Часть первая. КАЖДЫЙ ЧЕТВЕРТЫЙ (Из дневников Давида Маревича)

— Какая глупость, — сказал он. — Все, что от тебя требуется, это вынуть щеколду из тела, когда умрешь. Черт возьми, каждый делал это тысячи и тысячи раз. А то, что они этого не помнят, вовсе не означает, что они этого не делали. Какая глупость.

Джером Дэвид Сэлинджер. «Тедди»

Глава первая. ВЕРТЕП С БОГИНЕЙ

Отец Давида — Юрий Геннадиевич Маревич не был сантехником, но алкоголиком был. И Давид чувствовал себя страшно далеким от мира своих прежних одноклассников из соседних цековских и совминовских домов. Юрий Геннадиевич, историк по образованию, преподавал в школе, потом работал в издательстве, потом начались диссидентские дела, вызовы в КГБ, упрямство, закончившееся судом и ссылкой за тунеядство. Отмотав срок, отец еще пять лет жил на «сто первом километре», под Каширой. И только в семьдесят шестом, когда Давид уже заканчивал школу, ему удалось вернуться в Москву. К этому времени отец сделался совсем другим: молчаливым, дерганым, нелюдимым. И не пил. Никогда, ни грамма. Однажды только сорвался, и Давид понял: отец теперь пьет по-другому.

Ушел в запой дней на десять, и мать едва не выгнала его из дома. Но тут как раз свершилось чудо: Давида приняли в университет, все как-то разом нормализовалось, отец нашел работу в отделе писем какого-то полунаучного журнала, а матери — она была тогда секретаршей у начальника райсобеса прибавили зарплату в родной конторе. И три с небольшим года все катилось ни шатко ни валко с видимым благополучием, пока не наступил восьмидесятый год. В ту новогоднюю ночь отец сказал, что не может не выпить после ввода наших войск в Афганистан. Выпил. И больше не трезвел уже никогда. Умер он в самом конце восемьдесят третьего в больнице.

А за три месяца до того, в ночь с двадцать девятого на тридцатое сентября, случилось событие, значимость которого на тот момент мог оценить только сам Давид, да и то — разве он понял, что произошло на самом деле? Он только почувствовал: свершилось нечто, выходящее за рамки его персональной ответственности, его личных интересов, его внутреннего мира…

Все получилось очень нескладно. После первого захода в парилку даже еще не сделали по глотку, а только открыли одну бутылку пива, когда в замк…EEеi с шумом повернулся ключ и, бешено сверкая глазами, перед ними возник Витькин старший брат. Кричать он не стал, просто подозвал к себе Витьку, и было слышно, как старший с тихой яростью выговаривал младшему, что это все-таки восстановительный центр, а не римские бани, что пиво и сигареты здесь совершенно недопустимы, что девять человек для четырехместной сауны — многовато, что спасибо еще баб с собой не привели и что, в конце-то концов, он ему не первый раз все это говорит. Витька стоял, понуро опустив голову, и переминался с ноги на ногу, а остальные, поняв, что сеанс окончен, стали потихонечку вытираться, одеваться и укладываться.

Витька догнал их уже во дворе, когда вовсю дискутировался вопрос, куда теперь пойти и чем заняться. Аркадий предложил совершенно дикий вариант: махнуть к нему на дачу. Он крутил на пальце ключи от отцовской «Волги» и уверял, что шесть, а может, и семь человек в нее впихнется. Но столько желающих не набиралось, потому что был четверг, а не суббота. Мишель сказал, что у него в квартире хоть и восемь комнат, а такую ораву он все равно позвать не может, дескать, их даже вахтер в подъезд не пустит. Навалились на Владика. У того как раз предки во Франции были, но Владик быстро отбрехался: оказалось, сеструха Клепа сегодня день рождения отмечает, а у него с Клеопатрой договор о невмешательстве в дела друг друга. Рестораны и кафе исключались сразу — с наличностью оказалось неважно, — и народ совсем уж было загрустил, когда чувствовавший себя виноватым Витька пригласил всех к себе в гараж. Идея принята была на ура, и еще успели до закрытия в магазин «Вино. Фрукты», где прикупили пару вермута и пяток «арбатского». А пива с собой было много. Давиду почему-то совсем не хотелось мешать его с вином, и словно буриданов осел он мучился проблемой, на каком из напитков остановить свой выбор.

В гараже оказалось тепло и уютно. Стоваттная лампочка освещала чистые стены, бетонный пол и блестящего «жигуленка». Нашлась скамейка, пара стульев и табуретка, а двое сели в машину, открыв с одной стороны дверцы. Стаканов на всех не хватило. Пили по очереди, как старые друзья. Но вообще-то Давид чувствовал себя чужим в этой компании. Только Витька и Аркадий учились вместе с ним в школе. Остальных он узнал позже, и знакомство с ними было шапочным. Некоторых вообще видел впервые и даже не успел запомнить имен. Признаться, и со школьными своими товарищами встречался он теперь редко. Давид был очень чужим в этой компании. Лишь общие стаканы и объединяли его с ними. Может, поэтому вдруг захотелось стать пьяным. Чтобы все на свете сделалось проще и радостнее. А ведь на самом-то деле — к чему обманывать себя? — Давид радовался возможности иногда общаться именно с одноклассниками, такими не похожими на него. Когда он слушал их рассказы о жизни, совсем другой, далекой, незнакомой, манящей и отталкивающей одновременно, возникало странное сладковатое, тревожно-тоскливое чувство — нет, не зависти, а скорее удивления и растерянности, чувство прикосновения к запретному, словно в двенадцать лет попал на фильм для взрослых или подсматриваешь в чужое окошко. А ребята рассказывали свои истории небрежно, просто, не подозревая об их тайном (для Давида) смысле, рассказывали, чтобы вместе посмеяться и тут же забыть. Ведь по большей части это были всякие веселые байки с изрядной долей вымысла. Никто не обижался, если говорили прямо: «Ну, это ты брешешь!» Или: «Все, что рассказывает Владик, — дели на восемь».

Выпив вермут и перейдя на «арбатское», компания слушала Аркадия, который долго и бездарно, в основном весело хихикая сам, рассказывал о пришедшем к нему однажды телемастере, тоже, очевидно, пьяном и оттого навязчиво требовавшем у хозяина некую особенную отвертку, каковая, будучи найдена, в итоге не понадобилась. Собственно, в этом и заключался весь юмор. Ужасно смешно. И компания совсем уж было начала скисать, когда в оставленной Давидом широкой щели незакрытых дверей гаража появилась фигура Сереги Мавританова — Мавра. Он зашел наудачу, не обнаружив друзей по домам. При себе он имел литровую бутыль шикарного испанского бренди «Сото» и встречен был ликующими воплями. Компания резко поделилась на две почти равные части: четверо, отказавшись или почти отказавшись устраивать дикий коктейль, разбежались по домам, ссылаясь на дела и самочувствие, а пятеро плюс шестой — Мавр с энтузиазмом взялись за уничтожение крепкого напитка, который благодаря качественному коньячному спирту основы и тонкому изысканному букету легко проскакивал без закуски. И когда бренди почти не осталось, Витька, предусмотрительно пивший немного, предложил:

— Вот что, мужики, по-моему, вариант, предложенный Аркашей, назрел.

— В смысле? — не понял Гоша, уже давно забывший, о чем шла речь.

— В смысле махнуть к нему на дачу, — пояснил Витька. — По дороге завернем на мою, а у меня там два литровых пузыря водки «Абсолют».

— А телки? — спросил Мишель, всегда остро озабоченный сексуально, независимо от количества выпитого.

— Ты че, давно в Барвихе не был? Там с девочками не проблема, — со знанием дела заявил Гоша.

«Волгу» Аркашкиного отца решили не трогать — Витька предоставил свои «Жигули» из соображений удобства и вообще.

Неожиданно возникло осложнение. Стартер отчаянно крутился, грозя посадить аккумулятор, а двигатель даже не чихал.

— Погоди, урод, не крути, — сказал Аркадий. — Дай подумать, что это может быть.

Задумались все. Давид задумался тоже и внезапно почувствовал, что нет ничего важнее на свете, чем здесь и сейчас завести эту машину. Он никогда не был водителем и даже не изучал устройство автомобиля — так, где-то что-то слышал на уровне среднеэрудированного человека. А сейчас вдруг увидел свечи. Он четко представил себе их конструкцию, место расположения, и ему ужасно не понравились покрытые копотью, совершенно черные и словно жирные от масла контакты.

— Витька, — проговорил он незнакомым самому себе голосом, — у тебя, наверно, свечи забросало.

Витька вздрогнул, потому что был трезвее других. Спросил удивленно:

— А ты откуда знаешь? Вообще, очень может быть. Вчера холодно было, я прогревался долго, а потом забыл подсос выключить, так весь день и ездил.

— Ну ты и козел, — ласково пожурил Аркадий, которого уже начало развозить. — Значит, ща вывинтим и будем прокаливать, это же как два пальца…

— Ну тогда мы никуда не поедем, — заныл Мишель. — Фигня это все. Я пошел домой.

— Спокойно, ребята, — проговорил Давид все тем же замогильным голосом. — Не надо ничего вывинчивать, я их так почищу. Помолчите минутку.

Он еще раз представил себе эти аспидно черные контакты, мысленно надвинулся на них глазами и несколько раз с усилием моргнул. Веки его отяжелели, ресницы, казалось, загнулись внутрь и глаза отчаянно защипало. Но он уже видел, что дело сделано. Контакты заблестели праздничной чистотой надраенного металла. Давид крепко зажмурился, инстинктивно потер глаза кулаками. Потом отнял руки и с ужасом обнаружил полоски черной сажи на первых фалангах обоих указательных пальцев.

— Все? — спросил Витька полуиронично-полуиспуганно.

— Все, — сказал Давид. — Заводи.

Общее оцепенение прошло, но тишина сохранялась: все пятеро ждали, и каждый готовился выдать какую-нибудь плоскую остроту типа: «Факир был пьян…».

Но фокус удался. Машина завелась, что называется, с полтычка. Все радостно загалдели и полезли внутрь, не выказывая особого удивления. Чего не бывает в жизни!

— Да ты у нас медиум, Дейв! — гоготал Аркадий, приобняв Давида.

А Гоша заметил:

— Деточка, все мы немножко медиумы. Особенно когда дадут стакан. Вот сейчас еще пузырь раздавим, и я начну глазами машины тормозить.

— Ты лучше пару клевых телок тормозни, — посоветовал Мишель.

А у поста ГАИ на Рублевке чуть было все не сорвалось. Длинный худощавый инспектор в белоснежных крагах взмахнул полосатым жезлом, и Витька, естественно, остановился. Других машин поблизости видно не было, и косить под дурачка, мол, товарищ милиционер, я думал, это не мне, не представлялось возможным. Восемьдесят километров в час на правительственном шоссе превышением скорости обычно не считается, да и шесть человек в «Жигулях», в общем, ерунда, но придраться, конечно, могут к любому — такова селява — и пятерку на штраф друзья бы все вместе безусловно нашли. Беда была в другом: даже от Витьки, который вполне уверенно держал руль, пахло за версту.

— Ну что, ребята, — спросил Витька мрачно, — кто самый трезвый? Кто вместе со мной пойдет разбираться?

— Трезвых поищи в другом месте, — ответствовал Гоша. — А здесь нужен тот, кто отбрехаться сумеет. Посмотрите, мужики, у кого хотя бы паспорт с собой, чтобы щегольнуть фамилией. Постовой-то местный, не может наших предков не знать.

Все призадумались. Однако Мишель, портрет дедушки которого в числе четырнадцати высших лиц государства трудящиеся носили на демонстрациях по всем праздникам, не имел при себе даже студенческого билета. Витькин папа из ВЦСПС и отец Мавра — скромный союзный министр — для гаишника вряд ли высоко котировались. Гошины родители работали в МИДе, но, похоже, были теми еще дипломатами, а значит, фамилии их вообще глубоко законспирированы, так что наличие Гошиных документов рояли не играло. Некоторая надежда оставалась на Аркадия — фамилию одного из самых главных генералов МВД милиционер должен был помнить. Но уж больно пьян был сам Аркадий, а к тому же вместо мидовского пропуска любил он таскать с собой гэбэшную ксиву, то есть курсантский билет Высшей школы КГБ, а это не совсем те корочки, которые надо показывать ГАИ…

— Знаю я здешних ментов, — процедил Витька. — Бывает, на такого нарвешься, ни деньги, ни фамилия не помогут, им бы только дырку тебе проколоть и протокол составить. Тут один с Иркой Андроповой ехал, так все равно штрафанули и права отобрали.

— Брехня, — вяло откликнулся Гоша.

— Не брехня, — возразил Мишель, — просто менты Андропова не любят с давних пор…

И пока они трепались, так и не решив, кому выходить на встречу со стражем порядка, тот подошел сам, вплотную подошел, нагнулся к Витьке и козырнул. Витька приоткрыл окошко наполовину и, не поворачивая головы, чтобы не дай Бог не дыхнуть гаишнику в лицо, протянул документы. Смешно это было: запах в машине стоял такой, словно бутылку водки, бутылку вина и пару пива равномерно разлили по всем сиденьям и по полу. Инспектор потянул носом воздух и уже приготовился что-то сказать, на ходу меняя тему своего выступления, но…

Давид, сидевший на заднем сиденье слева, успел открыть окно полностью, высунуться и окликнуть:

— Товарищ капитан!

Погоны он в темноте разглядел плохо, но какая разница, главное, чтобы оглянулся, главное — поймать глаза, а дальше… ему секунды хватит.

— Товарищ капитан, я — майор Мелентьев, начальник опергруппы Шестого управления МВД. (Что за чушь?! Почему шестого? Да и есть ли такое? Но «товарищ капитан» с лейтенантскими погонами — теперь он разглядел их смотрит только на Давида и очень внимательно слушает.) У нас — спецзадание. Машина с частным номером — это конспирация. И запах алкоголя для камуфляжа. Очень важное спецзадание, товарищ капитан. Промедление в выступлении смерти подобно. (Ну, это уж он лишнее сморозил, это кажется, из Ильича. Но товарищ капитан проглотил — смотрит, слушает.)

Только не отпускать глаза, только не отпускать!

Инспектор медленно поворачивается, кося по-прежнему на Давида, возвращает документы Витьке, еще раз козыряет, опускает руку с жезлом, и все это молча и как-то нехотя, словно во сне. Наконец инспектор отводит взгляд, и Давид шепчет Витьке:

— Газуй, газуй быстро!

— Что ты ему сказал? — проснулся Аркадий.

На улице ветер. Никто ничего толком не слышал.

— Да так, — замялся Давид, — объяснил, что мы не очень простые люди.

— Дейв у нас медиум, загипнотизировал товарища, — улыбнулся Гоша, оборачиваясь с переднего сиденья.

Хорошо ему там, у него ноги длинные — вот почему Гошу пустили вперед. А Мавр, маленький, худенький, зажатый посередине, почти сползший на пол, заворчал:

— А на кой хрен его гипнотизировать? Менты — они же тупые. Помнишь анекдот, как милиционер проверяет, есть ли спички в коробке?

— Или этот, — оживился Мишель. — Встречаются два мента…

— Да пошли вы!.. — обиделся Аркадий — все-таки из семьи милицейского генерала, но обиделся беззлобно, напоказ, настроение-то у всех хорошее было, от души отлегло.

Только Витька молчал, он слышал лучше всех, от первого до последнего слова, какую лапшу вешал Давид на уши инспектору. И машину он водить начал раньше всех, а потому и понял: такого просто не могло быть. Впрочем, Дейв еще в школе слыл завзятым прикольщиком, любил всякие фокусы, розыгрыши, кажется, и гипнозом увлекался, какую-то старинную книжку по технике внушения приносил — это точно. А теперь… они давненько не виделись, мало ли что он освоил параллельно за годы своей учебы на экономическом. В экстрасенсов всяких Витька особо не верил, но и прожженным скептиком себя не считал. Поэтому теперь он ни о чем не спросил Давида — просто вел себе машину и ждал дальнейших неприятностей. Да, да, именно неприятностей. Вот сейчас гаишник оклемается и кинется звонить на следующий пост. Обязательно позвонит. И тогда такое начнется! Страшно подумать. Оказание сопротивления должностному лицу при исполнении служебных… Не дай Бог! А отец спросит: «Ну и зачем ты брал с собой этого парня? Мало ли что в школе учились! Я тебе говорю: у тебя должен быть свой круг общения. Вечно какие-то электрики и шоферы в доме болтаются. Ты еще женись на уборщице! Влип? Сам виноват». Так оно все и будет, думал Витька.

Но пост у развилки проехали без проблем. И дальше — тоже, до самой дачи. А поганое чувство все не отпускало. И пока в гараж забегал за бутылками, и пока здорового черного терьера Бима, выбежавшего из темноты, трепал по голове и холке, мельком поглядывая на светящиеся окна второго этажа, где бабка с дедом, наверно, как раз садились чай пить. Не отпускало тоскливое тянущее чувство: как-то все неправильно, не так, не так. Поэтому одну бутылку открыл прямо на ходу, с треском разрывая фирменную пленку, натянутую поверх алюминиевой пробки, и глотнул жадно прямо из горлышка.

— Вот, мужики, одна неполная была, — доложил, возвращаясь, в машину.

А мужикам уже было все равно. Загудели, заокали,

о-о! — зашелестели, потирая от нетерпения руки.

— Ну, тебя только за смертью посылать, — не избежал дежурной шутки Мишель, и все загоготали, вспоминая анекдот.

Аркадий, увидев роскошную водку, проснулся окончательно и начал шарить по карманам, звеня ключами и выбирая нужные.

Выпили.

А вот Давид выглядел плохо. Бледен был и смотрел в одну точку.

— Дейв, ты чего? — спросил Витька, снова ощущая тоску. — Водки тяпнешь?

Давид встрепенулся, как разбуженный, смешно похлопал ресницами.

— Не люблю из горла. И потом, закусить нечем.

— Это «Абсолют-цитрон», ее даже запивать необязательно. Вот тебе стаканчик. Хлопни.

Давид выпил. Водка была и впрямь удивительная. Лимонный ликер какой-то, а не водка. Подумать только, что гады-буржуи делают!

Сели, тронулись дальше. Ехать осталось минут пять. Так сказал Аркадий. Но ехали они существенно дольше. Заплутали, что ли? Или это все уже смешалось в голове у Давида? Кажется, они еще раз выпили без закуски, когда выходили из машины. А потом опять куда-то поехали. Нет, потом они уже никуда не ехали — сидели в мягких креслах в очень теплой просторной комнате, звучала музыка, свет был приглушенный, а еще — много цветов в горшках и камин, и девушки какие-то танцуют, а он сидит полулежа с бокалом чего-то ароматного в руке, и ему хорошо-хорошо, так хорошо, что хочется заснуть, но стоит закрыть глаза, и он опять оказывается в «Жигулях», на темном петляющем через лес узком шоссе. Окошко раскрыто полностью, ветер свистит, хотя скорость черепашья, вкрадчивая такая скорость — километров пятьдесят, ведь повороты резкие, и темень хоть глаз коли, и после остановки у ГАИ перепуганный Витька осторожничает.

Как же так это все получилось? Как же так?

Давид знал, что иногда ему удается то, чего не могут другие. Случаи были редкими, очень редкими. Он коллекционировал их, вспоминал, пытался сопоставлять и анализировать. Но никогда раньше он не умел управлять своими экстраординарными способностями. Сегодня получилось. Почему? Неужели теперь он станет настоящим экстрасенсом? А что — деньги начнет зарабатывать. Какие, к черту, деньги, дурак?! Посадят тебя в закрытый институт и будут исследовать под микроскопом. Впрочем, он ведь станет сопротивляться, убегать. Так что никто особо не разгуляется — прихлопнут его, и все дела. Грустно.

Он вдруг с удивительной ясностью вспомнил самый первый из тех невероятных случаев.

Август. Скоро в третий класс. Считанные дни до школы. Почти все уже приехали с дач. Во дворе шумная веселая компания. Но сейчас мальчишки разошлись обедать, а его мама еще не позвала, он вдруг остался один.

Старый московский дворик, отделенный от улицы чугунной решеткой забора, небольшим флигелем с мезонином и воротами, давно не закрываемыми на замок по причине отсутствия штатного дворника. Как здорово было кататься на этих скрипучих воротах, где между вертикальными прутьями словно специально для детских рук и ног приварены были небольшие перекладинки. Между флигелем и глухой стеной соседнего дома заботливыми руками давних жильцов разбит был садик с цветочными клумбами, кустами сирени и жасмина, с детской песочницей и неизменной двухпудовой качалкой из цельнотянутых стальных труб. А в центре садика под сенью роскошного раздвоенного ясеня, служившего в зависимости от обстоятельств царским троном, лошадью, креслом пилота и чем угодно еще, возвышалась странная неизвестного назначения постройка оштукатуренный и давно не крашенный кирпичный куб с ребром метра в полтора и с двумя заколоченными окошками. Именовался он в народе Колодцем, ибо доски от окошек вопреки стараниям местного жэка перманентно отдирали великовозрастные шалопаи, и только совсем-совсем нелюбопытные люди из окрестных домов могли не знать, что обшарпанный кубик — это лишь верхушка айсберга. Вниз под землю на страшную, по детским понятиям, глубину (а на самом деле, должно быть, метров на пять-шесть) уходила шахта с ржавыми скобами по стенам, и на дне Колодца имелась тяжеленная бункерного типа железная дверь, до середины своей скромной высоты заваленная всяческим мусором и словно на века замершая в чуть приоткрытом состоянии. Сквозь узкую щель, оставленную кем-то в безумно далекие времена, сквозил холодный и жуткий мрак, не побеждаемый никакими фонариками и самодельными факелами. О загадочном мире по ту сторону железной двери слагались легенды. По вечерам в сгущавшихся сумерках было принято рассказать какую-нибудь новую историю о мертвецах, сброшенных в Колодец и бесследно исчезнувших, или о гигантских разумных крысах, умеющих просачиваться в узкую щель приоткрытой двери. По вечерам — только рассказывать, а изучать Колодец возможно было исключительно при свете дня, улучив момент, когда вокруг нет взрослых и путь через окно открыт очередным добрым взломщиком. Собственно, уже для спуска на дно требовалось известное мужество, заглянуть в щель — это был следующий уровень сложности, а о том, чтобы разобрать мусор и попытаться открыть дверь, говорили конечно, но так, как говорят об экспедиции на Северный полюс: мечтали, строили планы, обсуждали варианты последствий это была дальняя, очень дальняя перспектива.

И вот в тот раз среди дня Додик вдруг оказался один во дворе. Один на один с Колодцем. Когда светило солнышко, Колодец становился совсем не страшным. Он бывал и дозорной башней, и капитанским мостиком на корабле, и фашистским дотом посреди поля, а зимой, навалив сугробы почти вровень с Колодцем, здесь играли в «царя горы». Страшный, не страшный, а что-то необычное было в Колодце всегда, древнюю тайну охранял он и днем и ночью. Он и склонившийся над ним старый ясень с раздвоенным стволом, с несколькими горизонтально протянувшимися ветвями — одна, огромная, шелестела прямо перед их окном на третьем этаже, а другая, поменьше, нависла над Колодцем совсем низко: кажется, чуть подпрыгнешь — и вот уже достал, зацепился, как за перекладину турника, и ветка прогнется, спружинит, и будешь качаться как обезьяна в джунглях, как Тарзан. Здорово! Но куда там — это только кажется, что допрыгнешь. На самом деле высоко. Однако с каждым годом он рос, а ветка (может, и вправду так было?) опускалась ниже. Позавчера, когда вернулся в Москву, залез на Колодец и почувствовал: теперь сможет. Допрыгнет. Точно. Зря он, что ли, в деревне столько тренировался в прыжках с обрыва и лазании по деревьям! Только при ребятах не хотелось: вдруг опозорится. А теперь момент настал. Пока никто не видит…

И было такое ощущение, что какая-то теплая волна поднялась из таинственного Колодца, подхватила его, поддержала, и в волшебно прекрасном полете, в миг почти сказочного парения в воздухе он легко, как гимнаст за брусья, ухватился за ветку ясеня, оказавшуюся где-то на уровне груди… Разве такое бывает? Или это сон? Как он смог?.. Ветка конечно прогнулась и конечно спружинила: вниз — вверх, вперед — назад, а крыша Колодца — вот она — очень близко под ногами, того и гляди чиркнешь, даже не надо спрыгивать, отпустил ветку, и все — уже стоишь. Отпустил. Зашумела листва, умчалась вверх.

— Ништяк! Зэконско! Забойно! — Все известные восторженные восклицания вырвались у него сразу.

И захотелось повторить. Он смотрел наверх, как покачивается растревоженная ветвь, ждал, пока она остановится, и рассеянно переступал ногами. Все. Пора. Еще один прыжок в небо.

Р-р-р-а-аз!.. И кто-то схватил его за ногу. Резкая, обжигающая боль в лодыжке. Полная потеря ориентации.

Он падал не то что не сгруппировавшись, он падал даже не вжав голову в плечи. Падал, как манекен из папье-маше, опрокидывался, оставаясь ногами на краю Колодца, потому что правая ступня попала случайно в строповочную ржавую петлю и зацепилась, застряла там и только теперь, уже сломанная (растянутая? вывихнутая?), высвобождалась. А головой он упал точно, прицельно — на торчащее осколками вверх бутылочное донышко.

После он осмотрел и это донышко, и кровь вокруг. После. А тогда…

Тогда его не стало. Он был действительно уверен, что умер. По-детски это совершенно нормально так считать. Для детства не существует понятия «смерть» в чистом виде. В голове ребенка оно просто не может оформиться логически. Смерть как идея распадается на три приемлемые для понимания составляющие: всепоглощающий страх или боль, которую невозможно вытерпеть; внешняя картина гибели, наблюдаемой со стороны в кино или в жизни; и, наконец, индивидуальное ощущение потери сознания. Три эти ипостаси никак не связываются друг с другом, и потому практически любой ребенок не то чтобы верит, не то чтобы знает, а просто чувствует, что он бессмертен.

Больно, очень больно, страшно, потом… ничего не помню… и снова все вернулось — значит, умер и воскрес. Ничего особенного. Так со всеми бывает, просто не все хотят и не все могут рассказать об этом. Потому что не все воскресают здесь. Вернее, почти все воскресают не здесь. Вот в чем дело. Так он решил для себя тогда, и все было абсолютно ясно.

Ему повезло. Он воскрес там же, где умер, только в другой позе: сидел, прислонившись к стенке Колодца, и кровь заливала глаза. А боли уже практически не было ни на макушке, ни в ноге. Только ужасный страх сжимал сердце. Поэтому он вскочил и понесся домой. Взлетел на третий этаж, позвонил в дверь. Мама открыла и всплеснула руками, теряя равновесие:

— Господи! Что случилось?

— Упал. Ударился, — коротко объяснил Додик и только после этого наконец расплакался.

— Быстро в ванную!

Мама сумела совладать с собой и выделить самое главное в тот момент. Вызов «скорой», слезы, обмороки, нравоучения — все потом, потом. А там, в ванной, бедная мама еще раз едва не лишилась чувств.

— В чем это ты перепачкался?! — страшным голосом спросила она.

— Где? — не понял Додик. — Где перепачкался?

От обиды, растерянности и страха он заплакал еще громче.

— Что это за красная гадость?! — кричала мама не своим голосом.

— Это кровь! Обыкновенная кровь!

— Чья кровь?! С кем ты играл?

— Ни с кем, я был один, это моя кровь!

— Зачем ты врешь мне?! Быстро раздевайся и полезай в ванну!

Она уже сама раздевала его, срывая заляпанную рубашку и треники странно дрожащими руками. Почему странно? От чего дрожащими? Он вдруг понял — от омерзения. Потому что один раз уже было такое, когда года два назад Додик притащил в квартиру дохлую кошку, притащил на плече, обнимая ручонками, прижимаясь к пушистому боку щекой, уверенный, что кисоньке еще можно помочь. Да, она уже не шевелится и не дышит, да, глазки закрыты, но ведь она, кажется, еще теплая…

С тем же остервенением, теми же нервно дрожащими руками намыливала тогда мама его лицо и голову, злорадно, не беспокоясь о попадающем в глаза мыле: сам виноват, са-а-ам, думать надо было, ду-у-умать, что делаешь. И он орал, потому что было жутко обидно, ведь он хотел как лучше, кошечку хотел спасти. А сейчас было еще обидней, потому что он вообще ни в чем не виноват. Упал, разбился насмерть, снова стал живым — радоваться надо!..

Отплакавшись, он сразу заснул, даже обедать не стал, а сквозь сон слышал, как пришел отец, и мама рассказывает ему о случившемся: «…плачет и ничего не может объяснить», «Если б ты видел этот ужас!», «Голова, лицо, рубашка — все в какой-то красной гадости!», «…действительно похожа на кровь…»

Красная гадость. Красная Гадость — это же совсем другое. Это — такое большое пятно на глухой стене соседнего дома, кровавое пятно, сделавшееся от времени темно-бордовым, почти черным.

Додику было лет шесть или семь, когда появилось это пятно. Рассказывали — теперь ему уж казалось, что он слышал сам, но он не был в этом уверен — рассказывали, что в ту ночь из их садика раздавались душераздирающие крики, никто не рискнул выйти во двор, вызывали милицию, но когда наряд приехал, никого уже не было, никого. А наутро на стене обнаружили большое красное пятно с длинными потеками, и жирные капли на концах застывших струек еще матово поблескивали. «Пьяные идиоты разбили банку с краской», — сказали взрослые. «Я знаю, это здесь ночью женщину убили. Головой об стену. Слышали, как она кричала?» — шепотом сообщил старший из мальчишек — татарчонок Федя. Кто был прав, осталось неясным. Только никакой разбитой банки, никаких осколков под стеной не лежало.

Еще много лет стену не штукатурили и не чистили, и жутковатое пятно, как произведение абстрактной живописи, украшало ее, делая местной достопримечательностью. А тогда уже дня через два дети рискнули приблизиться к страшному месту и даже отколупнуть немного Красной Гадости. Маленькие засохшие капли называли почему-то «сисечками». Были они еще мягкими и издавали непонятный запах — резкий, сладковатый и странно будоражащий. Запах засохшей крови? Возможно, но кто из них мог знать, как пахнет засохшая кровь? А вот краски с таким запахом Додик ни до, ни после не встречал нигде.

«Сисечкам» Красной Гадости находили разнообразное применение в играх: ими как страшными снарядами обстреливали солдатиков на вырытых под кустами позициях; их добавляли в зловещее варево колдунов; их собирали — кто больше — в маленькие алюминиевые коробочки из-под фотопленки и закапывали в тайниках; Красной Гадостью, как смертельным ядом, натирали боевые стрелы индейцев… В общем, при таком хищническом расходовании ресурсы Красной Гадости быстро иссякли: «сисечки» элементарно кончились, да и все пятно в целом засохло до окончательного затвердения и почернения. Кончилась Красная Гадость. Осталась легенда. А мама так небрежно произносила эти слова…

Потом он опять заснул, уже крепко. И видел странный сон. Он спускается в колодец, спускается бесконечно долго, все стены колодца залеплены Красной Гадостью, совсем свежей, собственно, даже не залеплены, а истекают ею, как березовый ствол истекает соком по весне. Запах стоит одуряющий. Кто сказал, что во сне нельзя почувствовать запах или вкус? Наконец он внизу. Железная дверь открыта настежь. Он шагает во мрак, легко шагает, без страха. И тотчас же падает, опрокидывается, зацепившись ногой за высокий порожек. И вот когда он переворачивается с ног на голову, когда получает возможность взглянуть на мир с изнанки, оказывается вдруг, что никакой там не мрак, это здесь, в реальности, мрак, и реальность осталась позади, а там (что значит «там»? что значит «здесь»?) яркое-яркое зеленое небо и ослепительно красивые скалы, розовые, как фламинго, как облака на восходе, как фруктовое мороженое за семь копеек. Жутко красиво. И чтобы все это описать, ему приходится произносить про себя очень много совершенно незнакомых слов, и вообще он рассуждает, как взрослый, может, он и есть уже взрослый, заглянул невзначай в собственное будущее — делов-то! И кто-то тихим вкрадчивым голосом подсказывает ему: «Никому не говори о том, что здесь увидел. Слышишь, ни-ко-му».

Все, на этом сон кончается. Нет, он не проснулся, просто кончился сон, как фильм в кинотеатре. Опять стало темно. И вроде надо выбираться наверх, да неохота. И тогда он понимает, что выбираться наверх на самом деле не надо, потому что это он не сейчас видит сон, это он его тогда у Колодца увидел, когда умер, а сейчас просто вспоминает. И Додик еще раз спокойно заснул.

А наутро он ничего не забыл, но и не рассказал ничего. Ничего. Никому. Он действительно в тот день проспал с обеда и до утра. Ни мать, ни отец не будили его. А потом не заставляли вспоминать. Кто-то подсказал им, что нельзя так грубо бороться с амнезией.

Спустя какое-то время водили Додика к психиатру. К знакомому, чтобы мальчик не боялся, чтобы не подумал чего. А он и не думал. Психиатр симпатичный оказался. Говорил с ним долго, об интересном, о всяком-разном. А под конец прямо при мальчике заявил родителям: «Не паникуйте. Совершенно здоровый ребенок. Обычные трудности роста — и больше ничего».

Но он-то помнил, что все было на самом деле: и ощущение полета, и бутылочное донышко, и кровь вокруг, его кровь, и резкая, непереносимая боль в лодыжке. И розовые скалы под зеленым небом.

Вот такие трудности роста.

Почему же теперь так остро и четко, до мельчайших деталей он вспомнил далекий случай из детства? Почему?

И еще…

Девушки все танцуют, они уже полураздетые. И танцуют они, курвы, не просто так. Профессионалки, что ли? Он опять закрывает глаза и опять оказывается в машине, ветер свистит, деревья мелькают, и он снова думает о прошлом.

…А вот еще был случай.

Подмосковный лес. Осенний романтический поход на втором курсе универа. Догорает костер. Они остались вдвоем: он и Наташка. Их оставили вдвоем. Он догадывается, для чего, а Наташка, кажется, нет. Точнее, не так: она просто не рассматривает его как возможного партнера. На недотрогу-то она мало похожа. Может, и не девушка уже. То есть наверняка не девушка. Но дело в другом: за Давидом закрепилась странная репутация чудака, которого секс вообще не волнует. Того, что он еще «мальчик», никто наверняка не знал, зато знали точно: с бабами он не спит. И сегодня Давид должен разрушить этот образ. Он решил, он знает как. А вот пробует, и не получается. Стандартные шутки, стандартные нежности — не работают. Но он должен. Возникает дикая решимость. На безумный поступок. Любой. Все равно какой. Теперь — все равно.

— Наташка, — говорит он, — хочешь фокус покажу?

— Покажи, — улыбается она, уже заинтригованная.

Он хватает из костра сочащуюся карминным светом головешку и зажимает в кулаке.

Наташкины глаза расширяются, она сейчас завизжит. Нет, не визжит, а глухо, хрипло:

— Дурак…

Он разжимает кулак — на ладони черный, совершенно холодный уголек. И никакого запаха паленого мяса.

— Не бойся, потрогай.

— Ух ты! А еще раз можешь?

— Могу!

И смог.

И все. И после — затяжной поцелуй, и его черная от сажи рука лезет к Наташке под штормовку, под ковбойку, под майку, а бюстгальтеров она не носит… Они катаются по траве, и он жарко шепчет:

— Я превращаю пламя костра в пламя своей безумной страсти, сейчас ты будешь вся гореть!..

Наташка и хихикает, и распаляется все сильнее, они катаются по осенней сухой траве, оставляя на ней все больше и больше становящихся ненужными курток, джинсов, маек, трусов, костер скрывается за кустом, да и погас он уже, ни черта не видно, полная тьма, но видеть ничего и не надо, надо только осязать, осязать, дикая, дикая страсть, неудержимая!..

— Я вся горю, я вся горю, — шепчет Наташка, захлебываясь в стонах, и он уже тоже едва сдерживается, закатывает глаза, кусает губы…

— Я вся горю-у-у!..

И чернота взрывается ярким карминным светом, и он расслабленно откидывается на спину, разбрасывая руки, и из разжатых кулаков выкатываются на траву два ярко сияющих уголька.

Наташка ничего этого не видит. Кажется, она вообще в отключке. Пахнет дымом. Пахнет горелой травой.

Это была первая женщина Давида. О любви между ними речи не шло. Какая, к черту, любовь! Просто важный этап в познании жизни. Для него. Вот так холодно и сухо — определил смысл случившегося.

К тому времени он уже научился понимать, когда это приходит. Как только в жизни наступал переломный момент, если от какой-нибудь мелочи зависела вся дальнейшая судьба, тогда и включались эти внутренние резервы. Сначала приходило осознание: сейчас, пора, «промедление в выступлении смерти подобно»! И он давал какой-то еле заметный сигнал своему другому «я», своему alter ego, и оно просыпалось и начинало действовать, и действовало уже независимо от его первого «я» — воли. И так случалось семь раз. Дважды он читал чужие мысли, один раз увидел сквозь бумагу номер экзаменационного билета, один раз выиграл в лотерею, не очень много, но как раз тогда до зарезу нужны были деньги, и, наконец, еще один раз разбросал взглядом превосходящего противника в темном переулке, быть может, вновь спасая себя от смерти.

Что же такое (или кого же) спасал он теперь, добавив в свою коллекцию еще два уникальных случая, и не просто, а по-новому уникальных — два случая управляемой магии — спокойной, без надрыва, без вспышек страсти, без страха, без провалов в небытие. Что случилось? Что? И почему с такой детальной ясностью, словно только что посмотренные кадры фильма выплыли из прошлого лишь два эпизода — первый и последний?

Он размышлял над этим теперь, сидя в удобном мягком кресле на даче большого милицейского начальника товарища Ферапонтова, музыка обволакивала его, как вор прокрадывалась внутрь не только через уши, но и через кожу, непонятно, чего было больше: собственно музыки или ритмичной вибрации; а к знакомому сочетанию запахов винных паров и табачного дыма все явственнее примешивался тяжелый, дурманящий аромат обнаженного женского тела. Сонливость прошла совсем, даже опьянение медленно рассеивалось (так ему казалось). Он сидел с закрытыми глазами, наслаждаясь странным ощущением погружения в себя. Медитация. Хрупкую иллюзию впадания в эту экспромт-нирвану разрушил чей-то голос:

— Эй, чувак, почему спишь? Да еще с пустым бокалом! Совминовские коньяка принесли.

Он открыл глаза. Рожа, наклонившаяся к нему вместе с роскошной матовой бутылью, была незнакомой. Но эта рожа любезно наполнила ему бокал, и Давид тупо прочел надпись: «Calvados». Потом рожа уплыла в сторону, и глазам Давида открылась картина в духе Босха и Сальвадора Дали. Почему-то именно в таком жутковато-сюрреалистическом аспекте воспринял он царивший в комнате вертеп. Голых девушек было теперь существенно больше, чем одетых, да и парни уже начали раздеваться. То есть что значит начали? Он пригляделся: две пары уже сплелись, одна на диване, одна на полу, другие пока еще «танцевали».

Давид опрокинул содержимое бокала как водку.

Но это была не водка — он словно растворил в себе глоток теплого, пронизанного солнцем воздуха над берегом Средиземного моря, глоток росы с мягких яблоневых листьев и налитых тяжестью спелых плодов. И в тот же миг все уродцы Босха отряхнули чудовищные панцири и коросту, сбросили мерзкую чешую и дряблую кожу, девичьи тела засветились в таинственном полумраке дивной теплотой античного мрамора, и тогда дверь распахнулась, и в окружении ангелов небесных и слуг земных вошла она. Богиня. Прекрасная, как Венера Боттичелли. И он поднялся ей навстречу, потому что сразу понял: вот ради чего, ради кого он рвался сюда через дикую смесь алкогольных напитков, через закопченные свечи Витькиного «жигуленка», через все злокозненные посты ГАИ.

Давид шагнул, оступился и упал перед Венерой на колени.

Венера оказалась еще пьянее его. Она уже не могла самостоятельно сохранять вертикальное положение. Ее поддерживали Гоша и некий отвратительный толстяк с гадкой сальной улыбкой. Из одежды на Венере просматривались мужская рубашка, завязанная на животе узлом, изящные туфли на высоком каблуке (или это уже не одежда?) и металлически блестящая карнавально-сексуальная полумаска, закрывавшая лицо от прически до губ (а это одежда?). Правую руку Венеры Гоша удерживал так, чтобы ладонью прикрывать ее лобок, а левую — толстяк двумя своими сильно прижимал к груди. Очевидно, удерживать руку на весу он уже просто не мог. В общем, каноны были соблюдены. Правда, сама Венера пыталась заплетающимся языком петь песню на английском языке, но это, как ни странно, совсем не разрушало образа. Сознание Давида окончательно раздвоилось, и теперь пьяный придурок на коленях уже полностью подчинялся могучей воле проснувшегося alter ego.

— Где вы ее откопали? — удивительно трезвым голосом поинтересовался Аркадий, с отчетливым чмокающим звуком отлепляя от себя оседлавшую его полненькую девчушку в одних прозрачных трусиках. — Она ж танцевать не сможет. Несите на третий этаж — кто-нибудь да оттрахает.

— Слушаюсь, сэр, — дурашливо поклонился Гоша, чуть не уронив Венеру на пол.

Толстяк выпустил левую руку богини, цепляясь теперь просто за ее груди. Троица развернулась на сто восемьдесят градусов и, не без труда вписавшись в дверной проем, начала восхождение по узкой деревянной лестнице. Давид поднялся с колен и пошел за ними как привязанный.

Комната на третьем этаже была небольшой, пустой и прохладной. Толстяк и Гоша уложили Венеру на чистый, застеленный розовой скатертью стол, при этом руки ее оказались заброшены за голову, а ноги слегка разведены и полусогнуты в коленях — ни дать, ни взять роженица. Закончив процесс укладки, Гоша и толстяк спросили друг друга:

— Ты будешь?

— Не-а. А ты?

— Я тоже не хочу. Некрофилия какая-то.

— Точно.

Обернулись. Сосредоточенно, долго, оценивающе смотрели на Давида.

— Вот! Он ее и оттрахает, — торжественно заявил Гоша.

— А как его зовут? — неожиданно поинтересовался толстяк.

— Его зовут Самуил, — уверенно сообщил Гоша.

— А-а-а! — обрадовался почему-то толстяк. — Самуил, оттрахай ее, пожалуйста. Девочка очень хотела. Да вот нажралась. Оттрахай. Только маску не снимай. Ты, Самуил, здесь человек новый, тебе не надо знать, кто она, вдруг ее папа будет сердиться. А тебе, Самуил, совсем ни к чему знать, кто ее папа. Договорились?

— Договорились, — ответил Давид мрачно.

Оба сразу ушли, а он увидел на внутренней стороне двери тяжелый засов и быстро задвинул его.

Ну, вот и все, свершилось.

Торжественный сумрак узкой длинной комнаты с рядами стульев вдоль стен, маленькой кушеткой в дальнем конце и господствующим по центру столом окрашивали сусальным золотом четыре тусклых светильника, сработанных под старинные канделябры. Мраморное совершенство божественной плоти вдруг шевельнулось. Руки, освободившись от уже совсем не нужной одежды, легли вдоль тела ладонями вниз, и одновременно очень медленно начала подниматься спина, плечи, шея, лицо в серебристой маске, ноги, сгибаясь в коленях, раздвигались все шире, шире, высокая полная грудь нацелилась вперед и вверх набухшими острыми сосками, мелкая сладостная дрожь прошла по животу…

Давид стоял перед нею, окаменев и пожирая взглядом ее всю. Всю, а не отдельные особенно вкусные детали. Она была прекрасна, она была божественна в своем бесстыдстве — Венера! И наконец она открыла глаза, и из прорезей маски полыхнуло в него рубиново-красным. И яркое солнце вспыхнуло в комнате между ними.

Знание, Великое Высшее Знание пылающим шаром ворвалось в голову Давида и рассыпалось внутри и вокруг дождем сверкающих брызг. Свет Знания, свет солнца, вспыхнувшего среди ночи, свет тысячесвечной люстры над столом, которую он включил одним легким взмахом ресниц, — ослепительный свет залил все вокруг: розовую скатерть, бордовые стены, золотые канделябры, зеркальный потолок. И дикая первобытная страсть, неодолимо толкавшая его в объятия Богини Любви, уравновесилась вдруг величественным спокойным сознанием причастности к тайнам Вселенной. Теперь он был посвящен. Теперь он знал так же, как и она, что после земной жизни их ожидает другая, совсем другая — вечная жизнь. И это было не как религиозный дурман, не как мистическое откровение, даже не как научное открытие — это было… как проснуться утром от душного кошмара и увидеть, что ты не один под солнцем.

Теперь она стояла перед ним на коленях, подняв руки раскрытыми ладонями вверх, словно поддерживая невидимый драгоценный сосуд.

— Я буду жить вечно? — спросил он.

— Да, — ответила она.

— И мы вечно будем вместе с тобой, Венера?

— Да, — ответила она. — Только не в этой жизни.

— Почему?

— Потому что здесь я не могу быть с кем-то. В этой жизни я создана для всех. Я действительно Венера. А ты… Ты вообще не создан для этой жизни.

— Почему? — снова спросил он.

Она не ответила. Помолчала, потом вдруг сказала:

— Все это случилось так нежданно.

— Ты о чем? — не понял Давид.

Она упрямо повторила, теперь уже с продолжением:

Все это случилось так нежданно!

Вечерело. Около шести

Старенькая сгорбленная Ханна

Собралась зачем-то в лес пойти.

В руки взяв платок и телогрейку,

Выпив на дорожку девясил,

Кликнула с собою пса Андрейку,

Чтоб один по дому не бродил.

Заперла скрипучую калитку,

Воздух был прозрачен, свеж и чист,

Прогнала с капусты тварь-улитку,

Чтобы не глодала сочный лист…

Полное безумие. Венера читала стихи. Странные, непонятные, сюрные. То ли для детей написано, то ли, наоборот, ребенком. Дьявольщина какая-то.

…Прокричала выпь в кустах сирени,

Светлячок напуган чем-то был,

Встрепенулись спящие олени

Лягушонок закопался в ил.

И скакала бабушка-колдунья

По болоту прямо босиком.

Все это случилось в полнолунье,

Всюду сильно пахло васильком *.

— Коньяком, — автоматически поправил Давид. — Так точнее. Или нет. Лучше — табаком. Всюду сильно пахло табаком! Что за бред — запах василька? Сама придумала?

— Конечно. Это же поэзия, дурачок. Именно васильком. Я так чувствую!..

— А-а, — протянул Давид. — А сегодня полнолуние, что ли?

— Да, — сказала она. — То есть нет. Не знаю. Просто сегодня Особый день. Для тебя. Только ты лучше молчи. И постарайся понять: ты теперь будешь жить согласно Высшему Закону — Закону Посвященных. Рано или поздно ты встретишь Владыку, который объяснит тебе все. А я… я просто одна из тех, кому доступны высшие радости. Вот так. Любимый, иди ко мне!

— Ты не снимешь маску? — спросил он.

— Нет, — ответила она. — Ты видишь мои глаза — я вижу твои. Что еще нужно? Я люблю тебя! Я больше не могу без тебя.

Ее поза — поза торжественной клятвы стала опять плавно перетекать в позу призыва, в позу ждущей, пылающей, неутоленной страсти, и Давид почувствовал, что еще мгновение, и все бессмысленные грубые покровы просто лопнут на нем…

Еще никогда в жизни он не раздевался так быстро, еще никогда в жизни он не желал кого-то так сильно, еще никогда в жизни он не получал настолько больше, чем желал. Никогда.

Сколько времени они пробыли вместе? Какой смешной вопрос! Разве то, что они делали вдвоем, происходило во времени?

Что такое любовь, он узнал именно в эту ночь. Любовь бессмертной богини к бессмертному богу. И что такое божественный секс, да, да, именно божественный секс, в котором чисто и свято все, абсолютно все…

Мутное розовато-серое зарево уже начинало размывать черноту за деревьями, когда Венера набросила на плечи строгий синий плащ и ушла через окно. Он приблизился к распахнутым створкам и поглядел вниз. К подоконнику была приставлена лестница. Стремительная фигура богини мелькнула среди деревьев, прощально взметнулась вверх легкая кисть.

— Я хочу тебя снова, Венера! — крикнул он.

— Мы очень скоро встретимся! — раздался в ответ ее нежный удаляющийся голос.

— И это все, что можешь ты сказать в печальной дымке позднего рассвета? Обман смешон, когда глаза — в глаза. Любовь моя, ты понимаешь это? — пробормотал он себе под нос. — Чьи это стихи? Тоже ее?

Лестница была деревянная, свежетесаная. С карниза и с облетающих ветвей срывались тяжелые холодные капли росы.

И было хмурое утро. Давид открыл щеколду и спустился вниз. Некоторые еще спали — вповалку, накрывшись пледами и куртками. Другие сидели вкруг стола. Аркадий потягивал роскошное баночное пиво, кажется «Хольстен», Витька лечился «фантой» — не хотел снова иметь дело с ГАИ. Гоша бродил по комнате, как тень отца Гамлета, и искал, во что налить кофе из маленькой, почерневшей от времени турки. Чашек почему-то нигде не было. Мавр вдумчиво цедил коньяк из большого красивого фужера. Предложил Давиду.

— Не, — вяло отказался он, — не пью по утрам.

— Даже пива? — удивился Аркадий.

— Даже пива.

— Ну уж шампанское-то точно хорошо! — вступила в разговор растрепанная деваха в мятом пеньюаре и с сомнительной чистоты стаканом в руке. Сейчас там было, конечно, игристое вино, а вот вчера, похоже, тушили бычки. Анька, например, всегда по утрам шампуньское трескает.

— Да! — вскинулся вдруг Гоша. — Ну и как тебе Анька, Дейв?

— Какая Анька? — тупо спросил Давид, уже понимая, конечно, о ком идет речь.

— Неверова Анька, — пояснил Гоша, — которая в маске вчера была.

— Неверова?! — обалдел Давид. И спросил совсем глупо: — Дочка товарища Неверова?

— Тамбовский волк тебе товарищ, — глухо проворчал Витька.

Товарища Неверова носили на демонстрациях вместе с дедушкой Мишеля. И уж такого Давид никак не ожидал. Любимая. Богиня. Посвященная. И плюс ко всему — дочка члена Политбюро. Или кандидата в члены? Какая разница! Похоже, в связи с этим известием его alter ego решило вздремнуть. Оно пропало куда-то, и Давид сделался вмиг самым обыкновенным человеком, сильно перебравшим и проведшим ночь в любовных утехах. Голова затрещала, откровенно разламываясь на куски.

— А трахается она классно, — засвидетельствовал Гоша и спросил: Правда, Дейв?

— Ух ты, ах ты, все мы космонавты! — недовольно заворчала растрепанная деваха, оскорбившись на комплимент Аньке в ее присутствии.

— Трахается она классно, — повторил как эхо Давид. И вдруг выпалил: А! Наливай минасали!

— То-то же! — обрадовался Мавр и плеснул Давиду коньяка.

Но легче не стало. Стало только тяжелей.

Уезжали, кажется, той же компанией. Нет, не совсем. Мишеля не удалось разыскать в груде спящих на полу девиц, видели только ногу его, до остального не докопались.

Глава вторая. ЗАКОН СЛУЧАЙНЫХ ЧИСЕЛ

Веня Прохоров плохо помнил тот день, когда стал Посвященным. Произошло это лет десять назад, ему еще двадцати не исполнилось. Учился в автодорожном и увлекался, как все, сразу многим. Больше всего — книгами.

Странно увлекался: освоив технику быстрого чтения, проглатывал сотнями фантастические, детективные, приключенческие романы и научно-популярные книжки о всевозможных чудесах, загадках природы и феноменах истории. Запоминал крайне мало: авторов — никогда, названия — изредка, а факты и фантастические гипотезы образовывали в его голове такую мешанину, из которой выудить что-нибудь конкретное было практически невозможно. Очевидно, Веня ловил кайф от самого процесса чтения, так что результат его мало интересовал. Однако для столь активных, как он, читателей времена были не самые благоприятные, даже отделы книгообменов еще не появились, а в букинистах и просто магазинах лежало такое, чего и даром брать не захочешь. Так что читательская лихорадка естественным образом привела Веню на Кузнецкий мост, а экономические законы черного рынка — к не менее естественному выводу: чтобы покупать здесь книги, надо их еще и продавать, иначе денег взять будет негде.

В общем, Веня Прохоров был человеком подкованным во всех отношениях: эрудированным до безобразия и практичным до цинизма.

А Давид при первой же встрече обнаружил, что Веня еще и туп до необычайности. То, что слесарем теперь работает, — это понятно, а вот как ухитрился институт закончить? Однако именно Прохоров стал вторым после Анны Посвященным, встретившимся на пути Давида, и не пообщаться с ним было просто невозможно.

Давид пригнал в очередной раз свой драный «Москвич» к Вальке Бурцеву на сервис, точнее на автобазу парфюмерной фабрики, где никогда нельзя было понять, чем сильнее пахнет — бензином или одеколоном, и где под шумок всеобщего разгула кооперативного движения шустрые ребятишки ухитрились одними из первых срубать некислые деньги на казенном оборудовании и почти не платя никаких налогов. Главным в команде и был Валька Бурцев. Случайный знакомый, он вдруг стал Давиду удивительно близким человеком.

Остановив машину в огромном ремонтном боксе, Маревич вышел и кликнул Вальку, но в гулком помещении никого не было. Из соседней ямы, над которой стояла полуразобранная «волжанка», вылез крупный плечистый парень в ватнике. Ничего особенного, парень как парень: лицо перепачканное, усики и неопрятные вихры, торчащие во все стороны из-под свалявшегося меха ушанки. Но вылез, глянул на Давида, и тот, еще не успев ничего сказать, почувствовал, как сердце сжалось вдруг, замерло секунд на пять и забилось очень странно, по-новому, в этаком как бы сложно модулированном ритме. Сердце передавало мозгу шифровку — так он позднее назвал это для себя. А тогда впервые узнал, как один Посвященный узнает другого. Но всегда ли так? Ведь Анна-Венера…

— Веня, — представился парень, — Прохоров. Давай сразу на «ты».

— Маревич, Давид. Конечно на «ты», ведь мы уже слишком много знаем друг о друге.

— Да уж. Закурим?

— Давай. «Честерфилд» будешь?

— Аск! Ну что, чиниться начнем или хочешь поговорить? Валька за запчастями упилил. А я тут новенький.

— Поговорить хочу.

Но разговор-то как раз и не клеился. Вопрос — ответ, вопрос — ответ, недомолвки, односложные реплики.

— Ты давно? — спрашивал Веня.

— Четыре с лишним года.

— А я уже шесть. Ну и скольких знаешь?

— Да никого не знаю… ну, то есть… ты второй, — поправился Давид.

Не хотелось говорить про Анну, но ведь не сам же по себе он сделался Посвященным.

— Погоди. Как второй? А те семеро? — ошалело спросил Веня.

— Какие семеро?

— Ну ты даешь! — Веня уже не знал, что сказать.

Вот тогда и начался у них настоящий разговор. И Веня Прохоров рассказал.

Там, на Кузнецком мосту, его и нашли трое Посвященных — трое смутно знакомых книжных спекулянтов. Сугубо по делам пригласили в квартиру неподалеку, где сидели еще четверо. И все сильно старше него. Сначала решил, что это менты. Крупным воротилам, как всегда, все сходит с рук, а мелкоту вроде него метут почем зря. У нас же вечно стрелочник виноват. Перепугался Веня насмерть. Потом пригляделся — нет, не менты, скорее бандиты. Стало еще страшнее. А они вдруг начали говорить о бессмертии и об иных мирах. Все, чуваки, крыша съехала. И так странно было: то, что говорили эти семеро, как-то помимо воли укладывалось у Вени в голове возникало собственное знание, но из-за леденящего, панического страха он этого поначалу не заметил и воспринял обряд Посвящения как очередной треп о летающих тарелочках, бермудских треугольниках, биолокации, экстрасенсах, зомби и прочей хорошо ему знакомой и любимой ерунде. Тем более что разговор вдруг решили традиционно смочить портвейном. И тогда (с перепою, что ли? Да нет, вроде и не настолько пьяные были) его довольно жестоко избили за какое-то неосторожно сказанное слово. «Не менты, не бандиты, — думал Веня, — а все-таки влетел, доигрался хрен на скрипке!» И он уже начал соображать, что Посвящение — это серьезно, ведь за бермудские тарелочки, биосенсов и экстралокацию его еще ни разу не били. И решил для себя, что компания Посвященных — нечто вроде секты или масонской ложи, одним словом, собрание шизиков, он только никак не мог взять в толк — его-то зачем сюда приплетают. Собственно, он этого и по сей день не понял.

— Видишь ли, Давид, как это можно понять, когда никто, никто на Земле не знает принципа отбора Посвященных? Они говорят: Закон Случайных Чисел. Все с большой буквы. Во как это называют.

Не очень-то верилось Давиду, что никто-никто не знает. Раз есть принцип отбора, значит, кто-то его придумал. А Закон Случайных Чисел чепуха, да и только. При чем здесь математика? Но спорить не было смысла. Все, что рассказывал Веня, было для Давида внове, и хотелось просто узнать побольше.

— И что, — спросил Давид, — ты потом сам по этой же схеме посвящал других?

— Конечно. И не раз. Практически все происходит вот как. Стоит семи Посвященным собраться вместе в Особый день, как они узнают имя нового. Все семеро. Одновременно. Откуда? А вот от верблюда! Или от Бога. От фонаря. От… звезды. Назвать-то это можно как угодно, но лучше совсем никак не называть. Тогда жить легче.

— Погоди, а кто назначает Особый день?

— Владыка.

— Так ты и Владыку знаешь?

— Конечно, — теперь уже снова удивлялся Веня. — Ты, брат, какой-то дикий. Со своими же надо общаться! Я дам тебе телефон Владыки.

— А Владыка бутылки глазами двигает? — глупо спросил Давид.

— При чем здесь? Мы же говорим о Посвященных.

Вот-те на! А он-то, он-то почему такой? Это что же, одно к другому не имеет отношения? Значит, молчать, скрываться и таить? От всех и от «своих» тоже? Потому что настучат. А защитить себя разве он сумеет? От хулиганов, от всяких травм, от мелких неприятностей — безусловно, его управляемой магии хватит. А от КГБ? И тогда, значит, все-таки вперед, на следующий круг бытия? Он не хочет. Он хочет быть здесь до конца, до упора. «Ты вообще не создан для земной жизни». Кто это сказал?

— Хочешь, я дам тебе несколько наших телефонов?

А? Что? Это Веня, что ли, его спрашивает? Встрепенулся. Ответил вопросом на вопрос, почти невпопад:

— А КГБ ты не боишься?

— Да пошли они! Ну телефон прослушивают, ну иногда какой-то дятел в подъезде маячит. А мне чо? Я ж ничо такого не делаю. У меня вон мать на православии задвинутая, так я к этим дятлам с детства привык, уже и не пугаюсь. Понимаешь?

Давид понимал. Но с трудом. Веня был слишком, слишком другим. Информацию о Посвящении он проглотил так же, как очередную увлекательную книжку, и без видимых последствий для организма выпустил из себя, отправил дальше по цепочке. Уникальный человек! Лучше, говорит, совсем никак не называть. Так, говорит, жить легче. Атас! Действительно легче. И КГБ бояться не надо. Чего ему, Вене Прохорову, в самом деле бояться КГБ? Такие, как он, не представляют опасности для режима. И режим это знает, оберегает их, холит и лелеет, выращивает, как шампиньоны.

А вот телефон Владыки Давид у Вени взял. Это было действительно важно. «Рано или поздно ты встретишься с Владыкой. И он тебе все расскажет». Так говорила Анна. Анна Неверова. Анна Венерова. Венера.

Теперь та странная осень была уже далеко-далеко. Но иногда она возвращалась ошеломительно яркими образами, в деталях, в подробностях, как события минувшего часа. Ну да, ведь это же специфическая особенность его памяти.

Черт, как много у него специфических особенностей! С таким набором странных качеств долго на свободе не живут. А он вот живет каким-то образом. Каким? Ведь не таким же, как Веня Прохоров? А чем он, собственно, лучше? Чем вообще отличается? Ну как же, он это уже выяснил. Посвященные не экстрасенсы, а Давид Маревич — экстрасенс. Веня Прохоров — тупой, а он… А он влюбленный. В дочку Политбюро. Дословно так и подумалось еще тогда: дочка Политбюро. Некрасиво торчащее посередине слово «член» выкинулось как-то само собой.

Дочке Политбюро он звонил еще в начале октября. А хотел звонить в тот же день. Но не смог даже трубку поднять. Лежал пластом целые сутки. Мать чуть «скорую» не вызвала, а батя — веселый был в тот момент, даже предлагал «подлечиться» — сказал: «Ерунда. С кем не бывает. Не гони волну, мать, завтра все пройдет». Батя оказался прав. Почти. Такое бывает, со многими бывает, но не в столь юном возрасте. В двадцать четыре с похмельем справляются по-молодому быстро. Вот только Давид в тот день перестал быть молодым. В одно мгновение, минуя зрелость и старость, из молодости — в вечность. Это страшно. От этого ох какое тяжелое похмелье бывает! Можно сказать, ломка, а не похмелье.

По-настоящему он пришел в себя только через неделю. И не удержался, выпросил у Витьки телефон. Витька знал номер только на дачу и сразу честно предупредил:

— Не вспомнит она тебя, зря звонишь. Все ведь ужратые были, а она особенно. Да, и еще: звони на всякий случай из автомата или хотя бы с работы. Тебе же не надо, чтобы твой номер в картотеку попал.

— В какую картотеку? — рассеянно спросил Давид.

Мысли его были не здесь.

— В какую надо, — улыбнулся Витька.

Дошло. Мог бы и сам сообразить. Но Витька — молодец, настоящий друг.

Давид позвонил с работы, из чужого отдела. (Конспиратор хренов!) Застал. Больше того, она сама взяла трубку.

— Аня?

— Да.

— Привет, это Давид.

— Какой Давид? Куда вы звоните?

Черт! Он же не представлялся ей! Они вообще не знакомились!!

— Аня, мы были вместе на даче у Аркадия. Я…

— Какого Аркадия? Что вы хулиганите? Где вы взяли этот телефон?

— У Витьки… Аня! Любимая! Венера! Это же я, неужели не узнаешь?!

Пауза. Короткая и выразительная.

— Идиот! Больше никогда не звони по этому номеру. Никогда. Ты понял?

И — отбой. Короткие гудки. Слава Богу, никто не вошел в кабинет, пока он тут орал. Бедный начальник сектора! Вдруг его вызовут в партком? Или куда там — в первый отдел? Боже! О чем он думает? А о чем еще думать? Конечно, она узнала его. Иначе не перешла бы на «ты», не задала последнего вопроса. Но Витька оказался прав в главном. Туда не надо было звонить. Туда вообще нельзя звонить — слишком высоко. Она сама его найдет, когда нужно будет. Найдет. Вот только когда? Вдруг он так и не дождется, не доживет?.. Тьфу-у-у! Действительно идиот! Как он может не дожить? Просто пока еще трудно помнить об этом всегда…

Просто пока еще трудно

Помнить об этом всегда.

Просто над зеркалом пруда

Снова погасла звезда…

Вот так. Теперь он иногда разговаривает стихами, а иногда счищает ресницами нагар со свечей. И потому он никуда не пойдет за эту любовь — ни на крест, ни на костер, ни на плаху — не такая это любовь. И человек он не такой. Вообще уже не человек. Ну не совсем человек. А высшая доблесть Посвященных — умение ждать. Кто-то сказал: умереть за правду легко, попробуйте жить за правду. Для обычных людей это справедливо с известной поправкой. Для Посвященных — стопроцентная истина. Умирать для них не просто легко — умирать сладко и радостно. А вот жить — здесь и сейчас сплошная непрерывная ломка. Ради чего жить? Может, ради ответа на этот вопрос?

Сколько времени он боролся с отчаянным желанием умереть? Неделю? Месяц? Год? Или все эти четыре года? Он жил, просто имея в голове Знание. Притирался к нему, прилаживался, пытался совместить свои серые или, наоборот, слишком пестрые будни с безумием нового положения в мире. Потом наконец смирился, как смиряется инвалид с необходимостью пользоваться костылями. Да, именно так, Знание было равнозначно отсутствию чего-то очень важного и привычного для нормальных людей. Он долго не понимал, чего именно. Потом понял: страха смерти. Оказалось, что жить без него гораздо труднее. Да, искренне верующие люди тоже не боятся умирать. Но они верят в будущую жизнь, а Посвященные знают о ней. Существенная разница. Знание в отличие от веры не упрощает, а усложняет жизнь. Знание — тяжкий груз и боль, ибо сказано: «Кто умножает знание, тот умножает скорбь». Экклезиаст наверняка был Посвященным. Наверняка.

Перед самым Новым годом умер отец, и Давид ничем, ничем не смог помочь ему. Он впервые тогда усомнился в физической реальности происшедшего там, в Барвихе, тридцатого сентября. Что, если все это — просто пьяный бред? Элементарные глюки с перепою! Какое еще, к едрене-фене, Посвящение? Какое Знание?! С чего он взял, что это действительно знание, а не идея фикс болезненное состояние ума? Сходить к психиатру? Но тот знакомый, к которому водили в детстве, давно уехал через Израиль в Штаты, а пойти к любому — так уж лучше прямиком на Лубянку, там и психиатра предоставят, и стоматолога, и хирурга… И тогда он начинал злиться. И вызывал из прошлого яркие — ярче окружающей реальности — образы: бордовая комната с золотыми канделябрами, Венера на розовом столе, угольки на ладонях, Колодец, Красная Гадость, Розовые Скалы на фоне зеленого неба… А потом со стены на кухне вместе с шурупом срывалась сковородка или сигарета прикуривалась без всякой спички и все. Он разряжался, остывал, медленно возвращалось спокойное ощущение абсолютной достоверности Знания. И спокойная убежденность: живи как жил. Так надо. Не дергайся. Всему свое время.

А время шло. И кое-что вокруг начало меняться. В восемьдесят пятом, когда воцарился Горбачев, вдруг выяснилось, что экономика вовсе не должна быть экономной. Просто она должна быть. И все. Кто-то из журналистов придумал. Не важно, кто. Важно, что правильно.

Работа в институте оживилась. Премии стали существенно возрастать. У Давида появились первые публикации в научных, околонаучных, потом в совсем ненаучных журналах. В последних платили лучше всего.

Он всегда умел откладывать деньги. Даже со стипендии. А стройотряды и шабашки позволили открыть счет в сберкассе. Так что, когда строго по свистку началось ускорение и первые ростки хозрасчета в виде гонораров и премий сделались вполне ощутимыми, не прошло и года, как Давид, оценив свой капитал, понял: можно искать вариант. Пусть скромненький, но — автомобиль. Высшая, запредельная мечта советского человека. А он вот так запросто возьмет и купит, получит права, станет автолюбителем и поедет — сам за рулем! — в Барвиху, да, да, в те места, «где был счастлив когда-то»… Зачем? Бред собачий.

Но случай подвернулся, и именно с той стороны. Аркадий Ферапонтов покупал новую модную «восьмерку» и продавал свой старый «Москвич» за четыре куска. Три с половиной у Давида уже было и пятьсот рублей он остался должен. По тем временам — обычное дело.

Машина знакомила с новыми людьми — с соседями-автомобилистами, с доставалами запчастей, с механиками и слесарями. Так появился в его жизни Валька Бурцев. Когда впервые Давид услышал, как обильно, смачно и вычурно матерится он со своими работягами на парфюмерной автобазе, просто сразу догадался: парень с высшим образованием; просто проникся симпатией; просто почувствовал родственную душу. Ну а потом оказалось, что главное не это. На самом-то деле Валька был очень не похож на других. Другие бесились от злости на страну, на порядки, на власть, на себя, друг на друга, а Валька оставался неизменно добрым ко всем, помогал кому мог и радовался. Другие трещали без умолку, рассуждали о нравственности, философствовали, лезли в политику, нервничали из-за ерунды. А Валька говорил мало, всегда спокойно и занимался делом. Все мужики носили какое-нибудь обтрепанное старье (а, все равно достать ничего невозможно и переплачивать неохота!), забывали чистить ботинки и гладить брюки, не успевали бриться и даже мыть руки перед едой плевать на все, бардак — он и есть бардак. А Валька, когда ни увидишь его чистенький, отутюженный, подтянутый, гладко выбритый, и руки как у врача перед приемом — это при его-то работе в мастерской! Словом, общение с Валькой вселяло оптимизм, давало ни с чем не сравнимое ощущение душевного комфорта. Раз существуют такие люди, значит, мир еще не безнадежен. Слова, слова, сопливая романтика, но рядом с Валькой Бурцевым верилось в лучшее. Всерьез верилось.

Давидовым «Москвичом» Бурцев, как правило, занимался лично. Любил его. Понимал, чувствовал, как живого. Давид и сам любил свою машину, но не так. Так он не умел. Потому что Валька вообще все машины считал живыми существами. Искренне считал. Не дурачился, не выпендривался, а на самом деле видел в них братьев наших меньших. Рассказывал всевозможные истории из жизни автомобилей, подтверждавшие его правоту, а уж про свою-то старенькую «пятерку» мог говорить бесконечно. И как она чихает и кашляет на морозе, и как обижается, если подолгу ее не заводят, и как дрожит, когда он, Валька, — с похмелья, и еще рассказывал, как однажды договорился о встрече с женой, а та опаздывала, сильно опаздывала, он начал нервничать, ездил кругами, чувствовал уже что-то недоброе, и машина чувствовала, а потом оказалось — действительно беда: авария, больница, а у «пятерки» в движке клапан прогорел насквозь, абсолютно новый клапан, ну не бывает такого, не бывает — разве что на нервной почве…

Со стариком «Москвичом» Валька сразу установил неформальный контакт, научился понимать с «полуслова», и Давид уже не влезал никогда по ходу «процедур» или тем более «операций». Да, да, медицинская терминология лучше подходила для такого общения с машиной. А отправляя в очередной путь подлеченного ветерана, Валька умолял:

— Ты с ним поласковей, Дод, старенький он уже, но держится молодцом и прослужить может долго.

Иногда, если у Давида было туго с деньгами, Валька делал ремонт за так. С учетом всеобщего оголтелого перехода на рыночные отношения, когда даже родные братья начинали давать друг другу деньги под проценты, казалось это совсем удивительным. И однажды — настроение, что ли, было поганое? Давид не удержался, спросил:

— Валь, скажи честно, тебе-то на хрена все это нужно?

Валька пожал плечами, улыбнулся, как только он один умел — открыто и чисто, подумал секундочку и ответил:

— А вот нравится мне делать другим приятное!

Ответ? Ответ. Вот нравится ему — и все! Хоть ты застрелись. Собственная его, Давида, исключительность сильно тускнела рядом с Валькой, и хотелось (почему? что за логика?) быть самым обыкновенным, таким, как все.

А, между прочим, водить машину, даже пригонять ее на ремонт, даже порой самому возиться с ней — это было простое обывательское счастье, по которому он соскучился за два года медленного схождения с ума. И однажды, подрабатывая, как все, на бензин, он посадил к себе симпатичную девушку со странным именем Мадина. Посадил, как выяснилось, надолго.

Без регулярной половой жизни он тоже соскучился. А нерегулярная перестала радовать — вроде годы уже не те. Иногда он даже начинал думать: а может, им, Посвященным, это уже не требуется. Может, их интересует только божественный секс. Оказалось — нет. С Мадиной тоже было хорошо. Правда, о любви здесь опять речи не шло. Как с Наташкой. А потому и жениться он не собирался. Потому ли? Черт его знает, почему. Вообще-то особой регулярности в общении у них не получалось. Негде было. У Давида — больная мать, у Мадины — сестры-братишки, мелочь пузатая. Чаще всего они «любили» друг друга в машине, в его задрипанном «Москвиче». И если поначалу это было романтично, то потом все больше и больше раздражало.

И, наконец, суровым декабрем восемьдесят седьмого, когда Давид потерял мать, а столбик термометра не раз и не два ухнул аж почти до сорока, оказалось, что между ним и Мадиной все окончательно вымерзло: уже не нужна была ни пустая квартира, ни самостоятельная счастливая совместная жизнь. Называется, дождались. Кто кого разлюбил, спрашивать было глупо, потому что никто никого и не любил. Просто Мадине пришло время искать настоящего мужа, а Давиду — расставаться с иллюзиями и возвращаться в свое безумие.

Со смертью матери обвалился в небытие огромный пласт прежней жизни, а новый, открывшийся ему вдруг (или не вдруг?), отсвечивал холодным розовым блеском вечности. Мертвенным блеском. Смерть была не только во вчера, но и в завтра. Смерть взяла его в кольцо. С этим ощущением он жил всю зиму. И ощущение не обмануло.

Когда зима уже почти кончалась, двадцать какого-то февраля, то есть через два месяца после похорон матери, он узнал, слушая вражьи голоса, что дочка товарища Неверова покончила с собой, выбросившись из окна восьмого этажа.

Причина называлась тривиальная и даже скучная с точки зрения политической — наркотики.

Он позвонил Витьке.

— Как ты думаешь, мне можно прийти на похороны?

Он даже не пояснил, чьи. А Витька ответил раздраженно:

— Не надо. Неужели ты до сих пор ее вспоминаешь? Я тебе говорю: не надо.

«Что бы ты понимал, козел! — подумал Давид злобно и сам себя одернул: — За что? Витька просто не в курсе. Как еще он может реагировать?»

Вышел на улицу, сел в машину и долго грел движок, еще не понимая, куда собирается ехать. На работе у него библиотечный день. Друзей, к которым можно нагрянуть без звонка, практически не осталось. Да и к кому нагрянешь среди дня? Значит, куда? В Барвиху, «где был счастлив когда-то»? И с высокого берега — проламывая лед, в Москву-реку вместе с машиной. Красиво! Или еще красивей — с разгону в ворота ее дачи, чтобы стрелять начали. Впрочем, не начнут они стрелять, патронов пожалеют — просто остановят, схватят, побьют ногами. Потом допрашивать будут. Больно и противно. Ничего красивого… Матерь Божия! О чем он думает?

А движок вдруг захлебнулся, едва не заглох и даже на полностью вытащенном подсосе заработал неровно, натужно, словно вот-вот начнет «троить». И сразу стало ясно, куда он поедет. На профилактику. Никакого серьезного повода, чтоб заявляться к Вальке, не было, но мелочь всякая, разумеется, поднакопилась — если зимой ездишь, что-то всегда накапливается. До парфюмерной автомастерской было минут двадцать от его дома, но никогда еще он не водил так плохо. Чудо, что не забодал никого по дороге. У руля вдруг появился безумно большой люфт, тормоза едва срабатывали, стрелка давления масла залипла на нулевой отметке, ручка регулятора обогрева салона обломилась под пальцами, как хрупкая веточка, а уже возле самых ворот автобазы он проколол переднее правое колесо. Но даже это было не все. Потом оказалось, что последним аккордом стал лопнувший ремень генератора. Вот Валентин-кудесник! Сделал-таки машину живым существом. И теперь вместе со своим хозяином «Москвич» отказывался жить. В опустевшем без Анны Неверовой мире он агонизировал, бился в судорогах, буквально на ходу отбрасывал копыта, то есть колеса. И Давиду вдруг сделалось смешно. Истерика? Возможно, это была истерика. Но он сдержался и не въехал в ремонтный бокс, хохоча. Он просто положил голову на руль и сказал:

— Спасибо, друг.

Старичок «Москвич» принял удар на себя, высосав из Давида без остатка всю его тягу к самоубийству. И захотелось жить. Или выжить. Да, именно выжить. Но захотелось сильно, как никогда.

Анна Неверова, Анна Венерова… Анна ушла. Про Посвященную нелепо говорить «умерла». Анна ушла, она будет ждать его там. Какая разница сколько. Ведь там не существует понятия «время»… А с чего он, собственно, взял, что не существует? Не важно, не важно… Она будет ждать его, она обещала, они непременно встретятся, а сегодня, сейчас его место здесь, «бороться и искать, найти и не сдаваться!..» Это откуда? Опять из Ильича, да нет, это какая-то хорошая книжка была. Не важно, не важно…

Эйфория. Глухое отчаяние, перешедшее в слепую эйфорию. Может, не случайно именно в этот момент оказался с ним рядом Вениамин Прохоров? Протянул перепачканную ладонь и представился. Конечно, не случайно. Разве в жизни Посвященных бывают случайности?

Пока команда из трех человек с отчаянным энтузиазмом героев-хирургов из советского фильма семидесятых годов возвращала к жизни горе-самоубийцу старичка «москвича» (не хватало только нервных сестричек-реаниматоров, в ужасе закатывающих глаза, и их возгласов типа «Это последний шанс!», «Мы теряем его!»), — так вот, пока команда трудилась, Давид успел сходить пообедать в заводскую столовку, и обсудить с вернувшимся Валькой все общие темы, и прогуляться до метро за сигаретами, и даже позвонить по данному Веней телефону.

Владыку звали Игорь Альфредович Бергман. Он ни о чем не расспрашивал, ссылки на Прохорова вполне хватило, просто назначил день и время. В воскресенье, в шесть вечера. И объяснил, как добраться.

Была среда. Третий день творения, подумалось почему-то. Что же там сотворил Бог на третий день? Ответ пришел сразу, хотя он никогда не учил Библию наизусть.

«И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо… И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер и было утро. День третий…»

Он ехал домой на уже совсем исправном старикане и думал, что ж это за подсказка такая. Если сегодня день третий, что считать первым и вторым? Откуда вести отсчет? От повторного рождения в детстве? Нет, это здесь ни при чем. Сказал же Веня, что Владыка бутылки глазами не двигает. Так что отсчет можно и нужно вести только от тридцатого сентября. Вот он, настоящий День Один. Действительно, Он сказал тогда: да будет свет. И стал свет. А вот день вторый… Очень мутно описан второй день творения в каноническом тексте Книги Бытия. Какую-то непонятную воду отделял Бог от воды же, посередине зачем-то твердь заделал, и все уже решили, что это грунтовые воды, а над ними озера и реки — ан нет! Бог возьми да и брякни, что твердью назвал он небо. Ни фига себе пельмень! В общем, на второй день Бог откровенно запутался в своих деяниях. Но, согласитесь, немного странно обвинять Всевышнего в подобном бессилии, а потому естественнее заподозрить его в маленькой хитрости. За первый-то день он изрядно намаялся: и небо с землей, и свет, и вообще понедельник — день тяжелый. Вот и решил во вторник сачкануть, а чтобы людям потом неповадно было устраивать себе такой же выходной, напустил туману: то ли твердь посреди воды, то ли вода посреди тверди, а вчитаешься повнимательнее и видишь, что без дня второго все только яснее и проще.

Вот и Давид обошелся без второго дня. Сразу третий для него настал. Живая жизнь, живые ростки полезли, и теперь уж их не остановить. Но почему так? Почему сейчас? Отчего? А вот ни от чего! От звезды, как говорит Веня Прохоров. Закон Случайных Чисел. Три этих странных слова как-то особенно цепко угнездились в мозгу Давида. Слышал он такое выражение раньше? Ну конечно слышал. Экономист все-таки, математику учил весьма основательно. Статистику тоже, как говорится, проходили. Но сейчас не о том… Бах! Озарение. Не математика, не статистика — фантастика.

Попадался такой закон в одном романе, который лет пять или шесть назад он небрежно листал по диагонали. А роман назывался… да, точно, «Заговор посвященных» или… ЧТО?!! «Заговор Посвященных»?!

…Вот с какой там буквы было в названии — с маленькой или с большой, — он не помнил. Но уже давил на все педали сразу и, грамотно тормозя коробкой передач на поворотах, отчаянно гудел и громыхал, а машину все-таки заносило, потому что сорок километров в час на повороте — это даже летом многовато… Влетел в квартиру, в комнату, перерыл всю полку с фантастикой — нет нигде! И вспомнил. Отдал почитать. Еще тогда. Эдику Цукерману. Взять обратно забыл. Эдик славился тем, что подолгу держал книги. У него надо было спрашивать, и почаще. А в восемьдесят четвертом Эдик уехал в Израиль. Или в Штаты через Израиль. For good. Всегда хотелось скаламбурить: уезжают for good, а остаются for bad*. Сейчас каламбурить не хотелось, хотелось плакать от обиды.

Ох уж этот третий день творения! Как назвать процесс, обратный творению? Уничтожение? Нет, это слишком прозаично. В канонических текстах таким словам быть не положено. Лучше — умертвие. Не совсем точно, зато явно лучше: третий день умертвия. Планомерного умертвия мира в себе и себя в мире. Э! Да не из той ли книги такая странная фраза?

И тогда всплыло в памяти с уже привычной для него ослепительной ясностью. Пушкинская площадь. Вечер. Молчащий фонтан. Не тот, который за спиной Александра Сергеевича, а новый, простенький овал со струйками в середину, перед Некрасовской библиотекой. Гоша, Витька и он гуляли вместе по Бронной и вот присели тут на лавочку. Давид считал это полнейшим кретинизмом — вот так просто болтаться по улицам. Атавизм какой-то, инфантильность, граничащая с дебильностью.

С Витькой и Аркадием они любили вот так ходить осенью семьдесят первого, в шестом классе, когда все трое впервые влюбились. Причем Витька и Аркадий — в Надюху, ничуть между собой не соперничая (как это было возможно?), а Дод — конечно в Зинку, признанную большинством первую красавицу класса. Говорили вечерами напролет о девчонках, мечтали, предавались невероятным, иногда почти хулиганским, будоражащим душу фантазиям, раззадоренные, принимались звонить по всем телефонам из автоматов, заранее приготовив кучу двушек, говорили всякие глупости, смеялись, а в сентябре еще традиционно заходили в коммуналку к Доду выпить фруктовой воды, закупленной в непомерном количестве на его день рождения — кажется, на три, если не на четыре таких захода хватило. Давид открывал дверь ключом, чтобы не беспокоить соседей, Витька громким смешливым шепотом распоряжался: «Виски, Дейв!», и Дод шел на кухню за стаканами, а бутылки стояли здесь же, в уголке, где все трое приседали на корточки, пробки срывали о педаль прислоненного к стене старого отцовского мопеда, и божественно вкусная розовая шипучка — виски с содовой! расплескивалась по стаканам. Славное это было время. Они казались друг другу настоящими друзьями. Казались или были? Наверно, тогда все-таки были.

Но годы брали свое. И у дружбы, и у людей, и у этих прогулок. Давид теперь не знал, когда все успеть: институт, плавание, книги, фильмы, театры, выставки — хотелось ничего не упустить. Но и людей упускать не хотелось, этих — особенно. Почему-то общение со старыми, точнее, бывшими друзьями представлялось очень важным. Корыстный интерес? Да нет, он ничего у них никогда не клянчил — считал ниже своего достоинства. Скорее был интерес к их жизни, этакий академический интерес. Ведь он же будущий экономист, а это (ему казалось) почти социолог, почти философ. Ему очень хотелось знать, как живут там, наверху.

А жили там скучно. Учились без интереса. Читали мало. Много слушали музыку. Современную англо-американскую, разумеется. Пили тоже много и тупо. Говорили (и не только говорили) о бабах. А остальное время — убивали. Вот на таких, например, прогулках. Время корчилось, молило о пощаде, но куда там! Могли по несколько минут идти молча. Это считалось нормально. Только Давид ощущал тягостную неловкость. Дурачок!

Потом Гоша вдруг изрекал:

— Я тут сделал открытие.

— Чего, чего? — Витька подгребал ближе.

— Открытие, говорю, сделал. С похмелюги на завтрак изумительно хорошо похавать печень трески. Без всякого хлеба и масла. Только запить чем-нибудь. — Он делал многозначительную паузу. — А можно и не запивать. Понимаешь, и калорийно, и проскакивает изумительно.

— Надо взять на вооружение, — откликался Витька, и они еще минут пять шли молча.

Когда прощались, Гоша вдруг спросил:

— Дейв, книжку не купишь?

— Какую? Покажи. Может, и куплю.

— Обалденную.

Это была традиционная присказка. Однажды Давид поведал этим охломонам, сколько стоят популярные книги по ценам толкучки на Кузнецком или Пролетарке. Он искал тогда для себя любимый том из «Библиотеки литературы США» — Воннегут и Сэлинджер под одной обложкой. И Гоша вдруг вскинулся:

— Сколько, говоришь? Четвертак?! Сейчас принесу. У меня есть такая.

Странные ребята, продолжал недоумевать Давид, все у них есть: машины, дачи, многокомнатные квартиры, гаражи, импортные шмотки и еда, билеты в любой театр через спецкассу, книги по спецзаказам тоже любые, а с наличностью в карманах — вечная беда. Вот и становятся «фарцой» через одного. Гоша фарцовщиком не был, но книжку у родителей стибрить и загнать, если выпить хочется, — дело святое. За такие-то башли!

Сделка состоялась, к взаимной радости сторон. А через неделю Гоша, окрыленный коммерческим успехом, втюхал растерявшемуся Давиду некий сборник «Запад вблизи» — очерки прогрессивных журналистов Америки и Европы, который не стоил не только объявленных пятнадцати(!) рублей, но, пожалуй, и тех двух с десятью копейками, что были обозначены на обложке. Давид заплатил, мучимый странным чувством: вроде обещал. Потом безумно ругал самого себя: ладно бы Витьке помог, а то какому-то Гоше! И стал после этого разборчивей, настороженней. Начал отказываться. Например, «Час быка» Ефремова — да, это дефицит, а Франсуа Мориака — оставь себе. Проживем.

И вот опять обалденная книга. «Заговор Посвященных», фантастический роман.

— А автор-то кто?

— Хрен его знает, тут не написано.

— Как это? — Давид был заинтригован.

— Ну сам смотри.

— Правда. Забавно. Тут и издательство, что ли, не указано?

— Не знаю, это же не у нас напечатано, — объяснил Гоша.

— Ладно, не свисти.

— Да правда! Где ты видел, чтоб у нас так печатали?

— Ви-идел, — загадочно протянул Давид, уже прикидывая, что книжку надо брать.

— Фантастика? — заглянул через плечо Витька. — Терпеть не могу фантастику.

— Почему? — удивился Давид, перечитавший целую прорву этого рода литературы.

— Да потому, что они там всегда плывут к Северному полюсу на какой-нибудь космической ракете, все такие мужественные и красивые, особенно штурман и капитан, и фамилии у них типа Полещук, Седых… Седых обязательно.

— Ты каких писателей читал? — решил уточнить Давид.

— Ну, самых известных — Казанцева, Немцова, Адамова… кто там еще?

— Там — уже почти никого. С тобой все ясно, Витька.

— Слушай, — прервал их литературоведческую дискуссию Гоша. — Ты берешь?

— Сколько?

— Сорок.

— Обалдел?

— Так ведь оттуда. За валюту куплена.

— Нет, это несерьезно, — очень солидно заявил Давид и зачем-то добавил, как дурак: — За двадцать возьму.

Гоша тут же (тут же!) согласился, ударили по рукам, и все сразу начали торопиться.

В метро он жутко ругал себя всю дорогу: «Бизнесмен чертов! Экономику изучаешь, а элементарно торговаться не можешь! Он бы за десятку отдал. Берет ведь задарма, а деньги ему нужны, ох как нужны! А тебе, как видно, не нужны, ты у нас миллионер!..» Так костерил себя, что даже книгу, по обыкновению своему, не открыл, не было должного настроя.

И вообще к этой странной книжке априори сложилось у Давида неприязненное отношение. Уж слишком она была чудная. Самиздат? На раз безусловно, но откуда такая качественная печать, бумага переплет. Буржуазная пропаганда? Но тогда где хотя бы два слова — что это, кто это, зачем, кому предназначается? Предисловие какое-нибудь, в конце-то концов. Ни черта! «Заговор Посвященных». Фантастический роман. И сплошной текст от третьей до триста двадцатой страницы. Русский текст. Любопытный. Все-таки он начал читать. В тот же день перед сном.

Было там про какого-то полицейского. Российская империя, обратно переименованный Кенигсберг, начало двадцать первого века. Не фантастика, а полный бред. Интересные детали попадались. Язык — ничего, любопытный, сексуха — очень откровенно, не по-нашему, а в целом — раздражало. Потому что непонятно. Например, «Остров Крым» у Аксенова — тоже своего рода фантастика, но там — сатира, ясно с пол-оборота, а здесь — ни два ни полтора. Как говорили в школе, что хотел сказать автор?

Подряд он прочел немного, листанул вперед. Там пошла какая-то философская заумь, стилизованная под канонические религиозные тексты. Читалось с трудом. Выхватывались отдельные интересные фразы. Что-то запомнилось. Но вообще захотелось бросить. И он бросил. Погасил свет. А на следующий день и позже все некогда было вернуться к этой тоскливой ахинее антисоветского происхождения. Друзья буквально завалили книгами, которые надо было читать срочно. И когда недели через две-три Эдик приволок ему Набокова — «Лолиту» и «Приглашение на казнь», захотелось в благодарность тоже дать ему что-нибудь этакое. И он, очевидно, подсознательно стремясь избавиться от непонятно раздражающей книги, предложил Цукерману «Заговор Посвященных». Цукерман вцепился с энтузиазмом. (А во что он вцеплялся без энтузиазма?)

И книжка канула навсегда.

Но ведь помнил же он что-то. Даже теперь. Что-то помнил.

Давид напрягся, закрыл глаза, расслабился, еще раз напрягся, и всплыли из памяти две страницы — разворот с фотографической точностью.


…вплотную к нему Борис и вкрадчиво зашептал на арамейском:

— А вот скажите, Владыка Шагор, почему так непреклонен великий Закон Случайных Чисел?

(Вот он, Закон Случайных Чисел! Вот он! Только не спугнуть текст, только удержать!)

— А я объясню вам, друг мой Борис! — молвил Шагор, поднимаясь. Однако позвольте мне перейти на греческий. Так понятнее будет.

— Я предпочел бы на древнекитайском, но… как вам угодно, коллега. Еще одно маленькое уточнение. Отбор на высшие уровни не подчиняется, насколько я могу судить, этому закону. Вы согласны?

— О, безусловно! Так слушайте. Информационное пространство Второго уровня не бесконечно. Такова была и есть изначальная данность. Машина не умеет и не хочет иметь дело с бесконечно большими величинами.

«Машина! — подумал Шумахер. — Конечно, он имел в виду компьютер. Чрезвычайно удобный греческий язык! Что за люди, эти демиурги! Он, кажется, даже не уловил моего сарказма по поводу древнекитайского. Далась им поэтика мертвых языков! Интересно, сколько иероглифов понадобилось бы в действительности для обозначения слова „компьютер“, да не просто компьютер, а „компьютер девятого поколения“? Может, всего один?»

— Машина имеет дело с конечными величинами, и это касается как числа критериев оценки, так и количества принципов отбора, то есть величин второго и третьего логического порядка, — вещал Владыка. — Эксперимент на условной модели с отбором по любым фиксированным факторам привел, заметьте, коллега, это очень важно! — к весьма печальным результатам. Вы спите, что ли, мой юный нобелевский лауреат? Печальным результатом я называю полное разрушение модели объекта за относительно короткий промежуток времени.

— Нет, я не сплю, мой юный Демиург! (Опять не чувствует иронии, зараза.) Если перевести все, что вы сказали, на нормальный английский язык, получается так: проводя селекцию вида homo sapiens хоть по расовому признаку, что не оригинально; хоть по половому, что оригинально, но тоже не ново; хоть по принципу близости к кормушке, что наиболее традиционно, но и наиболее омерзительно; хоть по интеллекту (максимально современный, но и предельно глупый подход, ибо это, по сути, тот же спартанский отбор по состоянию здоровья); хоть по любым другим, самым возвышенным и изысканным религиозно-философским, морально-этическим, романтично-поэтическим и сексуально-идиотическим критериям — результат один: медленное, но верное вымирание вида. Не остается ничего другого, как уповать на Ее Величество Случайность. Так?

— Вы совершенно правы, хотя и многословны. А с чувством юмора у меня, прошу заметить, все в порядке, равно как и с чтением мыслей на любом из доступных вам языков. Только не подумайте, что теперь я стану мстить за оскорбление. Боже упаси! Мы, демиурги, и слов-то таких не знаем. Мы, демиурги, вообще народ тихий и затюканный, работаем без выходных, премий нам не платят, зарплату задерживают, сволочи, а цены-то растут, хоть сегодня беги в ОВИР и прямиком…


На этом страничка текста обрывалась. Давид поймал себя на том, что курит и как всегда, не доставая зажигалки. Черт, не хватало еще на людях такое выкинуть!

Тут же рука потянулась к телефону. Цукермана теперь, разумеется, не найти. Но, может, Гоша что-то знает. Читать не читал, но вдруг хотя бы вспомнит, где взял книгу.

Гоша был дома и, что поразило, вспомнил с лету. Даже не пришлось название говорить. А ведь какой-то суеверный страх подсказывал Давиду: не произноси вслух этих слов — ЗАГОВОР ПОСВЯЩЕННЫХ. Не произноси.

— Удивительно дурацкая история получилась, — охотно начал рассказывать Гоша. (Чувствовалось, что дело прошлое и теперь он откровенно смеется над всеми тогдашними неприятностями.) — Эту злосчастную книгу отцу принес знакомый полковник из погранслужбы. Они у себя на таможне конфискуют целые горы запрещенной литературы. В Шереметьеве, например, специальная машинка стоит, и полагается тут же, не отходя от кассы, мелко-мелко шинковать в капусту всю эту вражью пропаганду. И составлять акт. Но сам понимаешь, как у нас инструкции выполняются. Книжки ведь принимают по счету, а макулатуру — по весу. Так что все, что мало-мальски интересно, ни один псих уничтожать не станет. Литература стабильно растаскивается сотрудниками. Не на продажу, нет. Продажа — это на самом деле уже статья. Распространением называется. Берут просто для себя. У нас же самая читающая страна в мире. А в Комитете вообще сплошь профессиональные читатели работают. Папахен мой, например, очень любит всякую такую фигню читать. Но тут он ее, кажется, прочесть не успел, хотя на полочке, в глубине, книжонка долго стояла. Черт меня дернул именно ее вытащить! Не прошло, кажется, и недели, как папахен хватился. Где, говорит, где она? Ты не брал?! И глаза совершенно дикие, как будто его через пять минут уволят или расстреляют. Я испугался, конечно, и дурачком прикинулся, мол, знать не знаю и видеть не видел. Мне-то зачем эти проблемы? Ну ладно, вроде утихло все. А еще через какое-то время отец при мне разговаривал по телефону, как я понял, с начальством. Неприятно так разговаривал, нервничал. И вдруг совершенно неожиданно схватил меня за рукав и — прикрыв трубку, свистящим шепотом:

— Гоша, ты, правда, не брал эту книгу?

Я чуть не помер со страху, но все же не растерялся:

— Да ты чего, па? Конечно, нет.

А он вдруг как-то странно успокоился и сказанул в трубку такое… Я чуть не грохнулся посередь холла.

— Товарищ генерал, — сказал он, — могу свидетельствовать: эта книга сама собою исчезла. Да, товарищ генерал. Да. Обязательно в письменном виде. До свидания, товарищ генерал.

Вот такие, брат, пироги с котятами. А у тебя, значит, свистнули книжонку мою. Красиво. Ну и хрен с ней! Как говорится, дьяволу — дьяволово. А мы тогда на твой двадцатничек неплохо погудели!..

Давид молчал ошарашенно, и Гоша счел нужным добавить:

— Боишься, телефон прослушивают? Не бойся, сейчас уже времена другие.

Однако в воскресенье выяснилось, что времена примерно те же, что и были.

Старенькую хрущобу с облупившимся мелким кафелем в ржавых потеках он нашел без труда. Пять минут ходьбы от Даниловского рынка. Подошел к исцарапанной необитой двери на четвертом этаже. Совсем уже собрался звонить, когда голос за спиной окликнул:

— Молодой человек!

— А? Что?

Крохотная белоснежно-седая сухонькая старушка выглянула на лестничную клетку, зябко кутаясь в серый пуховой платок.

— Молодой человек, вы к Игорю Альфредовичу?

— Д-да.

— Не звоните. Его забрали вчера.

— Как?!

— Ну, эти в штатском, пришли и забрали. Не звоните. Опасно. Я знаю. У меня сына расстреляли в сорок девятом.

— Спасибо, — пробормотал Давид и ссыпался вниз по лестнице.

А в подъезде топтался высокий гражданин в плотном шерстяном пальто и каракулевой шапке пирожком. Может, греется? Или ждет кого? Гражданин поднял глаза на Давида. Ласковые такие, спокойные и пустые, как дырки в носках. Конечно ждет. Его, родимого, и ждет.

— Вы к кому? — глупо спросил каракулевый пирожок.

«Где ж ты раньше был, идиот? По нужде во двор бегал? „Вы к кому?“ спрашивают на входе!»

— Это пятый корпус? — перешел в наступление Давид.

— Н-нет, — замялся от неожиданности пирожок. — Это третий.

— А мне нужен пятый, я ошибся, не видно ни черта в темноте….

И мимо него, на улицу, и за угол, и бегом, все время бегом…

Из дома позвонил Вальке.

— Слушай, Веня Прохоров будет завтра на работе? Он мне книжку интересную обещал.

— Нет, его не будет, Дод, Веня уволился.

— Чего это?

С каким трудом далось ему это небрежное «чего это?»! Только не выдать себя!

— В четверг заявление подал, в пятницу работал последний день, спокойно сообщал Валька. — Какие-то у него семейные обстоятельства. Может, ездить далеко. Он же в Химках живет. Вообще, честно тебе скажу: жалко. Механик отличный. А всего-то три месяца у меня и проработал.

— У тебя есть его телефон? Ты же знаешь, я по части книжек чокнутый, оправдывался Давид.

— У него нет телефона. Записывай адрес: улица Маяковского…

Давид записал. Но уже тогда понял: Веню он больше не увидит.

Собственно, можно было и не ехать. Пилить черт-те куда по гололедице и грязному московскому снегу, чтобы убедиться… В чем? Он не знал точно. Потому и поехал.

Маленькие розоватые двухэтажки среди деревьев. Ну прямо дачный поселок. Коттеджи западного типа. Идиллия.

А нужный ему дом сильно обгорел. Видно, только что, этой ночью. Еще не все пожарные уехали. Машина стоит, запах гари, закопченные стены, крыша железная даже дымится (или парит?) и место происшествия оцеплено милиционерами. Болтливый по молодости сержантик рассказал:

— Человека тут убили ночью или под утро. Молодого парня из пятой квартиры. А потом подожгли, наверно, следы заметали.

Неожиданно рядом возник гражданин. Словно бы знакомый. Ах, ну да! Рожа другая, хотя и похожая, а пальто и пирожок — ну прямо с одного склада брали.

— Вам, простите, кого? Вы, простите, куда?

— А я в третью квартиру, — импровизирует Давид.

— А там сейчас никого нет.

— Очень, очень жаль. Я по объявлению по поводу продажи холодильника.

Пирожок делает круглые глаза.

— Наверно, я ошибся. Это какой дом?

Он уже не слышит ответа. За деревья, за угол, к дороге, к автобусной остановке, где народ кучнится, и дальше — к своей машине, и бегом, все время бегом…

Значит, теперь вот так. Всегда. Бегом и только бегом.

И вздрагивать от телефонных звонков, и перед дверью оглядываться и чутко вслушиваться, и шарахаться в темноте от каждого куста. Значит, теперь вот так.

Не хочу, сказал он себе. И больше не буду искать никаких «своих». Зачем? Кому это нужно? Мне самому? На фиг, на фиг. А высшее руководство в лице безвременно ушедшей Венеры никаких инструкций не оставляло, если не считать туманной фразы: «Ты не предназначен для земной жизни». Ишь, без меня меня женили. Не предназначен, говорите? А вот хочу и буду жить здесь. На самом деле не хочу, но все равно буду. Всем назло. А якшаться с этими подпольщиками означает впрямую, откровенно нарываться на тюрьму или скорую гибель. Пошли вы все в баню! Между прочим, в этих… заветах, что ли… как раз и сказано…

Он вдруг вспомнил еще несколько строк из «Заговора Посвященных». Всего заветов там было девять, но он, наверно, все не прочел, во всяком случае сейчас вспомнил два. О том, что Посвященный должен жить обычной жизнью, как все, не выделяться; и о том, что нельзя торопить смерть. Грех это великий. Вот так. А ведь все эти игры в догонялки с КГБ — что это, как не нарушение обоих заветов сразу?

Или он просто струсил?

Вспомнился отец, отказавшийся стучать на друзей и поломавший себе жизнь навсегда. А он, Давид, он бы смог так? Наверно, нет. Потому что он трус. Бегом от квартиры Бергмана. И от сгоревшего дома Вени — тоже бегом. Хотя, казалось бы, чего бояться? Ведь смерти не существует. Вот когда становится ясно, что трусы боятся не смерти. Трусы боятся жизни. Боятся боли и тошноты, боятся сложностей-неприятностей, очень боятся всяких лишений. Так много радостей на свете, так многое хочется повидать, испытать, вкусить. И тебе еще нет тридцати. Целый вагон желаний… Или рассудить по-другому: тебе уже почти тридцать, а ты еще ни черта не видел, не пробовал! И теперь, значит, надо от всего добровольно отказаться? Чего ради?!! Ради спасения души? Какой, на хрен, души?! Душа — это что вообще такое? Кто-нибудь знает? Может, тогда ради спасения человечества? Ну, нет уж, дудки. Спасали это гребаное человечество. Было, и не раз. Пустое занятие. Пу-сто-е.

Встал, подошел к зеркалу и посмотрел себе в глаза.

Так и есть: мелкий ничтожный человечишка. На всех ему наплевать. Думает только об удовольствиях. Эпикуреец хренов. Гедонист-онанист. А его выбирают в Посвященные. Отец вот Посвященным не стал, спился и просто умер. Валька, золотой человек Валька — тоже не Посвященный. А туповатый Прохоров, выдающийся слесарь и книжный спекулянт с инженерным образованием пожал-те! И Анечка Неверова — доченька едва ли не Самого, барвихинская поблядушка, наркоша и пьянь — туда же! «Богиня»!..

Святотатствуешь? Нравится тебе? Нервы щекочешь? Прекрати. Противно.

Не прекращу. Потому что все это правда. Потому что бессмертием должны награждаться лучшие, а не всякая шелупонь! Это несправедливо! Кто это все придумал? Ах, ну да, Закон Случайных Чисел. Как там объяснял этот Шагор… Или Шумахер? Хорошая фамилия. Шумахер — значит сапожник. Шумахер без шумах. Точнее, «без шузов», но «без шумах» — красивее. Бред.

Если для бессмертия отбирать лучших, кто-то должен этим заниматься. Допустим, Бог. Традиционная концепция. Но у Бога тоже есть родственники, и личные пристрастия, и право на ошибку. И это не циничный эпатаж. Это действительно так, потому что Бога сотворил Человек по образу и подобию Своему. И, значит, Сапожник прав. Да нет, все-таки не Сапожник, а Шагор. В общем, они там весь этот отбор доверили Машине. А Машина — как водится, дура и тычет своим глупым пальцем наугад. И вот таким замечательным способом они строят там у себя Новый Прекрасный Мир. Идиотизм. Ох, доберусь я когда-нибудь до этой небесной канцелярии! Ох, наведу там шмон!..

Ой! Что это?

Давид по-прежнему стоял перед зеркалом, но он больше не видел своего отражения. Не потому, что отражение исчезло (что он, дьявол, что ли?), а потому, что теперь он смотрел на себя со стороны. Душа, о которой, «на хрен, никто не знает, что это вообще такое» (цитирую по памяти), благополучно отделилась от тела. Картина Репина «Приплыли».

Давид смотрел, как он отходит от зеркала, ложится на диван, запрокидывает голову, вытягивает руки вдоль тела.

Помирать, что ли, собрался? Сильный вопрос. Такой вопрос собственному телу может задать только очень смелая душа. И ответ на него тоже требуется сильный.

Ответом стал звонок в дверь. В два часа ночи. А этот идиот, то есть тело этого идиота, небрежно глянув на часы, встало и пошло открывать.

На пороге широко улыбалась очень милая девушка с длинными каштановыми волосами. Изящные босоножки на шпильках, короткая черная кожаная юбка, легкий светлый батничек в цветочек — в общем, для зимы самое оно.

А сердце вдруг заколотилось сильно-сильно и в невероятно торжественном музыкальном ритме. Что это? «Свадебный марш» Мендельсона? Да нет, пожалуй, больше похоже на «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Не силен он в музыке, что поделать. Но вот удивительно: сердце стучало не в теле его, а в душе. Да, да, именно так!

— Я пришла, — заявила красавица. — Не валяй дурака, спускайся, ты нужен мне целиком.

А он действительно смотрит на всю эту сцену сверху, как бы болтаясь под потолком в прихожей. Она что же, видит глазами душу? Ну, раз так, делать нечего, глупо играть в прятки.

Он опускается и нехотя соединяется с телом. А тело времени не теряло: девушка уже у него в объятиях. Приятная девушка — нежная такая, и пахнет от нее изумительно. (Любимое Гошино словечко. Что там у него было изумительно? Печень трески с похмелья? А вот теперь духи изумительные.)

— Куда ты торопишься, дурачок? — Жаркий шепот.

В какую небесную канцелярию?

— Теперь уже никуда не тороплюсь.

— Вот и правильно. Не надо никуда торопиться. — Еще более жаркий шепот. — Ты совершенно особенный человек. Ты слишком, слишком многое умеешь. Это опасно: почти ничего не знать и столько уметь. Не торопись, дурачок. Ты не создан для земной жизни, но всему свое время. И ты еще не выполнил здесь предназначенную тебе миссию. Ты даже не общался с Владыкой. А ведь ты нужен другим людям.

— Каким людям, Шарон? (Откуда он узнал, что ее зовут Шарон? Неважно, неважно…) Я был нужен только Анне. Но Анна ушла.

— Да… Анна… ушла. Анна… там, а мы… здесь… — Еле слышный, прерывистый, страстный шепот.

Матерь Божия, она уже раздела его! Как это у нее получается, непрерывно что-то говорить и целовать, целовать все его тело: лицо, шею, плечи, грудь, ниже, ниже…

— Шарон! Я люблю Анну. Я хочу к ней, Шарон!

— Люби, Давид, люби свою Анну, только теперь она далеко, очень далеко, а я здесь, разве я тебе не нравлюсь?

— О, Шарон! Я же люблю Анну! О, Шарон, Шарон…

Ну нету же больше никаких сил терпеть эту сладкую муку! Какие еще нужны слова?! Какие слова? О, Шарон! Только жаркую плоть — губами, руками, языком, всей кожей вобрать в себя, утопить в себе — и выплеснуть обратно, и снова вобрать, и снова выплеснуть… О Боже!

— Но ведь это же просто секс, Шарон.

— Дурачок, просто секс — это одна из величайших ценностей во Вселенной. Правда. Ты это поймешь. Потом.

А пока — живи здесь, люби свою Анну, мечтай о ней, но не пытайся уйти. Потому что ты нужен людям на Земле. Это очень важно.

— Погоди. Но этот ваш мир, ведь он совершенно реален. Разве оттуда не возвращаются? Разве оттуда нельзя вернуться?

— Ты задал два разных вопроса, Давид. Оттуда не возвращаются. Но оттуда можно вернуться.

Она оделась и ушла. Самым обычным образом — через дверь. А он вернулся к зеркалу и посмотрел на часы-будильник, стоящие возле кровати. Они громко тикали в тишине. И секундная стрелка бегала. Но было по-прежнему ровно два.

Зачем-то — Фома неверующий! — он набрал на телефоне «сто», хотя сразу прекрасно понял: все это было на самом деле, но только не здесь и не сейчас. Это было вне времени. Это было — там.

Глава третья. НАРОДНЫЙ ЕВРЕЙ СССР

После ночи с Шарон период его философствований практически закончился. Наступило полное безразличие — безразличие человека, вдруг еще раз понявшего главное. Именно вдруг и именно еще раз, потому что главное было, как всегда, предельно просто и не ново: надо жить, как все, как раньше, как жил всегда. Посвящение не дает никаких прав, возможности — да, но это совсем не одно и то же. К тому же не все возможности следует использовать.

Как прошли эти полтора года? Целых полтора года! Если б кто на самом деле спросил — Давид не ответил бы, честное слово. Были они вообще, эти полтора года? Или…

А что или? Сон наяву.

Время, недобитое его друзьями из советского высшего общества, время, покинутое Анной, время, изувеченное внезапным появлением потусторонней девушки Шарон, — это время, всегда такое простое и монотонно текущее, теперь окончательно заболело, заметалось в конвульсиях, и уже ничего, ничего нельзя было понять.

Работал в институте. Над чем? Писал статьи. О чем? Печатался. Где? Пил водку. С кем? Спал с женщинами.

С какими? Читал книги. Чьи? Ни на один из этих вопросов у него не было конкретного ответа (не знаю, не помню, затрудняюсь сказать — из вариантов, предлагаемых обычно социологами). Ну не было ответов — и все тут.

А потом, в новогоднюю ночь с восемьдесят девятого на девяностый он вдруг словно очнулся и понял, мгновенно суммировав всю полученную за время «сна» информацию: жизнь вокруг сделалась принципиально другой. Исчез бумажный привкус свежего ветра перемен, размокла старая советская бумага в непривычно огромном океане новой информации, сгорела в пожарищах межнациональных конфликтов. И во все более свирепых порывах уже не ветра урагана — отчетливо проступил запах большой крови и едкого порохового дыма.

Оказалось, что новости надо теперь не просто слушать, а воспринимать всерьез, переваривать и примерять на себя. Он переварил, примерил и вздрогнул. Мир изменился. Мир стал другим.

Вспомнилось вдруг двадцать третье апреля — митинг Демократического Союза на Пушкинской, когда даже не дали ничего толком сказать по поводу тбилисских событий, потому что на каждого демонстранта приходилось минимум по десять милиционеров (на самом деле омоновцев, но тогда еще к слову этому не привыкли). Стражи порядка стремились схватить любого раньше, чем он вякнет, да только система уже дала трещину, уже слишком много людей откровенно не боялись ее и кричали из толпы: «Фашисты! Позор!» И это было ново, это было почти шоком тогда. Приятным шоком. И Давида захлестнуло ни с чем не сравнимое ощущение собственной свободы и значимости.

То, что происходило, происходит, и то, что еще произойдет в мире, зависело теперь от каждого. Кончились времена «винтиков». На самом деле кончились. И он, Давид, перестал быть винтиком в третий раз.

Впервые он ощутил свою незаменимость, когда узнал, что «двигает глазами бутылки». Потом — когда стал Посвященным. Ведь Посвященный, даже если захочет, не сможет ощутить себя пешкой или песчинкой в космосе. Теперь он не был рабом и быдлом вместе со всеми. Со всеми, кто решил для себя в тот год не быть рабом. Знакомьтесь: Давид Маревич — Трижды Невинтик Советского Союза. Это вам не хухры-мухры.

А цены меж тем вкрадчиво ползли вверх, институтской зарплаты ни на что не хватало, а подрабатывать, кроме как статьями, он не умел, теперь не умел. Раньше-то все было понятно: разгрузка вагонов, стройка, ночные смены на «холодильнике», а нынче требовалось что-то другое — торговать, посредничать, выступать дилером, осуществлять менеджмент — все это казалось Давиду таким чужим, хотя в теории он разбирался получше многих: дилера от дистрибьютора отличал запросто и брокера с маклером ни за что бы не спутал, но самому осваивать рыночную экономику… Он даже не представлял, с какого боку подступиться, и вполне утешался пусть редкими, но все же относительно постоянными гонорарами за свои перестроечные опусы в газетах и журналах.

В тот январский день он как раз ехал из любимой редакции, очень довольный как размером гонорара, так и статьей, опубликованной в авторском варианте, без единой купюры — тогда это было еще почти в новинку и радовало.

А вот машина не радовала. С прогоревшим глушителем и чем-то очень важным, отвалившимся спереди, она стояла на приколе у Вальки. Поэтому Давид и ехал на метро. А когда не бываешь в подземке часто, там даже начинает нравиться: тепло, светло, и весь вагон уютно шелестит газетами.

А кто без газеты, тот с журналом или книгой. Трудно, почти невозможно найти нечитающего. Самая читающая страна в мире. Без дураков — в перестройку это было именно так. Свою статью Давид уже перечитал, поэтому теперь, заглянув через плечо впереди стоящему, невольно начал изучать материал в «Московских новостях», посвященный событиям в Баку. Но на «Площади Свердлова» «Московские новости» сошли, Давид вынужден был оторвать взгляд и поднять его на входящую толпу, чтобы оценить ситуацию, чтобы хоть не мешаться у дверей, и…

Словно в перекрестье прицела, поймали его печальные черные маслянистые глаза.

«Девушки не должны так пристально смотреть на мужчин… Ба! Да я же знаю ее! Или кажется?.. Сердце: тук — тук-тук — тук — тук-тук-тук — тук тук-тук… Модуляция. Шифровка. Это Алка. Алла Климова. Она — Посвященная».

Алка была его одноклассницей. Правда, не с первого, а с шестого класса, но это никакого значения не имело. Все равно ее бы в жизни не приняли в элитарную компанию отличников и пижонов, считающих себя взрослее других, в компанию, к которой естественно и без вопросов причисляли Давида. Климова считалась забитой патентованной дурой и безнадежной дурнушкой. С годами, по мере остывания этой юной жестокой категоричности некоторые стали замечать в ней девушку, но лично Давида по-прежнему раздражала нескладная сутуловатая фигура с короткими ногами, вислым задом и маленькой грудью, крупный нос картошкой и какая-то очень темная негладкая кожа, ее вечно нелепая, почти мальчиковая стрижка и идиотская привычка глупо улыбаться не к месту. Если что и было хорошее, так только эти черно-зеленые и всегда влажные, как маслины, глаза, доставшиеся в наследство от отца-армянина. Однако и они Давида почему-то раздражали.

Не настолько, конечно, чтоб хранить память об Алке все эти годы. Но он часто вспоминал свою первую любовь Зину Колесникову — тонкую, изящную, трепетную, по-хорошему кокетливую, невероятно женственную с самых детских лет, Зину, к сожалению, не доставшуюся ему, начхавшую на всех влюбленных в нее «высокопоставленных» одноклассников, ушедшую в актрисы и рано выскочившую замуж за режиссера на двадцать пять лет старше ее. Давид частенько с тоскою возвращался мыслями к своей потерянной навсегда Зине, и вот тогда, бывало, по ассоциации, как полнейший ее антипод, как вопиющий пример непохожести людей вспоминалась Алка Климова.

Некоторое время толпа разделяла их, но Алка уже улыбалась своей ничуть не изменившейся за десять — да нет, уже за четырнадцать! — лет дурацкой глупой улыбкой. На «Маяковской» ей удалось протиснуться почти вплотную к нему, но Давид кивком в сторону двери дал понять, что выходит, и в итоге их благополучно вынесло на перрон.

— Привет, — радостно сказала Климова.

— Привет, — он вдруг почувствовал невесть откуда взявшуюся волну ответной симпатии к ней. — Как поживаешь?

Вот так и спросил: не «Сколько лет уже?..» не «Как это мы вдруг встретились?», а просто, буднично: «Как поживаешь?»

— Нормально. В школе преподаю. Дети — такие дураки! Я от них устаю ужасно…

«Ну, понесла, — подумал Давид. — Неужели это тот самый случай, когда спросишь из вежливости, а тебе начинают всерьез и подробно?»

Но подумал без злости, даже без тогдашнего юношеского раздражения. И на первом месте была тут действительно не «посвященность» ее, а что-то другое. Ностальгия по прошлому, по детству? Реакция на ее радость? Сочувствие к родственным ей армянам, недавно пережившим чудовищное землетрясение, а теперь уничтожаемым в Баку, как некогда по всей Оттоманской империи. Он только что читал «Московские новости».

Поговорили и об этом. Они вообще проболтали минут сорок, не сходя с места. Традиционный чисто московский идиотизм: назначить деловое свидание или случайно встретиться в метро, остановиться якобы на минутку и простоять час, мешая входящим и выходящим, встречным и поперечным, отчаянно надрывая глотку и напрягая слух всякий раз, когда девяносто децибел очередного прибывающего или убывающего состава врываются на станцию. Поездов таких убыло и прибыло не меньше двух десятков, прежде чем она (она, а не он!) вдруг сказала:

— Ладно, мне пора. А ты вот что, Давид… ты позвони Владыке. Если не боишься. Он вернулся в Москву. Сам понимаешь, времена потеплели. Но все равно, если боишься, не надо.

Что ж она его так настойчиво пугает?

— Я позвоню, — ответил он коротко, про боязнь даже комментировать не стал, а потом добавил: — Ты считаешь, нам снова пора объединяться?

— Я не знаю, — честно сказала Климова, не вдаваясь в подробности, кто и с кем объединялся раньше. — Ты у Владыки спроси. Так позвонишь? крикнула она, впрыгивая в вагон.

И осталось непонятным: это она опять про Владыку или теперь уже про себя?

Как была дура, так и осталась!

Давид улыбнулся и пошел к эскалатору.

И вот снова воскресенье, и снова мороз покусывает щеки — опять он без машины, как тогда. Впрочем, два года назад было теплее, потому что валил весь день крупный снег, Давид из-за него и не сел за руль: видимость скверная, пробки, да и засыпанный «Москвич» откапывать лень. Сегодня пеший рейс вызван необходимостью.

А вот хрущоба у Даниловки выглядела все так же, и подъезд, где опять было совершенно пусто, и обшарпанная дверь на четвертом этаже.

Игорь Альфредович открыл сам — высокий, худощавый, совершенно седой, только усы почти черные, лицо со множеством морщин, правый глаз заметно косит, и удивительно приятная улыбка в полной гармонии с дымящейся трубкой в углу рта.

— Проходи, Додик, проходи.

Здесь представляться не было никакой необходимости, и не только потому, что исправно сработала их внутренняя система паролей.

— А ты похож на отца, — продолжал Бергман. — Правда, Норочка? Это Норочка, Нора Викентьевна, моя жена. Мы знали твоего отца, Додик. Недолго, но знали. Еще для «Хроники текущих событий» вместе материал готовили.

Нора Викентьевна, женщина не молодая, лет пятидесяти, но обаятельная, произвела на Давида очень приятное впечатление. Она была похожа на мать, и от этого всколыхнулись где-то в глубине теплые мягкие пласты детских воспоминаний. Однако «сердечный дешифратор» молчал.

И очевидно, возникшее недоумение четко отразилось на лице, потому что Бергман сразу сказал:

— Предупреждая твой вопрос, Додик: Норочка — не Посвященная. Тебе, наверно, кажется по молодости лет, что мы должны создавать семьи только среди своих. Это абсолютно неверно. Во-первых, «посвященность» — не болезнь и по наследству все равно не передается. Во-вторых, в совместной жизни важнее всего не Знание, даже если оно высшее и тайное, а понимание. Норочка меня понимает и любит. Этого больше чем достаточно. Да ты садись. Закуривай, если куришь. У нас тут всюду можно. А сейчас чаю нальем.

Нора Викентьевна принесла с кухни чайник и, глянув на часы, напомнила:

— Телевизор включи. Сейчас ровно девять будет.

— Ох, правда! — Игорь Альфредович засуетился, несколько раз щелкал не совсем исправным выключателем, наконец экран вспыхнул, и они успели только-только к началу программы «Время».

А день был тот самый — двадцать первое января девяностого. Танки в Баку. Вынужденная мера. Десятки жертв в официальном сообщении, а значит люди уже умели вычислять правду — на самом деле сотни. И по экрану заструилась кровь, постепенно заливая весь его красным цветом. На советском телевидении такое было впервые. Впервые такое позволили. Даже Игорь Альфредович не ожидал, шептал ошарашенно:

— Во, кровищи-то, кровищи!..

Потом они долго смотрели молча. Наконец Бергман спросил:

— Думаешь, они ввели туда войска, чтобы спасать армян от азербайджанских бандитов?

— Не думаю, — сказал Давид, — я внимательно следил все эти дни за событиями, и не по этому завиральному телевидению, а по «Свободе». Спасать в Баку уже практически некого. С помощью танков там пытаются сохранить лишь советскую власть. Но это глупо.

— Не просто глупо, — поправил Игорь Альфредович. — Это преступно. Но я уже и не жду ничего хорошего от этого режима.

— Так как же с ним бороться теперь? — вырвалось у Давида. — Так, как вы раньше боролись, наверно, уже не годится.

— Конечно, не годится, — согласился Бергман. — Но с ним уже и не надо бороться. Он сам погибнет.

— Когда? — не удержался от вопроса Давид.

— Не знаю. Правда, не знаю. Скоро. Но лично я уже не хочу на это смотреть. Мне на прошлой неделе дали разрешение на выезд.

Игорь Альфредович помолчал, раскуривая трубку.

— Эти идиоты признали меня евреем — им так удобнее, хотя во мне ни капли еврейской крови. Я вообще из поволжских немцев, но честно скажу, как еврей, натерпелся за жизнь много. В паспорте-то написано «русский», а кто у нас обычно русский с фамилией Бергман и отчеством Альфредович? Даже варяжское имя Игорь не выручало. В сорок восьмом вышибли из института, едва туда поступил. В сорок девятом вообще пришлось работу искать не в Москве, в Коломне жил у родственников. Приютили безродного космополита. На том официальное мое образование и закончилось. Потом уже не хотелось никуда поступать: и от марксизма-ленинизма тошнило, и опять же с милицией разговаривать проще, когда ты не с дипломом, а с квалификационной книжкой токаря шестого разряда. Этакий соединяющийся пролетарий всех стран. А с милицией разговаривать приходилось часто. Из-за фамилии особенно часто. И я шутил: «Вот женюсь, возьму фамилию супруги». В итоге не взял, конечно. Псевдоним придумал — это да. Его теперь весь мир знает: «Посев», «Континент», «Грани» — там я не Бергман, там я — Урус Силоваров.

А для милиции всегда был Бергман. И не только для милиции.

С этими впервые познакомился как раз в Коломне, когда независимую стенную рабочую газету выпустили. Не зависимую от парткома. В районной гэбухе меня так и спросили: «Что ж это вы, гражданин Бергман, опять русский народ с пути истинного сбиваете?» А я ему в ответ: «Гражданин начальник, а я не еврей, я просто интеллигентный человек». Старая добрая шутка, она для меня на всю жизнь актуальной осталась. А гражданин начальник тогда вспылил. Правда, после проверил мое личное дело и убедился, что прав-то я, но что ж поделать: бьют, как говорится, по морде, а сажают все-таки по паспорту. Месяца два меня в изоляторе держали, не предъявляя никаких обвинений. Впрочем, обвинения в этой стране никогда особо не требовались. Но времена, по счастью, были смутные: то ли Круглов сменил Берию, то ли Серов Круглова… Что у них там происходило — сам черт ногу сломит. Но меня, так или иначе, выпустили. Ну а потом до шестьдесят четвертого я еще успел перебраться в Москву. Работал опять-таки на разных заводах.

Почему-то принято считать, что среди рабочих не было диссидентов. Свидетельствую: это полнейшая неправда.

В шестьдесят восьмом меня чудом не посадили. Ограничились высылкой. В семидесятые я жил в Москве уже только нелегально. Тут-то и начались самые серьезные знакомства и самые серьезные дела. Из нашумевших я знал практически всех: Солженицына, Сахарова, Буковского, Щаранского, Новодворскую, Григоренко, Марченко, Казачкова… Они подчас не знали друг друга, но знали меня. Скажи, разве такого человека можно терпеть на свободе. Конечно, гэбульники меня живо упрятали. Сначала на обычную зону. Там у меня была кличка Еврейчик и весьма высокий авторитет, обижать никому не позволяли. Так что с урками сидел я недолго. Обрати внимание, Додик, среди уголовки совсем не было антисемитизма.

А вот в Казани, в спецбольнице, куда я попал после очередной тюрьмы, антисемитизм был лютый. Может, потому, что евреи были самыми упрямыми. Евреи да еще, пожалуй, мусульмане, но ведь тамошним садистам до фонаря было, они просто от настоящей человеческой стойкости зверели. А стойкость возможна лишь тогда, когда у человека вера есть. Настоящая большая вера. Или Знание.

Игорь Альфредович первый раз по ходу этого неожиданно пространного рассказа упомянул о своей исключительности, и как-то так между прочим, небрежно. Но Давид понял. Мол, слушай, слушай, мальчик, я не в маразме, я тебе самое главное рассказываю, самое главное для всех Посвященных. И Давид слушал.

— В общем, когда я оттуда вышел живым и сохранившим ясность ума, я уже верил во всех богов сразу и считал себя настоящим евреем — заслуженным евреем Советского Союза, нет, выше — народным евреем СССР. Шутки шутками, но так уж получилось. Так что я на сегодняшних чекистов не в обиде. Пусть высылают как еврея. Это справедливо и почетно.

Давид отлично понимал рассуждения Игоря Альфредовича. Его библейское имя в сочетании с белорусской фамилией Маревич для малограмотных борцов за чистоту славянской крови тоже звучало недвусмысленно, и он уже сам натерпелся если и не притеснений, то уж издевок — точно. Впрочем, изучение собственной родословной (к сожалению, возможности его в этом плане были невелики) не давало права утверждать, что еврейская кровь в нем отсутствует. И внутренне Давид слегка бравировал своей «многонациональностью».

Игорь Альфредович залпом допил уже совсем остывший чай и как бы подытожил:

— Уезжаю, Додик, уезжаю. Пропала собачка, маленькая, беленькая… надоело жить в этой стране! Середину помнишь сам. Не при женщинах будет сказано.

— А мне тоже пора ехать? — осторожно спросил Давид.

— Нет, — жестко ответил Бергман. — Зачем? Тебе это совершенно ни к чему. Молодым здесь жить, и ты это скоро поймешь. Может, так скоро, что еще и я не уеду.

В его словах слышалась уверенность, основанная на четком знании, и Давид невольно улыбнулся.

— Сигареткой не угостишь? — спросил Игорь Альфредович. — Надоело трубкой пыхтеть.

Сигареты в то время были в страшном дефиците, и, протягивая Владыке нераспечатанную пачку, Давид безусловно совершал поступок. Именно в этот момент он вдруг вспомнил, с кем, собственно, разговаривает. Очевидно, и это отразилось на его лице, потому что Бергман мгновенно откликнулся:

— Догадываюсь о твоем главном вопросе.

Откликнулся еще и рыжий кот Васька, распушивший вдруг сверх всякой меры огромный хвост и утробно проурчавший «М-м-а-а-о». Бергман закурил, потом надел на правую руку старую драную кожаную перчатку гигантского размера (для кого шили такую?) и принялся играть с котом, пытаясь ухватить его за широкую морду, а Васька шипел, бил наотмашь когтистой лапой и вцеплялся острыми зубами в дряблые черные пальцы огромной ненатуральной руки.

— Я создаю ему образ врага, — пояснил Игорь Альфредович. — Видишь, как свирепеет. Боевой кот!

Давид смотрел на эту странно политизированную игру и думал, что, наверно, так и надо: сидеть здесь, курить, пить чай, говорить о совсем далеких от Посвящения предметах, играть с котом… стоп! Все не случайно. Все это может оказаться ритуалом. И отодвинув еще на время свой главный вопрос, о котором уже догадался Бергман, Давид спросил:

— А коты бывают Посвященными?

Игорь Альфредович даже в «образ врага» играть перестал и взглянул на Давида с неподдельным уважением:

— Боюсь, я недооценил тебя, Додик. Бывают. Именно коты. Другие животные — нет, а коты бывают. Потому что они не просто животные. Ну да ладно. Ты конечно же хочешь знать, почему меня зовут Владыкой. Объясняю: у нас, Посвященных, это слово означает не человека, облеченного властью, а человека, владеющего всей полнотой информации. Может, сам термин «владыка» — не слишком удачный перевод. Но как еще сказать? Властелин? Слишком похоже на пластилин или вазелин. Властитель? Страшновато как-то. А «владыка» — принятое обращение к высшим чинам духовенства — не самая плохая аналогия, согласись. Это по форме, а по сути… Ну, ты ведь в курсе: Посвящение есть процесс обретения Знания. Все Посвященные получают Знание в очень компактной, но ограниченной форме. Мгновенно узнают, что будут жить вечно, что смерть — это не смерть и что они не одиноки в мире.

А как, почему, что, зачем, откуда взялось, кто придумал — это все медленно, частями, умеренными порциями, потихонечку, как науки в университете, чтобы голова не лопнула. Торопиться ведь некуда: не узнаешь чего-то в этой жизни — узнаешь в следующей. А Владыка — человек избранный. Избранный среди избранных. Он получает все знания сразу, целиком. Зачем? Ну а как же? Кто будет других учить? Я, по крайней мере, так понимаю. Но это лишь одно из объяснений. Почему у Владыки голова не лопается? Значит, такую голову выбирают. Много ли нас, Владык? Точно не знаю. Во всяком случае, несколько. Есть в Европе Владыка Шпатц, в Америке — Владыка Джереми, в Индии — Владыка Бхактавинвагма…. Как нас выбирают? Очевидно, так же Закон Случайных Чисел.

— А откуда вы узнаете, Владыка, — спросил Давид, — что уже известно мне, а что — еще нет?

— Читаю мысли. Но не все, не пугайся, лишь отдельные, по теме. Честное слово. Ты это поймешь. Ведь мысли Посвященных, пришедшие извне, живут как бы независимо от их мозга. Непонятно? Я сам не понимал. В КГБ объяснили. Они меня там психотропными препаратами пичкали и думали, что я им Высшее Знание выболтаю, пока в отключке буду лежать. Хрена лысого! Не для того Высшее Знание создано, чтобы на их поганые пленки записывать. Все Канонические Тексты, все высшие законы мироздания, всю историю Посвященных, даже все адреса и телефоны нынешних друзей-Посвященных я могу сообщить только добровольно, и даже элементарная физическая боль уже блокирует эту информацию. Представляешь?

— Здорово! — выдохнул Давид. — Так, значит, мы сильнее их?

— Ни черта! — остудил его Владыка. — Сильнее их те, кто призвал нас. Демиурги. Но это очевидно. Обратное было бы по меньшей мере странно. А вот такие, как мы, способны стать сильнее, только если будем вместе. Может, для этого я и уезжаю.

Он помолчал, вновь раскуривая трубку.

— Здесь немыслимо бороться со злом, Додик. Здесь, в России, все поставлено с ног на голову. Здесь утверждают, что общественные интересы по определению — испокон веку выше личных. Здесь говорят, что «умом Россию не понять», а также, что наши часы самые быстрые часы в мире и что вообще Россия — родина слона. Я вернусь сюда, очевидно. Вернусь, когда Россия станет другой.

— А она станет?

— Обязательно. Только боюсь, Додик, что ты опоздаешь на метро.

— Ничего, поеду на такси.

— Хорошо зарабатываешь?

— Да нет, так себе, просто надоело копейки считать.

— А надо, Додик, зарабатывать хорошо. Тебе здесь жить.

Он вдруг совершенно внезапно опять превратился из Владыки в обычного Игоря Альфредовича. Что это значило? Аудиенция закончена?

— Я еще месяца два буду в России, Додик. Обязательно звони и заходи.

Ну а вот и конкретика!

— Ладно, Игорь Альфредович, тогда я побежал? До свидания, Нора Викентьевна!

А гражданин в каракулевом пирожке топтался-таки внизу в подъезде. Но Давид вдруг ощутил в себе такую удаль, такую лихость: наплевать ему и на этого гражданина, и на всю их проклятую контору. Мимо прошел с достоинством, «не повернув головы кочан». И пирожок вел себя тихо, кажется, даже глаз не поднял.

Сколько раз еще он встречался с Владыкой? Оформление документов затянулось, Игорь Альфредович покинул страну только летом, в конце июля, а до этого Давид бывал у него каждую неделю. Приходил, как на учебу, и Владыка шутил:

— Ну, у нас с тобой прямо воскресная школа.

— А что, разучивание Канонических Текстов действительно напоминает уроки Закона Божьего, — отвечал

Давид.

Но практические советы, которые давал Владыка, были очень далеки от дел богоугодных. Собственно, приходилось изучать основы диверсионно-разведывательной деятельности: шифровки, тайники, конспиративные встречи, выявление хвоста — черт знает что. Владыка готовил из него настоящего бойца на все случаи жизни. Ну и конечно занятия эти он проводил не дома. Точнее, не всегда дома. Давид по просьбе Бергмана стал приезжать на машине, они вырывались вдвоем из города по Варшавке или по Профсоюзной и в нескольких километрах за кольцевой бродили меж полей, по лугам, иногда просто вдоль обочины шоссе. Предложение погулять по лесу было Владыкой отвергнуто:

— Не для того мы сюда ездим, Додик, чтобы какой-нибудь оглоед притаился за деревом с направленным микрофоном.

— Неужели дело настолько серьезно? — удивлялся

Давид.

— Намного серьезнее, чем ты думаешь, — грустно улыбался Владыка.

Но поначалу Давид плохо понимал принцип, по которому некоторые совершенно жуткие, с его точки зрения, вещи можно было обсуждать в квартире, как уверял Бергман, напичканной жучками, а другие, абстрактные и не то что КГБ, а и Академии наук едва понятные темы, были табу, ради них требовалось отрываться от хвоста, а потом мерзнуть на ветру в грязном по весне колхозном поле.

Со временем он разобрался: за примитивную антисоветчину теперь уже (а может быть пока еще) не преследуют, а вот древние тайны Посвященных дюже как беспокоят власть предержащих.

Владыка, бывало, приговаривал, когда они оказывались вне зоны действия всех мыслимых микрофонов:

— Что, плохо слышно вам? Ну, извините! Да и потом, ведь вы же все это знаете. Чего не знаете — поспрошайте у людей, а мы уж с Додиком по душам покалякаем.

В одну из первых таких прогулок Давид рассказал Бергману о Шарон и спросил:

— Что это значит: оттуда не возвращаются, но оттуда можно вернуться?

— Видишь ли, Додик, можно не только вернуться с того света, можно вообще все. Теоретически. Нет во Вселенной запретов ни на какие чудеса в силу ее безграничного многообразия. Можно направлять время вспять и в сторону, можно сворачивать и разворачивать пространство, можно уничтожать и вновь создавать целые миры, живущие по любым придуманным законам. Но когда можно все, побеждает хаос. Это неинтересно. (Прими сейчас такой аргумент. Ведь в нашем контексте о нравственности говорить невозможно.) Поэтому есть Закон. Закон — это всегда ограничение в правах. Именно в правах, возможности ограничить нельзя — они остаются прежними. Так вот, ограничивая себя в правах, мы побеждаем хаос и создаем гармонию. Додик, для тебя настало время услышать все девять заповедей Высшего Закона Посвященных. Услышать и запомнить.

Заповедь первая: Если тебе открылся путь, идти по нему можно и вперед, и назад. Но ты иди по нему только вперед, ибо это правильно.

Заповедь вторая: Помни, Посвящение дается свыше, но это не награда и не кара, ибо не заслужили мы ни того ни другого.

Заповедь третья: Умножай знание в себе, а не в мире и не пытайся творить добро, ибо злом оно обернется.

Заповедь четвертая: Живи той жизнью, какой живут все живые, ибо прежде всего ты — человек.

Заповедь пятая: Не убивай, ибо кровавому пути не будет конца.

Заповедь шестая: Не зови смерть, ибо власть над нею иллюзорна.

Заповедь седьмая: Не люби смерть сильнее жизни, ибо сладость смерти мимолетна, а жажда жизни неутолима и вечна.

Заповедь восьмая: Не верь в богов людских, ибо един бог твой и нет его.

И девятая заповедь: Помни, величайший из грехов — возвращение назад, ибо все прочие грехи от него и родятся.

— То есть девятая заповедь, по существу, повторяет первую. Ее еще называют Главной Заповедью, — подытожил Бергман.

Конечно, Давид заучил все это быстро и навсегда, но сначала…

— Игорь Альфредович, я читал эти заповеди в книге!

— «Заговор Посвященных»? — спросил Владыка.

— Вы тоже ее читали? Откуда она взялась?!

— «Текст трех питак с комментариями к ним мудрейшие бхикшу в прежние времена передавали изустно, но когда увидали они, что люди отпадают, собрались все бхикшу вместе и, желая сохранить истинное учение, записали его в книгах».

— Кто такие бхикшу, кто такие питаки? Это тоже из Канонических Текстов?

— Да, — сказал Владыка. — Питаки, в переводе с санскрита «корзины», то есть корзины знаний, корзины законов — это священные тексты раннего буддизма, про них и идет речь в этой цитате из книги, которая называется «Махаванса». Пятый век нашей эры. А Будда жил еще за тысячу лет до того. Сам-то он, конечно, был Посвященным, а вот последователи его, эти самые бхикшу, — кто ж теперь разберется? Да я и не об этом сейчас. Просто история повторяется, Додик. Кто-то должен был рано или поздно попытаться «записать истинное учение в книгах», чтобы люди не отпадали. Да только современные заокеанские «бхикшу» кое-чего не поняли про нашу страну: здесь никто и не собирался отпадать, здесь просто до поры до времени ушли на дно, а когда святотатственная книга проникла через границу, мы нашли в себе силы выйти из подполья и уничтожить ее. Я лично сжег два экземпляра. Вот и вся история, Додик.

— А могло такое быть, — поинтересовался Давид, — что фантастическое описание будущего в «Заговоре Посвященных» — не выдумка, а правда?

— Могло.

— Но там какая-то Российская империя в начале двадцать первого века…

— Я уже объяснил тебе: возможно все.

— И заглянуть в собственное будущее можно?

— Конечно, можно, только это еще больший грех, чем возвращение на Землю.

— А искушение велико? — спросил вдруг Давид.

— Очень велико, — ответил Владыка глухо, и стало ясно, что он не хочет больше говорить на эту тему.

В другой раз Давид спросил:

— Что такое Особый день, Владыка? Веня Прохоров, ну, тот, что нас познакомил, уверял, что вы назначаете его.

— Особый день — это такой период времени (он может длиться больше или меньше суток), когда наиболее вероятно взаимопроникновение миров. Особый день индивидуален для каждого человека и всегда привязан к определенной географической точке. Когда у группы Посвященных совпадает Особый день, они собираются вместе и узнают имя нового. Также по Особым дням приходят Новые Знания, и только в эти дни возможно возвращение назад — с высшего уровня на низший. Периодичность наступления Особых дней подчиняется исключительно Закону Случайных Чисел. Но отдельные Владыки иногда узнают о наступлении Особых дней заранее и могут сообщить другим.

— Посвященных с каждым днем становится больше. Правильно? Чем закончится этот процесс?

— Естественный вопрос, Додик. Но мой ответ разочарует тебя. Когда Посвященным станет каждый четвертый на Земле, мир изменится.

— А поподробнее?

— Ты все узнаешь, Додик. Когда настанет Самый Особый день, для всех особый. И каждый четвертый станет Посвященным. Каждый четвертый….

— Но я хочу все знать сегодня! — перебил Давид.

— Сегодня нельзя, — мирно возразил Владыка.

— А если я узнаю об этом случайно? — почему-то еще сильнее раздражаясь, спросил Давид. — Ведь во Вселенной возможно все. Абсолютно все.

— Не разменивайся на дешевые парадоксы, Додик. Может ли Бог создать такой камень, который сам не сможет сдвинуть с места? Бог-то может, что ему, Богу… И создаст, и сдвинет, и еще создаст. А вот случайно получить главный ответ нельзя. Потому, что в жизни Посвященных не бывает случайностей.

Эти последние слова как-то особенно запали Давиду в душу. Не потому ли, что он и сам уже думал так однажды? Да нет, не однажды… А ведь Владыка не может не знать об этом, не может, потому что мысли читает, и тем не менее повторяет вновь повторяет как заклинание: «В жизни Посвященных не бывает случайностей…»

Потом наступил май, и, уже по чудесной погоде прогуливаясь вдоль ярко-зеленого поля, Игорь Альфредович вдруг остановился и сообщил:

— Я хочу сделать тебе подарок, Давид.

Он сказал не Додик, а Давид — это было странно.

— У тебя когда день рождения?

— Тринадцатого сентября.

— Вот видишь, как удачно. А сегодня тринадцатое мая. Твое число. Считай, к дню рождения. Держи.

Он вынул из взятой с собою сумки и протянул Давиду тяжелый сверток. Давид принял подарок.

Грязноватая тряпка и запах металла со смазкой даже сквозь нее. Он догадался, еще не развернув. Матово блеснула вороненая сталь.

— «Макаров», что ли?

На университетских лагерных сборах приходилось держать в руках и даже стрелять. Получалось, признаться, плохо.

— Ага, — сказал Игорь Альфредович, — Лерины мальчики из Демократического Союза мне подарили. Говорят, вам, Игорь Альфредович, без оружия теперь нельзя. Я им: «Да бросьте, ребята, небось, самим нужнее, вы революционеры, а я — что? Я — человек мирный. Заберите». «Никак невозможно, — говорят, — это — подарок». И правда, гляжу: гравировку сделали. Смотри.

На рукоятку нашлепана была сверкающая стальная пластинка с надписью: «Народному еврею СССР для самообороны».

— Сам понимаешь, — объяснял Владыка, — через границу это везти нельзя, во всяком случае, такие проблемы мне не нужны, а кому здесь отдать? Кроме тебя, некому. Впрочем, если боишься, можешь сразу выбросить. Статья все-таки. Но вручаю все равно тебе.

— Я ничего не боюсь, Игорь Альфредович. И вообще, когда такой бардак в стране, когда не сегодня-завтра примут закон о свободном ношении оружия…

— Романтик, — перебил его Бергман, — такого закона в России еще очень долго не примут. Так что будь осторожен. А что не боишься — правильно. Посвященным бояться нечего, в этом их преимущество. И потому наш долг тащить за собой других. Впрочем, об этом мы с тобой уже не раз говорили.

— Игорь Альфредович, — Давид помялся, но все-таки начал. — Игорь Альфредович, одного я все-таки боюсь в этой жизни. Боюсь потерять Анну. Навсегда. Скажите, такое возможно?

Владыка сверкнул на него глазами, быстро опустил их и какое-то время сидел молча и неподвижно.

— Давид, а ты уверен, что любишь ее?

Давид вспомнил Наташку, двух других девчонок раннего периода, Мадину, грудастую соседку с третьего этажа, симпатичную худенькую проститутку из Дома кино, наконец, Шарон — Посвященную, царицу секса, владеющую всеми божественными навыками. Вспомнил, сравнил… нет, сравнивать было глупо просто вспомнил всех и ответил:

— Ну конечно я люблю ее. С чем это можно перепутать, Игорь Альфредович?

— Да путать-то особо не с чем, — пробормотал Бергман в растерянности. — Просто это очень серьезно, Додик. Если она надумает вернуться, значит, вернется как раз в один из Особых дней, а эти сволочи вычислят и захотят специально разлучить вас, к великому сожалению, такое возможно, ведь они, поганцы, как раз изучили схему… ну, ты, конечно, постараешься… да нет, не помогает это… тогда вот как…

Он словно разговаривал уже сам с собой, бормотал все тише, тише, и Давид окончательно перестал понимать смысл этой бесконечно длинной, в самой себе запутавшейся фразы.

— В общем, для такого случая пистолет будет тебе особенно нужен, неожиданно завершил Владыка. — Бери.

— Я уже взял. Спасибо, Игорь Альфредович.

Так в мае девяностого года Давид Маревич почти официально получил звание Народного еврея СССР.

В том же мае, тремя днями позже, позвонил Геля — приятель по универу Вергилий Наст.

Какое можно придумать сокращение от странного имени Вергилий? Вера? Гиля? Получился почему-то Геля. Наст уверял, что и родители звали его именно так. Вергилий тоже был с экономического, но старше Давида лет на семь, и познакомились они относительно случайно. Давид принес в многотиражку свою, как ему казалось, вполне безобидную статью о перспективах развития хозрасчета и его возможных социальных последствиях, но статья попала не в газету, а сразу в партком, оттуда спустили в комитет ВЛКСМ. Комсомольское начальство и вызвало Давида для разговора. Времена были брежневские, глухие, и обвинения в очернительстве социализма и пресмыкании перед Западом звучали сурово. Дело пахло исключением из комсомола, а значит, из университета тоже. Именно Вергилий, бывший тогда «зампооргом», спас ситуацию. Произнес пламенную адвокатскую речь, что твой Плевако, и удивительным образом переломил мнение всех собравшихся. В итоге даже выговора не дали, а Вергилий, проникнувшись симпатией к головастому пареньку, решил использовать его неуемную энергию в мирных целях и стал привлекать к активной общественной работе. На этой почве Давид и Геля почти подружились, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы через год Насту не предложили вдруг двухгодичную командировку в Йемен. На кой ляд нужен арабам советский экономист, Давид плохо понимал, но по молодости лет такими вопросами всерьез не задавался, да и вообще в рамках тогдашней идеологии все было нормально: мы же строили социализм во всем мире, в том числе и в Йемене.

А в универ на комсомольскую работу Геля уже не вернулся и из жизни Давида пропал надолго, чтобы появиться вновь через много лет, и опять спасителем, опять добрым волшебником.

— Привет. Узнаешь, Дейв? — раздался голос в старой треснутой трубке замызганного аппарата, который Давид по случаю стибрил из родного НИИ взамен своего сломавшегося.

Голос у Гели был низкий, вальяжный, манера говорить — солидная, неторопливая: полное соответствие внешности — сто девяносто сантиметров от пола при ста двадцати килограммах и умеренно избыточном брюшке. Впрочем, когда они снова встретились, брюшко оказалось уже неумеренно избыточным, и сколько там было килограммов, одному Богу известно. А всегда пышные пшеничые усы стали теперь непривычно длинными, ну прямо как у скай-терьера или запорожского казака. А в остальном это был все тот же Геля — большой, добродушный, фантастически умный и потрясающе чуткий.

В общем, ему нужен был экономист с журналистскими наклонностями, ну то есть публицист с экономическим образованием, ну, говоря короче, ему нужен был Давид Маревич. А куда нужен-то? А вот куда.

Он, Геля Наст, собственной персоной создал ни много ни мало общественную организацию абсолютно нового типа («В двух словах не расскажешь!»), с надежными источниками финансирования, с широченным спектром прав, с ошеломительными перспективами.

— Понимаешь, все, о чем сегодня так звонко и часто треплются с трибун, мы будем тихо, без рекламы осуществлять. Абсолютно реально, на практике, благо нам дали такую возможность. И не завтра, а сегодня. И помогать мы решили не человечеству, не стране, не абстрактному народу, а людям. Понимаешь, сегодня надо не строить и не ломать, не перестраивать и не ускоряться. Сегодня наступила страшная эпоха. Эпоха перемен. Мы это понимаем, и для нас есть только одна достойная задача — помочь людям выжить. Выживание — вот единственная благородная цель нашего времени. А работы будет непочатый край. Уж в этом ты мне поверь, Дейв.

Геля говорил как всегда — красиво, но без красивостей, умно, а без мудреностей, просто, но не примитивно. Умел комсомольский работник Геля говорить. Однако не в этом было дело. Уж больно суть его идеи понравилась Давиду.

Слово это — выжить, выживание — ему и самому нередко приходило в голову, а за последние годы особенно.

В мире тупости, садизма, бессмысленной алчности и лжи жить было, в общем-то, незачем. Тем более Посвященному. Не нравится — уйди, никто не держит. Но удержаться здесь, когда никто не держит, удержаться самому, назло всем — было делом чести. Ты на дистанции, ты на трассе, стыдно сойти, не добравшись до финиша. Тяжело? Больно? Дыхалка кончается? А ты иди — дело чести! Это не называлось «жить», это действительно называлось «выживать».

И вот его же, Давида, словами ему объясняют цель жизни и работы! Наверно, это и было главным, из-за чего он сразу согласился. К тому же еще со студенческих лет испытывал Давид странную, необъяснимую, от самого себя скрываемую симпатию к Вергилию. В какой-то момент симпатия превратилась в такой откровенный восторг и обожание, что по юной неопытности он даже испугался: да уж не отсвечивает ли это все голубизной? Потом сравнил Гелю с любимой девушкой, посмеялся сам над собой и понял: конечно, здесь совсем другое. Тоска по дружбе, по настоящей мужской дружбе. Да, именно так.

А теперь, когда он уже положил трубку, договорившись прямо на завтра о времени встречи в офисе (слово-то какое!), все эти воспоминания, сомнения, восторги и вздохи слились внезапно в одно устойчивое подозрение: Геля тоже Посвященный. Стал за это время или — скорее всего! — был уже тогда. Почему и помог Давиду — будущему Посвященному. Почему и звонит теперь. Почему и говорил околичностями. Для своих — все понятно, для прослушивающего офицера — информации ноль. Нельзя же, в самом деле, сказать, что организация абсолютно нового типа — это первое в нашей стране легальное объединение Посвященных. Перестройка перестройкой, но не до такой же степени. Однако он понял, понял! Боже, какое счастье! Наконец-то, наконец-то жизнь вновь обрела смысл.

И ведь не зря он так долго готовился к этому моменту, не зря терпел тоскливые будни, упорно посещал воскресную школу Владыки и не сдавался, не сдавался, не сдавался…

В офис Давид влетел с опозданием. Небольшая комната, обильно уставленная стульями, а народу набилось до черта. Некоторые даже сидели на столах, и все, все внимательно слушали. Говорил не Геля, а небольшого роста смутно знакомый бородатый мужчина лет пятидесяти. Геля сидел рядом. Улыбнулся вошедшему одними глазами, одновременно кивая, мол, садись, послушай, и в тот же миг сердце Давида заколотилось с невероятной силой, буквально выстукивая торжественный марш. Такого мощного сигнала не было ни с Веней, ни с Алкой, ни с Владыкой, разве что с Шарон — да, именно при появлении красавицы Шарон его прямо-таки разрывало от переполнивших чувств. Вот идиотская аналогия! Неужели он действительно испытывает к Геле сексуальное влечение? Давид тогда весело и сразу отбросил в сторону эту нелепую гипотезу и объяснил свою неумеренную реакцию просто общей восторженностью момента.

Он действительно был счастлив, что не обманулся, что такой замечательный Геля будет теперь с ним вместе по гроб жизни, что он нашел людей, с которыми можно работать плечо к плечу и горы свернуть, они понимают друг друга…

«Вот в чем дело! — осенило его. — Их же тут много, Посвященных, оттого и сердце скачет, как очумелое, ведь не было такого еще ни разу».

Наконец он немного успокоился, присев на краешек стола, и заставил себя слушать. Тут же понял, откуда знаком ему человек, державший речь. Это был редактор со странным именем Гастон Девэр из не очень научного, но зато очень популярного журнала «Наука и время», где однажды вышла статья Давида. Редактор ему тогда понравился и своими шутками, и своими дельными замечаниями, и своей решительной просьбой называть его просто по имени, ибо Гастон Константинович — абсолютно непроизносимо. И это воспоминание Давида порадовало. А теперь стало сразу ясно, что Гастон Девэр уже совсем не редактор: докладывал он все больше о делах финансовых, о зарплатах, премиях, льготах, о перспективах коммерческой деятельности Группы (это слово произносилось отчетливо с прописной буквы), и чувствовалось однозначно, что бывший редактор из «Науки и времени» — не последний в Группе человек. Так и оказалось — он был Гелиным замом. И после него говорил сам Вергилий. Говорил еще красивее, чем по телефону, и к концу этого выступления впечатлительному Давиду в пароксизме еще с порога нахлынувшей и никак не отпускавшей эйфории вдруг почудилось, что наш беспутный, заблудший мир наконец-то спасен, уже спасен. Ведь он, Давид, пришел неофитом в «Группу спасения мира». Так помпезно и беззастенчиво называлась вся эта шайка-лейка. Точнее, полностью она называлась еще забавнее и еще выспреннее: Союз коммерсантов, либералов, антикоммунистов и демократов «Группа спасения мира». Получалось СКЛАД ГСМ, то бишь склад горюче-смазочных материалов. Лихо. Но махнувшие на все рукой к тому времени органы власти без возражений зарегистрировали официально такое игривое имечко общественной организации.

Самое время было покурить. Не один Давид думал об этом, некоторые уже в нетерпении грызли сигареты. Геля объявил перерыв. И когда из тесного офиса люди высыпали в коридор, оказалось, что народу не так уж и до черта всего человек пятнадцать — двадцать.

Через год с небольшим Давид будет знать их всех как облупленных, хотя кто-то к тому времени уже уйдет и много, неумеренно много появится людей новых. А в первый день замечательных «ребят» из Группы представлял ему Геля.

Ян Попов — блистательный переводчик-синхронист с английского и арабского, в последние годы театровед, литературовед.

Дима Фейгин, самый молодой, но очень талантливый социолог. Английский, французский, испанский — свободно. Написал книгу, которая вышла в Америке и Германии, но пока кроме неприятностей ничего за нее не получил. Деньги зарабатывал частными уроками. Теперь книга обязательно выйдет у нас. А Дима уже пишет новую.

Олеся Жгутикова — лучший бухгалтер в Москве. Научит кого угодно минимизировать все налоги, не нарушив ни одного закона.

Петр Михайлович Глотков — отставной полковник, классный водитель, незаменимый хозяйственник.

Жора Грумкин — отставной автогонщик и просто бог в авторемонтном деле.

Павел Зольде — художник-оформитель, художник-дизайнер, художник-полиграфист, в общем, художник на все руки. Живописью тоже не брезгует.

Маша Биндер — душа фирмы, женщина, способная вести за собой даже в горящую избу и остановить на скаку не то что коня, а и самого секретаря райкома. По образованию физик, но любим мы ее не за это.

Юра Шварцман — кандидат химических наук, бывший начальник отдела в НИИ, с детства имел пристрастие к торговле и вот теперь получил возможность самовыражаться в роли коммерческого директора.

Иван Иванович Чернухин — ветеран советской журналистики, главный редактор и ответсекретарь многих-многих изданий. Последнее место работы «Наука и время».

Женя Лисицкая — сто двадцать слов в минуту. На машинке. В разговоре гораздо больше.

Вася Горошкин — сто девяносто семь — рост, сто тридцать пять — вес, профессиональный телохранитель, майор в отставке. Нужна нам, в конце концов, своя служба безопасности?

Лазарь Ефимович Плавник — математик, известный правозащитник, член «Хельсинкской группы».

Гарик Сойкин — заведующий производством одной из крупных типографий. Главный наш консультант по издательству и полиграфии. Вот купим свою печатню — сделаем его директором.

Леонид Моисеевич Гроссберг — самый знаменитый адвокат Восточного полушария, крестный отец нашей

Группы.

Илона Ручинская и Лида Кубасова — просто замечательные и во всех отношениях талантливые девушки.

Потом пили чай и даже немножко с коньячком, ели бутерброды, приготовленные действительно талантливыми во всех отношениях девушками, и Гастон, поглощая вкуснейшую баночную ветчину, приговаривал:

— Своевременный прием калорийной пищи — это, между прочим, один из основных аспектов проблемы выживания.

А ему, дурачась, кричали:

— Гастон! Пожалуйста, еще чаю! Гастон!

Звучало как «гарсон», и все смеялись, Гастон сам смеялся, хоть и был для них начальником. Вот такие тут нравы.

Травили анекдоты вперемежку с обсуждением в кулуарах серьезных деловых вопросов, комментировали очень солидно, со знанием многих недоступных прессе подробностей последние политические события. Здорово было.

У Давида возникало ощущение, что всю эту безумно разношерстную, но в чем-то главном удивительно спаянную компанию он знает очень-очень давно.

Он вписался в «Группу спасения мира» так, будто сам ее придумал.

А примерно через месяц Вергилий пригласил его домой. Сказал, поговорить надо. О важном.

Весь остаток мая и июнь Давид крутился, как бобик, на благо родной организации. Оформленный на должность, обозначенную в штатном расписании красивыми словами «менеджер по маркетингу», непосредственно исследованием рынка он, конечно, не занимался. Не до рынка было в то время. Давид как молодой и ретивый занимался всем сразу. Главным его делом на первое время стало налаживание контактов со всей администрацией бывшего министерского здания.

Здание это получил по наследству некий благотворительный фонд с длинным и малограмотным названием «Всесоюзный Центр культуры и гуманитарной помощи социально незащищенным слоям населения, детям и юношеству». Буквально так. Похоже, юрист, сочинявший это название, уж очень старался воткнуть в него все, что позволяет освободить общественную организацию от налогов. И цели своей он достиг, точнее не он, а президент Всесоюзного Центра, народный депутат, всемирно известный актер и режиссер Ромуальд Коровин. Кто мог устоять перед его обаянием и напором? Лично премьер утвердил Положение о Центре, согласно которому благотворительный фонд был избавлен от любых платежей в бюджет на пятнадцать(!) лет — по понятиям восемьдесят девятого года это означало «на веки вечные». И конечно, Коровин развернулся. Нет, никакого обмана не было: и малоимущим помогли, и культуру спасали из последних сил, и для детей кино снимали хорошее, и праздники устраивали красивые, с размахом, но главным было другое. Для всего этого требовались деньги, и Центр научился самостоятельно их делать, а не клянчить у государства.

Коровин, добившись статуса этакой свободной экономической зоны, пригрел под своей крышей чертову гибель коммерческих фирм, плодившихся в те годы, как саранча. И было не важно, чем фирма занималась — хоть изготовлением детских презервативов, главное — внеси в устав два-три благородных пункта по теме основной деятельности Фонда и исправно отчисляй дяде Ромуальду положенные суммы в размерах, разумеется, существенно меньших, чем те налоги, от которых тебя избавили. Доброе дело. По-настоящему доброе. Сотрудники многочисленных фирм между собой в шутку называли Центр «благотворительным министерством», но Давид вдруг понял: не такая уж это и шутка. Благотворительность здесь была самой настоящей, ведь в фирмах работали люди, и пусть начальство, как говорится, хапало, пользуясь новой ситуацией в стране (старой ситуацией чиновники тоже пользовались неплохо), зато теперь оно делилось с подчиненными, и, надо сказать, щедро делилось.

Это стало особенно зримо, когда в конце месяца Давид получил зарплату, расписавшись за нее в ведомости. Почти тысячу(!) рублей чистыми. Такие деньги он мог бы делать, разве что уйдя в борзые кооператоры, — на пирожках или майках, но там еще и рэкету отдай, а здесь все культурно, спокойно, под надежной, почти государственной опекой.

В общем, выживание шло полным ходом. Лозунг, брошенный Вергилием Настом, по существу, сиял и на знамени Ромуальда Коровина, и это создавало впечатление масштабности, победоносности самой идеи спасения мира, вселяло надежду и подпитывало неугасающий энтузиазм Давида. Ради Гели и ГСМ он теперь действительно готов был заниматься чем угодно. И занимался: выбивал мебель и оргтехнику для офиса; открывал рублевые и валютные счета в банках; регистрировал печать — в РУВД, товарный знак — в Патентном институте, а разрешение на издательскую деятельность — в Госкомпечати; возил на подпись бесконечные бумаги в райком, райисполком и даже в Моссовет. На сон и еду времени оставалось негусто, вечера проходили в непрерывных телефонных созвонках, но и это не раздражало — наоборот, нравилось.

И вот теперь Геля пригласил к себе.

— Приезжай, — сказал, — часикам к девяти. Поговорим о важном.

И объяснил, как идти от метро.

«Москвич», точно назло, был у Давида опять в полуразобранном состоянии, но какое, к черту, метро! Он взял тачку — фигли-мигли с такой-то зарплатой! У «Щербаковской» попросил тормознуть, там ларьки неплохие, и купил за сумасшедшие деньги бутылку настоящего итальянского сухого и пачку «Салема», а потом, совершенно не торопясь отпускать водителя, несколько раз выходил из машины, чтобы разобраться, к тому ли дому подрулили.

Геля жил на Звездном бульваре. И это было символично. На шестнадцатом этаже — тоже символично: поближе к звездам. С балкона, куда они то и дело выходили покурить, открывался роскошный, почти космический вид на Москву с ирреально красивой, подсвеченной в ночи Останкинской телебашней в центре пейзажа. Непривычно огромная, близкая, вся в красных точках неоновых огоньков — не башня, а прямо ракета на старте. Дух захватывало.

Геля встретил Давида как родного. Жена его, маленькая изящная брюнетка, оказалась очень милой и приветливой женщиной. Двое сыновей, Толик, четырнадцати лет, с джойстиком компьютерной игры в руках и восьмилетний Миша с хомяком по кличке Чудик, вежливо поздоровавшись, удалились в дебри большой квартиры. А еще Давида встретили книги, великое множество книг, уже давно не умещавшихся ни в какие полки и шкафы.

В гостиной поразил воображение гигантский «Сони Супертринитрон», по тем временам настоящая экзотика. Давид не удержался, полюбопытствовал:

— Сколько?

Геля стыдливо улыбнулся и сказал шепотом:

— Двадцать.

Грех, мол, такие деньги на себя тратить, но, с другой стороны, куда ж их девать?

Давид прикинул, что ему еще рановато о таком телевизоре мечтать, но если учесть, как он рванул со старта… Чем черт не шутит, через годок-другой…

— Ну вот скажи, как тебе вообще наша Группа? — начал Геля свой разговор о важном, при этом неторопливо, основательно, с уважением размещая в мягком глубоком кресле собственное грузное тело.

— Вообще — здорово, — честно признался Давид.

Я и не ожидал, что так приятно будет работать. (На самом деле ожидал, ну да ладно, фраза все равно искренняя получилась.)

Геля, довольный, улыбался.

— Лично я всегда мечтал создать коллектив единомышленников, которым приятно работать друг с другом, и чтобы одновременно была возможность всем хорошие деньги платить.

— Тебе это удалось, Геля. Правда. (Вообще разговор совершенно кретинический, но вот диво — он их обоих устраивает!)

— Ну скажи, ведь действительно получилась организация нового типа. Да?

— Конечно, Геля. Мне кажется, по этому поводу стоит… Извини, я чуть не забыл.

Давид метнулся к своей сумке, выудил красивую длинную бутыль.

— А давай без этого, — со странным выражением попросил Геля.

— Почему? — простодушно поинтересовался Давид.

И Геля стал разливаться:

— Ну понимаешь, еще рано. У нас ведь сейчас самая работа. Обедаем ночью, спать некогда. Я читать перестал, пишу одни договора, сметы, калькуляции. Отдохнуть мечтаю, но нельзя. Сейчас — нельзя. Бешеный ритм. А алкоголь расслабляет. Выбивает из работы сразу. Понимаешь? Вот закончим важный этап (я даже сейчас объясню, какой) и тогда — конечно, тогда обязательно. Устроим праздник. А сейчас — не. Ладно? Сейчас не надо.

— Господи! — выдохнул Давид. — Да разумеется. Это я так. Конечно, ты прав. Работа есть работа. Я тоже когда пишу, ни грамма, ни капли. Конечно, ты прав, — повторял он уже из прихожей, убирая пузырь обратно.

«Идиот! — подумалось вдруг. — Кто ж так делает? Надо было на столе оставить».

Но извлекать бутылку второй раз было бы уже слишком, и, чтобы замять возникшую неловкость, Давид очень кстати вспомнил про толстый журнал со своей самой главной статьей, который принес сегодня, чтобы подписать Вергилию на память. В ответ Геля оставил ему автограф на своей книжке. Оказывается, это Наст под псевдонимом В. Сугробов писал увлекательные футурологические фантазии. Давиду они пару раз попадались — по транспорту, по связи, а эта, новая, называлась «Архитектура двадцать первого века».

Давид написал: «Вергилию Насту от автора — с надеждой в самом ближайшем будущем тоже подарить свою книгу». Этакий тонкий намек, мол, помоги издаться. Геля выдал формулировку более обтекаемую: «Давиду дружески и с обоюдными надеждами». Слово «надежда» трогательно совпало в обеих надписях, в общем, это была идиллическая сцена, оставалось только прослезиться. И чтобы сменить тему, Давид спросил:

— А ты Игоря Бергмана знаешь?

— Лично — нет, а так — разумеется. Очень уважаю этого человека. Говорят, он собрался уезжать.

— Да, — подтвердил Давид. — Но самое удивительное, что он тоже Посвященный.

Геля как будто вздрогнул (а может показалось), во всяком случае, смотрел он на Давида странно.

— Нет, правда, — словно начал оправдываться Давид. — Ведь я-то с ним хорошо знаком.

Но желание подробно рассказывать о Владыке уже пропало, слишком странная реакция была у Вергилия. Черт их разберет, этих Посвященных. Конечно, Геля должен знать, что Бергман — Владыка. Может, между ними какие-то старые счеты?

— Мне просто казалось, — Давид окончательно смешался, — ну, показалось… что это очень важно, что все мы Посвященные…

— Видишь ли, Дейв, — Геля уже вернулся в свое нормальное состояние, снова был улыбчивым и вальяжным. — У нас ведь не все Посвященные. Надеюсь, ты уже понял это. И лично мне думается, что это не главное. Как ты считаешь?

— Конечно, конечно, — снова поспешил согласиться Давид. — Игорь Альфредович о том же самом мне говорил. Когда делаешь большое и чистое дело, главное — окружить себя порядочными людьми, а Посвященные… ведь там Закон Случайных Чисел.

— Ну, разумеется, вот ты и понял меня, пойдем покурим, а ведь мы, Дейв, очень большое дело затеяли…

На балконе почти не видели лиц друг друга, но разговор пошел как-то особенно хорошо.

— На самом деле невероятно трудно искать людей в свою команду, объяснял Геля. — Бывает, и умный, и талантливый, и знающий, а копнешь поглубже — он так называемый патриот, первым делом выясняет, сколько процентов еврейской крови у твоей жены или у тебя самого.

— Во мне четверть, — зачем-то сообщил Давид, хотя это было и не совсем так.

— Я-то по нулям, — улыбнулся Вергилий, — в роду одни хохлы, насколько хватает глаз, но Верка — чистокровная, хоть и из Ташкента. Слышал, кстати, что там делается?

— Что, и там тоже?

— Ну конечно, буквально расстрелы мирных демонстраций. Верка к сестре ездила…

Давид поймал себя на том, что про Ташкент уже не слушает. Это была какая-то лишняя информация. Перегруз….

— …и между прочим, нужна еще одна девочка, — услышал вдруг он, — с образованием, конечно, но молодая, бойкая, вроде Илоны и Лиды. А главное, она должна быть из своих. Я сейчас всех своих и спрашиваю.

— Есть такая девочка! — выпалил Давид, и получилось торжественно, как у Ильича.

До чего ж замусорены мозги этими цитатами! Геля даже рассмеялся. А Давид, естественно, подумал о Климовой. Дура, конечно, зато Посвященная и уж вне всяких сомнений — своя. Даже национальность почти подходит. (Бородатый анекдот: «Берегите евреев», — словно в бреду говорит умирающий старый армянин. Все в недоумении, а он повторяет: «Берегите евреев. Их перебьют — за нас возьмутся».) Вот черт! О чем же он думает, в самом деле?

Рассказал Вергилию об Алке. Тот велел приводить и знакомить. И, наконец, Геля поведал об идее учреждения Международного Фонда ГСМ и о существенном расширении структуры организации в связи с этим. Создание Международного Фонда планировалось как первый шаг, а дальше — постоянное представительство ГСМ где-нибудь в Швейцарии или Австрии, наконец, целая сеть филиалов по всему миру, и вот уже мы — граждане Вселенной.

— Это важно, — объяснял Вергилий, — дело, которое мы задумали, представляет ценность для всего человечества, и мы не можем позволить себе быть зависимыми от причуд и произвола властей в одной отдельно взятой стране, даже такой, как Советский Союз. Наша работа по выживанию не должна останавливаться. И потом — давай будем честными перед собой, — если здесь действительно начнется что-то страшное, пусть у нас хотя бы будет куда уехать. Подумаем о конкретных людях, подумаем о детях, в конце концов.

У Давида не было детей, но перспектива переселения в Швейцарию выглядела заманчиво, да и оправдание для эмиграции Геля придумал красивое. Оправдание, достойное таких людей, как они.

Ну а пока требовалось делать все последовательно: умножение капитала, разветвление структуры, учреждение Фонда.

Вот почему люди так остро понадобились.

— Документы по Фонду к концу недели Гроссберг должен подготовить, заканчивал Геля эту тему, — тогда и почитаешь, а сейчас вот что…

Они уже попили чаю и снова вышли на балкон. Сделалось совсем темно, окна в домах горели через два на третье, и только инфернально красноватый шпиль телебашни все так же упрямо пронзал низкие облака.

— Мы тут с Гастоном посоветовались. Нам нравится, как ты взялся за работу. Решили поставить тебя директором Финансовой компании ГСМ с правом первой подписи в банке. Помнишь, непосредственно ты и регистрировал финкомпанию как самостоятельную юридическую единицу. Вот и принимай дела.

Давид обалдел.

— Геля! Ты что? Ну, я, конечно, экономист, да… но ведь в финансах ни уха, ни рыла.

— А кто в них ухо? Кто в них рыло? — улыбнулся Геля. — Думаешь, товарищ Геращенко что-нибудь смыслит в современной финансовой системе? Да в этой стране ее все равно надо создавать с нуля. Вот смотри.

Геля решительно вернулся в комнату, взял чистый лист, ручку и за десять минут изобразил с минимальными комментариями очень простую и точную схему организации нормального коммерческого банка и принципов его взаимодействия с Минфином и Центробанком страны.

— Вот. Америку открывать не надо. Все это известно, а меня, слава Богу, кое-чему успели научить за границей. Держи для начала. — Он протянул Давиду листок.

А литературой мы тебя обеспечим. Не боги горшки обжигают. Справишься. Я знаю.

— Спасибо, Геля.

— Тебе спасибо. Мне в самом деле приятно, что есть на кого опереться. Штат у тебя будет пока небольшой, а вот окладик раза в два подымем…

Уезжал он тоже на такси, потому что никакой другой транспорт уже не работал. Уезжал и думал: а удалось ли поговорить о важном? Удалось. Еще как! Но только он так и не понял, что было самым важным для Гели. Для Давида — конечно, последнее. Чего греха таить. Он — и вдруг директор! Это было столь невероятно, что на какое-то время заслонило все вокруг. Радость распирала его, он даже начал таксисту рассказывать про ГСМ. Но путь был коротким, по ночной-то Москве, и рассказать он успел немного. А так хотелось поделиться хоть с кем-нибудь, так было грустно возвращаться в пустую квартиру!..

У двери (у его двери!) стояла эффектная длинноногая девица с пышной прической. Черты ее лица были далеки от мировых стандартов красоты, но глаза с поволокой, большой чувственный рот, высокая грудь под облегающей кофточкой, очень короткая юбка, очень высокие каблуки — в общем, профессиональная обольстительница. Так он решил в своем восторженном состоянии. А девица спросила:

— Вы Давид Маревич?

— Я.

— Ну, слава Богу. Вам конверт очень важный из Симферополя от Зямы Ройфмана.

— А вы что, такой специальный ночной почтальон? — улыбнулся Давид. Мне следует где-нибудь расписаться?

— Нет, — ответила она серьезно. — Я сестра Зямы.

И расписываться нигде не надо. Пока. Мне пора.

— Да вы что?! — Давид схватил ее за руку, потому что сестра Зямы действительно сделала шаг в сторону лестницы. — Вы с ума сошли! Куда можно идти в такое время? Два часа ночи.

— Домой. Я тут совсем недалеко живу.

— Какая разница! Это невозможно! Как вас зовут?

— Марина.

— Мариночка! — торжественно объявил Давид. — Как директор Финансовой компании ГСМ я официально приглашаю вас немедленно отметить мое вступление в должность.

Вот когда пригодилась бутылка итальянского вина.

И коньяк, который оставался дома. Марина, он уже слышал про нее, только не был знаком, работала на студии Горького ассистентом режиссера и, когда было нужно, помогала брату, официальному представителю ГСМ в Крыму, передавать с проводниками поездов всякие важные документы, благо жила недалеко от Курского вокзала. Марина была уже в третий и явно не последний раз замужем, образ жизни вела богемный, и для нее пропилить на такси в два часа ночи по Бульварному кольцу от Никитских ворот до Покровских действительно не представлялось проблемой, а не поймает тачку, так и пешком рвануть через центр можно. (Откуда на Красной площади хулиганы? Там одни менты.) Про Давида ей Геля сказал, что вот-вот будет дома, потому что уже ушел, а она у подруги сидела, только оттуда пора было сваливать, там люди не такие — им с утра на работу, — вот она и решила под дверью подождать, конверт-то на самом деле важный.

А конверт был действительно эпохального содержания — нотариально подтвержденное заявление какого-то шведского гуманиста с мировым именем, отдыхавшего в Ливадии и заарканенного Ройфманом, — иностранец требовался позарез Фонду СМ для регистрации документов. Очень важный конверт. Но еще важнее — высокие бокалы с золотистым итальянским чудом, и быстро сотворенный умелыми женскими руками вкусный салатик, и рюмка хорошего коньяка, и глаза с поволокой, и быстрые, тонкие, нежные пальцы, и большие чувственные губы, он и не представлял, что губами (и зубами!) можно делать такое. Боже, какой восторг, или ему просто очень-очень одиноко и не надо никаких Групп, никакого спасения мира, никаких Посвященных не надо, нужно только простое человеческое тепло, уют, забота, ласка…

Утром стало предельно ясно, что для уюта, заботы и ласки Марина подходит меньше всего. В девять ее разбудил звонком режиссер. (Когда успела дать телефон? Впрочем, ночью звонила куда-то, это точно.) И Марина, матерясь, едва успела принять душ, допить из горла остатки сухого, смешав с последней каплей коньяка, глотнуть кофе и накраситься. Тут во дворе и засигналил студийный «рафик».

И все-таки она поселилась у Давида. Только позже, уже почти зимой. А сейчас, допивая кофе на вновь опустевшей холостяцкой кухне, он вдруг вспомнил, как уже перед самым сном, часов в пять или шесть, потянулся в карман пиджака за сигаретами — себе и ей, а пиджак был не то чтобы повешен, а скорее скомкан, но на спинке кресла, поэтому из кармана вместо сигарет сначала выпал «макаров». И какого черта он таскал оружие с собой? Ах да! Они же с утра ездили за город смотреть землю под строительство коттеджей, и Давиду взбрело в голову проверить исправность пистолета на природе. Случая не представилось, а потом домой заехать было некогда, вот и проносил весь день за пазухой.

— Ой, дай посмотреть! — восхищенно прошептала Марина. — Настоящий?

— На, посмотри.

— Дейв, это ты народный еврей СССР? — Марина поглаживала пальцем гравировку.

— Я, — почти не соврал Давид.

Ему было ужасно неохота объяснять сейчас, откуда взялось такое звание.

— Похож, — констатировала Марина и, затушив в пепельнице половину сигареты, добавила:

— Давай спать.

Глава четвертая. ПОЖАР НА СКЛАДЕ ГСМ

— Раздел два. Точка. Цели и задачи Фонда. Нету точки. Все буквы прописные. Пункт два, точка, один, точка. Основной целью Фонда является…

— Точка.

— Нет, еще не точка.

— Слушай, достал ты со своими точками! Не обезьяне диктуешь.

— А кстати, если стадо обезьян будет бесконечно долго стучать по клавишам пишущих машинок, рано или поздно они напечатают всю Британскую библиотеку. Эта мысль принадлежит, кажется, Максвеллу, — поведал Давид.

Климова посмотрела на него и неуверенно улыбнулась, пытаясь сообразить, сказал он что-то обидное для нее или нет. Наконец решила, что нет, хихикнула и вернулась к работе.

— …является объединение граждан СССР, иностранных граждан, лиц без гражданства…

— Кто такие лица без гражданства?

— Лица без гражданства — это бомжи, проститутки и… обезьяны. С человеческим лицом. Климова! Мы так никогда не закончим.

— Ну ладно, ладно, поехали.

— …без гражданства, организаций, учреждений, предприятий и общественных формирований на основе общности их интересов, направленных на исследование литературно-художественными, научными и другими творческими средствами возможных путей развития личности и человечества, на приближение и закрепление ожидаемых и желательных изменений в социально-экономической и духовной жизни мирового сообщества…

Господи! Что ж это за язык такой суконный! Вроде все съедобное, а прожевать невозможно. Ну что это за другие творческие средства исследования, помимо научных и художественных? Интуиция? Мистические прозрения? Шизоидный бред? На самом деле это просто привычка опытного юриста Гроссберга в каждом пунктике оставлять себе зазор, мол, как же, как же, батенька, а мы и это предусмотрели, читайте: лица без гражданства изучают человечество безумным способом.

— Дальше, — попросила Климова.

— О! Дальше самое интересное, — дурашливо объявил Давид. — Пункт два-два. Целями Фонда являются также координация, мобилизация… химизация, механизация и электрификация всей страны.

— Чего? — Климова обернулась в испуге.

— Со слова «химизация» не печатать.

— Ну кто домой-то торопился?

— Я. Но, видишь ли, устав величайшего из фондов — Фонда Спасения Мира невозможно читать без слез. И без смеха сквозь них. Продолжаем.

Давида несло. Настроение было просто великолепное.

— …и поощрение творческих усилий его участников по разработке и пропаганде оптимальных решений проблем современности, укреплению мира и взаимопонимания между народами, сохранению природной среды, утверждению прав и свобод человека, оказание содействия деятелям искусства, науки и культуры, организациям, работающим в направлениях, отвечающих целям Фонда. Ф-ф-у-у! — выдохнул он. — А какое восхитительное сочетание слов: содействие деятелям!

— Да ладно тебе, не придирайся, — подал голос Димка Фейгин. Бюрократический стиль — одно из великих направлений в мировой литературе. Оно древнее беллетристики и канонических текстов, древнее поэзии и анекдотов, а в грядущем переживет века. Кстати, я свою работу закончил.

— А что там у тебя? — спросила Климова. — Ты говорил, а я не помню.

— Заметка для «Столицы». Будет желание — прочтете.

Я откатал две копии на ксероксе. Спешу заметить, стиль совсем другой.

— Не сомневаюсь, — провозгласил Давид, подходя к окну и закуривая: Алка не любила запаха дыма. — Чаю выпьешь?

— Нет, ребята, я побежал. Уже девять. Все комнаты, кроме этой, закрыты. Вот ключи. Счастливо оставаться. Кстати, слыхали? Ельцин из партии вышел.

— Иди ты! — не поверил Давид. — Когда?

— Сегодня. Я «Свободу» слушал. Бросил партбилет — и все дела.

— Класс, — сказала Климова.

А когда они остались вдвоем, Давид спросил ее прямо от окна, выдохнув дым в открытую створку:

— Ну и как тебе Геля?

— Отличный парень. Нет, правда, он мне понравился, хотя и не люблю таких толстых и неспортивных. Он, между прочим, похвалил мою работу о буддизме, обещал где-нибудь напечатать.

Давид читал немного раньше «работу» Климовой — статейку страничек на двенадцать машинописных — и в принципе соглашался с ее основным смыслом. Речь там шла о том, что нам, гражданам эпохи перестройки, бывшим советским людям, потерявшим опору старой идеологии, утратившим веру во все и всех, ближе любых других оказываются сегодня именно идеи раннего буддизма. Ведь две с половиной тысячи лет назад люди оказались точно в таком же положении. И великий Гаутама попытался перенести центр тяжести их интересов с почитания Бога на служение Человеку. Будда не столько стремился создать новую систему Вселенной, сколько мечтал внедрить в повседневную жизнь новое чувство долга. Религия, провозгласившая спасение, достигаемое совершенствованием характера и преданностью добру, спасение без посредничества священников и обращения к богам — это уже не религия, не совсем религия. Для Давида были давно опорочены практически в равной мере и христианство, и коммунизм, так что новая вера выглядела вполне привлекательно, если бы только не обилие словечек типа «дхарма», «бодхи», «мадхьямики», «хинаяна», «абхимукхи» и даже такая непроизносимая штука, как «Маджджхима». Всего этого было в избытке на двенадцати страницах климовского творения, что и заставляло Давида относиться иронически к идее кровного родства ГСМ и буддизма.

— Это хорошо, если Геля статью напечатает, — сказал он. — А кто еще в ГСМ показался тебе симпатичнее других?

— Не знаю. Ты хочешь спросить, кто еще в ГСМ Посвященный? По-моему, никто.

— Очень может быть, — проговорил Давид. — Именно это я и хотел от тебя услышать.

— Слушай, Дейв, а ты уверен, что сам Вергилий — Посвященный?

На подобный вопрос отвечать было нечего. И Климова сама продолжила:

— Ведь когда мы с тобой подошли, он стоял не один.

— Я помню, но с ним рядом был только Петр Михалыч. Все остальные болтались достаточно далеко. Правильно?

— Пожалуй, — неуверенно произнесла Климова. — Наверно, ты прав.

— Да ты с ума сошла, Климова, я прав на все сто! Михалыч — он же отставной полковник, в органах, наверно, служил. Как он может быть Посвященным?! Ты с ума сошла. Давай дальше работать. Я уже покурил, а чаю после попьем.

— Давай, — согласилась Климова безропотно.

— Итак. Пункт два-три. Точка. Ой, извини.

— Ой, извини. Напечатала. Дальше.

— Перестань. Значит, так. Разработка и поддержка программ исследования глобальных и региональных проблем средствами художественного и научного творчества на профессиональном уровне. Двоеточие. Два-три-два. Содействие гуманистическому воспитанию граждан, демократизации общественной жизни…

«Слова, слова, слова… Или как там у Владимира Асмолова:…и бушует река болтовня!»

Это было двенадцатого июня тысяча девятьсот девяностого года. Давид чувствовал себя прекрасно. Уютно, спокойно, комфортно — вдвоем с секретаршей Алкой Климовой в своем директорском кабинете. Не с любовницей-секретаршей, как это принято повсеместно, а просто с секретаршей, хорошей школьной подругой. Любовница была другая — чумная, непредсказуемая Марина, Мара — вся из себя порывистая, как актриса («Ах, у меня сегодня съемка, ах, мне ночью опять на телевидение!..»). Алка же была просто другом. Возможно такое? Выходит, что возможно. Уж не благодаря ли тому, что они Посвященные. Но в любом случае это было здорово.

Он провожал ее до дома, если засиживались допоздна, на своем «Москвиче» или на Жориных служебных «Жигулях». У подъезда она протягивала руку по-мужски, и глаза ее сияли.

И было все так здорово до самой осени. Почти до зимы.

В конце июля провожали Бергмана.

Был простой будний день четверг, но отпрашиваться на это мероприятие Давиду не пришлось, пришлось просто извиняться, потому что Геля отмечал свой сорокалетний юбилей и практически для всего руководства объявил нерабочий день. Как потом рассказывали, гулял Вергилий Наст широко: куплен был, ну, то есть взят в прокат целый пароход, на коем приглашенные доплыли от Северного речного вокзала до Солнечной Поляны и там пировали день и ночь напролет с кострами и цыганами (буквально — с живыми цыганами!), с поливанием шашлыков и дам шампанским, с визгами в кустах, с купанием голяком при луне и последующими безобразными плясками, переходящими в свальный грех… Все это — по слухам, так что, где проходила граница правды и вымысла, Давид судить бы не взялся.

Смутное сожаление об упущенных возможностях, мучившее его достаточно долго, в конечном счете было побеждено благородной гордостью истинно Посвященного, то есть человека исключительного, умеющего встать над.

А, в общем-то, какой у него мог быть выбор? Не проводить Владыку, с которым в этой жизни он расставался, очевидно, навсегда? Немыслимо. А что такое встречи в следующей жизни, он пока еще плохо представлял себе, хотя в теории был уже познакомлен с общими правилами неземного бытия. Плевать на неземное — успеем. Хотелось просто и по-людски проводить до аэропорта, до трапа, настоящего человека, Учителя, Владыку, почти отца — таким Бергман стал для Давида за эти полгода. И, как он понял, не только для него.

Народу на прощальный обед собралось немало, целая толпа для скромной квартирки. Люди на лестнице стояли. Шампанским никого не поливали, да и водку пили так — символически. Зато плакали многие. И друзья — ровесники Игоря Альфредовича, и старики-фронтовики, победившие фашизм внешний и смело повернувшиеся теперь лицом к лицу с фашизмом внутренним, и мальчики-девочки из ДС, готовые грудью встать на защиту Бергмана от чего угодно. А похоже, было от чего, потому что другие мальчики, постарше и в одинаковых серых плащах, тоже покуривали здесь же, на лестнице, но ни во что, по счастью, не вмешивались. Не дураки же они, в самом деле!

В аэропорт поехали всего человек десять. И Давид оказался в числе самых близких друзей, ехал, правда, во второй машине, но там, по ходу томительного ожидания, когда же наконец объявят рейс на Вашингтон, они поговорили. Владыка должен был найти время для разговора с ним тет-а-тет. И нашел. Все слова были важные, теплые и значимые, но — ожидаемые. Как обязательный ритуал. И только под самый конец Давида ждал сюрприз. Скорее неприятный.

— Знаешь, Додик, очень не нравится мне твой Вергилий, — проговорил Игорь Альфредович с чувством, словно хотел, чтобы именно эти слова лучше всего запомнил его ученик. — Никто из наших не помнит, не знает его. Понимаешь, никто. Бывают такие Посвященные, которые нарочито избегают встреч со своими. Но это всегда настораживает. Во-первых, как правило, они бывают запоздавшими, то есть позднообращенными людьми, и долго на Земле не живут. А во-вторых, у них всегда свои, от всех далекие цели, что опасно. Конечно, тебе виднее, Додик, ты его близко знаешь. Но я даже по рассказам твоим — уж прости старика за откровенность! — не люблю этого Гелю Наста. Подумай над моими словами. Только, упаси тебя Бог, которого нет, понять это как руководство к действию. Сама идея ГСМ хороша. Ты же помнишь, я радовался, когда ты попал туда. Да и деньги, которые они платят, хороши. Но ты не просто Посвященный, Додик, ты совершенно особенный человек, во всяком случае, для меня, поэтому прошу, будь осторожен, будь всегда рассудителен, не делай глупостей и тогда… ты встретишь Анну. Ведь для тебя это самое главное? Правда?

Вот так странно он и закончил свою неожиданно длинную прощальную речь, помолчал немного, прислушался и сказал:

— Кажется, наш рейс объявляют. Прощай, Додик! И до встречи! До встречи! Ты понял?

Он понял. Но не до конца. Да и где ему было понять?

В пятницу на работу пришли не все, зато те, кто пришел, пахали исключительно интенсивно: во множестве рождались новые письма и договора, принимались и отправлялись факсы, мелькали бесконечные посетители, телефон трезвонил, не переставая, в комнате, где стоял большой ксерокс, тоже работавший без передышки, сделалось жарко и отчаянно пахло аммиаком. Про перерыв на обед забыли дружно. Так что когда к концу дня из банка приехала Жгутикова с последней выпиской, все уже стояли на ушах. Гастон взял выписку в руки, глянул и призвал народ к тишине.

— Господа! — объявил он. — Поздравляю всех. Сегодня мы стали миллионерами. На счету ГСМ впервые образовалась сумма, превышающая миллион рублей. Ура, господа!

Васю Горошкина тут же послали за коньяком, и конец дня превратился в праздник. Гелю, конечно, вспоминали, но отсутствие его было для всех вполне понятно. А Давид, помнится, тогда впервые подумал, что и без Гели у них совершенно замечательная компания.

Хуже было в понедельник. Геля пришел с утра вялый, хмурый, как будто и не было выходных. Давид успел с ним только двумя фразами перекинуться и умчался по срочным делам в Центробанк. А когда вернулся, Гели уже не было.

— Ему что-то с сердцем плохо стало, — небрежно пояснил Попов, сидевший в Гелином кабинете. — Праздники стали тяжело даваться. Возраст.

— Да иди ты, — сказал Давид.

— Не иди ты, а так и есть. Вот доживешь до сорока, сам узнаешь.

Подходил срок давно спланированной Вергилием поездки в Голландию. Геля не говорил, но Давид догадывался, это как раз по поводу европейского филиала. Голландия не Швейцария (в смысле нейтральности и защищенности), но тоже страна, вне всяких сомнений, замечательная и привлекательная. А связи там сугубо Гелины, личные, и кроме него никто из гээсэмовцев поехать не мог.

И вот тринадцатое августа, понедельник, восемь дней до предполагаемого отлета в Амстердам. Геля на работе не появляется. Что ж, решил поработать дома. Понедельник — день тяжелый.

Четырнадцатое августа. Давиду звонит секретарша Коровина. Ромуальд через знакомого министра и с оформлением командировки от Всесоюзного Центра культуры достал Вергилию билет на Амстердам. Срочно выкупать! (Боже, ну как все сложно, без знакомого министра и за границу не улетишь!) Но Гели нигде нет. А билет-то стоит не хухры-мухры — тысячу девяносто два рубля! Как назло, в кассе финкомпании тридцать рублей с мелочью, и Юра Шварцман, у которого дипломат вечно набит казенной наличкой, тоже где-то носится. Закон подлости. Не беда: Давид бегом (да, да, бегом на метро, потому что машины тоже все в разлете!) несется домой, берет свои кровные и выкупает билеты. Мог это сделать кто-то еще? Разумеется. У всех гээсэмовцев по нескольку кусков дома зарыто было. Но никому не приходит в голову вынуть их вот так запросто. Кроме Давида. «Это же Геля!» — думает он.

А телефон на Звездном бульваре по-прежнему не отвечает. Правда, известно, что Верка с сыновьями уехала на Юг. Мало ли куда Геля мог уйти! Но, с другой стороны, это-то и страшно: один в квартире. Все советуются и решают ждать до утра. Ну зачем к нему ехать? Дверь ломать, что ли? А Давид всю ночь не смыкает глаз.

Пятнадцатое августа. Утром ничего не изменилось. Вот когда начинается легкая паника. Нервничают уже почти все. Только Гастон Девэр спокоен как танк. Говорит, такое уже бывало. И не раз. Что же он имеет в виду? Спрашивать неудобно.

Чисто по-женски больше других переживает Маша Биндер.

— Я, знаешь, тоже не девочка, — говорит она Давиду по телефону. Понимаю: все может быть. Поверьте, мужики, надо ехать. Дверь того не стоит. Черт с ней, новую вставим. А то мало ли что…

Маша боится произнести, что именно, а Давид боится даже подумать, ведь только ему одному по-настоящему страшно. Ну, может быть, еще Климовой. Если, конечно, она как следует подумала. Теперь Давид уже ясно понимает: других Посвященных в Группе нет. А что может случиться с Посвященным, известно слишком хорошо: Анна, рассказы Бергмана, история с Веней. Нет, уж он-то точно не поедет ломать дверь. Если там гэбэшная засада, что может быть глупее, чем так бесславно погибнуть. У него же совершенно другая задача.

В этот день после работы он едет с Витькой на дачу. Витька давно приглашал, а тут вроде точно сговорились. Не отменять же! На даче, конечно, хорошо: прогулка на реку, коньяк, фрукты, сухое вино. У Витьки чудесная жена Галя, работает в советско-итальянском СП, получает четыреста рублей, и Витька комплексует: с перестройкой папашу его задвинули совсем, комсомольская работа теперь откровенно неперспективна, в институте, где он остался на кафедре, платят гроши — в общем, Витька дошел до того, что в каком-то кооперативе по совместительству работает шофером, и рубликов двести пятьдесят у него в месяц выходит.

Давид улыбается — не с превосходством, не злорадно, а скорее философски. Вот и пришли новые времена. Теперь он, отпрыск плебейского рода Маревичей, зарабатывает больше всех своих друзей из вчерашнего высшего света, и это он, Давид Маревич, привез сегодня и коньяк и сухое. Пожалуйста, угощайтесь!

Но смертная тоска и тревога не отпускают, особенно здесь, в двух шагах от дачи Аркадия, той самой дачи… Он звонит ребятам из ГСМ каждые десять пятнадцать минут. И никого, никого не может застать. Наконец на проводе Юра Шварцман:

— Нашелся Геля. Он дома. Успокойся. Что вы все переполох подняли, как бабы? Ну, выпил человек, с кем не бывает, отключил телефон. Теперь у него сидит мать. Не дергай их, Дейв. Он тебе сам позвонит.

У-у-у-ф-ф.

Давид почувствовал, что из него просто выпустили воздух.

А Витька почувствовал, что пора наливать:

— Давай! Дернем, чтоб твоему Геле меньше досталось.

Потом откуда-то взялся Аркадий с бутылкой водки, и они все напились.

Шестнадцатое августа. Витька подбрасывает до офиса на Чистых Прудах. В одиннадцать звонит Геля, едва ворочая языком:

— Слш, Дыф, мн очн плох, зафтр пзвню.

И тогда у Давида все сильнее и сильнее начинает болеть голова. Этакое запоздало пришедшее «после вчерашнего».

С обеда он уходит домой спать.

Семнадцатое августа. В восемь утра будит звонком Геля и через полчаса приезжает. На ногах стоит твердо, но разговаривает странно: весело, однако не своим голосом. То ли уже принял, то ли держится на таблетках.

— Вот это — килограмм. — Он протягивает пачку красненьких. — А это довесок. Меня такси ждет. Спасибо тебе, Давид. Ну, я поехал. За валютой на Ленинградку. Оттуда позвоню.

Не позвонил. Это уже не удивляет.

Около трех в трубке голос Гастона: Геле опять плохо, он дома, валюты не поменял, там безумная очередь и никакой надежды, и вообще надо срочно сдавать билет, куда ему, к черту, лететь! Какая Голландия?!

Но сдать билет в советской стране — дело не менее сложное, чем приобрести его. Кто покупал, тот и сдает — инициатива наказуема. Давид носится как ошпаренный по этажам «благотворительного министерства» и чудом застает всех кого надо в бухгалтерии и администрации, но около четырех звонит сам Геля — голос почти нормальный — и распоряжается: билет не сдавать, а менять. Дело только в валюте, ведь без денег он не поедет, а здоровье тут вообще ни при чем, и еще надо, очень надо взять у центровского начальства загранпаспорт, поставить в посольстве голландскую визу, опять вернуть начальству, и это все так сложно и ответственно, что никакой Лидочке или Илонке поручить подобное нельзя…

Давид начинает функционировать уже в каком-то автоматическом режиме и успевает все, что можно успеть. Затем решает уточнить у Вергилия планы на следующий день, но к телефону подходит его мама и достаточно невнятно объясняет, что Геля отошел ненадолго, куда — она не знает. С чувством смутной тревоги Давид уходит из конторы, берет такси и едет на Звездный.

А там сидит совершенно замечательная мама Алевтина Ивановна, и Глотков, и Вера, и Толик с Мишей, и даже хомяк Чудик, вот только Гели нет. Он ушел в неизвестном направлении еще часа в четыре, пока мама отлучилась в булочную, не дождавшись, разумеется, Веры с детьми, которых Петр Михалыч только что привез с вокзала.

У Михалыча появляется интересная творческая работа — поставить на место напрочь свороченную раковину в ванной. («Кто же это ее свернул? Ай-ай-ай!») А Давид и Вера сидят на нераспакованных чемоданах посреди комнаты и молча курят, стряхивая пепел на ковер. Как в кошмаре. Потом, словно вдруг очнувшись, выходят на балкон. Вера начинает откровенничать, вспоминает, как они с Гелей нашли друг друга совсем не так давно, Мишка у них общий, Толик — Верин, а у Гели есть еще старший — Данила, который живет отдельно. Вера рассказывает, как тяжело им жилось до ГСМ, как вздохнули теперь… Давид очень скоро перестает ее слушать. Гелина жена выворачивает ему наизнанку «душу номер два». Нет, он не обижается, просто перестает слушать. Ему все понятно. Вера — не Посвященная. Тот же случай, что и с Бергманом. Никогда в жизни любящая женщина не станет рассказывать правду о таком муже случайному человеку. Вот только почему он-то случайный? Неужели Геля не рассказывал? Какой же он чудной, право!

И Давид и Вера, оба страшно психуют и высаживают на пару целую пачку «Явы» за два часа. Но психуют они очень по-разному, каждый по-своему, и оттого не заглушают, а только усиливают тревогу друг друга.

«Кто-то очень не хочет, чтобы Вергилий ехал в Голландию. Вот в чем дело, — рассуждает Давид. — А запой это или злые козни врагов — какая разница, с точки зрения Посвященных любое препятствие является давлением внешним. Разглядеть бы только этих врагов, встретить их во плоти, тогда бы легче стало. Но он все равно победит. Не может не победить. Ведь когда что-то в его жизни особенно важно, включаются скрытые резервы, просыпается alter ego, и это как раз такой случай — он чувствует. И он не сдастся».

А Вера чисто по-женски боится за любимого человека, за здоровье его и за жизнь. Как им понять друг друга?

Особенно интересно, чего боится Михалыч. Он уже третий час возится с раковиной в ванной. Не слишком ли? Ага, закончил. Появляется в комнате. Светлые, очень умные, проницательные глаза. Удивительно приятная манера говорить. Мягкая кошачья походка. Где он мог раньше работать, этот интеллигентный отставной полковник? Ах да, кто-то же говорил ему. Димка, кажется. Глотков до ГСМ был одним из руководящих работников нашего представительства в ООН и вроде бы даже сотрудником секретариата. Полковник. В ООН. Это же КГБ!

Под черепом тихо разрывается бомба. Ну вот и все. Если это КГБ, если Глотков давно их пасет, если Геля пропал не случайно, значит… Да, он, Давид Маревич, Посвященный и просвещенный Владыкой, бессилен что-либо изменить в такой ситуации. Против лома нет приема.

А Петр Михалыч тем временем, адресуясь преимущественно к Алевтине Ивановне, в который уж раз на памяти Давида жалуется на свои крайне неудобные имя и фамилию.

— Представляюсь: Глотков. Мне говорят, понятно: как композитор. Да нет, говорю: композитор — ГлАДков, а я ГлОТков Петр Михайлович. А, говорят, как Достоевский! Да нет же, говорю, Достоевский — Федор Михайлович, а я Петр…

И тогда Давид разворачивается, как сомнамбула, громко прощается, глядя в пространство, и уходит, оставляя всю семью Вергилия Наста на попечение композитору Достоевскому.

— Я позвоню вам, Давид! — кричит вдогонку Вера.

Не позвонит. Он это знает наверняка. Не позвонит.

И не позвонила. А он опять не спал всю ночь.

Восемнадцатое августа. Семь сорок утра. Геля звонит сам. Как ни в чем не бывало. Голос абсолютно трезвый:

— Дейв, касса открывается в восемь, я уже не успеваю, тебе там ближе…

И не завтракая, не умываясь, натягивая майку и застегивая ширинку на лестнице, — бегом. Международная авиакасса на Петровке. Оказался в очереди седьмым. В девять пятьдесят уже свободен. Дату вылета поменял (на двадцать второе, причем через Питер, из Москвы по четным в Голландию не летают), да вот билета не получил. Все несколько сложнее оказалось: штраф — двадцать пять процентов стоимости — принимают только по безналичному расчету. Во идиотизм-то! Кому расскажешь — не поверят. В общем, конца истории не видно.

В состоянии легкого отупения с примесью прямо-таки мальчишеской гордости от сознания важности выполняемого дела, Давид доходит до площади Ногина и от метро звонит Геле. Но автомат глотает единственную двушку, и тогда, вопреки всякой логике, он едет на Звездный бульвар.

Он уже готов не застать там никого, или застать полную квартиру трупов, или…

Нет, у Гели все нормально. Приезду Давида старший товарищ не удивляется. Они вместе завтракают. Говорят о всякой чепухе и упорно обходят скользкие вопросы. Геля иногда держится за сердце и даже не курит. Похоже, ему теперь действительно плохо. Курит только Давид, Геля за компанию выползает на балкон. Стоит, тяжело привалившись к стене. Давид разговаривает с ним почти как с ребенком: «Все будет хорошо, Геля», «Ты не расстраивайся, Геля» и прочие подобные благоглупости.

Так что же, ничего и не было? Было. Меня, брат, не обманешь!

Давид не глубоко, не насквозь, но читает мысли Вергилия. Собственно, в самом верхнем слое — там и читать особо нечего: апатия, раздражение, тошнота, недовольство всеми и всем. Но Давид напрягается и видит вчерашнее. Видит…

Геля покупает у метро в ларьке бутылку очень хорошего французского коньяка, рублей за триста, а потом, высосав ее до половины в кустах за детской площадкой, бросает… нет, задумавшись на секундочку, аккуратно ставит на землю и уходит, уходит далеко, очень далеко, он уговаривает себя не пить, не пить сейчас, не пить сегодня, не пить завтра, не пить вообще никогда, он ходит кругами по Москве, и сначала круги расширяются, расширяются, а потом становятся все уже, уже, все ближе, ближе к тому месту, где он оставил ЕЕ, он сжимает кольцо, он возвращается, уже темно, совсем темно, а бутылки нет. Нет! НЕТ!!!

И тогда он покупает в ларьке самую дешевую водку. И пьет ее из горла в чужом подъезде, и, плача, разбивает о перила едва ли не полную бутылку…

Они беседуют о какой-то чепухе, и Давиду уже почти удается докопаться до третьего слоя, до причин, заставивших Вергилия пить. Жутким, могильным холодом веет от этих причин…

Но тут Геля говорит, вздыхая и морщась:

— Дейв, ты меня извини, я пойду лягу.

На какое-то мгновение Давид перехватывает его взгляд и чувствует: он догадался. («Я знаю, что ты знаешь, что я знаю…»)

Ну, вот и хорошо, вот и замечательно.

Давид уезжает, а потом дома всю субботу и все воскресенье лежит на диване совершенно больной, лишь иногда вставая чего-нибудь съесть.

С билетом утряслось. С валютой — тоже. По специальному разрешению Министерства финансов Внешэкономбанк выдал-таки товарищу Насту сто пятьдесят четыре гульдена как одну копеечку, то бишь как один цент. И Геля улетел в назначенный срок. И что-то важное там подписал, и в Гаагу съездил, и по «розовому кварталу» пошастал, и тюльпанов пособирал в лугах среди ветряных мельниц. И что-то там наливали ему. Давид не знал, что именно пьют в Голландии, а у Гели спросить не решился. Но из самолета в Шереметьеве Гелю вынимали. Сам он идти не мог. Впрочем, это уже было неинтересно.

Интереснее было другое. Гастон Девэр собрал Высший Совет Группы в отсутствие Гели и простым большинством голосов вывел из состава руководства двух человек: Яна Попова и Пашу Зольде.

Попов был самым независимым человеком в конторе. Давно привыкший к большим деньгам, загранпоездкам и вхождению запросто в высокие кабинеты, Ян не слишком дорожил должностями и окладами. Более всего он ценил свое собственное время и, похоже, заявление о выходе из Совета написал сам. В ГСМ его интересовала не власть, а интересная работа, которой его никто лишать не собирался.

С Пашей ситуация была совершенно иная. Старейший друг Гели и один из отцов-основателей ГСМ, членство в Высшем Совете он полагал для себя принципиальным, поэтому после «вынесения приговора» сразу швырнул на стол заявление об уходе и выскочил из кабинета. Никто не попытался остановить его, а Гастон, хладнокровно подписав бумажку, перешел к следующему вопросу повестки дня.

Неприятный осадок остался у Давида от этого инцидента. Оказывается, в коллективе единомышленников, в организации абсолютно нового типа, тоже существуют свои «тайны мадридского двора». Абсолютно ясно стало одно: это не Гастон работает у Гели, наоборот — Геля работает у Гастона. Девэр властный, жесткий и, похоже, беспринципный человек, а Геля — честный, добрый, порядочный, но слабый. Конечно, он больше любит Гелю, и именно Геля привел его сюда, но работать-то приходится с такими, как Гастон, потому что только они и умеют по-настоящему работать. Такова селява.

— Давид, а вас я попрошу остаться, — словно Мюллер Штирлица, неожиданно задержал его Девэр.

И когда все разошлись, открыл окно настежь, разрешил курить и сказал прямо, без экивоков:

— Мне кажется, Давид, вы не согласны с увольнением Зольде. Так?

— Так, — решил не врать Давид.

— А я хочу, чтобы вы поняли, чем руководствуюсь я. Павел замечательный человек и очень талантливый художник. Мы давно дружим домами, с ним так славно посидеть на кухне, попить водки и поругать партию и правительство! Но работать, как выяснилось, совершенно невозможно. Павел проявил массу энтузиазма при создании Группы. Для него это было романтикой, чем-то вроде антипартийного заговора, но теперь, когда начались будни, когда наваливается самая обыкновенная рутина и надо просто пахать, он, великий Зольде, не хочет делать ни черта. Он принимает ГСМ все за ту же кухню, где можно пить водку и ругать правительство. Но за это, дорогой мой Давид, нигде и никогда не платили денег. Мы, конечно, «Группа спасения мира», но не надо нас путать с Армией спасения. Мы собрались, чтобы вместе зарабатывать деньги. Из этих денег мы даже готовы помочь не умеющим зарабатывать достойным людям. И если завтра Павлу Зольде перестанут платить за его гениальные картины, как уже было однажды, я первый выделю ему стипендию из собственного кармана. Но художнику Зольде, а не члену Совета, потому что член Совета — это рабочая лошадь, а оклад члена Совета как-то неприлично называть пособием по безработице. Вот так, мой юный друг.

Давид закурил вторую сигарету и неожиданно для самого себя спросил:

— Гастон, скажите, а вы француз?

На какую-то секунду Гастон растерялся, а потом повернулся к Давиду горбоносым профилем и, рявкнув что-то малопонятное, но явно по-немецки, объявил уже на чистом русском:

— Я истинный ариец, характер у меня нордический, в связях, порочащих… нет, это опустим. Ненавижу жидов и коммунистов. Создал для борьбы с ними ГСМ и, как самый хитрый, именно их и набрал себе в штат. Ведь даже фюрер понимал, что бывают нутциге юден. Ну а тех, которые уже не нутциге, вроде Зольде, — тех коленом под зад!

— Извините, Гастон, я просто так спросил.

— И вы извините. Я просто так ответил.

И добавил после паузы:

— Моя мать — еврейка из Марселя. Отец — наполовину русский, наполовину латыш. Воевал в Испании, там и познакомились. Вот такой я француз, ну, примерно такой же, как Зольде — немец.

— А Вергилий…

— Вергилий Наст — чистокровный украинец.

— Я не о том. Вергилий в курсе, что Пашу уволили?

— Нет, — честно признался Гастон. — А зачем? Он бы сейчас развел бодягу, всех бы разжалобил, запутал вконец. Любит наш общий друг адвокатские речи произносить.

А это сегодня неактуально. Я вам честно скажу, Давид. Иногда мне ужас как хочется уволить самого Наста.

— Что же мешает? — улыбнулся Давид.

— Да бросьте вы! Неужели не понятно?

— Не понятно, — сказал Давид.

Гастон странно посмотрел на него и принялся объяснять:

— Ну, во-первых, Геля Наст — живое знамя нашей Группы, во-вторых, только он так тонко чувствует людей, с которыми нам по пути, в-третьих, Сугробов — это все-таки имя и, наконец, в-четвертых, у него уникальные связи. Как вы думаете, кто нас вывел на старика Ромуальда?

А зарубежные каналы… Да о чем говорить! Вот и возимся с ним как с ребенком.

— Понятно. Гастон, а можно еще один вопрос? Глотков из КГБ?

— Насколько я знаю, нет, он служил в военной разведке. За что его оттуда вышибли, не наше с вами, как говорится, дело. А сейчас ему просто нужны деньги. Трудяга он добросовестный, дай Бог каждому. А то, о чем вы подумали, Давид, просто смешно. Уверяю вас. Да, мы не дети и знаем, что есть такое управление КГБ, которое занимается идеологией. К сожалению, несмотря на все перестройки, оно по-прежнему существует, правда, ведет себя намного тише. Однако отождествлять с этим управлением все спецслужбы нашей страны, по меньшей мере, наивно. Поверьте, мой юный друг, старому еврею. Я не выходил на площадь с лозунгом «За вашу и нашу свободу», но мысленно всегда был именно с теми людьми, а позднее со многими из них познакомился. Так вот, у нас в стране, считайте, каждый четвертый так или иначе сотрудничал с КГБ, и если сегодня мы от них от всех отмахнемся, работать станет просто не с кем. Вот так.

Давид невольно вздрогнул от магического сочетания слов «каждый четвертый»: что бы это значило? Но постарался скрыть свою реакцию и философски ухватился за последнюю мысль Гастона:

— А может, тогда есть смысл отмахнуться от всей страны?

(Тут же подумал про себя: «Или от всего мира».)

— Некоторые так и делают. Их трудно осуждать. Но лично я хочу работать здесь. Мне нравится заниматься бизнесом в России. И я собираю вокруг себя людей, которые в этом со мною солидарны. Кстати, в отличие от Вергилия я не люблю красивых слов, и все-таки «Группа спасения мира» — название и для меня не случайное. Потому что, мой юный друг, — можете это записать для последующего цитирования — если что и спасет этот мир (в чем я, признаться, сильно сомневаюсь), так уж, во всяком случае, не красота. И не слепая вера в сотню разных непримиримых богов. Мир спасут профессионалы и трудяги люди, знающие цену деньгам и не считающие материальный достаток величайшим злом. Только они реально могут спасти мир и уже спасают его. Но, к сожалению, на каждого здорового и честного прагматика приходится по доброму десятку воров, маньяков, идиотов-мечтателей, лентяев и просто дураков. Кто кого, время покажет. Но я предпочитаю не ждать, а работать. Можете мне сейчас ничего не отвечать. Просто если в принципе согласны, оставайтесь с нами, Давид, во многом вы мне симпатичны. И не думайте о всякой ерунде. Не обращайте внимания на Вергилия, когда он жрет коньяк. И на Глоткова, который в любой момент может быть обратно призван Генштабом. Живите настоящим, Давид. Работайте. Вы никогда не думали бросить курить? Попробуйте. Я бросил десять лет назад. Это очень повышает работоспособность.

— Я знаю, — сказал Давид и, с минуту поколебавшись, закурил последнюю оставшуюся сигарету.

Что ж, перейдем на «Мальборо» по сороковнику за пачку. У метро есть ларек, который всю ночь работает, и там не спрашивают талонов на табак.

«Мальборо» помогало думать, но загадка оставалась неразрешимой. Да, Гастон Девэр не мог знать о великом пророчестве Посвященных, но цифру свою он тоже взял не с потолка. В СССР действительно каждый четвертый взрослый человек работал на КГБ. И каждый четвертый потенциально был Посвященным, то есть заведомо противостоял КГБ. Закон равновесия? А что же остальная половина человечества? Их куда отнести? Вспомнилось нечто по аналогии. Борис Слуцкий делил всех людей на три категории: тех, что прочитали «Братьев Карамазовых», тех, что еще не прочитали, и тех, которые никогда не прочтут. Остроумно. Вот и ищи ответ у Достоевского. За инертную половину человечества ведут свою вечную битву Бог и дьявол. И, может быть, в этом случае, мир все-таки спасет красота?.. Во, какую философию накрутил вокруг слов Гастона! А что если это просто случайное совпадение?

Да только в жизни Посвященных не бывает случайностей….

Ночью первый раз позвонил из Штатов Владыка.

«Как устроились?» — «Нормально. А у тебя с работой?» — «Все хорошо». «Приглашение прислать?» — «Сейчас некогда. Лучше ближе к лету. Спасибо». «Ну, в общем, все отлично?» — «Да». — «И у нас также».

Разговор ни о чем. Смысл один — сообщить друг другу: живы-здоровы, движемся прежним курсом.

А потом вдруг Бергман сказал:

— Додик, запомни.

И в тот же момент Давид понял с абсолютной ясностью, что их разговор прослушивают. Давиду известны были эти байки, мол, когда Комитет включается, в трубке такой легкий щелчок раздается, и голос абонента как бы отдаляется. Чепуха — современная техника такова, что ничего заметить уже давно нельзя. Но он-то, он-то видел: их прослушивают. И это было крайне неприятно.

— Додик, запомни, — сказал Бергман. — Ровно за две недели до Нового года будет Особый день. Если ничего не помешает, в жизни твоей произойдет важное.

— А что, что может помешать?! — Сердце его сразу заколотилось, он уже думал об Анне.

— Например, пожар, — сказал Владыка.

— Пожар?

— Ну, это может быть не совсем пожар, — туманно уточнил Владыка. Додик, прощай, у меня тут монетки кончились.

И даже телефона не оставил, куда звонить. Значит, бесконечное ожидание и холодная пустота, вновь образовавшаяся в душе.

Из КГБ не пришли. И даже не вызвали туда.

Незаметно случилась осень, а когда сквозь облетевшую листву просунул свою скользкую льдистую морду ноябрь, стало ясно, что и зима не за горами.

В конторе вдруг устроили несуразно пышный праздник на седьмое ноября. Нет, семьдесят третью годовщину Октябрьского переворота нарочито не вспоминали. Геля Наст перечеркнул великий пролетарский праздник навечно, объявив седьмое ноября днем рождения ГСМ. Оказывается, два года назад именно в этот день шесть отцов-основателей, точнее пять отцов и одна мать (Вергилий, Гастон, Юра Шварцман, Паша Зольде, Ян Попов и Маша Биндер), собравшись на квартире у Гели, родили историческую идею. Не важно, что прошло еще больше полугода, прежде чем удалось оформить все бумаги, открыть первый банковский счет и получить офис, тогда еще не на Чистых прудах, а скромненький, на окраине — не важно, день рождения есть день рождения. Шаловливая мысль поплясать на коммунистических гробах всем понравилась, и праздник состоялся.

Геля, веселый, бодрый, полный энергии, пил только апельсиновый сок и фанту, но произносил много тостов и активно чокался с каждым персонально. Остальные пили шампанское, ликер, коньяк и пытались стать еще веселее Гели. Дима зажигательно пел под гитару все подряд — от красивых испанских баллад до сомнительного полублатного российского фольклора последних лет. Молодой художник Гена Сестрорецкий, ученик Зольде, специально к празднику развесил по стенам забавные картинки — цикл графических работ «Всемирная история сотворения и спасения», — где каждый из присутствующих мог разыскать себя и от души посмеяться. Охвачен был период от библейских легенд, где Вася Горошкин изображался одновременно и Давидом, и Голиафом, до наших времен, где «железная леди» Маша Биндер бросалась в объятия Юры Шварцмана, на лысине которого красовалось недвусмысленное пятно. Но самой ядовитой показалась Давиду картинка, где преувеличенно большой и толстый Геля выступал в роли Людовика Тринадцатого, а преувеличенно маленький и тощий Гастон — в роли кардинала Ришелье. Неужели такую расстановку сил понимают все и давно, настолько давно, что этого уже никто не стыдится?

А впрочем — в сторону! Шампанское — лучших сортов, ликер потрясный, закуски изумительные, домашнего приготовления, девушки постарались. А сами девушки? Празднично одетые, накрашенные, надушенные, улыбчивые, раскованные! И была среди них одна — самая красивая и самая раскованная Марина Ройфман. Невероятно, но и у нее день рождения пришелся на седьмое.

Гастон да и Геля тоже относились к Маришке сдержанно, можно сказать, настороженно, но в такой день сестру отсутствующего Зямы не позвать было нельзя. Ну а Марина, как она это умела, завладела вниманием всех мужчин. Давид не возражал, даже не ревновал, когда она откровенно флиртовала со всеми подряд. Он знал, что вечер кончится, и они останутся вдвоем. У них уже было слишком серьезно, чтобы Давид стал ревновать из-за такой ерунды. Но оказалось, что есть другой человек, который в этот вечер ревновал, и ревновал безумно……

Наконец Давид выпроводил на улицу всех пьяных гавриков, разбредшихся в разные стороны к метро, сдал ключи, попрощался с администрацией, при этом непрерывно одергивая Маринку, рвавшуюся то петь песни, то целовать каждого встречного. Но когда они доехали до Арбата и пошли по бульвару, затем переулками и дворами — к нему домой, разговор неожиданно пошел о Климовой.

— А эта твоя секретарша — тяжелый случай, доложу тебе.

— В каком смысле?

— Да в любом! Во-первых, страшна, как смертный грех. Главное, подать себя совершенно не умеет. Солдат в юбке, точнее солдатик, маленький глупый солдатик. Во-вторых, она же ничего не может скрыть. Ты что, не видел, как эта ощипанная курица на тебя смотрела?

— Как? — откровенно не понимал Давид.

— Ну ты даешь! Нет, вы, мужики, точно недоделанные какие-то. Да у нее же в трусах мокро становится, когда она на тебя смотрит.

— Перестань.

— Что «перестань»? Да ты бы ее только пальцем поманил, она бы тебе прямо там при всех отдалась. Я тебя уверяю.

— Ну, правда, перестань.

— Дейв, я с тебя тащусь! Ты прямо крот какой-то слепошарый. Разве можно до такой степени ни черта не видеть?! Ее ведь устраивало даже, что ты смотришь на меня и от этого возбуждаешься, она согласна была бы, чтоб ты возбуждался со мною, а спал с ней. Знаешь, как мужики порнухи насмотрятся и с бешеным энтузиазмом начинают своих постаревших жен трахать, от которых без допинга уже давно тошнит. А от этой любого тошнить будет, вот она и надеялась. Но тут я взяла и показала: тебе — промежность, а ей — язык. Понимаешь теперь, почему она так взбеленилась? Ну, извини, ну, надоела она мне. А так, еще по стакану бы зарядили и могли с ней устроить «лямур де труа». Не желаешь, кстати? Надо же девку наконец жизни учить. Тридцать два года — возраст серьезный. Я бы сказала, критический.

Может, это действовал алкоголь, но Давид слушал откровения Марины, как монолог из эротического фильма про какую-нибудь Эммануэль или мадам «О»: суть произносимого оставалась где-то за кадром, зато практический эффект был налицо. Они еще только вошли в подъезд, а он, не в силах дольше терпеть, сжал Марину в объятиях и быстро завладел ее губами, заранее зная, что ее большой, горячий, жадный рот тут же перехватит инициативу. А где они упали, когда наконец вошли в квартиру, не помнил уже ни он, ни она.

За утренним кофе Марина сообщила:

— Я ушла от мужа.

Давид не слишком удивился, предложил запросто:

— Живи у меня. Я, кажется, еще и раньше предлагал.

— Спасибо, — сказала Марина. — Но у меня еще и с работой паршиво.

— Что, со студии теперь вышибут?

— Нет. Но у нас же как: много работы — много денег, мало работы — мало денег. А просто за символической зарплатой приезжать — как говорится, жалко времени на дорогу.

— Ты что, считаешь, я не заработаю на нас двоих?

— Но я так не привыкла, — заявила Марина, — я женщина самостоятельная, эмансипе, как говорят французы. Мне своя работа нужна и свои деньги. Устрой меня в ГСМ.

— А Зяма что говорит?

— Зяму я уже накрутила, — объяснила она, — чтобы Гастону плешь проел. Но если и ты со своей стороны, будет хорошо. Ладно?

— Ладно. Послушай, Марин, советское правительство подарило нам еще целых три выходных дня. Геля поддержал это начинание и обещал никого не тревожить даже звонками. Что будем делать?

— Трахаться, — улыбнулась она.

— Принимается, — сказал Давид.

И это был трехдневный медовый месяц. Они действительно почти не выходили из дома, благо в доме все было, а погода стояла дрянная. Правда, десятого пришлось все-таки выползти за хлебом и на рыночек проехаться до Семеновской. Купили там клюквы, яиц два десятка (по десятку в руки), зато по три(!) рубля, и пижонских сигарет в ларьке. А где их взять не пижонских, когда талоны давно кончились?! Хорошо тем, у кого мамы, бабушки, сестры, детишки некурящие, а бедным сироткам Давиду и Марине приходилось тяжело. Но радостно. Очень радостно.

А под конец затянувшегося уик-энда она спросила:

— Дейв, а что, если я привезу сюда Илюшку?

— Сколько ему? — поинтересовался Давид.

— Девять. Он с моим вторым живет сейчас и с его грымзой.

— Давай с Илюшкой подождем пока, — предложил Давид. — Ладно?

— Ладно, — согласилась Марина.

Они не собирались расписываться. Кажется, Марину уже подташнивало от брачных церемоний. И Давида такое положение устраивало на все сто.

Первый послепраздничный день в конторе начался с угрюмого взгляда Климовой и ее холодно-вежливых реплик.

Что ж, умудренная жизнью Марина оказалась права: он нашел себе подругу, а друга потерял. Не все сразу — это законно.

А разговор с Гастоном (именно с Гастоном — не с Гелей же!) провел, как ему казалось, очень ненавязчиво. Мол, ему, Давиду, давно казалось, что в штате финкомпании не хватает еще одной толковой девицы, а тут вдруг познакомился поближе с Маринкой Ройфман… Что он знал о ней раньше, ну образованная, ну наш человек, ну внештатный курьер-почтальон-помощник, ну кинодамочка с известной студии, а оказалось, вы не поверите, Гастон…

— Поверю, — цинично прервал его Гастон в этом месте. — Вам хочется помочь беспутной девушке. Желание, вполне достойное сотрудника ГСМ. И о ваших личных отношениях я в целом осведомлен. Зяма рассказывал, вы ему симпатичны. Однако. Однако, мой юный друг, Марина — девушка непростая. Человек она, безусловно, наш, только в определенном состоянии становится неуправляемой.

Я готов ее принять на работу, скажем так, с декабря, но под вашу, Давид, личную ответственность. Понимаете? Буквально: она что-нибудь натворит, а отвечать будете вы.

Было нечто ужасно неправильное в этом разговоре, но Давид подумал секунду и согласился. А Гастон обещал на Совете доложить о новой сотруднице без ссылок на него.

Когда Маревич вышел на лестницу, в курилку, там стояла радостная компания молодых гээсэмовцев: Олеся с Юлей, Фейгин с Сестрорецким, Марина, которая быстро и органично вписалась в коллектив. Она действительно умела работать, а не только красиво пить и гулять. Давид поглядел на веселые лица перекуривающих и улыбнулся. Похоже, только что делились последними анекдотами.

— Слыхал? — спросил Дима у Давида. — Панамова уже увольняют.

— Это который помощник Гроссберга? Конечно, слыхал.

— А знаешь за что? Ему из архива ГСМ дали документы посмотреть. Некоторые. А он так увлекся, просидел до полуночи и просмотрел их все. Интересные оказались документики, особенно финансовые. Нет, насчет нарушений я ничего не скажу, я в этом вопросе не копенгаген, но вот размер премий у начальства, то бишь дивиденды за каждый квартал прошлого и этого года поразили воображение Леши Панамова. Они чье хочешь воображение поразят. Мы-то по тыще в месяц получаем и радуемся, думаем: во, класс! А, например, Гастон с Гелей еще в восемьдесят девятом (прикинь тогдашние цены на все) выписывали себе помимо зарплаты, сам понимаешь какой, кварталки по двадцать — двадцать пять кусков.

— Ну и Бог с ними, — сказал Давид, — я чужих денег не считаю.

— Я тоже, — согласился Дима. — Но почему об этом никто не знал? Ведь сегодня все доходы фирмы и все оклады у нас на виду. И заметь, Панамов далеко не обо всем рассказывает, я чувствую.

— Еще бы, — страшным голосом сказал Сестрорецкий, — есть такая информация, за разглашение которой сразу убивают.

В общем, свели все на шутку. И балагур Дима подвел черту:

— Я вам так скажу, ребята и девчата. Склад ГСМ — штука хорошая, полезная, для ведения боевых действий совершенно необходимая, но если там вдруг начинается пожар, гасить его почти без толку. Это дело будет не просто гореть, оно будет взрываться. А значит, уносите ноги, господа, как только почуяли специфический запах дыма.

— Ты на что намекаешь? — встревоженно спросила Олеся. — Я все-таки, извини, главный бухгалтер.

— Да пока ни на что, но ты приглядись, как смотрят иногда Гроссберг или Плавник на Чернухина, Наст на Девэра, а Шварцман и Сойкин на Попова, приглядись, как Ручинская сверлит взглядом тебя, Кубасова готова порой пристукнуть Глоткова, а Климова безмолвно рычит на Маревича и Маринку. Что, разве не так?

— Да ну тебя, пессимист неприятный, — фыркнула Олеся.

И тут из коридора отчетливо потянуло гарью: то ли задымившейся соляркой, то ли вспыхнувшим керосином.

Давид, как человек самый близкий к местной администрации, обеспокоенно кинулся выяснять, в чем дело, но еще успел услышать Димкино шуточное:

— Ну, я же говорил…

Оказалось: чепуха. Во внутреннем дворе воспламенилась банка с краской, на которую кто-то, очевидно, из окна бросил бычок. Но Давиду очень, очень не понравился этот инцидент, произошедший в Особый день, за две недели до Нового года.

Больше в этот день ничего не произошло.

Новый год встретили спокойно. Даже радостно.

Ну а потом началось. Про события в Вильнюсе и Риге никто уж и не говорит. Своих хватало.

Климову командировали в Питер с официальным письмом к какому-то молодому, лет сорока, но уже великому тамошнему химику, членкору, без пяти минут академику, создавшему беспрецедентный международный научный центр. Информацию эту выудил где-то Чернухин, за долгую свою редакторскую жизнь научившийся разбираться во многом, в том числе и в химии. А тут показалось Иван Иванычу, что это свой человек. Гээсэмовцем, может, и не станет, все-таки слишком занятой, а вот членом Фонда стать просто обязан. Такие люди и формируют его. В общем, Климова поехала.

И она еще не вернулась, когда Давид, случайно поинтересовавшись у Гели, как же фамилия того химика, в ответ услышал:

— Этого питерского академика? Борис Шумахер его зовут. В газетах не читал разве? Про него уже пишут…

Шумахер без шумах. Борис.

Мы же все-таки не в Германии, у нас эта фамилия редкая, и Давид почувствовал, как еще один предохранитель сгорел у него в голове.

Вернулась Климова, и все самые худшие подозрения подтвердились.

Ну, во-первых, ездила она зря, Шумахер, сославшись на занятость, отказался от сотрудничества вообще. Это для всех.

А для Давида персонально — другая, особая информация:

— Шумахер — Посвященный. Он хорошо знает Владыку. Общается с ним сейчас. Знает Владык в других странах, так как много ездил по миру на свои конференции. Шумахер знает больше, чем Бергман, знает про тебя, про меня. Он, например, рассказал мне, кто нас посвятил.

— И про меня? — с тревожным любопытством спросил Давид.

— Ну конечно, я же говорю, он все знает. Тебя посвятил…

Давид задержал дыхание.

— …какой-то Веня Прохоров. Правильно?

— Правильно, — сказал Давид, шумно выдохнув.

Откуда она знает про Веню? Рассказывал он ей или не рассказывал? Рассказывал или нет? Черт!

Он не мог вспомнить.

— Так ты слушай главное, что сказал Борис. Слушай и запоминай. Цитирую дословно: «Вы что там у себя в Москве, с ума посходили — работать в такой организации?! Она же засвеченная со дня образования! Может, она просто провокаторская — ваша „Группа спасения мира“. Ведь там же гэбист на гэбисте!» Вот так. И он советовал нам с тобой, если хотим, переезжать к нему в Питер. Только не сразу. Сначала надо просто уволиться и уйти на дно. Отсидеться где-нибудь в деревне. Ты понял меня?

— Я тебя понял. Я должен подумать. С Гелей посоветоваться.

— А вот с Гелей советоваться он как раз и не велел.

— Это еще почему? — вскинулся Давид.

— Потому что Геля твой — не Посвященный. Я же еще тогда говорила.

— Врешь ты все! — закричал Давид.

В этот момент он окончательно понял, что она действительно врет, и возможно, все, от начала до конца. Ведь ключевая фраза где была? «Нам с тобой надо уволиться и уйти на дно». Нам с тобой. Права Маринка, ради этого «нам с тобой» она еще и не такое придумает. А ты туда же, Шумахер без шумах, про Веню Прохорова знает!.. Про Анну знает он? Ни фига! И на Гелю черт-те что плетет. Никакой это не Шумахер! К черту! Домой! И с Маринкой водку пить!

Климова плакала. Плакала громко, навзрыд. Они сидели в его директорском кабинете, и Давид, помнится, еще подумал напоследок: «Вот дура. Нашла где вселенские тайны выкладывать. Если за нами и ее разлюбезным Шумахером охотится КГБ, в этом кабинете наверняка полно жуков. Кстати, вот и еще одно доказательство ее вранья. Еще одно».

В конце января Климова уволилась по собственному желанию. Из-за КГБ? Да нет, конечно, просто из-за Давида. Но Маревич все-таки решил зайти к Вергилию, поговорить тет-а-тет. Выбрал момент, сказал:

— Гель, нехорошо это, что Алка увольняется.

— Сам знаю, но у нее там семейные обстоятельства, с матерью что-то, мне даже вникать неудобно.

— Ничего у нее не с матерью, — сказал Давид. — Все это из-за меня. Неразделенная любовь.

— Шутишь, — не поверил Наст.

— Какие уж там шутки, когда она Посвященная, и я Посвященный. И какая сволочь придумала послать ее в Питер к этому Шумахеру?

— При чем здесь?! — Геля даже сигарету уронил.

— А при том! Она уверяет, что Шумахер — тоже Посвященный. Ты-то хоть знаешь, так это или нет.

— Я? Подожди минуточку.

Геля снял трубку, набрал номер и чуть было не начал разговаривать с несуществующим абонентом. Да вовремя сообразил, что Давида на такой чепухе не проведешь. Тем более что в кабинете было тихо, и длинные гудки хоть и еле-еле, а слышались.

— Извини, Дейв, мне надо очень срочно уехать. Позвони мне вечером домой.

Он демонстративно затушил в пепельнице только что закуренную сигарету и поднялся.

— Но это очень важный разговор!! — закричал Давид. — Ответь мне хоть что-нибудь!!!

Он кричал, потому что было страшно. И Геля остановился в дверях на секунду, сморщился, словно от боли, и повторил:

— Извини, Дейв.

Вечером у Вергилия, разумеется, был отключен телефон. А на следующий день он не вышел на работу. Кто-то из ребят дозвонился. Кажется, уже традиционно это сумел сделать Шварцман.

— Вергилий Терентьевич заболел, — официально доложил он всем заинтересованным лицам.

И болел Вергилий Терентьевич долго, даже дольше, чем в прошлый раз. А ехать к нему на Звездный Давид передумал. Все. Это у него уже пройденный этап. С алкоголиками всегда тяжело, будь они хоть начальники, хоть гении, хоть Посвященные. Тяжело.

Глава пятая. ОДИН НА ОДИН С КГБ

Последний муж Маринки был сценарист с телевидения, и напрочь она разругалась с ним, а не с режиссером, поэтому, когда начались съемки нового фильма по чьему-то совершенно другому сценарию, режиссер начал ей названивать и просить о помощи. Маринка ломалась, канючила какое-то время, мол, я теперь в солидной фирме работаю, однако ее болезненная любовь к кинематографу победила, и тем паче, что съемки шли по ночам, бессменный в течение многих лет ассистент Марина Ройфман снова включилась в творческий процесс без отрыва от «основной работы». Столь бешеный ритм заставил ее резко сократить количество поглощаемых спиртных напитков, что радовало Давида, однако и на секс сил теперь оставалось не много, что его огорчало. Поэтому в итоге Маревич сумел, согласовав вопрос с Юрой Шварцманом, вывести Марину из-под смертельного удара Гастона и договориться о работе на полставки.

Но в том январе съемки были как-то особенно интенсивны, Давид перестал видеть свою гражданскую жену по ночам и начал подозревать ее любимого режиссера в коварных планах сделаться четвертым мужем. Самому Давиду такое ни в коем случае не грозило, и он пытался относиться к этому псевдоадюльтеру философски. Но все равно было грустно: вроде и не один, а вот, поди ж ты, опять одинок.

В дверь позвонили. Десять вечера. Поздновато уже для незваных гостей.

— Кто там?

— Откройте, я из милиции.

В начале девяносто первого в ответ на такие просьбы иногда еще открывали запросто. Но Давид на всякий случай глянул в глазок, благо есть. Человек не прятался. Пришел без формы, но в глазок совал какое-то удостоверение. Фиг прочтешь таким образом.

Открыл. Прочел. Спокойно, не торопясь. Человек в штатском никуда не спешил. Это и был человек в штатском. Майор Терехов, но не из милиции.

— Вы уж извините. Мы когда правду говорим, некоторые не открывают, думают, шутка. И в ответ шутят: мол, сейчас не тридцать седьмой год, валите, мол, отсюда, КГБ скоро распустят. А нам, сами понимаете, обидно такое слушать. Ну а моя милиция меня бережет. Милицию народ любит, что бы там ни сочинял ваш брат журналист, каких бы там ни писали романов под названием «Мент поганый». Кредит доверия у милиции еще очень высок. Распишитесь вот здесь, пожалуйста.

Длинную речь произнес товарищ в штатском. Для чего бы это? Ведь не для того же, чтобы Давид покрасивее расписался…

А расписаться пришлось за врученную повестку в аккуратно разлинованном журнале, и запомнилась поэтому фамилия предыдущего товарища по несчастью некоего Фирсова Виктора Андреевича.

— Значит, мы вас ждем, Давид Юрьевич. В четверг вечером, после шести. А адрес там печатными буквами написан. До свидания.

— А все-таки, простите, чем обязан? — не удержался Давид от глупого вопроса уже вдогонку уходящему майору.

Терехов остановился и, обернувшись, с вежливой улыбкой сказал:

— В четверг вам все объяснят.

Первая мысль была такая: никуда не ходить. Приглашение (а оно так и называлось — «Приглашение»!) уничтожить и выкинуть все из головы. Как он выбрасывал всегда бесконечные повестки из военкомата. Тоже своего рода приглашения: на сборы, переподготовку, на вручение нового звания (было и такое, как выяснилось потом, а он не пошел, остался для себя лейтенантом). Но тут тебе, брат, не военкомы домогаются. Тут, брат, дело посерьезнее. Не ходить, значит, удариться в бега. А что может быть глупее? Для Посвященного — это глупость в квадрате. Называется бегать от судьбы. Или от собственной тени. Он ведь даже не знает, когда настанет следующий Особый день, не знает, сколько ему еще надлежит ждать Анну, или Шарон, или кого-то третьего, кого-то способного пролить свет на смысл и срок его земного существования, для которого он, Давид, кстати, и не предназначен.

Ну ладно, прекращай демагогию. Что, если эти искусствоведы в штатском все-таки берут его на понт, как райвоенкомат: не придешь, и хрен с тобой, ежика вычеркиваем. Может такое быть? В наше время все может быть. Они даже могут оказаться не гэбистами, а бандитами какими-нибудь, мафиози. Запросто.

И что? А ничего!

Давид вдруг очень ярко представил себе, как они — не важно кто послезавтра, то есть в назначенный вечер, приходят к нему (как вариант: ловят в любом другом месте), уже раздраженные, уже озлобленные, и с порога начинают материться и дубасить ногами (куда только девается вся их хваленая вежливость?) И вот уже его, Давида, с отбитыми почками и мокрыми штанами заталкивают в машину и доставляют все равно туда же(!). Куда он мог бы сам прибыть двумя часами раньше безо всех этих приключений.

Красиво рассуждаешь, скотина, а рассуждать на самом деле не о чем. И советоваться не с кем. Это твоя личная проблема. Не Гели, не Гастона, не Витьки, не Вальки Бурцева, даже не Маринкина, а только твоя личная. Вспомни все, чему учил Бергман, и вперед. Да, а кстати, куда идти-то?

Он посмотрел. Ну конечно, конспиративная квартира.

И хорошо и плохо. Если верить опыту Игоря Альфредовича — это еще не арест. Но, с другой стороны, таким визитом дело не кончится. И вообще он предпочел бы побывать в «святая святых» и плюнуть там на темно-красный ковер, по которому ходили ноги легендарных сатрапов.

Может, поэтому таких, как он, туда и не приглашают?

Но рассуждай не рассуждай — четверг настал быстро, а пролетел еще незаметнее. Пистолет он отнес на работу еще в среду и убрал в сейф, во внутренний отсек, под свой личный ключ. Правда, специфика ситуации заключалась в том, что от внешнего отсека ключ был только у Гастона и Гели, так они специально придумали. В общем, без посторонней помощи Давид и до оружия теперь добраться не мог, но он чувствовал: в существующем положении — это лучший вариант. Главное — переждать возможный обыск. Не вечно же ему жить в таком страхе!

Гастону наплел про зубного врача. Маринке по телефону сказал, что может задержаться в конторе. Если вдруг съемку отменят, чтобы не удивлялась. И поехал. До метро «Автозаводская», а дальше пешочком. Почему-то подумалось: негоже перед ГБ выпендриваться, мол, такой я крутой, городским транспортом не пользуюсь.

Поднялся на шестой этаж, позвонил. Отворил ему симпатичный молодой человек, так и оставшийся затем в прихожей, а в комнате за накрытым чайным столом встречал майор Терехов, и с ним капитан Сомов, как представился новый искусствовед — очень маленький, кругленький, розовощекий, совсем нетипичный и оттого еще более раздражавший.

— Садитесь, вот ваша чашка. Чаю, между прочим, рекомендую выпить, заботливо пояснил Терехов. — Мы туда ничего не подмешивали, уверяю вас, а чтобы не нервничать, согласитесь, все-таки лучше глоток-другой, в горле-то небось и так уже пересохло…

«Сволочь, — подумал Давид. — Вот только начни спрашивать, я на тебе отыграюсь».

А спрашивать начали издалека. Никаких чудес. Рутина. Родился, учился, женился… Не женился? Ну и правильно! К отцу как относился? Хорошо? А как еще можно относиться к отцу? Ах ну да, можно еще относиться плохо! Нет, он хорошо относился. Ну а такая фамилия — Бергман что-нибудь говорит ему? Что-нибудь говорит. Бергман Игорь Альфредович. Ах Альфредович! А я-то думал, речь об Ингмаре Бергмане, «Земляничная поляна», понимаете ли, «Осенняя соната», «Фанни, понимаете ли, и Александр». Улыбаются. Юмор оценили.

— Где познакомились?

Слова звучат очень жестко. Глаза смотрят холодно. Похоже, театр абсурда закончился и начинается допрос.

— Где познакомились? У него дома, разумеется, и познакомились.

— Адрес, телефон — откуда?

— От отца, естественно! (Молодец, Дод! Молодец. Кто бы подумал, что ты так сможешь! Ведь они это проглотили, они поверили! Вперед, смелее!)

— Вы встречались с Бергманом где-нибудь еще, кроме его дома?

— Н-нет, впрочем… ну как же! На митингах встречался. Четвертого февраля, например, на Октябрьской, у «Шоколадницы». Место сбора у нас там было.

Товарищи в штатском заскучали. И тогда розовощекий кругленький капитан спросил, не отрывая глаз от своей чашки:

— Давид Юрьевич, вы читали книгу под названием «Заговор Посвященных»?

— Нет, никогда. А кто ее написал? (Получите, гады! Ухожу в несознанку, да еще попутно пробую у вас кое-что узнать.)

— Вопросы здесь задаем мы.

(Фи, какая банальность! Однако узнать ничего не удалось. И не удастся. Счет один-один.)

— Конечно, конечно, — принял он правила игры.

Я просто думал уточнить, по названиям, знаете, не все книги помню. Много читать приходится.

— Что, и такого много?! — Искреннее удивление на лице Сомова, и сразу взгляд обратно в чашку.

— Какого такого? — спросил Давид.

Сомов тяжко вздохнул и сообщил:

— Эдуарда Абрамовича Цукермана, Эдика Цукермана убили агенты Моссада из-за этой самой книжки. А книжка опять пропала… Такие дела, Давид Юрьевич, а вы говорите: «нет, никогда, какого-такого»…

Быстрый, очень быстрый взгляд из-под бровей, и опять — сосредоточенно так ложкой по донышку чаинки двигать. Интеллектуальное занятие.

Давид покосился на майора Терехова — и тот глаза прячет.

Матерь Божья, что ж это за новая форма допроса: вместо камеры с голыми стенами, сильной лампы в лицо и стеклянных, бесстрастных, немигающих глаз уютная комнатка, ароматный чай и интеллигентская стеснительность палачей! С ума они, что ли, все посходили? И чего им от меня надо? Они же все знают. А про меня знают больше меня. Зачем же, спрашивается, вызывали?..

И вдруг он начал понимать. А может, просто вспомнил. Из рассказов Бергмана.

Они его изучают. Наблюдают, как диковинного зверя. Не в лаборатории, не в зоопарке, а в заповеднике — в условиях, приближенных к естественным. Впрочем, до клетки уже рукой подать.

Пауза затянулась, и Давид спросил:

— Чего вы от меня хотите?

— Понимания, — ответил Сомов охотно. — Искренности.

— Шагов навстречу, — добавил Терехов. — Помогите нам. Мы, например, готовы вам помочь. Вам ведь плохо, Давид Юрьевич?

— В каком смысле?

— Вы одиноки. Разве не так? И вам никто не поможет. Ни ваша… жена. Ни «Группа спасения мира». Вергилий Наст мир спасает. И своих детей. От нищеты. До вас ли ему?

— Это несправедливо, — обиделся вдруг Давид.

Может, потому и обиделся, что сам в последнее время думал примерно так же. Но кто дал право этому мерзавцу говорить про Гелю?

— Справедливо, справедливо, — отмахнулся мерзавец. — Вы это скоро поймете. И все равно придете к нам. Потому что вы станете никому не нужны, совсем никому, а мы такими, как вы, занимаемся профессионально. Ну что, так и договоримся? В следующий раз сами придете? Вот телефончик…

И тут Давид понял окончательно, со всей своей нечеловеческой ясностью понял, что гэбуха-то блефует, что не знают они, как с ним справиться, не знают, только убить могут, а убивать жалко, не наигрались еще, да и не только жалко, а страшно. Вот оно! Эти двое его боятся. Потому и глаза попрятали, голубчики. Потому и позвали сюда, на специально оборудованную квартиру и подальше от своего паучьего центра. Не только эти двое — они там все боятся его!! Или это уже мания величия? Проверим! Что-то ты, товарищ Терехов, уж больно смело смотришь на меня. Шалишь, товарищ Терехов…

И он попробовал сделать с майором ГБ то же, что когда-то с инспектором ГАИ на Рублевке.

Нет. Майор оказался ушлый, отвернулся сразу и буркнул то ли Сомову, то ли ему:

— Хватит на сегодня. Давайте заканчивать.

Они оба резко поднялись, и Давид невольно поднялся тоже.

— Я могу быть свободен?

— Разумеется, голубчик, — гнусно проворковал кругленький Сомов.

Давид шагнул в прихожую и остолбенел. Третий, самый молодой, стоял, широко расставив ноги, и целился в него из какой-то чудовищной базуки или гранатомета, целился и приговаривал:

— Да вы не пугайтесь, Давид Юрьевич, это не «стингер», это вообще не оружие, это у нас прибор такой.

Может, молодой и не врал, но «прибор такой» еще больше не понравился Давиду, особенно алый огонек лазерного прицела. Или не прицела? Он был точно такого же глубокого красного свечения, как глаза Анны в тот день… Скверная ассоциация, неуместная. Мышцы его тела напряглись, плечи расправились, кулаки сжались, ноги вросли в пол.

Терехов был профессионалом и моментально заметил это. И заорал из-за спины Давида:

— Лейтенант! Отставить прибор!!

И лейтенант со своей базукой быстро ретировался на кухню.

— Извините нас, ради Бога, — пробормотал майор, глядя в стену.

А Сомов, прощаясь, для пущей надежности даже ладонью глаза прикрыл, с понтом потирая их:

— Устал, знаете ли, как собака. Тяжелый день сегодня выдался. Так вы звоните, Давид Юрьевич, не забывайте нас.

…А Геля как ни в чем не бывало вынырнул из небытия в очередной раз, и уже наступил март, и народ готовился к светлому женскому празднику, на котором всеми любимый генеральный директор конечно же будет пить только апельсиновый сок и фанту. Так уж был устроен Геля: не признавал праздников, ни пролетарских, ни церковных, а пил по своему, только ему понятному графику. Сложно был устроен Геля, даже слишком сложно.

Давид держался с ним нарочито индифферентно: а что, собственно, случилось? Ничего не случилось. Гастон все, что считал нужным, доложил или еще доложит, а нам с тобой, Геля, говорить уже не о чем. Строго говоря. О Шумахере забыли. Все! Какой Шумахер? Не было его, и Климовой не было, все хорошо, Восьмое марта близко-близко, расти, расти моя… ну да, я как раз об этом, а ты думал, мы тут за работой уже и о женщинах думать перестали, как можно-с, как можно-с!..

Потом обсудили еще одну модную тему. Скоро, уже очень скоро — в середине мая — состоится наша «Ялтинская конференция» — Второй съезд Фонда Спасения Мира. Первый, учредительный, прошел в московском Доме журналиста в сентябре. Прошел, признаться, наспех — так надо было, ловили момент — и потому получилось бледненько: мало участников, мало публики, мало журналистов. Компенсируем теперь. Южный берег Крыма. Синее море, белый пароход. Шикарный отель и иностранцев больше, чем людей. Гулять — так гулять! Заодно и отдохнем, кстати.

— А вот скажи, Геля, с девушкой можно будет туда поехать?

— Кому, Дейв, тебе? Ну конечно можно!

Давид специально не конкретизировал, с какой девушкой. Он еще не знал этого наверняка.

Съемки фильма у Маринки кончились. И начался запойчик. Небольшой такой, скромненький, но запойчик. Может, оттого, что режиссер укатил в Америку, а может, и так — от общей тоски. Давид «оформил ей бюллетень», то есть предупредил: до следующего понедельника девушки не будет. А Гастон сказал:

— Если девушки и в понедельник не будет, передайте ей, пусть не приходит совсем. Я вас предупреждал, Давид.

— Я все помню, — потупил взор Маревич.

Когда он пришел в тот день с работы, Маринка спала, не раздевшись, в кресле. Он пришел злой, как тысяча чертей. Даже хотелось выпить. Но посмотрел на Маринку, и расхотелось. Просто открыл окно на кухне, сварил кофе, закурил.

Геля кончился для него навсегда. Без выяснения обстоятельств. Просто было противно копаться в грязном белье. Коммерция, рвачество, доносы, бабские обиды — и все это называется «Группа спасения мира»! Как это по-нашему, по-советски!

Он только забыл еще одну составляющую. Геля, Климова и он Посвященные. Вот такой винегретик. А ведь проблемы Посвященных — это не то, от чего можно отмахнуться. Оставался майор Терехов, как дырка в голове, оставался загадочный Шумахер, оставалась давняя пропавшая книга, то и дело напоминавшая о себе. С кем можно обо всем этом? Со своими. Только Геля теперь не казался ему своим. Он сделался физически неприятен, и это было сильнее логики, сильнее Высшего Закона Посвященных. Значит, уж лучше Климова. Простим женские слабости, будем выше этого. И он набрал Алкин домашний.

Подошла ее мать:

— Кто? Кто это? Не слышу! А, Давид… Дави-и-ид…

И она заплакала.

Насилу он добился элементарного, минимального набора вразумительных фраз…

Не было больше Климовой.

На этом уровне бытия Алки Климовой больше не существовало.

Поехала в Питер. Попросила: если что случится, на работу ни в коем случае не сообщать, потому что с этой работой она больше не хочет иметь ничего общего. И ведь случилось! Как чувствовала доченька. В день приезда у самого Московского вокзала. Грузовик. Водитель — олух, молодой, неопытный, резко затормозил. Гололед.

— Гололед, гололед был, — повторяла мать и на этом слове захлебывалась.

Он положил трубку и обещал перезвонить. Зачем? Ведь Климову уже похоронили.

Растолкал Маринку.

— Мара, слышишь, Мара, накрылась твоя «лямур де труа». Алку Климову убили.

— Что? Кто?! — Маринка трезвела на глазах.

— В Питере. Автокатастрофа.

— И чего, дура, туда потащилась? — растерянно проговорила Маринка, а потом закрыла лицо руками и завыла в голос.

Теперь оставался один Шумахер. Ну, еще, конечно, Владыка, так ведь он телефона не оставил, а Америка без телефона — это, считай, тот же иной мир. Существовал, разумеется, как запасной вариант еще один достаточно экстравагантный способ — ходить по Москве и «на ощупь» искать своих. Однако, помимо Закона Случайных Чисел, существовал в ином мире еще какой-то закон — явно не случайных и даже совсем не чисел. По этому закону получалось, что Давид встречает своих в десятки, в сотни раз реже, чем они все встречают друг друга. Кто-то там наверху оберегал его от этих встреч. Или других оберегал от него. Ведь дай волю Давиду, и Посвященным станет не каждый четвертый, а каждый второй без всякого изменения мира. Владыка еще год назад обратил внимание Давида на это странное обстоятельство: Маревич не находит друзей по «посвященности».

Один раз, впрочем, нашел, ну и попал пальцем в небо. Если не сказать в дерьмо. Ведь ГСМ, как теперь выяснялось, это нечто враждебное Посвященным. Не зря говорят: слова умерших приобретают особый смысл. Что, если убитая Климова (да, убитая, он знал, убитая!) сказала ему правду о Шумахере?

Телефон выдающегося химика современности Маревич выудил у Ивана Ивановича непосредственно. Чернухин даже не слишком интересовался, зачем. «Вы уже не мальчик, Давид, вы директор солидной фирмы, вас в пору Давидом Юрьевичем величать», — говорил ему, бывало, ветеран советской научной журналистики. А Маревич не стал ему рассказывать, кто именно совсем недавно называл его Давидом Юрьевичем. Тем более что на этот раз Чернухин воздержался от привычной риторики, а просто продиктовал питерский номер членкора Шумахера директору солидной фирмы.

Да только не порадовал Маревича вкрадчивый голос Посвященного Бориса.

Можно ли по голосу узнать своего? Владыка уверял, что нет, но ведь Давид не обыкновенный человек — экстрасенс, ядрена вошь! — и он почувствовал: на том конце провода Посвященный. Хотя на том конце провода вообще никого не было. Только высококачественный японский автоответчик голосом Бориса Шумахера на русском, английском и немецком сообщил: «Извините. Хозяин отбыл в Нью-Йорк, ожидается прибытием в июне месяце».

«Псих ненормальный! — подумал Давид. — Ну кто такие вещи на автоответчик наговаривает? Обворуют же квартиру. Или она у него на охране в милиции?»

Давид почти не ошибся: квартира Шумахера стояла на такой охране, что все мелкие и даже не очень мелкие воришки, сунувшиеся туда, крепко пожалели бы о содеянном и другим наказали бы нехорошее место не трогать. Только Давид узнал об этом много позже, а тогда…

Тогда он понял: кто-то там наверху подарил ему трехмесячный отпуск. Выкинуть из головы, Гелю, Шумахера, Веню, Владыку, Алку и даже Анну. Жить как все. Не ворошить прошлое, не торопить будущее, то есть смерть. Жить настоящим. Кто это ему советовал? Ах, ну, конечно, Гастон. Вы правы, Гастон!

Что мы имеем в настоящем: Маринку, интересную работу и достаточно денег. Уже неплохо. А что мы имеем в ближайшей перспективе? Новый «Москвич» и Ялту — ну просто великолепно! И КГБ нас не трогает, уже две недели не звонит и не пишет — ура!

Новый «Москвич». Самая современная из выпускаемых в стране машин. По замыслу. Исполнение, конечно, хромало, как это у нас обычно принято, но все, что было не дотянуто в прямом и переносном смысле, дотягивал Жора Грумкин — дотягивал в лучшем виде и за бесплатно, то есть за свою зарплату. Давид совсем перестал употреблять алкоголь — он безвылазно сидел за рулем. И Марина потихонечку училась пить меньше — то ли положительный пример действовал, то ли просто жизнь сделалась спокойнее. Из ГСМ она уволилась, сказав:

— Не намерена больше терпеть этих девэровских штучек! В понедельник ему надо выйти обязательно. А пошел он на хрен! Может, я во вторник выйти хочу или в среду. Додик, ну ты же заработаешь на меня денег?

Раздраженный тон менялся на ласковый, грубые словечки — на нежные, и они вдвоем начинали мечтать, как поедут сначала к братану Зяме в Симферополь, а потом на ЮБК — оттянуться по-настоящему за казенный счет.

— Слушай, — ворковала Марина, — в этой вашей конторе коммуниздят все, кто сколько может. Надо же и нам с тобой, котик, урвать свою пайку.

Они пристрастились к воскресным поездкам за город. Не большой пьяной компанией, а именно вдвоем, с бутылкой сухого вина или совсем без бутылки, главное, чтобы никого вокруг, березы, птицы, свежий воздух. И они любили друг друга каждое воскресенье, как в первый раз, сначала в машине, а потом, когда стало теплеть, — на земле, расстелив что-нибудь. И, наконец, уже совсем ничего не расстилая, на мягкой молодой травке, под зеленым пухом едва намечающейся листвы.

За неделю до отъезда в Ялту Давид на всякий случай подошел к Гастону. Уточнить, все ли в порядке. Ведь Юра уже заказывал билеты, а Лида расписывала народ по номерам. Хотелось убедиться, что никаких препятствий не возникнет.

— Гастон, вы в курсе, что мы едем вдвоем с Мариной?

— Да, я в курсе. Давид, помните анекдот? Как вы относитесь к решениям последнего съезда КПСС? Поддерживаю и одобряю. А к постановлениям последней сессии Верховного Совета? Поддерживаю и одобряю. А к международной политике нашей партии и правительства? Поддерживаю и одобряю. Ну а свое-то мнение у вас есть? Есть. Но я его не поддерживаю и не одобряю. Вот и у меня, Давид, по этому поводу есть свое мнение, которое я не поддерживаю и не одобряю.

— Ну зачем вы так?

— А затем. Геля вам разрешил — я знаю. И вообще вы упрямый как черт. Но Марина уже давно не наш сотрудник.

— Я за нее заплачу.

— Да перестаньте, Давид, разве в этом дело. Вы — директор, какой вы подаете пример подчиненным? Это опять все тот же разговор. Очевидно, Ян был все-таки прав тогда, а Юра просто слишком хорошо к вам относится.

— Ах вот как! — вспылил Давид. — Значит, я просто еще не дослужился до того, чтобы ездить на отдых за казенный счет с любовницей. Не дослужился так и скажите, открытым текстом, а что вы мне мозги компостируете!

— Вы именно так ставите вопрос? И кого же, простите, вы имели в виду, говоря о любовницах? — завелся в ответ Гастон.

— Да ладно, мы же с вами интеллигентные люди! Не будем разбирать по пунктам всю эту гадость.

Давид развернулся и пошел.

— Постойте, Давид, постойте. Всего два слова.

Давид остановился и закурил, уже готовый извиняться за резкость. Разговор происходил в коридоре, и курить здесь, слава Богу, можно было, ни у кого не спрашивая.

— Всего два слова, Давид. Даже во времена господства коммунистов у некоторых из нас не удавалось отнять права свободного выбора. Сегодня тем более выбор у вас есть. Делайте его, мой юный друг.

— А я уже сделал, господин директор. Мне поздно менять решение.

— Очень жаль, — Девэр подвел черту, и теперь уже он собирался уходить.

— Мне тоже, — несколько загадочно откликнулся Давид, оставляя последнее слово за собой.

Ах, если бы Гастон Девэр мог знать, какой именно выбор стоял перед Давидом Маревичем, какие именно проблемы приходилось ему решать. Впрочем, Девэр был человеком необычайно прозорливым и, кажется, что-то чувствовал. Может, поэтому и не торопился гнать взашей давно зарвавшегося юнца. Двадцать лет разницы в возрасте позволяли ему считать Давида мальчишкой.

А в Ялте было не просто хорошо, в Ялте было замечательно. Правда, в связи с обострившейся политико-экономической ситуацией в стране и мире из всех многочисленных иностранцев на Съезд пожаловали один болгарин и один поляк. Зато приехал широко известный ученый — социолог и публицист академик Василий Евгеньевич Ладинский-Пестель. Он был безусловным гвоздем программы. Давид и в конференц-зале, и в приватных беседах слушал Ладинского буквально с открытым ртом, и только расстраивался ужасно, что молчит его сердечная сигнализация — еще один достойнейший человек пролетел мимо Посвящения по идиотскому Закону Случайных Чисел.

Ладинский-Пестель в один из первых же дней выступил с сенсационным докладом под условным названием «Советский Союз наутро после вчерашнего: социологический прогноз». Он четко разложил по полочкам и расставил по углам все происходящее в стране, каждому политику дал лаконичное определение и убедительно объяснил, где кому место. Ельцина неожиданно окрестил властным и удачливым диктатором, а Горбачева назвал отыгравшим свое и исполняющим ныне роль английской королевы, то есть почетной персоны без реальной власти. Затем краткими тезисами обосновав полную бесперспективность союзной экономики, он добавил сюда чудовищные ошибки в национальной политике, а также общеизвестную гибель старой идеологии и предрек неизбежный развал Империи Зла к концу лета — началу осени текущего года. В мае месяце еще ни у кого не хватало смелости на такое предположение, полную фантастичность которого засвидетельствовал присутствовавший в зале модный писатель-фантаст Грегор Шунтиков.

А Давид слушал, и дьявольское его сверхчутье подсказывало: Ладинский знает, что говорит, все так и будет. Ну видел он, что не Посвященный этот академик, ну и что?! Все равно после доклада подошел к нему и спросил:

— Василий Евгеньевич, а вы сами верите в предсказание будущего?

— Эх, молодой человек, — вздохнул Ладинский. — Молодой человек, я давно уже ни во что не верю. И вам не советую. А будущее можно и нужно рассчитывать. Чем я и занимаюсь, между прочим.

— Вы меня не поняли, наверно, Василий Евгеньевич. Вы верите, что ваши расчеты влияют на исход событий в будущем?

— И в это тоже не надо верить, чудак вы человек! Это очевидная истина. Во-первых, в силу известного физического закона о влиянии любого прибора на измеряемую величину, а во-вторых, разве не для того мы с вами вместе создали этот Фонд спасения мира? Именно для того, чтобы активно влиять на происходящее.

Разговор-то был, в общем, чисто теоретический, но потом Давид не раз и не два вспоминал его, улавливая в каждой реплике скрытый смысл. Неужели такое возможно? Два человека, ну не самых простых человека — гениальный академик Ладинский-Пестель и чокнутый Посвященный-экстрасенс Давид Маревич — постояли минут пять рядом на узкой улочке, сбегающей к пронзительно синему морю, обменялись уникальной информацией, выкурили по сигарете и… бац! Девятнадцатое августа, ГКЧП, танки на улицах, развал Империи. Смешно связывать напрямую? Наверно, смешно. Но так уж вышло, у Давида — связалось. И не до смеха было.

А в остальном Ялта была Ялтой — нормальным сказочным городом на берегу сказочного Черного моря посреди сказочной теплой весны. И все как будто помолодели, и даже никто ни на кого не злился, никто никому не завидовал. Да и зачем? Геля резвился с Лидой Кубасовой, при том, что полконторы лично и хорошо знало его Верку, быть может, не самую замечательную женщину на свете, но любящую и заботливую; Плавник был верен своей Илоне, а она ему, что уже начинало казаться всем даже трогательным; а Попов, любитель самых юных девочек, тайно встречался с Юлей, и выглядело это ужасно смешно, ведь какие, к черту, тайны могут быть в родном коллективе. Про неженатых и говорить не стоило, обстановка располагала, и даже самые безнадежные импотенты во время «Ялтинской конференции» приводили к себе в номер каких-нибудь девушек.

Так шли дни.

Цветущие магнолии, олеандры и глицинии, массандровские мускаты и игристые вина, странные, очень вкусные мексиканские сигареты «Импала» с ментолом за пять пятьдесят в местном магазине, вкуснейшие копченые куры, домашняя колбаса, зелень и корейская морковка с рынка, эротические фильмы вечерами и ночами по кабельному каналу отеля и нежное, страстное «Люблю тебя, люблю!», которое только здесь, на Юге, под запах роз и моря, под пение цикад и шелест волн звучит так сладко и неповторимо, и совсем не важно, что цикады не поют в мае, совсем не важно…

Ради этого, в сущности, стоило наплевать и на Гастона, и на Гелю, и на всех прочих евреев французского происхождения, а также хохлов с древнеримскими именами.

А какие вопросы обсуждало высшее руководство ГСМ на своих закрытых собраниях по ходу форума, Давид совершенно не запомнил, хотя все их исправно посещал и даже пьяным вроде не был. Больше того, как раз тогда, перед отъездом в Крым (поводом стал шальной гонорар, кажется, из «Нового мира»), Давид на все имевшиеся в наличии деньги купил фантастическую по тем временам игрушку — видеокамеру «Нэшнл» — почти по цене нового автомобиля. И взял ее с собой.

Он отснял в Ялте шесть кассет, не слишком разделяя, где личные, интимные кадры, а где общественно значимые. Монтажом собирался заняться в Москве, и уж тогда появятся на свет два выдающихся произведения киноискусства — одно об исторической «Ялтинской конференции-2», другое лирическое об их с Маринкой чудесном отдыхе.

А за два дня до отъезда подошел Дима Фейгин и небрежно так передал:

— Дейв, Гастон просил тебя зайти к нему в номер.

Зашел. В номере у Гастона сидели все отцы-основатели. На сдвинутых столах — водка, вино, помидоры, зелень, копченое мясо и сало. Женщин никого. Мальчишник. Или военный совет. На второе похоже больше, уж слишком публика солидная.

Гастон улыбнулся и спросил вдруг на ты:

— Водки выпьешь?

От неожиданности Давид сразу согласился. Хотя почувствовал подвох, напряженность какую-то в воздухе. И пока он опрокидывал рюмку и заедал мокрым куском чего-то, во что слепо ткнулась рука, Гастон прокомментировал с дурацкой улыбкой:

— Знаете, Давид, великий хирург Пирогов во время войны, прежде чем отстричь солдатику ногу, предлагал ему водки откушать.

Э, да Гастон-то сегодня навеселе. Это было поистине необычное зрелище. А вот шутки у Гастона нехорошие. Давид очень ясно ощутил, как холодный ланцет полоснул по сухожилиям, скривился от боли, застонал еле слышно и чуть не рухнул на пол. Уже через секунду все прошло, захохотавшая над остротой Гастона публика ничего и не заметила.

— Так вот, — взял вдруг слово Чернухин. — Вопрос-то на самом деле серьезный, Давид. Мы хотели поинтересоваться у вас, зачем вы производили здесь видеосъемку.

— Чт-т-то?

Как хорошо, что он уже все прожевал и проглотил, особенно водку, иначе пришлось бы долго кашлять.

— К-как то есть зачем? Для истории.

— Куда вы собираетесь передать эти пленки?

— Никуда! Вы что? Чисто для себя, для внутреннего пользования в ГСМ.

— И где вы намерены хранить кассеты?

Жесткий профессионально продуманный допрос. Майор Терехов и тот разговаривал с ним мягче. Давид был полностью выбит из колеи.

— К-какая разница, где?

— Большая. Вы хоть понимаете, что это видеоматериал, содержащий информацию политического и конфиденциального характера? Вы обязаны сдать эти материалы нам, — резюмировал Чернухин.

— Я? Обязан?

Вся эта комедия абсурда никак не укладывалась у Давида в голове. Он чисто случайно попал взглядом в Гелю. Тот смотрел жалостливо, по-собачьи и, выразительно моргнув, развел руками. Полная беспомощность.

Матерь Божья, да кто ж здесь начальник?!

Гастон зачем-то выпил больше нормы и пытался все свести на шутку. Попов с едва скрываемым удовлетворением кивал головой, мол, мы же вас предупреждали. У Гроссберга лицо имело растерянное и отстраненное выражение типа «А я-то здесь при чем?» Юра Шварцман стыдливо прятал глаза. И только композитор Достоевский, незаменимый хозяйственник и матерый военный разведчик, смотрел на Давида прямым, ясным, честным и — ё-моё! сочувственным взглядом.

Давид еще раз прикинул, от кого можно ждать поддержки, понял — не от кого — и, резко развернувшись, бросил уже через плечо:

— Сейчас принесу.

Он чуть не упал на лестнице, пока поднимался бегом на свой этаж. Слава Богу, Маринки не было, они с Юлькой Титовой пошли прошвырнуться по бережку. Мара не позволила бы ему отдать кассеты и сама пошла бы ругаться. Обратно он тоже бежал. Почему? Наверно, просто хотелось покончить с этим скорее.

— Я принес! — объявил Давид и продолжил специально заготовленной фразой: — Я принес, но есть ма-а-аленькая проблемка, господа, как говорят в американских фильмах, плохо переведенных на русский язык: на этих кассетах действительно присутствует конфиденциальная информация, я бы сказал, информация приватная, интимная.

Я же объяснял вам, что снимал для себя.

А там на самом деле были кадры с полуобнаженной Маринкой — не хватало еще, чтобы эти старые козлы похотливо хихикали и пускали слюни, просматривая его «секретный материал».

— Тоже мне проблема, — хмыкнул Вергилий, уже переставший чувствовать себя виноватым и озабоченный теперь чисто техническими вопросами. — Сотрем все записи прямо сейчас.

— Каким образом? — полюбопытствовал Давид. — Кассеты же маленькие, нестандартные. Адаптора я с собой не брал, так что в видюшник их не вставишь.

— Ну а с помощью камеры нельзя, что ли? — спросил Попов.

— Можно, — сказал Давид, — со скоростью записи. Девять часов. Я этой фигней заниматься не буду, а другому человеку камеру не доверю. Я, видите ли, считаю, что у любой техники должен быть только один хозяин.

— А это правильно, между прочим, — согласился вдруг Петр Михалыч. Как вариант, можно эти кассеты сжечь. В Москве купим Давиду новые.

— Веселый костерчик получится, — заметил Юра, — а вонищи-то, вонищи-то будет!

— Вы меня умиляете, коллега, — улыбнулся Михалыч. — Корпуса-то зачем уничтожать? Сжигают только пленку. Она горит быстро, как порох, и дыму от нее совсем не так много. В одной пепельнице можно все это хозяйство спалить.

— Господа, о чем мы говорим? Я не понимаю, — возмутился вдруг Гроссберг.

— Действительно, — поддержал его Чернухин. — Оставляйте кассеты, Давид. Никто не собирается их смотреть. Обещаю вам. Неужели вы не доверяете моему слову?

И Давид понял: смотреть их действительно никто не собирается. Не в этом дело. И все-таки сказал, прежде чем уйти (терять-то было уж совсем нечего):

— Доверие, Иван Иванович, это такое чувство, по-моему, которое бывает только взаимным.

И все. И разве только дверью не хлопнул.

«Сволочи! — стучало в висках. — Вот сволочи! Ненавижу всех!» По коридору навстречу шел Фейгин.

— Димка! Ты знаешь, зачем меня вызывали?

— Нет.

— Тогда пошли в бар, выпьем чего-нибудь, я тебе расскажу.

И когда в бутылке коньяка осталось уже совсем на донышке, Димка сформулировал афоризм.

— Помнишь, — сказал он, — Гелины слова о том, что главная цель ГСМ это выживание. Так вот я понял: цель не изменилась, просто политика выживания плавно перетекла в политику выживания из. Из ГСМ. Скольких они уже выжили, посчитай. А мы с тобой на очереди. Наливай по последней.

В день отъезда, двадцатого мая, и на побережье, и в Симферополе шел проливной дождь. Настроение у Давида окончательно испортилось. А тут еще, что называется, до кучи подлил нежданную ложку яда добрый Зяма Ройфман. Он так и сказал уже на перроне, прощаясь, за каких-нибудь двадцать секунд до плавного отползания вагонов:

— Я к тебе исключительно по-доброму отношусь, Дод, поэтому и скажу: не путайся ты с моей лахудрой. Поиграл и хватит, до добра это не доведет. И ничего мне сейчас не отвечай. Не надо. Будь здоров, Дод.

А Давид и не хотел отвечать. Ничего. Никому. Да провались они все пропадом!

В Москве было пыльно и душно. Однако почему-то с утроенной силой захотелось работать. Наотдыхался уже.

И работать хотелось именно в этой прогнившей насквозь конторе со всеми ее дрязгами и интригами. Он принимал теперь и жесткую конкуренцию, переходящую во взаимную ненависть, и маниакальную подозрительность стариков, и глупую ершистость молодежи, и неравноправие, граничащее с кастовостью, и подчинение всех задач одной, главной — извлечению сверхприбыли. Он и мечтал-то теперь прежде всего зарабатывать деньги побольше и побыстрее. Период романтических увлечений красивыми идеями кончился, наступило время трезвых оценок. Он знал теперь про ГСМ все (так ему казалось), а потому искренне был готов служить интересам фирмы.

И в интересах фирмы в течение двух часов был подготовлен, согласован и подписан приказ об освобождении Маревича от должности директора финансовой компании. Временно исполняющим обязанности тут же, то есть тем же приказом, назначили огорошенного Димку. А Давида по его личной просьбе (все эти кредиты-депозиты надоели хуже горькой редьки) перевели на должность менеджера в торгово-коммерческую структуру, возглавляемую Шварцманом. Гастон не обманул — он никогда не обманывал в делах — и оставил Давиду прежний оклад, причем возможностей для дополнительного заработка сделалось даже больше. И вроде не на что обижаться, ведь имидж, авторитет, место в президиуме — все это суета суетствий, внешняя, позолоченная шелуха. А все равно обидно. Почему? Может, не удавалось забыть эти чертовы ялтинские кассеты, а может, добил его на сей раз очередной Гелин запой.

Сколько можно, ядрена вошь?! Как только на работе трудности, неприятности, как только самые принципиальные вопросы решаются, так его нету, гада! Генеральный директор хренов! Теперь уже трудно было считать это случайным совпадением.

А в подъезде у Давида опять маячили давешние топтуны из ГБ. Не приставали, не трогали, даже закурить не спрашивали, но вот уж неделю как прописались здесь капитально. Чертовщина какая-то: стоит Вергилию слететь с катушек, искусствоведы в штатском тут как тут. Кажется, в третий раз он это замечает. Связи, конечно, никакой, но все равно противно. Или все-таки есть связь? Может быть, уже и это нельзя считать случайным? В жизни Посвященных случайностей не бывает. Не слишком ли часто он вспоминает эту фразу? Но трудно, трудно не вспомнить.

Особенно стало трудно после третьего серьезного разговора с Гастоном.

Было уже поздно, почти никого не осталось в комнатах ГСМ, да и вообще на этаже, во всяком случае, никого, кто мог бы зайти без стука, но Гастон счел нужным закрыть дверь на ключ изнутри.

«Ого! — подумал Давид. — Дело швах».

— Садитесь, — предложил Гастон, — курите. Во-первых, вот ваши кассеты.

Это был все тот же цветастый пакетик, в который Гастон завернул их там, в Ялте, и словно тем же скотчем заклеенный. И оказалось, действительно тем же. Дома он смеха ради вставил одну из кассет в камеру, поглядел. Ничего там было не стерто. И на остальных пяти — тоже. Никому это оказалось не нужно. Чего, наверно, и следовало ожидать. Только теперь Давиду было даже не смешно. Теперь, после откровений Гастона.

— Хотел попросить у вас прощения за тот неприятный инцидент в отеле, неожиданно сказал шеф. — Я им говорил тогда: либо запрещайте съемку в самом начале, либо просто объясните парню, что это не для прессы. Чего было огород городить? Но этот мракобес Чернухин!.. Доберусь я еще до него, смершевец старый!

— Кто, кто, простите? — Давид решил, что ослышался.

— Смершевец. Слышали про такую организацию? СМЕРШ. Смерть шпионам. Иван Иваныч там и проходили службу-с во время оно.

— И кем же он там служил-с? — ядовито добавил Давид.

— В звании каком — не знаю, но по молодости лет — исполнителем, конечно.

— То есть приговоры приводил в исполнение, контрольные выстрелы в голову, что ли?

— Не знаю, может быть, — рассеянно ответил Гастон. — Теперь-то уж он давно в отставке, но органы, сами знаете, быстро не отпускают.

— Органы, по-моему, вообще не отпускают.

— Бросьте, Давид, кому он нужен сегодня, такой старый? Лет уже двадцать в журналистике трудится, если не больше, а от смершевских привычек избавиться не может. Устал я от него, Давид, сил нет, еще в редакции устал. Но деться пока некуда: квалификация, авторитет, связи…

— Компромат, — добавил Маревич.

— А, перестаньте! Какой может быть компромат на бедного старого еврея?

— Был бы человек хороший, а компромат найдется, — философски заметил Маревич.

Гастон посмотрел на него очень внимательным и долгим взглядом.

— Вы что-то знаете, Давид? Что-то конкретное?

— Да ничего я не знаю, Гастон! Однако сын ваш где учится? В Гарварде? Правильно? Разве это не достаточный компромат, по советским-то понятиям?

— По советским этого было бы даже многовато, — согласился Гастон, — но сегодня дети за границей не только у меня. Гроссберг, Сойкин, Плавник, Шварцман — все поступили так же. И вообще, мой юный друг, хочется верить, что советские времена почти закончились.

— Вы очень точно выражаетесь, Гастон. Хочется верить. И особенно мне нравится слово «почти». Видно, из-за этого «почти» вы и собрали вокруг себя такой безумный коллектив: половина евреев-диссидентов, половина чекистов-«отставников». Композитора Достоевского, говорите, Попов привел? Так? Я тут подумал: а сам-то он в двадцать три года, не будучи членом партии, корреспондентом ТАСС в Нью-Йорк — это что такое?!

— Это ПГУ, Давид.

— Что, простите?

— Первое Главное Управление КГБ. Внешняя разведка.

— Вот видите!

— Что «вот видите»? Горошкин — тоже из КГБ, из «девятки», естественно, если вам это интересно. Но теперь-то он там не работает. И Ян не работает в разведке. Господи! Какие же у нас у всех вывихнутые мозги! Сделали из КГБ пугало и шарахаемся от одного названия, на митингах кричим: «Долой КГБ!» А почему не «Долой министерство культуры!»? Там такие же сволочи сидят… Ах, если б вы знали, Давид!..

И замолчал. Но ведь сказал уже, сказал «а» — значит, теперь скажет и «б». Это же Гастон.

— Давид, а вы не пробовали пойти по цепочке дальше и задаться вопросом, кто привел Яна Попова, ну, то есть кто познакомил меня с Яном.

— Кто?

— Это так просто, Давид! Нас ведь было всего шестеро. Ну же, смелее!

Машка Биндер и Павел Зольде отпадали сразу. Юра Шварцман был похож на чекиста, как Давид на эфиопа. Оставался… зампоорг в универе, Йемен, связи за рубежом…

— Неужели Наст?!

— Ужели, мой юный друг, ужели. И я хочу, чтобы вы наконец это знали. Как вы думаете, кто бы нам позволил в самом начале восемьдесят девятого года зарегистрировать откровенно антикоммунистическую организацию. Ну, правда, в учредительных документах, чтобы не дразнить гусей, мы все-таки написали «анархистов», а не «антикоммунистов». Но именно чтоб не дразнить гусей — вообще нам была зеленая улица. Нас прикрывал Геля — штатный офицер Управления «З», того самого, Давид, идеологического, «диссидентского», как его называли. То есть Геля был как бы внедрен в нашу Группу, а на самом деле работал и работает против системы.

— А вы не допускаете, — спросил Давид, — что он как бы работает против системы, а на самом деле внедрен в нашу Группу.

— Допускаю, — сказал Гастон. — Потому и завел сегодня с вами этот разговор. Я все эти два года ломал голову, на чьей же стороне Геля. А потом вдруг понял: ни на чьей. Он как Максимилиан Волошин. Помните, в «Гражданской войне»: «…молю за тех и за других». Тяжело молить за тех и за других сразу. И некоторые, не такие как Волошин, от этого спиваются. А потом я понял еще и другое: не важно, на чьей стороне Вергилий Наст душою, важно, что практически он помогает работать нам. Цинизм? Конечно. Но поймите, Давид, если все пойдет как надо, очень скоро не будет ни той ни этой стороны, бывшие коммунисты и антикоммунисты перемешаются, как фрукты в компоте. Но в переломный момент будет очень важно не упустить инициативы, не потерять контроля над ситуацией. На самом деле я уже не чаю уйти из-под этой чертовой «крыши». Время «Ч» близится, и вы можете мне помочь, если захотите, конечно.

— Каким же образом? — окончательно запутался Давид в хитрых интригах ГСМ.

— Мне кажется, вы очень скоро уйдете от нас. Я не гоню вас, упаси Господь, я это просто чувствую. Так вот, если вы будете уходить и вам уже станет наплевать на все отношения внутри фирмы, опубликуйте все, что я вам тут наговорил, в какой-нибудь многотиражной газете, без ссылок на меня, разумеется. Вот и все. Конечно, я мог бы пообещать вам в благодарность хорошее место в несуществующей пока фирме, которую я, дай то Бог, создам после всего, но мне кажется, вам это не нужно.

— Вы правы, Гастон. Мне. Это. Не нужно, — сказал Давид с расстановкой и добавил: — А над вашим предложением я подумаю. Кстати, вы не боитесь, что он сейчас слушает нас?

— Не боюсь. Он сейчас спит.

— Вы ему сами, что ли, наливаете в нужный момент?

— Не без этого, Давид, не без этого, иногда приходится, — грустно улыбнулся Гастон.

— Ну, хорошо, а его сотрудники не могут нас с вами слушать?

— Бросьте, Давид, у них сейчас денег нет, чтобы дорогостоящие жучки на такую шелупонь, как мы с вами, тратить!

Эх, Гастон Девэр, если б ты знал, на какие жуткие базуки с красными глазами находятся деньги у них. Если, конечно, это они, а не еще кто-нибудь. Рассказать тебе, что ли, про майора Терехова? Да нет, нельзя. У вас свои игрушки, у нас свои. Грызитесь без меня. Одного только не понимаю: как Посвященный может работать на ГБ? Или уже все в этом мире перевернулось?

Голова у Давида пухла, делалась квадратной и шла кругом. Одновременно.

Вдруг начал названивать последний муж Марины. И она снова запила, не глухо, не по-черному, но запила все-таки.

И был уже июнь. Чтобы развеяться, решили махнуть вместе с Фейгиным и Женей Лисицкой к Маринке на дачу. Не в самом ближнем Подмосковье, но что такое расстояние, когда есть своя хорошая новая машина! И все было здорово: и дорога, и лес, и речка, и птички, и цветы в саду, и ранняя клубника в огороде. Но под вечер на них откуда ни возьмись свалился Федор, великий сценарист, тот самый, что названивал в последнее время.

— Как он узнал, что мы здесь? — спросил Давид, отведя Маринку в сторону. — Ты что, сама ему рассказала?

— Н-ну да, — замялась Маринка, — я думала… в приятной, непринужденной обстановке… надо же наконец разобраться, поговорить…

— О чем говорить? Зачем?! — обалдел Давид. — Хочешь вернуться к нему возвращайся, я тебя не держу. У нас по отношению друг к другу никаких обязательств.

— Не надо так, Дейв, не надо…

— А как надо, Мара? Так, как ты? Позвать сюда этого идиота! Это ж надо было додуматься!

Разговор получился совершенно тупой. Маринка так и не определилась, чего она хочет. Давид не хотел ровным счетом ничего. А Федор, явно не жаждавший вернуть себе жену, просто злился, что она ушла, и люто, по-звериному ревновал к любому мужику. Мужиков таких навидался он много, но сейчас перед ним был один — Давид. Ведь Димка с Мариной не спал, во всяком случае, Федор не знал об этом. Ну и после третьей бутылки водки разговор перешел в новую стадию. Стадия получилась очень короткой, потому как бывший муж, уже не тратя лишних слов, вынул из-за голенища (для этого, что ли, и сапоги надел?) здоровенный охотничий нож. Давид с тоскою подумал об оставленном в сейфе пистолете, ведь Федор был на голову выше, косая сажень в плечах и, как рассказывала Маринка, служил в десанте.

Давид помнил, как встал и отошел к стене, лихорадочно ища глазами, чем бы тяжелым бросить в это ополоумевшее животное. А все остальные сидели, словно в ступоре, не в силах шелохнуться, и Федор не торопился, куражился, ревел страшным голосом, нес какую-то ахинею про отрезание яиц и прочее.

Как не хочется умирать! Как это некстати сегодня. Ведь даже не Особый день. Откуда он знает? Зн-а-а-ает. Неважно откуда. От звезды. Ну куда же ты прешь, придурок? На кой я тебе сдался? Может, именно для этой ситуации вручил ему Владыка «макарова», а он сегодня не взял с собой? Нет, не мог он ошибиться, не мог случайно забыть оружие в сейфе. В жизни Посвященных не бывает случайностей.

Остановись, громила! Остановись, идиот! Моя жизнь нужна только мне. И моя смерть — тоже. Тебе ничего не обломится с моей смерти, кретин! Ты слышишь? Почему ты не слышишь?! Стоять!!! Нет? Так зарежь себя сам!

Телефона на даче не было — это же не Барвиха. А машина почему-то долго не заводилась. Нервы, просто нервы…

Федор умер в больнице.

На Давида не стали заводить уголовное дело. Федор в сознание не приходил, но свидетелей самоубийства оказалось достаточно. Дактилоскопическое исследование оставшегося на даче ножа подтвердило их показания. Да и по логике вещей ситуация выстраивалась вполне стандартная.

Только Маринка ушла от него навсегда, бабским своим чутьем почуяв неладное. Она еще тогда, на даче, на миг протрезвев, сказала страшным голосом:

— Ты колдун, Дейв, колдун! Федор не мог себя зарезать, я слишком хорошо его знаю…

И Давид вспомнил давнее: «Дейв, да ты у нас медиум!» Кто это говорил? Гоша? Нет, кажется, Аркадий…

А Маринка хлопнула еще полстакана («Мужики, не мешайте, мне надо, иначе я буду никакая!») и после этого ревела и хохотала, билась головой о стенку и тихо скулила — в общем, толку от нее было мало. Да и от Димы толку было не много: он почти ничего не говорил и только выполнял любые поручения в рамках использования его грубой мужской силы. А основная нагрузка легла на Женьку, как самую трезвую, и на него, Давида, единственного, кто мог вести машину, хотя и с трудом. Но здесь обошлось без приключений: все-таки не Москва. Ночь они провели в приемном отделении районной больницы, а наутро, когда от врачей уже ничего не требовалось, отправились в милицию.

Все эти подробности вспоминались теперь как дурной сон. Все — от пророческих слов Зямы на симферопольском перроне до писания дрожащей рукой объяснения в душной полутемной конуре какого-то подмосковного РУВД, он даже не запомнил, какого именно. Все это хотелось выкинуть из головы, отбросить как можно дальше и навсегда. Но одно — главное — не отпускало.

Он ведь нарушил еще один завет. Нет, заповедь. Бергман говорил, что правильно — заповедь, как у Моисея, как у Христа. Он нарушил Пятую заповедь: не убивай, ибо кровавому пути не будет конца. Да, это так, он убийца. Следователь не мог этого понять, а Маринка почувствовала и ушла. Да разве дело в Маринке! Какую по счету заповедь нарушил он теперь, по своему внутреннему счету, какую? Третью, четвертую? Он считал Посвящение карой. Он жил не как все. Он пытался творить добро назло всем. Он торопил смерть и заочно любил ее сильнее жизни. Наконец, защищаясь, он убил человека… Матерь Божья, да он нарушил все, абсолютно все Заповеди Посвященных, вот только Матерь Божью поминал он всуе, потому что не верил на самом деле в богов земных. Значит, одну, предпоследнюю заповедь все-таки не нарушил. Но это уже ничего не меняло. Похоже было, что пора нарушать Главную заповедь, то есть умирать и возвращаться обратно…

Мысли об этих абстрактных для земного существования понятиях успокаивали, как чтение Библии или Корана, но конкретные угрызения конкретной совести накатывали вновь.

Почему он сказал ему «Зарежь себя сам!»? Ведь мог же просто заставить бросить нож и уйти. Или не мог? Ну конечно не мог! Если бы у его «управляемой магии» были такие неограниченные возможности, он бы и кагэбистам сказал: «Ребята, отстаньте, забудьте про меня». И проблем бы не стало.

А проблемы были.

Позвонил Терехов.

— Узнаете?

— Нет.

— Майор Терехов. Что же вы, Давид Юрьевич, не звоните, не заходите?

— Да как-то все, знаете ли, дела, — ответил Давид в таком же идиотическом тоне.

— Дела подождут, Давид Юрьевич. Какие у вас теперь дела? Из ГСМ пора увольняться, жена от вас ушла, друзья… А вот, кстати, хороший вопрос: есть ли у вас друзья, Давид Юрьевич?

— Есть, — злобно буркнул Давид.

— Так это прекрасно, Давид Юрьевич! Что ж вы злитесь? Заходите к нам вместе с друзьями. На той недельке, ладно? Адрес другой, мы вам объясним, а телефончик — прежний. До свидания, Давид Юрьевич. Привет друзьям.

Вот так и поговорили.

А правда, есть ли у него друзья? Или он уже действительно остался совсем-совсем один? Один на один с КГБ. Эти-то его никогда не бросят.

Сначала позвонил Витьке. Встретились, как всегда, на Пушкинской. Рассказал все, ну, то есть почти все — вопросы, связанные с Посвящением, вывел за скобки. Витька сделался мрачнее тучи. У него за год дела немного наладились, сидел заместителем директора в хитром советско-германском СП и откусывал потихоньку от колоссальных по масштабам финансовых операций (по-русски говоря, хищений) в Западной группе войск. Вывод Советской Армии из бывшей ГДР обещал быть долгим, и Витька совершенно не хотел осложнять себе жизнь весьма стремными Давидовыми проблемами.

— Чего ты от меня-то хочешь?

— Сам точно не знаю. — Давид беспомощно развел руками. — Я не уверен, что это КГБ. Понимаешь?

— Ты предлагаешь мне выяснить? Позвони Гошке.

— Лучше, если ты с ним поговоришь.

— Хорошо, — согласился Витька.

— А если это КГБ?.. — начал Давид нерешительно.

Витька перебил его:

— Если это КГБ, никакой Гошка тебе не поможет. У его папы фамилия не Крючков и не Горбачев.

— Ну, Витька, ну я же ни сном ни духом, у них же на меня ничего нет и быть не может, — самозабвенно врал Давид (зачем?), — а просто по старым связям сегодня уже не должны никого трясти!

— Дейв, — сказал Витька по-доброму, но твердо, — я этого ничего не знаю и, честно говоря, не хочу влезать.

А что обещал, сделаю.

Он отзвонился быстро, через два дня:

— Привет, старик, это Виктор. Слушай сюда. Клиенты, предложенные тобою, оказались ровно теми людьми, о каких мы и говорили при встрече. Как партнеры они нашу фирму не устраивают, так что пока не найдешь новых клиентов, Дейв, лучше не беспокой нас. Ладно? Дел очень много.

Из этого шифр-монолога трудно было понять, обращался ли он за помощью к Гоше или привлек кого-то еще из своих знакомых, но одно прочитывалось бесспорно: это все-таки КГБ. А значит «…не беспокой нас. Ладно? Дел очень много». Ладно, Витька. Ладно.

Так одного за другим он отсекал от себя людей. Возможно, когда Терехов сказал о друзьях, он специально провоцировал своего подопечного. Но Давиду уже нечего было терять.

Оставался только Борис Шумахер.

Детективный сюжет разворачивался всерьез, и Давид решил звонить в Ленинград из приемной Коровина, спросив разрешения у знакомой секретарши. Если тут и идет прослушка, так по другому ведомству — сразу не догадаются совместить, а если за ним следят непосредственно и непрерывно, тогда уже на все наплевать — звони хоть из дома — никуда не скроешься.

— Алло! Слушают вас, — откликнулся на том конце солидный баритон.

Очень хотелось для верности позвать к телефону Бориса, но что-то подсказало ему: не надо, не зови, это он и есть.

— Здравствуйте, с вами говорит Давид Маревич.

В ответ — тишина, наполненная ровным дыханием, затем щелчок и металлический женский голос:

— Ждите ответа. Ждите ответа. Ждите ответа. Ждите…

Он положил трубку, сказал «спасибо» и ушел, не рискнув перезванивать. Что бы это значило?

Разгадка пришла скоро.

«Неделька», на которой майор Терехов ждал его к себе в гости с друзьями, подходила к концу. Надо было решаться.

В городе установилась дикая, расслабляющая жара. С каждым днем делалось душнее, и к пятнице все столбики московских термометров зашкалили среди дня за тридцать пять. Кончилось это, понятное дело, грозой. Но и ливень не принес прохлады. Просто стало влажно, как где-нибудь в Батуми.

Давид сидел в шумной даже под вечер комнате торгово-коммерческой службы, изучал очередной пришедший факсом прайс-лист и вяло отвечал на телефонные звонки под стрекотание двух принтеров, в левое ухо — громче, в правое — тише, потому что стоит дальше. И тут для полного счастья зазвонил еще и местный телефон.

— Давид Юрьевич, это Лариса, референт Коровина. Поднимитесь, пожалуйста, к нам, вас спрашивают из города по номеру Ромуальда Степановича.

— А это точно меня? — удивился Давид, чуя недоброе.

— Да, человек просил Давида Маревича.

— Здравствуйте, Давид. Вы на машине? — начал человек с места в карьер.

— Да. А что?

— Вас ждет один ваш деловой партнер из Ленинграда.

— Да, да!

Сердце забилось учащенно.

— Так вы сейчас выходите и поезжайте по бульварам в сторону Пушкинской, — объяснял человек. — На Страстном мы будем вас ждать, сразу за Екатерининской больницей. Представляете? Вот и славно. Какая у вас машина?

— Новый «Москвич», белый, сорок шесть пятнадцать.

— Я записал. Пожалуйста, поторопитесь, у него очень мало времени.

Вот теперь Давид понял, что не зря учил его Бергман всем азам диверсионно-разведывательной деятельности. Наконец-то и пригодилось.

Первым делом он ринулся в свой бывший кабинет к сейфу. Процесс передачи дел, конечно, затянулся, и ключ от внутреннего отделения все еще был у него, а не у Димки, а вот от внешнего… Какая удача! Гастон, по-видимому, искал какой-то документ, нашел или нет, неясно, но дверцу оставил открытой. А Дима болтал с незнакомой миловидной посетительницей и на телодвижения Давида внимания обращал мало.

Открыть дипломат, прижать к стене, дверцу несгораемого шкафа — пошире, теперь ключ, два поворота… вот он, на месте, все нормально, да еще здесь и десятитысячная пачка казенных денег новехонькими бумажками по сто. Взять, что ли? Зачем? А, на всякий случай. Лишним не будет. А потом вернет. Дома есть, просто сегодня вряд ли придется попасть домой…

— Слышь, господин директор, извини, что отвлекаю, Шварцман ушел уже, так ты Гастону передай: я срочно уехал. Звонок был интересный — дело на сто лимонов.

Лимон — это было новое модное словечко, и в коммерческой службе любили щегольнуть им.

— Хорошо, — сказал Фейгин солидно, — поезжай.

Давид подумал мельком: «Забурел, уже забурел».

На Страстном, сразу за Екатерининской больницей, его прижал к обочине милицейский желто-синий «козел».

«Ну, вот и все», — успелось подумать.

Что он нарушил? Да вроде ничего, даже перестраивался, никого не подрезав, но какое это теперь имеет значение? Моя милиция меня бережет. Найдут пистолет в дипломате, большие деньги без документов и плюс, как назло, выпил в обед две рюмки коньяка, наверняка еще не выветрилось, ведь не думал, не думал, что так рано ехать придется. Это же просто бред какой-то! В последний, критический момент выйти на самого Шумахера, и вот так бесславно — нелепейшим арестом — завершить этот Особый день. Стоп! Откуда он взял, что этот день Особый?

А ведь взял же откуда-то…

Из «уазика» вылез милиционер и направился к нему.

Ну что, сержант, объяснить тебе, что я из Шестого управления МВД, выполняю спецзадание, а запах алкоголя — для камуфляжа. Лет десять назад я это умел, сержант. Попробуем сегодня?

«Успеешь, — сказал ему кто-то. — Не горячись».

Нет, не сержант — тот молчал, наклоняясь к окошку и улыбчиво козыряя. И не сам Давид, уж свой-то внутренний голос он узнавал хорошо. Это был чужой внутренний голос. Внешний голос.

— Товарищ водитель, пройдите, пожалуйста, в мою машину, — сказал сержант.

И в нарушение всех принятых правил житейской мудрости Давид выбрался из-за руля и сразу пошел. Спасибо еще ключи из замка вынул.

Да и как он мог не пойти? Сержант-то оказался Посвященным.

А на заднем сиденье «уазика», у окна, задернутого шторкой, сидел чернявый мэн лет сорока, именно мэн — в костюмчике от Кардена, в очках с итальянской оправой, на коленях суперкейс крокодиловой кожи и поверх него изящно скрещенные белые холеные руки в сверкающих перстнях.

— Меня зовут Борис Шумахер.

Сердце Давида в невыразимом приступе восторга сыграло туш.

— Ну как, красиво? — поинтересовался мэн.

— Что именно?

— Торжественный туш в мою честь.

— А вы умеете этим управлять?

— Учимся помаленьку, — скромно заметил Шумахер. — Ну ладно, дружище, время. Значит, так. Я сейчас выхожу и тихонько иду в сторону Пушкинской. А вы тихонько едете туда же. Потом я поднимаю руку, вы тормозите и подсаживаете меня, для порядка поторговавшись. И дальше всю дорогу мы разговариваем как случайный попутчик со случайным леваком. Вы уверены, что ваша машина не нашпигована всякой дрянью?

Давид пожал плечами.

— Я тем более не уверен. А кстати, за вами не было хвоста?

— Я слишком мало проехал, чтобы всерьез судить об этом.

— Что ж, это не дилетантский ответ, — похвалил Шумахер. — Ступайте, граф, нас ждут великие дела.

И когда, изрядно покружив, они выехали из города по Ленинградке, солнце уже садилось. Маревич вдавил педаль в пол, машина выдала сто сорок с лишним и ясно дала понять, что это еще не предел. Вот и славно! Шоссе сделалось вдруг совсем пустым, и ни о каком хвосте уже не могло быть и речи. Разве что вертолет, но это слишком шумно и заметно, к тому же такому пижону, как Шумахер, похоже, не слабо завязать узлом лопасти любого вертолета.

— Закурим, — предложил Борис, когда они отошли уже достаточно далеко от машины и присели на поваленное дерево.

Было бы странно, если б крутой мэн предложил ему «Беломор» или «Приму». А он «Беломор» и не предлагал — вынул экзотические разноцветные сигареты «Мультифильтр». Шестьдесят рублей за пачку Давид всегда жалел, потому не пробовал до сих пор, а сигареты достойные оказались.

— Значит, так, Давид, начну с главного. Уходите из ГСМ. Завтра же. Пока не поздно.

— А когда будет поздно?

— Когда вашу славную группу прикроют и разгонят.

— Кто же ее прикроет?

— Ну, в некоторых кругах эту идею вынашивают давно. А нынешним летом ситуация назрела. Я виноват перед вами, Давид. Я слишком многого недооценил. Например, чисто человеческих отношений. Передал зимой предупреждение через Климову, а Климова, оказывается, была к вам неравнодушна. Вот уж воистину любовь сильнее смерти! Но я и другого не учел. Я, старый дурак, не понял, кто вы. Думал, так, обычный Посвященный. Ну, еще экстрасенс в придачу. Делов-то! Экстрасенс вы, кстати, довольно слабенький. Но сочетание отдельных параметров привело к потрясающему, абсолютно непредсказуемому эффекту. Моя агентура прохлопала все это, а когда мы спохватились, оказалось, что столь любимое нами ведомство давно отслеживает каждый ваш шаг. Специалисты с Лубянки меня перешустрили, и теперь уже ничего не оставалось, как только сесть им на хвост.

— И с каких же пор меня пасет КГБ?

— Но это же элементарно, Уотсон! С двадцать первого января прошлого года. Ведь разговаривать на квартире Бергмана — это все равно что делать доклад в приемной КГБ.

— А Бергман не знал об этом?

— Знал, конечно, только уже не боялся. Он-то сразу понял, что вы совсем не простой человек. Игорь Альфредович прозорлив, и он не ошибся. Но теперь…

Шумахер вдруг замолчал, и Давид спросил:

— Так что, теперь именно КГБ хочет разогнать ГСМ?

— Насколько я могу судить, именно КГБ, — сказал Шумахер.

— Так ведь они же эту Группу, по существу, сами и создали!

— Я тебя породил, я тебя и убью, — пробормотал Шумахер. — А вам, Давид, откуда это известно? Догадались?

— Нет, добрые люди рассказали. — Он задумался на секундочку: говорить — не говорить? — Гастон Девэр недавно поведал.

— Вот как, — задумчиво проговорил Шумахер. — Интересное кино получается.

— Послушайте! — вдруг словно проснулся Давид.

А вы-то, Борис, кого представляете? (С кем, с кем он теперь откровенничает?! Нашел себе, понимаешь, нового кумира! Шумахер без шумах. Еще один Посвященный-просвещенный! Этот кем окажется?)

И ведь оказался.

— Ах, простите, я не представился полностью. Борис Шумахер, Центральное разведывательное управление США.

Картина Репина «Приплыли». Осталось встретиться с агентом галактической контрразведки, а дальше будут уже только носилки и смирительная рубашка.

— А как вы думали? — объяснял меж тем Шумахер. — Если здесь и сейчас против Посвященных играет такое могучее ведомство, как Комитет государственной безопасности, чтобы как-то защитить себя, мы просто вынуждены прибегать к помощи альтернативных организаций. Иначе нам просто не дадут жить и работать. А я, простите, ученый! У меня, между прочим, свои, и очень серьезные, виды на эту планету и это человечество.

«Во-во, — думал Давид, словно сквозь сон, — уже пошли разговоры про планету. Взгляд из космоса. Интересно, на какую еще планету имеет виды этот безумный ученый, этот mad scientist?»

— Ладно, — оборвал себя Шумахер. — Речь не об этом. Сейчас мы говорим о вас. Если Гастон вам все рассказал, значит, вы уже должны были понять, что идеи майора Терехова не всегда совпадали с идеями полковника Наста…

— П-простите?

Удивляться Давид уже разучился, но на сей раз было такое ощущение, что его сильно ударили по голове.

— Я понял: вы не совместили в голове две половинки одного целого. Я даже понимаю, почему. Вы же считали Гелю Посвященным. Долго и упорно верили в это. Но теперь-то вы поняли, кто в ГСМ настоящий Посвященный?

— Теперь… понял. Шило на мыло, — пробормотал Давид. — Бергман же уверял меня, что в спецслужбах не бывает Посвященных.

— Бергман прав, но до известной степени. Да, Петр Глотков — полковник Главного разведуправления Генштаба, и он же — Роджер Трейси, полковник Агентства национальной безопасности США. И все-таки прежде всего он боевой шарк Черной гвардии Шагора.

Давид вздрогнул от последнего имени и зачем-то спросил:

— Шарк — это акула?

— Да, шарк — это акула.

Шумахер вдруг продекламировал:

Сводит от ужаса скулы,

Снова один на один

Я и морские акулы

Черные Рыбы Глубин!

— Помните такие строчки, Давид?

— Помню. (Откуда он их помнит, откуда?)

— Очень хорошо. И теперь вы должны понять, почему вас так сильно трясло на той исторической встрече в ГСМ. Не было там десятка Посвященных, там был один, но не вашей конфессии, а это очень серьезный момент.

— Так, значит, Шарон — тоже акула? — осенило Давида.

— Какая Шарон? — невольно выпалил Шумахер и тут же поспешил исправить возможно создавшееся впечатление от его недоуменного вопроса. — Ладно, про Шарон вы мне потом расскажете.

Не знает ведь, не знает про нее ни черта, а признаться не хочет, дорожит своим имиджем всезнающего пророка. Небрежно так: потом расскажете. А самому не терпится! Потерпишь. Сегодня не расскажу. Будут и у меня свои тайны.

— Я тоже не люблю акул, — тем временем говорил Шумахер, — но сегодня Петр Михалыч играет на нашей стороне. В отличие от Вергилия Терентьевича, который становится нашим, только когда пьян. Я хочу, чтобы вы знали, Давид, Наст уже давно, еще с восемьдесят восьмого, является сотрудником специального отдела в Управлении «З» — отдела, который занимается Посвященными. Так что он не столько ГСМ прикрывал, как думает ваш Гастон, сколько пытался (и не без успеха) закамуфлировать свою бурную деятельность по изучению Посвященных — и препарированных под микроскопом, и в естественной среде обитания — так называемая этологическая концепция. Последняя идея принадлежит лично ему. Зам его, подполковник Терехов (только вчера, кстати, новое звание получил), идею эту не разделяет и все активнее сопротивляется. Дело кончится плохо. Вы же не могли не заметить: только Геля в запой, Терехов тут как тут, выставляет грубую наружку и давай на вас давить. Ведь до чего обнаглел, гаденыш!

К себе пригласил, теперь вот названивает. Так что с этим Гелиным алкоголизмом дело кончится скверно. Я вас уверяю, Давид. Вам пора ноги делать.

— Куда? — тупо спросил Давид.

— Ну, для начала хотя бы ко мне в Питер.

— И прямо у Московского вокзала, на Лиговке, меня сшибет грузовик.

— Нет, — серьезно сказал Шумахер, — теперь уже у них руки коротки.

— Ой ли!

— Я вам говорю. Все продумано. В Финляндию очень легко вас переправить. А оттуда — в Штаты. Документы прямо завтра закажем.

— Красиво, — оценил Давид. — Мы едем сейчас?

— Нет, — сказал Шумахер, — сейчас нельзя.

— Что, аэропорт, вокзалы — все схвачено? Так давайте по шоссе. Я вполне выдержу ночь за рулем.

— Не в этом дело, Давид. У вас сегодня Особый день.

— Точно, — согласился он.

— А как вы об этом узнали? — поинтересовался Шумахер.

— Как?.. — Давид пожал плечами. — Да просто догадался.

— Вот в том-то и беда. У других так не бывает. Я же говорю, вы человек необычный. Другие в Особый день просто встречаются и посвящают новенького. А что с вами происходит в Особый день, это, знаете ли, одному Богу известно. Которого нет, — добавил Шумахер, соблюдая восьмую заповедь. — И тут никакое ЦРУ вмешиваться не вправе. «Избравший путь, да пойдет по нему вдаль и еще дальше». Не нами сказано.

— А «Заговор Посвященных» кто написал? — вспомнил вдруг Давид о вертевшемся у него вопросе. — Вы, что ли?

— Помилуйте, Давид, как можно! «Заговор Посвященных» — бесстыдная и опасная попытка вопреки заповедям издать древние Канонические Тексты. Думаю, делалось это не раз, на всяких языках, во всяких странах, и авторов мы вряд ли отыщем. Не главное это.

— А что же главное? — в рассеянности спросил Давид.

Шумахер посмотрел на часы и жестко ответил:

— У меня время кончилось. Сейчас это главное. Пойдемте к машине. И там я буду молчать. А вы остановитесь у ближайшего поста ГАИ, чтобы я вышел.

— Хорошо. А мне-то куда деваться?

— Куда хотите. До рассвета вам надлежит быть в Москве. А потом… мы вас сами найдем, не беспокойтесь.

— Но вы же и представить себе не можете, куда я пойду. Или вы уже все просчитали?

— То есть? — Шумахер остановился и глянул настороженно поверх очков.

— То есть вы просто толкаете меня в лапы майора, то бишь подполковника Терехова. У меня же никого, никого не осталось. Только вы! А вы тоже меня бросаете. Значит, ехать к Терехову?

— Упаси вас Бог, которого нет!

— Но у меня же действительно никого, никого не осталось!

— Вы абсолютно уверены? — загадочно и многозначительно спросил Шумахер. — Подумайте.

И все, и дальше — тишина. Из-за кустов показалась его машина.

Матерь Божья, какая жара! И дождик уже два раза шел, и темно скоро будет, а такая жара! Ну, чего теперь ждать? Что делать? Куда поворачивать руль? Кого вспоминать? Да, на что же он намекал, этот псих ленинградский? Подумайте, сказал. Сам пусть думает. Человек-загадка! Американский шпион недобитый! Шарк боевой, прости Господи! Или нет, шарк боевой — это не он…

Да пошли они все в баню! Ни о чем не хочу думать! Вообще ничего не хочу. Вон лежит в бардачке бутылка хорошего грузинского коньяка «Варцихе». И пистолет. В дипломате. Пора бы переложить в карман. Сейчас приеду домой, выжру коньяк и спать. А потом застрелюсь. Нет, сначала коньяк, потом застрелюсь, потом — спать. Или не так? Сначала застрелюсь, потом коньяк (по этому поводу) и… можно уже не спать. Чехов новоявленный! Не смешно. Потому что это не шутка. Ведь такие, как ты, действительно пьют коньяк и после того как застрелятся.

Дождь опять заливал стекла, не оставить ни щелочки, душно, очень душно, а вентилятор, сволочь, гонит горячий воздух, особенно по ногам. Какой же идиот придумал эту конструкцию системы охлаждения?

Он остановился напротив своего подъезда, открыл дверцу и вышел под дождь. На улице было, как в бане, асфальт дымился и, казалось, шипел. Сильный порыв ветра швырнул тяжелыми каплями сбоку в лицо. Душ Шарко. Интересная фамилия. Шарко означает Акуленко. Петро Акуленко.

Петро Акуленко, ну, то бишь композитор Достоевский стоял возле его подъезда под зонтиком. Основательный такой, симпатичный, с ясными глазами. Смотрел он как-то немножко в сторону, знаков приветствия не подавал. Что это: охрана или ловушка?

Ах, Боря, Боря! Великий Шумахер! Неужели я должен вместо Терехова выбрать Глоткова и кидаться в объятия к нему? А мне-то казалось, что это все равно, какая из спецслужб будет наматывать твои кишки на лебедку. Я не прав, Боря?

Но Давид не успел принять решения по поводу Глоткова. Две серые фигуры метнулись из мокрой темноты в его сторону. И сразу расхотелось стреляться, спать и даже жрать коньяк. С композитором Достоевским или без него. Хотелось теперь только жить. Просто жить. А для этого надо было драпать.

Как хорошо, что он даже не заглушил движок, как хорошо! Что, козлы?! Пока вы сядете в свою тачку, пока развернетесь, я уже буду далеко, я же здесь все дворы знаю, я таким хитрым путем на набережную выскочу!..

Но именно на набережной он увидел в заднее зеркальце черную «Волгу», которая никак не хотела отставать. Два полных круга ехала за ним, два полных круга.

Напрячься, что ли, поставить раком эту «Волгу»? Нет, только не это! Опять трупы, кровь — нельзя, не хочу. Ну а что еще он умеет? Перекрыть им бензин? Интересная мысль. Но глупая. Вообще все глупо. Не бандиты же на хвосте. А у гэбухи таких машин миллион. Вышлют следующую и только злее станут. Надо просто оторваться. Совсем оторваться. Но как?

Батеньки! «Шпион-экстрасенс»! Собрался кому-то глазами бензин перекрывать, а сам-то бак не залил. Минут на десять — пятнадцать осталось. Может, ты, брат, того, из их бака в свой перекачаешь по воздуху? Знаешь, как военные самолеты дозаправляются? И куда ты едешь вообще? В сторону Измайлова? Почему?

А действительно, почему? Измайлово. Парфюмерная фабрика. Валька. Вот видишь, а говорил, у тебя никого не осталось. Валька Бурцев, палочка-выручалочка. Откуда только Шумахер мог знать о нем? Ну, мало ли откуда — Шумахер, он такой: наружка, прослушка, шпанская мушка… Слушай, ты, мушка, а за что же ты Вальку собираешься так подставить?..

В пору было отпустить педали, морду на руль и — в столб. Но… нет, нет! Он сейчас что-нибудь придумает. Ну, вот же светофор, со стрелкой, сложная развязка, трамвай ползет навстречу и налево, то есть наперерез… И на мигающий зеленый, вперед, перед самым носом, тетенька, милая, тормозни, спасибо, а вот теперь поддай, поддай! И сзади скрежет, и хруст, и мат.

Да живы они, живы, не убил он никого. Удалось, в точности как надо удалось. Значит, все-таки есть Бог на небесах! Бог, которого нет.

И Валька оказался на работе. Случай для лета не слишком редкий, но все же мог и не застать, ведь не созванивались.

Отправив своих на дачу, Бурцев, как правило, пропадал на работе днями и ночами. И денег побольше, и вообще — чего дома-то делать? Видюшник, что ли, смотреть? Надоело уже. А тут ребята — весело, хорошо. Золотой человек Валька!

— Ну, с чем пожаловал, коммерсант? Опять загадочная дырка в коробке передач? Трансмиссионное маслице уходит? Э, да ты, брат, какой-то взмыленный. Случилось что? Нельзя так много работать в такую жару. Здоровья не хватит. Пойдем ко мне наверх, перекурим, чаю попьем.

— Погоди, Вальк, дай отвертку.

— Крестовую? — деловито осведомился Бурцев.

— Кажется, да. Номера отвернуть.

Больше Валька ничего не спрашивал. Молча следил за процессом. А Давид вручил ему оба номерных знака и сказал:

— Порежь их на мелкие кусочки и раствори в электролите. Или в чем они там растворятся?

— Да ты сбрендил, Дод! Это же твоя машина. Или я что-то путаю?

— Это была моя машина. За мной сейчас гнались, и больше на этой машине никуда ездить нельзя. Я тебе сейчас все расскажу, а ты уж сам решай, разбирать ее на части, сдавать в милицию или просто выкатить к чертовой матери за ворота. От греха. Когда они придут и спросят, решать будет уже поздно.

— Погоди, как, то есть, придут? Ты от них оторвался или они где-то здесь?

— Я от них оторвался, иначе просто не стал бы к тебе заезжать. Но они все равно придут, они тебя вычислят. Понимаешь, это же не рэкетиры какие-нибудь с Рижского рынка.

— А кто они, Дод, мафия? — Валька сделал страшные глаза.

— Сам ты мафия, — горько усмехнулся Давид. — Это КГБ. Ты только не сердись на меня, Валька! Господи, что я говорю — «не сердись»! Ты только не проклинай меня потом, Валька. У меня действительно, кроме тебя, никого не осталось. Так уж вышло, Валька, не проклинай.

— Ты что, с дуба рухнул? Причитаешь, как баба. Когда это я вашего КГБ боялся. Просто ты мне сейчас спокойно объяснишь, что тебя с ними связывает, что беспокоит, где клапана стучат, а где масло подтекает. Понятно? И без паники. Пошли наконец наверх, чайку попьем.

Мог ли он Вальке рассказать все? Нет, конечно. Это же крыша съедет враз у кого угодно. Он рассказал ту половину правды, которая была наиболее безопасна и все же убедительна.

Он прикурил без спички сигарету, сбросил глазами на пол сигаретную пачку, еще какую-то подобную же чепуху продемонстрировал. И все стало понятно. И отработали они с Валькой несколько легенд и несколько вариантов поведения. В итоге выбрали самый лучший, при котором Бурцев получался полностью отмазан, при котором ничего, ну абсолютно ничего ему не грозило. И Валька был готов защищать интересы всех экстрасенсов мира, отстаивать их права в прессе и с трибуны Съезда народных депутатов, обличать и клеймить нещадно произвол спецслужб и т. д. и т. п. Особенно после того, как они выпили уже не чаю, а бутылку «Варцихе». А они ее выпили на двоих, потому что Давид настаивал, у меня, говорил, сегодня Особый день, и ты, говорил, Валька, просто не имеешь права со мной не выпить. И когда доцедили с донышка последние капли, Давид вынул пачку в десять тысяч, положил на стол и сказал:

— Это тебе.

— С ума сошел? Зачем мне такие деньги? За что?

— За все. Ты меня от смерти спас.

— За это не платят.

Давида уже слегка развезло, жара и нервотрепка делали свое дело, но он помолчал и все-таки понял: Валька прав.

— Извини, — сказал Давид. — Считай, что я просто оставляю их тебе на хранение. Мне сейчас придется скрываться, по кустам бегать, я же их просто потеряю или украдут у меня.

Бурцев согласился, понял и деньги убрал.

А ведь на самом деле у Давида, кроме Вальки, никого не осталось. Он бы ему и квартиру оставил. Но ведь по нашим законам — невозможно. Машину оставляет, но и из этого вряд ли что хорошее получится. Так хоть деньги…

— Спасибо, Вальк. — Он стал прощаться. — За все спасибо, правда. И не поминай лихом. А я как выплыву из подполья, сразу тебе позвоню, честное слово. Прощай, Валька!

И он пошел пешком в сторону Чистых прудов. Через Электрозаводский мост, по Бакунинской, Спартаковской, по Карла Маркса, через Садовую, зачем-то мимо Маринкиного дома, переулками, по улице Обуха и на Покровский бульвар… Пешком это было далеко, ох как далеко!

А троллейбусы уже не ходили, и метро, конечно, не работало, да и какое метро, там же полно милиции. И таксомоторов он боялся: остановишь машину, а в ней шестеро головорезов — к черту, к черту! До утра еще далеко, Особый день кончается с рассветом, он должен дойти до конторы, обязательно должен. Почему до конторы? Да потому, что там его не ждут, не могут ждать, в такое-то время. Ведь по канонам любых спецслужб, это же полный бред возвращаться туда, откуда все и началось…

Он шел и шел через всю Москву, пустую и страшную, как после войны или эпидемии. Где же люди, где? Куда подевались машины? Может, он просто спит? Спит на ходу?

А вода падала с неба и высыхала. И снова падала, и снова высыхала. Но прохладнее не становилось. Становилось только душнее. Фонари на бульваре вздувались тяжелыми мертвенными пузырями, и трехцветный огонь светофоров стекал на мокрый асфальт и разматывался длинными нитями по трамвайным рельсам…

Маревич шел сквозь духоту, сквозь мерцание городских бликов, сквозь плывущий с бульвара июньский липовый дурман, и ему казалось, что размякший асфальт подается под каблуком, как это было среди дня, хотя сейчас, ночью, после дождя, асфальт конечно же снова затвердел. Но, Господи, какое это все имело значение?! Теперь, после безумно долгого дня и полбутылки грузинского коньяка «Варцихе». Он даже не замечал прилипшей к телу рубашки, противно хлопающих бортов летнего пиджака и чмокающих кроссовок.

Он и ее не заметил.

Просто налетел на нее у светофора, задумавшись и едва не упав. Придержал за локоть, и этого скоротечного касания было достаточно… Нет, не для того, чтобы понять, кто она. Это представлялось, конечно, очень романтичным — объяснить все так: «С первого прикосновения я понял, что это она. Ведь именно так мы и были когда-то знакомы». Но он-то знал, что дело в другом. Интерес был чисто сексуальным, обнаженно сексуальным. С первого касания (не с первого взгляда — взгляд был позже, и вообще с первого взгляда бывает любовь), именно с первого касания — яркая вспышка страсти в измученной, затравленной душе. Вспышка, озарившая единственный смысл, единственный путь к спасению, единственный выход, оставшийся после всего, что случилось за этот день.

— А повнимательней нельзя, господин хороший? — спросила она одновременно грубо и вежливо.

Легкая белая кофточка с кружевами сладострастно облепляла высокую грудь, и короткая черная юбка в обтяжку лоснилась то ли от дождя, то ли просто материал был такой. Девушка промокла насквозь.

— Конечно можно, — ответил он, мгновенно подхватив ее тон, — даже нужно, барышня!

Барышня улыбнулась. Они вместе перешли трамвайную линию и вступили на широкий бульвар, полого поднимавшийся в гору.

Бледный, вспотевший, словно бы чахоточный фонарь высветил мокрые пряди ее волос на плечах и большие темные, почти черные кружки сосков под тонкой и от воды совсем прозрачной тканью. Он почувствовал, что возбуждается сверх всякой меры, а меж тем они поднимались по бульвару молча, и было непонятно, идут они вместе или нет, тем более что во мраке под кронами деревьев он не мог видеть ее глаз.

И все-таки он знал: они идут вместе. Отныне и навсегда. Да, именно так: отныне и навсегда. Безумие. Полное безумие. Так не бывает. Это просто усталость. Смертельная усталость. И отчаяние. И полбутылки коньяка «Варцихе» из Курского гастронома. Коньяк был грузинского розлива и потому божественный на вкус.

— У вас не будет закурить? — спросил он ее под следующим фонарем.

Темные кнопочки под влажной материей топорщились все так же призывно.

— Если не промокли, — сказала она. — Сейчас посмотрю.

И раскрыла сумочку. В ее ладошке оказался сначала баллончик со слезоточивым газом, торопливо брошенный обратно, и лишь потом — пачка длинного «Салема».

— За тридцать? — поинтересовался он.

— За пятнадцать.

— В «Людмиле»?

— Ага, — кивнула она, протягивая сигарету.

И добавила, как чужестранка:

— Однако цены у вас!..

Он чиркнул зажигалкой и выдал традиционную шутку:

— Патриотическая.

Зажигалка была самая обыкновенная — дежурная тайваньская штамповка с доисторическим колесиком, но обклеенная яркой пленкой в виде американского государственного флага.

— Уезжаешь? — неожиданно спросила она, сразу переходя на ты.

— Да, — сказал он с откровенностью идиота. — Сегодня точно решил: уезжаю.

— Туда? — спросила она многозначительно, чуть скосив глаза в сторону зажигалки.

Потом глубоко затянулась и, выпустив в сторону дым, провела по губам кончиком очаровательного язычка.

Он ощутил горячий прилив страсти и, не контролируя себя, схватил ее за мокрые плечи, притянул, почти прижал к груди.

Ее глаза, темные настолько, что посреди радужки едва выделялся зрачок, матово поблескивали двумя спелыми вишнями. Она не прятала их. И губы она не прятала тоже. Влажные, ждущие, полураскрытые… Жаркое дыхание с ароматом дорогого ликера, волосы, пахнущие дождем и сиренью, вздрагивающие плечи… Ах, какая душная, душная ночь! Душная до озноба…

— Ты что-то спросила? — Он словно очнулся. — Ах да! Куда я уезжаю. Нет, не туда. Дальше.

— Дальше?

В голосе ее было удивление, но удивление человека знающего, а не то растерянное недоумение, какое бывает, если брякнешь, не подумав, первому встречному какую-нибудь мудреную непонятицу.

И он разъяснил уже со всей откровенностью:

— Я решил наконец отправиться в другой мир.

— И я, — она трогательно прильнула к нему. — Я тоже. Давай уйдем вместе прямо сегодня.

— Давай. А почему сегодня?

— Сегодня Особый день.

— Самый Особый? — спросил он, замирая.

— Да, милый, да! — Она не говорила, а еле слышно дышала ему в ухо. Именно сегодня туда уйдет каждый четвертый.

«И мир изменится», — продолжил он про себя, но она услышала и кивнула.

И тогда между ними больше не осталось преград. Совсем не осталось. Потому что они узнали друг друга.

Вся одежда вымокла насквозь. Его легкие летние брюки прилипли к ногам, и тепло ее тела он почувствовал так, как если бы они разделись. Ее плечи, грудь, бедра, живот были горячими, а еще был маленький сладостный островок — очень горячий. Потом он понял, почему так сразу смог почувствовать ее призывный жар: под тонкой промокшей синтетической юбкой больше не было ничего, только этот волшебный треугольник.

— Я хочу тебя, Давид! — шепнула она и захватила пылающим ртом его пересохшие от нетерпения губы.

— Что, прямо здесь? — спросил он, тяжело дыша, но все же сумев прервать поцелуй. — Ты шутишь, Анна?

— Вовсе нет, — вполне серьезно откликнулась она. — Два часа ночи.

Их руки, пробежав пальцами по спинам друг друга, спустились ниже. Он сжимал в ладонях восхитительные круглые половинки и чувствовал волшебные касания пробирающихся под ремень ноготков.

На влажной земле, светя в ночи оранжевыми огоньками, догорали две длинные белые сигареты…

О, этот быстрый упругий язычок! О, эта мокрая ткань, закатывающаяся вверх по бедру! О, эти трепетные складки обжигающей плоти!..

— Давай не так, — выдохнула она, когда он уже слился с нею и восторженно замер, опершись на спинку лавочки.

Она заставила его сесть и села сама, а потом лечь, и скамейка была шершавой и жесткой, а потом они снова стояли, но уже по-другому, и снова сидели — иначе, совсем иначе, и каждый раз это было как вспышка звезды, как взрыв гигантской вакуумной бомбы, втягивающей в себя, поглощающей весь мир, это было как скачок по ту сторону, как провал в небытие и возвращение назад. А они оба знали, что это такое, и он и она помнили, как это: уйти и вернуться обратно. Они не знали только, что любовь и смерть — это почти одно и то же. Потому что смерть они не называли смертью — среди Посвященных это было не принято. А любовь… Наверно, за долгие восемь лет они просто забыли, что такое любовь. И теперь наслаждение длилось и длилось. И почему-то за все это время по бульвару не прошел ни один человек, или они не видели их, и только несколько раз с характерным звуком прошелестели широкие мягкие шины роскошных иномарок, да однажды прогрохотал по стареньким рельсам безумный ночной трамвай, светящийся и нарядный, как китайский бумажный фонарик, а с деревьев срывались капли, и вдруг этих капель сделалось больше, еще больше, и стало ясно, что это снова пошел дождь, и она закричала.

Некоторое время они шли молча. Потом он спросил:

— Мы идем к тебе домой?

— У меня теперь нет дома. Просто нужно зайти в одно место. Это близко.

— А нужно ли? — усомнился он.

— Нужно, — ответила она, и они снова помолчали.

— Помнишь рассказ О'Генри «Фараон и хорал»? Очень трудно достичь именно того, к чему отчаянно рвешься.

А как только оно становится тебе не нужным, вдруг само падает к ногам.

— Что ты хочешь сказать? — настороженно прищурилась она, поворачиваясь к нему и даже останавливаясь. — Я подумала о том же. Я вернулась в ваш мир недавно, но почти сразу решила бежать. Мне снова стало невыносимо, понимаешь, невыносимо в этой реальности. А теперь, с тобой… Слушай! Я тоже не хочу уходить, правда… Значит, кто-то поможет нам?

— Очевидно, — сказал он, уже понимая, кто. — А ведь порою так трудно найти свой, настоящий, правильный путь туда.

— Да что ты! — улыбнулась она. — «Избравший путь, да пойдет по нему вдаль. И еще дальше». Не нами сказано.

Теперь уже он остановился и пристально посмотрел на нее. Потом сказал:

— Суицид — великий грех. Неужели ты совершишь его вторично?

Обо всем, что касалось смерти, они говорили донельзя вычурно, наиболее далекими от жизни фразами.

Она ничего не ответила, и через какое-то время, старательно подыскивая слова, разговор снова продолжил он:

— Почему ты была… так странно одета? Ты всегда так ходишь… летом?

Собственно, он хотел спросить, почему она без трусов, но это прозвучало бы ужасно грубо, и потому он мялся. Но она поняла.

— Я сбежала от одного человека, который хотел меня изнасиловать.

— Изнасиловать? — тупо переспросил он, но интонация получилась такая, словно он удивился и не поверил.

Она поняла по-своему. Она и говорила-то теперь сама с собой.

— Н-ну, не совсем так… Просто когда я уже почти отдалась ему, вдруг поняла… даже не могу объяснить, как…

А действительно, как я это поняла? Наверное, просто чутье. Как у собаки. Я вдруг почувствовала, что он из этих, из охотников… за нами. Понимаешь?

— Понимаю. И ты сбежала?

— Ага.

— И это было совсем недавно.

— Ну конечно.

— И мы идем теперь туда же? Здорово.

— Что здо… — начала было она и вдруг поняла.

— Пошли назад, сейчас же, поехали ко мне! — проговорил он быстро.

Но было уже поздно. Они вышли на Садовое кольцо. Оглянувшись, он увидел двоих в простой серой милицейской форме. Стражи порядка стояли почти у самого подъезда. Впереди, со стороны реки, появились еще двое таких же. Не многовато ли для трех часов ночи?

— Это тот самый подъезд?

— Да.

— Он сквозной?

— Да! Быстрее!

Глупость, полнейшая глупость. Он же знает этот подъезд. Здесь же Сахаров жил. Андрей Дмитриевич. Еще совсем недавно. А вдова и по сей день живет, Елена Боннэр.

И гэбульники здесь торчали и торчат днем и ночью, днем и ночью…. «Господи, Анна, ты с ума сошла? Куда ты ведешь меня?!»

Конечно их ждали внутри. Даже не у второй двери, а на лестнице, ведущей вверх. Эти уже были без формы — в характерных серых плащах. И тогда он выхватил пистолет и сразу начал стрелять. Он знал, что стрелять надо сразу.

С этими по-другому нельзя: никакие угрозы и предупреждения, никакие финты не помогут — во всех остальных случаях они опередят. Он выстрелил дважды, и оба искусствоведа в штатском — один повыше, другой пониже рухнули. Он даже удивился. Может, просто залегли? А милиция осталась снаружи и совсем не реагирует на выстрелы. Ну, понятно, те, что не исчерпали пока кредит народного доверия, были всего лишь статистами, загонщиками. Так чего же хотят настоящие артисты, чего хотят главные охотники? Очень скоро он понял и это, когда высокий резко поднялся, отвлекая внимание на себя, а второй, пониже и пошире в плечах, лежа и почти не шевелясь, выпустил прямо из рукава длинную очередь в Анну, точно в нее, только в нее, именно в нее…

«Ну, вот и все, — успел подумать он. — Давай, я жду. Почему же ты не стреляешь в меня, серый плащ? Патроны кончились?»

Коренастый искусствовед улыбался. Улыбался странно, загадочно, словно за этой улыбкой пытался скрыть что-то совсем другое. И, оглядываясь, Давид еще не увидел, а скорее почувствовал крадущегося сзади и понял, понял: его не хотят убивать, его хотят разлучить с нею, навсегда, хотят не дать им уйти вместе, а они умеют, умеют, сволочи, ему же говорили об этом… И он выстрелил назад, в нападавшего, а потом еще пулю — тому, кто убил ее, и еще пулю — второму, длинному, а последние две он оставил себе, но хватило одной, хватило…

Загрузка...