Гражданская война кончилась.
После многих передвижений полк прочно обосновался в Старой Полисти, где были большие казармы. И сразу начались перемены. Отчислялись красноармейцы старших возрастов, переводились куда-то командиры; а к тем командирам, которые оставались пока в полку, приезжали жены и дети. Все вокруг полны были новыми, уже мирными заботами, все чего-то ждали. Всем казалось, что время тянется слишком медленно.
Но Волькин отец ничего не ждал, и время для него шло слишком быстро. Он еще числился в списках, с ним еще считались – все-таки военспец; но никому он уже не отдавал приказаний, и его уже не назначали дежурным по части. Его не отчисляли потому, что ему некуда было уйти из полка, и еще потому, что знали: протянет он недолго. Да он и сам знал это.
И только два человека в мире: Георгина и Всеволод, Волька, – не верили, что он умрет. Они просто не могли себе представить его смерть, и потом оба они были верующими и надеялись, что бог тут чем-то поможет.
А Волькин отец теперь целыми днями лежал в длинной, очень неуютной комнате со сводчатым потолком.
Таких комнат было несколько в правом крыле казармы, и назывались они почему-то «гостевыми селюльками».
И вот отец лежал в этой гостевой селюльке на широком мягком диване, со спинки которого свисали ошметки срезанной шевровой зеленоватой кожи. На полу возле изголовья стоял эмалированный мелкий судок – в него отец сплевывал мокроту. Когда-то в трех таких судках, поставленных один на другой и соединенных дужкой, вестовой приносил обеды из командирской столовой, но теперь отцу хватало на день тарелки супа.
У другой стены комнаты, возле шкафа, стояла узкая железная кровать без матраса. На ней лежали доски, и доски эти были застелены старыми ватниками. На этой постели дремали во время дежурства или санитар, или фельдшер Дождевой, или Георгина – она дежурила чаще всех. Вольку к отцу пускали неохотно, да тот и сам гнал его из селюльки. Ведь у отца была чахотка. Она началась у него из-за ранения, полученного еще на германской войне. Она тихо тлела в нем все эти годы, пока он воевал, а теперь, когда все войны вроде бы кончились, она вспыхнула в нем, и для него началась новая война, последняя, в которой он воевал один на один.
Однажды Волька все-таки продежурил ночь возле отца. Санитар отпросился куда-то на ночь, фельдшер Дождевой был очень занят, а Георгина так вымоталась, что Вольке волей-неволей разрешили дежурить. Он давал отцу холодную воду с клюквой, и его поражало выражение жадного наслаждения на лице отца, когда тот пил.
Но вот отец уснул, и Волька тоже задремал на своей постели, на ватниках. И должно быть, оттого, что спал он одетым, он все время ворочался, и ему снилось, что сидит он в повозке на каких-то мешках и все едет, едет и не может куда-то приехать. И он сразу проснулся, как только отец окликнул его.
– Всеволод, дай мне, пожалуйста, свежую рубашку, – сказал отец ровным голосом. – Она в шкафу, на второй полке.
Волька вскочил с постели, прибавил огня в настольной лампе и кинулся к шкафу. Он быстро нашел рубашку, но невольно задержал взгляд на рисунке – на внутренней стороне дверцы шкафа были изображены химическим карандашом голый мужчина и голая женщина в короне. Под ними очень четко был написан стишок:
Царь Никола веселится
В Могилеве, в ставке,
А Распутину царица
Не дает отставки.
– Что ты там разглядываешь, – недовольно сказал отец. – Там писаря шутили – надо сказать, чтобы стерли. Ерунда.
Он снял свою рубашку, смял ее в ком и бросил возле дивана. Она тяжело и влажно, как большая жаба, шлепнулась на пол. Сын подал отцу свежую, и тот вскоре уснул.
И Волька тоже уснул, и опять ему снилось, будто он все едет и едет куда-то. Внезапно он проснулся. Отец, накинув на плечи шинель, сидел за столом и курил папиросу. Перед ним лежала голубая коробка «Зефира ь 300» – командирам на днях начали давать в пайке папиросы вместо табака,
– Папа, тебе ведь нельзя курить! Ты обещал тете Гине не курить! – прошептал Волька, вставая с постели.
– Ты не говори ей, пожалуйста, что я курил, – сказал отец. – Это ее огорчит.
– Но тебе нельзя курить, – повторил Волька. – Тебе это вредно.
– Вредно, не вредно – теперь это не так уж важно. Ты ведь знаешь, я скоро умру.
– Нет, ты не умрешь, папа! Бог этого не допустит! – сказал Волька, повторяя слова, которые часто произносила Георгина, и сам искренне веря в них. – Бог не допустит этого!
– Бог многое допускает, – усмехнулся отец, жадно затягиваясь папиросой. И уже раздраженно добавил: – И что это у тебя все бог да бог! Вот что значит у баб на воспитании быть! Уж не в семинарию ли поступать собрался? Запомни: в нашем роду ни купцов, ни жандармов, ни попов не было. Надеюсь, и не будет. И штатских, надеюсь, не будет.
Он тяжело откинулся на спинку стула и строго посмотрел на сына. Отец был страшно худ, и от худобы, от болезни лицо его казалось темным, будто он загорел пoд каким-то нездешним солнцем; не под тем солнцем, которое светит над нашей землей, а под каким-то другим, которое горит над ужасным, неведомым для нас миром.
– Ну, так кем же ты думаешь быть? – резко спросил отец, будто продолжая какой-то давнишний разговор, хоть никогда такого разговора у них не было.
– Не знаю еще, папа, – ответил Волька.
– Придется говорить с тобой как со взрослым, – сказал отец. – Мне некогда дожидаться, когда ты вырастешь. Ты запомни этот наш разговор, а когда-нибудь и поймешь его. Он пойдет тебе на пользу. Я знаю, память у тебя хорошая.
– Да, память у меня хорошая, – с хвастливой готовностью согласился мальчик. – Я помню наизусть «Демона», и «Бородино», и «Лодку феи ветер, вея, опрокинул не со зла», и еще многое помню… Я все сразу запоминаю, и и…
– Не хвались, – прервал его отец. – Можно быть идиотиком и иметь превосходную память.
– Но ведь я не идиотик!
– Нет, – улыбнулся отец. – И ты должен стать военным. В нашей семье все были военными. Одни служили на флоте, другие в армии, но все были военными. Запомни, что только военный по-настоящему служит отечеству.
– Я постараюсь, папа, стать военным, когда вырасту.
– Постарайся. Только знай, что тебе будет трудно поступить в военное училище, ведь ты из дворян. Новая власть настороженно относится к нам.
– Я все-таки поступлю, папа. Я ведь уже умею стрелять из винтовки, тетя Гина меня научила.
– Во всяком случае, запомни: если ты и не станешь военным, то во время войны мужчина все равно должен быть на войне.
– Да, папа.
– И еще запомни вот что. Иногда жизнь заставляет делать плохое. Все люди делают плохие поступки. Но двух вещей делать никогда нельзя: поднимать руку на женщину и изменять своему отечеству. – Отец закашлялся, прошелся по комнате и сел на диван. Он долго сидел нагнувшись, потом скинул шинель и лег.
За окном светало. Волька задул лампу и сел на низкий подоконник. Окно было почти вровень с землей, из него видна была темная сорная трава, росшая у стены, а дальше – мощенный крупными булыжинами казарменный проулок. Вдали, в просвете между двумя кирпичными стенами, виднелось небо. На нем холодно и бездомно вздрагивала утренняя звезда.
Дверь скрипнула, вошел фельдшер Дождевой. В комнате сразу же запахло спиртом.
– Спит? – тихо спросил он, кивнув в сторону отца. – Ну, иди себе домой, я тут побуду… Постой, я тебя через санчасть проведу, а то часовой у дежурки не пропустит. Идем.
По темному сводчатому коридору они вышли на внутренний плац. Потом прошли насквозь приземистое одноэтажное здание, где в коридоре пахло карболкой, и очутились на крыльце. Оно выходило на очень широкую, поросшую травой улицу, где стояли деревянные домишки.
– Ну, иди, – сказал Дождевой. – И скажи Георгине Павловне – пусть не торопится меня подменять, пусть отдохнет. Я подежурю.
– Дядя Дождевой, а скоро папе станет лучше? – спросил Волька.
– Ты же знаешь, что он очень болен, – ответил Дождевой, сердито глядя с верхней ступеньки крыльца. – Разве Георгина Павловна не объясняла тебе?
– Да, она объясняла. Она говорит, что бог все-таки поможет.
– «Бог, бог»! – зло передразнил Дождевой. – Какой уж тут, к черту, бог!
– Почему вы такой умный, а в бога не верите? – с укоризной спросил Волька.
– Вот оттого, что умный, оттого и не верю, – ответил Дождевой. – И притом я прошел медицинскую науку, а по этой науке отсутствие бога твердо доказано. А ты что, видел бога?
– Нет, дядя Дождевой, я не видел, но святые видели его, – возразил Волька, повторяя слова Георгины. – И Жанна д'Арк тоже видела. И спасла Францию от проклятых англичан.
– Уж не знаю, какая там Жанна, а насчет святых дело ясное: они сами себя доводили. Такое и со мной было. Как я узнал, что брата моего под Кенигсбергом убили, я сильно пить стал одно время. Ну, раз дежурю – это под Гнилой Липой было, – вдруг вижу, брат в землянку входит. Я ему и кричу: «Андрюша, почему же ты в штатском?» А он ничего не сказал и вышел. Я закричал не своим голосом и за ним кинулся. Тут меня и связали санитары. С тех пор я пить перестал и больше не чудится.
– Дядя Дождевой, но вы и сейчас пьете, – робко возразил Волька.
– Ну, разве это я пью! Так, небольшие дозы для дезинфекции организма. Совсем без спиртного в нашем деле нельзя. Вот вырастешь, выучишься на врача, тогда сам поймешь.
– Нет, дядя Дождевой, я буду военным, когда вырасту.
– Знаю, это отец тебя настраивает. Отец у тебя, ничего не скажешь, командир боевой, честный военспец, да только он на все со своей военной колокольни глядит. Сейчас ни о каких войнах разговору быть не может. Сейчас у нас мирное строительство начинается. Мы всем капиталистам, которые к нам лезли, морды побили, у них у самих сейчас такое идет, что не до жиру, быть бы живу. Сейчас им не до войн. А нам надо Советскую Россию из разрухи вытаскивать, понял? А ты – «военным буду». Ну ладно, иди, заболтался я с тобой.
По тихой улице прошел Волька до набережной реки Быховки. Здесь, в двухэтажном доме вдовы Веричевой, Георгина снимала комнату. Через калитку садом прошел он во двор, миновал будку со спящей собакой и вошел в отдельные сени, где стояло множество ящиков с пустыми трехгранными бутылочками для уксусной эссенции. У мужа Веричевой был небольшой уксусный завод, но завод этот сгорел во время революции, а сам Веричев умер. Теперь вдова сдавала комнаты, но весь верх, кроме той комнаты, что снимала Георгина, пустовал. По крутой лестнице поднялся Волька наверх и тихо открыл дверь.
На ключ Георгина дверей никогда не запирала – она ничего не боялась. Однако спала она очень чутко.
– Как он себя чувствует? – спросила она со своей постели.
– Все так же, тетя Гина, – ответил Волька. – Сейчас там Дождевой, он сказал, чтобы ты отдыхала.
Волька тихо разделся и лег на свою узенькую койку.
«Только бы Георгина мыться меня не погнала перед сном», – думал он, раздеваясь. Но все обошлось благополучно, она ни слова не сказала. И вообще-то она была не строгая, а последнее время и совсем ни в чем Вольку не неволила. Он с наслаждением вытянулся под одеялом, а перед тем как закрыть глаза, оглянул комнату.
Было уже светло. Георгина тихо лежала у другой стены, лицом к Вольке. Ему была видна половина ее лица и пепельные волосы на подушке. Нельзя было понять, спит она или думает о чем-то, закрыв глаза. Она была плотно укрыта зеленым одеялом, и там, где ноги, одеяло сужалось. «Будто русалка с хвостом, – думал Волька. – Но у русалок и глаза зеленые, я об этом читал, а у нее – синие. И даже не синие, а такие, как ранние васильки, когда они еще не успели выгореть. Она очень красивая, Георгина, – и непонятно, почему она полюбила моего отца. Ведь он некрасивый и много старше ее. Я люблю отца пoтому, что он мой отец, я люблю его ни за чем. Но почему, за что полюбила его Георгина?»
Ему было уютно в постели. И в комнате в этот ранний час было так тихо, спокойно, и весь мир казался сонным, как всегда в детстве, когда ты готовишься уснуть. И вся комната была пропитана таким приятным, успокаивающим запахом – запах этот щел от Георгининой винтовки, висящей на стене в чехле из серой мягкой кожи. Приклад у винтовки был из кипариса – вот отчего так хорошо пахла винтовка. И запах этот сопровождал Георгину всюду, где бы она ни жила.
Георгина не любила рассказывать о себе, но однажды, когда Волька уж очень стал ей надоедать, она вынула из чемодана шкатулочку, и в той шкатулочке был листок, вырезанный из журнала. Там на снимке была изображена сама Георгина. На ней ладно сидела солдатская форма. Георгина стояла у входа в землянку, а на заднем плане видны были искалеченные огнем стволы деревьев.
Дальше шел текст, который Волька много раз перечитывал, – ему казалось, что там все очень красиво написано.
ГЕОРГИНА И ГЕОРГИЙ
(Из фронтовых озарений)
Нежданными проблесками и промельками озаряются порою суровые будни окопной войны. Скромные лавры наших самоотверженных сестер милосердия не прельстили юную уроженку Петрограда м-ль Н. Подобно известной французской девушке-снайперу Виолетте Риан, наша юная героиня, покинув благосостоятельную семью и приняв, в память погибшего жениха, имя Георгины Ладожской, решила оружием мстить тевтонам за смерть своего возлюбленного. Наряду с нашими солдатиками, с нашими героями в серых шинелях, очаровательная невеста-мстительница бесстрашно несет все тяготы военной жизни. Уже не один германец нашел свою смерть от ее пули… На днях на передовой позиции Н-ского полка состоялось награждение отважной девушки георгиевским крестом. Офицеры Н-ского полка по подписке преподнесли героине сделанную по особому заказу винтовку с оптическим прицелом и кипарисовым прикладом… И кто посмеет сказать, что не бывает чудес в наш век! Не по Высшей ли воле, не озарением ли Высших, Неведомых нам сил сочетались имена: Георгина и Георгий!
Мать Вольки умерла, когда он был совсем маленьким.
Он жил под присмотром няни и двух теток. Тетки обе верили в бога, но каждая в своего: сестра отца была протестантка, сестра матери – православная. Когда Волька подрос, они стали водить его в церкви, каждая в свою: одна – в кирку, что на углу Большого проспекта и Первой линии, другая – в Андреевский собор. В кирке ему не очень нравилось: там было слишком чинно, там надо было сидеть все на одном месте и нечего было рассматривать на стенах – это была церковь для взрослых. Когда началась война и отец ушел на фронт, Вольку перестали водить в кирку – это было непатриотично. Теперь его водили только в собор. Ему нравилось пение, и свечи, и горьковатый запах ладана, и таинственные изображения святых, и серьезное лицо священника. Волька в те годы удивился бы, если бы кто-нибудь сказал ему, что бога нет. Разве для того, кого нет, стали бы строить умные взрослые люди это большое, красивое и крепкое здание?
Разве для того, кого нет, стали бы рисовать эти иконы и украшать их золотом? И наконец, разве могли стоять на коленях перед никем, перед тем, кого нет, все эти молящиеся люди? Мальчик знал, что бог есть, только он невидим, – на то он и бог. Видимым-то всякий может быть.
Потом произошла революция. Одна тетка уехала куда-то, а вторая, тетя Аня, стала молчаливой и грустной и уже не обращала на Вольку внимания. Потом в Петрограде начался голод, и няня Таля увезла его к себе в деревню, Тверскую губернию. По воскресеньям она водила Вольку в соседнее село, в Пятницкую церковь, чтобы он молился за отца. Теперь отец был уже не на германской, а на гражданской войне, он был в Красной Армии.
В сельской церкви было бедно и уютно. Мягко пробивался свет в длинные узкие окна, где стекла были лиловаты от старости. Вокруг церкви раскинулось кладбище; прямо к церковным стенам примыкали каменные надгробия священников, прочные склепы местных помещиков, а дальше шли деревянные кресты. Тихие нищенки в черных платочках терпеливо стояли на паперти. Подавали им мало, время было трудное. Волька совал им свернутые в трубку овсяные блины, испеченные няней. Нищенки ласково усталыми голосами благодарили его. Перед сном он читал «Отче наш» и «Богородицу», и няня крестила его на сон грядущий. Иногда, едва он засыпал, она будила его, тронув за плечо:
– И кто это учил тебя на животе спать! – выговаривала она мальчику. – Сколько раз тебе говорю – грех на животе спать.
– Ты же сама знаешь, няня, меня так тетя Аня учила. Так тело хорошо отдыхает.
– «Тело отдыхает», – передразнивала няня. – Разве можно на брюхе спать, задницей к богу! Бог-то сверху все видит. Вот всыпет он тебе по первое число альбо шкарлатину нашлет!
– Няня, так я ж под одеялом.
– Думаешь, бог сквозь одеяло не видит! Бог – он сквозь все видит, у него глаз что у сокола. На правом боку спи, чтоб сердце к богу было повернуто!..
Однажды ранней весной за Волькой приехала незнакомая молодая женщина и увезла его к отцу. Это была Георгина.
– Грех-то какой, – всхлипывая, сказала ему на прощанье няня, – полюбовницу за тобой прислал. Хорошо, что хоть верующая.
Война гражданская уже затухала, но еще с полгода Волька с Георгиной ездили за полком, где служил отец, пока не обосновались в Старой Полисти. Здесь отец слег, и все знали, что он долго не протянет. И не верили в то, что он умрет, только Георгина и Водька. Они надеялись, что бог поможет.
У Георгины был свой, особый бог. Он не походил на чинного и неизвестно где скрывающегося бога из кирки, не походил и на доброго, но очень далекого бога из Андреевского собора и из няниной Пятницкой церкви. Бог Георгины ощущался где-то близко; он стоял где-то наготове, как быстроходный спасательный катер. В трудную минуту он придет на помощь. Надо только верить. И Георгина верила, а с ней верил и Волька. Конечно, две петроградские тетки и няня тоже верили в бога, но личного отношения к нему не имели. Он был для них существом важным, но чужим. А в Георгине было что-то таинственное, не простое. Она не походила на обычных людей, она, казалось, имела какое-то прямое отношение к своему богу, которого называла Спасителем. И этот бог Спаситель был самым главным богом, а под командой у него были ангелы. Через них он знал все, что происходит на свете.
– Тетя Гина, а ангелы кто – мужчины или женщины? – спросил ее однажды Волька.
– Какой странный вопрос, – улыбнулась она. – Ангелы – это просто ангелы. Почему это тебя интересует?
– Так… А по-моему, ангелы – это женщины. Вот такие, как ты. Ты ведь очень красивая. И глаза у тебя как василечки.
– Какая чепуха! Ты не должен говорить такие глупости. И потом, ангелы не стреляют из винтовок. И потом, они… Ну, вообще это не твоего ума дело.
Она отвернулась, но Волька успел заметить, что глаза у нее стали влажными, будто она собирается плакать, как девчонка. Вольку это удивило и даже немножко испугало. Впредь он старался не задавать ей никаких вопросов, раз она огорчается неизвестно из-за чего. Но как-то, услышав, как о ней говорит в ее отсутствие вдова Веричева с какой-то соседкой, мальчик спросил Георгину, почему она не вышла замуж за отца.
– Вряд ли ты это поймешь, – спокойно сказала она. – Я не хочу связывать твоего отца. Тебе нужна мать, а я плохая мать. Я была бы для тебя только мачехой. Ты бы, может быть, возненавидел меня. – Она закусила губу и сразу куда-то ушла, а Волька долго сидел и думал, как это он мог бы ее возненавидеть, ведь она такая красивая.
Но странно, какую-то долю правды в ее словах он почувствовал. Он знал, что Георгина хорошая, добрая, но знал и то, что она к нему, Вольке, почти равнодушна. Знал, что она спасет его от опасности, если нужно, и ничего не побоится; знал, что будет ухаживать за ним, если он заболеет, и в то же время знал, что она легко забудет его, если он уйдет или уедет. Он был для нее ничем – как все люди на земле. Кроме отца.
Лето шло к концу.
Отцу становилось то легче, то хуже. Георгина ходила то грустная, поникшая, то оживлялась и сразу казалась какой-то очень нарядной, хотя одевалась она всегда одинаково скромно, да и кто одевался тогда богато.
И все чаще водила она Вольку в старую темную церковь, что на углу Астафьевской и Заречного переулка.
Чего-чего, а церквей в городке хватало, и Волька дивился, почему она выбрала именно эту, где было так темно, где молящихся было всегда мало и где так недобро, так проницательно строго глядели с закопченных икон святые.
И каждый раз, перед тем как идти в церковь, Георгина обыскивала Вольку и отбирала стекляшки, железки, патронные гильзы, которыми были набиты его карманы. В обычные дни она смотрела на это сквозь пальцы, но считала, что в церковь ходить со всей этой дребеденью – грех. И еще она заставляла его мыть лицо и руки и сама стояла рядом, когда он мылся, – контролировала.
Волька отправлялся в церковь подтянутый, волосы были приглажены; чувствовал он себя другим, необычным. Но и Георгина становилась другой. Она словно делалась старше и скучней. Куда-то исчезала девическая легкость ее походки, тускнели васильковые глаза. Что-то тревожное, настороженное, чуть ли не злое появлялось в ней. Она уже не могла улыбаться, не могла понимать шуток и иногда сердилась на Вольку непонятно почему.
Пройдя по скучному пыльному городку, они входили в церковь. Тихо ступая по большим гладким плитам, шли они в боковой притвор, где было совсем безлюдно. Здесь еще ниже, еще тяжелее нависали своды; служба слышалась издалека, сбоку. Оба становились на колени.
– Молись, молись за отца, – шептала ему Георгина.
И он начинал молиться. Он крестился, нагибался и мысленно говорил Спасителю, чтобы тот как-нибудь вылечил отца.
– И ныне, и присно, и во веки веков, – тихо шептала рядом Георгина и потом уже совсем беззвучно шевелила губами, произнося что-то про себя.
– Тетя Гина, а что это – «и ныне, и присно, и во веки веков»? – спрашивал Волька, устав от поклонов.
– Это значит: ныне, вечно и долго-долго, – тихо отвечала она. – Молись за отца, пусть он живет сегодня, и завтра, и долго-долго! Спаситель слышит твою молитву. Моей молитвы он не слышит.
– Почему, тетя Гина? Ведь ты хорошо молишься.
– Я убивала людей. Правда, я убивала их на войне, это были враги, но Спасителю все равно, свои это или враги.
– Спаситель командует над всеми – да, тетя Гина? Он как Главковерх, да?
– Не кощунствуй в храме, – сердитым шепотом обрывала Вольку Георгина. – Молись! – И потом, ласково просительно, слегка касаясь губами его уха, она шептала ему: – Если ты будешь старательно молиться, я oпять дам тебе пострелять из винтовки. Я дам тебе десять пaтронов. Позавчера, после того как ты помолился, отцу стало лучше.
– Спаситель, сделай так, чтобы папа жил сегодня, завтра и долго-долго, – шептал Волька. Он это делал честно и старательно, но он не был уверен, что эта молитвa очень поможет. Он верил в бога и верил, что бог спасет его отца, но ему казалось, что бог это сделает не благoдаря молитве, а просто так, сам по себе. Ведь на то он и Спаситель.
Однажды, когда Волька был совсем маленьким, они с тетей Аней шли по набережной Васильевского острова, против Тринадцатой линии. Там кончался гранитный парапет и начинался спуск. На спуске, у самой воды, лежал большой гребной винт, снятый с судна, и Волька начал играть возле винта, зацепился за лопасть и упал в воду.
Рядом стоял угольный лихтер, и с него кинулся в воду человек и сразу вытащил Вольку на берег. Тот не успел даже наглотаться воды, но весь промок, конечно. Промок и матрос. Он стоял и сердито водил руками по широким брюкам, отжимая воду. «Скажите, как вас зовут?» – дрожащим голосом спросила его тетя Аня. «А тебе какое дело, фуфлыга белобрысая! – сердито ответил моряк. – Ишь, чуть мальчишку не утопила, посматривать надо!» Он, не оборачиваясь, ушел по трапу на лихтер, а Вольку тетка быстро повела домой. «Тетя Аня, а зачем ты спросила, как его зовут?» – задал мальчик вопрос. «Так. Ведь это твой спаситель», – ответила тетка.
И теперь тот Спаситель, которому он молился, и тот, который его когда-то спас, странно перепутывались в Волькиной голове и мешали ему по-настоящему погрузиться в моление, «Ведь я ему не молился, а просто тонул, а он взял да спас меня», – думал Волька. Но он чувствовал, что это грешная мысль.
Чтобы отогнать эту грешную мысль, он принимался рассматривать иконы. Кругом все святые были мужчины, и только одна святая, женщина, выделялась среди них.
Она была изображена более светлыми красками, и лицо у нее было не очень сердитое и строгое. И она была довольно красива. Волька глазел на нее и думал о том, что если бы оживить ее и вытащить из иконы, и потом одеть ее, как Георгину, в зеленую юбку и серую кофточку, то вышла бы она из этой темной церкви на улицу, и никто бы и не догадался, что это святая.
– Что ты так рассматриваешь эту икону? – шепотом прерывала его размышления Георгина. – На иконы нельзя так смотреть! Помни, что это великомученица Екатерина. Это не твоя подружка, комиссарская Ирка, которая вчера в карауле стекло разбила. Молись же за отца!
Выполняя свои обещания, Георгина несколько раз водила Вольку на Четвертый карьер – стрелять. Она снимала со стены винтовку, а ему давала нести широкую кожаную сумку, на которой были вытиснены слова: «Грусс аус Митава» (что по-русски означало: «Привет из Митавы»).
По окраинным немощеным улочкам городка они шагали к Богаделенской роще, потом выходили к бездействующей узкоколейке и шли по ней, пока не упирались в этот Четвертый карьер.
Когда-то здесь ломали плитняк для фундаментов и панелей, но теперь нигде во всем мире ничего не строилось, и карьер был заброшен. Над его откосами лохматой челкой нависали кусты, а на дне его, сквозь острые серые обломки, пробивалась вихрастая трава и хилые побеги ольшаника. А кое-где лежали большие плоские плиты с волнистой поверхностью, и когда Георгина с Волькой по пологому скату узкоколейки входили в карьер, с этих плит соскальзывали и исчезали в траве и щебне маленькие зеленовато-серые ящерицы. Здесь в безлюдье, в затишье, было тепло и тихо; все здесь было по-другому, не так, как наверху. И Георгина казалась здесь другой – веселой, даже озорной какой-то.
Они подходили к заброшенной дощатой сторожке, и Георгина прислоняла винтовку к стене и вынимала из сумки «Привет из Митавы» лист бумаги и медный карандаш с губной помадой. Расправив лист, подложив под него сумку, она рисовала на серой бумаге смешного человечка с круглыми глазами. Поплевав на эту мишень, она приклеивала ее к стене. А Волька ставил на приступочек несколько трехгранных бутылочек от уксусной эссенции, утащенных им из сеней дома вдовы Веричевой.
Потом они шли дальше, в глубь карьера. Георгина с деловым видом снимала с винтовки чехол, осторожно вынимала из пазов оптический прицел и клала его на сумку – здесь он был не нужен. Затем она плавно ложилась животом на землю, на мелкие камешки и траву. Она сразу как бы срасталась с землей; казалось, тронь ее, и она, как ящерица, заскользит по дну карьера и скроется, и никто никогда ее не отыщет.
Внезапно, с очень коротким промежутком, раздавались два выстрела.
– Сбегай проверь, – небрежно и весело приказывала Георгина.
Он бежал к сторожке и брал мишень. Теперь у человечка в каждом глазу было по рваной звездочке. Волька прикладывал к лицу бумажку и сквозь эти звездочки смотрел на небо. Потом спешил к Георгине.
– В оба глаза, тетя Гина!
– Ну вот, значит, я еще умею стрелять, – с легкой улыбкой, как бы говоря сама с собой, произносила Георгина. – Теперь попробуй ты.
Он ложится и, положив винтовку цевьем на бугорок мелкого щебня, прижимает к щеке теплый, тонко пахнущий кипарисом приклад.
– Ноги и туловище держи свободней, приклад сильнее прижимай к плечу! – командует Георгина. – Целься спокойно. Подкоптить тебе мушку?
– Не надо, тетя Гина, мушка не блестит.
Когда приклад плотно и удобно прилегает к плечу, Волька почти перестает ощущать себя, он словно сам становится винтовкой.
Вот она наведена на цель, Волька переводит мушку чуть-чуть левее: он знает, что винтовка берет чуть-чуть вправо. Теперь он спокойно нажимает спусковой крючок и сразу чувствует сильный, но дружественный толчок отдачи. Какая-то сила устремилась от него вперед, и ее уже ничем не вернуть, сам Спаситель ничего бы тут не мог поделать. Бутылочка исчезает, будто ее и не было. Если бы там стоял волк, или медведь, или человек, с ним произошло бы то же самое. Волька понимает это. И каждый раз он чувствует гордость, но рядом с гордостью встает какая-то неясная тревога, смутный страх перед этой силой, которая ему все-таки непонятна.
– Ты делаешь успехи, – говорит Георгина. – Теперь иди сюда.
Она отходит шагов на двадцать назад, Волька идет за ней и снова ложится с винтовкой на землю. Отсюда он два раза мажет, но третьим выстрелом разбивает еще одну бутылочку. А когда он пробует стрелять из положения стоя, у него ничего не получается.
– Эта винтовка тебе тяжела, – говорит Георгина. – Тебе бы надо драгунку. Но все-таки ты молодец. Хорошо, что ты не волнуешься при выстреле.
– Ты тоже не волнуешься при выстреле, тетя Гина?
– Нет, не волнуюсь, – с каким-то даже сожалением отвечает она.
– А когда ты стреляла в людей?
– Не знаю, как тебе объяснить… Ведь это были враги. Я очень волновалась, что не попаду, а поэтому я и не волновалась… Нет, ты этого не поймешь…
– Тетя Гина, а из меня выйдет меткач?
– Какое глупое слово! Из тебя выйдет недурной стрелок, если ты будешь практиковаться. Но никогда не стреляй в зверей и птиц – это грех. Оружие можно употреблять только при необходимости, иначе это подлость.
– Значит, только на войне? Но ведь война же кончилась. Теперь начинается мирное строительство, – авторитетно заявляет Волька, повторяя слова Дождевого.
– Война еще будет. Сейчас она кончилась, но когда-нибудь она будет опять.
– А с кем на этот раз?
– С кем-нибудь да будет. Наверно, с англичанами, они ненавидят Россию.
– А тебе страшно было на войне, тетя Гина?
– Вначале было все время очень страшно. А потом когда надо – не боишься, а когда надо – боишься. Совсем не бояться нельзя, а то тебя быстро убьют или ранят. Если б твой отец знал, когда надо бояться, он был бы сейчас здоров. Он шел впереди роты в рост, парадным шагом, с одним револьвером. Это было в самом начале войны… Этот глупый Николашка Второй погубил нашу гвардию на болотах! Будь он проклят со своей пемкой Алисой! И молодцы большевики, что расстреляли его. Так ему и надо!
Вольке всего двенадцать лет, и в его голове царит порядочный сумбур. Но он смутно понимает, что еще больший сумбур царит в голове Георгины, хоть она такая умная и смелая. И он удивляется ей. С одной стороны, она признает большевиков: «Если б не они, то вся Россия бы развалилась». С другой стороны, она осуждает их за то, что они воевали на гражданской войне: «Русские не должны стрелять в русских». Сама она после германской ни разу не выстрелила в человека, она только ездила всюду следом за отцом. И еще: она ненавидит Николая Второго, но в то же время говорит, что все было бы хорошо, если б нa его месте был Петр Великий.
Очень трудно разобраться во всем этом. Большевики, царь, бог, буржуи, немцы, англичане, Спаситель… Волька садится на камень и пытается поразмыслить. Наверно, все-таки все дело в боге, от него все зависит, – приходит он к успокаивающей мысли. Как бог захочет, так все и получается. Но зачем тогда болен отец? Выходит, тоже из-за бога? Значит, это бог послал в него пулю? Но почему, за что?
– Идем на купанье, – трогает его за плечо Георгина. – Какое жаркое лето в этом году!
Они выходили из Четвертого карьера и редколесьем шли до берега реки, а потом шагали у самой воды. У поворота реки берег круто взмывал вверх. Это место называлось Сергунин яр; когда-то здесь утопился сын богатого купца. Жители городка не любили этого места, здесь всегда было безлюдно.
Георгина бережно клала винтовку в траву, брала у Вольки сумку «Привет из Митавы» и вынимала из нее купальный костюм. Потом уходила за кусты и появлялась уже в костюме – в нелепом полосатом купальном костюме тех времен, с какими-то оборками, с юбочкой. Она была бы смешна в этой глупой одежде, если бы не была сама по себе так красива.
– Сторожи винтовку! – приказывала она Вольке, а сама, побежав на самую крутоярь, вставала над обрывом и, переминаясь с ноги на ногу, с веселой нерешительностью глядела вниз, где по гладкой, непроглядно черной воде, будто тихие серебристо-серые паучки, пробегали маленькие водовороты. И вдруг она взмахивала руками и летела вниз головой. Тело ее легко и остро, почти без всплеска, входило в воду. Она исчезала в темной глубине, а потом всплывала уже далеко от этого места и плыла к другому берегу, к топкому островку, за которым в тихой протоку росли белые водяные кувшинки. Волька сидел на берегу, его грело солнце позднего лета, от реки тянуло влажной свежестью. Как хорошо было кругом! Вот если бы всегда так было! Только пусть Спаситель поможет отцу – и тогда уже все на свете будет хорошо. И пусть так будет ныне, вечно и всегда-всегда!
Георгина приплывала назад усталая и веселая. Взойдя на берег, она бросала на траву несколько кувшинок.
У них были толстые мясистые стебли, а чашечки матовобелые, и пахло от них рекой, глубиной. После купанья глаза Георгины казались темнее – они были как васильки после дождя. Нагнув голову, она набрасывала волосы на лицо, чтобы они скорее сохли, и молча стояла так, поводя опущенной головой. Вольке был виден ее подбородок и черный шнурок от креста, убегающий под мокрый полосатый костюм, облипающий ее грудь.
– Какая вы красивая сегодня, тетя Гина, – говорил Волька. – Вы не такая, как каждый день… – Видя Георгину в мокром купальном костюме, он почему-то переходил на «вы», ему неловко было обращаться к ней на «ты».
– Глупости какие ты говоришь, – отвечала Георгина. – Стою, как мокрая лягушка, а ты говоришь глупости. И ничего не понимаешь.
Но Волька понимал красоту – для этого не надо быть взрослым. Однако красота Георгины не вызывала в нем никаких смутных чувств. Он любовался – и все. Другое дело – девчонки. Когда он с Иркой лазал в дьячковский сад воровать зеленые яблоки, когда он подсаживал Ирку на забор, ему было приятно это. И потом он долго вспоминал это прикосновение с тайной тревожной радостью и ждал, когда они опять пойдут воровать. А о самих яблоках он как-то даже и не думал.
– Что ты не купаешься? – говорила Георгина. – Теперь я здесь, винтовку никто не утащит.
Волька не шел на высокое место, откуда ныряла Георгина. Он прыгая в воду оттуда, где берег был невысок. Но он уже умел плавать; упади он теперь случайно в воду, как там, в Петрограде, ему бы не понадобился спаситель. И как приятно было это ощущение свободы, эта счастливая уверенность в себе, эта небоязнь глубины, – казалось, глубина даже помогает. Ему чудилось, что еще немного – он и летать научится. Ведь плавать-то он уже умеет!
Обратно в городок они всегда шли быстрым шагом: Георгина торопилась на дежурство к отцу. И чем ближе они подходили к городку, тем грустнее и строже становилось ее лицо. Когда они вступали на первую улицу, Георгина с сожалением выбрасывала в канаву букет водяных кувшинок. Очень быстро увядали эти цветы. Их матовобелые лепестки темнели, а толстые стебли высыхали, становились тонкими, как мышиные хвостики. Пахли они уже не рекой, не глубиной, а тлением.
– Тетя Гина, а завтра мы пойдем купаться? – спрашивал Волька.
– Нет, завтра, когда я приду с дежурства, мы пойдем с тобой в церковь.