Дом был самым последним в городе. Дальше начиналось поле, где ничего не успели построить — нейтральная полоса ничьей земли, еще не городской, но уже давным-давно и не деревенской. Поле поросло одним бурьяном, потому что этим летом ему предстояло принять великую муку приобщения к цивилизации и было жалко отдавать на растерзание бесчисленным колесам, гусеницам, ковшам и просто лопатам даже такую немудреную травку, как донник или сурепка. Природа откупалась бурьяном.
На той стороне поля виднелись теплицы или, вернее, то, что ими когда-то было. Опекавший их совхоз получил новые угодья и, хозяйственно вынув застекленные рамы, отбыл в неизвестном направлении, а они остались, словно костяки гигантских сельдей, пропуская сквозь свои подрагивающие ребра раздольный загородный ветер.
По ночам в поле было совсем темно. Зато возле самого дома, где оно, собственно говоря, не было уже полем, а посредством насаждения дюжины полумертвых барбарисовых кустиков было обращено в зону озеленения данного микрорайона — там на него ложились незыблемые световые квадраты попеременно зажигающихся и угасающих окон. Но сверху, с высоты девятого этажа, этой освещенной полоски видно не было, и по ночам Артему казалось, что где-то там, в непроглядной мгле, небо все-таки смыкается с землей, как сходятся в тупиках не сходившиеся доселе рельсы; небо накоротко замыкается на землю, и черный сполох этого замыкания стоячей волной замирает над миром, пока лезвие первого луча снова не разомкнет их, словно створки раковины.
А иногда, когда случалось совсем худо, возникало ощущение абсолютной утраты пространства там, за окном, и не было не только земли и неба — не было ничего, просто первобытный хаос, не разделенный на твердь и хлябь. Сегодня Артему было худо именно в такой степени.
В квартиру он вошел тихо, словно мог кого-то разбудить. Но будить было некого, и, досадуя на никчемную свою осторожность, он демонстративно громко потопал по кухне и грохнул возле холодильника сумку и сетку с консервами. Поддернув брюки на коленях, присел и начал меланхолично переправлять банки, пакеты и свертки в белое, замшелое изморозью нутро. Если уж ты такой кретин, что при всем своем желании не можешь промоделировать простейшую семейную жизнь, то твоих ребят это не должно касаться. Завтра новоселье, и они соберутся на твою прекрасную-распрекрасную квартиру. А ты принимай. И рожу делай соответственную, благодушную. В сторону чужих дам — особливо. Вот и абрикосовый компот на тот же предмет. Ах, смотрите, он догадался купить для нас абрикосы! Ах, льдинка в сиропе! Темка, ты молоток, даром что похож на Алена Делона! И чужие дамы, сажая липкие кляксы на декольте, примутся опохмеляться абрикосовым компотом.
И тогда свои ребята поймут, как ему худо.
— Темка, — скажут свои ребята, — ты отупевший буржуй. Ну разве можно в такой прекрасной-распрекрасной квартире существовать в одиночку? У тебя налицо аперитив и горошек, — скажут начитанные ребята, — но решительно не хватает Зизи. Слава богу, это поправимо. Смотри, сколько прекрасных дам (это над банкой с абрикосовым компотом). Выбирай любую!
А может, и вправду выбрать? Ведь ни одна не откажется. Прекрасные дамы прямо-таки выродились в какие-то самоотдающиеся системы… Баста. Хватит с него.
Артем захлопнул холодильник и направился в комнату. Света он зажигать не стал, а подошел к окну, чуть мерцавшему пепельным ночным светом. Неясное отражение собственного лица появилось на стекле, и Артем посмотрел на него с ненавистью.
Представьте себе, что рядом с вами живет молодой мужик, неотразимый, как Ален Делон. Ну, это еще можно представить. И каково ему живется — тоже вполне представимо. Но вся беда Артема заключалась в том, что он был гораздо красивее и Алена Делона, и вообще всех импортных кинозвезд мужского полу. Сравнение, конечно, не ахти, но что поделаешь — других эталонов на данный момент не имеется. Раньше, говорят, сравнивали с королями (см. Дюма). Сухощавый и темноволосый, он был исполнен той истинно русской красоты, коей славились благородные и невероятные бабы Венецианова, с их чуть тронутыми горбинкой носами, одухотворенными лбами, тяжкой чистотой непорочных рафаэлевских глаз и грешной припухлостью губ божьей матери Казанской. К сожалению, сейчас этот тип красоты вытеснен в нашем сознании другим, былинным новгородским типом, с обязательными соломенными кудрями и бесшабашной ясностью взгляда, который мы почему-то принимаем за тип истинно русский. А между прочим, голубые глаза и светлые волосы считались обязательными для красавиц средневековой Франции, если верить ее кодексу любви XI века.
Так или иначе, но благородная внешность в сочетании с уникальным в наше время именем создавали Артему такой комплекс неотразимости, что при самом горячем желании он не смог к своим двадцати четырем годам создать хоть мало-мальски устойчивую семью. Не везло человеку. Ну был бы хоть артистом или телевизионным диктором на худой конец, — у них, вероятно, вырабатывается профессиональный иммунитет против того, что на тебя постоянно пялят глаза и показывают пальцем. Но он был простым инженером и до сих пор не мог привыкнуть к тому, что на улице женщины систематически оборачиваются ему вслед.
В мутном отражении собственного лица было не разобрать отдельных черт, но Артем смотрел на него с определенной ненавистью.
Пока вдруг не понял, что при незажженном свете никакого даже смутного отражения быть не может.
Оттуда, из черноты первозданного хаоса, на него смотрело чужое неподвижное лицо.
Еще несколько секунд Артем не шевелился. Потом до него дошло, что это, собственно говоря, не окно, а дверь, за которой на балконе и стоит незнакомец. Мысль о том, что это попросту вор, показалась нелепой — вор не стал бы так спокойно разглядывать хозяина квартиры через дверное стекло. Да и что взять у молодого специалиста, только что потратившего все свои сбережения на самую дешевенькую однокомнатную квартиру на последнем этаже?
А лицо все смотрело, не двигаясь, не мигая, не приближаясь. Артем шагнул вперед. Протянул руки, нащупал дверные запоры и с трудом их повернул. Дверь, осевшая за зиму, натужно заскрипела. Вторая подалась легче, и Артем, поеживаясь от упруго ударившего в него ветра, ступил на балкон.
Смутное лицо, повисшее где-то сбоку, стало потихоньку уплывать в темноту, перила балкона вспыхнули фосфорическим пламенем и исчезли; Артем раскинул руки, прижимаясь к шероховатой кирпичной стене, но отыскивать за собою дверь было уже поздно, потому что вся темнота перед ним вдруг ожила, начала двигаться на него, словно громадный черный кот, и Артем уже чувствовал, как бесшумная необъятная лапа подцепила его, понесла, прижала к пушистому теплому брюху, и в этом щекочущем тепле он начал задыхаться, но ни бороться, ни даже кричать у него уже не было сил.
Дальше шел кошмар, удесятеренный своей бесконечностью. Артема переворачивало, мягко швыряло из стороны в сторону, но он никак не мог долететь ни до пола, ни до потолка — каждый раз упругий толчок воздуха изменял его движение, и он продолжал плыть, падать, парить, и самым мучительным было именно это отсутствие хоть какой-нибудь твердой точки, за которую можно было бы зацепиться. Воздух был страшен своей густотой, он распирал изнутри тело, и Артем чувствовал себя глубоководной рыбой, брошенной в лоханку с дистиллированной водой. Жажды и голода он не ощущал, напротив — до самого горла он был переполнен какой-то пряной, приторной дрянью, и все это вместе — пространство вокруг него, воздух, насильственная еда — все было нечеловеческим, непредставимым, НЕ ТАКИМ. По всей вероятности, он поначалу находился в каком-то сне или беспамятстве, но все то, что окружало и переполняло его, было настолько мучительно для его тела, что он постоянно приходил в себя и, не в силах этого выдержать, снова терял сознание. И так без конца.
Щеку свело от холода, и он очнулся. Ай-яй-яй, подумал он, вот как гибнут от переутомления молодые специалисты. Сидя на полу в кухне и обнимая холодильник.
Он рванул на себя ручку холодильника, взял бутылку еще не успевшего подморозиться пива. Рука дрожала так неуемно, что пришлось снова привалиться к холодильнику и высосать пиво, держа бутылку обеими руками, как медвежата держат рожок с молоком. Пустую бутылку он автоматически переправил в сумку и провел рукой по подбородку. Бриться по расписанию следовало бы сегодня, но завтра праздник, завтра и… Рука его остановилась. Он провел по одной щеке, по другой — полуторадневная щетина исчезла. М-да. Может быть, по пути домой он заходил в парикмахерскую?
Артем поднялся и побрел в комнату, все еще недоуменно оглаживая подбородок. В комнате остановился и долго шарил по стене, отыскивая выключатель. На миг его взгляд задержался на пепельном, смутно проступающем квадрате окна. Какое-то жуткое воспоминание зашевелилось в нем, но так и не поднялось, не оформилось. Пальцы нащупали выключатель, раздался щелчок, и Артем сокрушенно понял, что наваждение, — а может быть, и сумасшествие — продолжается.
На его тахте лежала маленькая, как ящерица, женщина.
Она спала. Артем на цыпочках подошел к ней и тихонько, чтобы не разбудить, отодвинул стул и уселся на него верхом, положив на спинку непонятно каким образом побритый подбородок.
Женщина не шевелилась. Гибкое ее тело расположилось так, словно его бросили, и бросили весьма небрежно, как бросают вещь, о которой не надо заботиться. Ни один нормальный человек не стал бы спать в такой неудобной позе. Он бессознательно принял бы более удобное положение… И только тут до Артема дошло, что ей плохо и надо помочь, и эта необходимость помощи была сейчас самым главным, и он бросился к ней и приподнял за тоненькие, до странности покатые плечи. На какую-то долю секунды он замер и ошеломленно глядел на эти плечи, потому что таких не существовало и не должно было существовать в природе, но потом перед ним всплыл акварельный портрет Натальи Гончаровой, и он, поневоле уверившись в правдоподобности этих плеч, отпустил их и, сколь мог поспешно, направился на кухню за водой.
Но вода оказалась ни к чему, потому что он просто не знал, что с ней делать. Побрызгать на голову он постеснялся, влить в рот не было никакой возможности — губы незнакомки были плотно сжаты. Правда, из литературных источников ему было известно, что в таких случаях зубы разжимают острием кинжала. Литература, черт ее дери! Но что делать сейчас, вот тут, с этим вот человеком, что делать? Кричать? Звать на помощь? Звать на помощь. «Скорая помощь». О, черт, если бы хоть где-нибудь поблизости был работающий автомат! Но Артем точно знал, что поблизости его нет. И к тому же уйти, оставив ее тут? Одну? О, беспомощность двадцатичетырехлетнего современного цивилизованного человека! Равик подле умирающей Жоан. Роберт Локамп и Патриция Хольман. Этот, как там у Хема, и евонная Кэтрин. Литература, литература, литература…
И тут он увидел, как оживают ее глаза. Пока еще не ресницы, а только глаза под выпуклыми веками; потом дошла очередь и до ресниц, но они были слишком велики и тяжелы, чтобы приоткрыться. Ну же, торопил он ее, ну, словно в том, что она откроет глаза, было спасенье от всех сегодняшних бед, от всего сегодняшнего неправдоподобия. Женщина была самым невероятным из всего, что приключилось за этот окаянный вечер, — и не ее появление, а именно она сама, ни на кого не похожая, НЕ ТАКАЯ. В чем это выражалось, Артем понять не успел, потому что увидел ее глаза.
— Фу, — сказал он облегченно и присел на край тахты, — а я-то…
Но она уже вскидывала руки, закрывая свое лицо, и там, в тесном промежутке между ладонями и губами, уже бился отчаянный, почти детский крик: «Но, но, но, но, но!..» Он схватил ее за руки — крик уже переполнял комнату, отражался от стен, звучал со всех сторон. И потом оборвался. О, черт, яростно подумал Артем, опять! И руки ледяные и какие-то бесплотные, словно лягушачьи лапки. Не вставая, он потянулся и выдернул из стенного шкафа шерстяное одеяло. Вот так. И давно надо было. Он закутал ее плечи, лилейные плечи Натальи Николаевны. Ну где сейчас найдешь женщину, которая падала бы в обморок при виде красивого мужика? Исключено.
Он наклонился над ней, пристально вглядываясь в ее лицо; потом откинулся назад и тихонечко присвистнул. Вот те на, сказал он себе, перед ним-таки лежала красавица с растрепанною роскошною косою и длинными, как стрелы, ресницами. И как там дальше у Николая Васильевича относительно нагих белых рук? Как же это сразу не бросилось ему в глаза? Наверное, сбил с толку отпечаток долгого, непереставаемого страдания на удивительном этом лице. И потом — сам факт появления этой женщины… Только женщины ли? Он снова вгляделся. И чуть было снова не присвистнул. Ей было никак не больше пятнадцати, совсем девчонка, школьница наверное. Школьница? Виева ведьма, вот она кто. Или агент «Интеллидженс сервис». Ведь кричала же с перепугу «но, но!». Не русская, значит. А может, эстонка или латышка? Там тоже белокурые, и красавица — куда там Вии Артмане!
Виева ведьма, она же агент «Интеллидженс сервис», тихонечко всхлипнула во сне. Артем поправил одеяло. Несчастный, замученный подкидыш, невесть откуда взявшийся. Пригрелась, как мышонок на ладошке, и спит. Горячим бы чаем ее напоить.
Артем поднялся и, все еще чувствуя какую-то ватную неуверенность в ногах, побрел на кухню. После всей этой гофманианы здорово чего-то хотелось — не то есть, не то пить, не то распахнуть окно и свеситься с подоконника. Остановившись на простейшем варианте, он полез в холодильник. Черт с ними, с гостями, хватит им. В крайнем случае, завтра можно будет сгонять в гастроном. Он вытащил ветчину, масло, абрикосовый компот — чтобы нагрелся, не давать же ей, такой умученной, прямо из холодильника. А дамы завтрашние обойдутся.
Он нехотя поел и стал подумывать, как бы устроиться на ночлег. Раскладушкой он еще не обзавелся, хотя давно собирался это сделать на предмет укладывания засидевшихся и не имеющих на такси гостей. Конечно, тахта была достаточно широкой для двоих, но черт ее знает, эту непрошеную, она кажется, с. предрассудками. По всей вероятности, не побывала еще на студенческой стройке или на картошке, где спят вповалку. Придется укладываться на полу. Он направился в комнату и остановился на пороге, потому что с тахты на него глядели немигающие, расширенные ужасом глаза. Сделай он еще хоть шаг — и опять раздастся этот режущий, звенящий крик. Артем прислонился к косяку. Как это ни тяжело, но надо было договариваться. В конце концов, в каждой школе изучают какой-нибудь иностранный язык. «Но». Она кричала «но».
— Спик инглиш?
Глаза даже не моргнули.
— Шпрехен зи дойч?
Ну, слава богу, а то он и сам не шел дальше этой фразы, слышанной где-то в кино. Но что же тогда оставалось? Он выразительно пожал плечами. Она долго смотрела на него из-под своего одеяла, потом неслышно что-то прошептала. Он подался вперед — глаза испуганно заморгали. Она повторила, но так быстро, что ему стало понятно единственное — она говорит по-французски. Тут у него не было в запасе даже дежурной фразы.
— Париж, — сказал он яростно. — Нотр-Дам, интернациональ, метрополь, революцией, марсельеза. Еще Генрих Четвертый. На этом мой словарный запас кончается, дальше придется объясняться мимикой. Марсель Марсо, понятно? Хотя объясняться будем завтра, сегодня только познакомимся, на всякий случай. Придется на манер дикарей тыкать друг в друга пальцами, вот так: Тарзан — Джейн, Джейн — Тарзан, помните такой эпизод?
Ничего себе контакт двух эрудитов, со злостью подумал он. И это в эпоху космических полетов. Мало приятного остаться в памяти такой хорошенькой женщины круглым дураком.
— Меня зовут Артем, — сказал он. — Артем! — И для пущей убедительности постучал кулаком в грудь. Как орангутанг, подумал он сокрушенно.
— Меня зовут Дениз, — послышалось из-под одеяла. — Только я плохо говорю по-русски.
— О, господи! — У него гора упала с плеч. — Вы говорите, как сам царь Соломон, как сам Цицерон, как сам доцент Васильев на лекции по международному положению. Только отложим переговоры до утра, а то у меня голова разламывается, да и у вас, я вижу, слипаются глаза. Спите спокойно, и да приснится вам ваш родной Таллинн.
— Mon Paris natal,[1] — тихо прошептала она.
— Париж так Париж. — Артему было все равно, лишь бы поскорее вытянуть ноги. — Дело вкуса. Хотя, конечно, имеет смысл посмотреть во сне на то, что вряд ли увидишь в оригинале.
— Я оттуда родилась, — медленно проговорила Дениз, с видимым усилием подбирая слова. — Mon Dieu, ie confonds des mots simples[2] — прошептала она уже совсем тихо.
— … Оттуда родом, — машинально поправил ее Артем. И тут только до него дошел смысл сказанного. — Ага, все-таки проклятый «сервис».
— Не понимаю… Сервис — зачем?
— Ничего, это я так. Есть хотите?
— Нет.
— Слишком поспешно для того, чтобы быть правдой. Сейчас я вам кое-что притащу.
Консервный нож куда-то запропастился, и Артем довольно долго провозился на кухне, открывая банку с абрикосами перочинным ножом. Открыв, выплеснул содержимое банки в стеклянную селедочницу и понес к Дениз.
— Вот, — сказал он, подходя, но она уже протягивала руку, заслоняясь от него узкой беззащитной ладошкой.
— О, черт! — он в сердцах поставил селедочницу на стул, оказавшийся между ним и тахтой. Розоватые глянцевые абрикосы с поросячьим самодовольством разлеглись в узкой посудине, красноречиво деля его собственную комнату на территорию Франции и СССР. — Впрочем, как вам будет угодно.
Он вытер лезвие ножика и попытался сложить его, но руки после давешнего наваждения еще подрагивали, я нож, так и не сложившись, выскользнул у Артема из рук и полетел вниз острием. Оба они видели, как лезвие блеснуло в воздухе узкой серебряной рыбкой, коснулось пола и… ушло в него. Целиком. Словно это был не паркет, а густой кисель или глинистый раствор. Едва уловимое кольцо побежало, расширяясь; его слабая тень скользнула под ботинки Артема — и все исчезло.
Артем ошеломленно глядел на пол, на то место, где произошло это очередное чудо. Потом поднял голову и встретился глазами с Дениз. Они смотрели друг на друга так, словно каждый был самой настоящей нечистой силой в образе человеческом, они ненавидели сейчас друг друга за все бессмысленное неправдоподобие сегодняшнего вечера, за кошмар этих ненужных никому чудес, за их непрошеную встречу — и каждому казалось, что тот, другой, и есть виновник всего происходящего.
Артем опомнился первым. Все. Хватит с него этих фокусов, сыт по горло. Он рванулся в переднюю и сдернул с вешалки плащ. Он еще не знал, что будет делать — переночует у кого-нибудь из друзей, проболтается до утра по весенним стылым улицам или попросту найдет работающий автомат и заявит в соответствующие органы, — но терпеть такое издевательство над собственным рассудком он больше не мог.
Будь она хоть капельку не такой, у него не появилось бы мысли обвинить ее во всем происшедшем; но невероятная красота сама по себе делала ее причастной ко всей этой чертовщине. Он распахнул входную дверь, вылетел на лестничную площадку — и увидел вокруг себя серебряный сумеречный сад.
И тогда он успокоился. Черт побери, сказал он себе, не каждый день удается посмотреть такой волшебный, цветной, широкоформатный, стереоскопический и стереофонический сон. Надо этим попользоваться. Попользуйся, брат мой. Нет, надо ж так — двух часов не проспать без цитаты из Хемингуэя. Это его совсем развеселило. Ну что же, рассмотрим сон во всех подробностях.
Черные мультипликационные пирамидки деревьев, равномерно подклеенные к нижней кромке тусклого неживого неба; темная фольга прямых, словно рельсы, дорожек, а между ними — разливы светло-серых жемчужных цветов, казалось, не росших из земли, а перелившихся через край волшебного горшка, который вместо гриммовской манной каши варил и варил бесконечную цветочную массу, пока она не переполнила игрушечный этот мир до такого близкого его конца.
И посреди этого сада, завороженного пепельным мерцающим полусветом, стойким отсутствием каких бы то ни было запахов и особенной, клейкой тишиной, как уже нечто совсем естественное возвышался маленький диснеевский домик. Неправильность формы позволяла угадывать в нем планировку однокомнатной квартиры; сложен он был из традиционного кирпича и накрыт двускатной крышей из соломы. Миленький такой шалаш. Трубы только не было, зато на входной двери трогательно белел квартирный номер. Артем тихо, чуть ли не на цыпочках пошел вокруг дома, все время плечом и ладонью касаясь шершавой стены — отойти даже на полшага было как-то боязно. Поворот — и под его пальцами зашуршали обои. Ну да, в этом месте должна была находиться великолепная квартира соседа Викентьича, беспалого мясника, уже успевшего повадиться к Артему за сигаретами. Но от нее осталась только шершавость унылых обоев, кое-где уже подранных матерым сторожевым кобелем.
А за следующим углом шли окна. Его окна — сперва Кухонное, с перышками зеленого лука на подоконнике там, внутри, а затем освещенное, сдвоенное с балконной дверью. Балкон лежал прямо на земле, и, ухватившись за его безобразненькие чугунные перильца, Артем вдруг отчетливо представил себе, что все наваждение мертвого этого сада вдруг исчезает, и почва расступается под ногами, восстанавливая прежнюю девятиэтажную пропасть между его балконом и настоящей землей. Страх перед этой воображаемой пустотой был так велик, что Артем чуть было не перемахнул через перила и не ворвался обратно в комнату через балконную дверь, но через стекло была видна тахта и на ней — лежащая вниз лицом Дениз. Но-но, прикрикнул он на себя, заставив оторваться от спасительных перил, рысцой промчался вдоль последней стенки и, ударившись всем корпусом о входную дверь, очутился в прихожей.
Дениз не шевельнулась, словно не слышала его шагов. Но пушистый ворс одеяла дышал ровно и нечасто, словно шерстка на спине у спящего котенка. Артем подошел к тахте и тяжело опустился на край.
— Я только что был там, — он ткнул большим пальцем в сторону окна. Этакий висячий сад Семирамиды. Посреди сада — плешь, а на ней наша хибара. Хочешь взглянуть?
Она подняла голову, безучастно посмотрела в окно, потом едва слышно произнесла:
— Mais c'est egal,[3] — и снова опустила голову.
И тут он перепугался уже по-настоящему, как можно бояться не за себя, а за другого человека. Кем бы она ни была, но он-то был мужчиной, он был старшим и сильнейшим. Он не знал ни слова по-французски, но прекрасно ее понял — ей все равно, и в такой степени, что она не будет ни есть, ни пить, а свернется под одеялом в маленький холодный комочек, словно птенец, брошенный в гнезде, и очень даже просто помрет. А он так и не будет знать, что же с ней делать, тем более что теперь не добежишь до автомата и не позвонишь в «неотложку», «скорую» или в соответствующие органы.
— Нет уж, — сказал он решительно, — придется тебе меня слушаться. Сейчас мы поужинаем.
Вода на кухне исправно шла — и горячая, и холодная. Газ исправно горел. Артем согрел чай, почти насильно напоил Дениз. Самому ему после всех этих открытий тоже ничего не хотелось, но положение старшего обязывало, и в качестве наглядного примера он с хорошо скрываемым отвращением запихнул в себя пару марокканских полнотелых сардинок. Совершив сей гастрономический подвиг, Артем почувствовал, что ни на что более он не способен.
— На моих часах половина одиннадцатого… А, черт! Стоят. Придется произвольно отсчитывать время. За окном непроглядная темень, ни огонька на горизонте, и вряд ли удастся что-нибудь выяснить. Посему на правах старшего откладываю все вопросы на завтра и приказываю всем спать. Я лично устал как собака.
Он старательно запер двери и проверил окна, потом вытащил ящик с инструментами и нашел там маленький недавно наточенный топорик. Не ахти какое оружие, но все-таки.
— Подвинься, — сказал он. Дениз отчаянно захлопала ресницами. Подвинься, подвинься. Тебе же все равно.
Она испуганно прижалась к стене. Артем сунул топорик под подушку и блаженно вытянулся подле Дениз.
— Есть у нас такая миленькая приспособленческая пословица, пробормотал он, закрывая глаза, — «с милым рай и в шалаше». Не слыхала? Подушка под щекой шевельнулась, — Дениз не то кивнула, не то покачала головой. — Так вот, рай налицо, шалаш тоже комфортабельный, тебе остается только вообразить, что я — искомый «милый». — Дениз снова испуганно дернулась, но дальше отодвигаться было уже некуда. — Да не бойся ты, глупенькая, я же сказал — вообрази. А шалаш у меня европейский — «с ванной, гостиной, фонтаном и садом…» как там дальше?.. «фонтаном и садом… только смотрите, чтоб не было рядом…» А знаешь, что во всей этой петрушке самое страшное? — Дениз затаила дыхание. — Мне кажется, что мы здесь совсем одни…
Он проснулся.
Было до изумления легко. Воздух щекотал изнутри при каждом вдохе; руки, поднятые для того чтобы закинуть их за голову и потянуться, взлетели сами собой, словно к каждой было привязано по десятку разноцветных воздушных шариков. И вообще все было лучше некуда, трын-трава и море по колено. А если что и не так, то только для того, чтобы преодолеть, Превозмочь, переделать, перестроить. И достичь.
Состояние легкого опьянения. Осторожно, Темка. Пока ты спал, с тобой что-то сделали. А может, не с тобой, а со всем тем, что тебя окружает. С воздухом, например.
Артем нашарил в кармане примятый за ночь коробок, чиркнул спичкой. Вспышка была несколько ярче, чем следовало ожидать. А может, показалось? Он чиркнул еще и тут только вспомнил про Дениз. Вот осел, напугаю ведь спящего человека.
Он осторожно спустил ноги с тахты, встал и, чуть не приплясывая, впрочем, это получалось само собой, а не от избытка радости, — выбрался в прихожую. Ладно, для первого раза определим, где мы сейчас находимся. Он распахнул дверь и вышел в сад. Веселье, неестественное, пришедшее извне, оставалось, но уверенность неуклонно улетучивалась. Да, действительно, где мы находимся? В голову лезла всякая бианковская ерунда вроде лишайников, которые обязаны произрастать только на северной стороне дерева, или муравейника, который, напротив, предпочитает южную сторону. Ни муравейников, ни лишая в райском саду не имелось. Утренний рассветный сумрак стремительно таял, но нигде в равномерных просветах между деревьями не проступало ни мутного пятнышка прячущегося солнца, ни розоватого блика зари. Небо было затянуто легкими, но необыкновенно низкими облаками, они висели неподвижно и за деревьями спускались до самой земли. Казалось, сад с крошечным домиком посередине был покрыт непрозрачным студенистым колпаком. Ни шороха, ни ветерка.
Он вернулся.
— Вставай, — он присел на край тахты, положил руку на одеяло, где угадывалось узенькое покатое плечо. — И только пугаться, как давеча, не вздумай.
Она обернула к нему свое лицо, подрагивающее незабытым вчерашним ужасом, и ему вдруг стало страшно, как может быть страшно только в детстве, когда встречаешь наяву что-то такое, что никак не может быть, чего НЕ БЫВАЕТ, — словно это Серый волк, словно Вий, словно Кощей Бессмертный.
Вот так поразило его нечеловеческое, принадлежащее не природе, а живописи — ее лицо.
— Проспали, — сказал он нарочито громко, разрушая наваждение ее немерцающей, стоячей красы. — По звездам надо было определяться. Север, юг и все такое. Сейчас туман. — Она смотрела на него, видимо не понимая, что он говорит, и он также не слышал и не понимал собственных слов. — Туман. Облака совсем над головой. За деревьями они легли на землю. Только, туман и посередине этого тумана мы. Ты и я.
Он отгораживался от нее словами, словно стоило ему замолчать — и он остался бы беззащитным перед бесовской силищей нерукотворной ее красоты.
— Да вставай же ты, — закричал он с отчаяньем, — вставай, навязалась ты на мою голову…
Она послушно поднялась и пошла в ванную, ступая боязливо и легко, словно пол, так загадочно поглотивший вчера злополучный ножик, мог снова расступиться. На пороге она застыла, удивленно прислушиваясь, но не к внешним звукам, потому что кругом была прежняя стойкая тишина, а к чему-то своему, подкожному, шевелящемуся внутри.
— Странно, — сказала она спокойно, — я вся… legere, легкая. Мне нужно только отдохнуть…
Она не договорила, словно не могла еще определить, что же она сможет после того, как отдохнет.
— И что тогда? — почему-то шепотом спросил Артем.
— Тогда я смогу летать.
— Да, — сказал он, — да… — И даже про себя, не вслух, он не усомнился в том, что она это действительно сможет.
И он представил себе, как она выходит на балкон, наклоняется вниз, через перила… А, черт, он же забыл, что теперь его балкон лежит прямо на земле. Но все равно, все равно. Она встанет на перила, подпрыгнет и, даже не взмахнув руками, начнет легко подыматься вверх, к студенистому серому колоколу, накрывающему весь сад. Контуры ее тела станут смутными, размытыми; вот она… Хлопнула дверь — Дениз исчезла в ванной.
Артем шумно выдохнул воздух и встряхнулся, словно селезень, вылезший из пруда. Положительно, пока он смотрит на Дениз, в голову лезет самая настоящая чушь. Дремучая чушь, как говаривал Гораций. Оказаться невесть где, черт знает с кем и уж совершенно непонятно — для чего, и с утра пораньше пялить глаза на эту куколку… Тьфу. Значит, так: быстро закусить, собраться и идти на разведку. В конце концов не на десятки же километров тянется этот райский сад. Где-то он должен кончиться. Дойти до этого конца, а там будет видно, что дальше.
— Ты готова? — спросил он появившуюся Дениз. — Садись, ешь. Сейчас ты останешься тут, а я хоть немного осмотрю окрестности.
Она отчаянно затрясла головой.
— Ты слушай, когда тебе говорят. Если бы тебя хотели отсюда украсть… Да не делай ты такие страшные глаза! Пойми, раз уж нас с тобой посадили в этот персональный шалашик, значит, кому-то надо, чтобы мы тут сидели вдвоем. И если бы с тобой хотели что-нибудь сделать, то поверь, что у них было на это и время и возможности. Так что сиди тут и никуда от дома не отходи. Топорик на тахте, на всякий случай. И не раскисай.
Он хотел дружески похлопать ее по плечу, чтоб действительно не раскисла, но вовремя остановился. Черт побери, он совсем забыл, что у нее плечи, которые не созданы для того, чтобы по ним дружески похлопывать. Совсем для другого были эти плечи…
Фу, нечистая сила. Пришлось опять встряхнуться.
— Держи хвост морковкой, принцесса, — сказал он неестественно бодрым голосом и шагнул за порог.
Прямо от порога веером разбегались дорожки — добрая дюжина, не меньше. Итак, выберем простейший вариант — идти прямо, чтобы домик все время оставался за спиной.
Он прошел несколько шагов и понял, что идти прямо невозможно. Дорожка змеилась, причудливо меняя направление, и терялась среди бесшумной громады высоченных кустов, намертво переплетшихся между собой трехпалыми, с добрую куриную лапу, колючками. Артем невольно обернулся — соломенная крыша домика уже не просматривалась за поворотом. Хорошо бы капроновую лесочку или на худой конец элементарную катушку десятого номера, комбинат «Красная нить», длина 200 метров. И чтобы Дениз держала ее за кончик, а-ля критская Ариаша.
Он представил себе эту картину со стороны: верзила (метр восемьдесят четыре) на капроновом поводке, словно комнатный песик. Да мы, кажется, трусим? Он решительно зашагал вперед. Узенькая тропочка все петляла, выскальзывая из-под ног; она была усыпана крупным, словно хорошо прожаренная греча, красноватым песком. Артем все не мог понять, что же необычного, НЕ ТАКОГО в этом песке, потом понял: на нем не остается следов. Никаких. Чтобы убедиться в своих наблюдениях, он присел и пальцем вывел большое каллиграфическое «Д». Пока подымал руку — все исчезло, словно было написано на воде. Ни рытвинки, ни бороздки.
Только красный прожорливый песок, в котором можно исчезнуть без следа.
Он побежал назад. Поворот. Еще поворот. Врезался в цепкий, нависающий над тропочкой куст. Выдрался. С мясом. Снова побежал. Скорее. Только скорее. Споткнулся. Корень. Черт, какой корень? Не было никаких корней. И деревьев этих до сих пор не было. Совершенно точно не было. Где-то он свернул. Не заметил, что тропочка разветвляется. Назад!
Назад. А сколько это надо — назад? Он бежит уже больше километра, и никаких развилок, и ничего похожего на прежнюю тропинку. Чаща кругом. Зачем он повернул? Чего испугался? Пройти бы еще немного, ну пес с ними, с деревьями, может, они и были. Он сейчас уже выходил бы к дому. Назад!
Назад. Деревьев все больше и больше. Спокойно. И не бежать. А то и так уже мучительно хочется пить. Идти спокойно. Спокойно идти назад. Вот так. Он уже полчаса идет назад. В который раз он уже поворачивает назад. И где вообще его дом? Сколько раз за это утро он поворачивал? Хоть бы какой-нибудь, самый паршивенький ориентир. О солнце он даже и не мечтал. По солнышку, по солнышку, по травке луговой… Дымчатое брюхо серого мышастого неба провисало над самыми верхушками деревьев. Он медленно побрел вперед. Вперед? Если бы он был в этом уверен…
Прошло около часа, пока он не вспомнил, что надо просто влезть на дерево и оглядеться. Беспомощность цивилизованного хлюпика, еще раз с ожесточением подумал он.
Он выбрал то, что показалось ему повыше остальных, продрался к нему через чащу кустов и сбросил ботинки. Ствол был гладким, добраться до нижних ветвей оказалось чертовски трудным. Но дальше пошло легче, и возле самой вершины Артем высунул голову из ветвей и посмотрел вниз.
То, что называется «девственным лесом». Море зелени, удивительно однотонной зелени, ни пятнышка хоть немного другого оттенка. Словно весь этот лес поливали с вертолета ядовито-изумрудным купоросом. Если бы не тропинка, аккуратно посыпанная крупнозернистым железистым песком, он сказал бы, что в этих краях еще не ступала нога человека.
А точно ли внизу есть тропинка? Его нисколько не удивило бы, если б и она исчезла. Но тропинка оказалась на месте, и, спрыгнув на нее, Артем снова не мог определить, с какой же стороны он подошел к этому дереву. А не все ли равно? Оставалось идти куда глаза глядят. Или вообще никуда не идти. Что толку метаться взад и вперед, если сезам закрылся, навсегда замкнув поляну, подернутую легкой накипью пепельно-серых цветов? Какие новые неестественные красоты уготованы ему на том или другом конце этой тропинки, и главное — с какой целью? С этого проклятого вечера, когда он с грохотом опустил на пол сумку и сетку с консервами в своей милой новенькой квартире, кто-то упорно и методически измывался над его здравым рассудком. Кажется, в одном из концлагерей пытались установить, сколько времени может выдержать человек в разреженном воздухе. Или на морозе.
Не ставят ли над ним какой-то чудовищный опыт, определяя, сколько чудес может вынести обыкновенный человеческий мозг? А если это так, то кем же была Дениз — сообщницей или подопытным белым мышонком?
Как ни странно, но мысль о Дениз не воскресила в его памяти ее лица. Неопределенные воспоминания о чем-то красивом, и только. Да полно, что в ней было особенного? Он с трудом заставил себя припомнить каждую отдельную ее черту — губы, брови, волосы. Все прекрасно, спору нет, но сплошь и рядом такие же вот совершенные составляющие слагались в абсолютно невыразительные, плоские лица. Ничего особенного, и если ему суждено никогда больше ее не увидеть, то особого разочарования он не испытает. А уж искать — и подавно. По доброй воле и своими ногами он с места не двинется. Если кому-то надо — пусть его несут. Хоть волоком, хоть по воздуху. Он плюхнулся на дорожку, взрывая ботинками песок, и в тот же момент услышал близкий, зовущий вскрик: «А-а!» Кричала Дениз, и не в полный голос, как от боли или от страха, а чуть недоуменно, вопрошающе, словно — где ты?
И снова — «а-а!», и теперь это был уже страх.
Он вскочил и, ни о чем не думая, ринулся прямо в заросли, на этот голос. И когда, вконец ободранный, он выбрался на полянку, домик стоял в каких-нибудь десяти шагах от него, и на пороге, поджав под себя ноги и рассыпав на коленях серые цветы, в буколической позе сидела Дениз. Он прекрасно понимал, что вся эта картина чересчур смахивает на рождественскую открытку из старинного бабкиного альбома, не хватает только воркующих голубей, — и одновременно с трезвым этим сознанием чувствовал, как сейчас он схватит ее — только хрупкие лопатки чуть шевельнутся под его ладонями — и вот так, с согнутыми коленками и цветами в подоле, прижмет к себе… какой-то шаг оставался до нее, когда он справился с этим наваждением. Немного помедлил, переводя дыхание, потом сделал этот последний шаг и, поддернув брюки на коленях привычным жестом, присел перед ней на корточки.
— Ну что? — спросил он ее. — Напугалась?
— Да, — с готовностью согласилась Дениз. — Вы так долго были… dans ce fourre[4]… там, — она неопределенно махнула ладошкой. — Я хотела позвать…
Она запнулась и опустила голову. Смутное подозрение снова поднялось в нем: она не хотела отпускать его. Она держала его подле себя. Он ушел, и она тут же подняла переполох.
— Ну, да, — Артем пристально смотрел на нее. — Ты хотела позвать меня. Так что же?
— Я хотела позвать… и тут… Я забыла ваше имя.
Он приготовился не поверить ей. Что бы она ни сказала — он должен был ей не поверить.
Но эти слова, произнесенные с детской беспомощностью, странным образом совпали с его недавним состоянием. Ведь он сам только что не мог припомнить ее лица.
Он ожидал всего, только не этого.
— Артем.
— Артем…
— Повтори еще.
— Мсье Артем.
— Ох, только без этих импортных обращений. Просто — Артем.
— Артем. Артем. Артем.
— Ну вот и умница. Больше тебя ничего не тревожит?
— Я боюсь завтра (не лишено оснований, подумал он, я вот боюсь за сегодня)… боюсь завтра проснуться — и вас нет. И нет память о вас. Ничего нет.
Артем посмотрел на нее ошеломленно, как на восьмое чудо света.
— Тебе же было все равно.
— Это пока вы рядом.
Вот тебе и на!
— Не бойся, больше я не буду тебя бросать. Это, конечно, была глупость, что я пошел один. Если бы ты не позвала меня… Почему ты не спрашиваешь, что я там увидел?
— А это мне все равно.
— Там только сад. Бесконечный, одинокий сад, и, уйдя от нашего домика, мы вряд ли сможем к нему вернуться.
— Зачем тогда уходить?
Он встал и молча прошел в дом. Хотелось бы обойтись без объяснений.
— Собирайся, — коротко велел он.
Дениз растерянно смотрела с порога, как он запихивает в спортивную сумку хлеб и консервы, сворачивает одеяло.
— Это тебе, — кинул он ей свой свитер. — Ночью будет холодно.
Он притворил за собой дверь и даже не оглянулся. Этот игрушечный шалашик не был его домом, чтобы жалеть о нем.
— Иди вперед, — он пропустил ее перед собой на узкой — двоим не разойтись — тропинке. — И пора наконец поговорить.
Она ничего не ответила.
— Ты кто такая?
Несколько шагов она прошла молча, словно обдумывая ответ, потом на ходу обернулась, и он увидел ее спокойное прекрасное лицо; я такая, какая есть, такой уродилась я. Опять литература.
— Ты русская? — Глупый вопрос, русские лица такими не бывают.
— Мама.
— Ясно. Жертва дореволюционных миграций. Как Марина Влади.
— Нет. Последняя война.
— Угнали немцы? Тогда прости.
— Да. Отец и мама встретились в лагере и не смогли расстаться.
Ну, что же, если Дениз пошла в мать, то ее отца понять не трудно. Хотя это может быть всего лишь правдоподобной версией. Версией… А это уже из второсортной литературы. Да кому он нужен — едва оперившийся инженер? Смешно. Городить такой огород, перетаскивать его в эту мертвую долину, да еще подсаживать к нему эдакую фазанью курочку, несовершеннолетнюю Мату Хари?
Чушь, чушь собачья. Девчонка как девчонка, школьница, только чересчур смазливая школьница. Сзади на нее смотришь — и то оторопь берет. Ей бы в актрисы, за границей, говорят, сплошь и рядом непрофессионалки. А может, эта — как раз профессиональная актриса? Давешний испуг, и визги, и бессильные, не свои руки? Если бы она была просто девчонкой — русской ли, француженкой, — давно должна была протянуть ноги от усталости. А эта идет. Спросить ее еще о чем-нибудь? Ответит. И когда родилась, и как зовут эту… как ее… консьержку, и каким камнем вымощен их дворик на улице… Улицу она тоже назовет. Спрашивать, чтобы не поверить?
А она все идет и идет, не оставляя следов на крупном, не хрустящем под ногами песке.
— Может, ты все-таки устала?
Она продолжает идти, не оборачиваясь. Ну да, ведь он не имеет никаких прав на заботу о ней. Никаких прав, пока у нее есть хоть какие-нибудь силы. Когда силы кончатся, права возникнут сами собой. Много прав. Право на заботу. Право на помощь. Право на…
Ох, черт, опять заносит.
— Может быть, я пойду первым?
Это чтобы не видеть ее перед собой. Но она снова не отвечает и продолжает бесшумно двигаться впереди по красной извилистой тропинке, на которой не остается никаких следов.
Они идут, идут, идут, и уже кружится голова от бесчисленных поворотов, и хочется упасть ничком и лежать, как лежала она, когда в первый раз он увидел ее на тахте а своей комнате. Лежать, как будто тебя бросили, и даже не пытаться изменить положение тела.
Дениз остановилась так внезапно, что Артем невольно сделал еще один шаг и обнял ее за-плечи — тропинка сузилась настолько, что встать рядом не было возможности. Дениз подалась назад и запрокинула голову.
— Все, — выдохнула она. — Я кончилась. Все.
Он ждал, что так случится, но теперь вдруг растерялся.
— Еще немного, Дениз, — забормотал он, словно это немногое могло хоть что-нибудь изменить. — Может, впереди будет хотя бы поляна…
Они шли уже несколько часов, и никаких полян не было. Только стена колючих кустов и крупный песок тропинки.
— Я понесу тебя.
Она замотала головой.
— Тогда что ты предлагаешь?
Плечи ее уходили из-под его ладоней; он сжимал их все крепче, но ничего не помогало — она исчезала, вытекала из его рук… Подхватить ее он успел. Поднял. Какое легкое тело, еще легче, чем он себе представлял. Ага, поймал он себя, а ты, оказывается, уже представлял ее у себя на руках. И когда только? Он старался идти широким, размеренным шагом. Как верблюд. А ведь легкость тела обманчива. Даже вот такое, почти невесомое, оно через двести шагов станет невыносимой тяжестью. Это он знал точно. Знал из той, позавчерашней жизни, что осталась по ту сторону от холодильника и сетки с консервами, брякнутыми об пол. Но вот кого он нес тогда? И не вспомнишь теперь, да и неважно это.
— Артем, — сказала она громко в самое ухо, — отпустите мне.
— Что это ты вдруг? — спросил он, осторожно переводя дыхание между словами. Разговаривать, когда несешь кого-нибудь на руках, — это уже совсем пропащее дело. — И потом — меня.
— Отпустите меня. Совсем. — Артем молча шел вперед, стараясь прикрыть рукой ее голые коленки — чтобы не очень ободрать их о сизые лапчатые колючки, вылезшие чуть ли не на самую середину дорожки. — Si vous ne me laisser pas partir aussitot…[5] — крикнула она высоким и злым голосом.
— Не кричи мне в ухо, — попросил Артем.
Она ткнулась носом ему в шею и примолкла.
— Погоди немного, может быть, мы найдем поляну. Отдохнем.
И тогда за поворотом послушно появилась ровная плюшевая полянка.
Он присел и, все еще не отпуская Дениз, провел свободной рукой по траве — она оказалась легкой и сухой, словно сено.
— Ну вот, можно наконец и ноги протянуть.
Дениз промолчала. Он опустил ее на теплую траву, в которой не стрекотал ни один кузнечик, не копошился ни один жучок. Мертвый кустарник, мертвая поляна.
И вконец измученное, осунувшееся лицо Дениз. Вот это уже никак не может быть игрой. Даже если она когда-нибудь и станет знаменитой актрисой, то и тогда ей не удастся сыграть так правдоподобно.
А ведь забавно будет, если через десяток лет он узнает ее в очередной голливудской кинодиве и так небрежно бросит своим ребятам: «Ну и намучился я, когда пришлось эту мамзель тащить на руках, — даром что одни мослы, хоть стюдень вари. Это тогда, когда мы заблудились в…»
Насчет мослов и «стюдня» — это наглый плагиат; услышал в кино по поводу Одри Хепберн и, придя в дикий восторг, взял на вооружение. А что касается «заблудились в…» — то сейчас это было проблемой номер один. Действительно — в Андах, Апалачах, Бирме, Венесуэле, Герцеговине?.. Нужное подчеркнуть. Ха!
А что, если она знает? Застать ее врасплох — если не проговорится, то пусть хотя бы растеряется.
— Где мы находимся? — спросил он быстро.
Она обернула к нему свое спокойное лицо.
— Вы спрашиваете меня?
Она не знала. Не могла она знать и так притворяться.
— Мы не в Европе.
Она не возразила.
— Нас везли, и весьма продолжительное время. Мы не в Африке — здесь не жарко. Да и растительность средних широт. Дальше. К нам не проникают ни звуки, ни ветер. Значит, мы в маленькой долине, окруженной горами. Высокими горами. Есть ли такие горы в Австралии? По-моему, нет. Но мы невысоко в горах — иначе нам было бы трудно дышать? Логично? Теперь, густая облачность указывает на близость воды. Вода рядом, и ее много. Может быть, это океан. Но таких безлюдных гор на побережье Азии я что-то не помню. Черт, а еще имел четверку по географии. Итак, остается Южная Америка — Анды. Ты очень устала?
Дениз молча покачала головой.
— Хорошо, если бы мы к вечеру дошли до этих гор. Долина должна быть крошечной, иначе мы ощущали бы ветер.
Ее рука машинально поднялась, пальцы зашевелились, словно ветер был чем-то осязаемым, что можно поймать. Рука упала.
Ах ты черт, сентиментальность проклятая, дешевое рыцарство. Язык не поворачивается сказать: «Ну пошли!» А ведь надо, надо! Не ждать же здесь, пока с тобой выкинут. очередной фокус.
— Дениз… — это почти виновато.
— А?
— Идем, Дениз.
Она тихонечко вздохнула и поднялась.
Они так и шли до самой темноты — сперва Дениз медленно брела впереди, потом виновато оглядывалась, и Артем брал ее на руки. Потом им попадалась поляна, они лежали рядом и глядели друг на друга, потому что вверху было неподвижное, словно застывшее в какой-то момент падения небо, на которое смотреть было страшно.
Потом они подымались и шли дальше.
Темнота наступила внезапно, даже слишком внезапно, как будто кто-то ввел на полную катушку громадный реостат. Некоторое время они шли в темноте, но больше спасительных полян не появлялось.
— Ничего, — сказал Артем. — И это не самое страшное. Песок на дорожке совсем теплый.
Он стал расстегивать куртку, и тут впереди блеснул огонек. Они не побежали, и не потому, что Дениз едва передвигала ноги, — в этот вечер у них еще сохранилась какая-то осторожность. Они бесшумно крались вперед, пока огонь не стал освещенным окном; цепляясь за перила крошечного палисадничка, Артем приподнялся и, прячась за косяком, заглянул внутрь.
Мятая тахта с клетчатым одеялом, пустая селедочница на стуле посреди комнаты, возле порога на полу — черный свитер, все-таки забытый Дениз.
Он оцепенело рассматривал все это, не понимая, не желая понять, что это тот самый дом, от которого они сегодня утром ушли не оглядываясь, ушли прямо, оставляя его за спиной.
— Кто там? — робко спросила Дениз из-за спины.
Если бы там кто-нибудь был!
— Никого, — сказал Артем, пропуская ее вперед. — Можешь никого не бояться.
Никого, только тот же дом, пустой, ожидающий их возвращения. Как капкан. Дверь за спиной захлопнулась, и Артем невольно протянул назад руку — попробовать, откроется ли она еще раз. Дверь мягко подалась. Вот, значит, как — капкан, из которого можно выйти. Сегодня утром они уже попробовали это сделать. Ну что же — завтра попробуем еще раз.
— Ты только не засыпай, — сказал он Дениз, — я сейчас сварю кофе, а то завтра ты и вовсе с ног свалишься.
Но она уже лежала на тахте, совсем как вчера, словно она не сама легла, а ее бросили, как бросают платье. Он повернулся и на цыпочках, чтоб не разбудить, пошел на кухню. И там все было так, как вчера. Батон в полиэтиленовом мешке, груда консервных банок на дне холодильника. Даже абрикосы. Может, он их не открывал? Да нет, было такое дело, еще и нож… Нож лежал на столе. Перочинный нож за два рубля пятнадцать копеек. Тот самый. А кофе? И кофе в жестянке было ровно столько же, сколько вчера вечером.
Есть почему-то расхотелось.
Он вернулся в комнату, осторожно подвинул Дениз к стенке и улегся рядом. Она приоткрыла глаза.
— Между прочим, — сказал он шепотом, — мы действительно в райском саду. И холодильник в роли скатерти-самобранки.
Она чуть поморщилась — досадливо и безразлично.
— Нет… не сад, — пробормотала она, засыпая. — В саду цветы… А в райском… des pommiers, яблони…
Артем шумно фыркнул и тут же скосил глаза. Нет, ничего, не проснулась. Усмехнулся уже беззвучно — господин учитель, мне бы ваши заботы. Яблонь ей не хватает. Тоже мне Ева. А Ева ли? Он всмотрелся в ее лицо. На кого она похожа? Каждая отдельная черта напоминает что-то, порой вполне определенное — плечи Натальи Гончаровой, волосы Екатерины Второй, подбородок Одри Хепберн… А сама-то — от горшка два вершка. Десятиклашка. Хотя — Елене Прекрасной, когда ее Парис умыкал, было, говорят, десять лет. Джульетте — тринадцать. Ева тоже вряд ли была совершеннолетней, и уж тем более — красавицей. Вон у Жана Эффеля — первозданная дура, которой только дай дорваться до райской антоновки. Не с чего ей было стать такой вот, как эта. Господь бог, когда ее творил, не располагал никакими эталонами, а о промышленной эстетике он и представления не имел по серости своей. Кустарь-одиночка.
Десятки веков должны были пройти, чтобы могло уродиться на земле такое вот чудо. Уродиться-то оно уродилось, да вот на что? Ей-богу, лучше, если бы подкинули ему свою девчонку, он бы хоть знал, как с ней обращаться. Привил бы ей элементарные туристские навыки, чтобы через сотню шагов не просилась на руки, покрикивал бы, время от времени щелкал по носу — для поднятия духа. Топали бы они по этому паршивому раю, распевая песенки Никитиных и Пугачевой, а когда добрались бы до тех, кто все это устроил, — можно было бы не бояться, даже если бы дошло до рукопашной.
А эта? И девчонкой-то ее неудобно называть. В старину говорили лицо, выточенное из алебастра. Ощущение чего-то неземного от этого образа сохранилось, хотя для нашего брата алебастр — это нечто грязноватое и в бочках.
И все-таки — выточенное из алебастра лицо, и никуда от этого не денешься. Капризная складочка в уголке рта. Яблонь ей не хватает.
А когда они наутро проснулись, было совсем светло, и за окном пламенела огромная пятиугольная клумба, какие обычно украшают центральные площади провинциальных городков. Клумбу венчал фантастических размеров зеленый цветок.
Слева и справа от клумбы торчали две виноградные лозы, увешанные рыжими, как помидоры, яблоками.
— Подымайся, принцесса, — Артем старался говорить как можно веселее, чтобы она не заметила его тревоги. — Тутошнего Мерлина дернула нелегкая исполнить твое желание. Пойдем взглянем.
Держась за руки, они подошли к клумбе. Невиданный разгул красок, все оттенки алого и фиолетового, а цветы одинаковые — примитивные пять лепестков, крошечная бутылочка пестика и щетинка черных тычинок. Просто цветок. Не ромашка, не сурепка, даже не куриная слепота. Ботаническая схема. Он попытался припомнить деревья, виденные вчера, — и с ужасом понял, что и это были не тополя или березы, а нечто среднее, безликое, мертвое в своей абсолютной правильности.
Но то, что они приняли за громадный светло-зеленый пион, вообще цветком не было.
В центре клумбы нагло утвердился громадный, пудовый кочан капусты.
— Артем, — проговорила Дениз, поднимая на него спокойные, совсем не испуганные глаза. — Мне страшно. Это сделать мог только… — она не стала подыскивать слово, а помахала растопыренными пальцами возле головы.
Артему и самому было страшно. Он давно уже догадался, что они находятся во власти какого-то безумного всемогущего маньяка, и вопрос заключался теперь в том, как долго это безумие останется в рамках безопасного.
Артем наклонился к ней и быстро приложил палец к ее губам. Потом показал на уши и сделал неопределенный кругообразный жест, должный означать: уши могут быть везде.
Дениз поняла. Еще бы не понять: ведь то, чего она пожелала вчера вечером, было произнесено чуть слышно, в подушку, и все-таки это было услышано.
Их слышат. И, может быть, даже видят. Дениз потянула Артема обратно в дом. Они наскоро поели и собрались, не говоря ни слова. Вышли.
— Вчера мы пошли прямо, — нарушил молчание Артем. — Возьмем другое направление, хотя мне сдается, что домик стоит не на прежнем месте.
Он говорил вслух, потому что это было и так очевидно. Виноградные лозы с помидорообразными плодами вклинились в монотонную зелень кустарника, и дорожек было значительно меньше, чем вчера, — только три. Они выбрали ту, что уходила влево. Они шли медленно и отдыхали чаще, чем вчера, и все-таки уже к полудню стало ясно, что тащить Дениз было бы просто бесчеловечно.
Плюшевая лужайка, испещренная радужными брызгами примитивных пятилепестковых цветов, была к их услугам. Артем вскрыл бессмертную банку с абрикосами, разложил бутерброды. Заставил Дениз поесть. Вообще он только и делал, что заставлял ее — есть, идти, вставать, ложиться. Подчинялась она безропотно. Сейчас он вдруг понял, что это было неслыханным мужеством с ее стороны. Ведь ее, наверное, на руках носили. В буквальном смысле слова. С ложечки кормили. Не просто же так она выросла такой, ни на что не похожей. Принцесса, Принцесса Греза. А ведь точно. Врубель был лопух. Вот такая она, принцесса Греза. Совсем девочка и совсем женщина. Вконец изнеженная и бесконечно стойкая. До обалдения прекрасная и в своей чрезмерной красоте годная только на то, чтобы на нее смотреть во все глаза. И не больше.
Он скосил глаза и осторожно глянул вниз — принцесса Греза лежала на траве, свернувшись в маленький золотистый комочек, словно рыженькая морская свинка.
— Ну что? — спросил он, наперед зная ответ. — Кончилась? Больше не можешь?
— Могу, — послышалось в ответ. — Но не хочу. Зачем идти? Ведь мы не придем… домой. И никогда.
— Но-но! — крикнул он, холодея от сознания ее правоты. — Ты это брось, принцесса… — он нагнулся над ней и просунул руку под голову, где тепло ее волос было неотличимо от человеческой теплоты сухой шелковистой травы.
Уже привычным движением он поднял Дениз на руки.
— Зачем? — Голос у нее был такой, словно было ей по крайней мере пятьдесят лет. — Я прошу, зачем? Останемся здесь.
— Ну, что же, — он медленно опустил ее, — попробуем остаться. Вечер уже недалеко.
Вечер наступил еще раньше, чем они ожидали, и, когда стало совсем темно, в каких-нибудь тринадцати шагах от них призрачно замаячило освещенное окно. Тот же дом, что и вчера, тот же дом и та же банка консервированных абрикосов на холодильнике, словно кусочек сала на крючке мышеловки.
Назавтра они снова пошли, на этот раз уже направо; через день они пошли назад, и еще несколько дней они пытались уйти от своего непрошенного возникавшего перед ними жилища, и каждый день к вечеру они находили освещенное окно и незапертую дверь. Места менялись. Капустные лужайки чередовались с помидорными лозами, берега ручьев с морской зеленой водой уступали место щербатым лазуритовым скалам, поросшим трехметровым вереском; но неизменным был домик, ожидавший их в конце дневного пути.
— Все, — сказал Артем наконец. — Завтра мы никуда не пойдем. Будем тупо сидеть и ждать, что с нами сделают.
Они прождали весь день, и самым страшным было то, что никто не пытался с ними ничего сделать. Они ждали, и ожидание становилось невыносимым.
И тогда Дениз нашла единственный выход.
— C'est assez! Довольно! Здесь все мертвое: трава, небо, мы… Nous sommes au fond.[6] Это наша судьба, понимаете, Артем? Судьба. Мы умрем. Но ждать… C'est insupportable,[7] понимаете? Я прошу, лучше сами! Разве нет?
Артем внимательно посмотрел на нее:
— Решительно сказано.
Он задумчиво почесал подбородок. Дениз, разумеется, брякнула это не от большого ума, а в силу истеричности женской своей натуры. И тем не менее — устами младенца…
А может, и вправду — маленький эксперимент, только немного мужества и выдержки со стороны этой принцессы. Цель? Вынудить противника обнаружить себя, когда он явно этого не желает; заставить его сделать выпад, когда он намерен только наблюдать. Эксперимент, конечно, белыми нитками шит, но ведь условный «противник» — совершенно очевидный псих, может, и сойдет.
— А не струсишь, принцесса?
Дениз вскинула подбородок — ни следов отчаянья, ни мелочной обидчивости, недетская готовность подчиниться его воле и разуму.
— Тогда так. — Артем взял со шкафа несколько старых газет, скомкал их и сложил на полу, возле входной двери.
— Нас затащили сюда, — продолжал он громко и демонстративно, — но, по-видимому, мы оказались не нужны. Возвращать нас не собираются. Я согласен с тобой — лучше сразу умереть, чем жить в неизвестности и безо всякой надежды на возвращение.
Он поджег бумагу и вернулся на тахту. Сел рядом с Дениз, взял ее руки в свои, чтобы не напугалась. Дениз глядела не на огонь, а на него, глаза были внимательные и ничуть не испуганные.
Газеты разгорались, первые высокие языки уже лизали дверной косяк. Что же, это изящный ход. Раз уж их притащили сюда, создали специально для них этот чертов павильон, кормят и поят да еще и стараются исполнять все разумные желания, — значит, они кому-то очень нужны. Так вот пусть теперь этот «кто-то» принимает меры по спасению своих живых экспонатов.
В комнате неожиданно запахло паленым мясом, хотя ни дверь, ни стена упорно не хотели разгораться. По серой плоскости двери пробежала дрожь, словно дунули на поверхность лужи, а потом она потекла, разом, как будто вся была сделана из одного куска масла. Тошнотворный сиреневый дым метнулся в образовавшийся проем, и в полумгле стремительно наступающего вечера они увидели четкую фигуру человека, стоявшего в конце дорожки.
Артем вскочил и, перепрыгнув через тлеющую груду бумаги, вылетел из домика и бросился навстречу незнакомцу. Только бы не исчез, только бы…
И тут же налетел на невидимую упругую стену. Прозрачная поверхность спружинила и отбросила его назад. На руках и лице остался клейкий, раздражающий налет, словно он врезался в тело огромной медузы. Артем невольно вскинул руки к лицу, чтобы стереть эту клейкую слизь, но ощущение оказалось обманчивым — кожа была суха. Стараясь освободиться от этого ощущения, Артем принялся, тереть щеки и лоб, а когда отвел руку, то увидел, что незнакомец стоит уже в шаге от него, по ту сторону прозрачной преграды.
Какую-то секунду они пристально смотрели друг на друга; но незнакомец, по-видимому, уже хорошо изучил Артема, потому что в его глазах не промелькнуло ни тени скрытого любопытства; Артему, в свою очередь, разглядывать было нечего, так как лицо незнакомца представляло собой нечто среднее из всех обычных мужских лиц. Просто лицо. Как у анатомического муляжа.
Незнакомец шевельнул губами, и Артему показалось, что слова, удивительно правильно произносимые, звучат с какой-то задержкой по отношению к движению губ.
— Чего вам не хватает? — с расстановкой произнес незнакомец.
Артем шагнул вперед и оперся ладонями на клейкую поверхность разделявшей их стены.
— Мы хотим знать, где мы и у кого мы. Мы хотим знать, по какому праву вы похитили нас. Мы хотим знать, какого черта вам от нас нужно.
Незнакомец снова зашевелил губами.
— Завтра утром, на рассвете, — донеслось до Артема, — я буду говорить с тобой.
Стена замутилась, подернулась дрожью, как шкура потревоженного животного, стала совсем непрозрачной. Сзади послышались шаги — осторожно подходила Дениз.
— Видела? (Хотя, конечно, видела.) Мне кажется, что именно эта рожа появилась у меня за окном, чтобы выманить на балкон. А когда тебя умыкали — ты никого не заметила?
Дениз наморщила лобик:
— Я спала. Потом открыла глаза — я плыву… как сказать… вот так, между комнаты… Что, нет? Я плыву, все кругом чуть-чуть темно, и человек, я его не знаю, делает руками так… — Дениз выставила вперед ладошки и слегка помахала ими, как машут на облачко дыма, — и я плыву быстрее, быстрее, словно я… как сказать… un duvet de peuplier,[8] дерево, нет тополь, тополиный — так? — а, одуванчик! — она с облегчением вздохнула. Когда ей приходилось составлять простую фразу, все шло гладко, и он даже удивлялся правильности ее речи, но стоило ей пуститься в подробности начиналась такая смесь русского с нижнегароннским, что в ней безнадежно тонул всякий смысл. — Но там, дома, был другой человек. Другое лицо… она быстро глянула на Артема и старательно поправилась: — другая рожа. Как… консервная банка.
— Рожа. Ты делаешь поразительные успехи в русском языке. Впрочем, с кем поведешься… Что только скажут твои Папа с мамой, когда ты возратишься?
— Отец и мама переводят вашу прозу… как сказать… contemporaine, современную. Там и не такие слова… я когда-нибудь вам скажу. Все подряд, вы будете поправлять. Разве нет? А когда я вернусь…
Плечи у нее вдруг совсем опустились, она тихонечко повернулась и побрела к дому. На пороге остановилась и, не оборачиваясь, словно ее совершенно не заботило, услышит Артем или нет, шепотом, очень правильно выговаривая каждое слово, произнесла:
— Я знаю, что никогда не вернусь домой.
Артем скорее угадал, чем расслышал. Бедный маленький подкидыш, стоит спиной и плачет молча, и только старается, чтобы не дрожали, не выдавали ее плечи.
Да не будь ты таким дубом, подойди, сделай что-нибудь, по головке погладь, что ли, — плачет ведь человек…
Подошел. Наклонился над нею…
— А если мы вернемся, — спросила Дениз, подымая на него сухие спокойные глаза, — разве вы не женитесь на мне и не возьмете меня с собой?
— О, господи, ну конечно!
А что еще можно сказать в таком случае?
Дениз тихонечко посапывала, уткнувшись ему в левое плечо.
Надо было освободить руку с часами. Это ему удалось не сразу, потому что больше всего он не хотел бы разбудить Дениз. Разговор предстоял слишком серьезный, чтобы впутывать в него еще и этого ребенка. Ребенок чмокнул губами во сне и тихонечко пробормотал: «Артем…» М-да. Ведь не «мама», а — «Артем». Может, это от постоянных дневных страхов, а может… Ладно. Не время об этом думать. Вот уже слабо проступили стрелки на часах, значит, через каких-нибудь пятнадцать минут мгновенно и неотвратимо наступит рассвет. Надо идти. И постараться стать господином положения.
Артем на носках выбрался в прихожую, с сомнением оглядел брюки — все эти дни он спал не раздеваясь, и это отложило прискорбный отпечаток на его костюм. Не хотелось, конечно, появляться перед представителем иностранной державы в таком непрезентабельном виде, но светало с каждой минутой, и не было речи о том, чтобы задерживаться для наведения лоска.
Он вышел из домика. Утра здесь не бывали свежими — как не было ни дневной жары, ни ночной прохлады. Широкая лужайка была пуста, и Артем медленно побрел между нахальными, аляповатыми клумбами, пока не дошел до кустов. И там, у дальнего поворота, невидимый из окон домика, уже поджидал его вчерашний незнакомец.
— Сядь, — велел он.
Артем покосился — слева от тропинки, действительно, появилась дерновая скамья. Артем сунул руки в карманы и вызывающе качнулся с пяток на носки и обратно. Надо сразу брать быка за рога. Так вот, распоряжаться здесь будет он и задавать вопросы будет тоже он.
— Подойдите ближе, — проговорил он тем тоном, каким обычно разговаривал в штабе народной дружины. — А теперь потрудитесь ответить: где мы находимся?
Незнакомец шевельнул губами, и до Артема явственно донеслось:
— Не на Земле.
Артем задумчиво потрогал подбородок, затем почему-то понюхал ладонь… Не на Земле. Все вопросы разом испарились. Не на Земле. С этим надо было свыкнуться, это надо было принять и переварить, а пока все остальное не имело никакого значения. Правда, в первый момент Артем чуть было не спросил: «А далеко ли до Земли?» — но вовремя понял, что вопрос глупый.
— Что же ты молчишь? — снова раздался приглушенный голос. — Я получил полномочия говорить с тобой и отвечать на любой из твоих вопросов.
— Мы не на Земле. — Артем только пожал плечами. — А все остальное это плешь.
— Это-это идиома?
— Вот именно. Скажите хоть, зачем вы это сделали?
— Вы нужны нам.
— Мы? Я и Дениз?
— Ты и она.
— Два кролика, черненький и беленький… Кровь будете пить или как? Чего от вас ждать, когда вы чуть не убили ее, пока тащили сюда! Вы что, не нашли никого постарше? Зачем вам эта девчонка, я вас спрашиваю?
— Она уже дорога тебе?
— Вот! — Артем выразительно постучал по лбу и потом — по каблуку ботинка. — Корифеи инопланетной цивилизации… Другого вывода вы сделать не могли?
Незнакомец высокомерно промолчал.
— Так вот, на будущее примите, что подобные вопросы к делу не относятся и обсуждению не подлежат. Как у нас, на Земле.
Что-то в лице незнакомца дрогнуло. Было ли это насмешливой гримасой? Этого Артем определить не успел.
— Так что же вам от нас надо, конкретно?
Незнакомец пожевал губами, и разрыв между их движением и возникновением звука еще больше увеличился.
— Когда-то мы были такими же, как вы. Теперь мы хотим знать, в чем заключается различие между вами и нами.
Артем только пожал плечами.
— Вы прилетели на Землю на корабле, который нам и не снился. Вы смогли создать все это — крошечный квазиземельный рай с самым модерновым шалашом. Так неужели вы не могли сконструировать машину, которая вычислила бы разницу между вами и нами с точностью до одного атома?
— Простой количественный анализ нам ничего не давал. Необходимы были непосредственные наблюдения в условиях, максимально приближенных к естественным.
— И вы протянули руку и взяли нас, как взяли бы из террариума двух лягушат. Можете меня поздравить — я уже четко вижу разницу между вами и людьми Земли.
— Да? — сказал незнакомец, и тон его очень не понравился Артему. Между прочим, я некоторое время провел вблизи вашей планеты и наблюдал за жизнью ее обитателей. Некоторые из этих наблюдений убедили меня в том, что перенос двух жителей Земли в условия, наиболее для них благоприятные, будет не самым антигуманным актом из всего, происходящего на вашей планете.
— Хороша же ваша цивилизация, если вы ориентируетесь на далеко не лучших представителей планеты, значительно отставшей от вас по уровню развития.
— Зачем ты пытаешься обвинить нас? Ведь если бы мы предложили тебе добровольно лететь сюда, если бы мы сказали тебе, что нам нужна твоя помощь, — разве ты отказался бы?
— Нет, разумеется. Но вы впутали в это дело Дениз…
Они быстро взглянули друг на друга.
— Круг разговора замкнулся, — заметил незнакомец. — Не хочешь ли спросить еще о чем-нибудь, прежде чем проснется твоя Дениз?
Твоя Дениз. Тактичности у этого супермена хоть отбавляй.
— Да спрашивать еще можно было бы до бесконечности. Но на первый раз хватит. Мы ведь еще увидимся?
— Как ты пожелаешь.
— А если я пожелаю, то как я смогу вас вызвать?
— Позови меня.
— Но вы мне не представились…
— Мое имя непроизносимо для твоего языка. Поэтому условимся, как тебе будет легче меня называть. Как на вашем языке обозначается существо, стоящее на более высоком уровне, чем человек?
Артем пожал плечами:
— Бог, наверное. Один, Зевс, Саваоф, Агуро-Мазда, Юпитер… Если вам действительно все равно, я буду звать вас Юп — это верховное божество у древних римлян.
«А также человекообразная обезьяна у Жюля Верна», — подумал он про себя.
Незнакомец важно склонил голову, в знак согласия.
— Запас продуктов питания будет, как и прежде, обновляться ежедневно. Чего еще вам не хватает?
— Дела.
— О, мы только хотели дать вам отдохнуть после дороги. Чуть подальше по этой дорожке, в двух кабинах, вы найдете звукозаписывающие аппараты. Мы просили бы вас подробно диктовать все, что вам известно о жизни на Земле прежде всего о себе самих, о семье, детстве, воспитании… Не пытайтесь что-либо систематизировать — диктуйте в том порядке, как вам будет легче вспоминать.
— А аппаратуры, записывающей мысли, у вас разве нет?
— Для инопланетных существ — нет.
— Что ж так слабо? Создайте. Построили же вы корабль.
— Этот корабль был создан много тысячелетий тому назад. Мы давно уже ничего не создаем…
Наступила тяжелая пауза. Понемногу становилось ясно, для чего этим «богам» потребовалось отыскивать различие между собой и нормальными людьми.
— Кажется, проснулась Дениз, — проговорил Артем. — До завтра, Юп.
— До завтра.
Прозрачная пленка, о которой до сих пор можно было догадываться только по приглушенности голоса Юпа, стала непрозрачной, лиловатой, лиловой, исчерна-лиловой — и растаяла. Дорожка была пуста.
Он пошел к домику, зная, что Дениз действительно проснулась, но не встает, а свернулась под клетчатым пледом в зябкий комочек и чутко прислушивается. Ей страшно, она одна. Когда он не видел ее перед собой, он мог думать о ней совершенно спокойно, как о девчонке-десятикласснице.
А потом он находил ее каждый раз совершенно не такой, какой помнил, и это выбивало его из колеи. Приходилось делать над собой усилие, чтобы выдавить какую-нибудь нейтральную фразу.
— Еще ты дремлешь, друг прелестный? Пора, красавица, проснись! — Дай бог, чтобы для нее, воспитанной на Лафонтене и Ростане, эти чудесные строки не прозвучали так нестерпимо банально, как для него самого.
Она смотрела на него не мигая, как смотрят на чудо. Наверное, именно так он сам смотрел на нее в первый их вечер.
— Что с тобой? Тебя кто-нибудь напугал?
— Нет. Но я проснулась одна, и вдруг поняла, что вас никогда не было.
— А я есть. Вот беда-то!
— Не беда. Не надо так. Но я теперь должна снова привыкать к вам.
— Тогда начнем с завтрака. Потом приведем себя в порядок. Держала когда-нибудь в руках утюг? Нет? Гм, это хуже. Придется мне все взять на себя: гладить, стирать, носик вытирать…
— Артем, что вы хотите от меня скрыть?
— Ровным счетом ничего. Просто у нас сегодня первый нормальный рабочий день. Садись, ешь. Абрикосы тебе еще не осточер… Кхгм! Не поднадоели?
— Что буду делать я?
— То же, что и я, — вспоминать и диктовать. Тому, кто пригласил будем называть это так — нас сюда, требуются наши интимные воспоминания. Пеленки, детский сад, школа. Как у тебя там было с историей?
— Совсем неплохо.
— Ого, мы недурно друг друга дополняем. Так вот, в наше распоряжение предоставлены звукозаписывающие аппараты. Постараемся вспомнить, с чего начинала наша матушка-Земля. Издалека и поподробнее. Хронология может быть примерной. И постарайся пока ограничиться древнейшими временами. О Карле Великом и Пипине Коротком тоже можно. И кто там еще был в это время в Англии? А, Тюдоры.
— Ох… — сказала Дениз.
— Не давись, я тебя предупредил. Это естественный средний уровень серого инженера. Слушай внимательно. О Бертольде Шварце уже не надо. Это им неинтересно. Поняла меня?
— Да, — кивнула Дениз. — Я хорошо поняла. Их интересует только история.
— Собственно говоря, их интересует все. Но лучше начать с истории это безобиднее. Что касается географии, то они, наверное, догадались сделать несколько снимков Земли, когда прилетали за нами…
Он запнулся, но было уже поздно. Надо было быть последней дурой, чтобы после этих слов не догадаться, что к чему. Но догадалась ли она?
Дениз сидела, не подымая головы.
— Посмотри на меня, Дениз. Пожалуйста. Дело в том, что мы не на Земле.
— Да, — ответила она спокойно, — да, здесь легко, слишком легко, летать можно…
Он ошеломленно уставился на нее.
— Ты что же… догадывалась? С самого начала? Но ты же ничего мне об этом не говорила…
— Тогда мне было все равно.
— А теперь?
— Мне и теперь все равно, где мы есть.
Она умудрялась так строить фразы и делать такие многозначительные паузы, что после каждой из них так и тянуло броситься к ее ногам а-ля полковник Бурмин.
— Помой-ка посуду, — сказал Артем. — Нам пора на работу.
Крытые беседки, обвитые диким виноградом, уже дожидали их по обеим сторонам тропинки, на которой сегодня утром он разговаривал с Юпом. Внутри каждой беседки был установлен прибор, отдаленно напоминающий гелиевый течеискатель. Возле пульта — низкое вращающееся кресло и одноногий столик с неизменной банкой абрикосового компота и пачкой сухих галет.
«Просто счастье, — подумал Артем, устраиваясь в кресле, — что мне достался на воспитание такой мудрый ребенок. Заметить, что тут другая сила тяжести, надо же! Разница ведь едва уловимая. И это царственное спокойствие… Другая ревела бы день и ночь напролет, вспоминая маму, набережную Сены и голубей на площади… как там у Ремарка?.. на площади Согласия. А действительно, почему она ни разу не вспомнила о доме? Вернемся к предположению об «Интеллидженс сервис»… Чушь собачья. Я же не лез к ней с воспоминаниями о своей единственной тетушке Полине Глебовне, в самом деле! А если бы я начал ей петь про гранитные набережные и полированные колонны Исаакия с осколочными щербинами — это был бы сплошной завал. Непрошеная откровенность хуже незваного гостя. Так почему же то, что совершенно естественно для меня самого, кажется мне неестественным в ней? Может быть, это просто интуитивное желание найти в ней какую-то фальшь, за неимением других пороков, — желание, диктуемое элементарным законом самосохранения… от чего? Ну-ну, признавайся, никто не слышит, и эти машины не записывают мыслей — ведь ты боишься ее, правда?..»
Он давно знал, что это правда. И не ее он боялся — себя. Знал, что, если начнет его заносить, — тут уже трезвому инженерному разуму будет делать нечего. Поэтому он не позволял себе смотреть на Дениз иначе, как на девчонку-школьницу. Не время и не место. Делом надо заниматься. Он наклонился над «течеискателем».
— Древнейшим очагом цивилизации на нашей планете был, по-моему, Египет, — начал он, и разноцветные лампочки суетливо замерцали на панели прибора. — Уже в пятом тысячелетии до новой эры… черт, как бы объяснить, что такое новая эра, не забираясь в историю христианства? Ну, ладно, о новой эре после. Высшим правящим лицом был в Древнем Египте фараон…
Единственными фараонами, которых он помнил, были Аменхотеп IV и Эхнатон. Правда, примешивалось сомнение, что это одно и то же лицо. И еще какой-то жрец Херихор. Ну, и, естественно, Нефертити. А, так вот на кого похожа Дениз. Та же спокойная, непробужденная нежность, то же устремление всех черт от выреза верхней губы к вискам, словно по уже вылепленному лицу осторожно провели влажными ладонями, и оно навсегда сохранило это прикосновение сотворивших его рук…
— Правящих династий там насчитывалось, что-то около двадцати, если не больше, — проговорил он, встряхиваясь. Лампочки снова забегали по пульту, словно только и дожидались звука его голоса. — Могущественной силой, противостоящей власти фараона, были жрецы…
В полдень к нему забежала Дениз.
— Я немножечко охрипла, — сообщила она. — А вы?
— Дошел до Эхнатона с Херихором.
На лице Дениз отразился неподдельный ужас:
— Это сразу, вместе, да? А вы не забыли сказать, что жена Эхнатона была королева… нет, не так — царица Савская?
Артем наклонил голову и посмотрел на серьезную рожицу Дениз. У него медленно возникло подозрение, что над ним издеваются.
— Между прочим, жены великих людей к истории не относятся и таковой не делают. Как и сами великие люди. Историю творит народ, пора бы помнить из школьной программы.
Дениз скорчила жалостливую гримасу:
— Бедная история! — Она уселась на пороге, ноги наружу — свешиваются со ступенек, не доставая до земли, голова — вполоборота к Артему; киногеничный такой диалог с репликами через плечо. — Если бы история без женщин — какой ужас! Любое дело без женщин — обязательно гадость. Вот война. Вот пьяно… пьянство. Вот полиция. Вот политика…
— История и политика — вещи разные.
— Ну конечно! Политику делают мужчины, а историю… мужчины делают ее так, — Дениз плавно повела руками вперед, словно изображая медленно текущую реку. — А женщины… — она быстро закрутила кистями рук, как это делают, взбаламучивая воду.
— Ничего себе моделирование исторических процессов! Ну а при чем здесь царица Савская?
— Царица Савская не могла делать историю, у нее ноги были, — о, плюш, как медвежонок. — Дениз оперлась руками о порог и, вытянув вперед маленькие свои ножки, сделала вполне приличный «угол». Спортом она занималась, это несомненно, отсюда и выносливость, а туфельки на босу ногу (и как только держатся — едва-едва кончики пальцев прикрывают) — старые, видно, не очень-то сладко живется семейству средних переводчиков.
— Царица Савская, — продолжала щебетать Дениз, — никто не жена. Даже Соломона…
— Послушай-ка, а тебе никто не говорил, что ты похожа на Нефертити?
— О, конечно. Говорил. Мсье Левэн, вы его не знаете. Это сейчас говорят всем красивым женщинам!
Гм, сколько скромности — «всем красивым женщинам»!
— А Нефертити… — Дениз пожала плечами: ничего, мол, особенного; сложила пальцы щепоточкой и провела вертикально снизу вверх, словно ощупала тоненькую тростинку. — Сушеная рыбка… Вобель, что, не так?
— Вобла, — автоматически подсказал он.
— Плечи — о, так вот, прямо, полотенца сушить. А ноги? Так и так (в воздухе была нарисована кочерга), вот тут (скинута туфелька, на пороге маленькая гибкая ступня. Дениз шлепает по ней ладошкой и потом показывает на пальцах нечто, протяженностью соответствующее сороковому размеру) — тут сухая, плоская деревян… деревяшка.
Просто беда с этими бабами — до чего развита элементарная пошлая зависть! Ведь только из пеленок, а уже шипит на ту, что царствовала три тысячи лет назад, и не потому, что та лучше, — нет, как бы это ни звучало невероятно, Дениз еще прекраснее, и страшно подумать, что еще дальше будет, годам к двадцати пяти; но сейчас ей нестерпимо завидно, потому что Нефертити знает весь мир, а ее — только папа с мамой и еще какой-то мсье Левэн.
— М-да, — произнес он вслух, — у меня вот к ней меньше неприязни и больше сострадания — Эхнатон-то как-никак, ее бросил.
Дениз удивленно вскинула брови, — она часто делала это, словно спрашивая: правильно я говорю? Вопросительные интонации возникали у нее тоже слишком часто и неожиданно — где-нибудь посередине совершенно эпической фразы. она сомневалась в правильности своих слов и одновременно извинялась за возможную ошибку. Это получалось очень мило, но если бы она хоть немного хуже говорила по-русски — эти скачущие интонации делали бы ее речь абсолютно непознаваемой.
— Неприязнь? — Удивление Дениз дошло наконец до выражения вслух. Зачем? (Она всегда путала «почему» и «зачем».) Просто надо смотреть, думать. Вы смотрите (всегда ей не хватает слов, когда она начинает говорить быстро), и это (ладошка взад и вперед, словно пилочка, вдоль выреза платья… Это, вероятно, значит «скульптурный портрет»)… и это неправда, так не бывает, не может быть — вообще, для всех, на самом деле… На самом деле надо смотреть des fresques, рисунки. Это — для всех, понимаете? Рисунки — просто женщина. А это — голова, все молятся, это для одного, понимаете, Артем? Для него. Для не Эхнатона. Нет? Это — Нефертити для одного, единственного…
Он даже не останавливал ее, хотя она уже дошла до предельной скорости, когда одно слово сменяет другое раньше, чем предыдущее, произнесенное полувопросительно, полураздраженно (господи, да как можно не понять таких простых вещей!), не ожидая, когда это будет Артемом осмыслено, заменено другим, более подходящим, а главное, отыщется связь этого слова со всем предыдущим. Дениз продолжала щебетать, а он слушал ее и не мог надивиться — она говорила все это так горячо, словно это касалось ее лично и не было отделено от них тремя тысячелетиями.
«Вот это всплеск!» — думал он. А ведь, в сущности, «что ему Гекуба?». История несчастной жены фараона была им слышана десятки раз, и повторялась она с монотонным однообразием. Дело в том, что когда они с Фимкой Нейманом клеили каких-нибудь эрудированных девочек, которых надо было подавить своим интеллектом, Нейман заводил сагу о неверном фараоне, бросившем такую красавицу ради пышнобедрой густобровой Кайи, дешевой кокотки с Нильской набережной. Едва заслышав каноническое начало: «Кстати, о мужском постоянстве…» — Артем механически выключался, и вдохновенная неймановская брехня ни разу не дошла до его сердца и сознания. Девочкам, правда, хватало — ровно одной байки на двоих. Так продолжалось до начала прошлого года, когда вышел роман «Царь Эхнатон» и свел на нет новизну и сенсационность Фимкиной байки. Но он не растерялся, раздобыл где-то очередную гипотезу о происхождении «Моны Лизы» — что это-де автопортрет Леонардо в женском платье, и с помощью этой изысканной искусствоведческой «утки» продолжал поддерживать репутацию интеллектуала.
И вот теперь нескольких сбивчивых, торопливых слов Дениз оказалось достаточно, чтобы поднадоевшая уже всем история мятежного, но непоследовательного фараона и его неправдоподобно прекрасной супруги вдруг засветилась совершенно новыми красками и впервые стала понятной до конца.
Ну конечно же, Нефертити не была, не могла быть такой, какой изобразил ее безвестный скульптор. Два скульптурных портрета — это та Нефертити, какой она была только для этого художника. А все остальные — да и сам фараон — видели длиннолицую немолодую мать шестерых детей с безобразным отвислым животом, какой изображена она на нескольких настенных рисунках.
— Что же, выходит, Эхнатон не знал, что его придворный скульптор, так сказать, лакирует действительность и изображает его законную половину в виде богини красоты?
— О, как можно: царь — не знал? Знал. Однажды. Пришел в мастерскую и увидел. И стал такой несчастливый… несчастный — так? — фараон. И все, что он делал… есть такие слова, сейчас, сейчас… О, все пошло пеплом.
И пошло прахом все великое дело Эхнатона, ибо искал он ту Нефертити, которую удалось увидеть его придворному художнику, и не мог найти. Где-то рядом прошла она, совсем близко от него, страстная и нежная, царственная, как никогда в юности, и юная, как никогда в зените своей царской власти. И удержал он свои войска, готовые ринуться в сокрушительный набег на сопредельные государства, и остановил он руку свою, готовую истребить под корень непокорных жрецов, и позволил править вместо себя какому-то проходимцу из прежних любимчиков, и, весьма возможно, взял себе крутобедрую пышнобровую Кайю, и хорошо еще, если только одну. Вот как это было, и одна только Дениз догадалась, что все было именно так.
— Сколько тебе лет, Дениз?
— Шестнадцать. Столько, сколько было маме, когда она встретилась с моим отцом.
Такая постановка вопроса, — вернее, ответа — как-то сразу его отрезвила.
— Ну, раз тебе только шестнадцать, то у тебя, как у несовершеннолетней, должен быть укороченный рабочий день. Посему отправляйся-ка домой и свари картошки, она в углу кухни, в коробке из-под торта. Не поленись почистить. А я еще подиктую.
Дениз царственно выплыла из беседки. Нефертити бы да се плечи.
А через час она прибежала, даже не прибежала, а прискакала на одной ноге, и с радостным визгом поволокла его на кухню; поначалу он никак не мог уяснить себе причину ее восторгов и лишь некоторое время спустя понял, что ведь это первая картошка, сваренная ею собственноручно. Дениз становилась маленькой хозяйкой, и Артем с отвращением поймал себя на попытке сравнять ее с Одри Хепберн из «Римских каникул», когда она в роли наследной принцессы неозначенной страны варит свою первую и последнюю в жизни собственноручную чашку кофе.
После обеда они снова разошлись по своим беседкам, а когда начало темнеть, Дениз на рабочем месте не оказалось, вероятно, ей уже надоело и она решила воспользоваться своей привилегией несовершеннолетней. Артем нашел ее на тахте, с поджатыми ногами и иголкой в руках. Его единственная праздничная рубашка из индийского полотна, аккуратно четвертованная, была разложена на столе.
— Ты с ума сошла, Дениз. Что ты сделала с моей рубашкой?
— А? Вам жалко?
— Да нет, но все-таки…
— Вы чересчур любопытны, — и принялась разрезать рукава на длинные полосы.
Она провозилась весь вечер, что-то напевая себе под нос. Наконец торжествующе объявила:
— Конец!
— Премиленький сарафанчик. Узнаю в воланах собственные рукава. Надеюсь, ты не собираешься его сейчас, при мне, примерять?
Дениз покраснела.
— Ох, извини меня, дурака. Наша полуденная беседа напомнила мне, что ты все-таки француженка.
— Я не вижу связи…
— У меня почему-то сложилось представление, что француженка обязательно должна говорить двусмысленности, раздеваться в присутствии посторонних мужчин, целоваться с первым встречным и на все отвечать неизменным «о-ля-ля!».
— Вы насмотрелись дешевых фильмов, — грустно констатировала Дениз. Я даже не сержусь. Но если мы здесь будем жить… м-м… надолго, то я хотела бы иметь des draps, простыни. Это можно?
— Разумеется. А ты что, их тоже будешь резать?
— Зачем? Я буду спать. Провести целую неделю не раздеваясь… Мне просто стыдно.
— Ничего, можешь меня не стесняться.
— Мне стыдно перед собственным платьем. Оно есть мое единственное.
— А это, новое?
— Мой бог, это платье для ночи!
Теперь настала очередь смутиться Артему. Чтобы скрыть это, он ткнулся носом в шкаф.
— Держи наволочки… и это… и это… не надушено, ты уж извини… Я кретин! — радостно объявил он. — У меня же лежит Фимкин надувной матрац. Всю жизнь мечтал спать на балконе.
— Разве один — не страшно?
— Глупышка, нас тут берегут как зеницу ока. А дверь я закрою неплотно, если что — крикнешь меня.
Он вылез на балкон, и было слышно, как он там возится с матрацем и велосипедным насосом. Через некоторое время его окликнули.
— Что тебе, детка?
Дениз не ответила, и он догадался, что надо к ней подойти.
Она уже устроилась на ночь, и Артем невольно улыбнулся, увидев свою рубашку, с отрезанными рукавами и воротом, непомерно широким для Дениз.
— Нефертити в мужской сорочке. Картина!
Она подняла на него глаза, не принимая его шутки:
— Доброй ночи.
— Спи, детка.
Он наклонился и поцеловал ее в лоб.
На балконе было совсем не холодно. Артем перекинул свои вещи через перила, блаженно вытянулся и стал глядеть вверх. Чернота подземелья нависла над ним.
— Юп! — позвал он шепотом.
Слева, за перилами, что-то мелькнуло.
— Вы довольны нами, Юп?
— Да, — так же тихо донеслось из темноты. — А вы?
— Вполне. Хотя вспоминать — это не такое уж легкое дело, как можно было ожидать.
— Ты жалуешься?
— Нет.
— Тебе еще что-нибудь нужно?
— Мне — нет. Но я боюсь, что для Дениз всего этого будет мало.
— Что же ей нужно еще?
— Игрушки.
— Хорошо.
Он заснул незаметно для самого себя и проснулся только тогда, когда рассвело. Он потихонечку оделся и перелез через перила на землю. Он уже собирался обогнуть дом и войти в него через дверь, чтобы таким образом бесшумно проникнуть в кухню, но в этот момент до него донесся приглушенный вскрик Дениз. Одним прыжком он перемахнул обратно через перила и ворвался в комнату.
Стопка плоских разноцветных коробок высилась от пола до самого потолка, а возле нее, голыми коленками на полу, стояла Дениз. Вся комната была затоплена какой-то золотистой пеной, и Дениз подымала эту пену и прижимала к своему лицу. При виде Артема она вскочила и, крикнув что-то на своем языке, подняла над головой столько этого прозрачного пенного золота, сколько могло удержаться у нее на ладонях; потом она закружилась, и медовые невесомые струи с шелестом обвились вокруг нее. Артем подошел, потрогал пальцами, — гибкая синтетическая пленка, усеянная бесчисленными блестящими пузырьками.
— Получила-таки игрушку, — добродушно проворчал он.
— Мой бог, «игрушку»! Вы знаете, что мне хочется сказать при виде всего этого?
— Знаю: о-ля-ля!
— Вот именно. О-ля-ля!
— Сказала бы лучше спасибо.
— О, это мне в голову не пришло. Я… un cochen de lait, свинка. Кто мне все это подарил?
— По всей вероятности, Юп.
— Откуда здесь негр?
— Почему «негр»? Это наш хозяин.
— Юп — имя для прислуги, а не для хозяина, разве нет? Но все равно. Она бросилась к балконной двери, распахнула ее и крикнула: — Мерси, мсье Юп!
— Ну вот ты и ведешь себя, как француженка из дешевого фильма: вопишь «о-ля-ля» и выбегаешь полураздетая на балкон.
Дениз только пожала плечами:
— А мсье Юп не очень стар?
— Кажется, не очень. Но хватит восторгов. Завтракать и — на работу.
— А когда будет… м-м… воскресенье?
— Считай сама, вчера был понедельник.
Дениз надула губки.
— Но, учитывая твой детский возраст и заботы по дому, я устанавливаю тебе рабочий день до обеда.
— О-ля-ля! — закричала Дениз. — Да здравствует безработа!
— Во-первых, безработица. Во-вторых, только частичная, а, в-третьих, ты с этим «о-ля-ля» уже пересаливаешь. Смотри, как бы я не поверил, что до сих пор ты притворялась и только при виде этих тряпок стала самой собой.
Дениз шевельнула ноздрями, как маленькая антилопа, и сердито заявила:
— Я буду одеваться.
— Понятно. Это значит, что я должен варить кофе. Но учти, что с завтрашнего дня ты будешь делать это сама — не в целях ликвидации безработицы, а на предмет привития трудовых навыков.
За завтраком Артему пришло в голову захватить с собой в беседку стопку бумаги. Рисовал он недурно, и дело пошло веселее.
— Среди древних наскальных рисунков центральной Африки встречалось изображение человека в прозрачном шлеме, см. рис. номер двадцать три. Правда, дальнейшие исследования показали, что это всего-навсего тыква, см, рис. номер двадцать четыре.
И все в таком роде.
А вечером, вернувшись в свой домик, он испытал легкое головокружение. Все стены, окна и двери были задрапированы серебристо-серыми, кремовыми и вишневыми тканями, на столе — хрустящее полотно, достойное банкета в Версале.
— Мсье Артем, я приглашаю вас на прощальный ужин в честь моего старого платья. Завтра я пойду на работу в туалете времен Империи.
— Тебе кто-нибудь говорил, что ты похожа на мадам Рекамье?
— Естественно. Все тот же мсье Левэн.
— Знаешь что, сварила бы лучше суп.
— А вы сердитесь, разве нет?
— Разве нет.
Она пожала плечами, потому что он действительно сердился.
— Лучше нарисуйте мне платье. В котором вы хотели бы меня видеть.
«Я хотел бы видеть тебя на Земле», — подумал он.
А потом она устраивалась на ночь, а он, сидя на кухонном столе, послушно набрасывал эскиз платья Натальи Гончаровой. Дениз позвала его.
— Что тебе, детка?
— Хочу сказать «доброй ночи».
Ее постель была застелена черным шелком.
— Тебе что, кто-нибудь сказал, что ты похожа на Маргариту Валуа?
— Естественно. Все тот же…
— Мсье Левэн. Смотри, свалишься. Шелк-то скользкий.
— Доброй ночи.
— Желаю увидеть во сне мсье Левэна.
Он повернулся и пошел к балкону.
— Артем!
Пришлось вернуться.
— Доброй ночи, — повторила Дениз.
— Спи спокойно, детка.
Он наклонился и поцеловал ее.
Потом вышел в темноту и остановился, прислонившись к шершавой стене дома.
— Юп, — позвал он, — а сегодня вы довольны нами?
Наступила пауза. Артем уже решил, что ответа не последует, но тут рядом с ним прозвучало сухое и не совсем уверенное:
— Да.
Было так темно, что даже если бы Юп и стоял в двух шагах от него, как это можно было предположить по звуку, — все равно рассмотреть выражение его лица было бы невозможно. Не было видно даже смутных очертаний его фигуры. Но он был рядом.
— Юп, ответьте мне, если можете: почему все-таки из миллионов людей Земли вы выбрали именно нас?
— Смотри, — послышалось в ответ, и тут же в каких-нибудь десяти шагах перед ним вспыхнул экран. Две неподвижные фигуры появились на нем, и Артему не надо было всматриваться, чтобы узнать себя и Дениз.
Когда, в какую счастливую минуту увидели их пришельцы такими? Оба бежали вперед, он — с теннисной ракеткой, она — придерживая на груди пушистый купальный халатик; сами того не зная, они бежали, чтобы встретиться друг с другом, и лучше бы кто-нибудь из них остановился в своем легком и бездумном беге, ибо этой встрече было суждено произойти не на Земле. Но они летели вперед, через все миры и пространства, и если бы Артем не был одним из них, он подтвердил бы, что выбор пришельцев правилен, потому что эти двое и есть самые прекрасные люди Земли.
— Так что же вы все-таки хотите от нас? — тихо спросил Артем.
— Будьте такими, какие вы есть, — был такой же тихий ответ.
Двое, бегущие к своей неизбежной встрече, неслышно растаяли в темноте. Артем протянул руку вдоль стены, нащупал дверь и толкнул ее.
Тусклые блики не погашенного где-то света едва проникали в комнату. Артем остановился над спящей Дениз. Как это страшно — черная постель. Чуть запрокинутое лицо, кажется, парит в пустоте и в любой миг может исчезнуть в ней. Сейчас я разбужу тебя, Дениз, но будет ли твое лицо таким, как в тот день, когда ты бежала, обеими руками удерживая разлетающийся халатик? Будешь ли ты так бежать мне навстречу, как бежала, еще не зная меня?
И тут ему показалось, что глаза Дениз открыты. Видит ли она его в темноте? Может быть, и нет; но она знает, что он здесь. «Зачем ты здесь, Артем?» — «Я видел нас обоих, и знаю теперь, что для меня можешь быть только ты, а для тебя — только я». — «А может, просто здесь никого нет, кроме меня?» — «Нет, Дениз». — «Этот райский сад, наш милый шалашик, и нет хотя бы телефона, чтобы перекинуться парой слов с друзьями?» — «Не знаю, Дениз». — «И я так близко, и никто не видит, не слышит, и завтра у меня даже не будет заплаканных глаз, потому что я сама каждый вечер зову тебя?» — «Не знаю, не знаю, Дениз…» — «И мне уже столько, сколько было моей матери, когда она встретилась с отцом; и мы уже смотрим друг на друга так долго, что ты уже не можешь просто так повернуться и уйти…»
Он стремительно наклонился над ней — и замер: глаза ее были закрыты. Хрупкое равновесие сна охраняло ее усталое лицо, и казалось, достаточно одним прикосновением нарушить этот покой — и расколется мир.
Он закусил губы, чтобы его дыхание не коснулось ее. Только не проснись, Дениз, заклинаю тебя всем, что есть святого у тебя и меня, только не проснись в эту минуту!
Он осторожно выбрался из домика, обошел его и, перевалившись через перила балкона, плюхнулся на свой матрац. Будьте такими, какие вы есть, а? Сукин сын он есть. Так вот.
А утром, поднявшись, он не посмел войти в дом. Он боялся, что Дениз еще не проснулась, боялся ее спящего лица. Он бродил по хрустящим дорожкам, пока дверь не распахнулась и на пороге не показалась закутанная в белое Дениз.
— Ау, где вы? — крикнула она и помахала ему рукой. — Ванна свободна.
Он не двинулся с места.
И тогда она побежала к нему, придерживая на груди свою самодельную хламиду, и уже издалека он узнал это лицо, вчерашнее счастливое лицо, и понял, что какие бы стены он ни воздвиг между собой и Дениз, какие бы запреты он ни наложил на себя и на нее, — все будет бесполезно.
Странные, сказочные дни наступили для них. Часы работы, неутомительной и порой даже забавной, пролетали незаметно; все же остальное время было заполнено одной Дениз. Знала и помнила она невероятно много, и каждый вечер, надев фантастический восточный наряд, она усаживалась на тахте, поджав ноги, и начинала так, как он ее научил: «Дошло до меня, о великий царь…» Дни Дениз. Дни, как соты, золотые и тяжелые своей переполненностью. Дни, бесшумно восходящие к ночи, к долгому шелесту причудливых нарядов, примеряемых перед сном, к бесконечной нежности, которую всю нужно было уместить в два коротеньких слова — «спи, детка»; но это не было еще концом дня.
Потому что самым последним было черное ночное небо, нависшее над балконом на расстоянии вытянутой руки, и — тихим шепотом, чтобы не услыхала засыпающая Дениз: «Вы довольны нами, Юп?» И в ответ такое же тихое, чуточку неуверенное «да». И только с каждым днем все больше и больше пауза между вопросом и ответом.
И вот, наконец:
— Вы довольны нами, Юп?
Долгое, очень долгое молчание.
— Нет.
Давно уже надо было этого ожидать, но все равно как-то чертовски тоскливо, и не хотелось бы вдаваться в объяснения. Сами ведь виноваты. Из трех миллиардов людей выбрали две смазливые мордашки. Уперли бы двух каких-нибудь академиков, вот те и нарисовали бы им полную картину жизни на Земле.
— Слишком много хотите, — сухо проговорил Артем, закидывая руки за голову. — Школьная программа у меня давным-давно из головы вылетела, а что касается работы, то о ней, я вам ничего рассказывать не собираюсь. Ну, а Дениз способна продемонстрировать вам моды всех времен и народов, но не более. Вы ошиблись с выбором, Юп, а теперь пытаетесь получить из морковки апельсиновый сок.
— Мы не ошибаемся, — был бесстрастный ответ. — Нам нужны были именно вы, и мы вас взяли.
— Черт вас подери, да по какому праву?
— Праву? — Голос умолк, словно Юп старался припомнить значение этого слова. — Право… Как будто обоснование нашего поступка может хоть что-то изменить в вашей судьбе. Но раз тебе кажется, что я должен оправдаться перед тобой, я сделаю это для тебя, и как можно убедительнее.
Голос его приблизился и звучал немножечко сверху, словно Юп стоял у самых перил балкона. Артем не удержался и тихонечко просунул руку между прутьями, но пальцы его наткнулись на привычную клейкую поверхность защитного колпака. Боится, гад. А может, и не гад, просто другой состав атмосферы. Послушаем.
— Много десятков тысяч лет назад, — зазвучал из темноты голос Юпа, мы были такими же, как вы. Впрочем, мы, вероятно, и тогда были мудрее и осторожнее вас. Мы достигли предела человеческих знаний — в нашем распоряжении были корабли, которые могли доставить нас в любую точку галактики, и даже за ее пределы. Мы сумели продлить свою жизнь на неограниченный срок, победив все болезни и даже старость, мы смогли… впрочем, ты даже не поймешь меня, если я буду дальше перечислять все то, что мы познали, открыли и сумели. Так вот, в своем жадном стремлении все увидеть, все понять и все познать мы прилетели однажды на третью планету одной непримечательной периферийной звездочки. Невероятно, но мы обнаружили там условия, аналогичные нашим в момент появления на нашей планете разумного существа… И мы встретили такое первичное существо. Полуобезьяну. Дикаря. И с тех пор мы стали пристально следить за вашей планетой. Мы уничтожали диких зверей, грозящих первым человеческим стаям, мы учили ваших дикарей пользоваться огнем и орудиями труда, мы подарили им сведения, до которых они не смогли бы сами додуматься, и они начали развиваться быстрее, запоминая наши уроки и забывая нас самих. Мы помогали вам на заре вашего человечества, мы были вашими няньками и учителями… Ну что, тебя устраивает такое объяснение?
Артем только пожал плечами.
— Никакая кормилица, не говоря уже о няньках и учителях, не имеет права посягать на свободу своего воспитанника. А что касается передачи знаний, то судя по тому, как вы изволили обойтись со мной и Дениз, вы вероятно, учили первобытных людей добру, справедливости и уважению к ближнему.
Бесстрастное лицо Юпа не выразило ни досады, ни смущения. Лишь снова зашевелились губы, и спустя секунду зазвучал его монотонный голос:
— Тогда я предложу тебе второй вариант. Мы нашли на вашей планете условия, в которых мог развиваться разум. Но разумного существа мы не нашли. И тогда группа наших людей… хотя бы беглецов, покинувших нашу планету по политическим соображениям, решила обосноваться на вашей Земле. К сожалению, они не рассчитали своих возможностей и через несколько поколений одичали. Четыре группы беглецов, прибывшие в разное время на вашу планету, создали четыре земные расы. Разве не правдоподобно?
— Но не более. И уж совершенно не объясняет, почему вы позволяете себе распоряжаться нами, как своей собственностью.
— Вы несколько раз пытались уйти из своего домика и каждый раз находили тот же самый дом, только на другом месте. И в конце концов вы перестали покидать его и остались в нем. Что ж, придется мне и на этот раз предлагать одну гипотезу за другой, пока ты не пожелаешь остановиться на какой-нибудь из них. Только теперь гипотезы будут разные, но все — на одном и том же месте. Вот тебе еще одна: мы не оставили на Земле людей. Но, вернувшись на родину, мы предположили, что когда-нибудь нам могут понадобиться существа, подобные нам. Мы не могли предвидеть всего, что ждало нас в будущем, но нас грызла смутная тревога. Мы находились на вершине знаний и возможностей, и вдобавок мы были очень осторожны. И тогда мы создали биороботов, да, саморазвивающихся биороботов, взяв за основу ваших обезьян. Потому-то вы и не можете найти переходное звено между последней обезьяной и первым человеком. Мы высадили вас на каждом континенте в надежде, что выживет хотя бы одна группа. Выжили все. Выжили и развились. Развились и начали задавать себе вопрос: а для чего живет человек? Для чего существует все человечество? Разве нет?
Артем сделал неопределенный жест — в общем-то, да. Скрывать это не имело смысла.
— Так вот, — голос Юпа зазвучал патетически, — вы существуете только для того, чтобы мы в любой момент могли вернуться к своему прошлому, к своей молодости. Наше человечество одряхлело. Мы все знаем, все можем, но ничего не хотим. Кто бы мы ни были для вас — повитухи, стоявшие у вашей колыбели, старшие братья, отцы или даже боги, создавшие вас из праха, — мы сейчас требуем от вас только свое, и, по сути, мы требуем немногого. Около ста миллиардов людей прошло по Земле, а мы взяли только двоих, тебя и Дениз. Это наше право. Богу богово!
— Но кесарю — только кесарево. И даже если принять, что вы боги, то, черт вас подери, боги, как вы дошли до такой жизни?
Некоторое время Юп молчал, потом послышалось что-то, похожее на человеческий вздох.
— Мы очень берегли себя. Слишком берегли. И чтобы лучше беречь каждого человека, мы до предела ограничили рождаемость. Прошли десятки лет, сотни, на нашей планете остались одни старики. Мы перестали летать в космос, спускаться в глубины океана и в кратеры вулканов. Мы так боялись за себя! Но один за другим гибли наши товарищи, гибли из-за нелепых, непредугадываемых случайностей. И тогда мы сделали последнюю ошибку: вместо того чтобы попытаться родить новое поколение — может быть, это нам бы и удалось, потому что наша медицина стояла, да и сейчас стоит на недосягаемом уровне — мы решили восполнить недостаток людей путем создания подобных себе биороботов.
«Рожи, словно консервные банки», — вспомнились Артему слова Дениз.
— Прошло сотни и тысячи лет, и на всей планете остался всего лишь один человек, рожденный женщиной, — это я. Впрочем, я ли это? Мое тело многократно обновлялось и даже полностью заменялось, переносился только мозг. Внешне я точно таков, как и все жители нашей планеты. Но я один чувствую, что мы гибнем. Огромных усилий мне стоило убедить моих товарищей (это слово он произнес с запинкой) послать к Земле последний уцелевший звездолет. Пользуясь своей способностью становиться невидимым — ты не поймешь, как мы этого достигли, — я провел возле Земли некоторое время, познакомился с ее прошлым и настоящим и главное — выбрал вас. Остальное тебе известно.
— М-да, — проговорил Артем. — В древности, говорят, некоторые полусумасшедшие цари пытались вернуть молодость, переливая себе кровь младенцев. Уж не таким ли способом вы собираетесь омолаживаться?
— Мы — люди, — высокомерно произнес Юп.
— Вы — консервные банки, извините. Мне, честное слово, жаль вас, и все, что только можно, мы для вас сделаем. Кесарю — кесарево. Спокойной ночи.
Юп не ответил. Обиделся и исчез. Хотя нет, обижаться он давно уже должен был разучиться. Просто счел разговор законченным. А ничего себе был разговор! Еще бы полчаса таких откровений, и можно было бы без всякой симуляции по праву вице-короля Индии требовать своего любимого слона.
Только бы Дениз ни о чем не узнала. Не на Земле — это еще полбеды. Но то, что не у людей… И тут он почувствовал, что балконная дверь медленно открывается. И не увидел, а догадался, что там, на полу, сидит Дениз, прислонившись к дверному косяку и обхватив коленки руками.
Надо что-то сказать, надо что-то соврать, чтобы успокоить, чтоб уснула, только быстро, ну же, ну, быстро, мы же договорились, что ты, сукин сын, так используй свой богатый опыт, вспомни, что ты говорил тем, прежним, вспомни и повтори, и эта поверит, глупенькая еще, детеныш, только вспомни, вытащи из своей памяти такие слова, после которых ничего не страшно, после которых ни о чем другом уже просто не помнишь, ну давай, дубина, давай…
— Дениз!..
Невидимая в темноте рука находит его лицо. Рука легкая, точно маленькая летучая мышь. Что за ерунда — мышь. Откуда? А, окаменелый воздух фараоновой гробницы. И здесь такая же неподвижность. Крошечные сгустки серого небытия, оживающие от людского дыхания, от шороха человеческих губ. А это откуда, про сгустки? Вероятно, из самого детства, когда верил, что утром вся ночная темнота собирается в плафонах уличных фонарей и весь день прячется там, и если присмотреться, то видно, что внутри белых пломбирных шаров затаился студенистый тяжелый туман, и не дай бог такой шар сорвется, тогда темнота вырвется наружу, словно джинн из бутылки в «Багдадском воре», и среди бела дня затопит город, как это бывает только вечером, когда фонари зажигают, и темнота, испугавшись, сама вылетает на улицы… Господи, да о чем это он, о чем?
— Дениз…
Это было уже не детство, хотя нет, детство, конечно, только не самое-самое, когда фонари, а попозже, когда Лариска Салова, и только бы вспомнить, что он говорил тогда, хотя и вспоминать нечего, он сказал: «Я из твоего вшивого кадета рыбную котлету сделаю». И она засмеялась, потому что это было так шикарно сказано, вшивый-то кадет был нахимовцем, на голову выше, и пояс с бляхой, и она перестала смеяться, чтобы ему было удобнее поцеловать ее, и он сказал: «И Лымарю твоему я в рожу дам», — и снова поцеловал ее, и она сказала: «Бабушка мусор несет», — потому что было в парадной, и он ответил: «Я твоей бабушке в стекло зафингалю», — и в третий раз поцеловал ее, а больше не стал, — надоело, и вроде стало незачем…
— Дениз…
А вот это было уже совсем не детство, это было в самый последний раз, все расходились, а он мог остаться, так что ж ему было отказываться, он и остался, пьян был здорово, да и хозяйка была хороша. И он молча раздел ее, и она то ли рассмотрела его получше, то ли решила поскромничать, только вдруг завела: «Ты у меня первый настоящий…» — «Ну-ну, не завирайся», сказал он ей, и так было в последний раз.
— Дениз. Дениз. Дениз… — Это как спасенье, как заклинание, как мелом по полу — круг, отсекающий все то, что было и как было.
— Я здесь, — прозвучал из темноты ее неправдоподобно спокойный голос. — Протяни руку — я здесь.
У него похолодело внутри от ее слов, простых и ничего не значащих в обычном номинальном значении, но сейчас обернувшихся к нему всей жуткой обнаженностью единственного своего смысла. И не он ей, а она ему первая предлагала единственное средство от страха перед окружившей их тупой и бессмертной нелюдью, и это «протяни руку» — первое, что она сказала ему как равная равному, значило только одно: «протяни руку к возьми».
Он медленно поднялся, царапая щеку о кирпичный наружный косяк, и переступил порог комнаты. Где-то внизу, у его ног, сидела на полу невидимая Дениз.
Вот так. И не мучайся, все равно ведь это неизбежно. Быть тебе сукиным сыном. Судьба.
— Ты словно боишься? — проклятый голос, обиженный, совсем детский. Никто же не видит. Темно.
Так бы и убил сейчас. На месте.
— Может быть, я для тебя недостаточно хороша? Мсье Левэн говорил…
— Замолчи!!!
Бесшумно шевельнулся воздух, и Артем угадал, как поднялась, выпрямившись и чуточку запрокинув голову, Дениз. Из темноты лёгкими толчками поднималось и долетало до его лица ее дыханье. Ближе протянутой руки была теперь она от него.
— Зачем «замолчи»? Я люблю тебя, Артем.
Господи, да разве может быть, чтобы это «я люблю тебя» звучало так медленно, так правильно, так спокойно?
— Нет, Дениз, нет! Просто так вышло, что здесь только мы, ты и я, никого, кроме меня. Вот тебе и показалось… Почему бы и нет? Девочки рассказывают, мама запрещает, мсье твой плешивый травит про Нефертити… В первый раз верят не только другим, Дениз. Верят себе. Что с первого взгляда и на всю жизнь. Вот и тебе кажется. Мсье для этой роли не подошел, стар, и девочки засмеют. А тут — молодой русский, и на совсем другой планете, О-ля-ля! Пока никто не видит…
— Здесь темно, я не могу тебя ударить.
— А хорошо бы. Я даже прощенья просить не буду. Это завтра. Когда я буду способен соображать, что я говорю.
— Ты говоришь и не слышишь? Каждое твое слово — как crapaud (жаба), я не знаю по-русски, холодное, противное, мокрое! Зачем так? Зачем? Зачем?
Дениз, горе ты мое горькое, не «зачем», а «почему».
— Потому что не смей говорить: «Темно, и никто не видит». Не смей говорить: «Протяни руку». И не смей в этой темноте стоять так близко, что я действительно могу протянуть руку и взять.
Шорох шагов. Дальше. Еще дальше. Четыре шага темноты между ними. Одного его шага будет довольно, если сейчас позовет. Не смей звать меня, Дениз. Я люблю тебя. Где тебе знать, что любят именно так!
Тишина. Долгая тишина, в которой не спит и не уснет Дениз. Значит, еще не все. Еще подойти, отыскать в темноте спокойный лоб, и это — «спи, детка». Сможешь? Уже смогу.
А лицо мокрое. Все. Даже брови. И руки. Узкие холодные ладошки.
— Ну что ты, глупенькая, что ты, солнышко мое, девочка моя, — все слова, все имена, только бы ласковые, а какие — неважно, важно — нежность в них, вся нежность белого света, нежность всех мужчин, целовавших женские лица от Нефертити до Аэлиты. — Маленькая моя, рыженькая моя, единственная…
О, последовательность всех мужчин мира!
Уснула Дениз, зацелованная, счастливая, и руку его продолжает сжимать, словно это любимая игрушка. Как мало тебе было надо — согреть, убаюкать. А туда же — «протяни и возьми». Глупенькая ты моя. А теперь спишь спокойно и только носом посапываешь — наревелась, а я просижу всю ночь здесь, на полу, как последний дурак, положив голову на край твоей постели только затем, чтобы увидеть твое лицо, когда начнет светать.
Видел бы Юп эту картину!
— Ну что, Юп, старая консервная банка, доволен ты нами сегодня?
Темнота. И совсем близкое, отчетливое:
— Да.
Был какой-то отрезок времени, когда Артем чуть было не рассмеялся. Бывает у человека такое состояние, когда первой реакцией на все является счастливый смех. Но так продолжалось всего несколько секунд. Потом недоумение: неужели подслушивал? Скотина.
Он осторожно высвободил свою руку из ладошек Дениз и на цыпочках выскользнул из дома. Темень. Непроглядная, тяжелолиственная, августовская.
— Юп!
— Я слушаю тебя.
— Юп, вы… вы довольны нами сегодня?
— Да. Вы поняли, что от вас требуется, и я доволен.
— Вы слышали… все?
— Разумеется. С первого же момента вашего пребывания на нашей планете мы видели и слышали абсолютно все.
— Даже в темноте?
— Для нас не существует ни темноты, ни стен дома, ни вашей одежды. Мы видим все, что хотим.
Может ли двадцатичетырехлетний землянин дать в морду инопланетному подонку, пусть даже тысячелетнего возраста? Впрочем, они сами уже решили этот вопрос положительно, иначе сейчас между Юпом и Артемом не было-бы защитной стенки, и тогда…
— Юп, но ты же человек, пусть они все — консервные банки, но ты?..
— Во-первых, не вполне строго называть меня человеком, ибо ты сам считаешь себя таковым, а мы стоим на слишком различных ступенях развития. Во-вторых… — Бесстрастный машинный голос, и слово за словом капает на череп и расплывается по нему, не проникая в глубину сознания и не обнаруживая своего сокровенного и старательно ускользающего смысла. Во-вторых, разница в этих уровнях — в нашу пользу, за исключением одного-единственного вопроса. Информацию по этому вопросу мы и намерены получить от вас. Вы, наконец, поняли, что от вас требуется, и я доволен вами.
— Послушайте, Юп, вы можете простым русским языком объяснить мне, о чем идет речь? Я слушаю вас — и не понимаю, мой человеческий разум не в состоянии проэкстраполировать вашу естественную — для вас — и, вероятно, очень простую мысль. Ну о чем вы, о чем, о чем, черт вас подери?!
— Пожалуйста. Мы имеем множество самообновляющихся биороботов различных типов, причем одни копируют людей, другие много совершеннее их… И все-таки жизнь нашего человечества неуклонно стремится к закату. Развитие остановилось. Нам незачем больше развиваться. Ведь для этого нужно любить знание. Нам незачем больше летать в космос. Для этого нужно любить звезды. Мы практически бессмертны, нам не надо продолжать свой род, равно как и заботиться друг о друге. Каждый и так занят самим собой. Только собой. Ведь для того чтобы помогать другому, нужно его любить. Но мы давным-давно утратили представление о том, что это такое. Мы забыли, как это — любить…
— А ты, ты сам, Юп?
— Это было так давно… Я не знаю, я не помню, любил ли я когда-нибудь…
— Но ты же хочешь им помочь, — значит, не все потеряно, старина. Не понимаю только, что мы-то можем для тебя сделать?
— Я дал тебе райский сад, привычный, родной дом. Я дал тебе самую красивую девушку Земли. Вам все условия созданы. Любите друг друга!
Удар. В темноту. На голос. Упругая поверхность отбрасывает Артема обратно, на порог дома. Бессильная, дикая ярость…
— Если бы я с самого начала знал, что вам нужно, я бы предпочел сдохнуть под одной из ваших райских яблонь!
Постой, а Дениз? Никому не возбраняется подыхать под яблоней, но что она будет делать одна с этими консервными банками? Об зтом ты подумал? Одна она им будет не нужна, и… Здесь не хранят ненужные вещи. Информация ли, человек ли. Неэкономно. И снова невидимый звездолет помчится к Земле, чтобы подобрать еще одну пару молодых симпатичных кроликов, и — все условия созданы, любите друг друга!
Зверская эта затея пойдет по второму кругу…
— Почему ты молчишь? — раздается из темноты. — О чем ты думаешь?
Я думаю о том, что вы — машинная сволочь, бессмертные выродки, возомнившие себя богами и бессильные заставить меня делать то, что угодно вам. Одного вы добились — Дениз у меня вы все-таки отняли…
А перед глазами, как проклятие, как наваждение — белый купальный халатик.
Беспечная маленькая Дениз, упоенная неземными синтетическими тряпками. Нежная стремительная Дениз, бегущая ему навстречу по ненастоящим цветам их персонального рая.
Любите друг друга, вам все условия созданы!
А вы посмотрите?
…вы посмотрите.
— Ты не ответил. О чем ты думаешь?
Я думаю, не кончить ли эту комедию прямо сейчас, не сказать ли тебе на хорошем русском языке, что я о вас всех думаю, и не уйти ли в темноту, в лабиринт безвозвратных дорожек — уйти, чтобы с рассветом не увидеть пробуждающегося лица Дениз. Никогда больше не увидеть. А потом?
А потом — старый вариант: вы признаете эксперимент неудачным, и нет ни малейшей надежды на то, что в вас взыграют совесть и гуманизм. На землю вы нас не вернете. Здесь мы вам будем не нужны.
И так бессчетное количество выходов, и все ведут к одному: к еще одной паре кроликов, которая займет освободившееся место в райском саду.
В райском саду, из которого бесследно исчезнет Дениз…
— О чем ты думаешь?
— Я… я думаю о том, как мы будем счастливы в этом райском саду.
Эта ложь — цена тех нескольких дней, за которые необходимо найти какой-нибудь выход. Найти, прежде чем вы догадаетесь, что не будет вам ни богова, ни кесарева.
А легче всего оказалось обмануть Дениз.
— Дорогая, ты теперь моя невеста, и я должен заботиться о нашем будущем. Ты разумная девочка и понимаешь, что пожениться мы сможем только на Земле — если, естественно, ты сама не раздумаешь. Поэтому я должен как можно скорее сообщить нашим гостеприимным хозяевам все те сведения, которые их интересуют. Будь умницей и не мешай мне. Чем скорее я кончу, тем раньше мы вернемся домой.
— А мы вернемся?
Господи, Дениз, да если бы я смел спросить их об этом!
— Как ты можешь в этом сомневаться? Они же люди.
Она легко и беззаботно приняла его сдержанность, как принимают условия новой забавной игры. Если бы она знала, как он был благодарен ей за это согласие. Если бы она знала, как горька была ему легкость этого согласия!
И потом — каждая игра ограничена в своих временных пределах. Рано или поздно наступает момент, когда один из играющих говорит: «Мне чурики» — и игра кончается.
На сколько же дней хватит этой игры, Дениз? Потому что время идет, а выхода — нет.
Нет выхода.
Дни, прозрачные и бесцветные, один меньше другого — словно стеклянные яички на бабкином комоде. Дни, мизерные и бессильные, каждый из которых мог бы уместиться в старушечьем кулачке. Проклятая литература, приучившая к феерическим деяниям земных суперменов, вырвавшихся на просторы космоса! Если бы кто-нибудь мог предположить, что первые люди, попавшие на другую планету, вовсе не будут образовывать Великие Кольца, лихо рубить пространственно-временные связи или во главе инопланетных масс неотлагательно вершить галактические революции.
Наверное, так и будет. Когда-нибудь. Не сейчас. Потому что сейчас единственное, что должен делать он — это НИЧЕГО НЕ ДЕЛАТЬ.
И только чувствовать — ежеминутно, ежесекундно, как все то, чего еще не было между ним и Дениз, становится тем, чего никогда между ними не будет.
И дни, которые должны были принадлежать им вместе, принадлежали каждому в отдельности.
Знаешь ли, Дениз, что день вместе — это два дня? Мы чураемся прописных истин, мы высокомерно, по-щенячьи презираем цитаты классиков, вбитые в наши головы на ненавидимых уроках литературы. За эти цитаты заплачено сполна, чеки — «четверки» и «пятерки» в сданных на макулатуру дневниках, и мы квиты, мы вправе вышвыривать и вытравливать из своих голов все ясное и элементарное, не сдобренное мускусным душком парадоксальности. Попробуй сейчас сказать за столом, где собралось трепливое инженерье, что умирать надо агитационно. Или что самое дорогое у человека — это жизнь. Засмеют!
А ведь это так, Дениз, и самое дорогое у человека — это действительно жизнь. Только вот в чем подкачал классик: она дается не один раз. Потому что если любишь — проживаешь две жизни: за себя — и за того, другого. Вот почему это так здорово, когда тебе повезет и ты по-настоящему полюбишь. Если бы я не встретил тебя, Дениз, я бы этого так никогда и не узнал, потому что до сих пор, выходит, все у меня было понарошке. От Лариски Саловой до той, что в самый «последний раз…»
Так что же делать, что делать, чтобы вырваться из цепких лап этих, с позволения сказать, богов? Что делать, чтобы каждый мой день был твоим днем, чтобы каждый твой миг был моим мигом? Я ведь хочу так мало: просто быть вместе, до седых-преседых волос, как эти легендарные греки… как их? Мы еще потешались над ними… А, Филемон и Бавкида. Что мы понимали, сопляки, д'Артаньяны? Безнадежное щенячество, могущее длиться до самой старости, до потери способности чувствовать вообще, если не вмешается что-то страшное, если не выдернут землю из-под ног, как сейчас, когда висишь в безвоздушном пространстве и даже нельзя дергаться и разевать рот от ужаса — смотрят ведь!
А ведь все было, Дениз, все было, лежало у меня на ладони, все было, было, было…
Откинуться всем корпусом назад, и — со всего размаха головой о мигающий пульт, чтобы вдребезги.
Да? А невидимый звездолет, снова бесшумно крадущийся к Земле? А еще двое заключенных в этом раю?
И потом — если эти двое, по незнанию ли, по недогадливости или даже просто потому, что наплевать, пусть смотрят, — что, если эти двое отдадут этим консервным банкам то, чего они добиваются? Если они покажут, если они научат этих дуболомов любить?
Смех сквозь слезы. Вот уж единственное, чего можно совсем не бояться. Уж если Юп ничего не помнит — об остальных консервных банках и беспокоиться нечего.
А может…
Воспоминания всплывают неожиданно, нередко против воли. А вдруг Юп все-таки вспомнит, как он был человеком? Вдруг он вспомнит — что это такое: любить?..
Может, это и есть тот единственный шанс на возвращение, который нужно было найти?
— Юп!
И впервые за все это время — никакого ответа.
— Юп! Ты слышишь меня? Юп!
Вот так. Заварил всю эту кашу, затеял этот гестаповский эксперимент, притащил их сюда — а теперь в кусты? Подонок.
— Юп!!!
А может, его просто не пускают сюда? Сказал же он в самый первый раз: «Я получил полномочия отвечать на любые твои вопросы». Или что-то в этом роде. Может быть, теперь его лишили этих полномочий? По случаю прекращения эксперимента, например.
Тогда не остается ни одного шанса. Что же дальше? Дальше, — как ни смешно, но именно то, чего хотел от них Юп: просто быть людьми. Оставаться людьми до самого конца. А в сущности, что он делал, кроме этого? Ничего. Просто был человеком. И все.
Но этого оказалось так мало.
— …Я надоела, разве нет? Тридцать дней одна женщина рядом — тебе скучно, разве нет? Только не говори: ты невеста. Я невеста — о-ля-ля! Смотри сюда — мой туалет… под венок. Разве нет? Белое-белое. Снег. Мертвый снег. Я — невеста!
— Дениз, успокойся…
— Я невеста деревянного… как сказать? Дерево, Пиноккьо. Но зачем так? Зачем?
— Ты хочешь сказать — почему? (А действительно, не все ли равно несколькими часами раньше или позже их уберут отсюда…) Мы очень мало рассказывали друг другу о себе, о своем детстве. Но не так давно мне вдруг вспомнилась одна забавная вещь, и, если хочешь, я расскажу тебе.
Ну вот — капризно скривила губы, боится, что это просто увертка, чтобы уйти от ответа.
— Я был совсем маленьким, когда мы с мамой уехали на лето куда-то в Прибалтику. Берег Балтийского моря, понимаешь? Так вот, в нашей комнатке, которую мы сняли, висела на стене странная картина: загадочный лес — не настоящий лес, а такой, как в доброй — обязательно доброй, Дениз! волшебной сказке. А в этом лесу — два старых короля — черный и белый — с пепельными бородами и тусклыми коронами. И на ладонях у этих старцев лежит маленький сказочный мир. Ты понимаешь, Дениз? Целый мир, а может быть, только одно королевство. Крошечный, но самый настоящий город, а кругом лес, ниже новорожденной травки, а люди, наверное, такие малюсенькие, что разглядеть их могут только зоркие и добрые глаза мудрых королей. Осенью мы уехали, и я никогда больше не видел этой картины — это, конечно, была только репродукция; но все детство свое я мечтал о том, чтобы иметь такое же игрушечное королевство, крошечный живой мир, который можно рассматривать без конца, и никогда не надоест…
— А как называется? — неожиданно спросила Дениз.
— Эта картина называлась «Сказка королей».
— И это тебя грустит? — она засмеялась. — Тебе тоже нужна игрушка. Но это так просто. Надо просить мсье Юпа. Он подарит тебе сказку. Мы — два короля. Мсье Юп! Две бороды, две короны!
Глупенькая ты моя, ничего ты не поняла. Ведь это мы копошимся в игрушечном саду, но не на добрых руках лежит наш ненастоящий мирок.
Впрочем, когда любишь в первый раз, простительно быть дурой. Он вдруг вскинул голову и внимательно всмотрелся в ее лицо. Заплаканная осунувшаяся рожица, круги под глазами, да еще зелененькая оттого, что умудрилась облачиться в неимоверно алую, словно лоскут гриновского паруса, переливчатую тряпку.
— Рыбка-зеленушка…
Дернулся подбородок, глаза стали узенькими и гадкими:
— Еще одна сказка? Про рыбку?
Когда любишь в первый раз… А с чего это он взял, что она любит его? Ах, да, — условия были созданы… И еще это спокойное, удивительно правильно выговоренное:»Я люблю тебя» — той ночью, последней; непонятно только — от любопытства или со страху? Да и он хорош — самонадеянный красавчик. Поверил.
Странная сказка, ей тысяча лет: он любит ее, а она его — нет… А она его — нет. Опять литература.
А ведь ничего еще не потеряно, Дениз, и только подойти, и взять в руки твое лицо, и целовать, и тихонечко дуть на ресницы, и чуть слышно гладить начало волос на висках — и ведь будет все, ведь полюбишь, ведь никого еще не любила, не уйти тебе от этого, никуда не уйти, только и нужно-то — губы мои и лицо твое.
А у самого окна — небо, тускло-серое, словно огромный оловянный глаз.
Я люблю тебя, Дениз, я люблю тебя больше света белого, больше солнца красного. Я люблю тебя, но если бы у меня сейчас была граната, которой можно было бы взорвать к чертям собачьим весь этот мир, эту планету, — я швырнул бы эту гранату нам под ноги, Дениз. Говорят, любовь — чувство созидающее. Есть такая прописная истина. Но сколько бы я сейчас отдал, чтобы моя любовь стала адским запалом, тысячекратной водородной бомбой, способной разнести в клочья всю эту сверхразумную цивилизацию! Я не знаю, гуманно это или не гуманно — уничтожить целое человечество, ибо разум землянина не в состоянии решать такую проблему, от такой проблемы разум землянина просто-напросто свихнется. Но за такую гранату, за такую бомбу я, не рассуждая и не мудрствуя, отдал бы свою жизнь. И твою жизнь, Дениз.
Потому что мир, разучившийся любить, не может, не смеет, не должен существовать во Вселенной!
Индикаторный пульт диктофона. Лампочки — плотно одна к другой, словно оловянные солдатики. Сколько их? Сто на сто, не меньше. На звук шагов они отозвались голубоватым мерцанием, словно язык синего тусклого пламени лизнул пульт. Вот так. И сиди здесь до самого конца, ибо есть в столь любимой твоей мировой литературе четкий такой штамп, что настоящий человек умирает на боевом посту. Или на рабочем месте, на худой конец. Агитационно.
А на самом деле — чтобы не видеть злое и равнодушное лицо.
«Лицо твое и губы мои…»
Лампочки на пульте диктофона послушно мигнули. Синее, фиолетовое, лимонное.
Сколько еще бесконечных дней перед этим пультом, сколько еще лекций, рассказов, стихов, преданий, сколько еще просто вранья?
— У попа была собака.
Синее, фиолетовое, оранжевое.
Артем протянул руку и выдернул из гнезда одну лампочку. Бесцветный остренький колпачок, вроде тех, что идут на елочные гирлянды.
— И он ее таки любил.
Лампочка в его руках мигнула лиловым, потом — изумрудным. Вот оно что, реагирует на звук. И обходится без питания. Артем обошел сзади коробку диктофона, отыскал дверцу, поддел ножом — распахнулась. А внутри ничего.
Бутафория. «Вам нужно дело…» Примитивное приспособление, с помощью которого создавалась иллюзия занятости делом. Хватит с него дешевых иллюзий!
Тоненький удивленный звон. Осколки лампочек щекочут руки, даже не. царапая кожу. А в дверях беседки — бесстрастный розовый лик анатомического муляжа. Явился-таки, гад. Явился как ни в чем не бывало.
А может, брякнуться перед ним на колени и плаката, просить, молить? Испокон веков боги любили, чтобы перед ними унижались, ползали на брюхе.
Ради Дениз можно вынести и это.
— Юп, я прошу тебя… У каждого эксперимента должны быть свои пределы. Границы разумного. Границы человечного. Вы же мудрые, добрые боги, Юп (ох!), и если в вас есть хоть капля благодарности за все, что мы для вас делали, — помогите нам вернуться домой.
Этого он боялся больше всего. Этой крошечной паузы…
— Ты просишь невозможного.
Стало даже как будто бы легче.
— Если вам необходим человек для дальнейших исследований — оставьте меня. Но верните на Землю Дениз.
— Вы получите все, что только сможете себе представить. Все, чего никогда не имели бы на Земле.
— Но здесь не будет Земли.
Юп не отвечал.
— Юп, я прошу тебя, поверь мне: у нас есть книги, Шекспир, Пушкин, Гете…
— Информация неполная и в большинстве случаев — заведомо ложная. Один эксперимент на живых людях даст нам больше, чем все литературные данные по вопросу человеческих эмоций. И, потом, не забывай, что я один доставил вас сюда, но не я один распоряжаюсь теперь вашей судьбой.
Не он один… Значит ли это, что, будь на то только его воля, он вернул бы их на Землю?
— Юп, старина, ты же был космолетчиком, ты должен помнить, что такое хотеть к себе домой. У тебя есть корабль, Юп. Насколько я понял, ты управляешь им один. Я прошу не о себе…
— Ты находишься на палубе этого корабля.
Артем судорожно раскрыл рот и хлебнул стерильного кондиционированного воздуха.
— Это прогулочная палуба нашего последнего космического корабля. Моего корабля. Как ты видишь, здесь можно создать любые условия, любую обстановку. Невозможно только одно: дойти до конца этого помещения, хотя оно сравнительно небольших размеров. Когда много веков тому назад этот корабль совершал регулярные рейсы к другим звездам, мы предпринимали целые путешествия… практически не сходя с места.
Ну да, белка в колесе. А как это выполнено практически — «этого вы не поймете».
— Тысячи лет назад, когда цивилизация на Земле только еще зарождалась, состав наших атмосфер был почти одинаков. Мы не рассчитывали, что сейчас расхождение будет столь большим, что вас придется содержать в специальной барокамере. На корабле легко можно было создать любые необходимые условия, но на поверхности планеты пришлось бы возводить специальное здание с комплексом сложного оборудования.
Юп видимо замялся.
— Для вас, всемогущих, это было плевым делом, — не удержался Артем.
— Это было бы действительно несложно… но никто не захотел за него браться. Мы МОГЛИ — и НЕ ХОТЕЛИ. Мы разучились создавать, в лучшем случае мы могли только воспроизводить. Тогда я предложил оставить вас на корабле.
— Значит, мы в космосе? На орбите?
— Нет. Корабль, правда, не был приспособлен для посадки на поверхность планеты, но он ведь был нам больше не нужен, и я использовал самые мощные антигравитационные установки, чтобы спустить его на одном из безлюдных плоскогорий нашей планеты. Последний наш корабль встал на мертвый якорь.
Ау, где ты, находчивый супермен? Все условия созданы — ты на чужом корабле, остановка только за тем, чтобы проникнуть в рубку, за каких-нибудь пару часов постичь принцип управления, затем нажать кнопку и ты летишь к Земле.
— А… если снова поднять его? — Господи, каким идиотским, наверное, кажется ему этот вопрос!
— Поднять? Но мы не располагаем столь мощным антигравитатором, который смог бы вынести на орбиту такую массу.
— А стартовать с поверхности?
— Ты даже не представляешь, что говоришь. Старт звездолета крейсерского типа сорвет атмосферу с поверхности планеты и уничтожит на ней все живое.
Значит — все. Может быть, выход и есть, но, чтобы найти его, надо быть не тупым заурядным инженером. Слесарю — слесарево. Теперь одно протянуть еще столько, сколько выдержит человеческий разум, а потом подохнуть, не агитационно — куда уж там! — а хотя бы пристойно.
И теперь уже можно не бояться второго невидимого корабля, хищно подбирающегося к Земле, и не мучиться за тех двоих, которым пришлось бы занять Место в этом раю при повторении эксперимента.
Им выпало быть первыми — и последними. Знать бы это раньше! Он стоял, бездумно глядя перед собой, и только повторял это «знать бы раньше…» Розовомордый бог, осененный ажурной арочкой беседки, казался ожившим рисунком старинного и очень примитивного итальянского мастера. Жили, впрочем, только губы — они забавно шевелились совершенно несинхронно звучанию слов, словно каждая фраза на пути от этих губ до ушей Артема проходила бесчисленные фильтры и поэтому безнадежно запаздывала.
— Постарайтесь начать вашу совместную жизнь… — благодушно бубнил Юп.
— Нам нечего начинать, — с трудом разжимая губы, проговорил Артем. И вообще нам ничего не осталось. Разве что — терять.
Губы на розовом лице замерли на полуслове.
— Нам осталось только терять… — повторил Артем.
И тогда где-то совсем близко, возле самого его лица, прозвучал крик:
— Замолчи! — крик доносился отовсюду, словно кричали одновременно в каждое его ухо. — ВЕДЬ НЕ Я ОДИН СЛЫШУ ТЕБЯ!
Он смотрел на неподвижную маску лица, не понимая, что же такого страшного он произнес; но потом вдруг лицо исказилось, и в полной тишине зашевелились губы, бесшумно повторяя только что отзвучавшие слова.
Артем бросился к выходу. Фигура на пороге не шевельнулась, не отклонилась в сторону, и Артем, инстинктивно ожидавший встретить привычную клейкую преграду и так и не наткнувшийся на нее, по инерции проскочил сквозь Юпа, как пробегают через световой луч. Но ни раздумывать над этим, ни даже оглянуться он не смел. Он мчался к домику, зная, что своими словами, которым он не придал значения, он спустил какую-то адскую пружину. «Нам осталось…»
Дениз лежала ничком, и алые языки ее невесомых одежд, словно искусственное пламя бутафорского камина, колебались над ней. Руки, успевшие удивиться, — ладонями вверх.
«Нам осталось только терять…»
Если бы на лице ее отразилась хоть тень ужаса или страдания, он не посмел бы коснуться ее; но только удивление, терпеливое удивление и ожидание, словно к ней подплывало что-то медленное и совсем на страшное.
Так вот оно что — боги решили досмотреть спектакль до конца. И он сам подсказал им содержание последнего акта. Им было ровным счетом наплевать на то, что такое «любить». Но зато как интересно, наверное, показалось им, бессмертным, что это такое — «терять».
Что же они сделали с ней?..
Он поднял ее на руки, перенес на тахту. Никаких следов. Мир, где все — «просто». Просто деревья, просто цветы, просто лица.
Просто смерть.
Нет, не просто. Смерть театрализованная, смерть на котурнах, в пурпурном синтетическом хитоне.
Артем достал нож и разрезал скользкий, точно рыбьи внутренности, алый шелк. Тихо, словно боясь разбудить, он раздевал Дениз, сбрасывая на пол обрывки ее фантастического наряда. Святотатство? Нет. Очищение.
Обыкновенная простыня с черным семизначным номером на уголке и земным запахом механической прачечной. Мама говорила, что тетю Пашу завернули в простыню и на маленьких саночках отвезли на Смоленское кладбище. Но ров был вырыт не на Смоленском, а чуть подальше, через речку, но у мамы уже не было сил идти туда, и она присела возле бывшей трамвайной остановки и сидела так, пока не подошел военный с такими же саночками, только у него было завернуто в хорошее одеяло, и он молча привязал мамины саночки к своим и тихо пошел через мост, и мама смотрела, пока он не прошел бывшее трамвайное кольцо, где начиналось еще одно кладбище, маленькое и, кажется, не православное, и ров был за этим вторым кладбищем, а потом мама спохватилась, что саночки она отдала напрасно, их ведь оставалось еще две сестры…
Он знал об этом понаслышке, как знают о тысячах распятых вдоль Аппиевой дороги, о десятках тысяч сожженных инквизицией, о сотнях тысяч замученных в концлагерях, о миллионах убитых на войне. Знал тем легким, забывчивым знанием современного молодого балбеса, которое позволяет не седеть от ужаса, не сходить с ума, не разбивать себе голову об стену.
Это были те минуты, когда он еще в состоянии был мыслить, мучиться, вспоминать, — может быть, не минуты, а часы. Потому что когда он взял руки Дениз в свои, они были уже такими тяжелыми, словно несли на себе муку восьмидесяти миллиардов смертей, пережитых Землей.
Он попытался сложить эти руки на груди — они не сгибались.
И не стало ничего, кроме бесконечного ужаса перед этими негнущимися руками. Не было больше Дениз.
Не было Дениз.
Он целовал ее тело, как не целуют живых. Святотатство? А, пусть это тысячи раз святотатство, да разве это может вообще быть чем-нибудь? Нет больше зла и добра, нет больше ночи и дня, нет ни тебя, ни меня.
Нет Дениз.
Он завернул ее тело, как девочки заворачивают кукол. Он взял ее на руки и вышел в ослепительное сияние дня, которое не сменилось сегодня ночной темнотой.
Купоросная зелень не колышимых ветром деревьев, петли узкой тропинки, плешины лилейных полян. Он уносил ее в чащу, как звери уносят добычу, но чащи не было, и некуда было скрыться от развратных мясистых роз, от воняющих амброй ручьев, от сахарной приторности беломраморных беседок. Он шел напролом, задыхаясь от непомерной тяжести, от слепой ярости, от бессилия найти в этом сверкающем, радужном мире хоть один темный уголок, в котором можно было бы укрыть Дениз.
Он уже перестал понимать, что творится вокруг, и только ноги, вязнущие по щиколотку, дали ему знать, что это уже не сад.
Кругом был песок. Изжелта-серый, тусклый. Бесконечный. Артем опустил свою ношу и несколько минут сидел, пытаясь унять дрожь обессилевших, ставших чужими рук. Потом, не подымаясь с колен, принялся разгребать песок. Тонкая струящаяся масса не слушалась, ссыпаясь обратно в узкую, продолговатую ямку. Еще немного. Вот и довольно.
Полные горсти песка. Огромные, тяжелые горсти. Его уже столько, что хватило бы на целый город, сказочный город с пирамидами и лабиринтами, щедрый город с куличами и караваями, расставленными прямо посреди улиц. На песочке у реки испекли мы пирожки… У реки, у реки… Прежде чем умереть от жажды, сходят с ума… испекли мы…
Он действительно умирал не от любви и не от горя — от этого умирают гораздо медленнее, — а от жажды, но не было на свете силы, которая заставила бы его принять хотя бы глоток воды от этого проклятого мира. На песочке у реки… Раскаленный песок набился под черепную коробку, и достаточно было крошечной, чуть шевельнувшейся мысли, чтобы острые горячие кристаллики впились в мозг, и тогда наступала краткая прохлада беспамятства. А потом снова небо, набухшее серым перегретым паром, и сыпучее изголовье, и спокойное лицо Дениз, обращенное к этому небу.
Проходили часы, и дни, и года, а он не мог поднять две горсти песка, чтобы засыпать это лицо. Он лежал и смотрел, пока было сил смотреть, и ее смерть была его смертью. Это все, что досталось ему от Дениз.
А потом прошли тысячи лет, и не стало сил смотреть, и он не увидел, как справа и слева, круша этот игрушечный мир, вздыбились лиловые смерчи. И только грохот, пульсирующий; нарастающий и остающийся где-то позади, заставил его на мгновенье прийти в себя, и он понял, что Юп, которому так и не дано было вспомнить, что значит «любить», вспомнил другое.
Он вспомнил, что значит «терять», и, движимый горестной и справедливой силой этой памяти, врубил смертоносные фотонные двигатели исполинского корабля, сметая со своей усталой планеты зажившихся богов и всей мощью стартового удара воздавая им богово.
Первое, что он почувствовал, был ветер, настоящий, мокрый и хлесткий; потом — сырость земли, кое-где прикрытой померзшей куцей лебедой, и возле самой щеки — ледяная кафельная мозаика облицовочной плиты.
Артем приподнялся. Шагах в десяти высился его дом, невероятно громадный, уходящий своими антеннами в утреннее осеннее небо. Но дом уже не был последним в городе. Прямо под его окнами, нахально залезая на узенькую полоску газона, раскинулась строительная площадка, с непременными грудами битого кирпича, щебенки и песка, с заляпанными известью и обреченными на сожжение досками, с понурым экскаватором, издали похожим на динозавра с перебитой шеей, с провинциальным торчком уличного крана и пронзительной ржавой капелью.
Капли цокали о кусок жести, словно били серебряными копытцами, и Артем поднялся на ноги и с трудом двинулся на этот звук. Что-то странное с ним творилось, а что, он не мог понять и не мог бы даже связно описать свое состояние, потому что так бывало только в детстве, когда плачешь безудержно и долго-долго, так долго, что засыпаешь, а потом просыпаешься весь легкий и горький, и в первые мгновения не можешь вспомнить, о чем ты плакал.
Он шел по кафельным осколкам, счастливый этим незнанием, этим отрешением от чего-то мучительного и чудом позабытого, шел и молился только бы не вспомнить, только бы не вспомнить; но страх был напрасен, и все, что лежало между преддверьем весеннего праздника и этим вот сентябрьским утром, было заперто семью вратами и замкнуто семью замками, чтобы никакое усилие памяти не могло этого отомкнуть.
Он шел по кирпичной крошке, поддавая носком ботинка чертовы пальцы обломанных угольных электродов, оскальзываясь на льдинках еще не вставленного, но уже разбитого стекла, и каждый шаг по этому захламленному кусочку земли, рождающему дом, которому суждено будет на недолгое время стать последним в городе — каждый такой шаг был новой бесконечностью, отделявшей его от черного провала как будто бы навсегда исчезнувшего лета.
А потом он остановился.
Потому что там, за цокающим жестяным краном, был песок, тонкий, изжелта-серый, сыпучий холмик, и спокойное лицо Дениз, обращенное к осеннему ленинградскому небу.
Цепкая боль памяти коснулась его, и стиснула, и сжимала все сильнее и сильнее, пока не стала такой нестерпимой, что дальше уже некуда, чтобы такой вот и остаться на всю его жизнь. И тогда он сказал:
— Спасибо, Юп.
Никто не ответил ему, и он понял, что последний из «бессмертных» воздал по справедливости и самому себе.
Вольф-359 — красный карлик позднего спектрального класса М8. Расстояние от Солнца 7,7 светового года. Светимость в две тысячи раз меньше солнечной. Время полета от Земли на звездолетах класса «Каскад» — 89 суток.
Реста — вторая планета системы. Радиус равен лунному, атмосферы нет. Средняя температура минус 140 по Цельсию. Оборот вокруг оси 37 часов, звездный год 56 суток. Расстояние от светила 20 миллионов километров.
Сначала я не понял. Не могло этого быть. Нелепо. Сеанс связи давно закончился, а я все повторял про себя: «Астахова нет. Игорь Константинович Астахов погиб две недели назад…»
Я так надеялся на эту встречу! Представлялось: я выбираюсь из посадочной капсулы, Астахов стоит у кромки поля. Мы долго смотрим друг на друга, не решаясь сказать ненужные, в общем, слова приветствия. Мы не простились пятнадцать лет назад и теперь продолжим старый незаконченный разговор.
Я был тогда мальчишкой, не способным принять какие-то научные или бытовые условности. Может быть, это и сблизило нас с Игорем Константиновичем? Школьный учитель физики, он в свои сорок лет тоже выглядел мальчишкой. У него была цель — красивая на словах и недостижимая на деле. Он шел к ней с упорством, которое и возможно только в детстве, когда не знаешь, чем грозит крутизна дорог. Пешком к звездам — в этих словах было для меня больше содержания, чем в сотне учебников. Он хотел достичь звезд — без ракет, без генераторов Кедрина. Я тоже мечтал об этом: кто не летает во сне в двенадцать лет!
Я стал космонавтом — вопреки Астахову или благодаря ему. Несбывшуюся мечту моего учителя я запрятал глубоко, и она давала знать о себе только тем, что иногда, на Земле, на Базе или в полете работа вдруг утрачивала для меня смысл. Звезды обретали призрачность далеких маяков, и тогда я кидался, как говорили ребята, в «шабаш воображения», выдумывая и решая самые несусветные задачи, не имевшие к астронавигации ни малейшего отношения. Они обладали единственной прелестью: были красивы, как мечта Астахова — пешком к звездам. И так же нереальны. Хотя каждая из них казалась мне потенциальным открытием.
«Как делаются открытия? — думал я. — Ткнул пальцем в небо и попал в журавля. А мог попасть в пустоту. Работают люди, изводят тонны мыслительной руды, а открытие — как журавль в небе. Летает себе, а потом, будто решив покинуть на время непрочную синеву, садится вам на плечо и смотрит в глаза — вот я…»
В архивах Института футурологии я нашел два письма Астахова. Сродство характеров сказалось: мы шли к одной цели. Судя по письмам, методика открытий занимала и его. Игорь Константинович работал, как я выяснил, на строительстве ПИМПа — Полигона исследования мировых постоянных, далеко от Земли, и в этом смысле мечта его сбылась, он достиг звезд. Конечно, не пешком, да и что это за фраза: «Пешком к звездам»? Повзрослев, я перестал воспринимать ее поэтический смысл, а реального содержания в ней, естественно, не было.
Я пришел в Комитет Полигона и сказал: «Нужно на Ресту». Пришлось долго объяснять, чего я хочу. А я и сам толком не знал. Казалось, я непременно должен увидеть Астахова, потому что в поиске алгоритма открытий он ушел гораздо дальше меня.
Пассажирские корабли шли на Ресту раз в два года — отвозили смену строителей. Грузовые контейнеры отправлялись еженедельно, и я полетел на грузовозе «Экватор», исполняя по дороге обязанности сменного навигатора. Обратно мне предстояло лететь неделю спустя вместе с очередной сменой.
ПИМП строился уже десять лет, и конца этому не было. Слишком грандиозно сооружение, и слишком велико расстояние. Заботы о безопасности привели к тому, что стройку вынесли на один из дальних форпостов, работы автоматизировали до того предела, когда человек перестает понимать детали, ограничиваясь общим наблюдением. Для наблюдения же и контроля достаточно смены из пяти человек. Одним из пяти и был Астахов.
Был? Отчего он погиб? Я не спросил об этом во время сеанса связи. Да и не все ли равно? Астахов не встретит меня, и старый наш разговор прерван навсегда…
Спицу я увидел еще в полете, когда «Экватор» пронизывал систему Вольфа и в сторону Ресты один за другим стартовали автоматы с оборудованием. Реста находилась в очень выигрышном для наблюдения ракурсе: казалось, в небе плавает ржавая сковорода с ручкой. Приходилось убеждать себя, что «сковорода» — это планета, а «ручка» имеет в длину добрую тысячу километров. И что в официальных документах «ручка» эта зовется Первым зональным вариатором постоянной Планка, в просторечии — Спицей.
Мою капсулу вели автопилоты Полигона, я только посматривал на курсовод, а в остальное время следил, как Спица выходит из-за диска планеты на черное небо, растет, приближаясь. Так и хотелось схватиться за Спицу, словно за рукоять, и закрутить Ресту, зашвырнуть ее подальше. Должно быть, такую точку опоры и имел в виду Архимед…
Капсула опустилась на самом краю поля, я защелкнул шлем и выбрался наружу. Над пейзажем доминировала та же Спица — было просто невозможно сосредоточиться на чем-нибудь другом. На верхушке ее, в самом зените, примостился, весь в оспинах пятен, багровый диск Вольфа.
Я опустил взгляд и разглядел у края поля легкий двухместный кар, а рядом с ним — одинокую фигуру. Человек молчал, смотрел в мою сторону — наверняка, он наблюдал за мной.
— Здравствуйте, Ким.
Голос высокий, ломкий. Казалось, говорит мальчишка лет пятнадцати. Услышав этот чужой голос, я окончательно понял, что учителя нет. Пружина, натянувшаяся в момент, когда я узнал о его гибели, неожиданно лопнула, и космодром этот, и Спица, и человек у кара показались мне настолько чужими, что захотелось вернуться в капсулу и немедленно стартовать, догонять разгрузившийся и уже, наверное, уходящий «Экватор». Что мне делать здесь теперь?
— Огренич, Борис. Инженер систем защиты, — представился незнакомец. Я увидел длинное лицо, остроносое, с выпирающими скулами, некрасивое лицо, на котором отчетливо выделялись глаза. Глаза были с другого лица — ярко-голубые, улыбчивые.
Мы взгромоздились на тележку, сели рядом, машина развернулась и поехала навстречу Спице по узкой бетонной дороге.
— Астахов, — сказал я. — Как он погиб?
— Случайность, — ответил Огренич, помедлив. — Игорь Константинович был в зоне контроля. Недалеко — четыре километра от станции. Обычные профилактические работы. Во время проверки не вышел на связь… Потом выяснилось: система гравиизлучателей неожиданно выдала импульс мощностью до миллиона единиц.
Миллион единиц! Все произошло мгновенно…
Кар въехал под козырек гаража, и Огренич оставил машину в длинном тоннеле шлюза. Низкий переходный коридор соединял гараж с домиком станции. Мы вошли в первую же дверь. Это был клуб. Световая доска во всю стену, книготека, широкое окно с навсегда застывшим пейзажем: пустыня, изможденная, уставшая от миллиарда лет неподвижности. Как лицо старца — серое, с неживыми морщинами трещин. Густые тени, будто пролитая тушь.
У круглого стола сидели двое. Одного я узнал, он выходил на связь с «Экватором». Внушительная фигура — рост около двух тридцати. Второй — мужчина средних лет, о котором с первого взгляда можно было сказать: вот человек, который знает свою жизнь наперед. Не в смысле фактов, а психологически. Любой факт он представит как следствие собственного плана. Наверняка это Тюдор — Лидер смены.
— Евгений Патанэ, — сказал детина рокочущим басом, — инженер систем обеспечения.
— Рен Тюдор, кибернетик-монтажник, — наклонил голову Лидер.
— Станислав Игин, — голос был тихим, и я не сразу увидел его обладателя. Небольшой экран открылся в стене, на меня смотрело немолодое, очень широкое лицо — щеки даже как-то странно отвисали, будто у бульдога.
— Глава теоретической мысли на дежурстве, — пояснил Огренич.
Я сел, стараясь остаться в поле зрения телекамеры, и Игин благодарно улыбнулся.
— Борис, вероятно, рассказал вам о том, что случилось, — утвердительно сказал Тюдор.
Я кивнул.
— Нелепый случай, — продолжал Тюдор. — Я виноват. Ошибка родилась в блоках памяти, моя прямая обязанность — ее заметить.
— Не нужно об этом, — попросил я. — Не для того я сюда летел. Мысли, идеи Астахова — вот, что мне нужно. Игорь Константинович занимался методикой прогнозирования открытий. Что он успел?
— Есть какая-то закономерность в том, что это случилось именно с Астаховым, — сказал Огренич. — Такой он был человек… неудачник.
— Это ваше личное мнение, Борис, — мягко сказал Игин.
— Именно личные мнения мне и нужны, — пояснил я.
Тюдор поднялся и пошел к двери.
— Не могу кривить душой, — сказал он, стоя на пороге. — Если вы летели сюда только для того, чтобы понять, чем занимался Астахов, то напрасно тратили время. Извините.
Он вышел, и дверь тихо щелкнула.
Первое впечатление — в этой комнате никогда не жили. Нервами, а вовсе не глазами, я ощущал первозданную аккуратность, созданную наверняка не самим Астаховым. После его гибели здесь прибрали, навели порядок, и этот порядок не давал теперь сосредоточиться.
Я обошел комнату, не особенно приглядываясь, просто стараясь почувствовать себя дома. Не получалось — возникло желание расшвырять по полу бумаги, выставить со стеллажей десяток книгофильмов, в общем, создать ту чуточку хаоса, которая и придает вещам приемлемый для человеческого сознания порядок.
Я сел за стол и увидел белый листок, приклеенный к стене. Это было нечто вроде стихов, две строчки:
Крутизна дорог ведет к вершинам гор,
Но гораздо круче пропасти обрыв…
Не знаю, хорошие ли это стихи, в поэзии я разбираюсь плохо. Убежден, что и Игорь Константинович повесил перед глазами двустишие вовсе не оттого, что увидел в нем красоты стиля или тайный поэтический подтекст.
Я отошел к стеллажам и заставил себя не думать об этих стихах. Я запомнил их и знал, что, едва возникнет нужная ассоциация, они непременно всплывут в памяти.
Книгофильмы стояли в алфавитном порядке, и я понял: это и есть знаменитый астаховский каталог. Знаменитый… Несколько писем, в которых этот каталог упоминался, я отыскал в архивах Института футурологии. Игорь Константинович писал, что ведет работу по прогнозированию открытий. Начальная фаза естественно включает в себя системологию — всеобщее обозрение открытий человечества.
Я взял крайнюю левую капсулу. «Аарон. Описание к патенту на открытие. Эффект Аарона при низких температурах». Аарон открыл эффект Аарона. Очень понятно. Следующая капсула. «Абель. Математические труды».
Прогудел вызов, и я нажал клавишу подтверждения. Игин остановился на пороге, покачиваясь, будто шарик на ветру. «Тренировался бы, — подумал я. — Разве можно быть таким толстым?» Шарик вплыл в комнату, заворочался в кресле.
Разговор начинался медленно. Игин выдавливал слова, будто под прессом. Я чувствовал, что это не от нежелания говорить, просто у него манера такая.
— Я представлял вас иначе, — сказал Игин. — Думал, Яворский такой… худенький… не очень уверенный в себе… руки прячет за спину.
— Вам рассказывал Игорь Константинович? — догадался я.
Игин кивнул.
— Два года сближают людей… обычно, — медленно сказал он, заполняя паузы громким дыханием. — Совместная работа… А вышло наоборот. Астахов нас встретил. Показал станцию. Возил к Спице. Она была тогда поменьше, километров семьсот… Вы знаете, почему он оставался?
— В общих чертах, — уклончиво ответил я. — Знаю, что была авария. Астахова ранило, и он не мог лететь на Землю. Все возвращались, а он оставался.
— Да… В конце первой смены, девять лет назад… Был только фундамент. И отношение было другое. Автоматики тогда было поменьше, людей побольше. Летали над фундаментом. В корабль ударил разряд. Астахову сломало позвоночник, сожгло кожу на лице. Еле выходили…
— Позвоночник… Я не знал.
— Но он мог лететь. Потом, с третьей сменой. Не захотел. Работал. Прогнозирование открытий — тогда это началось. Характер у него был… не очень. Все же болезнь. Столько лет без Земли. Конечно, трудно. Тяжелый характер… Так и получилось. Он с людьми — как одноименные заряды, все дальше и дальше…
Я показал Игину стихотворение.
— Крутизна дорог, — продекламировал теоретик нараспев. — Знаю. Есть такая поэма…
— Раньше Игорь Константинович не любил стихов, — сказал я.
— Да, его больше привлекала мифология, — кивнул Игин.
— Притчи! Игорь Константинович рассказывал их на каждом уроке.
— Притчи, аллегории, как хотите… О каждом из нас. Притчи о планетах…
Я молчал выжидающе.
— Люди-планеты, — продолжал Игин. Он, верно, не привык к долгим речам, паузы между словами все удлинялись, слушать его было мучением. — У каждого своя орбита. Есть массивные планеты. Влияют на судьбу других. Иные очень малы. Действие их неощутимо. Небесная механика в судьбах людей…
— Расскажите хоть одну, — попросил я. Представил, как рассказывает притчи Астахов: в его голосе не было таких тягучих интонаций, многие детали он опускал, приходилось дополнять рассказ воображением — один из методов воспитания ассоциативного мышления.
— Расскажу о себе, — подумав, сказал Игин. — Планета-скиталец. Сегодня под одним солнцем, завтра под другим. Сегодня ее притягивает Сириус. Завтра — далекий Денеб. Планета летит к нему. Потом — дальше…
Планета-скиталец. Если так, лучше я поговорю об Астахове с кем-нибудь другим. Услышу более определенное мнение.
В тонкостях настроений Игин, однако, разбирался.
— Пойду, — сказал он. — Время позднее. Собственно, я зашел, чтобы… Игорь Константинович рассказывал о вас, и я хотел… — он смущенно повел плечами. — А помощь… Вряд ли я смогу…
Он обвел взглядом стеллажи. Встал, потоптался у порога, будто ждал какого-то вопроса.
— Картотека на первых полках, слева… Мы пробовали разбирать. Потом бросили. Нет времени. В столе — текущая информация. В красной капсуле акт экспертизы. Спокойной ночи…
Я сидел за столом и думал. О статистике открытий. Об учителе. О его жизни и гибели.
Путь, которым шел Астахов, казался на редкость нерациональным. Лишь имея неограниченное время и безмерное терпение, можно было задумать такую работу.
«В каждом открытии есть элемент случайности», — утверждал Астахов. Разделив открытия на девять классов, он разграничил их по степени случайности. Открытия первого класса делаются повседневно — открывается не новый принцип, а некая неучтенная закономерность в давно известных явлениях.
С этой тривиальной ступеньки начинается путь наверх. Открытия второго уровня — в предгорьях трудностей. Это тоже непринципиальные достижения, но для них еще нет экспериментальной базы. Появляется элемент случайности, который растет от класса к классу.
Девятый уровень высится как недостижимая вершина. Открытия, которые принципиально нельзя предвидеть, — царство чистой случайности.
Я начал понимать, для чего нужно было подробное разделение открытий на классы, прогнозирование в каждом классе предполагалось вести различными способами, и, естественно, Астахов начал снизу.
Он применил метод, который сам назвал поисками иголки в стоге сена. Астахов приспособил для прогноза морфологический анализ — модернизированный в двадцатом веке древний метод проб и ошибок. Нужно, допустим, придумать новый тип двигателя. Составляешь «морфологический ящик»: таблицу, в которую заносишь все мыслимые характеристики двигателей, все возможные изменения. Огромную таблицу с десятками тысяч клеток. Ни одна возможность, ни один принципиально осуществимый тип двигателя не могут быть упущены. Но сколько же нужно времени и сил, чтобы разобраться во всех сочетаниях клеток таблицы, во всех возможных и невозможных двигателях!
Как-то грустно все это, непохоже на Астахова… Заболела голова — не от усталости, мозг всегда странно реагировал на информацию, которую не мог сразу переварить. Я вспомнил об акте экспертизы, вставил в проектор красную капсулу.
…Тот день был обычным. Вахта Тюдора, начавшаяся утром, заканчивалась в тринадцать часов. Тюдор сдавал смену Игину, когда сигнал внешней тревоги заставил всех бросить работу и помчаться к шлюзовой.
Не было Астахова, который ушел к Спице в девять двадцать. Сигнал тревоги выдали автоматы, когда в тринадцать ноль-ноль проверочный импульс не получил отклика от радиомаяка Астахова. Вызовы по личной связи оказались безуспешными.
— На выход! — приказывает Тюдор.
Они выводят большой кар-лягушку и мчатся к первой мачте будущего Полигона, мимо лабораторного корпуса, мимо ССЛ — сверхсветового лазера. Непрерывно верещит приемник — автоматические наблюдательные системы на трассе докладывают: нет, не видели, не проходил…
Что было потом? Они вернулись. Патанэ с Огреничем вылетели в поиск на космолете, хотя отрицательные ответы автоматики не давали надежды на успех. Двое оставшихся начали контроль пультового управления. Все приборы, роботы, автоматы, агрегаты, датчики в шестой зоне, куда должен был пойти Астахов, оказались в порядке, да и в соседних зонах тоже. Космолет облетел основание Спицы и вернулся ни с чем. А Тюдор с Игиным перешли к исследованию командно-операционного блока.
Тогда все и обнаружилось.
В акте экспертизы было написано: при контроле командной перфоленты на ней была обнаружена внепрограммная группа сигналов, прошедшая на Полигон в одиннадцать тридцать две. По этим сигналам включались гравитаторы шестой и седьмой зон.
У меня при чтении этого отрывка возникло жуткое ощущение нереальности. Откуда мог появиться на ленте внепрограммный сигнал? Оператор никак не мог его упустить — перед вводом лента сверяется со стандартом, а Тюдор не ребенок.
Как это называется? Мистика… Они, правда, отыскали другое слово: флуктуация. Смысл один — случилось то, что происходит раз в тысячу лет и может не случиться никогда. Вероятность случайного включения тут же подсчитал Игин: получилось что-то около одного шанса на миллион.
На этом экспертиза кончалась — на вероятностях. Странный вывод. Нужно найти причину, а здесь ее будто и не искали. Внешнее описание. Хронометраж. И не было остановлено строительство, не демонтированы злосчастные гравитаторы, не заменена печатающая система. Будто с гибелью Астахова примирились, едва она стала фактом.
Я подумал, что невольно разделил экипаж на «них» и «него». Они — четверо — стояли по другую сторону барьера. Они — четверо — не очень понимали Астахова. Они дорожили каждой минутой. Астахов не берег часы, размышлял над методикой открытий. Они строили Спицу, Астахов же был занят чем-то сугубо теоретическим. «Характер у него тяжелый», — сказал Игин. «Неудачник», — голос Огренича.
Неудачник. Так бывает: слово прилипнет и безотносительно к тому, что оно означает, начинает играть главную роль в рассуждениях.
Крутизна дорог… Но гораздо круче пропасти обрыв… Неудачник. Пропасть, в которую падаешь, когда не удается главное дело жизни. Дороги к вершине могут оказаться слишком крутыми, сама вершина — на недосягаемой высоте… Предсказание открытий — взял ли Астахов эту вершину? Если нет? Если убедился, что неприступные скалы непроходимы для разведчика-одиночки?
…Наверно, с этой мыслью я уснул, потому что сон, который мне приснился, был на редкость противоестественным. Я не хотел просыпаться, знал: проснусь, придется додумывать этот глупейший сон до конца. Но даже во сне я знал, что все равно проверю эту идею, несмотря на ее глупость. Потому что она объясняла все.
Выехали с рассветом. Утро на Ресте начиналось с невнятного шепота пустыни. Остывшая за ночь почва быстро прогревалась и тихо шелестела, вспучиваясь и заполняя трещины в скальной породе. Высокий коэффициент объемного расширения — только и всего. Но когда просыпаешься от непривычного гула, ощущаешь под ногами вибрацию массы, как-то не думается о физической стороне явления.
Тюдор молчал, пока автоматика проверяла моторы и системы управления. Кар, напоминавший по форме раскоряченную лягушку, подпрыгнул и ринулся в пустыню. Автоматы заложили крутой вираж, и я увидел Спицу. Вольф освещал ее в лоб, теней не было, и Спица казалась далекой, как звезды. Предки сравнили бы ее с гигантской — увеличенной в тысячи раз — телевизионной башней… Кар взбирался в небо, как в гору — давало себя знать автономное поле тяжести Спицы.
— Я слышал, вы учились у Астахова, — сказал Тюдор. — Это чувствуется. Я знаком с вашими работами. Планета-лазер. Динамичные ландшафты… В ваших идеях нет системы. Интуиция, возведенная в абсолют. В работах Астахова — тоже. Разница в том, что вы не пытаетесь — и справедливо — подводить псевдонаучную базу под свой талант.
— Вы слишком хорошо обо мне думаете, — сказал я с кислой улыбкой. — Я хотел видеть Игоря Константиновича, потому что и сам занялся подобным делом…
Взгляд Тюдора был откровенно неодобрителен. У него исчезло желание разговаривать. Перейдя на ручное управление, Тюдор повел кар на посадку. Площадка, на которой мы сели, была ровной металлической поверхностью с едва различимыми стыками между отдельными листами конструкций. Неподалеку возвышался ряд монтажных башен, окружавших бесформенное сооружение с красной надписью «Планк-31». Это был один из внешних выводов вариатора постоянной Планка. Неказистый на вид, никакой внушительности. Остальные девяносто девять тянулись вдоль горизонтального пояса Спицы на высоте двухсот тридцати километров над Рестой. Лишь подумав об этом, я понял, что и сам нахожусь сейчас на этой высоте и стою вовсе не на планете, а на вертикальной поверхности Спицы. Вольф висел над головой — на самом деле он недавно взошел, и на планете еще не укоротились тени.
Рано я прилетел сюда. Прилететь бы года через три, когда первые эксперименты по изменению мировых постоянных взорвут окрестный космос. Возникнет особый мир, со своими законами природы… Но через три года меня здесь не будет — Ресту объявят запретной зоной.
Мы подошли к одной из монтажных башен. Откинув крышку приборного отсека, Тюдор начал контроль систем. Он молчал, и мне казалось, что он просто не хочет говорить со мной, — Тюдор разочарован, не ожидал, что встретит в Яворском сторонника идей этого странного человека, так нелепо ушедшего из жизни.
Я подумал, что не смог вчера отыскать систему в записях Астахова, потому что ее и не было. Четверо. Умные люди. Современные ученые. Глупо думать, что они не смогли бы преодолеть сопротивление характера, если бы видели в работе Игоря Константиновича хоть какое-то рациональное зерно.
— Не обижайтесь, Ким, за «псевдонаучную базу», — сказал Тюдор, закончив осмотр. — Говорю, что думаю.
— Вы откровенны, — согласился я. — Тогда скажите, что вы думаете об Астахове.
— За два года я изучил его, — сказал Тюдор, когда мы стартовали. — Он неудачник. И по причине личной неудачливости — скверный характер, подозрительность, стремление превознести собственные, не очень значительные успехи. Не оправдываю себя, я виноват. Думаю, вы заметили, в чем слабость экспертизы. Все мы смалодушничали, не захотели прямо сказать: Астахов не выдержал.
Та же мысль, что в моем чудовищном сне! Тюдор-то не спал, когда думал об этом.
— Убежден: каждый из нас тогда решил, что Астахов сделал это сам… добровольно. Флуктуация слишком нелепа. Но никто не сказал вслух. Чтобы утверждать такое, нужны доказательства. Их нет. Есть только наши впечатления. Все мы знали, что Астахов подавлен. Особенно в последнее время, когда не получилось с методикой…
Тюдор замедлил движение кара, и мы повисли под каким-то немыслимым углом к горизонту, почти вниз головой — гравитаторы Спицы создавали поле, удобное для монтажных работ.
— Наверное, каждый думал: человек ушел, он был несчастлив, зачем копаться в этом? Пусть будет случайность…
Видимо, решив, что мы уже достаточно повисели вниз головой, Тюдор повел кар к станции — я видел черную тень сверхсветового лазера, напоминавшую очертания старинного радиотелескопа. Мы сели в нескольких метрах от гаража, и машина поползла к своему дому, на ходу втягивая двигатели. Крыша нависла над нами, после Спицы все казалось мне игрушечным, я на минуту как-то оробел, в памяти все еще я видел Ресту с высоты двухсот километров — планету, вставшую дыбом, нарисованную пустыню внутри иссиня-черной рамки неба.
Тюдор не обратил внимания на мое состояние. Должно быть, он сказал уже все, что хотел, и теперь торопился в пультовую. Я едва нагнал его у входа в пост управления и скороговоркой выложил свои вопросы. Допустим, произошел срыв, Астахов решился на крайний шаг. Как все случилось? Почему именно сейчас? Отчего не сработала система безопасности?
— Вы не обратили внимания, Ким, — сказал Тюдор. — В экспертизе указано: в комнате Астахова обнаружен диктофон с лентой, подключенный к коммутатору Мозга. Это нормально — чтобы не прерывать работы, все мы обычно пишем команды с голоса, а сами занимаемся более продуктивным делом. Мозг обрабатывает эти команды и выдает на Спицу, если допускают строительные нормы и техника безопасности. Лента в диктофоне Астахова была пустой, и мы не стали проверять, есть ли на ней стертая запись команды включения гравитаторов.
— Погодите, Рен, при чем здесь лента? Придя в зону, Игорь Константинович мог дать команду на включение…
— Нет, — отрезал Тюдор. — Команды на Спицу идут только через Мозг.
— Значит, находясь вне станции, вы не можете вносить исправлений в работу механизмов?
— Разумеется, нет. Сигналы управления сложны, в монтаже сейчас участвует до миллиона агрегатов. Если исправления необходимы, их нужно записать кодом на диктофон. Мозг включит вашу программу в общий цикл, если это будет возможно. Запись стирается, а на ленте в посту появляется ее копия. Поэтому, если Астахов хотел… если он решился на крайний шаг, то был лишь один способ. Надиктовать внеплановые, значит, внеконтрольные команды включения гравитаторов и прийти в зону к моменту, когда команды будут выданы на исполнение.
Тюдор начал было подниматься по короткой лестнице в пультовую, но что-то в моем лице заставило его остановиться. Недоверие? Нет, все могло быть так, как он говорил.
— Думайте, — сказал Тюдор. — Впечатлений у вас теперь достаточно, Ким.
— Да, Рен… Только одно. Игин говорил мне о притчах…
— Ах, это, — Тюдор усмехнулся. — Психологические этюды, не больше. Хотите знать, что он говорил обо мне? Будто бы есть такая планета… Живут на ней люди. Умирают. Их хоронят — раньше закапывали умерших в землю. И все, что они знали, что любили, короче — вся информация переходит в почву, записывается в ее структуре. Память земли. Планета помнит все… Но кому от этого польза?
Плохой я все-таки психолог. Никудышный. Психологическая аномалия — то, что произошло на Ресте. И разбираться в ней — не мне. Архивом мне нужно заниматься, методикой открытий, а не психологией. Астахова нет, и ничем не поможешь.
На нижних полках книгофильмы стояли особенно тесно, и на некоторых оказались звуковые дорожки. Я услышал голос Астахова. Все, о чем я думал сегодня, показалось мне нелепым. Голос был прежний, астаховский, будто я впервые в его классе, учитель поднимает мой подбородок и говорит: «А ты, Ким, хочешь к звездам?» Прежний голос и чужой характер.
На нижних полках была не картотека открытий, а астаховские разработки — то, зачем я прилетел на Ресту. Содержанием капсул была все та же морфология — десятки, сотни идей, добываемых из неисчерпаемого колодца проб и ошибок. Я начал уставать — прошло несколько часов, я смотрел все подряд, не пропуская ни одного кадра, это оказалось невероятно утомительно и малопродуктивно. До обеда я просмотрел меньше одного стеллажа и решил перейти к выборочному методу — изучать каждую десятую капсулу. У Астахова накопился огромный материал, сразу разобраться просто невозможно.
С таким намерением я и поставил в проектор одну из капсул нижнего ряда. Содержание я понял не сразу, потому что ждал совсем другого. Это вовсе не были предварительные разработки, речь шла об открытии пятого уровня в биологии. Я заглянул в конец книгофильма. На последних кадрах перекатывались, ломая низкорослые деревья, камни чужой планеты, среди них спокойно стоял довольно тщедушный гражданин и легонько поднимал одной рукой внушительных размеров вездеход-ползун. Внешне гражданин чем-то напоминал Огренича. Голос Астахова сказал:
— В чем оптимальное состояние человеческого организма? Каждый скажет — это состояние идеального здоровья. Но пошлите по-земному идеально здорового человека на Марс. Он не протянет в разреженной атмосфере и минуты… На голограмме — планета Динора системы Росс-113. Здоровый человек проживет секунду — не больше. Наступит конец. Потому что идеалом на Диноре является малый газообмен и увеличение белых телец в крови. Так пошлите на Динору больного лейкемией. Не нужно его лечить, пусть хотя бы не умрет по дороге. На Диноре он проживет двести лет!
Астахов не мог знать о работах Коренева, они были опубликованы за месяц до моего отлета на Ресту. Диплом на открытие, с формулировкой, почти не отличающейся от астаховской, вручили Кореневу в день, когда стартовал «Экватор».
Может, Астахова просто осенило?.. Но при такой великолепной интуиции не стоило и заниматься морфологическим анализом, рисовать длиннющие оси с сотнями клеток.
А может, я нахожусь в плену собственной работы, собственного интуитивного метода? Подсознательно не допускаю, что способ Астахова может быть верен? «Морфология, — пренебрежительно думаю я. — Пробы и ошибки… Огренич с Тюдором в голос твердили «неудачник». Это перекликалось с моим впечатлением, и я тоже повторил «неудачник». А если нет?»
Я наугад выбирал книгофильмы, просматривал их, ставил на место. Морфология. Перебор вариантов… Стоп! Открытие пятого уровня! Зарождение жизни в межгалактической среде… Опять морфология. И снова — открытие. Четвертый класс — создание молекулярного письма.
Похоже, что изредка Астахова осеняло. Примерно один раз из десяти. Цепь догадок — она нравилась мне не больше, чем случайное включение гравитаторов…
Патанэ крутил «солнце» в гимнастическом зале, и я забрался к нему под потолок. Мы выделывали друг перед другом акробатические пируэты, тело постепенно охватывала приятная усталость. Беседу поддерживал Патанэ:
— Час назад роботы подняли на верхотуру шпиль-излучатель! Махина, скажу я вам! Жаль, что не видели! — кричал он.
— Жаль, — соглашался я.
— Завтра поднимем второй, поглядите обязательно!
— Непременно! — кричал я.
Патанэ соскользнул по канату на пол, задрал голову.
— Расскажите об Астахове, — попросил он. — Каким он был раньше?
Я подтянулся, спрыгнул, стал перед ним. Отдышался.
— Неделю не тренировался, — сказал я, — и вот результат.
Мы сели на пористый губчатый пол. О чем ему рассказать? Как учитель водил нас на космодром? Или как показывал свою коллекцию научных ошибок?
— С ним, наверно, и раньше было непросто?
— Не в том смысле, о котором вы думаете, Евгений.
— Откуда вы знаете, о чем я подумал?
— О сложности отношений, естественно…
— Верно. Но для того чтобы возникли сложности, нужны отношения. А с Астаховым мы почти и не контактировали. Он здесь десять лет робинзонил, пять смен.
— Что значит — робинзонил? На станции люди, экипаж.
Патанэ махнул рукой.
— Люди сюда работать приезжают. Смены очень тщательно подбираются. Между нами не может быть никаких противоречий, кроме научных. Видимся не часто, дежурства по скользящему графику. Видите, даже тренируемся врозь, побоксировать не с кем.
Он вскочил на ноги и меня поднял. Мы почти бежали по коридору, судя по направлению — в лабораторию связи.
— А теперь представьте, — кричал Патанэ на ходу, — механизм отлажен, как ходики с кукушкой, и тут появляется лишний винтик. Лучше уж тогда узнавать время по солнцу. Прошу сюда. Посидите, это не дыба, обыкновенный табурет… Ага, и получается, что все его почти ненавидят.
Он усадил меня на неудобную крутящуюся скамью, сам забрался по локти в зеленые квазибиологические схемы, что-то захныкало внутри, будто генератору драли больной зуб.
— Я и сам его первое время терпеть не мог, — голос Патанэ звучал глухо и невнятно. — Астахов всем мешал. Как привидение — бродит и бродит.
Патанэ вызвали по селектору, и он минут пять шептался с передатчиком. Что-то происходило на Спице, дрожал пол, метались огоньки индикаторов, антенна ССЛ за окном стреляла в небо оранжевыми молниями, которые тут же меркли, переходя в сверхсветовой режим. Я сидел, как неприкаянный, и чувствовал себя отвратительно. Представлял, как Астахов так же высиживал в лабораториях, дожидаясь, чтобы его послушали. Или просто заставлял слушать себя, что ему оставалось?
— Бывает же такое, — осуждающе сказал Патанэ, закончив передачу. — Хорошо, не каждый день… Представляете, Ким, метеорная атака. Прямо в Спицу. Так о чем мы говорили?
— Об открытиях, — сказал я.
Патанэ нахмурился. Он не помнил, чтобы мы говорили об открытиях.
— Вы тоже считаете, Евгений, что прогнозировать открытия бессмысленно?
— Конечно! Открытие, по-моему, как пришелец. Прилетел, рассказал, улетел. А мы послушали и не поняли. Так и здесь. Если серьезно: по-моему, гениальное открытие обязательно формулируется в несуществующих ныне терминах. Придите к питекантропу и скажите: «Знаете, дядя, странность лямбда-гиперонов может флуктуировать при возмущении метрики». Получите дубиной по лбу, вот и все. Как можно прогнозировать открытие тридцатого века, если в нашем языке и слов таких пока нет?
— По-моему, важнее не язык, в психология, — возразил я. — С середины двадцатого века ученые довольно спокойно воспринимают самые необычные вещи. С того же времени и стало возможно прогнозировать дальние открытия.
— Вроде последней астаховской идеи? — насмешливо сказал Патанэ. — Тюдор как-то сделал отличную работу. О критической массе информации. На обсуждении были обычные ругательства — я имею в виду выступление Астахова…
— Погодите, Евгений, — прервал я. — В чем была суть спора?
— Тюдор открыл, что невозможно накопление информации в заданном объеме больше определенного предела. Начинается искажение. Ну, скажем, колоссальная библиотека. Взяли сто Спиц и набили до отказа книгофильмами. Через день посмотрели, и что же? Рожки да ножки от вашей книготеки! В каждом книгофильме, — а у вас там и научные труды, и любовные романы, — произошли какие-то изменения. Да не просто какие-то, а со смыслом! Может, даже возник сам по себе новый рассказ. Например, история о капитане Киме Яворском. Без программы — таково свойство самой информации. Тюдор утверждает, что аналогично действует и мозг. Количество информации в нем всегда надкритическое. Это и позволяет мозгу иногда действовать в режиме ясновидения. И эвристическое мышление оттуда же… Так вот, Астахов на семинаре сказал, что все это бред. Вы, говорит, не учли, что возможны иные формы информации, о которых мы не знаем, потому что есть формы материи вне пространства-времени. Мол, пространство-время — форма существования материи. Но ведь не единственная! Как ваше материалистическое мышление выдерживает подобную идею?
— Скажите, — прервал я его, должно быть, не очень вежливо. Мне пришла в голову довольно странная мысль, и я почти не слушал Евгения. — Скажите, у вас тоже были стычки с Астаховым?
— У кого их не было? — недовольно сказал Патанэ. — Разве что у Игина, так ведь он и не создал ничего нового за два года…
— Вы хотите сказать, что с Игорем Константиновичем не могли поладить лишь те, кто здесь, на стройке, выдвигал новые гипотезы, предположения…
— Можно и так, — согласился Патанэ. — Начиналось всегда с этого, любая ссора.
Загудел селектор, и Патанэ тут же отключился. Руки его опять были в беспрестанном движении, он шептался с машинами, это было интересно, но не сейчас.
Я знал, что нащупал нить, возможно, совершенно неверную. Патанэ не обращал на меня внимания, и я позволил себе бестактность. Я подошел к хранилищу — узкому шкафу, где складывались книгофильмы обо всех наиболее важных событиях, происходивших на стройке. Сменный пенал лежал на обычном месте — в первом верхнем ящичке.
Сначала я увидел их всех — первых строителей Спицы, экипаж звездолетов «Орест» и «Пилад». Тридцать восемь человек. Низкий голос, слегка картавя, называл имена и рассказывал краткие биографии. Голос, очевидно, принадлежал командиру, известному космическому строителю Седову… Астахов был восьмым.
Я нажал на клавишу — смена-2. Теперь я увидел четверых. Астахова среди них не было. Кибернетик Даль. Инженеры Вольский, Диксон, Капличный. Об Астахове сказали — остался на ПИМПе по состоянию здоровья, выполняет обязанности сменного инженера. Я не знал никого из этих четверых. Хотя… Диксон. Расхожая фамилия. То ли Джон, то ли Марк… Нет, Лайнус! Семь лет назад, наверное, вскоре после возвращения с Ресты, он предсказал полимерные планеты. Шум был большой, расчеты показывали, что такие планеты неспособны образоваться. Диксон стоял на своем. А совсем недавно полимерные планеты открыли в системе Беги. Облака полимерных цепей, сквозь которые пришлось пробиваться лазерами, нити снова срастались, и «Гея», захваченная ими, две недели не могла вырваться в открытый космос. Удивительная система, и если я хоть наполовину прав… Не нужно увлекаться. Диксон только один из четырех.
Смена-З. Отличная голограмма на фоне сверхсветового лазера. Я не стал слушать объяснений — я знал этих людей. Никогда не думал, что они работали на Ресте. Морозов, Вахин, Дейч и Краузе. Открытие Вахина — мезонный лазерный эффект. Морозов и Дейч — сенсационное доказательство возможности движения вспять во времени. И Краузе — тихий Краузе, как о нем говорили. Открытие системы общественного подсознания.
Смена-4. Я не удивился уже — знал, чего ждать. Басов, Леруа, Ку-Ира и Сандрелли. Совсем «свежие» открытия, сделанные не больше двух лет назад.
Я поймал себя на том, что бессмысленно улыбаюсь. Видел бы Патанэ. А впрочем, чему я радуюсь? Я нашел косвенное доказательство того, что Астахову удалось взобраться на вершину по крутизне дорог. Косвенное доказательство — не более. И еще: если Игорь Константинович вовсе не был неудачником, то что означает его гибель? Случайность?
— Изучаете историю? — сказал Патанэ. Он стоял за моей спиной и рассматривал последний кадр: пятая смена после прибытия на станцию.
— Как будто… — неопределенно ответил я, попрощался и ушел. Патанэ остался недоумевать — отчего это Яворский вдруг сник?
Было о чем подумать. На каком-то этапе рассуждений, еще вчера, я перестал верить Астахову, верить в его талант. Слово «неудачник», сон, версия самоубийства загипнотизировали меня, и я прошел мимо очевидных фактов. Если случайной могла быть гибель человека, то нельзя объяснить случаем, что все, кто работал на Ресте, делали впоследствии выдающиеся открытия. Именно впоследствии, а не до.
Я плохой психолог, но даже мне известно о существовании трансверсии. Любая мысль преобразовывается подсознанием по определенным законам. Сначала вы интуитивно выворачиваете мысль наизнанку. Вам говорят «белое», а вы начинаете думать о черном. Потом вступают в действие принципы увеличения и уменьшения — вторые по силе.
Допустим теперь, что у меня есть отличная идея — открытие, подсказанное интуицией или методикой, неважно. Я хочу, чтобы аналогичное открытие сделал, например, Тюдор, и главное — чтобы он воспринял открытие как свое. В разговорах с Тюдором я должен все время высказывать одну и ту же бредовую — или тривиальную? — но хорошо продуманную мысль, высказывать упорно, чтобы она вызвала у Тюдора внутреннее сопротивление, раздражение, чтобы она засела в его сознании. Нужные ассоциации родятся непременно. Настанет момент, и Тюдора осенит. Может быть, это случится уже на Земле. Будет он знать, почему все время думал именно а этом направлении? Вряд ли.
Что ж, как рабочая гипотеза это сойдет. Понятно, почему не было идей у Игина — он слишком мягкотел, трансверсия рассчитана на непременное внутреннее сопротивление слушателя.
Верить Астахову! Вот, что я должен был делать с самого начала. Не поддаваться словам-ярлыкам. Верить всему — людям и фактам! Но я знал, что в чем-то и кому-то верить не должен. Мучительная мысль — я не знал, в чем и кому. Сидел, думал, вспоминал — это было очень важно: вспомнить, в чем противоречие.
Да, вот оно! Притчи. Если действительно верить Астахову — притчи схватывают наиболее существенную сторону характера. Тюдор. Планета-память. Он должен все замечать и помнить. Любую мелочь. «Как я мог пропустить этот лишний сигнал?» Действительно — как?
— Прошу Тюдора, — сказал я в селектор. Вопрос придумал на ходу: — Скажите, Рен, какая программа шла на Спицу… четырнадцатого декабря? — это было полгода назад, но Тюдор сделал вид, что не удивился вопросу.
— Укладывали растяжные плиты на девятисотом километре, — медленно, припоминая, сказал он. — Начали в одиннадцать, была смена Игина. В конце дня заступил Борис.
— В полдень не произошло ничего интересного?
Тюдор смотрел на меня с экрана, будто хотел сквозь несколько стен прочесть мои мысли.
— Нет… Работали циркулярные монтажники. Потом двадцатисекундная заминка — смена программ. Евгений у себя в лаборатории. Борис наблюдал из обсерватории. Астахов… Он плохо себя чувствовал, не выходил из своей комнаты. Я был в пультовой вместе с Игиным. Что еще?
— Ничего, — сказал я. — Спасибо, Рен.
Отличная память! Если только четырнадцатое декабря не было выделено каким-то памятным Тюдору событием. Вряд ли. Так что же? Две флуктуации сразу — включаются гравитаторы (сами по себе?), а Лидер, отличающийся редкой наблюдательностью и памятью, упускает экспресс-сигнал на ленте программы. И то, и другое в принципе возможно, но поверить в это я не мог. Не верилось уже в добровольную смерть Астахова…
Позвонил Игин. Он долго осматривал комнату, будто с вечера здесь что-то могло измениться. Наконец сказал:
— Скоро сутки, как мы не виделись, Ким… — я успел отвыкнуть от его тягучего голоса и мысленно опережал его фразы. Он начинал предложение, а я уже додумывал, чем оно кончится. — Сутки — много или мало?
— Много вопросов, мало ответов, — сказал я, вздохнув. — Правда, мне начинает казаться, что Игорь Константинович успел все же создать методику поиска открытий. Я решил верить Астахову. Во всем. Даже в том, что открытия можно предсказывать с помощью перебора вариантов, хотя и не понимаю — как.
— Да… — протянул Игин и без видимой связи с предыдущим спросил: — Вы говорили с Борисом?
— Нет, — сказал я. — Не успел.
— Да… — еще раз сказал Игин, и я только теперь заметил, что он взволнован. Сильно взволнован — правда, это выражалось лишь в том, что едва заметно дрожал его двойной подбородок, и пальцы перед камерой стереовизора бесцельно сцеплялись и расцеплялись.
— Борис наблюдал интересное явление, — сказал Игин. — Сначала метеорный поток — странный поток узкой направленности. А потом вспышки в атмосфере Вольфа. В линиях кислорода… Там вроде бы нечему излучать в этих линиях…
Я кивнул. Вспышки и метеоры меня сейчас не интересовали.
— Собственно, я позвонил вам, чтобы… — начал Игин и не закончил фразу. Опять, как минуту назад, внимательно оглядел комнату, о чем-то подумал, сказал: — Вы говорите — верить Астахову. Но тогда не забывайте главного. Вспомните странника…
Он отключил аппарат, прежде чем я успел ответить. Несколько мгновений я выбирался из его многоточии и недоговорок, и, когда выбрался, стало ясно, что я с самого начала думал не о том и не так. Потому что сразу решил — Астахов забыл о том, о чем мечтал когда-то. Тогда, в школе, он думал об одном — пешком к звездам. На Ресту он явился обычным способом — прилетел с экспедицией строителей. Понял, что мечта Нереальна, что нет в ней ничего, кроме красивого сочетания слов. На этом я поставил точку, будто отрезал, будто никогда и не было еще одной астаховской притчи — притчи о страннике.
Жил-был странник. Он обошел всю Землю — в стоптанных башмаках, с киноаппаратом на ремне. Он пил ледяную воду из горных ручьев, просеивал сквозь пальцы жгучий песок Сахары, охотился на кальмаров в подводных лесах Фиджи. Ему было мало. Что он видел — одну планету из мириад, заселяющих космос!
И странник ушел к звездам. Так и ушел — в стоптанных ботинках, с неизменным киноаппаратом. Серебристая лунная дорожка повела его в путь без возврата. Он шел, и звезды улыбались ему, планеты давали ему приют, и впереди его ждали неисчислимые и невероятные приключения, потому что был он — Странник. Странный человек, не похожий на других…
Астахов остался прежним. Он не был сломлен неудачами — их не было, потому что он создал методику открытий. Он не был язвителен по натуре — он намеренно выбрал такую линию поведения. Тюдор и остальные путают причину со следствием. Методика открытий вовсе не была для него самоцелью, — вот где я всегда останавливался и вот в чем ошибался.
Нужно было открыть нечто новое в самом принципе межзвездных путешествий, — чтобы сдать в переплавку звездолеты, чтобы исчезли космодромы и генераторы Кедрина. Чтобы люди перестали зависеть от громоздкой и неуклюжей техники. Кто знает, когда такое открытие будет сделано? Астахов не хотел ждать. Звезды манили его, и он занялся тем единственным, чем по логике вещей и должен был заняться: он учился делать открытия, и среди них искал свое. Пешком пройти по голубой стремнине Млечного Пути, зачерпнуть воды из бурного потока на планетах Антареса, любоваться игрой теней в мире трех солнц Альбирео… Астахов не придавал методике значения, потому что ждал главного открытия.
Значит, основа методики — морфология? Колоссальный винегрет из всего, что известно науке. Нужно было по-новому взглянуть на старое. Как в идее Тюдора.
Я с размаху остановился в своих рассуждениях, будто на стену налетел. Как у Тюдора? Нет, это у Тюдора — как у Астахова! У Тюдора: идея надкритической информации. Астахов: метод проб и ошибок, возведенный на высшую ступень.
А если объединить?
Любое открытие — выход в надкритический режим. Верить Астахову? Ну и поверю. Что он делал прежде, работая в школе? Собирал безумные идеи. Объединял их. И что же? Оказалось, что «псевдонаучная шелуха», собранная воедино, способна создавать новые — и правильные! — идеи.
Почему же я, ученик Астахова, не допускал и мысли, что знание, накопленное наукой двадцать второго века, так велико, что само по себе способно рождать принципиально новую — и верную! — информацию? Морфологический анализ — это способ обработки всего, что известно науке. «Взяли сто Спиц и набили до отказа книгофильмами». А дальше?
Нужно, чтобы все клеточки этого колоссального морфологического ящика могли изменяться, взаимодействовать. Но с чего бы им меняться? Правда, в памяти машины вместо слов — импульсы. Можно придать им разную силу, и тогда…
Я взял со стеллажа капсулу: квази-Огренич на квази-Диноре. Есть ответ, будет с чем сверять решение. Начать не мог. Все-таки — чистейшая интуиция. Машина наплюет на мои догадки с позиций своего высоковразумительного эвристического анализа.
— Прошу Игина, — сказал я.
Он оказался в обсерватории. Огренич склонился над пультом рентген-телескопа, а Игин ходил под куполом, переваливаясь, как пингвин. Вероятно, мое лицо было достаточно красноречиво. Игин кивнул и сказал Огреничу:
— Продолжай сам…
Я отключил селектор и ждал, чувствуя себя, будто перед стартом в бесконечность.
— Кажется, понял, — объявил я, когда Игин появился на пороге. Он молча прошел к креслу, заворочался, устраиваясь поудобнее. Сказал тихо:
— Что поняли, Ким?
— Метод, если он вообще существовал…
Я не был уверен в том, что прав, но нужно было говорить, убеждать Игина. Прежде всего Игина, хотя он-то в убеждении вовсе не нуждался.
— Вот книгофильм с открытием. Пятый класс. Оптимальность болезни в космических условиях. Сначала, как обычно, идет морфология. Больше миллиона комбинаций, какое сочетание приведет к открытию — я не знаю.
Я подключил микропленку к коммутатору, указав, что читать нужно половину — до описания открытия. Пленка перемоталась и скатилась в приемный пакет.
— Пожалуйста, Стан… В памяти машины наверняка есть программа. Примерно такая: сначала снабдить асе клеточки на осях морфологического ящика электрическим потенциалом. Потом замкнуть эту систему токов. Что произойдет? Клетки начнут взаимодействовать, потенциалы — взаимно гасить и усиливать друг друга. В результате какая-то одна клетка из миллиона выдаст наиболее сильный ток. Эта клетка, то, что в ней окажется, и будет описанием открытия…
Игин кивнул, но не пошевелился.
— Станислав!
Игин вздрогнул.
— Конечно… Я попробую. Но нет одной детали… Если пустить такую программу… Машина отберет наиболее перспективные направления современной биологии.
— Знаю, — сказал я. — Должна быть еще программа изменения осей. Примерно так, как работает человеческое подсознание: увеличить, уменьшить, сделать наоборот и так далее… Блок преобразований.
Игин заговорил. Он диктовал медленно, однако очень внятно произнося слова и на удивление четко заканчивая предложения. «Умеет, когда нужно, — подумал я. — Интересно, часто ли Игорь Константинович поручал Игину эту операцию? Если нет, то во всяком случае сейчас Игин занят делом, которое не раз наблюдал».
Щелкнул коммутатор, вспыхнул кубик голоскопического экрана, и… это была вовсе не квази-Динора. То есть планета была, но какая! Она ворвалась в комнату всеми своими ураганами, в рыжем хаосе туч носились тени, и я не понимал — существа это или вывернутые ветром камни. В расплавленной жиже, от которой поднимались клубы пара, плавали создания, которые я не смог бы описать — описания статичны, а каждое из этих созданий ежесекундно меняло облик. Я ждал объяснений, и машина заговорила:
— Класс пятый, — сказал голос. — Содержание открытия: абсолютный ген, в котором записана информация о строении и развитии целого класса разумных существ. Структура гена такова, что он может стать «родителем» человека, или проционовой змейки, или рептилии Дориона. Все зависит от условий размножения. Открытие будет сделано после того, как изменится восемнадцатое правило запрета для ДНК.
— Стан, это другое открытие, — сказал я. — У меня есть ответ к этой задаче, и он не сходится!
— Другое? — Игин наклонил голову. — Я думаю… Неоднозначность свойственна. Приходится ведь выбирать из миллиона… А сила сигнала не абсолютна. Возможно новое… Каждую задачу можно решить по-разному…
— Да, — согласился я. — А главную?
— Главную?
— Пешком к звездам, — сказал я. — Странник Астахов. Все знания, все силы для одного — чтобы сбылась мечта. Вы сами подсказали мне это.
— Значит, вы поняли? — вопрос был скорее утверждением. Игин даже головой закивал, так ему хотелось, чтобы я сказал «да». Чтобы ему не пришлось самому что-то объяснять, произносить длинные фразы, конец которых пропадет в нежелании договаривать.
Разве я понял все? Почти ничего — кроме главного. Но мне стало жаль Игина.
— Вы сами подсказали мне, — повторил я. — Вероятно, не без умысла. Притча о страннике. Мечта Астахова — пешком к звездам. Думаю, все было так… Болезнь оставила его на Ресте. Среди звезд, которых он достиг, но к которым так и не пришел. Он уже тогда решил уйти отсюда, но — именно уйти. Это очень похоже на Игоря Константиновича: сказать — я уйду отсюда только тогда, когда смогу сделать это сам. Без звездолетов, без скафандров, без генераторов Кедрина. Встать и пойти. По лунной ли дорожке или по тропинке, протоптанной в межзвездной плазме… Потому он и оставался здесь, даже когда появилась возможность лететь: еще не было сделано его открытие. Были другие открытия, они приближали Астахова к мечте, но не были тем, единственным. Игорь Константинович давал людям ниточки к открытиям, наталкивал — так, что они не догадывались, откуда все исходит. Будто Астахов лишь мешает, будто он — блуждающий ток в отлаженной системе… Зачем он поступал так? Почему не сказал — вот методика, давайте открывать вместе?
Я замолчал на мгновение, на Игина не смотрел, все было очень тонко в моих рассуждениях, самый незначительный жест мог убить их.
— Крутизна дорог ведет к вершинам гор… А на вершине вовсе не методика открытий, напротив, методика — только крутая дорога, а среди вечных снегов — недоступное: главное открытие. Игорь Константинович не считал работу законченной до тех пор, пока не найдет ту единственную идею, из-за которой все начинал. До тех пор и методику считал недоказанной. Молчал. И вот — представьте, что он достиг цели. Он знает, что сможет бродить среди звезд. Но он знает еще, что люди считают его человеком с тяжелым, неуживчивым характером — редкий случай в наше время. Ему не место на Ресте, он мешает. Наверно, и Патанэ, и все предыдущие смены сообщали на базу об этом, и Астахов считал, что в конце концов последует не просьба, а приказ — вернуться на Землю. Как он хотел вернуться! Он решил сделать это прежде, чем его принудят. Он был уже готов. Но… Ему стал очень нужен один человек. Помощник. Вы, Станислав.
Теперь я мог посмотреть на него. Игин сидел, расслабившись, возведя очи горе. Он пошевелился и вопросительно посмотрел на меня: почему замолчали, интересная история, продолжайте.
— Вы, Станислав, — повторил я. — Вы идеальный помощник, потому что не имеете своего мнения. Астахов просто не позволил бы другому иметь свое суждение… Приближается конец смены. Если и не будет приказа вернуться, он во всяком случае потеряет вас. И он решается. Тогда, две недели назад Игорь Константинович сказал вам: опыт будет проведен в шестой зоне. Думаю, что включение гравитаторов не просто убийственно. Оно, по вашим. Стан, расчетам, должно обеспечить нужную перестройку организма. Игорь Константинович хотел, чтобы именно вы дали из пультовой сигнал на включение. И вы. Стан, впервые отказались. Для вас это было все равно, что намеренно лишить человека жизни. Вы не были уверены в успехе! И сказали «нет». Тогда Астахов записал команды на ленте диктофона и попросил вас уже потом… заменить пленку. Вы отлично знали, что экспертиза сумеет реставрировать стертую запись. И вы заменили… И стали ждать. Было невероятно трудно — ждать, когда на станции идут такие разговоры. Тюдор думает — самоубийство. Впервые в жизни он мнется в экспертной оценке. Он обвиняет себя… Правда, было трудно. Стан?
Игин повел плечами. Едва заметно усмехнулся.
— Вы упрощаете, Ким, — сказал он тихо.
— Конечно, — немедленно согласился я. — Многое мне неясно. И даже главное: какое открытие сделал Игорь Константинович?
— Могу сказать. Вы правы — труднее всего ждать. Если бы знал, сколько намучаюсь, ни за что не согласился бы…
— Но почему? — не выдержал я. — Для чего скрывать эксперимент? Хорошо, он опасен. Тюдор не разрешил бы. Но…
— Так хотел Игорь Константинович, — торжественно сказал Игин, и столько уверенного спокойствия было в его словах, что я невольно стушевался. Так хотел Астахов — и все.
— Ну подумайте, Ким. К кому он мог обратиться? Он сам, своими руками, — Игин даже протянул вперед руки, растопырив толстые пальцы, — создавал недоброжелателей. Кому он мог сказать? Рену? Тот докажет, что методика бред. Евгению? Патанэ не делает ничего без согласия всех. Борис и слушать не станет… А я… Лидер просит: Стан, сделайте съемки Спицы. Хорошо. Борис говорит: Стан, просчитайте параметры. Пожалуйста… А знаете, как я здесь-то очутился? О, это история… Я ведь домосед. У меня группа в Тибетском теоретическом. Мы занимались там одной маленькой проблемкой… Приезжает Глазов, ну, знаете… Говорит: «Игин, у нас тройка на Ресту, вас рекомендовали четвертым». Но я не строитель! Я и Спица — несовместимо. А он: «Вы психологически идеально подходите к группе». Убеждал долго. Я слушал и думал: «Зачем зря толковать? Знает, что соглашусь…» А здесь Астахов. Он сразу раскусил. Он всех понимал. Когда дошло до опыта, он все хитро обставил. Сказал: «Стан, я могу погибнуть. Но все равно сделаю это. Я шел к этому тридцать лет. Вы знаете. Стан, на Спице проще всего поставить такой опыт. И никогда — на Земле. Я нетерпелив. Стан… Хочу все сам. Методика останется людям. А мне нужно малое: звезды». Он говорил, убеждал, а мог просто сказать: «Надо». Я бы все сделал, и он это знал. Но он хотел, чтобы я точно знал, на что иду. Ведь открытие-то было девятого класса. Девятого, Ким!
— Какое? — только и смог сказать я.
Игин промолчал и опять оглядел комнату. Теперь я понял, что он высматривает. Последняя капсула Астахова была где-то на стеллажах, и Игин смотрел: добрался ли я до нее.
— Какое? — повторил Игин. — В двух словах: человек всемогущ. Не фраза. Не сказка. На самом деле… Всемогущество не в том, чтобы строить звездолеты, раскалывать планеты, перемещать галактики. Это — техника. А я говорю: человек. Сам. Знаете, что говорил Игорь Константинович? Познание мира — это одновременно и осознание собственного бессилия. О любой вещи наше знание неполно. Абсолютное знание — как скорость света. Приближаешься к нему, затрачивая все больше сил. Но остается самая малость, и перешагнуть ее нельзя. Релятивистская истина. Имя ей — законы природы. Кедрин выбил первый камень — доказал, что скорость света можно изменить. Мы начали снимать второй слой. Строим Спицу, хотим понять, по каким законам можно менять законы природы. Но мы в начале пути. Астахов смотрел глубже. Как-то он прочитал мне из Грина: «Он посягает на законы природы, и сам он — прямое отрицание их». Это «Блистающий мир». Мечта о левитации. Захотел — и в воздух. Детский сон. А сон правдив. Подсознание выталкивает на поверхность мысль о всемогуществе. Но в сознании фильтр. Он вдолблен веками — человек слаб, нужна техника… А знаете, в конце двадцатого века появилась работа: мозг человека вызвал сомнения с точки зрения термодинамики. Не соблюдалось второе начало. Вопрос даже ставился: либо человек не может мыслить, либо второе начало неверно. Тогда от сомнений быстро избавились. Хитрая математическая теория — и все ясно. И все наоборот. А ведь рядом с гениальным открытием! Работа мозга действительно нарушает законы природы. Но в то время кощунством было говорить об этом. Утверждали: в нашей области Вселенной одни законы, в другой могут быть иные. И не шли дальше: если могут быть иные, значит, и наши изменяемы… А чем мы лучше? Строим полигон размером с планету. Боимся новых открытий. Как бы чего не вышло. А у самих вот эта штука, — Игин хотел постучать ладонью по макушке, но устыдился этого жеста и пригладил волосы, будто ребенок, говорящий «ах, какой я хороший», — а сами ежесекундно меняем в своем воображении мир и только поэтому можем мыслить, созидать…
Он встал, будто пузырь вылетел из кипящей жидкости, он и сам весь кипел, надувался и опадал, вот-вот лопнет. Игин встал передо мною, смотрел сверху вниз, будто, падая с высоты, слова приобретали инерцию и с большей силой входили в сознание, разрушая привычные стереотипы. Слова Астахова.
— Вот открытие: законы природы, которые мы познали, — это законы неразумной материи. Глубокие же законы работы мозга — тайна до сих пор. Поэтому и не удается создать мыслящих и чувствующих роботов. Вот так, Ким, — сказал Игин неожиданно спокойно, почти равнодушно. — Что, между прочим, мы всегда делали? Мы меняли и меняем окружающий мир. Сначала мысленно, затем на деле. Медленно, на ощупь мы с самого начала двигались к всемогуществу — в нашем, конечно, понимании. Подсознательно мы всегда знали, что Вселенная в нашей власти. Отсюда сказки и мифы, те грезы о всемогуществе, которые шаг за шагом и все быстрее — нужны ли примеры? — стали сбываться в частностях. Вот мы уже замахиваемся на переделку законов природы… И все это, еще толком не познав законы своего мышления! А если… если изменить, переделать сами эти законы? Все необычайно сложно, смысл открытия едва постижим, но у Астахова вы все найдете. Нужно необычное воздействие на мозг. Это возможно только здесь, на Спице. Игорь Константинович убедил меня в этом.
Убедил. Хитрит теоретик — Астахов мог придумать идею, принцип, а все остальное, несомненно, работа Игина. Расчеты. Программа. Но…
Всемогущество. Захотел — и смешал в кучу звезды. Для чего оно нужно? Имеет ли человек право на всемогущество?
— Стан, — сказал я. — Всемогущество не бомба, оно гораздо опаснее. Идеального человека нет, а всемогущество — идеальное качество. Вот вы. Стан, уверены ли, что, став всемогущим, никогда, пусть подсознательно, не сделаете людям ничего такого, что принесет вред? Я очень уважал Игоря Константиновича, но до идеального ему было далеко…
— Ким, открытию не скажешь: повремени! Когда Игорь Константинович рассказал мне… Я испугался. Потому что мир должен измениться. Весь, сразу. Знаете, Ким, у меня на Земле жена и двое ребятишек. Старшему двенадцать… Я подумал: а как же любовь? Я сказал Игорю Константиновичу: не время. «Открытие девятого класса всегда не ко времени, — ответил он. — Люди любят потрясения, ну так это будет самым сильным». Ким, я был в панике… Мне представился хаос… Кто будет всемогущ? Любой? Есть ведь и эгоисты, и грубияны, и безумцы… «Любой, — сказал Игорь Константинович, — иначе мы окажемся хуже предков. Успокойтесь, Стан, — сказал он. — Безумцы не смогут стать всемогущими. Нельзя сделать всемогущей собаку. Или пещерного человека. Даже Галилея — нельзя. Не тот уровень развития мозга. Не бойтесь за людей. Стан. Вы же видите — я не боюсь…»
— И вы сдались, — сказал я осуждающе. — Астахов выбрал для вас орбиту и вывел на нее. И вы включили гравитаторы, когда Астахову понадобилось…
— Гравитаторы? — Игин недоуменно посмотрел на меня, слетая с высот на землю и обнаружив, что должен объяснять еще что-то, кроме самого открытия. — Нет, Ким, не включал я гравитаторов. Никто их не включал…
— Флуктуация?
Игин не ответил, я сказал глупость и сам понимал это. Никакие гравитаторы в тот день не включались — я понял это еще тогда, когда поверил в притчу о планете-памяти, когда говорил с Тюдором. Сигнала не было — естественно, что Тюдор ничего не видел.
— В такой ситуации нелегко быть на высоте, — сказал Игин. — Открытие для будущих веков, а сделано сегодняшним Астаховым. Он ведь хотел немногого: новый способ звездных путешествий. А нашел Вселенную. И не одну. Сотни… Мы сидели здесь, когда были готовы расчеты…
Они сидели и рассуждали. У Астахова блестели глаза — он не отдыхал пять суток. Игин был подавлен — объяснение свалилось на него неожиданно.
— Можно изменить энергетику организма, — сказал Астахов. — Это означает бессмертие. Хотите быть бессмертным. Стан?
Игин молчал.
— Хотите, но не признаетесь. Раньше-то разговоры о бессмертии велись в полной уверенности, что оно невозможно. Говорили «да», а думали «нет». Это «нет» и диктовало доводы. Говорили: зачем бессмертие? Развитие вида, изменчивость… Старцы с застывшими идеями…
Астахов вскочил, забегал по комнате.
— Знаете, Стан, природа мудрее, чем мы думаем. Бессмертие действительно невозможно без всемогущества. Природа не терпит нецелесообразности. Получив всемогущество, человек получит право на бессмертие, потому что даже за бесконечную жизнь он не сумеет до конца осознать свою бесконечную силу! Смысл! Стан, вы понимаете, что в этом и есть смысл жизни! Сколько его искали и не находили. Естественно. Попробуйте отыскать смысл, если он лежит вне ваших представлений о Вселенной. Вы ищете в запертой комнате, а он далеко — в другой галактике. Расшевелитесь, Стан, скажите хоть слово!
— Вы так долго говорите сегодня, — слабо улыбнулся Игин.
— Нервное, — махнул рукой Астахов. Он сел перед Игиным на пол, будто упал, смотрел ему в глаза, долго молчал.
— Это слишком много для одного человека, — наконец сказал он. — Я не хочу быть всемогущим, не хочу бессмертия. За годы, проведенные в этой пустыне, я стал эгоистом. Это порок, но он вполне естествен для человека, которого считают лишним колесом в телеге. Стан, мне нужно немногое, микроскопическая доля этого всемогущества.
Игин кивнул. Конечно, пешком к звездам — небольшое желание.
— Все остальное будет принадлежать людям. Лет через сто. Или раньше. А я хочу звезды — и сейчас. Это неплохо и чисто методологически, — схитрил Астахов. — Мне скорее поверят, если будет прецедент. Плохой или хороший. Теоретикам не всегда верят, тем более если речь идет о вечном двигателе…
«Я слабый человек», — подумал Игин. Он знал — Астахов хочет эксперимента. Сейчас, немедленно. Потому что завтра придется сказать: «Никогда». Его могут отозвать на Землю, и начнутся теоретические проверки. Месяцы раздумий. Годы строительства полигонов. Десятилетия опытов. А Астахов — индивидуалист и романтик. В нем еще живо первобытное желание — пощупать все своими руками. Даже звезды — погрузить руки в раскаленную плазму… Но ведь это не опыт врача, прививающего себе бациллы чумы. Даже не мечта безумного атомщика — забраться в сердце реактора… Нужно отказаться. Рассказать всем. Есть, наконец, правиле, инструкции. Он, Игин, никогда не нарушал их.
— Подумайте, Стан, — сказал Астахов. Он отлично знал, что Игин, не привыкший отказывать, мечется в своих сомнениях, как в лабиринте. — Вы не сможете и не захотите мешать мне. Стан. Я все обдумал и проведу опыт. Но вы — вы сами рассчитывали параметры, неужели вам…
Игин не выдерживал, когда на него наседали.
— Мы не успеем. И риск…
Астахов улыбнулся, он решил, что Игин боится за себя.
— Нет, Стан. Опыт ставлю я. И не позволю вам рисковать. От вас нужно одно — пассивная поддержка. Если опыт удастся, я дам знать. Как — не знаю пока. Хотите, зажгу для вас новую звезду? А если не получится… Пусть думают: случайная гибель. Нарушение техники безопасности. Пусть все идет своим чередом. Венец мученика — кому он нужен? Записи мои пойдут в Институт футурологии, там рано или поздно докопаются до сути. Машина все равно заработает, разве что скрип будет больше.
«Он убьет себя, — думал Игин. — Удержать. Не позволить. Да нет, это Игин убьет его. Уверен ли он в расчетах? Нет, не уверен, не так делаются эпохальные открытия и эксперименты. А как?»
— Что мне делать? — тихо сказал Игин.
— Ничего, — быстро ответил Астахов. — Ровно ничего. Стан. Команды включения аппаратуры Спицы я уже записал на ленту. Вы должны уничтожить ее: стертую запись экспертиза обнаружит. Только это. Стан. Когда я просигналю вам — говорите всем, кричите! Но если не удается… Пусть никто не знает о вашей помощи. Я так хочу. Пусть скажут: «Погиб из-за собственной неосторожности».
— Но дежурный обнаружит неплановый сигнал на ленте в посту, — слабо запротестовал Игин. — Какой смысл уничтожать ленту с командами, если в посту будет ее копия?
— Я выйду к Спице с таким расчетом, чтобы быть на месте в момент смены программ. Между старой и новой программами интервал в сорок секунд, когда на Спицу вообще не идут команды Мозга, и на ленте оператора в посту ничего не может зафиксироваться просто потому, что самой ленты еще нет в считывающем устройстве. Попасть в этот интервал. Мы успеем — нам нужно всего двадцать три секунды.
Игин молчал. Планета-скиталец. Будет ли такой момент в жизни, когда он кому-нибудь скажет «нет»? Игин смотрел на Астахова, видел его лицо, ставшее восково-бледным, дергающееся пятно на щеке, глаза усталые, без надежды. Подумал, что этот человек ждал тридцать лет. Подумал, что всемогущество, которое Астахов дает людям, требует и от людей чего-то для этого человека, у которого лишь одно желание — идти по Вселенной невидимыми космическими дорогами. И еще подумал, что долго тянет с ответом. На мгновение мелькнула мысль о жене, об Андрее и Наташе, о том, что теперь он всегда будет с ними, потому что в космос его, конечно, больше не пустят. И что в его размеренной жизни останется хотя бы одно воспоминание о минуте, когда решение зависело от него.
Игин молча встал и пошел к двери.
— Вот и все, Ким, — сказал Игин бесцветным голосом. — Судите меня. Никто не включал гравитаторов в одиннадцать тридцать две, потому что все кончилось на час раньше, когда менялись программы. Гравитаторы просто убили бы… Нужно гораздо более сложное воздействие. Я покажу вам ленту, я ее не уничтожил. Включение последовательно нескольких систем. И не шестой зоне, а ближе к основанию Спицы. И даже на самой Спице. Менялись постоянная Планка и постоянная тяготения. Мы впервые дали на Спицу такую большую мощность. Доказали, кроме всего прочего, что, изменяя условия, можно менять и мировые постоянные… Законы мышления стали иными… Не подумайте, что я бы молчал. Я ждал. Ждал, когда Игорь Константинович позовет меня. Не знаю, как закончился опыт. Не знаю, Ким, вот что хуже всего! Жду чего-то. Даже на звезды смотрю иначе. Недавно прошел странный метеорный поток… Вольф дал необычное излучение. И я уже подумал… Я не оправдываю себя. Но вы, Ким… Что сделали бы вы? Кроме человечества, есть ведь еще и человек. Человечество может подождать сто лет, а человек?
Игин опоздал к завтраку. Огренич и Астахов сидели у разных концов стола. Борис кивнул Игину. Астахов продолжал молча жевать. За два часа до опыта он был таким же, как обычно: в меру сосредоточен, в меру резок.
Не доев, Игин убежал к себе в лабораторию. Только здесь, под жужжание вычислителя, напоминавшее бесконечное повторение первых тактов «Лунной сонаты», он немного успокоился. Ввел в машину новые данные для Огренича, попробовал разобраться во вчерашних расчетах Тюдора. Включил селектор комнаты Астахова. Игорь Константинович махнул рукой, сказал:
— Порядок, Стан. Код проверен, реле времени на десять двадцать шесть. Прошу вас, проследите… Не паникуйте. Стан. Все в порядке.
Игин впервые увидел, что Астахов может искренне и широко улыбаться. Эта улыбка будто разрядила в нем невидимые аккумуляторы. Игин тоже попробовал улыбнуться и представил, как это выглядит со стороны.
— Я все понимаю, Игорь Константинович, — сказал он. — Желаю…
— Не надо, — быстро сказал Астахов. — Я, если хотите, немного суеверен. До встречи. Стан. Ждите вестей.
Он отключил селектор, оставив Игина наедине с мыслями. Игин сидел и представлял: Астахов ставит запись, прослушивает ее на дешифраторе. Сначала круговое упреждение, потом подключение трех Планк-вариаторов с нижнего пояса Спицы. Мозг готовится к перестройке, и сразу — всплеск Планка с резким уменьшением постоянной тяготения. Три микросекунды. И все… Лента в аппарате. Астахов включает реле — пора!
Астахов выходит в коридор. Прозрачным туннелем — Вольф в зените, скалы желты, как золото, — переходит в лабораторный корпус, сейчас он пройдет мимо. Войдет или нет? Игин ждет и, не выдержав, распахивает дверь. Он успевает увидеть спину Астахова почти у самого поворота коридора. Захлопывает дверь, считает мысленно. Надет скафандр. Короткий диалог с Тюдором. «Прошу выход». — «Цель и маршрут?» — «Снятие характеристик, зона шесть». — «Готовность?» — «Полная». — «Время выхода?» — «Девять двадцать». — «Время возвращения?» — «Тринадцать ноль». — «Системы?» — «В порядке». — «Кислород?» — «Полная». — «Разрешаю». — «Принято».
Дверь тамбура, короткая заминка, выход.
Под каблуками шебуршится песок, шаги уверенные. Астахов лучше других ходит по Ресте, несмотря на легкую хромоту. Шаг, еще шаг. Игин почти физически ощущает эти шаги, каждый из них вдавливает его в кресло.
А ведь он счастлив, этот Астахов. Он идет в свое звездное странствие, и совершенно неважно, возвратится он или нет.
Рубиновый сигнал — конец нулевой зоны. В первой зоне все покорежено, оплавлено, здесь вгрызались в почву кроты, рыли трехкилометровые шахты для подземных Планк-вариаторов. Камни застыли фантастическими изваяниями. Стартовая площадка. Куда? В будущее? В бесконечность? В бессмертие? Или — в небытие?
У Игина стучит в висках, будто неслышный голос ведет обратный отсчет. Сто. Девяносто девять. Есть время. Игин с ходу врубает клавишу селектора пультовой. Тюдор сосредоточен, на вызов не отвечает, идет смена программ, ответственная операция.
— Рен! — кричит Игин беззвучно. Что-то надвигается, холодное, тяжелое, забирается в сердце, рвет, давит. Должно быть, так чувствуется чужая боль. Или радость. Астахов стоит, подняв руки и весь он — как звездолет на старте. Тридцать пять. Тридцать четыре…
— Рен… — шепчет Игин и пугается. Он не должен. Сейчас прав Астахов. Кто сказал это: «Правы не миллионы, а один, если он впереди»… Не тебе, Станислав, мешать этому.
Десять, девять…
Программа сошла, идет контроль, в комнате Астахова шуршит лента и, притаившись, будто тигр перед броском, ждет своего мгновения реле времени.
Восемь, семь…
Странник уходит в свое странствие.
Шесть, пять…
Нужно ли человеку всемогущество?
Четыре, три…
Может, это — катастрофа?
Два…
Будут ли всемогущие любить?
Один…
Всемогущий Игин. Смешно.
Ноль.
Ничего не изменилось. Только волна боли прошла под сердцем. А где-то на полигоне ушел человек. Мир стал другим. Это он, Игин, изменил его. «На месте Астахова, — подумал он, — я полетел бы к Земле. Только к Земле…» Он ждет, прислушиваясь. Тюдор с Огреничем — что заметят они? Тишина. Может, аппаратура не сработала? Нелепая надежда — отсрочка операции. Игин встает и, тяжело ступая на ватных ногах, бредет в комнату Астахова менять ленту.
Только здесь он понимает, что опыт прошел. Лента, свернутая, лежит в приемном пакете, реле отключилось. Все. Он стоит и повторяет: «Все». Мир изменился. Что бы ни случилось, Игин никогда не сможет относиться к людям по-старому. Будет смотреть на человека и думать: «Он всемогущ. Что сделает он со своей силой?»
Мы сидели и молчали. Нет — разговаривали, не вслух, но глазами. Игин рассказывал, как трудно ему было эти две недели, все время ждал он чего-то, и хорошо, что конец смены, работы по горло, иначе было бы совсем плохо. Я понимающе улыбался. Я не спрашивал его, что делал он в тот день, приняв от Тюдора смену и оставшись один в пультовой. Я и сам знал это.
Тревога. Тюдор бежит. Кар, взревывая на виражах, мчится к Спице. Игин один — ждет, слушает радио с кара, но все молчат, и Игин не решается спрашивать. Он знает, что они ничего не найдут. И экспертиза ничего не покажет. Так и исчезнет Астахов — бесследно, будто и не было человека. Даже если он действительно ушел к звездам, что оставил он в памяти этих людей — Тюдора, Патанэ, Огренича? Нерешенную загадку? Нечто мистическое — таинственное исчезновение сотрудника Полигона?
Кар возвращается, слышен голос Тюдора, и Игин, не размышляя, бьет по клавише возврата ленты. Шурша, перематывается назад широкая лента, вся в оспинах команд. Где? Не все ли равно? Пусть здесь. Игин включает перфоратор, и на отметке времени 11:32 рождается сигнал: включение гравитаторов зоны номер шесть. Лента течет в обратном направлении, и Игин, неожиданно успокоившись, ждет, когда вернется Тюдор…
А впрочем, я плохой психолог. Все могло быть иначе. Может быть, Игин думал в тот момент о своем спокойствии, а не о спокойствии товарищей? Если появится уверенность, что гибель Астахова — случайность, флуктуация, никто не станет копаться в архиве, а на Земле откроется дорога к всемогуществу, и трагедия на Ресте — а подсознательно Игин убежден, что произошла трагедия, — отойдет на второй план. И вовсе не в том дело, что его, Игина, обвинят. Он обвиняет себя сам — в том, что согласился. И теперь, убеждая всех, что произошла случайность, он как бы снимает с себя часть вины, дает отсрочку.
А может, и не об этом думал Игин. Я никогда не спрошу его…
Я вызвал лабораторию связи. Игин следил за мной настороженно, предупреждал: не время рассказывать. Патанэ оглянулся на нас из-за своего Кедрин-генератора, взглядом спросил: что случилось?
— Евгений, — сказал я. — Передайте на Землю, вне программы: «Методика есть». Только два слова. Хорошо?
Патанэ внимательно смотрел на нас — не понял или не поверил. Будто что-то толкнуло меня:
— Евгений, — сказал я. — Хотите стать всемогущим?
Патанэ опешил. «Шутите?» — говорил его взгляд. Я молчал, Игин пыхтел за моей спиной.
— Спросите о чем-нибудь полегче, — сказал Патанэ. — Например, о третьей вариации постоянной Больцмана с модулированным профилем. Что?
— Ничего, — я вздохнул и отключил селектор.
«Видите, — сказал мне Игин глазами, — люди не готовы к этому. И я не готов. Потому и сигнал ложный поставил. Пусть будет случайность. Пусть все идет постепенно. Пусть люди — сами. Пусть останется методика без этого… последнего».
Вольф зашел, наконец. Пустыня только этого и ждала — тусклое солнышко отнимало у нее единственную меру самостоятельности. Камни засветились зеленоватым светом. Будто фотопластинка, проявилась дорога к космодрому, а за черной чашей ССЛ, обрамленной сигнальными розовыми шнурами, забегали, засуетились огоньки на невидимой Спице, словно светящиеся насекомые вели свою многотрудную ночную работу.
Я поднялся в обсерваторию. Свет здесь был погашен, и все казалось знакомым, как на поисковом корабле: небо, звезды, и ты среди них выбираешь свой маршрут, ищешь свою звезду. Я внимательно оглядел небо, не знаю уж, каких перемен я искал. Просто я знал: мир изменился. И если бы сейчас взметнулось пламя, разверзлась земля и предстало передо мной диво дивное, я бы не удивился.
Игин, должно быть, ворочается сейчас в своей постели, думает об Астахове, о всемогуществе, о себе. Правильно ли он поступил? Я проводил его, прежде чем подняться к звездам. У порога сказал:
— Одна ошибка. Стан. Вы были уверены, что это последняя смена Астахова… Думаю, нет. Иначе вряд ли мне разрешили бы полет. Мог дождаться его на Земле, верно?
Игин поднял брови, пожал плечами, ничего не ответил. «Какая разница, — казалось, говорил он, — все кончилось».
— И еще, — поставил я точку. — Экипаж… Игорь Константинович говорил: лишнее колесо… Неверно. Группа формировалась с учетом, что на Ресте ее ждал домовой, как говорит Евгений — фамильное привидение. С тяжелым характером. Со странными идеями. Отборочная комиссия должна была это учитывать. Не будь здесь Астахова, может, и вас. Стан, не послали бы?
Я так и думал, что Игин вскинется. Он молчал, но весь подобрался, обдумывая эту мысль. «А ведь этот пухленький мягкий человек не вернется в свою тихую лабораторию, — подумал я. — Планета-скиталец вышла на стационарную орбиту».
Я думал об этом, стоя под звездами. Немигающие глаза становились все ближе, будто шар неба сжимался, как лопнувший мяч. Я ждал сигнала. Звезды смотрели спокойно и рассудительно — они тоже ждали.
Где-то своим путем идет странник. Впереди крутые дороги, высочайшие вершины, глубочайшие пропасти. Странник — первый из всемогущих — идет к звездам.
«Зачем людям всемогущество?» — сказал Игин. Патанэ: «Спросите о чем-нибудь полегче…»
А зачем полегче? Мир изменился, и легче вопросов не будет. Во всемогущество нужно поверить, и это трудно. Всемогущими нам предстоит стать — это еще труднее. И самое трудное — распорядиться своим даром. Мы сможем все: остановим галактики, зажжем вселенные, волей своей изменим законы природы.
Одного мы не сможем никогда: чтобы было легче.
И захотим ли?
— Придется тебя выгнать, — грустно сказал шеф. — Вчера ты был с Анной в «Золотой рыбке», не отпирайся. Ты рассказывал о своих подвигах… Год назад тебя видели в «Золотой рыбке» с Джейн, тогда ты тоже расписывал свои подвиги, а потом она взяла расчет и уехала куда-то. Вот что, мой дорогой: я не намерен терять секретарш. В нашем деле хорошая секретарша в сто раз полезнее такого бездарного детектива, как ты.
— У Джейн были агрессивные намерения, — возразил я. — Она решила выйти за меня замуж, а я не готов к такому серьезному шагу. Я для этого слишком молод.
— Малютка, — усмехнулся шеф, — тридцать два года. В твоем возрасте я открыл эту контору.
— Вы великий человек, — поспешно сказал я. — Не каждому это дано, что поделаешь. Я стараюсь.
— Ты стараешься, как же, — вздохнул шеф. — Если бы твой отец видел, как ты стараешься…
В войну Хокинз служил с моим отцом в коммандос, шесть лет они были в одной группе, к маю сорок пятого никого, кроме них, в этой группе не осталось. Отец и Хокинз ни разу не были ранены, только в Нормандии, в ночном прыжке, Хокинз вывихнул ногу. Отец дотащил его до полуразрушенного бункера, надо было выждать, пока придут свои. Под утро на бункер наткнулось ошалевшее от бесконечных бомбежек стадо овец; отец и Хокинз принялись палить в темноту, овцы прямиком понеслись на минное поле. Переполох был страшный, и немцы, державшие оборону в полутора милях позади, поспешно отступили, решив, что их обошли… В этой истории меня всегда занимал один вопрос: как отец тащил Хокинза, который был вдвое тяжелее его?..
Моему шефу Вальтеру Хокинзу, владельцу частной детективной конторы, шестьдесят пять, но выглядит он весьма внушительно. Рост шесть футов три дюйма, вес двести фунтов или чуть меньше, благородный профиль римского императора, свежий загар (ультрафиолетовые ванны в косметическом кабинете), аккуратно подстриженные седые волосы. С таким человеком клиент чувствует себя, как за каменной стеной.
— Если бы твой отец видел, как ты стараешься, — сказал Хокинз. — Он надеялся, что ты станешь ученым. А ты едва-едва закончил университет, последним в своем выпуске, подумать только — самым последним!
— У меня не было времени на зубрежку, — терпеливо объяснил я. — Два года я играл в университетской команде, вы же знаете. На мне все держалось. Потом я занялся автогонками и получил «Хрустальное колесо». Потом… ну, мало ли что было потом! Мне всегда не хватало времени: авиационный клуб, гребля, студия Шольца… Готов признать, что не следовало отвлекаться на живопись, это не мое призвание. Но остальное получалось неплохо.
— Ты не отличишь серной кислоты от соляной, — грустно сказал шеф. — Такой ты химик. Да и вообще, что ты делал после университета? Оставим знаменитые подвиги в морях и океанах. Что ты делал, вот о чем я спрашиваю. Служил репортером в какой-то сингапурской газетке, подходящее место для дипломированного химика! Был шофером в этой злополучной экспедиции Шликкерта. Занимался контрабандой в Африке…
Я возил оружие партизанам, шеф это прекрасно знал. Какая ж это контрабанда!.. Возил без всякой платы, сделал шесть рейсов, а потом «фантомы» сожгли мою стрекозу на лесном аэродроме.
— Ладно, — нехотя произнес Хокинз. — Я дам тебе дело. Обыкновенное дело, требующее добросовестной работы, не больше. И если ты не справишься с этим делом, можешь идти на все четыре стороны, у меня не благотворительная контора. Ты работаешь у меня больше года, а что ты сделал? Ну, поймал этого чокнутого Гейера. Могучий подвиг, как же… Вот, получай, — он передал мне пухлую папку. — Надо провернуть дня за три. Бен и Поль заняты, у меня нет выбора, бери это дело.
— А что там? — спросил я, не чувствуя ни малейшего энтузиазма.
Шеф был прав: детектив из меня получился никудышный. Меня охватывала тоска при одной только мысли, что надо копаться в чужих делах. Я и в своих не мог толком разобраться.
— У нас контракт со страховой компанией Дикшайта. Иногда им надо что-то выяснить о клиентах. У Дикшайта есть и свои агенты, но для перепроверки они обращаются к нам. Так вот, какой-то тип из Вудгрейва застраховался от несчастного случая, а через год отдал концы. Ребята Дикшайта копались в этой истории и не нашли ни малейшей зацепки. Компания выплатила страховку. А потом появились слухи, что это самоубийство. Страховка на сорок тысяч, в компании всполошились. Они считают, что нужен свежий взгляд на дело. Познакомься с материалами и езжай в Вудгрейв. В папке удостоверение — если надо, действуй от имени компании. Нужен толковый и убедительный отчет. Ясно?
— Всю жизнь мечтал о таком деле, — сказал я.
Хокинз вздохнул.
— Ладно, двигай.
— Послушайте, шеф, — спросил я, вставая. — Вы что, установили микрофоны в «Золотой рыбке»?
— Проваливай, — вяло произнес Хокинз.
Когда я вышел от Хокинза, Анна, естественно, начала расспрашивать, и мне пришлось пересказать наш разговор. Каждая женщина — прирожденный детектив. Я пытался подправить некоторые детали, но Анна быстро разобралась в ситуации.
— Если ты завалишь это дело, шеф тебя выгонит, — констатировала она. — Ты бы постарался, а?
Я заверил ее, что все будет прекрасно.
— У меня свой метод, — объяснил я. — И на этот раз я его использую.
Она с сомнением покачала головой.
— Метод? Какой же?
— Пытки, — кротко ответил я.
В маленькой комнатушке, считавшейся моим кабинетом, было холодно и темно. Контора Хокинза занимала второй этаж старого дома, построенного в начале века. Этот солидный и, я бы сказал, консервативно мыслящий дом всячески сопротивлялся модернистским нововведениям Хокинза. Шеф считал, что контраст между старомодной респектабельностью фасада и ультрамодерным интерьером должен производить благоприятное впечатление на клиентов. Возможно, так оно и было. Но зимой мы мерзли, потому что скрытый под пластиковой облицовкой стен электрообогрев ничуть не грел, а летом изнывали от жары, потому что барахлили кондиционеры. Лампы дневного света назойливо жужжали, кнопочное управление шторами вечно отказывало, а раздвигающиеся в стороны двери время от времени намертво заедало.
Разумеется, у нас был свой информационно-вычислительный центр: разве могла такая солидная фирма обойтись без компьютера! Стеклянная перегородка делила некогда просторный холл на две части. Посетители, ожидавшие в одной части холла, видели сквозь матовое стекло, как моргают лампы на панели компьютера, слышали, как что-то щелкает и жужжит. Шеф считал, что это придает фирме респектабельность. Компьютер хранил массу ненужных сведений — расписание движения всех поездов в стране и так далее. Иногда по просьбе шефа я подсчитывал налоги, которые должна была платить наша контора.
Ультрамодерный интерьер, конечно, включал и соответствующую живопись. В моей комнате висело подписанное неким Клодом Леманном «Осмысленное пространство N_17». Подпись Леманна была единственным действительно осмысленным элементом картины: очень четкая, прямо-таки каллиграфическая подпись. Остальное пространство было небрежно заполнено хаотическим сплетением красных и желтых линий. Впрочем, мне еще повезло, поскольку в соседней комнате, где работал Поль, висело нечто грязно-серое, накрест перечеркнутое двумя фиолетовыми полосами и именуемое «Воспоминанием в полдень».
Шел дождь, один из тех бесконечных дождей, когда кажется, что мельчайшие капли воды возникают из ничего, прямо в воздухе. Я стоял у окна и смотрел на плотный поток автомобилей. Машины двигались медленно, с зажженными фарами. Я подумал, что в Вудгрейве сейчас наверняка безоблачное небо. По шоссе от Теронсвилла до Вудгрейва чуть больше ста миль, но в Вудгрейве, как утверждает реклама, двести солнечных дней в году. Что ж, поездка в Вудгрейв — это совсем неплохо…
Два года назад, в такой же бесконечный дождь я торчал на спасательном плоту в море Фиджи, милях в ста от островов Тонго. Движок был в полном порядке, но я не мог идти к островам в такую погоду: там полным-полно рифов, они моментально разделались бы с надувным плотом. Я понимал, что раз испытания затеяны именно в это время, дождь и туман обеспечены надолго. Приходилось ждать, и я терпеливо ждал. С едой было сносно, хотя я на всякий случай вдвое урезал дневной рацион. Меня донимала сырость. Приличная молекула воды обязана иметь какие-то размеры, но тот дождь состоял не из молекул, а из чего-то значительно более мелкого, просачивающегося во все щели и проходящего сквозь любую упаковку. Четырехместная палатка, выглядевшая вполне сносно, когда инженеры показывали мне плот на палубе «Олдборо», сразу промокла насквозь, и каждые три часа я вычерпывал воду. Приемник скис в первый же день; сигареты, хранившиеся в двойной пластиковой упаковке, размокли; я открывал консервы, и, хотите верьте, хотите нет, там тоже была вода…
До сих пор помню странный шум этого дождя. Ветра не было, и в абсолютной тишине мельчайшие капли оседали на крышу палатки, на плот, на темно-серую поверхность моря, создавая монотонный шипящий звук, что-то вроде бесконечного «ш… ш… ш…». Звук был приглушенный и настолько ровный, что он не нарушал тишины. Он существовал сам по себе, отдельно от тишины. Первые дни было муторно от этого бесконечного «ш… ш… ш…». Потом плот начал оседать: вода просачивалась внутрь баллонов, она плескалась внутри плота, и я слышал только этот зловещий плеск. Дождь прекратился на восьмой день. Я с трудом запустил движок, и мир наполнился его веселым тарахтеньем — ах, как это было здорово!
Дядюшка Хокинз напрасно упрекает меня в том, что я ничего не делал. Когда ничего не делаешь на спасательном плоту, это тоже работа. Я испытывал спасательные плоты, шлюпки, катера — словом, все то, что официально называется аварийно-спасательными плавательными средствами. Началось это, когда я учился в университете: случайно прочитал объявление, решил подзаработать на каникулах… Профессионалов-испытателей не существовало, компании каждый раз подбирали новых людей; редко кто соглашался вторично подписать контракт. Для испытаний выбирали отвратительную погоду, специально создавали аварийные ситуации, а экипажи комплектовали по принципу наименьшего соответствия.
Я плавал на сорокаместных катерах, по комфорту не уступавших реактивным лайнерам. Впрочем, к чему этот комфорт, если пятиметровые волны бросают катер как щепку… Плавал на индивидуальных плотиках, заливаемых водой при малейшем ветре. Плавал на классических шлюпках, конструкция которых не менялась уже триста лет, и на наиновейших сооружениях из стеклопласта и бериллия. Бывали спокойные испытания: сидишь на плоту в ста ярдах от обеспечивающего судна и день за днем жуешь какую-то патентованную дрянь, а врачи с интересом наблюдают, что из этого получится… Бывали испытания бурные: по морю разливают нефть, поджигают, образуется нечто невообразимое из пара, дыма и огня, и ты должен пройти сквозь это на катере, обмазанном сомнительным защитным составом… Чаще всего программа испытаний предусматривала все удовольствия: спуск на воду с горящего корабля, три-четыре дня шторма, а потом пару недель тихого дрейфа с почти пустым питьевым бачком…
Каждый раз наступал момент, когда я торжественно клялся: ну все, хватит с меня, если удастся выкарабкаться, больше меня сюда не заманишь! А потом все забывалось. В памяти оставались огромное звездное небо, торжественная тишина и волнующее чувство близости к океану.
Полтора года назад мне крепко досталось в Саргассовом море. В тот раз испытывались фильтры-опреснители, и сволочная фирма, изготовившая эту пакость, настояла ради рекламы, чтобы на плоту не было резервного бачка с водой. Разумеется, фильтры вышли из строя. Аварийная рация не сработала, и, пока меня искали, налетел циклон, началась крепкая заварушка. Обеспечивающее судно затонуло, надо же случиться такому! Обо мне вообще забыли… Я вылез из этой истории на пятьдесят второй день и потом долго отлеживался в госпитале. Времени было достаточно, я вдоволь наговорился с репортерами. Их интересовали приключения, но нашелся парень, который согласился раскрыть аферу с фильтрами. Фирма пыталась приписать мое спасение именно этим дерьмовым фильтрам, мы выступили с опровержением. У фирмы погорели контракты, и мне досталось покрепче, чем в Саргассовом море. За мной устроили настоящую охоту, как в гангстерских фильмах. Из Штатов я удрал чудом. Вернулся в Лондон, пошел к дядюшке Хокинзу. Что оставалось делать?..
Я сел за стол, придвинул к себе папку и включил настольную лампу (старую лампу с бронзовой подставкой и зеленым абажуром; мне удалось отстоять ее, доказав, что настольная лампа является рабочим инструментом, а не частью интерьера). Папка была набита бумагами, агенты Дикшайта поработали основательно. Эти ищейки, конечно, все уже разнюхали. Я-то что могу сделать после них? В одиночку и за три дня…
Вообще меня нисколько не воодушевляла перспектива отстаивать интересы страховой компании Дикшайта. Ну, допустим, человек застраховался от несчастного случая, а потом покончил жизнь самоубийством. Черт побери, разве жизнь — в обоих случаях — не стоит тех денег, что выплатила компания? Вдова остается вдовой независимо от того, как именно погиб ее муж. Почему я должен стараться, чтобы деньги, полученные вдовой, были возвращены в кассу компании? Кому от этого будет лучше?
Итак, Клиффорд Весси. Точнее: Клиффорд Робертсон. Весси — это литературный псевдоним. Что ж, звучит неплохо: Весси, Кристи… Что еще? Автор детективных рассказов, повестей и сценариев, пятьдесят два года, женат, двое детей.
Когда-то я охотно читал крими, и этим отчасти объясняется, почему я оказался в конторе Хокинза, хотя мог поехать на Аляску (мне предлагали место второго пилота в танкерной авиакомпании). Клиффорд Весси и его коллеги в какой-то мере виноваты в том, что я застрял в дождливом Теронсвилле. «А раз так, — подумал я, — у меня нет причин сочувствовать этому писаке. Ну держись, Клиффорд Весси…»
Я перелистал несколько страниц и укрепился в этой мысли. Преуспевающий литератор, взрослые дети, вполне обеспеченная семья, состоятельные родственники, собственный дом в модном курортном городке… Нет, здесь не было ничего похожего на первоначально рисовавшуюся мне ситуацию: ни бедной вдовы, ни сирот.
Впрочем, очень быстро я перестал об этом думать. Я впервые держал в руках досье страховой компании, и меня поразило, как много эти люди знают о своих клиентах. Клиффорд Весси и не думал еще обращаться в компанию Дикшайта, а на него уже была заведена учетная карточка. Он попал в число возможных клиентов, а к таким людям компания планомерно подбирала ключи. Идеальное здоровье, за пять лет ни одного нарушения правил уличного движения, спокойный образ жизни… Компания искала людей, которых выгодно страховать, и это был как раз такой случай. Возможным клиентам регулярно посылали рекламные проспекты, их потихоньку обрабатывали неофициальные агенты компании. Ловко это было организовано! Человек беседует со своим приятелем, разговор случайно касается страховки, две-три фразы — и зерно брошено… В один прекрасный день Весси сам пришел к Дикшайту. Вот тут за него взялись всерьез. За неделю о нем собрали кучу сведений: как он водит машину (наблюдения агента), в каком состоянии машина и как соблюдаются сроки профилактики (сведения из мастерской, которой пользовался Весси), как он переходит улицу (наблюдения агента-психолога), данные психоанализа (заключение психоаналитика), сведения о поездках за последние десять лет (по данным картотеки), прогноз по алкоголизму (заключение врача), участие в уличных шествиях и демонстрациях (данные картотеки) и далее в том же духе. Плотный рентген, ничего не скажешь. Компания хотела играть наверняка: под рентген попал не только Клиффорд Весси, но и его жена, дети, родственники, даже литературный агент Весси и некоторые соседи. Собранные сведения поступили программистам, и ЭВМ установила, что у Весси все шансы (вероятность 0,97) дожить до глубокой старости и спокойно умереть в своей постели, успев к этому времени выплатить компании более семи тысяч… Прекрасная перспектива.
Однако не прошло и года, как Клиффорд Весси погиб в результате несчастного случая. Отказали тормоза машины (во всяком случае такова была версия полиции), и новенький «кадиллак», шедший по шоссе в пяти милях от Вудгрейва, упал с обрыва на прибрежные скалы. В папке были снимки разбитой машины и места происшествия. Дорога там круто поворачивает, с одной стороны почти отвесная бетонная стена, подпирающая холм, с другой — частокол из бетонных столбиков. «Кадиллак» начисто снес два столбика и свалился с высоты десятиэтажного дома. Катастрофа произошла в три часа дня, дождя не было, июльское солнце светило вовсю. Последними видели Клиффорда Весси владелец книжного магазина в Лондоне и рабочий с бензоколонки в тридцати милях от Вудгрейва. По их словам, Весси был в хорошем настроении, шутил. Экспертиза установила: в тот день Весси не выпил ни капли спиртного.
«Кадиллак» еще лежал на скалах, а ищейки Дикшайта уже рыскали по Вудгрейву. И ничего не обнаружили, ни малейшей зацепки, ничего такого, что давало бы повод заподозрить самоубийство.
Был в папке и снимок Весси, сделанный за год до катастрофы. Полное бритое лицо, маленькие глазки, аккуратно причесанные редкие волосы… Бесцветная физиономия лавочника.
И вот этот дядя, ухоженный, самодовольный, вполне обеспеченный, трезвый как стеклышко, солнечным утром садится в «кадиллак» и отправляется в Лондон. А на обратном пути авария — и «кадиллак» лежит на скалах.
…Только теперь, закрыв папку, я понял, какое безнадежное депо подсунул мне шеф. Не было ни малейшей зацепки.
У каждого великого детектива должен быть свой метод. Так принято считать. На самом деле в наше время есть только один метод, и состоит он в том, чтобы терпеливо собирать сведения, относящиеся к расследуемым событиям. Посмотрите, например, как работает комиссар Мегрэ.
«Жанвье, поройтесь в картотеке… Мадам, что вы видели из окна?.. Скажите, хозяин, часто сюда заходил этот парень?.. Лапуэнт, расспросите таксистов…»
Рано или поздно выплывает нужный факт, и это значит, что след найден.
Хороший метод, но не для меня. Мне нужно нечто другое: чтобы я сидел у себя, нисколько не думая о расследовании, или болтал с Анной, а дело прояснилось само собой. Или как тогда с этим свихнувшимся кассиром Гейером: банк не хотел поднимать шум, надо было перехватить Гейера до отлета из Девера, я рванул на своем «ариэле». Славная была гонка: я гнался за «фордом» Гейера, а за мной на «гепардах» гналась дорожная полиция… Ну а что делать сейчас? За кем гнаться?
Поразмышляв, я позвонил Анне и предложил пообедать вместе.
— Шеф уже справлялся, где ты, — сказала она. — Не советую околачиваться здесь до обеда.
Я посмотрел в окно; в такой занудный дождь мог работать только неутомимый комиссар Мегрэ.
— У меня по горло работы, — с негодованием возразил я. — Поройся в нашей библиотеке и принеси мне сочинения Клиффорда Весси. Все, что найдешь. А если будет спрашивать шеф, скажи, что я изучаю писанину Весси.
Это была гениальная идея, и я бросил трубку, чувствуя, что попал в точку. Раз Клиффорд Весси писал детективные сочинения, никто не может меня упрекнуть в том, что я начал с них.
У нас были два шкафа, битком набитых крими. Дядюшка Хокинз полагал, что мы должны следить за такой литературой. Иногда я брал журнал или книгу — почитать перед сном. Что ж, шеф будет доволен, что крими пригодились.
Через полчаса (пока я со спокойной совестью читал газеты) Анна принесла полдюжины книг и охапку журналов.
— Как насчет обеда? — спросил я.
Она покачала головой.
— Ничего не выйдет. Масса работы, шеф свирепствует.
Я взял наугад одну книгу. На глянцевой обложке мрачный верзила, сжимая в лапах два пистолета, преследовал симпатичную блондинку. Черт его знает, зачем для этого нужны два пистолета… Полистав книгу, я припомнил, что когда-то читал ее, во всяком случае начинал читать. Сюжет был самый стандартный (полицейский ведет расследование, хотя его начальник, подкупленный бандой, всячески ему мешает), герои тоже стандартные (до идиотизма честный сыщик Дон Роберт Брайстоу, легкомысленная певичка Китти, которая под благотворным влиянием Брайстоу возвращается на праведный путь, и гангстеры, множество гангстеров, поминутно хватающихся за пистолеты).
«Пронзительным взглядом Брайстоу прошил гангстера, тот побледнел, пистолет в его руке дрогнул, и этого было достаточно, чтобы Брайстоу великолепным прыжком перемахнул через ограду». Такие красоты были на каждой странице. «Сжимая рукоятку пистолета, Брайстоу неслышными шагами…»
Я взглянул на часы и отложил книгу. Слишком уж пространно писал Весси. Похоже, что у него была норма — двести страниц на каждую повесть о Доне Роберте Брайстоу.
На обратной стороне обложки был портрет автора. Ничего похожего на лавочника, вот что значит искусство фотографа! Клиффорд Весси смотрел исподлобья, прищурившись, и это придавало ему проницательность и таинственную значительность.
В журнальных рассказах действовал все тот же Брайстоу. Я прочитал один рассказ, второй, третий… Добросовестная посредственность. Работа ремесленника, обладающего необходимыми навыками и достаточно трудолюбивого, но начисто лишенного воображения. Едва взглянув на начало четвертого рассказа, я уже знал, что произойдет дальше и чем это кончится.
Почему люди читают такую чепуху? Впрочем, я сам увлекался крими, пока не поплавал на плотах.
Надо написать мемуары — вот какая мысль появилась у меня, когда я просматривал четвертый рассказ о неутомимом Брайстоу. Простая и гениальная идея: записки испытателя аварийно-спасательных плавательных средств — такого еще не было, это будет бестселлером. Первая гениальная мысль, которая появилась у меня в дождливую погоду; обычно гениальные идеи приходят ко мне в солнечные дни. Дядюшке Хокинзу не нравится, как я работаю? Прекрасно! Я уйду и напишу книгу.
Тут я подумал о Весси: ему не о чем было писать, он высасывал все из пальца — и все-таки прекрасно зарабатывал. У Весси был литературный агент, которому он сдавал свою продукцию. Вот кто мне нужен. Я еду к литературному агенту — раз, расспрашиваю его о Весси — два, попутно закидываю удочку насчет своей книги — три.
Книгу я представлял вполне отчетливо. Двести страниц. Суперобложка. Горящий корабль. Крупно:
Ричард Уайкофф «Уходить от смерти — мое ремесло».
Офис литературного агента Ольбрахта Збраниборски находился в Теронсвилле, в десяти минутах ходьбы от нашей конторы. Но я поехал на машине: пусть этот Збраниборски увидит, какая у меня машина. Я выложил за нее все монеты, заработанные в Саргассах. Спортивные «ариэли» выпускались только по заказам, фирма обчистила меня до дна, но я не жалею, машина того стоит.
Ехать пришлось минут двадцать, вкруговую. У меня было время поразмыслить, я решил вывернуть план наизнанку. Если я появлюсь у Збраниборски как детектив, потом трудно будет говорить о моей книге. Надо действовать иначе: начать о книге, а потом, если представится случай, перевести разговор на Весси.
У старого четырехэтажного дома стояли две машины: потрепанный «форд» и древний «олдсмобиль». На фоне этих стариков мой «ариэль» выглядел, как стюардесса «Эйр Франс», случайно заглянувшая в пансион для престарелых.
Ольбрахт Збраниборски оказался маленьким, толстеньким, говорливым и очень подвижным человеком лет сорока пяти. Разговаривая со мной, он бегал по своему кабинету — наглядная модель броунова движения, — бегал вроде бы совершенно беспорядочно, подходил к книжным полкам, брал книги, переставлял, снова начинал двигаться, ловко обходя лежавшие на полу связки книг. Но когда его вынесло к окну, он задержался на несколько секунд, молча рассматривая «ариэль», и после этого стал бегать с еще большим энтузиазмом.
Не претендуя на лавры Мегрэ, я давно перестал строить силлогизмы и полагался в основном на непосредственное впечатление. Збраниборски и его берлога мне сразу понравились. В комнате не было ничего показного, здесь все предназначалось для работы: книжные шкафы, книжные полки, стеллажи для журналов и рукописей, картотеки, огромный стол, заваленный почтой — книгами, журналами, какими-то пакетами.
Я сидел в массивном кожаном кресле, на столике передо мной была бутылка шотландского виски, а Збраниборски бегал из угла в угол, жестикулируя и восторгаясь моей идеей. Впрочем, я был начеку и твердо помнил, что моя норма — три глотка, иначе я не поведу машину, особенно в такую скверную погоду.
— Писать вы, конечно, не умеете, — говорил Збраниборски, всплескивая руками, — нет, нет не возражайте! Вы и не должны уметь писать. Писателей, умеющих писать, слишком много. Но кто из них испытал в жизни хотя бы одну десятую того, что испытали вы?.. Сто лет назад писатель знал то, чего не знали его читатели. Он был Учителем, вы меня понимаете? Нынешние писатели ничуть не выше своих читателей, поверьте мне, я хорошо знаю тех и других. Скажите, какие романы могут соперничать с книгами Тура Хейердала? Хейердал, Бомбар, Тенцинг, Гарун Тазиев — вот настоящие книги. Боже мой, я мог бы привести вам статистику, сколько угодно статистики. Книги Хейердала переведены на 89 языков, вы понимаете, что это значит? Сочинения всем надоели, люди сами знают все то, что знает сочинитель, они хотят прикоснуться к чему-то новому и настоящему. Мы сделаем потрясающую книгу, если вы ничего не будете сочинять и сумеете писать так, как вы сейчас рассказывали мне. И никаких горящих кораблей на обложке, это дешевка.
Он остановился и внимательно посмотрел на меня.
— Не знаю, надо ли вообще писать. Вы могли бы рассказывать мне; если есть хороший слушатель, дело идет легче, Будем записывать на диктофон. Хотите, начнем прямо сейчас?
К этому времени, несмотря на удобное кресло и виски, я отчетливо чувствовал некоторый дискомфорт. Это была совесть, черт бы ее побрал, совесть умеет создавать дискомфорт, у меня уже были подобные случаи. Збраниборски слишком серьезно отнесся к моей идее, в этом все дело. Литературный агент, в сущности, только маклер, торговый посредник. Но Збраниборски просто загорелся этой идеей, и у меня не хватало духу темнить.
— Вы уверены, что книга получится? — пробормотал я, стараясь выиграть время. Иногда мне удавалось уломать совесть.
Збраниборски посмотрел на меня светлыми детскими глазами.
— Я всю жизнь ждал такого случая, — тихо сказал он. — Вы не поверите, сколько дерьма прошло через мои руки. Сначала я вел любые дела, чтобы основать контору. Потом, чтобы ее поддерживать. Нужно было как-то жить, — он пожал плечами, — банальный довод…
— У меня тоже контора, — сказал я. — Частная детективная контора Хокинза.
— Детективная контора? — растерянно переспросил Збраниборски. — При чем тут детективная контора?
Я попытался вкратце обрисовать ситуацию, Збраниборски нетерпеливо бегал по комнате, негодующе пофыркивал и всплескивал руками.
— Бросьте все это! — воскликнул он, так и не дослушав меня. — Надо сделать книгу, вы получите кучу денег, ручаюсь.
Он снова начал говорить о книге, но тут уж я его перебил. В конце концов я не мог так просто бросить контору Хокинза. Хокинз взял меня, когда я был на мели. Хокинз полтора года держал меня, хотя я не приносил никакой пользы, и было бы просто свинством уйти, не выполнив порученного дела.
— Какое дело? — возмутился Збраниборски. — Нет никакого дела, я-то знал Клиффорда. Тут все чисто, можете не сомневаться. Несчастный случай — и ничего больше. Я вел его дела четверть века, понимаете? Боже мой! Клиффорд Весси… Ни малейшего проблеска таланта. Это был аккуратный литературный клерк. Размеренная жизнь, трудолюбие… Он писал авторучкой, он не диктовал свои сочинения. Чтобы диктовать, надо больше воображения. Он писал авторучкой, знаете, таким ровным канцелярским почерком. Потом отдавал секретарше, слегка правил перепечатанный текст, два-три слова на странице, не больше, и привозил это мне.
— Представляю.
«Сжимая рукоятку пистолета. Дон Роберт Брайстоу неслышными шагами крался по темному коридору»…
И все-таки мог же ремесленник испытывать чувство зависти к мастерам. Сначала зависть, потом появляется комплекс неполноценности…
Збраниборски расхохотался. Смеялся он по-детски, нисколько не скрывая, что смеется надо мной.
— Извините, но вы ничего не понимаете в людях, — сказал он. — Ремесленника абсолютно не беспокоит мастерство настоящих писателей. Он живет в другом измерении. Как бы вам объяснить… Ну вот, стали бы вы завидовать Геркулесу, его силе, его подвигам? Нет, потому что Геркулес — это миф. Так вот, для Клиффорда настоящий писатель — это тоже миф, что-то несуществующее. Я уж не говорю о Толстом или Фолкнере, для мистера Весси мифом были даже Агата Кристи и Джон Ле Карре.
— И что же, у него не было никаких стремлений, никаких огорчений?
— Книги Клиффорда Весси вышли общим тиражом в двенадцать миллионов. Да, да, это много меньше, чем у Поля Кени или Клода Ранка, но все-таки — двенадцать миллионов! Что касается огорчений… Однажды он проиграл на скачках триста фунтов и ныл потом полгода. Далее. Он быстро лысел, это его огорчало, он хватался за разные средства… Что еще? Лет восемь назад его не приняли в один аристократический клуб, иногда он вспоминал об этом… Вот и все. Литературных неудач не было. Клиффорд с его неотразимым Доном Робертом Брайстоу — как раз то, что нужно неискушенному читателю. Месяца за три до смерти он принес небольшой фантастический рассказ, это была нелепая затея — перейти к фантастике, я отказался взять рассказ. Единственный случай, когда мы поспорили. Обычно я брал его стряпню безоговорочно.
— Серьезная ссора? — спросил я. Вопрос был идиотский, но надо было что-то спросить.
Збраниборски протестующе взмахнул руками.
— Что вы! Разве это ссора… Автору детективных романов нельзя браться за фантастику. Читатели любят верить в подлинность всех этих полицейских историй. Читателю кажется, что автор участвовал в расследовании или во всяком случае копался в материалах. Рекламируя книгу, мы стремимся поддерживать эту иллюзию. И вдруг фантазия, игра воображения… Тогда и похождения Брайстоу покажутся выдумкой. И потом — какой из Клиффорда фантаст? Я открыл рукопись, увидел набивших оскомину космических пришельцев, мне стало тошно. Я посоветовал Клиффорду подписать рассказ псевдонимом и отдать в журнал научной фантастики. В конце концов почему не позволить себе такую блажь, если она не мешает делу?.. Он побывал в двух или трех редакциях, несколько раз переделывал рассказ… Не знаю, может быть, ему хотелось что-то доказать мне или себе… Рассказ не брали. Понимаете, это другой жанр. Весси пришлось бы осваивать ремесло почти с самого начала. Нужны годы, чтобы выйти на приемлемый уровень.
Збраниборски достал из нижнего ящика письменного стола зеленую папку и протянул ее мне.
— Пожалуйста, — сказал он, — можете убедиться. Сейчас у меня все бумаги Клиффорда. Кое-что я пристрою, хотя семья не нуждается в деньгах. Но этот рассказ никому не нужен.
Папка была увесистая, я сказал об этом Збраниборски.
— Там все варианты рассказа, — ответил он. — Все варианты и черновые наброски. У Клиффорда не пропадал ни один листок.
Я подумал, что есть хотя бы одна новая деталь, о которой можно будет упомянуть в отчете. Пусть дядюшка Хокинз видит, как я старался.
— Объясните вашему шефу, что здесь все чисто, — сказал Збраниборски. — Незачем терять время. Берите расчет, будем работать над книгой.
Я глотнул виски; к сожалению, это был уже третий глоток. Хокинзу не нужны мои объяснения, ему нужны новые факты, новые сведения, придется ехать в Вудгрейв. Я стал втолковывать это Збраниборски и едва не упустил важную мысль.
— Насчет книги, — сказал я. — Тут есть один скользкий момент, вы должны быть в курсе. Появится книга, а потом за нас возьмутся. Будьте уверены, за нас крепко возьмутся.
Збраниборски удивленно уставился на меня.
— То есть как? В каком смысле?
Можно прочитать тысячи детективных романов и нисколько не разбираться в жизни. Испытания, в которых я участвовал, кому-то приносили прибыль, кому-то убыток. Фирмы, производящие спасательное оборудование, отчаянно конкурируют. В двух случаях из трех те, кто тебя нанимает, готовы на все, лишь бы отчет об испытаниях выглядел оптимистично. Промышленный шпионаж, дезинформация, подкупы, преступления — что угодно, лишь бы обойти конкурента. Восемь лет назад у Канарских островов я отчаянно вычерпывал воду из полузатопленной шлюпки, и когда увидел вертолет, просто взвыл от радости. Но вертолет медленно прошел надо мной, его колеса были метрах в трех от меня. Воздушный поток раскачивал лодку, вода лилась через проломленный борт, я ничего не мог сделать. Вертолет трижды прошел надо мной, меня хладнокровно топили… В тот раз я спасся чудом: вертолет ушел, его спугнула рыбачья шхуна. Год спустя у Цейлона мой спасательный плот обстреляли с самолета…
— Великолепно! — воскликнул Збраниборски. — Вы обязаны все это рассказать. Надо сделать мужественную и честную книгу.
«Нет уж, — подумал я. — Один раз я вышел живым из этой игры, с меня хватит».
Милях в двадцати от Теронсвилла туман стал плотнее, белая стена начиналась прямо за ветровым стеклом автомобиля и, поскольку окончание разговора со Збраниборски ознаменовалось двумя лишними глотками, я свернул к мотелю, благоразумно решив немного переждать.
В пустом баре я выбрал столик поближе к окну (скорее это была стеклянная стена; при современной архитектуре не поймешь — где окно, а где стеклянная стена). Я заказал двойной кофе и открыл зеленую папку с рассказом Клиффорда Весси. Впрочем, на первой странице был другой псевдоним — Джон Кинг. Это звучало совсем неплохо: Джон Кинг «Голубая лента». Но прочитав две страницы, я понял, что Збраниборски прав. Летающая тарелка опустилась на лужайку перед домом Моргана Робертсона… Еще один — какой по счету? — рассказ о летающих тарелках. Я захлопнул папку и стал думать о своих делах.
Действительно, мне есть о чем написать, я знаю, насколько плохи спасательные средства даже на лучших лайнерах, и хорошо понимаю, чем это вызвано. Могу назвать фирмы, привести десятки примеров, могу показать этот жестокий механизм, сознательно жертвующий тысячами человеческих жизней во имя прибыли. А потом? Такую книгу мне не простят, это уж точно.
Если ваша фирма продает пылесосы, телевизоры или подъемные краны, нужно, чтобы ваш товар работал. Чуть лучше или чуть хуже, но такой товар должен работать, иначе вам его завтра же вернут. А спасательные средства не работают, они просто находятся на корабле. В девятнадцати случаях из двадцати их вообще не используют и через положенный срок заменяют новыми. Тут огромный соблазн продать что-то дешевое, но кажущееся дорогим и надежным. И не меньший соблазн купить эту бутафорию, потому что ее охотно отдадут на самых льготных условиях. Прибыль в таких сделках много больше, чем даже в нефтяном бизнесе. И страсти накаляются соответственно ставкам…
Я машинально открыл зеленую папку, вновь прочитал первую страницу и остановился, почувствовав какую-то странность. Пожалуй, не следовало делать двух лишних глотков. Соображал я хуже, чем обычно. Но соображать было не о чем. Тривиальное начало плохого фантастического рассказа. Действие происходит в конце прошлого века. Летающая тарелка опускается перед домом некоего Робертсона, молодого репортера, пытающегося по вечерам сочинять фантастические романы. Фантазия у Джона Кинга была небогатая, и я не удивился, прочитав, что экипаж летающей тарелки состоял из маленьких зеленых человечков. Разумеется, они нуждаются в помощи, эти зеленые человечки, что-то у них сломалось. Существует приказ не вступать в контакты с людьми, но положение безвыходное, зеленые человечки вынуждены открыться Робертсону: они рассчитывают, что писатель-фантаст лучше поймет их, чем кто-либо другой. Разумеется, мистер Робертсон оправдывает эти надежды. Летающую тарелку прячут в сарай. Зеленые человечки принимаются разбирать ее, а Робертсон отправляется в Лондон за материалами, необходимыми для ремонта…
Все это было изложено бесцветным и занудным протокольным стилем, но без присущей протоколу достоверности. Я продолжал читать только потому, что за стеклянной стеной туман стал темно-серым, даже черно-серым. Иногда в глубине тумана появлялись багровые пятна автомобильных фар, и тогда возникало нечто вроде «Воспоминания в полдень» — мазни, висевшей в кабинете Поля.
Читал я не очень внимательно, меня все время преследовало ощущение какой-то странности. Не было ни малейшего сомнения, что рассказ — бездарное подражание, примитив. И все-таки… В конце концов я вернулся к первой странице и стал вчитываться в каждое слово. Итак, летающая тарелка опустилась на лужайку перед домом мистера Робертсона… Джон Кинг (он же Клиффорд Весси) дал герою свою фамилию, вот в чем была странность! Рассказ велся от третьего лица, но героем был Робертсон. Дед или прадед Клиффорда Робертсона, живший в конце прошлого века, некий мистер Морган Робертсон.
Заметьте, не просто Робертсон, а Морган Робертсон. Робертсонов тысячи, возможно, даже десятки тысяч. Но Морган Робертсон, живший в конце прошлого века, это совсем особый случай…
Ибо Морган Робертсон, журналист, пытавшийся писать фантастические романы, существовал на самом деле.
Сколько людей помнят сейчас об этом. Двадцать? Сто?.. Не знаю. Во всяком случае я один из них.
Было время, когда о Моргане Робертсоне знал каждый мальчишка. Робертсон нашел издателя, и в 1898 году на прилавках книжных магазинов появился роман «Тщетность». Роман о морской катастрофе. В Англии построен огромный корабль — «Титан». Самый большой, самый роскошный, самый быстроходный… Билеты на первый рейс через Атлантику доступны только очень богатым людям. На борту «Титана» собирается высшее общество, корабль должен поставить рекорд скорости и завоевать «Голубую ленту», приз самому быстроходному лайнеру. В Северной Атлантике поздняя и холодная весна, но, стремясь в кратчайший срок преодолеть расстояние до берегов Америки, «Титан» идет полным ходом — и темной апрельской ночью сталкивается с айсбергом. Насосы не успевают откачивать воду, спасательных шлюпок не хватает, большая часть пассажиров и команды обречена на гибель… Морган Робертсон не был великим писателем. Он не был даже просто профессионалом. Но в книге — я читал ее дважды — немало сильных страниц. Катастрофа меняет людей. Точнее: заставляет показать свое подлинное лицо. Один из героев романа, молодой финансист, отнимает у своей возлюбленной спасательный пояс. Ее спасает старый врач, уступающий ей место в шлюпке…
На книгу Робертсона не обратили никакого внимания. Но через четырнадцать лет, в 1912 году, погиб «Титаник». Погиб при обстоятельствах, поразительно совпадающих с теми, что описаны в романе «Тщетность». В том же месте, в такую же апрельскую ночь «Титаник», вышедший в свой первый рейс и пытавшийся завоевать «Голубую ленту», столкнулся с ледяной горой… Вот тут-то и вспомнили о романе «Тщетность»! Да и как было не вспомнить, если совпали даже мельчайшие детали. Взять хотя бы описание «Титана»: длина 260 метров, водоизмещение 70 тысяч тонн, мощность двигателей 50 тысяч лошадиных сил, скорость 25 узлов, четыре трубы, три винта. Реальный «Титаник»: 268 метров, 66 тысяч тонн, 55 тысяч лошадиных сил, 25 узлов, четыре трубы, три винта… Никогда до этого и никогда после этого литературное произведение не оказывалось таким точным и мрачным пророчеством.
По-видимому, нет ничего неблагодарнее подобных пророчеств, Сначала на роман не обратили ни малейшего внимания, а после гибели «Титаника» поднялся страшный вой, на Робертсона посыпались обвинения — словно это он был виноват в катастрофе. Массовой психологией уже тогда недурно умели управлять. Кому-то было выгодно хотя бы частично отвлечь внимание от подлинных причин катастрофы, и Робертсона травили вполне профессионально. Идиотизм аргументации в таких случаях ничего не значит, лишь бы крик был погромче. Почему, зная об опасности, не предупредил в серьезной форме? Почему сам остался на берегу? Не подстроена ли катастрофа желающим прославиться романистом? В таком духе… В «Тайме» какой-то профессор пространно рассуждал о влиянии злой воли на ход событий. В других газетах религиозные фанатики прямо призывали к расправе над Робертсоном. Он получал сотни писем, ему угрожали, его проклинали. В конце концов он вынужден был бежать. Никто не поинтересовался, как же удалось получить столь точный прогноз. Роман ни разу не был переиздан, о нем быстро забыли…
В рассказе все было так и не так. Зеленые человечки хотят как-то отблагодарить Робертсона, но у них строгий приказ не нарушать естественного хода событий: зеленые человечки опасаются, что вмешательство в земные дела принесет людям вред. После долгой дискуссии старый зеленый человечек О-а-о (у него ярко-рыжие волосы, что соответствует седине) предлагает дать Робертсону сведения о какой-то грядущей катастрофе; такие сведения, утверждает рыже-зеленый О-а-о, несомненно помогут предотвратить катастрофу и принесут только пользу. Робертсон по роду своей репортерской службы постоянно околачивается в компании Ллойда, ему ничего не стоит получить статистику, необходимую зеленым человечкам для прогнозирования катастрофы. Там, откуда прилетели зеленые человечки, существует наука под названием «исчисление будущего», а на летающей тарелке, разумеется, есть ЭВМ, поэтому на расчеты уходит менее двадцати минут. Морган Робертсон получает точный прогноз о корабле, который будет спущен на воду через пятнадцать лет и потерпит катастрофу в первом же рейсе…
Ну а дальше — отлет зеленых человечков и тщетные попытки Робертсона предупредить кого-то о грядущей катастрофе. На Робертсона смотрят как на афериста или сумасшедшего. В конце концов он пишет роман «Тщетность», но и это ничего не дает: на роман просто не обращают внимания. Проходят годы. Робертсон все реже вспоминает о зеленых человечках, встреча с ними кажется ему далеким сном. Рассказ заканчивается проводами «Титаника». Морган Робертсон, вновь безуспешно пытавшийся что-то предпринять, стоит в веселой и нарядной толпе провожающих. Единственный человек, твердо знающий, что «Титанику» не суждено вернуться…
Пожалуй, в моем пересказе все это звучит интереснее, чем в рукописи Робертсона. Я излагаю самую суть, идею рассказа, а у Робертсона отличная идея тонет в унылых описаниях и вялых диалогах.
«Странно, — подумал я, — ведь это первая попытка хоть как-то объяснить феномен Робертсона. Пусть объяснение нельзя принять всерьез, но черт побери, рассказ возвращает нас к нераскрытой тайне: а как все-таки Морган Робертсон сумел с такой точностью спрогнозировать гибель «Титаника»?
И еще. Я почувствовал некоторую симпатию к Клиффорду Робертсону. Человек хочет восстановить доброе имя своего предка. В наше время это почти трогательно. В конце концов нельзя судить о Клиффорде Робертсоне по сочинениям Клиффорда Весси. Работа есть работа: иногда она не нравится, но ее все равно приходится выполнять. Важно другое — то, что человек делает по своей воле. Здесь-то и проявляется его характер.
Второй вариант рассказа назывался «Хроноклазма не будет». Над заголовком было написано: К.Робертсон-младший. «Браво, — подумал я, — Клиффорд Робертсон набрался смелости и решил выступать без псевдонима…»
Итак, на лужайке перед домом мистера Моргана Робертсона внезапно возник странный аппарат — хрустальный шар, обмотанный спиралью из белого металла. Из аппарата вышел молодой человек, одетый в черный фрак, брюки для гольфа и розовые туфли. Оказывается, молодой человек прибыл из 25-го века. Оу Аон (так зовут молодого человека) собирает материалы для диссертации, ему нужно поставить эксперимент — тут он надеется на помощь мистера Робертсона. Ведь мистер Робертсон пробует свои силы в фантастике и потому, несомненно, обладает богатым воображением. Оу Аон уже был у мистера Уэллса («Как, мистер Робертсон ничего не знает о мистере Уэллсе?! Ах, да, сейчас девяносто третий год, первое произведение мистера Уэллса появится только через два года…»), прославленный фантаст, автор «Машины времени», не поверил Оу Аону и выставил его за дверь. Такой досадный парадокс!
Впервые в рукописи Робертсона промелькнула неплохая деталь, я это отметил. Понравился мне и парень из 25-го века, он был более занятным, чем зеленые пришельцы. Путешествия в прошлое, объясняет Оу Аон, считаются крайне рискованными: все боятся, что путешественник начнет предсказывать будущее — и тогда изменится история, возникнут хроноклазмы, последствия которых невозможно представить. Так вот, лично он, Оу Аон, выдвинул противоположную гипотезу и хочет доказать ее экспериментально. Он уже побывал в Трое, рассказал Кассандре, как кончится троянская война, — и что же вы думаете? — предсказаниям Кассандры никто не поверил, все осталось неизменным. Люди глухи к предупреждениям. Теперь нужен еще один эксперимент: допустим, заранее станет известно о судьбе «Титаника»; повлияет ли это на ход событий?..
Второй вариант рассказа показался мне более удачным. Сцена отлета Оу Аона вообще получилась эффектной. Морган Робертсон помогает вытащить из сарая спрятанную там машину времени. Прощальное рукопожатие. Робертсон желает Оу Аону счастливо вернуться в 25-й век. Оу Аон отвечает, что возвращаться еще рано: надо побывать в 20-м веке и договориться с неким Клиффордом Робертсоном, чтобы тот написал о гибели гигантского танкера «Торри каньон» в Ла-Манше (это случится в марте 1967 года) и о катастрофе, которая произойдет в марте 1978 года у берегов Бретани, — погибнет еще более огромный танкер «Амоко Кадис». Морган Робертсон потрясен: неужели и через сто лет будут катастрофы? И что это такое «танкер»? Оу Аон торопится, надо стартовать, пока никто не увидел стоящую на лужайке машину. Но он все же успевает объяснить Робертсону, что такое танкер. И уже из кабины добавляет: самая большая катастрофа произойдет в январе 1988 года, когда близ полуострова Корнуолл пассажирский атомоход столкнется с супербалкером; от радиоактивного загрязнения погибнет около четырех тысяч человек… Машина времени исчезает, оставив ошеломленного и ничего не понимающего Моргана Робертсона. Что такое «атомоход»? Что такое «балкер»? Что означают слова «радиоактивное загрязнение»? Кто такой Клиффорд Робертсон?..
Далее все идет, как в первом варианте: Морган Робертсон безуспешно пытается что-то предпринять, потом пишет роман «Тщетность». Проходят годы, спущен на воду «Титаник», и вот Робертсон стоит в толпе провожающих…
Я читал не очень внимательно. Меня преследовала назойливая мысль: откуда у Клиффорда Робертсона данные о катастрофе 1988 года? Ну, «Титаник» — это история. Катастрофы с «Торри каньон» и «Амоко Кадис» известны каждому англичанину, тут тоже нет загадки. А вот столкновение атомохода с супербалкером — что это: художественный вымысел или прогноз? Я знал; проектируется первый пассажирский атомоход для атлантических линий. Скорость что-то около 50 узлов, свыше четырех тысяч пассажиров. Уже существуют балкеры, корабли для перевозки насыпных грузов водоизмещением в миллион тонн. У Клиффорда Робертсона просто не хватило бы фантазии выстроить такую впечатляющую линию: реальный роман — реальная гибель «Титаника» — реальные катастрофы танкеров — грядущая катастрофа атомохода. Никакими художественными средствами нельзя было бы достичь большей убедительности, чем достиг Клиффорд Робертсон, обладающий весьма скромным литературным даром. Появись такой рассказ — и на атомоход не продали бы ни одного билета. Подумать только: Робертсон снова предупреждает о катастрофе корабля! На этот раз глухих бы не оказалось…
«Игра выходит за пределы литературы, — подумал я, — не мог Клиффорд Робертсон решиться на такой шаг только из желания замолвить доброе слово о своем предке или из желания опубликовать рассказ. Клиффорд Робертсон знал, что катастрофа должна произойти. Это единственное объяснение».
Быстро перелистав наброски неоконченного третьего варианта (рассказ теперь назывался «Тщетность-2»; нетрудно представить себе взрывчатую силу этого названия в сочетании с фамилией Робертсона), я нашел в папке то, что ожидал найти: пожелтевшие листы, исписанные мелким почерком. Цифры, формулы, расчеты. Бумаги Моргана Робертсона.
Позже я провел долгие часы и дни с этими бумагами, пытаясь разобраться в исчислении будущего — науке, созданной Морганом Робертсоном. Но тогда, в баре, я быстро перелистывал хрупкие желтые страницы, отыскивая выводы, итоги расчетов. Листов было сто восемь. На семьдесят втором я нашел прогноз по «Титанику»; на восемьдесят седьмом — по «Торри каньон», на восемьдесят восьмом — по «Амоко Кадис». А еще через семь страниц кратко описывалась «катастрофа 1988 года».
Несколько пояснений. Бумаги Моргана Робертсона относятся к 1912 году и представляют собой черновик книги. По-видимому, Робертсон начал писать эту книгу сразу после гибели «Титаника», собираясь отвести от себя вздорные и невежественные обвинения. Но книгу он не закончил. Помешало нервное потрясение. Потом Робертсон уехал в Канаду. Последние страницы книги почти бессвязны. Вообще в рукописи множество уточнений, изменений, вставок. Читать эти листы трудно. Расчет по «Титанику» приведен полностью, а другие прогнозы даны только в виде конечных выводов. Они не так точны, как прогноз гибели «Титаника». Робертсон не приводит названий кораблей, даты указаны приближенно: 1967 год, 1978 год, конец 1987 года или 1988 год… Нет слов «танкер» и «балкер»; Робертсон пишет о «кораблях, везущих жидкий или пескообразный груз». Нет и слова «атомоход», речь идет о «двигателях, использующих внутренние силы материи». Ничего нет о последствиях гибели танкеров, когда сотни и тысячи тонн нефти погубили побережье Бретани и пляжи Корнуолла. Не упоминается и «радиоактивное загрязнение». Робертсон не думал о деталях и тонкостях терминологии. Он с лихорадочной поспешностью писал книгу-оправдание…
Повторяю, детальное изучение бумаг Моргана Робертсона я начал позже. Пока для меня были важны только две вещи: существуют ли вообще эти бумаги и есть ли в них прогноз катастрофы 1988 года. Я увидел, что бумаги существуют и что прогноз есть. Теперь я знал, что Клиффорда Робертсона убили.
Я ехал в сторону Вудгрейва, ехал осторожно, хотя туман почти рассеялся, и думал о странной судьбе Моргана Робертсона, гениального математика, опередившего свое время на столетие, а может быть, и больше.
В школьные годы и потом, работая репортером, Морган Робертсон не очень думал о математике. Это был молодой человек с изрядным зарядом честолюбия, что встречается весьма часто, и колоссальным воображением, что, наоборот, встречается чрезвычайно редко. От избытка воображения он пытался писать фантастические романы, хотя литературного дара у него не было. А по службе этому молодому человеку приходилось слоняться по залам компании Ллойда и добывать информацию для газет. И вот здесь, в один из обычных дней, у Моргана Робертсона появилась мысль о том, что будущие события можно вычислять с математической точностью. В этом храме наживы, где все думали о деньгах, Морган Робертсон сформулировал основные постулаты науки, которой нет и по нынешний день, ибо то, что мы называем прогнозированием, футурологией, — лишь жалкие намеки на стройное здание науки об исчислении будущего.
У Ллойда, еще со времен царствования Якова II, скапливалась информация о кораблях, грузах, рейсах, катастрофах. Морган Робертсон понял, что в сотнях томов годовых отчетов Ллойда спрятаны закономерности, знание которых позволит управлять будущим. Он принес домой (это было осенью 1891 года) первые десять томов и углубился в их изучение. Вот здесь-то и обнаружились математические способности Моргана Робертсона, он сам пишет о них с некоторым удивлением. В бесконечном океане цифр Робертсон с потрясающей интуицией улавливал странности, выделял их, анализировал — и появлялись первые теоремы исчисления будущего. Нередко оказывалось, что нет математического аппарата для обработки информации; тогда Морган Робертсон создавал свои математические методы. Мне трудно о них судить, но результаты применения этих методов говорят сами за себя.
Морган Робертсон работал неистово: каждый день, до глубокой ночи. Он сам пишет, что засыпал от усталости прямо за письменным столом. Через три года он вывел формулы морских катастроф. Будь у Робертсона иной исходный материал, не отчеты Ллойда, а, скажем, медицинская статистика, он пришел бы к исчислению будущего как-то иначе. В конце концов формулы морских катастроф — лишь одно из многих приложений исчисления будущего. Но в те времена не существовало другого, выражаясь современным языком, массива информации, равного по объему отчетам и регистрационным книгам компании Ллойда.
Итак, Морган Робертсон, перемолов бездну информации, вывел формулы морских катастроф. Еще два года ушло на то, чтобы произвести расчет конкретной катастрофы. Формулы были громоздкими, и Робертсону пришлось проделать колоссальную вычислительную работу, умножая, деля, возводя в степень, извлекая корни. Сегодня такие расчеты можно легко сделать на карманной ЭВМ, но у Робертсона были только карандаш и бумага. И все-таки кропотливый расчет по «Титанику» он проделал трижды, каждый раз точнее и точнее…
А теперь представьте себе Моргана Робертсона летом 1896 года. Это был уже не тот честолюбивый молодой человек, который искал случая выдвинуться. Работа меняет человека — тут действие а полной мере равно противодействию. Пять лет работы, потребовавшей огромного напряжения ума и фантазии, долгие дни и ночи, в течение которых Робертсон открывал и осмысливал то, что еще никому не было известно, — все это сформировало человека с иным характером, перестроило мировоззрение и мышление, дало иной жизненный опыт. Морган Робертсон сумел подняться над своим временем, и с этой высоты ничтожными казались былые мечты о карьере и богатстве. Я бы сказал так: Робертсон — как личность — стал неизмеримо значительнее. Обострились ум и чувства, изменилось самое главное, то, что определяет суть человека — представление о ценностях, целях, добре и зле. Быть может, другой талантливый математик, имея информацию Ллойда, тоже смог бы вывести формулы катастроф и теоремы исчисления будущего. Но Робертсон, превращая информацию в абстрактные и бесстрастные формулы, ни на минуту не забывал о тех, кто погиб в море. Его могучее воображение работало не только на математику, оно с ужасающей ясностью рисовало картины кораблекрушений, заставляя искать их глубинные причины и вызывая непроходящую душевную боль.
Так вот, представьте себе этого человека, занятого своими расчетами, гипотезами, сомнениями; представьте, как он вглядывается в возникающие за формулами мрачные картины бесчисленных морских трагедий. Временами работа кажется непосильно тяжелой. И вот, наконец, поставлен решающий эксперимент: вычислена гигантская морская катастрофа: если она произойдет, теория доказана! 1912 год, Северная Атлантика, столкновение пассажирского парохода с айсбергом, гибель полутора тысяч человек…
Робертсон ошеломлен. Подумать только, полторы тысячи человек!.. Нужно что-то предпринять, нельзя допустить, чтобы совершилось такое. Нужно самому перечеркнуть свой решающий эксперимент, вмешаться в ход событий, сделать так, чтобы предсказанной катастрофы не произошло… Драма, достойная пера Шекспира. Не случайно Клиффорд Робертсон хотел отделаться пустяковыми рассказами о космических пришельцах и путешественнике, прибывшем из 25-го века. Только в третьем варианте рассказа он попытался показать все так, как было… и не смог.
Не существовало никаких зеленых человечков, никаких молодых людей из машины времени. Был великий ученый, заложивший основы математического исчисления будущего и впервые столкнувшийся с ситуацией, с которой еще никогда никому не приходилось сталкиваться. Доказательства верности теории можно получить лишь в том случае, если события будут идти своим чередом и произойдет предсказанная катастрофа. Надо сдать запечатанный пакет с прогнозом нотариусу, а потом — после гибели корабля — объявить, что все обстоятельства катастрофы были вычислены заранее. Вот тут теорию признают безоговорочно! А полторы тысячи человек… Что ж, потом формулы катастроф позволят спасти сотни тысяч людей, простая арифметика. Прекрасный довод для успокоения совести, не так ли?.. И другой путь, всеми силами мешать катастрофе, кричать, доказывать, драться, суметь изменить ход событий. Теория и формулы останутся верными, но никаких доказательств не будет, исчисление будущего признают на двадцать или пятьдесят лет позже, и человечество дорого заплатит за эту задержку.
Я подчеркиваю: в 1896 году Морган Робертсон абсолютно не принимал в расчет личные интересы, хотя по справедливости следует признать, что он имел право учесть их. Однако проблема была и без того предельно острой: с одной стороны — гибель пассажиров и экипажа «Титаника», но признание теории и возможность в будущем предотвратить многие вычисленные катастрофы, а с другой стороны — сохранение полутора тысяч жизней, но отказ от решающего эксперимента и многие катастрофы, которые нельзя будет предотвратить, потому что теория получит признание значительно позже…
Беру на себя смелость утверждать: чтобы правильно решать такие проблемы, нужно учитывать еще один фактор. Каждый наш поступок служит кому-то примером — положительным или отрицательным, быстро забываемым или вечным. Каждый наш поступок в той или иной мере отражается на поступках других людей, и этот суммарный резонанс — самая высшая мера добра и зла.
Морган Робертсон принял решение сделать все, чтобы предотвратить гибель корабля. В рукописи Робертсона подробно и точно перечислены все предпринятые им попытки повлиять на ход событий. Чтобы избежать катастрофы, достаточно было проложить курс корабля немного южнее. Или идти с меньшей скоростью. Но Робертсона просто не слушали: никого не интересовала какая-то опасность, якобы грозящая какому-то еще непостроенному кораблю. Математики, к которым обращался Робертсон, пожимали плечами: для проверки формул, на основании которых предсказана катастрофа, нужно повторить всю работу, проделанную Робертсоном, и заново проанализировать сотни томов с материалами Ллойда…
Роман «Тщетность» был лишь одной из многих попыток привлечь внимание к опасности. Фантазия подсказала Робертсону многие яркие детали, вычисленное перемешалось с придуманным, и (такова была сила фантазии этого человека!) прогноз в целом стал еще точнее.
Я думаю, Робертсон понимал, что ему не удастся предотвратить гибель «Титаника». Не случайно роман назван «Тщетность». Но Робертсон честно сражался с судьбой (или с косностью общества — так будет точнее). Он писал в Королевское общество, дважды обращался в парламент, обивал пороги компании «Уайт стар», которой принадлежал «Титаник». За три недели до отплытия «Титаника» Робертсон говорил с Эндрюсом, конструктором корабля. Эндрюс рассмеялся: «Титаник» непотопляем, катастрофы не может быть, это просто вздор. «Дай нам бог, — сказал Эндрюс, — прожить еще столько, сколько предстоит прожить «Титанику». Приходите ко мне после возвращения корабля, мы продолжим этот разговор…» Что ж, пожелание Эндрюса наполовину сбылось: конструктор «Титаника» погиб вместе со своим кораблем. Один из спасшихся моряков видел Эндрюса в курительном салоне. «Титаник» уже уходил под воду, оставались считанные минуты; конструктор, отшвырнув спасательный пояс, сидел в кресле, отрешенно глядя в пространство…
Морган Робертсон прожил на четыре года больше. Он погиб на войне, не успев опубликовать свои работы и новые прогнозы.
В восьми милях от Вудгрейва дорога поднялась над туманом, в ветровое стекло «ариэля» ударило яркое солнце, мир приобрел краски.
Через несколько минут я остановил машину у крутого поворота — там, где сорвался «кадиллак» Клиффорда Робертсона. Разумеется, дорога была давно отремонтирована: все столбики на своих местах. Я осмотрел эти столбики и прошел по дороге в обход холма. Метрах в ста от поворота начиналась тропинка, по которой можно было подняться на холм.
Я, конечно, плохой детектив. Вообще я никакой не детектив. Но одно дело я все-таки распутал, причем такое дело, которое вряд ли распутал бы кто-нибудь другой. Вечером я доложу шефу обо всем — о Моргане Робертсоне, о «Титанике», о папке, переданной мне Ольбрахтом Збраниборски. И об убийстве Клиффорда Робертсона. Полиция искала доказательства несчастного случая, страховая компания думала о возможном самоубийстве, никому в голову не пришла версия об убийстве. Еще днем, знакомясь с обстоятельствами дела, я подумал, что Клиффорд Робертсон ехал из Лондона со скоростью не более тридцати пяти миль. На такой скорости просто невозможно сбить прочные железобетонные столбики. Кто-то подтолкнул «кадиллак»…
С вершины холма мне пришлось спуститься всего на несколько метров, и я сразу нашел то, что искал. В боковом свете заходящего солнца на серой почве холма не очень отчетливо, но все-таки просматривался след — ложбина, вмятина, круто идущая вниз. Отсюда столкнули что-то тяжелое, скорее всего металлический шар. Так можно выбить за дорогу и неподвижную машину…
Наверное, Клиффорд Робертсон кому-то что-то сказал о катастрофе 1988 года. Он был неосторожен, этот автор выдуманных криминальных историй. Он плохо знал реальный мир и, сам того не понимая, привел в действие могучие силы. Выступить против проекта, в который уже вложены колоссальные средства, — это примерно то же самое, что стать на пути бешено мчащегося экспресса. Нравы теперь более крутые, чем в патриархальные времена Моргана Робертсона: Клиффорд Робертсон не успел даже дописать «Тщетность-2»…
«Что ж, — думал я, спускаясь с холма, — дядюшка Хокинз не станет ввязываться в эту историю. Нет доказательств убийств, таких доказательств, которые можно было бы предъявить. Да и какой смысл искать мелких фигурантов, слепых исполнителей, которые наверняка не знали, зачем нужно было убрать Клиффорда Робертсона. Нет, действовать придется в одиночку, во всяком случае на первых порах. Может быть, потом чем-то помогут и дядюшка Хокинз и Ольбрахт Збраниборски. Но дебют придется разыгрывать одному. Это — моя война. Тут не отойдешь в сторону и не спрячешься за чью-то спину. Я издам рукопись Моргана Робертсона, расскажу о смерти Клиффорда Робертсона, приведу десять, двадцать, сотню новых прогнозов и раскрою закулисную механику катастроф, тут я кое-что понимаю…»
Это — моя война.
Вчера из экспедиции к Альционе возвратился космокрейсер «Ветреный» корабль экзохронного класса, стартовавший месяц назад со второго симметричного спутника Солнца. Командир корабля Антон Ремезов сообщил у нас в редакции, что Альциона внезапно перестала светиться. Прокомментировать эту весть, сославшись на недостаток информации, он отказался.
Заканчивается подготовка новой аварийной экспедиции к месту катастрофы. Интересно, что астрономы, занимающиеся оптическими методами исследования, смогут подтвердить слова Ремезова только через 192 года — именно тогда дойдет до нас сигнал из звездного скопления Плеяд, которое потеряет одно из прекраснейших светил. Ученые пока не могут найти разгадки странного явления.
Сквозь сон Оля услыхала Тошкин плач. Скорее всего парень раскрылся и не догадается натянуть на себя одеяло. Надо было встать к нему, успокоить, дать попить, но проснуться не хватало сил. Оля не подпускала к Тошке электронных нянь и потому последние ночи не досыпала. Ничего, ничего, она все сделает, потерпи, сынок… Только бы от подушки отлепиться…
Она, наконец, уговорила себя, с трудом поднялась, потрясла тяжелой головой. Постель рядом была пуста, и, значит, Ант еще даже не ложился. Оля привычно попала ногами в тапки, поднырнула под удобно распяленный в воздухе халатик, который тотчас же сам и застегнулся у шеи, пересекла комнату. К ее удивлению, Тошка затих. Но не спал: стоял в кровати у стены и, восторженно пыхтя, ловил пухлой ладошкой солнечный зайчик. Тот даже не особенно отпрыгивал: суетился себе на одном месте да ласково поклевывал преследующие его неловкие пальчики.
До сих пор Оля действовала автоматически, с полузакрытыми глазами, и только теперь, пожалуй, пробудилась окончательно: ведь солнечный зайчик ни за что ни про что совсем разгуляет ей ребенка! Да и неоткуда взяться ему тут в два часа ночи… Сначала она еще погрешила на своего маленького приятеля по двору Шуру Зямчикова, который считал долгом развлекать их с Антошкой чуть ли не в любое время дня и ночи. Но потом сообразила, что ночь — это все-таки ночь, и Шуркина квартира находится вовсе не со стороны их окон, и вообще зайчик — это не заводная картинка и не кино на ниточке…
Оля огляделась в поисках линзы, зеркала, какого-нибудь маломощного лазера, но ничего такого не нашла. А потом и искать перестала, осознав некоторую странность происходящего: когда малыш накрывал солнечный зайчик, светлое пятно не перескакивало на руку, а оставалось на стене и то медленно выползало из-под ладони, то, дразня, пряталось обратно. Тошкины пальцы делались розово-прозрачными, нежно-раскаленными, просвечивающими насквозь, кроме темных подушечек на фалангах, как бывает, если заслонить рукой лампу.
Оля перехватила зайчик — бесплотный, неощутимо твердый, — повела взглядом по комнате, но источника света не обнаружила. Она раздвинула руки — осторожно, боясь услышать ломкий и звонкий звук бьющегося стекла. Зайчик поспешно шмыгнул под дверь.
Оля уложила сына, подоткнула одеяло, на ходу сменила халат на домашний комбинезончик, провела пальцами снизу вверх, проверяя клейкую молнию, и выскочила в коридор. Зайчик будто только этого и дожидался: потанцевал на пороге и медленно пополз вперед, как бы зовя за собой. Оля скинула тапочку, попыталась босой ногой отскрести от пола золотой след. Зайчик мгновенно одолел всю длину коридора, поднялся по двери и через замочную скважину втянулся в кабинет Анта.
Оля рассердилась.
— Ант, в чем дело? — спросила она, распахивая тяжелую дверь. И зажмурилась.
Стены кабинета были пятнистыми от зайчиков. А посреди комнаты кружком восседали четверо космонавтов с «Ветреного» — собственно, весь экипаж, целиком. Подумать только, еще не до смерти надоели друг другу за месяц полета!
Оля кивнула сразу всем, но это вышло неловко, угловато, — потому что она боялась отвести глаза от ставших растерянными лиц друзей.
Лучше других, кроме, конечно, Анта, Оля знала здесь старшего Зямчикова, Шуркиного отца, благо детство они провели в одном дворе. Он был толст и малоподвижен, но это не мешало ему протискиваться в любую щель корабля. Леша Зямчиков сидел по правую руку от командира и, не поднимая глаз, размашисто рисовал что-то в планшетке неоновым карандашом. Еще правее сидел долговязый голландец-штурман Гийом Лакро, усиленно разминая длинными пальцами нюхательную палочку. Тонкая волна тонизирующего запаха расплывалась по кабинету.
Четвертого члена экипажа или, точнее, четвертую, замыкающую круг, Оля видела со спины. Форменка внакидку, дотемна загорелая шея, короткая стрижка да округлый краешек щеки с прозрачной и в то же время смуглой кожей. Айя суховата, недоступна и выглядит куда старше, чем это есть на самом деле. Впрочем, суховатость ее скорее всего от застенчивости. Она последней пришла на «Ветреный», и за два года Анту, кажется, не пришлось желать ей замены.
Оля мгновенно оценила обстановку. И ни на секунду не усомнилась в том, что разговор идет серьезный. Она не подала виду, что обиделась, и первая часть ее фразы почти естественно перешла во вторую:
— Ты не предупредил. У нас гости?
— Заметный прогресс — нас уже начали считать гостями! — пробурчал Леша Зямчиков, отрываясь от планшетки только для того, чтобы профессионально прицелиться и отмерить большим пальцем Олин рост на карандаше, после чего одним лихим росчерком изобразил себя перед хозяйкой в изящном поклоне.
— Что ты пе… пе-редергиваешь? Хо… хозяйка в… всегда нам рада! Ведь так, О-Оленька? Здравствуй! — с трудом завершил фразу заикающийся штурман. Странное дело, предельно лаконичный и терпимо красноречивый у штурманской стенки, Гийом терял дар речи, едва от нее удалялся. Притом любил поболтать и своего заикания нисколько не стеснялся.
— Здравствуй, Оля. Не обращай внимания на мужиков, у них, как всегда, режутся зубки остроумия! — Айя подбежала и поцеловала подругу в щеку.
— Здравствуйте, здравствуйте, ветреники! — Оля привычно вошла в общий тон, адресуясь ко всем, но главным образом — к мужу, который все еще отмалчивался за столом. Не нравилась ей эта беседа заполночь, откровенно не нравилась. С каких пор у них появились от нее секреты? Значит, все же совсем не случайно Ант ничего не рассказал об Альционе? На его глазах гаснет звезда, а у него, видите ли, «недостаток информации»! Так она ему и поверила!
Оля тронула одно светящееся пятнышко на стене, неодобрительно покачала головой.
— Кофе приготовить?
— Лучше чай… С этими… — Гийом щелкнул пальцами. — С курниками…
— Прекрасная мысль! — Оля набрала в сигнальной нише шифр-заказ кухонному автомату и, смеясь, добавила: — Выгонят тебя из штурманов — иди в кулинары. Кулинария — еще одна область, где язык отлично тебе повинуется!
Она старалась не замечать паузы, вызванной ее приходом. А заодно не замечала и Анта, который обдумывает сейчас не как от нее отделаться, а как попроще выложить, о чем речь. Ничего, пусть помучается, раз решил от нее скрыть! Или, думаешь, я поверила, что не захотел будить?!!
Но начал как раз не Ант. Поднялась присевшая было за стол Айя, дернула плечиком, что означало без сомнения: «В такое время — такие пустяки!», подошла к неровно светящейся стенке, исподлобья посмотрела на пятна. Потом локтями и ладонями принялась сгонять их в кучу. Зайчики не сопротивлялись: наползали друг на друга, складывались, расслаивались, поворачивались ребром. То, что насобиралось, девушка в горсти принесла и ссыпала в жестяной коробок на столе.
— Чего мы тянем, командир? Пора решать!
— Тут ночь подошла к концу, и Шехерезада прекратила дозволенные речи, потому что ничего придумать больше не могла! — дурашливым речитативом пропел Зямчиков, откидываясь на стуле.
Гийом, подолгу застревая на гласных, умеренной скороговоркой подхватил:
— Каково же было ее удивление, когда солнце не взошло ни в это утро, ни в следующее! И собрались тогда великие мудрецы и звездочеты решать, что делать!
Поддразнивания не пришлись Айе по вкусу, к тому же она и сама почувствовала некоторый мелодраматический перегиб в своем поведении, и поэтому переменила тон:
— Можете утешиться, о несравненные зубоскалы! Мы оценили ваш редкий дар. Кто бы еще научил вас самовыключаться…
Айя взглянула на Олю, приглашая присоединиться к дружеской пикировке, но Оля не приняла ее тона: что-что, а неприятности она улавливала сразу! Оля отодвинула вместе со стулом Лешу Зямчикова, оказавшегося на пути, и стала перед мужем:
— Я не понимаю, Ант. Вы что, виноваты с Альционой?
— Виноваты? С Альционой? Нет. С Альционой — нет! — Ант словно очнулся, поднял голову, и ей вдруг показалось, что на лице его вместо глаз горят два аккуратных солнечных зайчика. — Но я не хочу, чтоб такое случилось с Солнцем!
— Неужели — эти? — Оля сглотнула образовавшийся в горле комок, подбородком повела в сторону островка мрака на светящейся стене. Неточно разгадав Олин жест, Гийом услужливо подставил стул, и Оля машинально села.
— Хорошая, понимаешь, была звездочка! — Леша порылся в планшетке и, любуясь, отодвинул на длину вытянутой руки рисунок ослепительно голубого светила. Даже с листа оно резало глаз неоновой яркостью. — Самое сильное солнышко Плеяд. Теперь, вероятно, придется созвездие переименовывать: кому нужны Плеяды с дыркой?!!
— Уймись, балагур! — оборвал его командир, взвешивая в руке жестянку. И вдруг выкрикнул короткое приказание, Зайчики одновременно снялись со стен, перелетели комнату, ссыпались в коробку, и она оказалась для них безмерно просторной, потому что они не заняли в ней объема — так, одно какое-то пятнышко на дне. Ант потряс коробкой возле уха, будто надеялся услышать дребезг и звон. Оля поймала себя на мысли, что ожидает того же самого.
— Они… воспринимают звук? — спросила она, с трудом подбирая слова.
Ант не сразу ответил. Постоял, прислушиваясь. И пошел кругами по кабинету, встряхивая на ходу коробку, словно копилку, и монотонно выговаривая:
— Мы так с самого начала условились. Пока действует. Я имею в виду, до сих пор не спорили. А дальше посмотрим…
— И с нами они могут общаться? По своему желанию?
Оля в принципе понимала, что спрашивает сейчас совсем не о том, о чем бы нужно спросить, она словно отстранялась от того необычного, что было связано с зайчиками.
— С этим делом хуже, — ответил Ант. — Их собственную речь без тонкой электроники не уловить. А связаться, если захотят, они могут с любым человеком. Из мозга в мозг…
— Странно; мозг в теле, не имеющем толщины…
— На этой планете многое странно. И их новая форма в том числе.
— Новая? Погоди… А старая?
— Самые обыкновенные люди, Олюшка. Даже похожие на нас! — Зямчиков, не глядя, запустил пальцы в планшетку, достал несколько листков.
Если бы можно было поверить в розыгрыш, до которых все Зямчиковы великие охотники! На рисунках были действительно изображены люди. Земные люди. Только одеты, может быть, необычно. Да здания для фона выбраны слишком отвлекающие. Но не могли же все сейчас, и ее муж тоже, принимать участие в розыгрыше! А кроме того, детскость лиц, непонятная и беспричинная — такую не сразу придумаешь. Не та уродливая, которую и в старости сохраняют лица лилипутов, а другая — смелая, гениально-совершенная, как у вундеркиндов. Несмотря на морщины и серебряный пушок над ушами, свидетельствующие о преклонном возрасте…
— Удивительные существа. Точно пожилые дети? — осторожно поинтересовалась Оля, возвращая рисунки.
— Да. Вроде, — нехотя согласился Зямчиков. — Вот этому красавчику, например, в пересчете на наш век триста одиннадцать лет, Ты, кстати, его знаешь. Он недавно развлекал твоего Тошку.
— Ничего не понимаю. Расскажи, Ант. Ведь вокруг Альционы до вас не обнаруживали жизни?
Она опять обращалась к мужу, ждала ответа от него одного. Потому что в свои слова вкладывала еще множество вопросов, понятных только ему и не очень для него легких. Отчего он все скрыл от нее? Какое имел право привезти таких гостей на Землю? Зачем пустил по квартире? И что, главное, за ученый совет в третьем часу ночи, до утра нельзя было потерпеть, что ли?
— Ты оговорилась: вокруг Альционы никто жизни и не искал. А напрасно! Ант перестал маячить, круто затормозил перед ее стулом и теперь нависал сверху, мощный и непривычно медлительный. — И мы, и другие до нас ограничивались планетами. И замечали лишь руины цивилизации. А они, — Ант потряс коробкой, — они выросли из старой оболочки, сбросили ее. И искать, как выяснилось, следовало прямо в пространстве. Я весь рейс над этим сокровищем дрожал!
Леша издали показал на листке контур Анта, по-паучьи растопорщившего острые локти и колени над жестяным коробком. Относилось ли изображение ко времени полета или было набросано сию минуту, Оля выяснять не стала. Слова мужа тоже были неоднозначны, несли для нее особый смысл. Она явственно поняла, что он очень устал, и знает, как она соскучилась, и хотел бы сейчас быть только с ней. Но время идет. Необходимо во что бы то ни стало до утра решить вопрос с проклятыми зайчиками!
Распахнулась дверь, в кабинет въехала низкая тележка с пятью подносами, прикрытыми пирамидками салфеток. Все зашевелились, теснее сдвинули стулья. Гийом сдернул салфетку и блаженно затих, упиваясь запахом чая по-пижонски, как называла это семейное изобретение Ольга. Подогретый стакан с широким листом карельского чая. Крутой кипяток в фаянсовом петухе. Строганный соломкой сыр. Горошины сахара в розетке. И украшение застолья — горка оренбургских курников. Зямчиков торопливо застегнул планшетку, плотоядно потер руки.
Пили по-разному. Леша доверху начинил стакан сахаром и шумно отхлебывал с ложечки. Айя макала в кипяток сыр. Ант остужал стакан долгим помешиванием и потом опрокидывал в себя залпом, Гийому чай откровенно служил поводом пожевать. Оля же, плеснув себе на треть, задумчиво крутила граненое стекло между ладонями и не столько пила, сколько вдыхала терпкий черемуховый аромат.
— Ант, я жду, — тихо попросила Оля. — Может, извини, другим неинтересно?
— Нам тоже не вредно лишний раз послушать и осмыслить, — просто сказала Айя.
— Не век же здесь сидеть! — непримиримо закончил ее мысль Зямчиков. Понять его было нетрудно: дружеские рауты заполночь, да еще после месячной разлуки, мало нравятся женам космонавтов!
Командир взял из пачки Гийома пахучку, хотя никогда их раньше не употреблял, размял, вдохнул острую нежную струю.
— Жила-была веселая планета с интересными и сильными людьми. Разум там развивался гладко. Хватало энергии. Хватало сырья. Хватало даже благоразумия не калечить природы из-за того и другого. Никто ни в чем не имел отказа. А зло уничтожалось с корнем, едва его распознавали. Мечта! На световые годы вокруг не было счастливее общества!
Ант обвел глазами слушателей, но никто не проронил ни слова.
— Особое внимание уделялось детям — хороший, между прочим, обычай! Над детьми трепетали люди и механизмы. Целый город ходил ходуном, порежь какой-нибудь малыш пальчик. А уж если — невероятный случай! — умирал ребенок, планета объявляла траур. Для охраны детства были разбужены такие силы, которые нам на Земле даже и не снились! Дети не должны были знать ни страха, ни боли…
— Прекрасно! — не удержавшись, прошептала Оля, но Ант услышал ее:
— Еще бы! Только, видишь ли, сапиенсы Альционы проморгали важный момент: у ребят все позже наступало взросление. Обезболенное существование и беззаботность не мешали, разумеется, умственному развитию подростков. Зато у них не возникало потребности думать об обществе в целом. Какое общество? Зачем? Разве ребенок способен думать об обществе? Да еще в целом? Вот вам наука и спорт. Вот — вечность и молодость. Единственная непреходящая ценность — культ тела и культ ума. И все — каждому! И все безвозмездно! Живи — не хочу! — Ант налил себе еще чаю, в два глотка осушил стакан. — Раскованное изобилием творчество кричало только о здоровом веселье. Все было разрешено, кроме, может быть, причинения другим активного зла. Впрочем, какое там зло! Все же стали добрыми. Добренькими. Планета стремительно омолаживалась: ведь и в тридцать лет и в триста каждый оставался ребенком. Рождаемость прекратилась. Не сразу, конечно. Потихонечку. За долгие годы. Но к этому времени уже некому было обеспокоиться всерьез: период детства практически превысил отпущенный природой срок жизни, хотя смерть тоже заметно уступала рубежи. Представляешь, Олюшка? Целая планета детей. Бессмертных детей. Не знающих ограничений, вооруженных тончайшей техникой, имеющих выход в Космос детей! По нашим масштабам — младенцев, которым вместо погремушки подсунули в несмышленые ручонки атомную бомбу!
— Я не очень поняла, почему все же так получилось? — спросила Ольга.
Ант спохватился, что какое-то время рассуждал вслух, лишь по инерции обращаясь к жене, поморщился и хмуро пояснил:
— Детство кончается тогда, когда приходится бороться за существование, думать о жизни близких, о чужих бедах и судьбах. Недаром так много примеров раннего взросления во время войн. Быт же, защищенный от трудностей, не приводит к такой необходимости. Какая беда, что и костер, и солнце (надо бы сказать, Альциона!) могут обжечь! Организмам аборигенов ничто не причиняло вреда. Никогда. Во веки веков. Заниматься исследованиями в таких условиях — любо-дорого! Не нужно заботиться о мерах безопасности, о них позаботятся машины. И машины заботились… О других машинах. И о бедных альционцах заодно, между прочим. Да, кстати: если социальные науки, для которых требуется жизненный опыт, не пользовались популярностью, отставали, то физика и биология выдвинулись на первый план. Они и более эффектны, и конкретны тоже, и результат дают непосредственный, который можно пощупать руками.
Гийом, забывшись, звякнул ложкой о стакан, покраснел, принялся усиленно жевать. Но Ант не повернул в его сторону головы:
— В моей модели лишь одно слабое звено: почему последние взрослые допустили катастрофу? Придется, пожалуй, пуститься в область догадок. Видимо, слишком быстро вырвался из-под контроля процесс. Да и не было внешних признаков опасности: никто бы не рассмотрел ребенка в дряхлом старичке, тело ведь не подчиняется графикам человеческой инфантильности! Таким образом, детство растягивалось, период общественной бесполезности удлинялся, создавался возрастной разрыв между широкими возможностями, с одной стороны, и крохотной необходимостью, с другой. «Я могу!» побеждало «Нужно ли?» и «Нужно другим». Планета забыла слова «нельзя» и «ради чего?» Увы, некому стало отмечать, что все население Альционы — подростки от пятнадцати до трехсот с лишним лет. Подростки, несмотря на внешние признаки старости. Вот смотри: здесь у меня их двести. Двести мальчиков и девочек!
Ант ожесточенно поддел ногтем крышку коробки, распахнул. Оттуда высунулись живые гладыши света с тугими переливами бахромчатых краев. Командир дал выйти одному, остальных прихлопнул. Солнечный зайчик пробежался по его рукаву, пристроился на плече, заглянул в лицо. Оля могла бы поручиться, что он улыбается.
— Вот смотри! — повторил Ант. — Я уже различаю их. Это Пти. Полное имя воспроизвести не пытаюсь, не наша система звуков. Но он позволил называть его Пти. Только вдумайся: сапиенсу триста одиннадцать годиков, а он ребенок! Да вот пример: услышал Тошкин плач и кинулся утешать его, правда, на свой лад. А разве наш земной парень не побежал бы делать козу младшему братишке, а? То-то же! Между прочим, двести ребятишек, к которым мы даже привязались за время полета, да-да привязались, не считают, что их надо было спасать, и что по их вине погибла Альциона. Они всего-навсего надели новые платья! Подумаешь, сменили гуманоидный облик на субпространственный блик!
Оля прислушалась, не возится ли в спальне Тошка, и сказала:
— Ну хорошо, хорошо. Чего же ты нервничаешь?
Ант резко остановился. Если бы можно было криком помочь делу! Но разве объяснишь, что у них уже просто не хватает фантазии, что им нечего предложить людям в защиту этого чужого несчастного народца, несчастного вдвойне, потому что он не осознает своего несчастья? Восьмые сутки со времени отлета с Альционы они ломают себе головы, а проблема, по сути, на том же месте. В тревожном отблеске гаснущей звезды рассуждать было недосуг. Когда подвернулись двести мечущихся аборигенов, экипаж посчитал великим благом спасти осколок братской цивилизации. Впрочем, нет. И это пришло позже. А в тот момент была единственная мысль: оказать посильную помощь терпящим бедствие сапиенсам. И что солнечные зайчики! Экипаж «Ветреного» ринулся бы с дружескими объятиями в пекло Альционы, покажись она им тогда разумной! Как ни говори, взаимовыручка с молоком матери впитывается в кровь и жизнь землян…
Потом уже разобрались во всем. Когда заговорили «зайчики», впервые испытавшие страх, и экзохронные бездны отделили корабль от Альционы. Волосы встали дыбом от того, что они сгоряча напороли!
Ант провел рукой по лицу, как бы снимая раздражение, и бесстрастно сказал:
— Предлагаю каждому повторить для Оли наши аргументы. Начни ты, Айя.
— Хорошо. Но придется для связности закончить недосказанное вами, командир.
— Не возражаю.
Айя, как чуть раньше командир, молча покружилась по кабинету, пристроилась у стенки, выпрямилась, оттягивая двумя руками форменку за уголки воротника. Она изо всех сил старалась произвести впечатление, даже голос сделала бесцветным и монотонным, так что Оле на секунду показалось, будто Айя говорит на латыни — на языке рецептов и историй болезней.
— В искусстве альционцев был очень развит мотив свободы. Особенно свободы тела. Мечты о полете воплощались медленно. Катание с гор парашютные прыжки — парение в гравистатах. После выхода в Космос родился новый лозунг: «Пространство без звездолетов!» И на Земле многие недовольны крылатыми хижинами — самолетами, которые не дают иллюзии свободного плавания в воздухе. У альционцев эти мечты выросли в манию. Даже межпланетные скафандры с длительной автономией перестали удовлетворять жадное до ощущений человечество Альционы. Ну, а если есть спрос, рано или поздно появится предложение. Дошли до идеи граничных пучков, существующих одновременно в обычном и двухмерном пространствах, пучков, которым подвластны скорость и Время. Ну, тут и началось. Космическая эра! Беспредельные возможности путешествий! Покорение Вселенной! Короче, повальный переход в этих самых «зайчиков». Подростков привлекла новая игрушка, а сказать «Остановитесь!» оказалось, естественно, некому.
— Ну и?.. — Оля нахмурилась, медленно перевела взгляд с Айи на Анта, с Анта на Лешу. Леша вздохнул, глядя на догорающий неоновый карандаш, захлопнул планшетку:
— Жуткая картина! Это скорее по моей специальности, хотя точных предположений мы делать не смеем. И все-таки, если уж кому заниматься разгадкой, так, конечно, теоретикам Времени. Потому что поголовное перерождение всполошило всю Альционову околицу. Обычное пространство, сопряженное с двухмерным, временно деформировалось в пятимерное, чтобы сбросить излишки энергии. При этом их звездочка ухитрилась вывернуться наизнанку, и основная масса ее осталась там, в пятимерном. Тут уж стало не до свечения, лишь бы из астрономических тел не разжаловали! Такое пошло космотрясение — плакало их солнышко вместе с восемнадцатью миллиардами населения! Мы, правда, подоспели и пару сотен аборигенов запихнули в коробочку. А вот где сейчас остальные — сам Эйнштейн не разберется!
Айя покосилась на хрономеханика, она терпеть не могла его неожиданных ассоциаций, но возражать не решилась. А Леша достал из планшетки очередной листок, пустил его по кругу и закончил:
— Теперь у нас одна забота — куда их деть? Отправить обратно? Жалко. Подружились. Поселить на Земле? Но какая гарантия, что со временем они и наше светило не вывернут? Кому охота пережить наяву сказочку Корнея Чуковского?
Именно в этот момент Лешин рисунок из рук в руки приплыл к Гийому, и Оля наклонилась, рассматривая через плечо штурмана раздутого, светящегося изнутри крокодила. Крокодил бочком отступал от медведя, в котором без натяжки можно было узнать Анта. Для убедительности из уст лесного рыцаря вилась надпись: «Говорю тебе, злодей, выплюнь солнышко скорей!» В точности, как в старой детской книжке «Краденое солнце». Пока Оля рассматривала рисунок, на листок спрыгнул Пти и острым насмешливым пятнышком сосредоточился в уголке крокодильей пасти. У Оли создалось впечатление, будто пресмыкающееся показало им всем язык. Она подняла голову проверить, заметили ли остальные. Но все были невозмутимы.
— У тебя все, Зяма? Ничего больше не добавишь? — спросил Ант.
«Зяма» в его устах означало сейчас больше, чем просто детское прозвище. Ант намекал, что не одобряет Лешиного ухарства — легкомысленной его реакции на все случаи жизни, в том числе и весьма драматические. Ант как бы подчеркивал: что бы ни случилось, жизнь продолжается. Хватит отделываться шуточками. Никакие художества и выверты не помогут, когда приходит пора решать. По одному слову и интонации Оля безошибочно выявляла эти натянутые между ними тремя пружинки, которые иногда вообще позволяли им обходиться без слов.
— А что тут добавишь? — Леша пожал плечами. — Мне не улыбается спать в одной комнате с младенцем, играющим атомной погремушкой. Могу поручиться в том же за любого жителя Земли. Так что выносить вопрос на суд человечества — мертвый номер. Результат окажется единственный; вернуть гостей на то место, откуда их взяли, и попросить забыть к нам дорогу. Надо сказать, это будет еще достаточно мягкий приговор. А что делать? Изобиженные «зайчики» могут ведь и отомстить. Или, допустим, пошутить…
— Но ты же знаешь, это не так! Они добрые! — возмутилась Айя.
— Я-то безусловно знаю. Как и ты. Но рассуждаю от лица остальных землян, которые их не знают. К сожалению, кроме нас четверых, их не знает больше никто. А нам истину может затмить привязанность. Если хочешь, жалость. Но решать, милая, все равно нам…
— Дети. Надо же, дети! — протянула Оля. И все. И больше ничего. И подумала вдруг, могла бы она, мать, рискнуть Тошкиной жизнью ради чужих детей? И вопрос был не из тех, на которые можно ответить сразу.
— Да, дети! — подтвердил Ант. — Дети-боги. Двести прекрасных, всесильных и бездумных богов, чужих на нашей Земле. Со знаниями, до которых нам еще ой как далеко! Нет, это совсем-совсем не подарочек!
— Надо выпустить их! — перебила Айя. — В гуманоидном виде.
— Мы разве можем? — переспросила Ольга.
— Легче, чем ты превращаешь электронный сигнал в легкий ужин, — вполне сносно произнес Гийом.
— Тогда почему нам не позаботиться о том, чтоб Земля перестала быть им чужой?
— Да. А как?
— Надо подумать. — Оля встала, и тележка, восприняв это как сигнал к отъезду, укатила. Молодой женщине очень хотелось найти выход. Назло тугодумам-мужчинам, занятым больше физикой вопроса, чем психологией. Назло Айе, у которой нет и не может быть собственного мнения, пока она не испытает счастливой боли материнства. Даже назло себе, своим попыткам сходу разрубить узел. — По-моему, тут дело в том, чтобы каждому из них вернуть настоящее детство. Повторить новое детство на Земле. И чтоб обязательно с мамой. В семье…
Она покраснела. Судя по тому, как потеплели глаза Анта, истина лежала где-то близко.
— Мы подбирались к этой мысли, — тихо сказал Ант. — Разные семьи на всех материках. И матери тоже разные.
— Хорошие, — упрямилась Оля.
— Конечно же, хорошие. Но главное — разные!
Ант подошел к Оле, крепко обнял за плечи. И это опять значило много больше, чем он сделал и сказал. По крайней мере одно наверняка: вот у их Тошки мама вполне-вполне на уровне!
— Значит, все? Вопрос решен?
— Маленькая деталь, — Гийом поерзал на стуле. — Нам нужно моральное оправдание, почему мы вынуждены скрыть свой эксперимент от человечества?
Оля вопросительно взглянула на мужа.
— Штурман прав, — пояснил командир. — Какая же мать согласится воспитывать подкидыша наравне с собственными детьми? Либо не сможет до конца скрыть — не брезгливость, нет, — настороженность к чужеродному малышу. Либо заласкает хуже, чем на его родной планете. И уж, разумеется, не шлепнет лишний раз, даже если ребеночек по земным меркам этого сильно заслуживает. Иными словами, возникнет проблема доброй мачехи. А мы должны заведомо исключить исключительность. Не беречь их от малых горестей — от ожогов, заноз, падений и шлепков. То есть от того, чем обделила их Альциона. Напрашивается вывод: матери не должны знать об их происхождении. Соседи любой степени отдаленности тоже. Следовательно, никто-никто на Земле…
— А сами они? — не выдержала Айя.
— Тем более! — жестко ответил командир. — Им хватит забот с теми генетическими особенностями, которыми они несомненно отличаются от землян. Но тут, я полагаю, найдется достаточно желающих объяснить отклонения мутациями. А к совершеннолетию мы предоставим им информацию, которую имеют сегодня «солнечные зайчики». Но она належится на сформировавшуюся, общественно полезную личность. За ними останется право выбора: отдать новой родине знания и неизвестные нам таланты или вернуться в Плеяды искать соплеменников. Сегодняшняя субпространственная одежка и тогда будет им впору, и, может быть, им суждено будет заново организовать свой разбросанный по Вселенной народ. Во всяком случае «зайчики» уйдут друзьями, оставив у нас на Земле сердца.
— А они согласятся? — Оля робко взяла в руки коробочку — ненадежное жилище для двух сотен богов, принятое ими в качестве добровольного и совершенно условного места обитания.
— Попросим ответить гостя! — Гийом озорно подмигнул Ольге. — Пти! Эй, Пти!
Пти войти в контакт не соизволил. Прикорнув на потолке, он по всем признакам дремал.
— Тут такая петрушка получается! — Леша с сожалением отложил потускневший карандаш. Он разучился говорить, не рисуя, но коли начал, приходилось заканчивать. — Когда мы их нашли, они были почти без сознания от страха. И очень обрадовались, что кто-то примет за них решение, к чему они природной склонности не имеют. Переложив на нас ответственность, они снова поуспокоились и могут без зазрения совести резвиться.
Зямчиков хотел еще кое-что добавить, но вдруг зажал рот обеими руками, покраснел и несколько раз взглянул на потолок.
— Не в то горлышко попало? — Айя заботливо стукнула его ладонью по спине.
— Фу, черт! Он говорит, что доверяет нашему разуму. Что еще один такой приступ страха попросту сведет их с ума. Они вынуждены изгнать страх из диапазона своих чувств. Кроме того, им больше не хочется быть детьми.
— Ты о ком, Леша?
Зямчиков повернулся к Оле и сердито пояснил:
— О Пти. О ком же еще?
— Это н-называется из м-мозга в мозг? А почему он не э-захотел с-сказать всем? — язвительно спросил штурман.
— А п-потому, — передразнил Леша, — что мой мозг ему больше подходит!
— Насколько я понял, что бы мы ни предложили, все им придется по душе? — уточнил Ант.
— Если, разумеется, в т-таком т-тельце есть д-душа! — мстительно проворчал Гийом.
Все давно стояли кружком и ждали последней точки, завершающего спор штриха. Ант, все еще сгорбившийся, несвободный, внутренне закрученный вдруг потер указательным пальцем переносицу и медленно произнес:
— Надеюсь, мы поступаем верно. А иначе какие права у нас пятерых распоряжаться судьбами двух цивилизаций?
Никому не хотелось снова начинать разговор, и взгляд его натыкался на одинаковые чуть виноватые улыбки друзей. Мысли как-то сразу разбежались. Оля поймала себя на том, что Айя слишком пристально смотрит на командира; конечно, не дело это — такая вот симпатичная девочка уже два года летает с Антом, а за такой срок мало ли что может быть между ними! Но вдруг сама себя устыдилась и громче, чем это вызывалось необходимостью, сказала:
— Что же, разве-мы здесь — не человечество? Каждый человек — атом человечества. И все, что полагается целому, он должен носить в себе всегда!
— Лучше, пожалуй, не скажешь! — Командир выпрямился, и все облегченно вздохнули.
Дело было не в том, что Оля заново открыла кому-то глаза на мир. Каждый в принципе думал так же. Но важно, чтобы кто-нибудь рядом вслух повторил твои собственные мысли.
Ант открыл коробку и выпустил зайчиков пастись по стенам кабинета. Пти радостно прыгнул им навстречу.
По середине мостовой брела девушка с сумкой на длинном ремне. Транспорта было еще мало, и ей никто не мешал.
— Нонка! — окликнули ее.
Девушка подняла голову, долго всматривалась и вдруг заулыбалась:
— А, Оля! Я так задумалась, никого не вижу. На работу?
— Конечно. А тебя уж я не спрашиваю…
— И напрасно. Это мое вечернее дежурство так затянулось…
— Что случилось?
— И не говори! Ужасная ночь. Вся Снегиревка буквально спятила.
— Да в чем дело, наконец?
— Устала я смертельно. С ног валюсь. Представляешь, двадцать четыре пары близнецов принять! Причем ни у одной мамочки врачи не предсказывали второго ребеночка!
— Невероятно!
— Что ты! Аркадий Иванович, когда его из постели вытащили, рвал и метал. Я, говорит, этого так не оставлю. Добьюсь, говорит, чтобы всех послали на переквалификацию!
— А малыши? В порядке?
— Здоровые розовые сосунки! И знаешь, смешно просто: в каждой паре один обязательно синеглазый. Да еще такой, с нестерпимым блеском — будто неоновые солнышки. Я прямо иззавидовалась!
— Ой, неужели и у меня сегодня такое случится?
— Оля, я тебя не узнаю. Врач-межзвездник — и вдруг близнецов испугалась!
— Да не испугалась я вовсе. Просто так… Пока, Нонка!
Они разошлись. Нонка задумчиво понесла дальше свою сумку, качая ее на длинном ремне. Но вдруг обернулась:
— Да, забыла спросить: уходишь скоро?
— В следующий рейс. Ант сказал, на этот раз — обязательно!
— Счастливая ты. Опять будете вместе. Ну, всего тебе!
— Спасибо. Береги малышей.
— Чего?
— Близнецов, говорю, не забывай. И их мамочек тоже.