "великану" слабенькие свои, худые руки и прошептал тихо:
- Если вы меня не выдадите другим людям - я пойду с вами. Пожалуйста, только оставьте меня у себя, только не выдавайте... Вы не знаете... Я сейчас не могу говорить... Но только если вы выдадите - я точно умру...
- Я не выдам. - мягко прошептал "великан", и легко, как пушинку подхватил мальчика, потом, уже направляясь к выходу, молвил. - Вот уже двадцать лет живу я, вместе со своей женою, в избушке, что у синего озера, в двух часах ходьбы отсюда. Мы живем счастливо, мы любим друг друга, но лишь одного нам не хватало - у нас не было детей. Неужто небо смилостивилось над нами?... Ладно, подождем, когда он окрепнет, да и выслушаем его рассказ...
У выхода он еще остановился, ко псам повернулся и им, замолкшим так говорил:
- Спасибо вам. Я вижу - вы умные и добрые звери. Если зимой вам станет холодно и голодно - приходите ко мне, я для вас найду теплый уголок, и накормлю вас... Удивительно - будто в сказке побывал!
С этими словами он повернулся, и унес Сашу.
Никогда больше Джой не видел ни этого доброго "медведя", ни мальчика зато чувствовал, что мальчик излечился и все у него хорошо.
На следующий день было прощание с "собачьим королевством" - Джой, Томас и "Белая" отправились на поиски Томасовой хозяюшки, исход которых уже известен...
* * *
Ох, холодная зима! Ох, ты вьюжная, снежная зима - мучительница!
В том году выдалась она выдалась студеной и снежной: то валил из густых туч снег, то небо прояснялось и ударял, да жег, да щеки щипал - мороз.
Рассказывать о мучениях той зимы... Попытаюсь быть краток, ибо, если описывать все те страдания, займет то много страниц, да и сердце содрогается, лишь только хоть немного приоткроешь завесу той тех темных месяцев...
Город, город - ты огромный! Ты - весь испещренный улицами, машинами, лицами, словами, вывесками, подъездами, окнами, входами и выходами, фонарями, светофорами, ревом двигателей! О ты, холодное и уродливое, злобливое чудище! Что ж ты, так нарядно пестреющий вывесками - что ж ты столь суетлив и безучастен к людскому то горю!
Холодные стены, стекло да гранит! Бетон, да закрытые лица - куда же, куда же это все это летит?!
Еще в окончании октября, по ночам на чердаке стало морозно, улетели оттуда голуби; ну, а у Пети и Машеньки крыльев не было и, потому, пришлось им перебраться в подвал, где, по прежнему каждый день навещала их Катя.
В начале декабря захворала Машенька и некие лекарства ей не помогали.
В спертом душном воздухе наполненном испарениями, да жаром раскаленных труб, прорывался ее слабый голосок:
- Катенька, Катенька... мне бы Солнышко увидеть...
В тот же день Катю отсчитывал отец:
- В институте дела твои - черт знает что! Заглянул в твою зачетную книжку... Тебя же из института отчислить могут. Ведь не сдашь зимнюю сессию!
- А если на одни пятерки сдам, папа?
- Если на одни пятерки сдашь... Да если ты нас с матерью так порадуешь все что в наших силах, любое желание!
- А крылья...
- Что?
- Я хотела сказать... - она запнулась - ей мучительно, жгуче больно стало от того, что ей предстояло теперь сказать неправду, но ради Машеньки, она справилась и с этим. - Например, купить билет в теплые страны?
- Отдохнуть тебе? На солнышке погреться? Что ж - не помешало бы, а то вон - бледная, как смерть ходишь. Почему у тебя такой болезненный цвет лица? Ты вообще в институте бываешь или где?..
- Я сдам сессию на все пятерки. - поклялась Катя и выполнила свою клятву.
Целый месяц она почти не спала. Ведь дни она проводила возле Машеньки, обещала ей, что, вскоре, заключение в подвале закончиться и вырвется она к "солнышку".
Ну а ночи она проводила, зазубривая конспекты своих подружек (ведь на лекциях она не появлялась)...
От постоянного напряжения - она совсем исхудала, лицо ее побледнела, под глазами появились мешки. Но сами глаза! Ах, что это были за глаза! взглянешь в них, а из них, как с горного склона, бросается к вам чистый, ласковый, свежий поток; обовьет вас, приласкает, а сама душа поцелуями покроет.
Очи!... Она, ведь, оставалась внешне прекрасной, несмотря на свою усталость; однако каждого кто смотрел на нее, сразу притягивали эти, льющие могучий душевный свет очи! - Душа, которая в этих очах сияла, главенствовала над телом...
Она выполнила свою клятву - все сдала на пятерки, и пред самым Новым годом пришла в подвал, где кашляла Машенька, и читал ей сказки Петя.
Катя устало улыбнулась им, села на табуретку.
- Ну, Машенька, помнишь я обещала тебе, что скоро улетишь ты вслед за птицами в теплые страны?
- Да, да... - прошептала Машенька и закашляла.
Тогда Катя достала из кармашка билет, протянула его своей младшей сестричке.
- Это в дом отдыха на берегу теплого моря.
- Но как? - лик Машеньки просиял, и она, впервые после долгого времени, улыбнулась.
- Это - волшебство. Подарок от Деда-Мороза. - Катя вздохнула...
Чего же стоило ей говорить своему отцу столько неправды, придумывать что-то лживое... лживое - пусть даже и для блага Машеньки!
Но она, мучительно переборов себя, после того, как изумленные отец и мать просмотрели ее пятерки, попросила, чтобы позволено ей было выбрать и купить билет самой. И она выбрала детский санаторий, где-то на Карибских островах. Родителям же сказала, что - Францию. Потом всю ночь плакала - хоть и была измождена, не могла заснуть - от того, что соврала...
А потом еще какая-то неправдоподобная история, почему она должна быть в аэропорту одна - когда она рассказывала эту историю, то из носа ее пошла кровь... Впрочем - теперь все это было позади. Теперь Машеньку ждал отдых, а Катю - две недели в подвале.
И, если семилетняя Машенька поверила, рассказу про деда-мороза, то Петя уже был достаточно взрослым и потом, в сторонней части подвала, шепотом спрашивал у Кати:
- Это ведь ты купила?
- Если бы я! - с горечью вздохнула Катя, и из глаз ее выступили слезы. Ведь, кто я?... Студентка... - она посмотрела на свои музыкальные, легкие пальцы. - Если бы я умела зарабатывать деньги... Нет - я не умею... Это родители мои купили... Да - знаю: я бессовестная, лживая, ничего то я не умею... Ну так вот... - она тяжело вздохнула - так часто в последнее время вздыхала. - Как бы то не было, но нам придется как-то пережить в этом подвале две недели. Ты, ведь, понимаешь - дома я не могу появиться.
- Так поживи у какой-нибудь подруги.
- Лучшая моя подруга живет в нашем поселке - от ее матери сразу все раскроется. Московских же девушек я плохо знаю - не было времени хорошенько с ними познакомиться - не стану же я к ним на две недели напрашиваться. Чем они меня кормить станут?
- А Томас и Лис? (так назвали они, по неведенью Джоя, но мы, чтобы не возникло путаницы, будем звать его, все-таки по прежнему)
- И с ними я расстанусь на эти две недели - ведь, не смогу же я их взять с собой...
И на следующий день они прощались с Машенькой - проводили ее в аэропорт, где присоединилась она к группе своих сверстников. Смотрительница этой группы - полноватая женщина с задумчивым выраженьем лица, посмотрела на Машеньку и вздохнув, сказала:
- Какая худенькая, какая усталая девочка. Ну, ничего, скоро ты увидишь "стройные пальмы", вдохнешь "запах немыслимых трав". Девочка, ты, просто, очень долго вдыхала "тяжелый туман". Но теперь все будет хорошо, уж поверь мне.
Машенька, плача, целовала Петю и Катю, и столько чувства, была в этом прощании, что многие оглядывались, а кое-кто даже и останавливался казалось, что в аэропорте пробились три лучистых фонтана.
Но вот Машенька улетела, вслед за перелетными птицами, а Петя и Катя вернулись в подвал...
В один из следующих дней в Катином доме случилась пропажа: убежали Томас и Джой. Их долго искали, звали по снежным лесным тропинкам, однако, на электричке они уже доехали до Москвы.
Дело в том, что и тот и другой почуяли, что Кате плохо, почуяли и где она и вот уже, к Петиной радости, ворвались в подвал...
Катя не могла радоваться: она очень тяжело заболела. Она привыкла к свежему воздуху, к свету Солнца, к жизни вольной - подвал пагубно на нее влиял, к тому же, сказалось нервное перенапряжение - да все это безысходное, по сути, неделя за неделей существование.
Она еще мучилась тем, чем никому не открывала: она любила - о, так безысходно, о так сильно, и свято любила!
"Где ж там встретиться теперь с тобой, в этом царствии зимнем?" - то билось в болящем сердце ее: "Суждено ли нам теперь когда-нибудь встретиться? Быть может, только после смерти... Но, как же я люблю тебя, о юноша, которого видела лишь мгновенье, которого даже и имени не знаю... Но знаю его лучше кого бы то ни было на свете. Ведь наши души едины... Как два облака разъединенные ветрами, но два облака которых так тянет друг к другу... Сколько лиц в толпе - сколько лиц в каждом мгновеньем - но, если мы лишь на мгновенье увидели друг друга и до сих пор, несем чрез невзгоды не это ли есть истинная Любовь?... Я чувствую, я верю, я знаю, что и ты, сужденный вечностью мне, где-то ищешь, стремишься ко мне... И мы свободны с тобой! Да, милый, не смотря на то, что разъединены - мы вольны! Мы вольны лететь над всеми горестями, пролетать над тем, что иных затянуло бы... Мы вольны, вопреки всему, стремиться друг к другу. Мы летим, свободные, над полями, мы летим окрыленными горами - любовь - это свобода..."
В этом огромном городе Петя лишь с трудом находил для нее пропитание. Для милой Катеньки, не стал бы он, как прежде лазить по помойкам, искать чьи-то подгнившие объедки. Он пытался было ходить по метро собирать милостыню, но тут так скрутила его гордость, что он вернулся в подвал и, проведя всю ночь за рисованием, на следующий день отнес серию мрачных, отчаянных, но талантливых картин на листах, какому-то уличному продавцу, которых их принял за какие-то гроши...
Все же этого было достаточно, чтобы купить еды - но Катя почти ничего не ела... Она не могла есть: и видела она идущего по парку юношу, слышала его голос - вновь и вновь - из этого мгновенья можно было почерпнуть целую вечность. В этом мгновенье она поднимала взгляд вверх, и, завороженная, созерцала необъятность злато-серебристых горных бастионов, улыбалась им, роняла слезы печали - знала, что встреча, несмотря ни на что, все ж, суждена.
И вот в подвал прибежали Томас с Джоем, не отходили от нее. И от тепла этих троих: Томаса, Джоя и Петя - Катя выжила.
В средине декабря среди труб появилось некое загорелое созданье, с сияющими очами, и подбежавши к Кате, расцеловавши ее, смертно-бледную, но улыбающуюся; прикоснувшись теплыми, счастливыми слезами, внесла сказку, столь необычную для этой зимы, что трубы заглохли и сам подвальный воздух расширился, наполнился образами яркими, красочными - сама зима, вздрогнула от этого звонкого голосочка, попятилась, и всем показалось, что в подвале запел яркоперый соловей:
Вода в море светло-лазурная и прозрачная - свет льется из его прохладной глубины, которая живая-живая. Вся живая - каждая плавная, легкая, такая свежая с трепещущим внутри сердечком - волна, каждый брызг!
А как поют эти волны, когда выплескиваются на покатый, желтый песочек! Это же волна музыки - прокатится по сознанию твоему, обласкает, исцелует, и не успеет отойти, как новая ласка нахлынет!
Вот взобьется волна о белый, словно мраморный камень что на песчаном берегу красуется, с хрустальным звоном разобьется он в мириад капелек, а меж ними живой паутиной разольются солнечные лучи - все гуще, гуще - вот прояснится образ, еще неясный, и голос воды - сильный девичий голос запоет:
- Здравствуй, милый берег мой,
И прощай мой дом родной,
Нынче, друг мой дорогой,
Мы пройдемся под Луной.
Подождите вы меня, сестры мои, волны,
Нынче думы все во мне, чувством древним полны,
И проходят предо мной видов древних сонмы,
Подожди те ж вы меня, о подруги сонны...
Только отзвучит та песнь, как из брызг полностью сложится образ прекрасной девы. Волосы ее - то самая нежная, белая пена морского прибоя - в волосах тех украшеньями светятся ракушки, да жемчуга - лик ее излучает легонькую перламутровую дымку, а очи - что две живых океанских бездны; тонки черты ее лица, и кажется, что - она живая статуя, выточенная из тысячелетий кропотливой работы умельцем-океаном. На ней: длинное легкое платье, тоже живое - по его поверхности движется в непрестанном движенье, теченье вод морских. А пальцы на руках ее так музыкальны, что из их кончиков исходит музыка души ее, да расходятся округ лаской да поцелуями. Дева встанет на песок, возле мраморного камня, стоит легкая, смотрит, как заходит за край моря Солнце, и красит сначала простор в живое злато, а потом - в страстный багрянец.