На сей раз Аркадию Варадину, бывшему фокуснику, а ныне усиленно разыскиваемому рецидивисту, похоже, пришел конец. Невозмутимый и собранный перед лицом опасности, коварный и безжалостный, опасный, как гадюка, мастер всяческих иллюзий и фантастических трюков с освобождением, узколицый Варадин на сей раз переоценил свои силы.
После эффектного побега из сверхнадежной тюрьмы Деннинга любой другой на его месте затаился бы на время. Но не Варадин. Он в одиночку взял банк в маленьком городишке Крез штата Мэн. Убегая, он пристрелил двух охранников, имевших глупость схватиться за пушки. Украл машину и был таков.
Но тут удача ему изменила. ФБР, только и ждавшее подобного случая, через час уже село ему на хвост. И даже тогда еще преступный ас мог бы скрыться, не подведи его ворованная машина, в которой кончился бензин.
Варадин бросил автомобиль и ушел в горы. Пятеро агентов ФБР погнались за ним. Двух из них Варадин уложил с дальнего прицела, расстреляв все шесть патронов. Больше боеприпасов у него не было. Трое агентов по-прежнему карабкались наверх, и с ними местный проводник.
Вот невезуха! Варадин прибавил шагу. Все, что у него осталось, — это семьдесят пять тысяч долларов, взятых в банке, да сумка со снаряжением для трюков. Он принялся петлять по горам и долинам, надеясь сбить ищеек со следа.
Но обвести вокруг пальца проводника в его родных лесах было невозможно. Разрыв между охотниками и добычей неумолимо сокращался.
В конце концов Варадин очутился на грязной дороге. Дорога вывела его к гранитной каменоломне. За ней скала круто обрывалась в усеянное рифами море. Спуститься по обрыву было можно, но фэбээровцы схватят его еще на полпути.
Варадин огляделся. Кругом валялись серые гранитные глыбы самой разной величины и формы. Удача — легендарная варадинская удача — все же не покинула его! Пора приниматься за финальный фокус.
Он открыл сумку и вытащил промышленный пластик, усовершенствованный им для собственных нужд. Проворные пальцы соорудили из веток каркас, связав их шнурками из ботинок. На каркас Варадин натянул пластик, втирая в него грязь и гранитную пыль. Закончив, он отошел и оценил свою работу.
Да, выглядит не хуже любой другой большой глыбы, если не считать дыры, зияющей сбоку.
Варадин нырнул в дыру и оставшимся пластиком заклеил ее, оставив маленькое отверстие для воздуха. Сооружение укрытия было закончено. И теперь он со спокойствием фаталиста ждал, чтобы увидеть, удался ли фокус.
Через пару минут фэбээровцы с проводником достигли каменоломни. Они обшарили ее вдоль и поперек, потом подбежали к обрыву и глянули вниз. В конце концов они уселись на большую серую глыбу.
— Он, должно быть, спрыгнул, — заметил проводник.
— Не верю, — возразил главный агент. — Ты просто не знаешь. Варадина.
— Ну, здесь-то его нет, — сказал проводник. — А проскользнуть мимо нас он никак не мог.
Главный агент нахмурился, пытаясь сосредоточиться. Сунув в рот сигарету, он чиркнул спичкой по глыбе. Спичка не загорелась.
— Странно, — сказал агент. — Или спички у меня отсырели, или камни у вас тут размякли.
Проводник пожал плечами.
Агент собрался было добавить еще что-то, но тут в каменоломню въехал старый грузовой автофургон с десятком человек в кузове.
— Ну как, поймали? — спросил шофер.
— Не-а, — ответил агент. — Должно быть, он сиганул с обрыва.
— Туда ему и дорога, — сказал водитель грузовика. — В таком случае, если вы, господа, не возражаете…
Агент ФБР пожал плечами:
— О'кей, я думаю, мы можем списать его со счетов.
Он встал, и все три агента вместе с проводником зашагали прочь из каменоломни.
— Ладно, ребятки, — заявил водитель. — Пора за работу! Рабочие высыпали из закрытого кузова, по борту которого тянулась надпись:
«Восточно-мэнская гравийная корпорация».
— Тед! — сказал шофер. — Заложи-ка свой первый заряд вон под ту глыбу, где сидели фэбээровцы!
Джеймс Хэдли, знаменитый агент секретной службы, попался. По дороге в стамбульский аэропорт враги загнали его в тупик возле Золотого Рога и затащили в длинный черный лимузин. За баранкой сидел жирный грек со шрамом на лице. Оставив затем лимузин с шофером на улице, похитители поволокли Хэдли вверх по лестнице в какую-то паршивую комнатенку в армянском районе Стамбула, неподалеку от рю Шаффре.
В такой захудалой дыре агенту бывать еще не приходилось. Его привязали к тяжелому креслу. Напротив него стоял Антон Лупеску — начальник румынской секретной полиции, садист и непримиримый враг западных служб. По обе стороны от Лупеску стояли Чан, его бесстрастный слуга, и мадам Уи, холодная и прекрасная евразийка.
— Американская свинья! — издевательски усмехнулся Лупеску. — А ну, выкладывай, куда ты запрятал чертежи новой американской высокоорбитальной субмолекулярной трехступенчатой ядерно-конверсионной установки?
Хэдли с кляпом во рту только улыбнулся.
— Друг мой, — ласково сказал Лупеску, — на свете есть такая боль, которую не вытерпеть никому. Может, избавишь себя от лишних неудобств?
В серых глазах Хэдли вспыхнула насмешливая искорка. Он молчал.
— Несите инструменты для пытки! — велел, ухмыляясь, Лупеску. — Мы заставим эту капиталистическую свинью заговорить.
Чан и мадам Уи вышли из комнаты. Лупеску быстро отвязал пленника.
— Поторапливайся, старина, — сказал Лупеску. — Они вернутся через минуту.
— Я не понимаю, — промолвил Хэдли. — Вы же…
— Британский агент 432 к вашим услугам. — Лупеску поклонился, лукаво блеснув глазами. — Не мог раскрыться, пока тут болтались Чан с мадам Уи. Вези свои чертежи обратно в Вашингтон, дружище! Держи пушку, она тебе пригодится.
Хэдли взял тяжелый пистолет с глушителем, снял его с предохранителя и выстрелил Лупеску прямо в сердце.
— Твоя верность правительству республики, — сказал Хэдли на чистейшем русском языке, — давно уже подвергалась сомнению. Теперь с тобой все ясно. Кремль будет доволен.
Хэдли переступил через труп и открыл дверь. Перед ним стоял Чан.
— Собака! — зарычал Чан, поднимая тяжелый пистолет с глушителем.
— Погоди! — крикнул Хэдли. — Ты не понимаешь… Чан выстрелил. Хэдли рухнул на пол.
Быстренько сорвав с себя восточную маску, Чан превратился в настоящего Антона Лупеску. В комнату вошла мадам Уи и ахнула.
— Не волнуйся, крошка, — заявил Лупеску. — Самозванец, выдававший себя за Хэдли, был на самом деле китайским шпионом по имени Чан.
— А кто же тогда тот второй Лупеску?
— Очевидно, — сказал Лупеску, — это и был настоящий Джеймс Хэдли. Где же, интересно, все-таки он спрятал чертежи?
При тщательном осмотре на правой руке трупа, выдававшего себя за Джеймса Хэдли, была обнаружена бородавка. Она оказалась искусственной. Под ней скрывалась микропленка с драгоценными чертежами.
— Кремль вознаградит нас, — обрадовался Лупеску. — А теперь мы…
Он осекся. Мадам Уи держала в руках тяжелый пистолет с глушителем.
— Собака! — прошипела мадам и выстрелила румыну прямо в сердце.
Быстренько освободившись от маскировки, мадам Уи превратилась в настоящего Джеймса Хэдли, американского секретного агента.
Хэдли помчался вниз по лестнице на улицу. Черный лимузин по-прежнему стоял у крыльца. Грек со шрамом вытащил из кармана пушку.
— Ну? — спросил он.
— Я с ними разделался, — ответил Хэдли. — Ты тоже хорошо поработал, Чан. Спасибо тебе.
— Не за что, — отозвался шофер, срывая с себя маску, из-под которой показалось хитрое лицо агента китайского национально-освободительного движения. — А теперь пулей в аэропорт, верно, старина?
— Совершенно верно, — сказал Джеймс Хэдли.
Мощная черная машина помчалась во тьму. В уголке салона кто-то шевельнулся и схватил Хэдли за руку. Это была настоящая мадам Уи.
— Ох, Джимми! — проворковала она. — Неужели наконец-то все позади?
— Все кончено. Мы победили, — сказал Хэдли, крепко прижав к себе прекрасную евразийку.
Сэр Тревор Мелланби, старый и эксцентричный английский ученый, оборудовал в одном из уголков своего поместья в Кенте маленькую лабораторию. Он вошел в нее утром семнадцатого июня. Поскольку по прошествии трех дней престарелый пэр так и не появился, его семья заволновалась. А обнаружив, что двери и окна лаборатории заперты, родственники вызвали полицию.
Полицейские взломали тяжелую дубовую дверь и увидели сэра Тревора, безжизненно распростертого на цементном полу. Горло знаменитого ученого было зверски разодрано. Орудие убийства, трехзубая садовая тяпка, лежало рядом с трупом. Дорогой бухарский ковер исчез без следа. И тем не менее все двери и окна были надежно заперты изнутри.
Ни убить, ни украсть отсюда что-либо было невозможно. И все же убийство и кража были налицо. По такому случаю в поместье вызвали главного инспектора Мортона. Он прибыл незамедлительно, прихватив с собой своего друга доктора Костыля, известного криминалиста-любителя.
— Пропади оно все пропадом, Костыль, — сказал инспектор Мортон несколько часов спустя. — Должен признать, что это дело поставило меня в тупик.
— Да, задачка непростая, — откликнулся Костыль, тщательно осматривая ряды пустых клеток, голый цементный пол и шкафчик, полный блестящих скальпелей.
— Будь оно все неладно, — сказал инспектор. — Я простучал каждый дюйм в стенах, полу и потолке в поисках тайного хода. Глухо, совершенно глухо.
— Ты уверен? — спросил доктор Костыль. Лицо его лучилось загадочным весельем.
— Совершенно. Не понимаю, почему ты…
— А тут и понимать нечего, — прервал его доктор Костыль. — Скажи, ты подсчитал, сколько в лаборатории ламп?
— Конечно. Шесть.
— Правильно. А если ты подсчитаешь выключатели, то их получится семь.
— Не понимаю, при чем тут…
— Но это же очевидно! — заявил доктор. — Где ты видал комнаты с совершенно глухими стенами? Давай-ка попробуем выключатели.
Они принялись щелкать выключателями, проверяя один за другим. А когда нажали на последний, раздался зловещий треск. Крыша лаборатории начала приподниматься на массивных стальных винтах.
— Черт побери! — воскликнул инспектор Мортон.
— Вот именно, — сказал доктор Костыль. — Это одна из причуд сэра Тревора. Старик любил свежий воздух.
— Значит, убийца пролез в щель между стенкой и крышей, а потом закрыл лаз снаружи…
— Ничего подобного, — возразил Костыль. — Этими винтами не пользовались несколько месяцев. А кроме того, максимальное отверстие между стеной и потолком меньше семи дюймов. Нет, Мортон, убийца проявил просто дьявольскую изобретательность.
— Будь я проклят, если хоть что-нибудь понимаю!
— А ты задай себе вопрос, — сказал Костыль. — Зачем убийце понадобилось такое неуклюжее орудие, как садовая тяпка, когда под рукой у него была куча острых скальпелей?
— Разрази меня гром! — ответил Мортон. — Я не знаю зачем.
— На то была веская причина, — мрачно проговорил Костыль. — Знаешь ты что-нибудь об исследованиях, которыми занимался сэр Тревор?
— Вся Англия об этом знает. Он работал над методикой развития интеллекта у животных. Неужели ты хочешь сказать…
— Вот именно. Методика сэра Тревора оказалась удачной, только вот миру он о ней поведать не успел. Ты обратил внимание на эти пустые клетки? В них были мыши, Мортон! Его собственные мыши убили его, а потом удрали через канализацию.
— Я… Я не могу в это поверить, — ошеломленно пробормотал Мортон. — Но зачем им понадобилась тяпка?
— Думай, дружище! Напряги извилины! Они хотели скрыть свое преступление. Им вовсе не улыбалось, чтобы вся Англия вышла на мышиную охоту! Поэтому они разодрали горло сэра Тревора тяпкой — после того, как он умер.
— Зачем?
— Чтобы скрыть следы своих зубов, — терпеливо пояснил Костыль.
— Хм-м. Погоди-ка! Твоя теория, Костыль, крайне интересна, но она не объясняет кражи ковра!
— Пропавший ковер как раз и представляет собой последний ключ к разгадке. Микроскопические исследования докажут, что ковер они разорвали на мелкие клочки и по кусочкам утащили через канализационные трубы.
— Ради всего святого — зачем?
— Единственно для того, — сказал доктор Костыль, — чтобы не оставить кровавых следов тысяч крошечных лапок.
— И что же нам теперь делать? — спросил, подумав, Мортон.
— Ничего! — рявкнул Костыль. — Я лично собираюсь пойти домой и купить пару дюжин котов. Советую тебе сделать то же самое.
Оуэкс II — маленькая, пыльная, захолустная планетка неподалеку от Ориона. Люди перебрались сюда с Земли и по сей день придерживаются земных обычаев. Судья Абнер Лоу — единственный столп правосудия на всей планетке. Большинство дел, которые ему приходится решать, связаны с наследством и правами на свиней и гусей по той простой причине, что граждане Оуэкса II не склонны к преступлениям.
Но однажды на планету сел звездолет с печально известным Тимоти Монтом и его адвокатом, прибывшими в поисках убежища и справедливости. А следом — еще один звездолет с тремя полицейскими и Общественным прокурором.
— Ваша честь, — заявил прокурор, — этот злодей совершил гнусное преступление. Тимоти Монт, ваша честь, поджег сиротский приют! Более того, перед побегом он во всем признался. У меня имеются подписанные им показания.
Тут поднялся адвокат Монта, мертвенно-бледный субъект с холодными рыбьими глазами.
— Я требую отвода обвинения, — сказал он.
— Я этого не сделаю, — ответил судья Лоу. — Поджог сиротского приюта — ужасное преступление.
— Верно, ужасное, — согласился адвокат, — но не повсеместно. Мой клиент совершил преступное деяние на планете Альтира Ш. Знакома ли ваша честь с обычаями этой планеты?
— Нет, — ответил судья.
— На Альтире Ш, — продолжал адвокат, — всех сирот обучают искусству убийства — в целях сокращения населения соседних планет. Спалив сиротский приют, мой клиент спас тысячи, а возможно, и миллионы невинных жизней. Следовательно, его можно считать народным героем.
— Он сказал правду об Альтире Ш? — спросил судья судебного клерка.
Тот проверил факты по Энциклопедии Планетных Обычаев и Фольклора. Все совпало.
— В таком случае я закрываю дело, — объявил судья Лоу.
Монт и его адвокат улетели, и жизнь на Оуэксе II мирно поползла дальше. Лишь изредка ее спокойствие нарушали тяжбы из-за наследства или прав на свиней и гусей. Но не прошло и года, как Тимоти Монт и его адвокат снова явились в суд преследуемые по пятам Общественным прокурором.
Снова было предъявлено обвинение в поджоге сиротского приюта.
— Однако, — отметил бледный адвокат, — хоть мой клиент и виновен, суду следует вспомнить, что сей приют находился на планете Диигра IV. А как известно, все сироты на этой планете принимаются в гильдию палачей для совершения неких отвратительных обрядов, которые ненавидит вся цивилизованная Галактика.
Проверив правдивость его утверждений, судья Лоу и на этот раз закрыл дело.
Через пятнадцать месяцев Тимоти Монт и его адвокат снова оказались в суде. Обвинение осталось прежним.
— Боже мой, — сказал судья Лоу. — Какое реформаторское рвение... Где было совершено преступление?
— На Земле, — заявил Общественный прокурор.
— На Земле? — изумился судья.
— Боюсь, это правда, — печально признал адвокат. — Мой клиент виновен.
— В чем причина на этот раз?
— Временное помрачение рассуд ка, — быстро сказал адвокат. — И это подтвердят двенадцать психиатров. Поэтому я прошу условного приговора, как предусматривается законом в подобных случаях.
Судья побагровел от гнева.
— Тимоти Монт, почему вы это сделали?
И не успел адвокат произнести ни слова, как Монт поднялся и гаркнул:
— Да потому что мне нравится поджигать сиротские приюты!
В тот день судья Лоу утвердил новый закон, на который обратили внимание во всей цивилизованной Галактике и изучали даже в столь отдаленных местах, как Дрома I и Эос X. Закон Лоу гласил, что адвокат обязан отбывать любой срок вместе со своим клиентом.
Многие считают закон несправедливым. Зато алчность адвокатов на Оуэксе П поразительно снизилась.
Эдмонд Дритч, высокий угрюмый ученый с нездоровым цветом лица, был привлечен «Корпорацией Всеобщих Продуктов» к суду за Пораженчество, Групповое Неповиновение и Негативизм. То были серьезные обвинения, и коллеги Дритча их подтвердили. Выбора у магистрата не оказалось, и Дритча с позором уволили. Обычное в таких случаях тюремное заключение отменили, приняв во внимание девятнадцать лет безупречной работы на «Всеобщие Продукты», но никакая другая корпорация теперь не могла принять его на работу.
Сделавшись еще более угрюмым, Дригч оставил «Всеобщие Продукты» со всеми их автомобилями, тостерами, холодильниками, телевизорами и прочим барахлом. Он удалился на свою ферму в Пенсильвании и занялся экспериментами, оборудовав лабораторию в подвале.
Его тошнило от «Всеобщих Продуктов» и того, что было с ними связано, — то есть практически от всего. Он задумал основать колонию людей, которые думали бы, как он, испытывали бы те же чувства и походили на него. Его колония станет утопией, а остальной радостно ухмыляющийся и напичканный всевозможными механизмами мир может проваливать ко всем чертям.
Достичь желаемого можно было только одним путем, и ради великой цели Дритч вместе с женой Анной работали денно и нощно.
Наконец он добился успеха. Настроив собственноручно собранный громоздкий агрегат, он повернул выключатель.
И из машины вышел точный Дубликат Эдмонда Дритча.
Дритч изобрел первый в мире Дубликатор.
Он изготовил пятьсот Дритчей, после чего устроил собрание для выработки дальнейшей стратегии. Пятьсот Дритчей отметили, что для создания полноценной колонии им нужны жены.
Дритч 1 считал Анну идеальной супругой. Пятьсот Дубликатов с этим, разумеется, согласились. Поэтому Дритч изготовил пятьсот копий собственной жены для пятисот Дритчей-прототипов. Колония была основана.
Вопреки предсказаниям окружающих поначалу колония процветала. Дритчи наслаждались обществом друг друга, никогда не ссорились, а гостей и на дух не выносили. Они создали для себя уютный мирок. Индия направила делегацию для изучения их метода, а Дания приняла законы, обеспечивающие право на Дубликацию.
Но как и во всех утопических затеях, семена несчастья таились в простой человеческой бренности. Сперва Дритча 49 застукали в компрометирующей позе с миссис Дритч 5. Затем Дритч 37 воспылал внезапной страстью к Анне 142. Это в свою очередь йомогло раскрыть гнездышко тайной любви, свитое Дригчем 10 для Анны 498 при попустительстве Анны 3.
И тщетно доказывал Дритч 1, что все они равны и идентичны. Парочки-смутьяны заявили ему, что он ни черта не смыслит в любви, и наотрез отказались разрушить сложившиеся отношения.
Все же колония еще могла выжить. Но тут обнаружилось, что Дритч 77 завел гарем из восьми женщин, приголубив под своим крылышком Анну 12, 13, 77, 187, 303, 336, 489 и 500. Женщины заявили, что он уникальный мужчина, и отказались его бросить.
Конец колонии уже близился, и бегство жены Дритча 1 с репортером лишь ускорило его.
Колония развалилась, а Дритчи 1, 19, 32 и 433 умерли от разрыва сердца.
Может, оно и к лучшему. Дритч-оригинал наверняка не перенес бы потрясения, увидев, как из его Дубликатора непрерывным потоком вываливаются автомобили, тостеры, холодильники и прочие изделия «Всеобщих Продуктов».
Известный философ профессор Болтон улетел с Земли, чтобы прочитать серию лекций в Университете Марса. С собой он взял верного робота-дворецкого Экку, смену белья и восемь фунтов рукописей. Не считая экипажа, он был единственным пассажиром-человеком.
Где-то поблизости от точки-откуда-не-возвращаются, корабль передал экстренное сообщение: ДВИГАТЕЛИ ПРАВОГО БОРГА ВЗОРВАЛИСЬ КОРАБЛЬ ПОТЕРЯЛ УПРАВЛЕНИЕ.
Жители Земли и Марса с тревогой ждали. Пришло новое сообщение: ВЕСЬ ЭКИПАЖ ПОГИБ ПРИ ВЗРЫВЕ КОРАБЛЬ ПАДАЕТ НА АСТЕРОИД ПОМОГИТЕ БОЛТОН.
В район между Марсом и Юпитером, где рассеяны астероиды, бросились спасательные корабли. Запеленговав последнее сообщение Болтона, они примерно знали, где его искать, но все же предстояло обшарить гигантское пространство, и шансы на спасение были очень малы.
Три дня спустя пришло такое сообщение: БОЛЬШЕ МНЕ НА АСТЕРОИДЕ НЕ ВЫЖИТЬ ВСТРЕЧУ СМЕРТЬ СО СПОКОЙНЫМ ДОСТОИНСТВОМ БОЛТОН.
Газеты писали о несокрушимом духе этого человека, современном Робинзоне Крузо, боровшемся за свою жизнь на астероиде, лишенном воздуха, пищи и воды. Его припасы подходят к концу, и он готов — как всегда учил в книгах и лекциях — встретить смерть со спокойным достоинством.
Напряженность поисков возросла.
Последнее сообщение гласило: ВСЕ ЗАПАСЫ КОНЧИЛИСЬ МЕНЯ ЖДЕТ УЛЫБАЮЩАЯСЯ СМЕРТЬ БОЛТОН.
Запеленговав последний сигнал, патрульный катер отыскал астероид и опустился рядом с искалеченным кораблем. Спасатели обнаружили обугленные останки членов экипажа. И обильные запасы пищи, воды и кислорода. Но, как ни странно, Болтон бесследно исчез.
Среди обломков кормы они нашли робота Болтона.
— Профессор мертв, — сообщил робот, с трудом шевеля тронутыми ржавчиной челюстями. — Последнее сообщение я послал от его имени, зная, что ради меня одного вы не прилетите.
— Но как он погиб?
— Я убил его, испытывая величайшее сожаление, — угрюмо признался робот. — Заверяю вас, он не мучился.
— Но зачем ты его убил? И где тело?
Робот попытался заговорить, но ржавые челюсти заклинило. Порция смазки пошла ему на пользу.
— Самая большая проблема для робота — смазка, — сказал Экка. — Джентльмены, вы представляете, как сложно было извлечь жир из человеческого тела без соответствующего оборудования?
Охваченные ужасом, спасатели дали волю воображению. Историю замяли, но слова Экки подслушал робот на патрульном катере, поразмыслил и пересказал их другому роботу, затем еще одному...
И лишь сейчас, после победоносного восстания армии роботов, мы можем открыто рассказать эту захватывающую сагу о борьбе роботов против безжалостного космоса. Да здравствует Экка, наш освободитель!
Марк Роджерс, старатель, отправился в пояс астероидов на поиски радиоактивных руд и редких металлов. Он занимался этим несколько лет, перебираясь от одного каменного обломка к другому, но без особых удач. Наконец он обосновался на каменной глыбе толщиной около полумили.
Роджерс словно уже родился старым: после определенного возраста его внешность почти перестала меняться. Лицо его стало бледным от долгого пребывания в космосе, а руки слегка дрожали. Каменную глыбу он назвал Мартой — в честь девушки, с которой никогда не был знаком.
Ему немного повезло — он нашел небольшую жилу и заработал достаточно, чтобы привезти на Марту воздушный насос, скромный домик — скорее хижину, — несколько тонн земли, баки с водой и робота. А затем обустроился и предался созерцанию звездного неба.
Робота он купил стандартного — универсальную рабочую модель со встроенной памятью и словарем в тридцать слов, который Марк начал по словечку увеличивать. Он имел кое-какой опыт по части всяческих железок, к тому же Марку очень нравилось приспосабливать на свой вкус все, что его окружало.
Поначалу робот умел произносить лишь «Да, сэр» и «Нет, сэр». Он мог излагать простейшие проблемы: «Воздушный насос барахлит, сэр», «Пшеница прорастает, сэр». Был способен и на вполне удовлетворительное приветствие: «Доброе утро, сэр».
Марк все изменил. Для начала он выкинул всяческих «сэров» из словаря робота; на его астероиде равенство стало законом. Затем назвал робота Чарльзом — в честь отца, которого никогда не видел.
Шли годы, и воздушный насос начал протекать, превращая содержащийся в скалах планетоида кислород в пригодную для дыхания атмосферу. Воздух понемногу просачивался в космос, и насосу приходилось работать несколько интенсивнее, вырабатывая больше кислорода.
На ухоженном клочке чернозема исправно вырастали урожаи. Подняв голову, Марк мог видеть пронзительную черноту космической реки и плывущие по ней точечки звезд. Вокруг него, под ним и над головой медленно дрейфовали обломки скал, и изредка на их темных боках поблескивало сияние звезд. Иногда Марк замечал Марс или Юпитер. Однажды ему показалось, что он увидел Землю.
Марк начал записывать на встроенную в Чарльза ленту новые ответы, которые тот произносил, услышав ключевую фразу. И теперь на вопрос: «Неплохо смотрится, верно?» — Чарльз отвечал: «По-моему, просто здорово».
Поначалу робот произносил те же самые ответы, которые Марк привык слышать, долгие годы разговаривая сам с собой. Но понемногу он начал создавать в Чарльзе новую личность.
Марк всегда относился к женщинам с подозрительностью и презрением, но по каким-то причинам не отразил это отношение на ленте Чарльза. И точка зрения робота стала совершенно другой.
— Что ты думаешь о девушках? — мог спросить Марк, когда, покончив с домашними делами, усаживался возле хижины на упаковочный ящик.
— Даже не знаю. Сперва надо отыскать подходящую. — Робот отвечал, старательно воспроизводя записанные на ленту ответы.
— А мне вот хорошая девушка пока не попадалась, — произносил Марк.
— Знаешь, это нечестно. Наверное, ты искал недостаточно долго. В мире для каждого мужчины имеется девушка.
— Да ты романтик! — презрительно говорил Марк.
Тут робот делал паузу — заранее предусмотренную — и посмеивался тщательно сконструированным довольным смехом.
— Когда-то я мечтал о девушке по имени Марта, — продолжал Чарльз. — И кто знает, может, если поискать хорошенько, я еще смогу ее найти.
Затем наступало время ложиться спать. Но иногда Марку хотелось еще немного поболтать.
— Что ты думаешь о девушках? — снова спрашивал он, и прежний разговор повторялся.
Чарльз старел. Его сочленения утрачивали гибкость, а кое-какие провода начали ржаветь. Марк мог работать часами, ремонтируя робота.
— Ржавеешь помаленьку, — подшучивал он.
— Да и ты не юноша, — отвечал Чарльз. У него почти всегда был готовый ответ. Пусть незамысловатый, но все же ответ.
На Марте стояла вечная ночь, но Марк делил время на утро, день и вечер. Их жизнь шла по простому расписанию. Завтрак из овощей и консервов из запасов Марка. Затем робот отправлялся работать в поле, где растения тянулись из земли, привыкая к его прикосновениям. Марк чинил насос, проверял водопровод и наводил порядок в безупречно чистой хижине. Потом ленч, и на этом обязанности робота обычно заканчивались.
Они садились на упаковочный ящик и смотрели на звезды. Они могли разговаривать до самого ужина, а иногда прихватывали и кусок бесконечной ночи.
Со временем Марк обучил робота вести более сложную беседу. Конечно, ему не по силам было научить робота вести непринужденный разговор, но он смог добиться предела возможного. Пусть очень медленно, но в Чарльзе развивалась личность — поразительно не похожая на самого Марка.
Там, где Марк ворчал, Чарльз сохранял невозмутимость. Марк был язвительным, а Чарльз наивным. Марк был циник, а Чарльз — идеалист. Марк зачастую грустил, а Чарльз постоянно пребывал в добром расположении духа.
И через некоторое время Марк позабыл, что когда-то сам записал в Чарльза все его ответы. Он стал воспринимать робота как своего друга-ровесника. Друга, рядом с которым прожил долгие годы.
— Чего я никак не пойму, — говорил Марк, — так это почему мужик вроде тебя захотел здесь жить. Я вот что имею в виду — для меня тут самое подходящее место. Никому до меня дела нет, да и мне на прочих, вообще-то говоря, начхать. Но ты-то?
— Тут у меня есть целый мир, — отвечал Чарльз, — который на Земле мне пришлось бы делить с миллиардами других. Есть звезды, крупнее и ярче, чем на Земле. А вокруг меня — необъятное пространство, похожее на спокойные воды. И есть ты, Марк.
— Эй, не становись из-за меня сентиментальным…
— А я и не становлюсь. Дружба важнее всего. А любовь, Марк, я потерял много лет назад. Любовь девушки по имени Марта, с которой никто из нас двоих не был знаком. И жаль. Но остается дружба, и остается вечная ночь.
— Да ты поэт, черт возьми! — с легким восхищением произносил Марк.
— Бедный поэт.
Текло время, не замечаемое звездами, и воздушный насос шипел, клацал и протекал. Марк чинил его постоянно, но воздух на Марте становился все более разреженным. И хотя Чарльз не покладая рук трудился на полях, растения медленно умирали.
Марк так устал, что уже едва ковылял с места на место, несмотря на почти полное отсутствие гравитации. Большую часть времени он проводил в постели. Чарльз кормил его как мог, с трудом передвигаясь на скрипучих, тронутых ржавчиной конечностях.
— Что ты думаешь о девушках?
— Мне хорошая еще не попадалась.
— Знаешь, это нечестно.
Марк слишком устал, чтобы видеть приближающийся конец, а Чарльза это не интересовало. Но конец был близок. Воздушный насос грозил отказать в любой момент. Уже несколько дней не было никакой еды.
— Но ты-то?
— Здесь у меня есть целый мир…
— Не становись сентиментальным…
— И любовь девушки по имени Марта.
Лежа в постели, Марк в последний раз увидел звезды. Большие, как никогда раньше, бесконечно плывущие в спокойных водах космоса.
— Звезды… — сказал Марк.
— Да?
— Солнце?
— …будет сиять, как сияет сейчас. И потом.
— Чертов поэт.
— Бедный поэт.
— А девушки?
— Когда-то я мечтал о девушке по имени Марта. Быть может, если…
— Что ты думаешь о девушках? А о звездах? О Земле?
И наступило время заснуть, на этот раз навсегда.
Чарльз стоял возле тела своего друга. Он пощупал пульс и выпустил иссохшую руку. Прошел в угол хижины и выключил усталый воздушный насос.
Внутри Чарльза крутилась когда-то подготовленная Марком, потрескавшаяся лента. Оставалось еще несколько дюймов до конца.
— Надеюсь, он нашел свою Марту, — прохрипел робот.
Затем лента порвалась.
Его ржавые конечности не сгибались, и он неподвижно застыл, глядя на обнаженные звезды. Потом склонил голову.
— Господь — пастырь мой, — сказал Чарльз. — Зачем мне желания мои? На пажитях зеленых положил он меня; он указал мне путь…
Лэниган снова увидел тот сон и, хрипло застонав, проснулся. Он сел и вперил взгляд в фиолетовую тьму, ощущая вместо лица искаженную ужасом маску. Рядом зашевелилась жена, Эстелл. Лэниган и не взглянул на нее. Будучи еще во власти сна, он жаждал реальных доказательств существования мира.
По комнате медленно проплыл стул и с тихим чмоканьем прилип к стене. Лэниган глубоко вздохнул.
— Вот, выпей.
— Не надо, все уже в порядке.
Он полностью оправился от кошмара. Мир снова стал самим собой.
— Тот же сон? — спросила Эстелл.
— Да... Не хочу говорить об этом.
— Ну хорошо. Который час, милый?
Лэниган посмотрел на часы.
— Четверть седьмого. — Тут стрелка конвульсивно дернулась. — Нет, без пяти семь.
— Ты сможешь уснуть?
— Вряд ли. Пожалуй, мне лучше встать.
— Милый, ты не думаешь, что не мешало бы...
— Я иду к нему в двенадцать десять.
— Прекрасно, — сказала Эстелл и сонно закрыла глаза.
Ее темно-рыжие волосы посинели.
Лэниган выбрался из постели и оделся. Эго был обычный человек, крупного сложения и ничем не примечательный, если не считать кошмара, сводившего его с ума.
Следующие пару часов он провел на крыльце, глядя, как вспыхивают на заре звезды, превращаясь в Новые.
Потом Лэниган вышел на прогулку. И, как назло, в двух шагах от дома наткнулся на Джорджа Торстейна. Несколько месяцев назад он по неосторожности рассказал Торстейну о своем сне. Торстейн — чистосердечный, приветливый толстяк — глубоко веровал в собранность, практичность, здравый смысл и прочие скучные добродетели. Его прямой, трезвый подход был тогда необходим Лэнигану. Но сейчас он только раздражал. Люди типа Торстейна являются, несомненно, солью земли и опорой государства; но для Лэнигана он превратился из надежды в ужас.
— А Том! Как сынишка? — спросил Торстейн.
— Отлично, — ответил Лэниган, — просто отлично.
Он приветливо кивнул и пошел дальше под курящимся зеленым небом. Но от Торстейна не так-то легко отделаться:
— Том, мальчик, я тут поразмыслил над твоей проблемой, — сказал Торстейн. — Я очень беспокоюсь о тебе.
— Как это мило с твоей стороны, — отозвался Лэниган. — Право, не стоит...
— Но мне хочется! — искренне воскликнул Торстейн. — Я проявляю интерес к людям, Том. Всегда, сызмальства. А ведь мы с тобой друзья и соседи.
— Это правда, — вяло пробормотал Лэниган. (Когда вам нужна помощь, самое неприятное — принимать ее.)
— Знаешь, Том, думается мне, что тебе не мешало бы хорошенько отдохнуть.
У Торстейна на все были простые рецепты. Так как он практиковал душеврачевание без лицензии, то остерегался прописывать лекарства, которые можно купить в аптеке.
— Сейчас я не могу позволить себе взять отпуск, — сказал Лэниган. (Небо приобрело красно-розовый оттенок; засохли три сосны; старый дуб превратился в крепенький кактус.)
Торстейн искренне рассмеялся.
— Дружище, ты не можешь себе позволить не взять отпуск сейчас! Ты устал, взвинчен, слишком много работаешь...
— Я всю неделю отдыхаю.
Лэниган посмотрел на часы. Золотой корпус превратился в свинцовый, но время, похоже, они показывали точно. Почти два часа прошло с начала разговора.
— Этого мало, — продолжал Торстейн. — Ты остался здесь, в городе. А тебе надо слиться с природой. Том, когда ты в последний раз ходил в поход?
— В поход? Что-то не припомню, чтобы я вообще ходил в походы.
— Вот видишь?! Старик, тебе необходима прочная связь с реальностью и прежде всего с природой. Не улицы и дома, а горы и реки.
Лэниган снова взглянул на часы и с облегчением убедился, что они опять золотые. Он обрадовался — ведь за них заплачено шестьдесят долларов...
— Деревья и озера, — декламировал Торстейн. — Трава под ногами, высокие черные горы, марширующие по золотому небу...
Лэниган покачал головой.
— Я был в деревне, Джордж. Эго ничего не дало.
Торстейн упорствовал.
— Нужно отвлечься от искусственностей.
— Все кажется искусственным, — возразил Лэниган. — Деревья или дома — какая разница?
— Люди строят дома, — благочестиво пропел Торстейн, — но Бог создает деревья.
У Лэнигана имелись сомнения в справедливости обоих положений, но он не собирался делиться ими с Торстейном.
— Возможно, в этом что-то есть. Я подумаю.
— Ты _сделай_. Кстати, я знаю одно местечко — как раз то, что нужно. В Мэне, у маленького озера...
Торстейн был великим мастером бесконечных описаний. К счастью для Лэнигана, кое-что его отвлекло. Напротив загорелся дом.
— Эй, чей это дом? — спросил Лэниган.
— Макелби. Третий пожар за месяц.
— Надо, наверное, вызвать пожарных.
— Ты прав. Я сам этим займусь. Помни, что я тебе сказал про то местечко в Мэне.
Он повернулся, и тут произошел забавный случай — асфальт под его ногами расплавился. Торстейн шагнул, провалился по колено и упал.
Том кинулся ему на помощь, пока асфальт не затвердел.
— Сильно ударился?
— Проклятье, я, кажется, вывихнул ногу, — пробормотал Торстейн. — Ну ничего, ходить можно.
И он заковылял сообщить о пожаре. Лэниган стоял и смотрел, полагая, что пожар этот — дело случайное и несерьезное. Через минуту, как он и ожидал, пожар так же, сам по себе, погас.
Не следует радоваться чужой беде; но Лэниган не мог не хихикнуть, вспомнив о вывихнутой ноге Тор-стейна. Даже неожиданное появление потока воды на Мэйн-стрит не испортило ему настроения. Он улыбнулся колесному пароходу, прошедшему по небу.
Затем он вспомнил сон и снова почувствовал панику. Надо спешить к врачу.
На этой неделе кабинет доктора Сэмпсона был маленьким и темным. Старая серая софа исчезла; на ее месте располагались два стула с кривыми спинками и кушетка. Но портрет Андретти висел на своем обычном месте на стене, и большая бесформенная пепельница была, как всегда, пуста.
В приоткрывшейся двери появилась голова доктора Сэмпсона.
— Привет, — сказал он. — Я мигом.
Голова пропала.
Сэмпсон сдержал слово. Все дела заняли у него ровно три секунды по часам Аэнигана. Еще через секунду Лэниган лежал на кожаной кушетке со свежей салфеткой под головой.
— Ну, Том, как ваши дела?
— Все так же. Даже хуже.
— Сон?
Лэниган кивнул
— Давайте-ка припомним его.
— Лучше не стоит, — произнес Лэниган. — Я еще сильнее боюсь.
Наступил момент терапевтического молчания. Затем доктор Сэмпсон сказал
— Вы и раньше говорили, что страшитесь этого сна; но никогда не объясняли _почему._
— Это звучит глупо...
Лицо Сэмпсона было спокойным, серьезным, сосредоточенным; лицо человека, который ничего не находит глупым, который просто физически не в состоянии увидеть что-нибудь глупое.
— Хорошо, я скажу вам... — резко начал Лэниган и замолчал
— Продолжайте, — подбодрил доктор Сэмпсон.
— Видите ли, я боюсь, что когда-нибудь, каким-то образом мир моего сна станет реальным. — Он снова замолчал, затем быстро проговорил — Однажды я встану и окажусь в _том_ мире. И тогда _тот_ мир станет настоящим, а этот — сновидением.
Лэнигану хотелось узнать, какое впечатление произвело на Сэмпсона его безумное откровение. Но по лицу доктора ни о чем нельзя было догадаться. Он спокойно разжигал трубку тлеющим кончиком указательного пальца. Затем он задул палец и произнес:
— Ну, продолжайте.
— Продолжать?! Но это все!
На розовато-лиловом ковре появилось пятно размером с монету. Оно потемнело, сгустилось и превратилось в маленькое фруктовое дерево. Сэмпсон понюхал плод и печально посмотрел на Лэнигана.
— Вы ведь и раньше рассказывали мне о своем сне, Том.
Лэниган кивнул.
— Мы все обсудили, проследили его истоки, проанализировали значение... Мы поняли, верится мне, зачем вы терзаете себя этим кошмаром. И все же вы каждый раз забываете, что ваш ночной ужас — не более чем сон, который вы сами вызвали, чтобы удовлетворить потребности своей психики.
— Но мой ночной кошмар очень реалистичен!
— Вовсе нет,— уверенно заявил доктор Сэмпсон. — Просто это независимая и самоподдерживающаяся иллюзия. Человеческие поступки основаны на определенных представлениях о природе мира. Подтвердите их, и его поведение становится понятным и резонным. Но изменить эти представления, эти фундаментальные аксиомы почти невозможно. Например, как вы докажете человеку, что им не управляют по секретному радио, которое слышит только он?
— Понимаю, — пробормотал Лэниган.— И я?..
— Да, Том. С вами то же самое. Вы хотите, чтобы я доказал, что реален этот мир, а тот ваш ночной — вымысел. Вы откажетесь от своей фантазии, если я вам представлю необходимые доказательства?
— Совершенно верно!
— Но видите ли, я не могу их представить, — закончил Сэмпсон. — Природа мира очевидна, но недоказуема.
Аэниган задумался.
— Послушайте, доктор, я ведь не так болен, как тот парень с секретным радио?
— Нет. Вы более разумны, более рациональны. У вас есть сомнения в реальности мира, но, к счастью, вы также сомневаетесь в состоятельности вашей иллюзии.
— Тогда давайте попробуем, — предложил Лэниган. — Я понимаю сложность вашей задачи, но, клянусь, буду принимать все, что смогу заставить себя принять.
— Честно говоря, это не моя область,— поморщился Сэмпсон. — Здесь нужен метафизик. Не знаю, насколько я...
— Попробуем, — взмолился Лэниган.
— Ну хорошо, начнем... Мы воспринимаем мир через ощущения и, следовательно, при заключительном анализе должны руководствоваться их показаниями.
Лэниган кивнул, и доктор продолжал:
— Итак, мы знаем, что предмет существует, поскольку наши чувства говорят нам о его существовании. Как проверить точность наших наблюдений? Сравнивая их с ощущениями других людей. Известно, что наши чувства не лгут, если чувства и других людей говорят о существовании данного предмета.
— Таким образом, мир — всего лишь то, что думает о нем большинство людей, — после некоторого раздумья заключил Лэниган.
Сэмпсон скривился.
— Я предупреждал, что сила в метафизике. Все-таки мне кажется, что это наглядный пример.
— Да. Но, доктор, а предположим, _все_ наблюдатели ошибаются? Предположим, что существует множество миров и множество реальностей. Предположим, что это всего лишь одно произвольное существование из бесконечного числа возможных. Или предположим, что сама природа реальности способна к изменению и каким-то образом я его воспринимаю.
Сэмпсон вздохнул и машинально пристукнул линейкой маленькую зеленую крысу, копошащуюся у него под полой пиджака.
— Ну, вот, — промолвил он. — Я не могу опровергнуть ни одно из ваших предложений. Мне кажется, Том, что нам лучше обсудить сон целиком.
Лэниган поморщился.
— Я бы не хотел. У меня такое чувство...
— Знаю, знаю, — заверил Сэмпсон, отечески улыбаясь. — Но это прояснит все раз и навсегда, — разве нет?
— Наверное, — согласился Лэниган. Он набрался смелости и выдохнул: — В общем, начинается мой сон...
Его охватил страх. Он почувствовал неуверенность, слабость, ужас. Попытался подняться с кушетки. Склонившееся лицо доктора... блеск металла...
— Расслабьтесь... Успокойтесь... Думайте о чем-нибудь приятном...
Затем Лэниган, или мир, или оба — отключились.
Лэниган и (или) мир пришли в себя. Возможно, время шло, а возможно, и нет. Все, что угодно, могло случиться, а могло и не случиться. Лэниган сел и посмотрел на Сэмпсона.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Сэмпсон.
— Отлично, — сказал Лэниган. — Что произошло?
— Вам стало плохо. Ничего, все пройдет.
Лэниган откинулся на спинку и постарался успокоиться. Доктор сидел за столом и что-то писал. Лэниган зажмурился, сосчитал до двадцати и осторожно открыл глаза. Сэмпсон все еще писал.
Лэниган огляделся, насчитал на стенах пять картин. Внимательно изучил зеленый ковер и снова закрыл глаза. На этот раз он досчитал до пятидесяти.
— Ну, может быть, теперь можете рассказать? — поинтересовался Сэмпсон, откладывая ручку.
— Нет, не сейчас, — ответил Лэниган. (Пять картин, зеленый ковер.)
— Как хотите, — развел руками доктор. — Наше время заканчивается. Но если вы подождете в приемной...
— Нет, спасибо, пойду домой.
Лэниган встал, прошел по зеленому ковру к двери, оглянулся на пять картин и лучезарно улыбающегося доктора. Затем пошел через дверь в приемную, через приемную и наружную дверь в коридор к лестнице и по лестнице.
Он шел и смотрел на деревья с зелеными листьями, колышущимися слабо и непредсказуемо. Было транспортное движение — чинно, в одном направлении по одной стороне, а в другом — по другой. Было небо — неизменно голубое.
Сон? Лэниган ущипнул себя. Щипок во сне? Он не проснулся.
Он закричал. Воображаемый крик? Он не проснулся.
Лэниган находился в мире своего кошмара.
Улица на первый взгляд казалась обычной городской улицей.
Тротуар, мостовая, машины, люди, здания, небо над головой, солнце в небе. Все в норме. Кроме того, _что ничего не происходило._
Асфальт ни разу не вскрикнул под ногами. Вот возвышается Первый национальный городской банк. Он был здесь вчера, что само по себе достаточно плохо, но гораздо хуже, что он наверняка будет здесь завтра, и через неделю, и через год. Первый национальный городской банк (основан в 1982 году) чудовищно лишен возможности превращений. Он _никогда_ не станет надгробием, самолетом, костями доисторического животного. Он неизбежно будет оставаться строением из бетона и стали, зловеще настаивая на своей неизменности, пока его не снесут люди.
Лэниган шел по застывшему миру под голубым небом, дразняще обещающем что-то, чего никогда не будет. Машины неумолимо соблюдали правостороннее движение, пешеходы переходили дорогу на перекрестках, показания часов в пределах нескольких минут совпадали.
Город где-то кончался. Но Лэниган знал совершенно точно, что трава не растет под ногами; то есть она растет, безусловно, но слишком медленно, незаметно для чувств. И горы возвышаются, черные и угрюмые, но гиганты замерли на полушаге. Они никогда не промаршируют по золотому (или багряному, или зеленому) небу.
«Сущность жизни, — как-то сказал доктор Сэмпсон, — изменение. Сущность смерти — неизменность. Даже у трупа есть признаки жизни, пока личинки пируют на слепом глазе, и мясные мухи сосут соки из кишечника».
Лэниган осмотрел труп мира и убедился, что тот окончательно мертв.
Лэниган закричал. Он кричал, пока вокруг собирались люди и глядели на него (но ничего не делали и ни во что не превращались), а потом, как и полагалось, пришел полицейский (но солнце не изменило его форму), а затем по безнадежно однообразной улице примчалась карета «скорой помощи» (на четырех колесах вместо трех или двадцати пяти), и санитары доставили его в здание, оказавшееся именно там, где они ожидали, и было много разговоров между людьми, которые оставались сами собой, в комнате с постоянно белыми стенами.
И был вечер, и было утро, и был первый день.
В Бирме на той неделе разобьется самолет, но меня это не коснется здесь, в Нью-Йорке. Да и фиггов я не боюсь, раз у меня заперты двери всех шкафов.
Вся загвоздка теперь в том, чтобы не политурить. Мне нельзя политурить. Ни под каким видом! И, как вы сами понимаете, меня это беспокоит. Ко всему прочему я еще, кажется, схватил жестокую простуду.
Вся эта канитель началась со мной вечером 9 ноября. Я шел по Бродвею, направляясь в кафетерий Бейкера. На губах у меня блуждала легкая улыбка — след сданного несколько часов назад труднейшего экзамена по физике. В кармане позвякивало пять монет, три ключа и спичечная коробка.
Для полноты картины добавлю, что ветер дул с северо-запада со скоростью пяти миль в час. Венер» •находилась в стадии восхождения. Луна — между второй четвертью и полнолунием. А уж выводы извольте сделать сами!
Я дошел до угла Девяносто восьмой улицы и хотел перейти на ту сторюну. Но едва ступил на мостовую, как кто-то закричал:
— Грузовик! Берюшсь грузовика!
Растерянно озир>аясь, я попятился назад. И — ничего не увидел. А спустя целую секунду из-за угла на двух колесах вывернулся грузовик и, не обращая внимания на красный цвет, загрохотал по Бродвею. Если бы не это предупреждение, он бы меня сшиб.
Не правда ли, вы не впервые слышите нечто подобное? Насчет таинственного голоса, запретившего тете Минни входить в лифт, который тут же брякнулся в подвал. Или, быть может, остерегшего дядю Тома ехать на «Титанике». Такие истории обычно на том и кончаются.
Хорошо бы моя так кончилась!
— Спасибо, друг! — сказал я и огляделся. Но никого не увидел.
— Вы все еще меня слышите? — осведомился голос.
— Разумеется, слышу!
Я сделал полный оборот и подозрительно воззрился на закрытые окна над моей головой.
— Но где же вы, черт возьми, прячетесь?
— Грониш, — отвечал голос. — Эхо ли не искомый случай? Индекс преломления. Существо иллюзорное. Знает Тень. Напал ли я на того, кто мне нужен?
— Вы, должно быть, невидимка?
— Вот именно.
— Но кто же вы все-таки?
— Сверхпопечительный дерг.
— Что такое?
— Я... но, пожалуйста, открывайте рот пошире! Дайте соображу. Я — дух прошедшего Рождества. Обитатель Черной Лагуны. Невеста Франкенштейна. Я...
— Позвольте, — прервал я его. — Что вы имеете в виду? Может быть, вы привидение или гость с другой планеты?
— Вот-вот, — сказал голос. — На то похоже.
Итак, мне все стало ясно. Каждый дурак понял бы, что со мной говорит существо с другой планеты. На земле он невидим, но изощренные чувства позволили ему обнаружить надвигающуюся опасность, о чем он меня и предупредил.
Словом, обычный, повседневный сверхъестественный случай.
Прибавив шагу, я устремился вперед по Бродвею.
— Что случилось? — спросил невидимка дерг.
— Ничего не случилось, — отвечал я, — если не считать того, что я стою посреди улицы и разговариваю с пришельцем из отдаленнейших миров. Похоже, что я один вас и слышу?
— Естественно.
— О Господи! А знаете ли вы, куда меня могут завести такие штучки?
— Подтекст ваших рассуждений мне недостаточно ясен.
— В психовытрезвитель. В приют для умалишенных. В отделение для буйных. Иначе говоря, в желтый дом. Вот куда сажают людей, говорящих с невидимыми чужесветными гостями. Спокойной ночи, приятель! Спасибо, что предупредили!
В голове у меня был полнейший кавардак, и я повернул на восток в надежде, что мой невидимый друг пойдет дальше по Бродвею.
— Не желаете со мной говорить? — допытывался дерг.
Я покачал головой — безобидный жест, за который людей не хватают на улице, — и продолжал идти вперед
— Но вы должны! — воскликнул дерг уже с ноткой бешенства в голосе. — Настоящий контакт чрезвычайно труден и редко удается. В кои-то веки посчастливится переправить тревожный сигнал, да и то перед самой опасностью. И связь тут же затухает.
Так вот чем объясняются предчувствия тети Минни! Что до меня, то я по-прежнему ничего такого не чувствовал.
— Подобные условия повторяются раз в сто лет, — сокрушался дерг. Какие условия? Пять монет и три ключа, позвякивающие в кармане во время восхождения Венеры? Полагаю, что в этом стоило бы разобраться, но, уж во всяком случае, не мне. С этой верхъестественной музыкой никогда ничего не докажешь. Достаточно бедолаг вяжет сетки для смирительных рубашек, обойдутся и без меня.
— Оставьте меня в покое! — бросил я на ходу. И, перехватив косой взгляд полисмена, ухмыльнулся ему с видом сорванца-мальчишки и заторопился дальше.
— Я понимаю ваши затруднения, — не отставал дерг. — Но такой контакт будет вам как нельзя более полезен. Я хочу защитить вас от миллиона опасностей, угрожающих человеческому существованию.
Я промолчал.
— Ну, что ж, — сказал дерг. — Заставить вас не в моих силах. Предложу свои услуги кому-нибудь другому. До свидания, друг!
Я любезно кивнул на прощание.
— Последнее остережение! — крикнул дерг. — Завтра избегайте садиться в метро между двенадцатью и четвертью второго! Прощайте!
— Угу! А почему, собственно?
— Завтра на станции Кольцо Колумба толпа, высыпав из магазина, столкнет под поезд зазевавшегося пассажира. Вас, если вы подвернетесь!
— Так завтра кого-то убьют? — заинтересовался я. — Вы уверены?
— Не сомневаюсь.
— Вы и вообще разбираетесь в этих делах?
— Я воспринимаю все опасности, поскольку они направлены в вашу сторону и расположены во времени. У меня единственное желание — защитить вас.
— Послушайте, — прошептал я, — а не могли бы вы подождать с ответом до завтрашнего вечера?
— И вы мне позволите взять вас под опеку? — воспрянул дерг.
— Я отвечу, вам завтра. По прочтении вечерних газет.
Такая заметка действительно появилась. Я прочитал ее в своей меблированной комнате. Толпа смяла человека, он потерял равновесие и упал под налетевший поезд. Это заставило меня задуматься в ожидании разговора с невидимкой. Его желание взять меня под свою опеку казалось искренним. Но я отнюдь не был уверен, что и мне этого хочется. Когда часом позже дерг со мной соединился, эта перспектива уже совсем меня не привлекала, о чем я не замедлил ему сообщить.
— Вы мне не вериге? — спросил он.
— Я предпочитаю вести нормальную жизнь.
— Сперва надо ее сохранить, — напомнил он. — Вчерашний грузовик...
— Это был исключительный случай, такое бывает раз в жизни.
— Так ведь в жизни и умирают только раз, — торжественно заявил дерг. — Достаточно вспомнить метро.
— Метро не считается. Я сегодня не собирался выезжать.
— Но у вас не было оснований не выезжать. А ведь это и есть самое главное. Точно так же как нет оснований не принять душ в течение ближайшего часа.
— А почему бы и нет?
— Некая мисс Флинн, живущая дальше по коридору, только что принимала душ и оставила на розовом плиточном полу в ванной полурастаявший розовый обмылок. Вы поскользнетесь и вывихнете руку.
— Но это не смертельно, верно?
— Нет. Это не идет в сравнение с тем случаем, когда некий трясущийся старый джентльмен уронит с крыши тяжелый цветочный горшок.
— А когда это случится? — спросил я.
— Вас это, кажется, не интересует.
— Очень интересует. Когда же? И где?
— Вы отдадитесь под мою опеку?
— Скажите только, на что это вам?
— Для собственного удовлетворения. У сверхпопечительного дерга нет большей радости, чем помочь живому существу избежать опасности.
— А больше вам ничего не понадобится? Скажем, такой малости, как моя душа или мировое господство?
— Ничего решительно! Получать вознаграждение за опеку нам ни к чему, тут важен эмоциональный эффект. Все, что мне нужно в жизни и что нужно всякому дергу, — это охранять кого-то от опасности, которой тот не видит, тогда как мы видим ее слишком ясно. — И дерг умолк. А потом добавил негромко: — Мы не рассчитываем даже на благодарность.
Эго решило дело. Мог ли я предвидеть, что отсюда воспоследует? Мог ли я знать, что благодаря его помощи окажусь в положении, когда мне уже нельзя будет политурить!
— А как же цветочный горшок? — спросил я.
— Он будет сброшен на углу 10-й улицы и бульвара Мак-Адамса завтра в восемь тридцать утра.
— Десятая, угол Мак-Адамса? Что-то я не припомню... Где же это?
— В Джерси-Сити, — ответил он не задумываясь.
— В жизни не бывал в Джерси-Сити! Не стоило меня предупреждать.
— Я не знаю, куда вы собираетесь или не собираетесь ехать, — возразил дерг. — Я только предвижу опасность, где бы она вам ни угрожала.
— Что же мне теперь делать?
— Все, что угодно. Ведите обычную нормальную жизнь.
— Нормальную жизнь? Ха!
Поначалу все шло неплохо. Я посещал лекции в Колумбийском университете, выполнял домашние задания, ходил в кино, бегал на свидания, играл в настольный теннис и шахматы — словом, жил, как раньше, и никому не рассказывал, что состою под опекой сверхпопечительного дерга.
Раз, а когда и два на дню ко мне являлся дерг. Придет и скажет: «На Вестэндской авеню между 66-й и 67-й улицами расшаталась решетка. Не становитесь на нее».
И я, разумеется, не становился. А кто-то становился. Я часто видел потом такие заметки в газетах.
Постепенно я втянулся и даже проникся ощущением уверенности. Некий дух денно и нощно ради меня хлопочет, и единственное, что ему нужно, — это защитить меня от всяких бед. Потусторонний телохранитель! Эта мысль внушала мне крайнюю самонадеянность.
Мои отношения с внешним миром складывались как нельзя лучше.
А между тем мой дерг стал не в меру ретив. Он открывал все новые опасности, в большинстве своем и отдаленно не касавшиеся моей жизни в Нью-Йорке, — опасности, которых мне следовало избегать в Мексико-Сити, Торонто, Омахе и Папете.
Наконец я спросил, не собирается ли он извещать меня обо всех предполагаемых опасностях на земном шаре.
— Нет, только о тех немногих, которые могут или могли бы угрожать вам.
— Как? И в Мексико-Сити? И в Папете? А почему бы не ограничиться местной хроникой? Скажем, Большим Нью-Йорком?
— Такие понятия, как местная хроника, ничего мне не говорят, — ответствовал старый упрямец. — Мои восприятия ориентированы не в пространстве, а во времени. А ведь я обязан охранять вас от всяких зол!
Меня даже тронула его забота. Ну что тут можно было поделать!
Приходилось отсеивать из его донесений опасности, ожидающие жителей Хобокена, Таиланда, Канзас-Сити, Ангор Ватта (падающая статуя), Парижа и Сарасоты. Так добирался я до местных событий. Но и тут опускал почти все опасности, сторожившие меня в Квинсе, Бронксе, Бруклине, на Стэтэн-Айленде, и сосредоточивался на Манхэттене. Иногда они заслуживали внимания. Мой дерг спасал меня от таких сюрпризов, как огромный затор на Катедрал Парквэй, как малолетние карманники или пожар.
Однако усердие его все возрастало. Дело у нас началось с одного-двух докладов в день. Но уже через месяц он стал остерегать меня раз по пять-шесть на дню. И наконец его остережения в местном, национальном и международном масштабе потекли непрерывным потоком.
Мне угрожало слишком много опасностей, вопреки рассудку и сверх всякого вероятия.
Так, в самый обычный день:
Испорченные продукты в кафетерии Бейкера. Не ходите туда сегодня!.
На Амстердамском автобусе номер 132 неисправные тормоза. Не садитесь в него!
В магазине готового платья Меллена протекает газовая труба. Возможен взрыв. Отдайте гладить костюм в другое место.
Между Риверсайд-драйв и Сентрал-парк-вест бродит бешеная собака. Возьмите такси.
Вскоре я большую часть дня только и делал, что чего-то не делал и куда-то не ходил. Опасности подстерегали меня чуть ли не под каждым фонарным столбом.
Я заподозрил, что дерг раздувает свои отчеты. Это было единственное возможное объяснение. В конце концов, я еще до знакомства с ним достиг зрелых лет, отлично обходясь без посторонней помощи. Почему же опасностей стало так много?
Вечером я задал ему этот вопрос.
— Все мои сообщения абсолютно правдивы, — заявил он, по-видимому, слегка задетый. — А если не вериге, включите завтра свет в вашей аудитории при кафедре психологии...
— Зачем, собственно?
— Повреждена проводка.
— Я не сомневаюсь в ваших предсказаниях. Но только замечаю, что до вашего появления жизнь не представляла такой опасности.
— Конечно, нет. Но должны же вы понимать, что раз вы пользуетесь преимуществами опеки, то должны мириться и с ее отрицательными сторонами.
— Какие же это отрицательные стороны?
Дерг заколебался.
— Всякая опека вызывает необходимость дальнейшей опеки. По-моему, это азбучная истина.
— Значит, снова-здорово? — спросил я ошеломленно.
— До встречи со мной вы были как все и подвергались только риску, вытекавшему из ваших житейских обстоятельств, С моим же появлением изменилась окружающая вас среда, а стало быть, и ваше положение в ней.
— Изменилась? Но почему же?
— Да хотя бы потому, что в ней присутствую я. До некоторой степени вы теперь причастны и к моей среде, как я причастен к вашей. Известно также, что, избегая одной опасности, открываешь дверь другой.
— Вы хотите сказать, — спросил я раздельно, — что с вашей помощью опасность возросла?
— Это было неизбежно, — вздохнул он.
Нечего и говорить, с каким удовольствием я удавил бы его в эту минуту, не будь он невидим и неощущаем. Во мне бушевали оскорбленные чувства; с гневом говорил я себе, что меня обвел, заманил в западню неземной мошенник.
— Отлично, — сказал я, взяв себя в руки. — Спасибо за все. Встретимся на Марсе или где там еще ваша хижина.
— Так вы отказываетесь от дальнейшей опеки?
— Угадали! Прошу выходя не хлопать дверью.
— Но что случилось? — Дерг был, видимо, искренне озадачен. — В вашей жизни возросли опасности — это верно, но что из того? Честь и слава тому, кто смотрит в лицо опасности и выходит из нее победителем. Чем серьезнее опасность, тем радостнее сознание, что вы ее избежали.
Тут только я понял, до чего он мне чужой, этот чужесветный гость!
— Только не для меня, — сказал я. — Брысь!
— Опасности увеличились, — доказывал свое дерг, — но моя способность справляться с ними перекрывает их с лихвой. Для меня удовольствие с ними бороться. Так что на вашу долю остается чистый барыш.
Я покатал головой:
— Я знаю, что меня ждет. Опасностей будет все больше, верно?
— Как сказать! Что до несчастных случаев, туг вы достигли потолка.
— Что это значит?
— Эго значит, что количественно им уже некуда расти.
— Прекрасно! А теперь будьте добры убраться к черту!
— Но ведь я вам как раз объяснил...
— Ну конечно: расти они не будут. Как только вы оставите меня в покое, я вернусь в свою обычную среду, не правда ли? И к своим обычным опасностям?
— Вполне возможно, — согласился дерг. — Если, конечно, вы доживете.
— Так и быть, рискну!
С минуту дерг хранил молчание. И наконец сказал:
— Сейчас вы не можете себе это позволить. Завтра... Завтра...
— Прошу вас не рассказывать. Я и сам сумею избежать несчастного случая.
— Я говорю не о несчастном случае.
— А о чем же?
— Уж и не знаю, как вам объяснить. — В тоне его чувствовалась растерянность. — Я говорил вам, что вы можете не опасаться количественных изменений. Но не упомянул об изменениях качественных.
— Что вы плетете? — накинулся я на него.
— Я только стараюсь довести до вас, что за вами охотится гампер.
— Это еще что за невидаль?
— Гампер — существо из моей среды. Должно быть, его привлекла ваша возросшая способность уклоняться от опасности, которой вы обязаны моей опеке.
— К дьяволу гампера — и вас вместе с ним!
— Если он к вам сунется, попробуйте прогнать его с помощью омелы. Иногда помогает железо в соединении с медью. А также...
Я бросился на кровать и сунул голову под подушку. Дерг понял намек. Спустя минуту я почувствовал, что он исчез.
Какой же я, однако, идиот! За всеми нами, обитателями Земли, водится эта слабость: хватаем, что ни дай, независимо от того, нужно нам или не нужно.
Вот так и наживаешь себе неприятности!
Но дерг убрался, и я избавился от величайшей неприятности. Некоторое время тихо-скромно посижу у себя в углу, пусть все постепенно приходит в норму. И, может быть, уже через несколько недель...
В воздухе послышалось какое-то жужжание.
Я с маху сел на кровати. В одном углу комнаты подозрительно сгустились сумерки, и в лицо мне повеяло холодом. Жужжание между тем нарастало — и это было не жужжание, а смех, тихий и монотонный.
К счастью, никому не пришлось чертить для меня магический круг.
— Дерг! — завопил я. — Выручай!
Он оказался тут как тут.
— Омела! — крикнул он. — Гоните его омелой!
— А где, к чертям собачьим, взять теперь омелу?
— Тогда железо с медью!
Я бросился к столу, схватил мед ное пресс-папье и стал оглядываться в поисках железа. Кто-то вырвал у меня пресс-папье. Я подхватил его на лету. Потом увидел свою авторучку и поднес к пресс-папье острие пера.
Темнота рассеялась. Холод исчез.
По-видимому, я кое-как выбрался.
— Видите, вам нужна моя опека, — торжествовал дерг какой-нибудь час спустя.
— Как будто да, — подтвердил я скучным голосом.
— Вам еще много чего потребуется, — продолжал дерг. — Цветы борца, амаранта, чеснок, могильная плесень...
— Но ведь гампер убрался вон.
— но остались трейлеры. И вам нужны средства против липпов, фиггов и мелжрайзера.
Под его диктовку я составил список трав, отваров и прочих снадобий. Я не стал его расспрашивать об этом звене между сверхъестественным и сверхнормальным. Моя любознательность была полностью удовлетворена.
Привидения и лемуры? Или чужесветные твари? Одно другого стоит, сказал он, и я уловил его мысль. Обычно им до нас дела нет. Наши восприятия, да и самое наше существование протекают в разных плоскостях. Пока человек по глупости не привлечет к себе их внимания.
И вот я угодил в эту игру. Одни хотели меня извести, другие защитить, но никто не питал ко мне добрых чувств, включая самого дерга. Я интересовал их как пешка в этой игре, если я правильно понял ее условия.
И в это положение я попал по собственной вине. К моим услугам была мудрость расы, веками накопленная человеком, — неодолимое расовое предубеждение против всякой чертовщины, инстинктивный страх перед нездешним миром. Ибо приключение мое повторялось уже тысячи раз. Нам снова и снова рассказывают, как человек наобум вторгается в неведомое и накликает на себя духов. Он сам напрашивается на их внимание, а ничего опаснее быть не может.
Итак, я был обречен дергу, а дерг — мне. Правда, лишь до вчерашнего дня. Сегодня я уже снова сам по себе.
На несколько дней все как будто успокоилось. С фиггами я справлялся тем простым способом, что держал шкафы на запоре. С липпами приходилось труднее, но жабий глаз более или менее удерживал их в узде. А что до мелжрайзера, то его следует остерегаться только в полнолуние.
— Вам грозит опасность, — сказал мне дерг не далее как позавчера.
— Опять? — отозвался я зевком.
— Нас преследует трэнг.
— Нас?..
— Да, и меня, ибо даже дерги подвержены риску и опасности.
— И этот трэнг действительно опасен?
— Очень!
— Что же мне делать? Завесить дверь змеиной шкурой? Или начертить на ней пятиугольник?
— Ни то ни другое, — сказал дерг. — Трэнг требует негативных мер, с ним надо воздерживаться от некоторых действий.
На мне висело столько ограничений, что одним больше, одним меньше — ничего уже не значило.
— Что же мне делать?
— Не политурьте, — сказал он.
— Не политурить? — Я наморщил брови. — Как это понимать?
— Ну, вы знаете. Это постоянно делается.
— Должно быть, мне это известно под другим названием. Объясните.
— Хорошо. Политурить — это значит... — Но тут он осекся.
— Что?...
— Он здесь! Это трэнг!
Я вдавился в стену. Мне показалось, что я вижу легкое кружение пыли в комнате, но, возможно, у меня пошаливали нервы.
— Дерг! — позвал я. — Где вы? Что же мне делать?
И тут я услышал крик и щелканье смыкающихся челюстей.
— Он меня заполучил! — взвизгнул дерг.
— Что же мне делать? — снова завопил я.
А затем противный скрежет что-то перемалывающих зубов. И слабый, зад ыхающийся голос дерга: «Не политурьте!»
А затем тишина.
И вот я сижу тихо-смирно. 6 Бирме на той неделе разобьется самолет, но меня это не коснется здесь, в Нью-Йорке. Да и фиггам до меня не добраться, я держу на запоре дверцы моих шкафов.
Вся загвоздка в этом «политурить». Мне нельзя политурить. Ни под каким видом! Если я не буду политурить, все успокоится и эта свора переберется еще куда-нибудь, в другое место. Так должно быть. Надо только переждать.
На беду свою я не знаю, что такое политурить. Это постоянно делается, сказал дерг. Вот я и избегаю по возможности что-либо делать.
Я кое-как поспал, и ничего не случилось — значит, это не политурить. Я вышел на улицу, купил провизию, заплатил что следует, приготовил обед и съел И это тоже не политурить. Написал этот отчет. И это не политура.
Я еще выберусь из этой мути.
Попробую немножко поспать. Я, кажется, схватил простуду. Приходится чихнуть...
Вы, конечно, помните того задиру, что швырял песком в 97-фунтового хиляка? А ведь, несмотря на притязания Чарльза Атласа, проблема слабого так и не была решена. Настоящий задира любит швырять песком в людей; в этом он черпает глубокое удовлетворение. И что с того, что вы весите 240 фунтов (каменные мускулы и стальные нервы) и мудры, как Соломон, — все равно вам придется выбирать песок оскорбления из глаз и, вероятно, только разводить руками.
Так думал Говард Кордл — милый, приятный человек, которого все всегда оттирали и задевали. Он молча переживал, когда другие становились впереди него в очередь, садились в остановленное им такси и уводили знакомых девушек.
Главное, люди, казалось, сами стремились к подобным поступкам, искали, как бы насолить своему ближнему.
Кордл не понимал, почему так должно быть, и терялся в догадках. Но в один прекрасный летний день, когда он путешествовал по Северной Испании, явился ему бог Тот-Гермес и нашептал слова прозрения:
— Слушай, крошка, клади в варево морковь, а то мясо не протушится.
— Морковь?
— Я говорю о тех типах, которые не дают тебе жить, — объяснил Тот-Гермес. — Они должны так поступать, потому что они — морковь, а морковь именно такая и есть.
— Если они — морковь, — произнес Кордл, начиная постигать тайный смысл, — тогда я...
— Ты — маленькая, жемчужно-белая луковичка.
— Да. Боже мой, да! — вскричал Кордл, пораженный слепящим светом истины.
— И, естественно, ты и все остальные жемчужно-белые луковицы считаете морковь весьма неприятным явлением, некоей бесформенной оранжевой луковицей, в то время как морковь принимает вас за уродливую круглую белую морковь. На самом же деле...
— Да, да, продолжай! — в экстазе воскликнул Кордл.
— В действительности же, — объявил Тот-Гермес, — для каждого есть свое место в Похлебке.
— Конечно! Я понимаю, я понимаю, я понимаю!
— Хочешь порадоваться милой невинной белой луковичкой, найди ненавистную оранжевую морковь. Иначе будет не Похлебка, а этакая... э... если так можно выразиться...
— Бульон! — восторженно подсказал Кордл.
— Ты, парень, кумекаешь на пять, — одобрил Тот-Гермес.
— Бульон, — повторил Кордл. — Теперь я ясно вижу: нежный луковый суп — это наше представление о рае, в то время как огненный морковный отвар олицетворяет ад. Все сходится!
— Ом мани падме хум, — благословил Тот-Гермес.
— Но куда идет зеленый горошек? Что с мясом?
— Не хватайся за метафоры, — посоветовал Тот-Гермес. — Давай лучше выпьем. Фирменный напиток!
— Но специи, куда же специи? — не унимался Кордл, сделав изрядный глоток из ржавой походной фляги.
— Крошка, ты задаешь вопросы, ответить на которые можно лишь масону тринадцатой ступени в форме и белых сандалиях. Так что... Помни только, что все идет в Похлебку.
— В Похлебку, — пробормотал Кордл, облизывая губы.
— Эй! — заметил Тот-Гермес. — Мы уже добрались до Коруньи. Я здесь сойду.
Кордл остановил свою взятую напрокат машину у обочины дороги. Тот-Гермес подхватил с заднего сиденья рюкзак и вышел:
— Спасибо, что подбросил, приятель.
— Да что там... Спасибо за вино. Кстати, какой оно марки? С ним можно антилопу уговорить купить галстук, Землю превратить из приплюснутого сфероида в усеченную пирамиду... О чем это я говорю?
— Ничего, ерунда. Пожалуй, тебе лучше прилечь.
— Когда боги приказывают, смертные повинуются, — нараспев проговорил Кордл и покорно улегся на переднем сиденье. Тот-Гермес склонился над ним; золотом отливала его борода, деревья на заднем плане венцом обрамляли голову.
— Как ты себя чувствуешь?
— Никогда в жизни мне не было так хорошо.
— Ну тогда привет.
И Тот-Гермес ушел в садящееся солнце. Кордл же с закрытыми глазами погрузился в решение философских проблем, испокон веков ставивших в тупик величайших мыслителей. Он был несколько изумлен, с какой простотой и доступностью открывались ему тайны.
Наконец он заснул и проснулся через шесть часов. Он забыл все решения, все гениальные догадки. Это было непостижимо. Как можно утерять ключи от Вселенной?.. Но непоправимое свершилось, рай потерян навсегда.
Зато Кордл помнил о моркови и луковицах и помнил о Похлебке. Будь в его власти выбирать, какое из гениальных решений запомнить, вряд ли бы он выбрал это. Но увы. И Кордл понял, что в игре внутренних озарений нужно довольствоваться тем, что есть.
На следующий день с массой приключений он добрался до Сантандера и решил написать всем друзьям остроумные письма и, возможно, даже попробовать свои силы в дорожном скетче. Для этого потребовалась пишущая машинка. Портье в гостинице направил его в контору по прокату машинок. Там сидел клерк, превосходно владеющий английским.
— Вы сдаете по дням? — спросил Кордл.
— Почему же нет? — отозвался клерк. У него были маслянистые черные волосы и тонкий аристократический нос.
— Сколько за эту? — поинтересовался Кордл, указывая на портативную модель «Эрики» тридцатилетней давности.
— Семьдесят песет в день, то есть один доллар. Обычно.
— А разве мой случай не обычный?
— Разумеется, нет. Вы иностранец, и проездом. Вам это будет стоить сто восемьдесят песет в день.
— Ну хорошо, — согласился Кордл, доставая бумажник. — На три дня, пожалуйста.
— Попрошу у вас еще паспорт и пятьдесят долларов в залог.
Кордл попытался обратить все в шутку:
— Да мне бы просто попечатать, я не собираюсь жениться на ней.
Клерк пожал плечами.
— Послушайте, мой паспорт в гостинице у портье. Может, возьмете водительские права?
— Конечно, нет! У меня должен быть паспорт — на случай, если вы вздумаете скрыться.
— Но почему и паспорт, и залог? — недоумевал Кордл, чувствуя определенную неловкость. — Машинка-то не стоит и двадцати долларов.
— Вы, очевидно, эксперт, специалист по рыночным ценам в Испании на подержанные немецкие пишущие машинки?
— Нет, однако...
— Тогда позвольте, сэр, вести дело, как я считаю нужным. Кроме того, мне необходимо знать, как вы собираетесь использовать аппарат.
Сложилась одна из тех нелепых заграничных ситуаций, в которую может попасть каждый. Требования клерка были абсурдны, а манера держаться оскорбительна. Кордл уже решил коротко кивнуть, повернуться на каблуках и выйти, но тут вспомнил о моркови и луковицах. Ему явилась Похлебка, и внезапно в голову пришла мысль, что он может быть любым овощем, каким только пожелает.
Он повернулся к клерку. Он тонко улыбнулся. Он сказал:
— Хотите знать, как я собираюсь использовать машинку?
— Непременно.
— Ладно, — махнул Кордл. — Признаюсь честно, я собрался засунуть ее в нос.
Клерк выпучил глаза.
— Это чрезвычайно удачный метод провоза контрабанды, — продолжал Кордл. — Также я собирался всучить вам краденый паспорт и фальшивые деньги. В Италии я продал бы машинку за десять тысяч долларов.
— Сэр, — промолвил клерк, — вы, кажется, недовольны.
— Слабо сказано, дружище. Я передумал насчет машинки. Но позвольте сделать комплимент по поводу вашего английского.
— Я специально занимался, — гордо заявил клерк.
— Это заметно. Несмотря на слабость в «р-р», вы разговариваете как венецианский гондольер с надтреснутым нёбом. Наилучшие пожелания вашему уважаемому семейству. А теперь я удаляюсь, и вы спокойно можете давить свои прыщи.
Вспоминая эту сцену позже, Кордл пришел к выводу, что для первого раза он неплохо выступил в роли моркови. Правда, финал несколько наигран, но по существу убедителен.
Важно уже само по себе то, что он сделал это. И теперь, в тиши гостиничного номера, мог заниматься не презрительным самобичеванием, а наслаждаться фактом, что сам поставил кого-то в неудобное положение.
Он сделал это! Он превратился из луковицы в морковь!
Но этична ли его позиция? По-видимому, клерк не мог быть иным, являясь продуктом сочетания генов, жертвой среды и воспитания...
Кордл остановил себя. Он заметил, что занимается типично луковичным самокопанием. А ведь теперь ему известно: должны существовать и луковица, и морковь, иначе не сваришь Похлебки.
И еще он знал, что человек может стать любым овощем по своему выбору: и забавной маленькой зеленой горошиной, и долькой чеснока. Человек волен занять любую позицию между луковичничеством и морковщиной.
Над этим стоит хорошенько поразмыслить, отметил Кордл. Однако продолжил свое путешествие.
Следующий случай произошел в Ницце, в уютном ресторанчике на авеню Диабль Блюс. Там было четверо официантов, один из которых в точности походил на Жана-Поля Бельмондо, вплоть до сигареты, свисавшей с нижней губы. Остальные в точности походили на спившихся жуликов мелкого пошиба. В зале сидели несколько скандинавов, дряблый француз в берете и три девушки-англичанки.
Кордл, объясняющийся по-французски ясно, хотя и несколько лаконично, попросил у Бельмондо десятифранковый обед, меню которого было выставлено в витрине.
Официант окинул его презрительным взглядом.
— На сегодня кончился, — изрек он и вручил Кордлу меню тридцатифранкового обеда.
В своем старом воплощении Кордл покорно принял бы судьбу и стал заказывать. Или бы поднялся, дрожа от возмущения, и покинул ресторан, опрокинув по пути стул.
Но сейчас...
— Очевидно, вы не поняли меня, — произнес Кордл. — Французский закон гласит, что вы обязаны обслуживать согласно всем утвержденным меню, выставленным в витрине.
— Мосье адвокат? — осведомился официант, нагло уперев руки в боки.
— Нет. Мосье устраивает неприятности, — предупредил Кордл.
— Тогда пусть мосье попробует, — процедил официант. Его глаза превратились в щелки.
— О'кей, — сказал Кордл.
И тут в ресторан вошла престарелая чета. На мужчине был двубортный синий в полоску костюм. На женщине — платье в горошек.
— Простите, вы не англичане? — обратился к ним Кордл.
Несколько удивленный, мужчина слегка наклонил голову.
— Советую вам не принимать здесь пищу. Я — представитель ЮНЕСКО, инспектор по питанию. Шеф-повар явно не мыл рук с незапамятных времен. Мы еще не сделали проверку на тиф, но есть все основания для подозрений. Как только прибудут мои ассистенты с необходимым оборудованием...
В ресторане воцарилась мертвая тишина.
— Пожалуй, вареное яйцо можно съесть, — смилостивился наконец Кордл.
Престарелый мужчина, очевидно, не поверил этому.
— Пойдем, Милдред, — позвал он, и чета удалилась.
— Вот уходят шестьдесят франков плюс пять процентов чаевых, — холодно констатировал Кордл.
— Немедленно убирайтесь! — зарычал официант.
— Мне здесь нравится, — объявил Кордл, скрещивая руки на груди. — Обстановка, интим...
— Сидеть, не заказывая, не разрешается.
— Я буду заказывать. Из десятифранкового меню.
Официанты переглянулись, в унисон кивнули и стали приближаться военной фалангой. Кордл воззвал к остальным обедающим:
— Попрошу всех быть свидетелями! Эти люди собираются напасть на меня вчетвером против одного, нарушая французскую законность и универсальную человеческую этику лишь потому, что я желаю заказать из десятифранкового меню, ложно разрекламированного!
Это была длинная речь, но в данном случае высокопарность не вредила. Кордл повторил ее на английском.
Англичанки разинули рты. Старый француз продолжал есть суп. Скандинавы угрюмо кивнули и начали снимать пиджаки.
Официанты снова засовещались. Тот, что походил на Бельмондо, сказал:
— Мосье, вы заставляете нас обратиться в полицию.
— Что ж, это избавит меня от беспокойства вызывать ее самому, — многозначительно произнес Кордл.
— Мосье, безусловно, не желает провести свой отпуск в суде?
— Мосье именно так проводит большинство своих отпусков, — заверил Кордл.
Официанты опять в замешательстве сбились в кучу. Затем Бельмондо подошел с тридцатифранковым меню.
— Обед будет стоить мосье десять франков. Очевидно, это все, что есть у мосье.
Кордл пропустил выпад мимо ушей.
— Принесите мне луковый суп, зеленый салат и мясо по-бургундски.
Пока официант отсутствовал, Кордл умеренно громким голосом напевал «Вальсирующую Матильду». Он подозревал, что это может ускорить обслуживание.
Заказ прибыл, когда он во второй раз добрался до «Ты не застанешь меня в живых». Кордл придвинул к себе суп, посерьезнел и взял ложку.
Это был напряженный момент. Все посетители оторвались от еды. Кордл наклонился вперед и деликатно втянул носом запах.
— Чего-то здесь не хватает, — громко объявил он.
Нахмурившись, Кордл вылил луковый суп в мясо по-бургундски, принюхался, покачал головой и накрошил в месиво пол-ломтика хлеба. Снова принюхался, добавил салата и обильно посолил.
— Нет, — сказал он, поджав губы. — Не пойдет.
И вывернул содержимое тарелки на стол. Акт, сравнимый разве что с осквернением Моны Лизы. Все застыли.
Неторопливо, но не давая ошеломленным официантам время опомниться, Кордл встал и бросил в эту кашу десять франков. У двери он обернулся.
— Мои комплименты повару, место которому не здесь, а у бетономешалки. А это, друзья, для вас.
И швырнул на пол свой мятый носовой платок.
Как матадор после серии блестящих пассов поворачивает тыл к разъяренному быку, так выходил Кордл. По каким-то неведомым причинам официанты не ринулись вслед за ним и не вздернули его на ближайшем фонаре. Кордл прошел десять или пятнадцать кварталов, наугад сворачивая направо и налево. Он дошел до Променад Англяйс и сел на скамейку. Его рубашка была влажной от пота.
— Но я сделал это! — воскликнул он. — Я вел себя невыносимо гадко и вышел сухим из воды!
Теперь он воистину понял, почему морковь поступает таким образом. Боже всемогущий на небесах, что за радость, что за блаженство!
После этого Кордл вернулся к своей обычной мягкой манере поведения и оставался таким до второго дня пребывания в Риме. Он и семь других водителей выстроились в ряд перед светофором на Корсо Витторио-Эммануила. Сзади стояло еще двадцать машин. Водители не выключали моторы, склонясь над рулем и мечтая о Ла-Манше. Все, кроме Кордла, упивающегося дивной архитектурой Рима.
Свет переменился. Водители вдавили акселераторы, как будто сами хотели помочь раскрутиться колесам маломощных «Фиатов», снашивая сцепления и нервы. Все, кроме Кордла, который казался единственным в Риме человеком, не стремившимся выиграть гонки или успеть на свидание. Без спешки, но и без промедления, он завел двигатель и выжал сцепление, потеряв две секунды.
Водитель сзади отчаянно засигналил.
Кордл улыбнулся — тайной, нехорошей улыбкой. Он поставил машину на ручной тормоз и вылез.
— Да? — сказал Кордл по-французски, ленивым шагом добредя до побелевшего от ярости водителя. — Что-нибудь случилось?
— Нет-нет, ничего, — ответил тот по-французски — его первая ошибка. — Я просто хотел, чтобы вы ехали, ну, двигались!
— Но я как раз собирался это сделать, — резонно указал Кордл.
— Хорошо! Все в порядке!
— Нет, не все, — мрачно сообщил Кордл. — Мне кажется, я заслуживаю лучшего объяснения, почему вы мне засигналили.
Нервный водитель — миланский бизнесмен, направлявшийся на отдых с женой и четырьмя детьми, опрометчиво ответил:
— Дорогой сэр, вы слишком медлили, вы задерживали нас всех.
— Задерживал? — переспросил Кордл. — Вы дали гудок через две секунды после перемены света. Это называется промедлением?
— Прошло гораздо больше двух секунд, — пытался спорить миланец.
Движение тем временем застопорилось уже до Неаполя. Собралась десятитысячная толпа. В Витербо и Генуе соединения карабинеров были приведены в состояние боевой готовности.
— Это неправда, — опроверг Кордл. — У меня есть свидетели. — Он махнул в сторону толпы, которая восторженно взревела. — Я приглашу их в суд. Вам должно быть известно, что вы нарушили закон, засигналив в пределах города при явно не экстренных обстоятельствах.
Миланский бизнесмен посмотрел на толпу, уже раздувшуюся до пятидесяти тысяч. «Боже милосердный, — думал он, — пошли потоп и поглоти этого сумасшедшего француза!»
Над головами просвистели реактивные чудовища Шестого флота, надеющегося предотвратить ожидаемый переворот.
Собственная жена миланского бизнесмена оскорбительно кричала на него: сегодня он разобьет ее слабое сердце и отправит по почте ее матери, чтобы доконать и ту.
Что было делать? В Милане этот француз давно бы уже сложил голову. Но Рим — южный город, непредсказуемое и опасное место.
— Хорошо, — сдался водитель. — Подача сигнала была, возможно, излишней.
— Я настаиваю на полном извинении, — потребовал Кордл.
В Форджи, Бриндизи, Бари отключили водоснабжение. Швейцария закрыла границу и приготовилась к взрыву железнодорожных туннелей.
— Извините! — закричал миланский бизнесмен. — Я сожалею, что спровоцировал вас, и еще больше сожалею, что вообще родился на свет! А теперь, может быть, вы уйдете и дадите мне умереть спокойно?!
— Я принимаю ваше извинение, — сказал Кордл. — Надеюсь, вы на меня не в обиде?
Он побрел к своей машине, тихонько напевая, и уехал.
Мир, висевший на волоске, был спасен.
Кордл доехал до арки Тита, остановил автомобиль и под звуки тысяч труб прошел под ней. Он заслужил свой триумф в не меньшей степени, чем сам Цезарь.
Боже, упивался он, я был отвратителен!
В лондонском Тауэре, в Воротах Предателя, Кордл наступил на ногу молодой девушке. Это послужило началом знакомства. Девушку звали Мэвис. Уроженка Шорт-Хилс (штат Нью-Джерси), с великолепными длинными темными волосами, она была стройной, милой, умной, энергичной и обладала чувством юмора. Ее маленькие недостатки не играют никакой роли в нашей истории. Кордл угостил ее чашечкой кофе. Остаток недели они провели вместе.
Кажется, она вскружила мне голову, сказал себе Кордл на седьмой день. И тут же понял, что выразился неточно. Он был страстно и безнадежно влюблен.
Но что чувствовала Мэвис? Недовольства его обществом она не обнаруживала.
В тот день Кордл и Мэвис отправились в резиденцию маршала Гордона на выставку византийской миниатюры. Увлечение Мэвис византийской миниатюрой казалось тогда вполне невинным. Коллекция была частной, но Мэвис с большим трудом раздобыла приглашения.
Они подошли к дому и позвонили. Дверь открыл дворецкий в парадной вечерней форме. Они предъявили приглашения. Взгляд дворецкого и его приподнятая бровь недвусмысленно показали, что их приглашения относятся к разряду второсортных, предназначенных для простых смертных, а не к гравированным атласным шедеврам, преподносимым таким людям, как Пабло Пикассо, Джекки Онассис, Норман Мейлер, и другим движителям и сотрясателям мира.
Дворецкий проговорил:
— Ах да...
Его лицо сморщилось, как у человека, к которому неожиданно зашел Тамерлан с полком Золотой Орды.
— Миниатюры, — напомнил ему Кордл.
— Да, конечно... Но боюсь, сэр, что сюда не допускают без вечернего платья и галстука.
Стоял душный августовский день, и на Кордле была спортивная рубашка.
— Я не ослышался? Вечернее платье и галстук?
— Таковы правила.
— Неужели один раз нельзя сделать исключение? — попросила Мэвис.
Дворецкий покачал головой.
— Мы должны придерживаться правил, мисс. Иначе...
Он оставил фразу неоконченной, но его презрение к вульгарному сословию медной плитой зависло в воздухе.
— Безусловно, — приятно улыбаясь, заговорил Кордл. — Итак, вечернее платье и галстук? Пожалуй, мы это устроим.
Мэвис положила руку на его плечо.
— Пойдем, Говард. Побываем здесь как-нибудь в другой раз.
— Чепуха, дорогая. Если бы ты одолжила мне свой плащ...
Он снял с Мэвис белый дождевик и напялил на себя, разрывая его по шву.
— Ну, приятель, мы пошли, — добродушно сказал он дворецкому.
— Боюсь, что нет, — произнес тот голосом, от которого завяли бы артишоки. — В любом случае остается еще галстук.
Кордл ждал этого. Он извлек свой потный полотняный носовой платок и завязал вокруг шеи.
— Вы довольны? — ухмыльнулся он.
— Говард! Идем!
— Мне кажется, сэр, что это не...
— Что «не»?
— Это не совсем то, что подразумевается под вечерним платьем и галстуком.
— Вы хотите сказать мне, — начал Кордл пронзительно неприятным голосом, — что вы такой же специалист по мужской одежде, как и по открыванию дверей?
— Конечно, нет! Но этот импровизированный наряд...
— При чем тут «импровизированный»? Вы считаете, что к вашему осмотру надо готовиться три дня?
— Вы надели женский плащ и грязный носовой платок, — упрямился дворецкий. — Мне кажется, больше не о чем разговаривать.
Он собирался закрыть дверь, но Кордл быстро произнес:
— Только сделай это, милашка, и я привлеку тебя за клевету и поношение личности. Это серьезные обвинения, у меня есть свидетели.
Кордл уже собрал маленькую, но заинтересованную толпу.
— Это становится нелепым, — молвил дворецкий, пытаясь выиграть время. — Я вызову...
— Говард! — закричала Мэвис.
Он стряхнул ее руку и яростным взглядом заставил дворецкого замолчать.
— Я мексиканец, хотя, возможно, мое прекрасное знание английского обмануло вас. У меня на родине мужчина скорее перережет себе горло, чем оставит такое оскорбление неотомщенным. Вы сказали, женский плащ? Hombre, когда я надеваю его, он становится мужским. Или вы намекаете, что я — как это у вас там... — гомосексуалист?!
Толпа, ставшая менее скромной, одобрительно зашумела. Дворецкого не любит никто, кроме хозяина.
— Я не имел в виду ничего подобного, — слабо запротестовал дворецкий.
— В таком случае это мужской плащ?
— Как вам будет угодно, сэр.
— Неудовлетворительно. Значит, вы не отказываетесь от вашей грязной инсинуации? Я иду за полицейским.
— Погодите! Зачем так спешить?! — возопил дворецкий. — Он побелел, его руки дрожали. — Ваш плащ — мужской плащ, сэр.
— А как насчет моего галстука?
Дворецкий громко засопел, издал гортанный звук и сделал последнюю попытку остановить кровожадных пеонов.
— Но, сэр, галстук явно...
— То, что я ношу вокруг шеи, — холодно отчеканил Кордл, — становится тем, что имелось в виду. А если бы я обвязал вокруг горла кусок цветного шелка, вы что, назвали бы его бюстгальтером? Полотно — подходящий материал для галстука. Функция определяет терминологию, не так ли? Если я приеду на работу на корове, никто не скажет, что я оседлал бифштекс. Или вы находите логическую неувязку в моих аргументах?
— Боюсь, что я не совсем понимаю...
— Так как же вы осмеливаетесь судить?
Толпа восторженно взревела.
— Сэр! — воскликнул поверженный дворецкий. — Молю вас...
— Итак, — с удовлетворением констатировал Кордл, — у меня есть верхнее платье, галстук и приглашение. Может, вы согласитесь быть нашим гидом и покажете византийские миниатюры?
Дворецкий распахнул дверь перед Панчо Вилья и его татуированными ордами. Последний бастион цивилизации пал менее чем за час. Волки завыли на берегах Темзы, босоногая армия Морелоса ворвалась в Британский музей, и на Европу опустилась ночь.
Кордл и Мэвис обозревали коллекцию в молчании. Они не перекинулись и словом, пока не остались наедине в Риджентс-парке.
— Послушай, Мэвис... — начал Кордл.
— Нет, это ты послушай! — перебила она. — Ты был ужасен! Ты был невыносим! Ты был... Я не могу найти достаточно грязного слова для тебя! Мне никогда не приходило в голову, что ты из тех садистов, что получают удовольствие от унижения людей!
— Но, Мэвис, ты слышала, как он обращался со мной, его тон...
— Он глупый, выживший из ума старикашка, — сказала Мэвис. — Таким я тебя не считала.
— Он заявил...
— Не имеет значения. Главное — ты наслаждался собой!
— Ну хорошо, пожалуй, ты права, — согласился Кордл. — Но я объясню.
— Не мне. Все. Пожалуйста, уходи, Говард. Навсегда.
Будущая мать его двоих детей стала уходить из его жизни. Кордл поспешил за ней.
— Мэвис!
— Я позову полицейского, Говард, честное слово, позову!
— Мэвис, я люблю тебя!
Она, вероятно, слышала его, но продолжала идти. Это была милая девушка и определенно, неизменяемо — луковица.
Кордл так и не сумел рассказать Мэвис о Похлебке и о необходимости испытать поведение, прежде чем осуждать его. Он лишь заставил ее поверить, что то был какой-то шок, случай, совершенно немыслимый, и... рядом с ней... такое никогда не повторится.
Сейчас они женаты, растят девочку и мальчика, живут в собственном доме в Нью-Джерси и вполне счастливы. Кордла оттирают и задевают чиновники, официанты и прислуга.
Но...
Кордл регулярно отдыхает в одиночку. В прошлом голу он сделал себе имя в Гонолулу. В этом — он едет в Буэнос-Айрес.
В Нью-Йорке дверной звонок раздается как раз в тот момент, когда вы удобно устроились на диване, решив насладиться давно заслуженным отдыхом. Настоящая сильная личность, человек мужественный и уверенный в себе, скажет: «Ну их всех к черту, мой дом — моя крепость,, а телеграмму можно подсунуть под дверь». Но если вы похожи характером на Эдельпггейна, то подумаете, что, видно, блондинка из корпуса 12С пришла одолжить баночку селитры. Или вдруг нагрянул какой-то сумасшедший кинорежиссер, желающий поставить фильм по письмам, которые вы шлете матери в Санта-Монику. (А почему бы и нет? Ведь делают фильмы на куда худших материалах?!)
Однако на это раз Эделыптейн твердо решил не реагировать на звонок. Лежа на диване с закрытыми глазами, он громко сказал:
— Я никого не жду.
— Да, знаю, — отозвался голос по ту сторону двери.
— Мне не нужны энциклопедии, щетки и поваренные книги, — сухо сообщил Эдельштейн. — Что бы вы мне ни прег дожили, у меня это уже есть.
— Послушайте, — ответил голос. — Я ничего не продаю. Я хочу вам кое-что дать.
Эделыптейн улыбнулся тонкой печальной улыбкой жителя Нью-Йорка, которому известно: если вам преподносят в дар пакет, не помеченный «Двадцать долларов», то надеются получить деньги каким-то другим способом.
— Принимать что-либо бесплатно, — сказал Эдельнггейн, — я тем более не могу себе позволить.
— Но это действительно бесплатно, — подчеркнул голос за дверью. — Это ровно ничего не будет вам стоить ни сейчас, ни после.
— Не интересует! — заявил Эдельпггейн, восхищаясь твердостью своего характера.
Голос не отозвался.
Эдельпггейн произнес:
— Если вы еще здесь, то, пожалуйста, уходите.
— Дорогой мистер Эдельпггейн, — мягко проговорили за дверью, — цинизм — лишь форма наивности. Мудрость есть проницательность.
— Он меня еще учит, — обратился Эдельпггейн к стене.
— Ну, хорошо, забудьте все, оставайтесь при своем цинизме и национальных предрассудках, зачем мне это, в конце концов?
— Минуточку, — всполошился Эдельпггейн. — Какие предрассудки? Насколько я понимаю, вы — просто голос с другой стороны двери. Вы можете оказаться католиком, или адвентистом седьмого дня, или даже евреем.
— Не имеет значения. Мне часто приходится сталкиваться с подобным. До свидания, мистер Эдель-пггейн.
— Подождите, — буркнул Эдельпггейн.
Он ругал себя последними словами. Как часто он попадал в ловушки, оканчивающиеся, например, покупкой за десять долларов иллюстрированного двухтомника «Сексуальная история человечества», который, как заметил его друг Манович, можно приобрести в любой лавке за два доллара девяносто восемь центов!
Но голос уйдет, думая: «Эти евреи считают себя лучше других!...» Затем поделится своими впечатлениями с друзьями при очередной встрече «Лосей» или «Рыцарей Колумба», и на черной совести евреев появится новое пятно.
— У меня слабый характер, — печально прошептал Эдельпггейн. А вслух сказал: — Ну, хорошо, входите! Но предупреждаю с самого начала: ничего покупать не собираюсь.
Он заставил себя подняться, но замер, потому что голос ответил: «Благодарю вас», и вслед за этим возник мужчина, прошедший через закрытую, запертую на два замка дверь.
— Пожалуйста, секундочку, задержитесь на одну секундочку, — взмолился Эдельпггейн. Он обратил внимание, что слишком сильно сжал руки и что сердце его бьется необычайно быстро.
Посетитель застыл на месте, а Эдельштейн вновь начал думать.
— Простите, у меня только что была галлюцинация.
— Желаете, чтобы я еще раз вам это продемонстрировал? — осведомился гость.
— О Боже, конечно, нет! Итак, вы прошли сквозь дверь! О Боже, Боже, кажется, я попал в переплет!
Эдельштейн тяжело опустился на диван. Гость сел на стул.
— Что происходит? — прошептал Эдельштейн.
— Я пользуюсь подобным приемом, чтобы сэкономить время, — объяснил гость. — Кроме того, это обычно убеждает недоверчивых. Мое имя Чарльз Ситвел. Я полевой агент Дьявола... Не волнуйтесь, мне не нужна ваша душа.
— Как я могу вам поверить? — спросил Эдельштейн.
— На слово, — ответил Сипел. — Последние пятьдесят лет идет небывалый приток американцев, нигерийцев, арабов и израильтян. Также мы впустили больше, чем обычно, китайцев, а совсем недавно начали крупные операции на южноамериканском рынке. Честно говоря, мистер Эдельштейн, мы перегружены душами. Боюсь, что в ближайшее время придется объявить амнистию по мелким грехам.
— Так вы явились не за мной?
— О Дьявол, нет! Я же вам говорю: все круги ада переполнены!
— Тогда зачем вы здесь?
Ситвел порывисто подался вперед.
— Мистер Эдельштейн, вы должны понять, что ад в некотором роде похож на «Юнайтед стейтс стил». У нас гигантский размах, и мы более или менее монополия. И, как всякая действительно большая корпорация, мы печемся об общественном благе и хотим, чтобы о нас хорошо думали.
— Разумно, — заметил Эдельштейн.
— Однако нам заказано утраивать, подобно Форду, фирменные школы и мастерские — неправильно поймут. По той же причине мы не можем возводить города будущего или бороться с загрязнением окружающей среды. Мы даже не можем помочь какой-нибудь захолустной стране без того, чтобы кто-то не поинтересовался нашими мотивами.
— Я понимаю ваши трудности, — признал Эдельштейн.
— И все же мы хотим что-то сделать. Поэтому время от времени, но особенно сейчас, когда дела вдут так хорошо, мы раздаем небольшие премии избранному числу потенциальных клиентов.
— Клиент? Я?
— Никто не назовет вас грешником, — успокоил Ситвел. — Я сказал «потенциальных» — это означает всех.
— А... что за щэемии?
— Три желания, — произнес Ситвел живо. — Эго традиционная форма.
— Д авайте разберемся, все ли я понимаю,— попросил Эдельштейн. — Вы исполните три моих любых желания? Без вознаграждения? Без всяких «если» и «но»?
— Одно «но» будет, — предупредил Ситвел.
— Я так и знал, — вздохнул Эдельштейн.
— Довольно простое условие. Что бы вы ни пожелали, ваш злейший враг получит вдвойне.
Эдельштейн задумался.
— То есть, если я попрошу миллион долларов...
— Ваш враг получит два миллиона.
— А если я попрошу пневмонию?
— Ваш злейший враг получит двустороннюю пневмонию.
Эдельштейн поджал губы и покачал головой.
— Не подумайте только, что я советую вам, как вести дела, но не искушаете ли вы этим пунктом добрую волю клиента?
— Риск, мистер Эделынтейн, но он совершенно необходим по двум причинам, — ответил Ситвел. — Видите ли, это условие играет роль обратной связи, поддерживающей гомеостаз.
— Простите, я не совсем...
— Попробуем по-другому. Данное условие уменьшает силу трех желаний, тем самым держа происходящее в разумных пределах. Ведь желание — чрезвычайно мощное орудие.
— Представляю, — кивнул Эделынтейн. — А вторая причина?
— Вы бы уже могли догадаться, — сказал Ситвел, обнажая безупречно белые зубы в некоем подобии улыбки. — Подобные пункты являются нашим, если так можно выразиться, фирменным знаком. Клеймом, удостоверяющим настоящий адский продукт.
— Понимаю, понимаю, — произнес Эделынтейн. — Но мне потребуется некоторое время на размышление.
— Предложение действительно в течение тридцати дней, — сообщил Ситвел, вставая. — Вам стоит лишь ясно и громко произнести свое желание. Об остальном позабочусь я.
Ситвел подошел к двери, но Эделынтейн остановил его.
— Я бы хотел только обсудить один вопрос.
— Какой?
— Так случилось, что у меня нет злейшего врага. У меня вообще нет врагов.
Ситвел расхохотался и лиловым платком вытер слезы.
— Эделынтейн! — проговорил он. — Вы восхитительны! Ни одного врага!.. А ваш кузен Сеймур, которому вы отказались одолжить пятьсот долларов, чтобы начать бизнес по сухой чистке? Или, может быть, он ваш друг?
— Я не подумал о Сеймуре, — признался Эдельпггейн.
— А миссис Абрамович, которая плюется при упоминании вашего имени, потому что вы не женились на ее Марьери? А Том Кэссиди, обладатель полного собрания речей Геббельса? Он каждую ночь мечтает перебить всех евреев, начиная с вас... Эй, что с вами?
Эделынтейн, сидевший на диване, внезапно побелел и вновь сжал руки.
— Мне и в голову не приходило... — пробормотал он.
— Никому не приходит, — успокоил Ситвел. — Не огорчайтесь и не принимайте близко к сердцу. Шесть или семь врагов — пустяки. Могу вас заверить, что это ниже среднего уровня.
— Имена остальных! — потребовал Эдельштейн, тяжело дыша.
— Я не хочу говорить вам. Зачем лишние волнения?
— Но я должен знать, кто мой злейший враг! Это Кэссиди? Может, купить ружье?
Ситвел покачал головой:
— Кэссиди — безвредный полоумный лунатик. Он не тронет вас и пальцем, поверьте мне. Ваш злейший враг — человек по имени Эдуард Самуэль Манович.
— Вы уверены? — спросил потрясенный Эдель-штейн.
— Абсолютно.
— Но Манович мой лучший друг!
— А также ваш злейший враг, — произнес Ситвел — Иногда так бывает. До свидания, мистер Эделынтейн, и удачи вам со всеми тремя желаниями.
— Подождите! — закричал Эделынтейн. Он хотел задать миллион вопросов, но находился в таком замешательстве, что сумел лишь спросить: — Как случилось, что ад переполнен?
— Потому что безгрешны лишь небеса.
Ситвел махнул рукой, повернулся и вышел через закрытую дверь.
Эделынтейн не мог прийти в себя несколько минут. Он думал об Эдди Мановиче. Злейший враг!.. Смеш но, в аду явно ошиблись. Он знал Мановича почти двадцать лет, каждый день встречался с ним, играл в шахматы. Они вместе гуляли, вместе ходили в кино, по крайней мере раз в неделю вместе обедали.
Правда, Манович иногда разевал свой большой рот и переходил границы благовоспитанности.
Иногда Манович бывал груб.
Честно говоря, Манович часто вел себя просто оскорбительно.
— Но мы друзья, — обратился к себе Эдельпггейн. — Мы друзья, не так ли?
Он знал, что есть простой способ проверить это — пожелать себе миллион долларов. Тогда у Мановича будет два миллиона долларов. Ну и что? Будет ли его, богатого человека, волновать, что его лучший друг еще богаче?
Да! И еще как! Ему всю жизнь не будет покоя из-за того, что Манович разбогател на его, Эделыпгейна, желании.
«Боже мой! — думал Эделышейн. — Час назад я был бедным, но счастливым человеком. Теперь у меня есть три желания и враг».
Он обхватил голову руками. Надо хорошенько поразмыслить.
На следующий день Эделыптейн договорился на работе об отпуске и день и ночь сидел над блокнотом. Сперва он не мог думать ни о чем, кроме замков. Замки гармонировали с желаниями. Но, если приглядеться, это не так просто. Имея замок средней величины с каменными стенами в десять футов толщиной, землями и всем прочим, необходимо заботиться о его содержании. Надо думать об отоплении, плате прислуге и так далее.
Все сводилось к деньгам.
«Я могу содержать приличный замок на две тысячи в неделю, — прикидывал Эделыптейн, быстро записывая в блокнот цифры. — Но это значит, что Манович будет содержать два замка по четыре тысячи долларов в неделю!»
Наконец Эдельиггейн перерос замки; мысли его стали занимать путешествия. Может, попросить кругосветное? Но что-то не хочется. А может, провести лето в Европе? Хотя бы двухнедельный отдых в Фонтенбло или в Майами-Бич, чтобы успокоить нервы? Но тогда Манович отдохнет вдвое краше!
Уж лучше остаться бедным и лишить Мановича возможных благ.
Лучше, но не совсем.
Эдельштейн все больше отчаивался и злился. Он говорил себе: «Я идиот, откуда я знаю, что все это правда? Хорошо, Ситвел смог пройти сквозь двери; но разве он волшебник? Может, это химера».
Он сам удивился, когда встал и уверенно произнес:
— Я желаю двадцать тысяч долларов! Немедленно!
Он почувствовал легкий толчок. А вытащив бумажник, обнаружил в нем чек на двадцать тысяч долларов.
Эдельиггейн пошел в банк и протянул чек, дрожа от страха, что сейчас его схватит полиция. Но его просто спросили, желает ли он получить наличными или положить на свой счет.
При выходе из банка он столкнулся с Мановичем, чье лицо выражало одновременно испуг, замешательство и восторг.
Эдельштейн в расстроенных чувствах пришел домой и остаток дня мучился болью в животе.
Идиот! Он попросил лишь жалких двадцать тысяч! А ведь Манович получил сорок!
Человек может умереть от раздражения.
Эдельштейн впадал то в апатию, то в гнев. Боль в животе не утихала — похоже на язву. Все так несправедливо! Он загоняет себя в могилу, беспокоясь о Мановиче!
Но зато он понял, что Манович действительно его враг. Мысль, что он собственными руками обогащает своего врага, буквально убивала его.
Он сказал себе: «Эдельштейн! Так больше нельзя. Надо позаботиться об удовлетворении».
Но как?
И тут это пришло к нему. Эдельиггейн остановился. Его глаза безумно забегали, и, схватив блокнот, он погрузился в вычисления. Закончив, он почувствовал себя лучше, кровь прилила к лицу — впервые после визига Ситвела он был счастлив!
— Я желаю шестьсот фунтов рубленой цыплячьей печенки!
Несколько порций рубленой цыплячьей печенки Эдельиггейн съел, пару фунтов положил в холодильник, а остальное продал по половинной цене, заработав на этом семьсот долларов. Оставшиеся незамеченными семьдесят пять фунтов прибрал дворник. Эдельиггейн от души смеялся, представляя Мано-вича, по шею заваленного печенкой.
Радость его была недолгой. Он узнал, что Манович оставил десять фунтов для себя (у этого человека всегда был хороший аппетит), пять фунтов подарил неприметной маленькой вдовушке, на которую хотел произвести впечатление, и продал остальное за две тысячи долларов.
«Я слабоумный, дебил, кретин, — думал Эдельиггейн. — Из-за минутного удовлетворения потратить желание, которое стоит, по крайней мере, миллион долларов! И что я с этого имею? Два фунта рубленой цыплячьей печенки, пару сотен долларов и вечную дружбу с дворником!»
Оставалось одно желание.
Теперь было необходимо воспользоваться им с умом. Надо попросил» то, что ему, Эдельштейну, хочется отчаянно — и вовсе не хочется Мановичу.
Прошло четыре недели. Однажды Эдельиггейн осознал, что срок подходит к концу. Он истощил свой мозг и для того лишь, чтобы убедиться в самых худших подозрениях: Манович любил все, что любил он сам. Манович любил замки, женщин, деньги, автомобили, отдых, вино, музыку...
Эдельштейн молился:
— Господи, Боже мой, управляющий адом и небесами, у меня было три желания, и я использовал два самым жалким образом. Боже, я не хочу быть неблагодарным, но спрашиваю тебя, если человеку обеспечивают выполнение трех желаний, может ли он сделать что-нибудь хорошее для себя, не пополняя при этом карманов Мановича, злейшего врага, который запросто всего получает вдвое?
Настал последний час. Эдельштейн был спокоен как человек, готовый принять судьбу. Он понял, что ненависть к Мановичу была пустой, недостойной его. С новой и приятной безмятежностью он сказал себе: «Сейчас я попрошу то, что нужно лично мне, Эдельштейну».
Эдельштейн встал и выпрямился.
— Эго мое последнее желание. Я слишком долго был холостяком. Мне нужна женщина, на которой я могу жениться. Она должна быть среднего роста, хорошо сложена, конечно, и с натуральными светлыми волосами. Интеллигентная, практичная, влюбленная в меня, еврейка, разумеется, но тем не менее сексуальная и с чувством юмора...
Мозг Эдельштейна внезапно заработал на бешеной скорости.
— А особенно, — добавил он, — она должна быть... не знаю, как бы это повежливее выразить... она должна быть пределом, максимумом, который только я хочу и с которым могу справиться, я говорю исключительно в плане интимных отношений. Вы понимаете, что я имею в виду, Ситвел? Деликатность не позволяет мне объяснить вам более подробно, но если дело требует того...
Раздалось легкое, однако какое-то сексуальное постукивание в дверь. Эдельштейн, смеясь, пошел открывать.
«Двадцать тысяч долларов, два фунта печенки и теперь это! Манович, — подумал он, — ты попался! Удвоенный предел желаний мужчины... Нет, такого я не пожелал бы и злейшему врагу — но я пожелал!»
Руки уже очень устали, но он снова поднял молоток и зубило. Осталось совсем немного — высечь последние две-три буквы в твердом граните. Наконец он поставил последнюю точку и выпрямился, небрежно уронив инструменты на пол пещеры. Вытерев пот с грязного, заросшего щетиной лица, он с гордостью прочел:
Я ВОССТАЛ ИЗ ПЛАНЕТНОЙ ГРЯЗИ, НАГОЙ И БЕЗЗАЩИТНЫЙ. Я СТАЛ ИЗГОТОВЛЯТЬ ОРУДИЯ ТРУДА. Я СТРОИЛ И РАЗРУШАЛ, ТВОРИЛ И УНИЧТОЖАЛ. Я СОЗДАЛ НЕЧТО СИЛЬНЕЕ СЕБЯ, И ОНО МЕНЯ УНИЧТОЖИЛО.
МОЕ ИМЯ ЧЕЛОВЕК, И ЭТО МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ТВОРЕНИЕ.
Он улыбнулся. Получилось совсем неплохо. Возможно, не совсем грамотно, зато удачный некролог человечеству, написанный последним человеком. Он взглянул на инструменты. Все, решил он, больше они не нужны. Он тут же растворил их и, проголодавшись после долгой работы, присел на корточки в уголке пещеры и сотворил обед. Уставившись на еду, он никак не мог понять, чего же не хватает, и затем с виноватой улыбкой сотворил стол, стул, приборы и тарелки. Опять забыл, раздраженно подумал он.
Хотя спешить было некуда, он ел торопливо, отметив про себя странный факт: когда он не задумывал что-то особенное, всегда сотворял гамбургер, картофельное пюре, бобы, хлеб и мороженое. Привычка, решил он. Пообедав, он растворил остатки пищи вместе с тарелками, приборами и столом. Стул он оставил и, усевшись на него, задумчиво уставился на надпись. «Хороша-то она хороша, — подумал он, — да только, кроме меня, ее читать некому».
У него не возникало и тени сомнения в том, что он последний живой человек на Земле. Война оказалась тщательной — на такую тщательность способен только человек, до предела дотошное животное. Нейтралов в ней не было, и отсидеться в сторонке тоже не удалось никому. Пришлось выбирать — или ты с нами, или против нас. Бактерии, газы и радиация укрыли Землю гигантским саваном. В первые дни войны одно несокрушимое секретное оружие с почти монотонной регулярностью одерживало верх над другим, столь же секретным. И еще долго после того, как последний палец нажал последнюю кнопку, автоматически запускающиеся и самонаводящиеся бомбы и ракеты продолжали сыпаться на несчастную планету, превратив ее от полюса до полюса в гигантскую, абсолютно мертвую свалку.
Почти все это он видел собственными глазами и приземлился, лишь окончательно убедившись, что последняя бомба уже упала.
Тоже мне умник, с горечью подумал он, разглядывая из пещеры покрытую застывшей лавой равнину, на которой стоял его корабль, и иззубренные вершины гор вдалеке.
И к тому же предатель. Впрочем, кого это сейчас волнует?
Он был капитаном сил обороны Западного полушария. После двух дней войны он понял, каким будет конец, и взлетел, набив свой крейсер консервами, баллонами с воздухом и водой. Он знал, что в этой суматохе всеобщего уничтожения его никто не хватится, а через несколько дней уже и вспоминать будет некому. Посадив корабль на темной стороне Луны, он стал ждать. Война оказалась двенадцатидневной — он предполагал две недели, — но пришлось ждать почти полгода, прежде чем упала последняя автоматическая ракета. Тогда он и вернулся.
Чтобы обнаружить, что уцелел он один…
Когда-то он надеялся, что кто-нибудь еще осознает всю бессмысленность происходящего, загрузит корабль и тоже спрячется на обратной стороне Луны. Очевидно, если кто-то и хотел так поступить, то уже не успел. Он надеялся обнаружить рассеянные кучки уцелевших, но ему не повезло и здесь. Война оказалась слишком тщательной.
Посадка на Землю должна была его убить, ведь здесь сам воздух был отравлен. Ему было все равно — но он продолжал жить. Всевозможные болезни и радиация также словно и не существовали — наверное, это тоже было частью его новой способности. И того и другого он нахватался с избытком, перелетая над выжженными дотла равнинами и долинами опаленных атомным пламенем гор от руин одного города к развалинам другого. Жизни он не нашел, зато обнаружил нечто другое.
На третий день он открыл, что может творить. Оплавленные камни и металл нагнали на него такую тоску, что он страстно пожелал увидеть хотя бы одно зеленое дерево. И оно возникло. Испытывая на все лады свое новое умение, он понял, что способен сотворить любой предмет, лишь бы он раньше его видел или хотя бы знал о нем понаслышке.
Хорошо знакомые предметы получались лучше всего. То, о чем он узнал из книг или разговоров — к примеру, дворцы, — выходило кособоким и недоделанным, но, постаравшись, он мысленными усилиями обычно подправлял неудачные детали. Все его творения были объемными, а еда не только имела прежний вкус, но даже насыщала. Сотворив нечто, он мог полностью про это забыть, отправиться спать, а наутро увидеть вчерашнее творение неизменным. Он умел и уничтожать — достаточно было сосредоточиться. Впрочем, на уничтожение крупных предметов и времени уходило больше.
Он мог уничтожать и предметы, которые сам не делал — те же горы и долины, — но с еще большими усилиями. Выходило так, что с материей легче обращаться, если хотя бы раз из нее что-то вылепить. Он даже мог сотворять птиц и мелких животных — вернее, нечто похожее на птиц и животных.
Но людей он не пытался создавать никогда.
Он был не ученым, а просто пилотом космического корабля. Его познания в атомной теории были смутными, а о генетике он и вовсе не имел представления и мог лишь предполагать, что то ли в плазме клеток его тела или мозга, то ли в материи планеты произошли некие изменения. Почему и каким образом? Да не все ли равно? Факт есть факт, и он воспринял его таким, каков он есть.
Он снова пристально вгляделся в надпись. Какая-то мысль не давала ему покоя.
Разумеется, он мог эту надпись попросту сотворить, но не знал, сохранятся ли созданные им предметы после его смерти. На вид они казались достаточно стабильными, но кто их знает — вдруг они перестанут существовать и исчезнут вместе с ним. Поэтому он пошел на компромисс — сотворил инструменты, но высекал буквы на гранитной стене, которую сам не делал. Надпись ради лучшей сохранности он сделал на внутренней стене пещеры, проведя долгие часы за напряженной работой и здесь же перекусывая и отсыпаясь.
Из пещеры был виден корабль, одиноким столбиком торчащий на плоской равнине, покрытой опаленным грунтом. Он не торопился в него возвращаться. На шестой день, глубоко и навечно выбив буквы в граните, он закончил надпись.
Наконец он понял, что именно не давало ему покоя, когда он разглядывал серый гранит. Прочитать надпись смогут только гости из космоса. «Но как они поймут ее смысл?» — подумал он, раздраженно всматриваясь в творение собственных рук. Нужно было высечь не буквы, а символы. Но какие символы? Математические? Разумеется — но что они поведают им о Человеке? Да с чего он вообще решил, что они непременно натолкнутся на эту пещеру? Какой смысл в надписи, если вся история Человека и так написана на поверхности Земли, навечно вплавлена в земную кору атомным пламенем. Было бы кому ее прочесть… Он тут же выругал себя за то, что тупо потратил шесть дней на бессмысленную работу, и уже собрался растворить надпись, но обернулся, неожиданно услышав у входа в пещеру чьи-то шаги.
Он так вскочил со стула, что едва не упал.
Там стояла девушка — высокая, темноволосая, в грязном порванном комбинезоне. Он быстро моргнул, но девушка не исчезла.
— Привет, — сказала она, заходя в пещеру. — Я еще в долине слышала, как ты громыхаешь.
Он автоматически предложил ей стул и сотворил второй для себя. Прежде чем сесть, она недоверчиво пощупала стул.
— Я видела, как ты это сделал, — сказала она, — но… глазам своим не верю. Зеркала?
— Нет, — неуверенно пробормотал он. — Я умею… творить. Видишь ли, я способен… погоди-ка! Ты как здесь оказалась?
Он начал перебирать возможные варианты, еще не задав вопроса. Пряталась в пещере? Отсиделась на вершине горы? Нет, мог быть только один способ…
— Я спряталась в твоем корабле, дружище. — Девушка откинулась на спинку стула и обхватила руками колено. — Когда ты начал загружать корабль, я поняла, что ты намерен срочно смазать пятки. А мне надоело по восемнадцать часов в сутки вставлять предохранители, вот я и решила составить тебе компанию. Еще кто-нибудь выжил?
— Нет. Но почему же я тебя не заметил?
Он разглядывал красивую даже в лохмотьях девушку… и в его голове мелькнула смутная догадка. Вытянув руку, он осторожно тронул ее плечо. Девушка не отстранилась, но на ее симпатичном личике отразилась обида.
— Да настоящая я, настоящая, — бросила она. — Ты наверняка видел меня на базе. Неужели не вспомнил?
Он попытался вспомнить те времена, когда еще существовала база — с тех пор, кажется, миновал целый век. Да, была там темноволосая девушка, да только она его словно и не замечала.
— Через пару часов после взлета я решила, что замерзну насмерть, — пожаловалась она. — Ну, если не насмерть, то до потери сознания. Какая же в твоей жестянке паршивая система обогрева!
Она даже вздрогнула от таких воспоминаний.
— На полный обогрев ушло бы слишком много кислорода, — пояснил он. — Тепло и воздух я тратил только на пилотскую кабину. А когда шел на корму за припасами, надевал скафандр.
— Я так рада, что ты меня не заметил, — рассмеялась она. — Жуткий, должно быть, был у меня видик — словно заиндевевший покойник. Представляю, какая из меня получилась спящая красавица! Словом, я замерзла. А когда ты открыл все отсеки, я ожила. Вот и вся история. Наверное, пару дней приходила в себя. И как ты меня ухитрился не заметить?
— Просто я не особо приглядывался в кладовых, — признался он. — Довольно быстро выяснилось, что мне припасы, собственно, и не нужны. Странно, мне кажется, я все отсеки открывал. Но никак не припомню…
— А это что такое? — спросила она, взглянув на надпись.
— Решил оставить что-то вроде памятника…
— И кто это будет читать? — практично поинтересовалась она.
— Вероятно, никто. Дурацкая была идея. — Он сосредоточился, и через несколько секунд гранит снова стал гладким. — Все равно не понимаю, как ты смогла выжить, — удивленно произнес он.
— Как видишь, выжила. Я тоже не понимаю, как ты это проделываешь, — показала она на стул и стену, — зато принимаю сам факт, что ты это умеешь. Почему бы и тебе не поверить в то, что я жива?
— Постарайся понять меня правильно, — попросил мужчина. — Мне очень сильно хотелось разделить с кем-нибудь свое одиночество, особенно с женщиной. Просто дело в том… отвернись.
Она бросила на него удивленный взгляд, но выполнила просьбу. Он быстро уничтожил щетину на лице и сотворил чистые выглаженные брюки и рубашку. Сбросив потрепанную форму, он переоделся и уничтожил лохмотья, а напоследок сотворил расческу и привел в порядок спутанные волосы.
— Порядок. Можешь поворачиваться.
— Недурно, — улыбнулась она, оглядев его от макушки до пяток. — Одолжи-ка мне расческу и… будь добр, сделай мне платье. Двенадцатый размер, но только по фигуре.
Он и не подозревал, насколько обманчивы бывают женские фигуры. Две попытки пошли прахом, и лишь с третьей он сотворил нечто подходящее, добавив к платью золотые туфельки на высоких каблуках.
— Жмут немного, — заметила она, примеривая обновку, — да и без тротуаров не очень-то практичны. Но все равно большое спасибо. Твой фокус навсегда решает проблему рождественских подарков, верно?
Ее волосы блестели на ярком послеполуденном солнце, и вообще выглядела она очень привлекательной, теплой и какой-то удивительно человечной.
— Попробуй, может, и ты сумеешь творить, — нетерпеливо произнес он, страстно желая разделить с ней поразительную новую способность.
— Уже пыталась. Все напрасно. И этот мир принадлежит мужчинам.
— Но как мне совершенно точно убедиться, что ты настоящая? — нахмурился он.
— Ты опять за свое? А помнишь ли ты, как сотворил меня, мастер? — насмешливо бросила она и присела ослабить ремешок на туфельках.
— Я все время думал… о женщинах, — хмуро произнес он. — А тебя мог создать во сне. Вдруг мое подсознание обладает теми же способностями, что и сознание? И воспоминаниями я мог тебя тоже снабдить сам — да еще какими убедительными. А если ты продукт моего подсознания, то уж оно бы постаралось провернуть все так, чтобы сознание ни о чем не подозревало.
— Чушь собачья!
— Потому что если мое сознание обо всем узнает, — упрямо продолжил он, — оно отвергнет твое существование. А твоей главной функцией, как продукта моего подсознания, станет не дать мне догадаться об истине. Доказать всеми доступными тебе способами, любой логикой, что ты…
— Хорошо. Тогда попробуй сотворить женщину, коли твое сознание такое всесильное!
Она скрестила на груди руки, откинулась на спинку стула и резко кивнула.
— Хорошо.
Он уперся взглядом в стену пещеры. Возле нее начала появляться женщина — уродливое неуклюжее существо. Одна рука оказалась короче другой, ноги слишком длинные. Сосредоточившись сильнее, он добился более или менее правильных пропорций, но глаза по-прежнему сидели криво, а из горбатой спины торчали скрюченные руки. Получилась оболочка без мозга и внутренних органов, автомат. Он велел существу говорить, но из бесформенного рта вырвалось лишь бульканье — он забыл про голосовые связки. Содрогнувшись, он уничтожил кошмарную уродину.
— Я не скульптор, — признал он. — И не Бог.
— Рада, что до тебя наконец дошло.
— Но все равно это не доказывает, что ты настоящая, — упрямо повторил он. — Я не знаю, какие штучки способно выкинуть мое подсознание.
— Сделай мне что-нибудь, — отрывисто произнесла она. — Надоело слушать эту чушь.
«Я ее обидел, — понял он. — Нас на Земле всего двое, а я ее обидел». Он кивнул, взял ее за руку и вывел из пещеры. И сотворил на равнине город. Он уже пробовал подобное несколько дней назад, и во второй раз получилось легче. Город получился особый, он создал его, вспомнив картинки из «Тысячи и одной ночи» и свои детские мечты. Он тянулся в небо, черный, белый и розовый. Рубиново мерцали стены с воротами из инкрустированного серебром черного дерева. На башнях из червонного золота сверкали сапфиры. К вершине самого высокого шпиля вела величественная лестница из молочно-белой слоновой кости с тысячами мраморных, в прожилках, ступенек. Над голубыми лагунами порхали птички, а в спокойных глубинах мелькали серебристые и золотистые рыбы.
Они пошли через город, и он создавал для нее белые, желтые и красные розы и целые сады с удивительными цветами. Между двумя зданиями с куполами и шпилями он сотворил огромный пруд, добавил прогулочную барку с пурпурным балдахином и загрузил ее всевозможной едой и напитками — всем, что успел вспомнить.
Они поплыли, освежаемые созданным им легким ветерком.
— И все это фальшивое, — напомнил он немного погодя.
— Вовсе нет, — улыбнулась она. — Коснись и убедишься, что все настоящее.
— А что будет после моей смерти?
— Не все ли равно? Кстати, с таким талантом тебе любая болезнь нипочем. А может, ты справишься и со старостью и смертью.
Она сорвала склонившийся к воде цветок и вдохнула его аромат.
— Стоит тебе пожелать, и ты не дашь ему завянуть и умереть. Наверняка и для нас можно сделать то же самое, — так в чем проблема?
— Хочешь попробовать? — спросил он, попыхивая свежесотворенной сигаретой. — Найти новую планету, не тронутую войной? Начать все сначала?
— Сначала? Ты хочешь сказать… Может, потом. А сейчас мне не хочется даже подходить к кораблю. Он напоминает мне о войне.
Некоторое время они плыли молча.
— Теперь ты убедился, что я настоящая?
— Если честно, еще нет. Но очень хочу в это поверить.
— Тогда послушай меня, — сказала она, подавшись ближе. — Я настоящая. — Она обняла его. — Я всегда была настоящей. Тебе нужны доказательства? Так вот, я знаю, что я настоящая. И ты тоже. Что тебе еще нужно?
Он долго смотрел на нее, ощущая тепло ее рук, прислушиваясь к дыханию и вдыхая аромат ее волос и кожи. Уникальный и неповторимый.
— Я тебе верю, — медленно произнес он. — Я люблю тебя. Как… как тебя зовут?
Она на секунду задумалась.
— Джоан.
— Странно. Я всегда мечтал о девушке по имени Джоан. А фамилия?
Она поцеловала его.
Над лагуной кружили созданные им ласточки, безмятежно мелькали в воде рыбки, а его город, гордый и величественный, тянулся до самого подножия залитых лавой гор.
— Ты так и не сказала мне свою фамилию, — напомнил он.
— Ах, фамилия. Да кому интересна девичья фамилия — девушка всегда берет фамилию мужа.
— Женская увертка!
— А разве я не женщина? — улыбнулась она.