Всего два часа продолжалась эта странная попытка заглянуть в бесконечность, остановив миг.
Чего ждала Эроя, включив аппарат? Она ведь знала, что прошлое, возвращенное благодаря бесперебойной работе искусственной памяти, не могло заменить ни настоящего, ни будущего.
Сейчас Веяд был здесь, рядом. Сейчас? Нет, это «сейчас» давно стало прошлым и поселилось в сознании автомата, всегда готового к услугам, всегда умеющего повторить ускользнувшее мгновение, но не способного превратить утраченное в настоящее.
Эроя встретилась с Веядом как в сновидении. Но это ясновидение было точным отражением действительности и не давало ни на минуту забыть, что время необратимо.
И все же Эроя не жалела, что включила аппарат. Два часа она провела «вместе» с Веядом, и временами почти казалось, что он вернулся. Может, он и вернется, если его отпустит даль. Но когда? Десять лет прошло, и пройдет еще десять, и еще двадцать…
Она ждала. Но ведь и он тоже ждал, если был жив. Между ними были звезды, которые своим светом напоминали ей, как велика Вселенная и как легко в ней затеряться.
Эроя притронулась к роботу, хранившему прошлое. Он был холоден, как и полагается вещам. Но из всех вещей его выделяла одна особенность: он был хранителем того, что связывало их, и сопротивлялся течению времени.
В этом сделанном из довольно прочных материалов предмете жило нечто неповторимое и интимное, впрочем, не очень прочное — кусок отраженного бытия. Эроя притронулась к роботу ласково, словно это было живое существо. Затем она вышла из комнаты воспоминаний, усилием воли оторвавшись от утраченного.
Любезный автомат-водитель открыл дверцу вездехода, и незаметное движение перенесло Эрою в горную местность, в Институт истории и археологии. Здание было вписано в синеву леса. Здесь еще было утро. Свистели птицы. Здесь утро длилось дольше, чем везде. Со скалы падал водяной поток. Грохот падающей воды освежал каждое мгновение в этом утреннем краю пахнущих смолой ветвей.
В лаборатории на реконструкционном столе лежал череп молодого охотника, погибшего еще в каменном веке. Легко ли будет восстановить облик древнего юноши, вернуть то, что не сохранилось? Эрон-младший, брат Эрои, выдающийся кибернетик и физиолог, предложил восстановить заодно и внутренний мир этого древнего дильнейца. Разумеется, не буквально вернуть утраченное бытие, а создать духовный слепок, модель ума и чувств. Эроя пока не дала согласия на это. Да и возможно ли смоделировать внутренний мир древнего дильнейца, имея только его череп?
Работа, в сущности, еще не перешла через первую стадию размышлений и догадок. Эроя старалась представить себе жизнь этого охотника, его самого, пещеру, где он и его сородичи нашли приют.
Один старинный философ сказал: «Все наше богатство заключено в мысли».
Как будто мысль важнее действия! Философ жил в ту эпоху, когда мышление наивно отрывали от жизни, от дела. А ей, Эрое, нужно реконструировать стихийную природную жизнь, скорее жизнь чувств, чем жизнь мысли.
Было ли имя у этого охотника? Нужно думать, было.
Собственные имена существуют давно, они возникли вместе с языком для того, чтобы древний дильнеец мог отделить себя от других, и другие могли с помощью звуков обозначить нечто неповторимое и особенное. Иногда Эрое казалось, что ей было бы легче работать, восстанавливая облик древнего охотника, если бы она знала его имя. В каждом имени есть нечто от того, кто его носит. Звук, название сливается с тобой и, как кажется родным и близким, выражает твою суть. Вот и Веяд… Сочетание звуков переносит Эрою в то десятилетие, когда он был здесь, на Дильнее, рядом с ней. Он немножко подшучивал над ее специальностью палеонтолога и археолога. Всю жизнь смотреть в прошлое, оглядываться назад! Так может заболеть шея! Нет, его интересовало не прошлое, а будущее, тоже даль, но не позади, а впереди нас.
Эроя любила свою специальность. Еще учась в средней школе, она поняла или, вернее, почувствовала, что такое время, история. А позже она овладела искусством извлекать время из мертвых предметов и документов, и это стало ее профессией.
Размышления Эрои прервал призывный звук отражателя. Она взглянула на экран и увидела добрые, усталые глаза своего отца.
— Если ты не очень занята, Эроя, — сказал отец, — зайди, пожалуйста, ко мне в институт. Я хочу показать тебе чудесное существо.
— Опять древнего таракана, извлеченного из тьмы веков? Он мне ужасно не понравился.
— Нет! На этот раз не таракана, а бабочку, только что доставленную из тропиков.
Дети Эрона-старшего, одного из крупнейших энтомологов Дильнеи, не пошли по стопам отца. Эрон-младший избрал специальностью теорию информации, Эроя — историю и палеонтологию. Нет, их не привлекал мир насекомых, крошечных существ, которых эволюция загнала в тупики познания, одарив инстинктом, застывшим знанием рода и вида.
Сколько книг о насекомых и их видении мира написал Эрон-старший! И сколько придумал и создал аппаратов, занятых тем, что они вбирали в свою механическую память факты из жизни этих странных существ.
Эроя зевнула. Ничего не поделаешь, придется провести час или два в лаборатории отца.
Это было давно. Эрое исполнилось тогда семь лет. И отец принес домой необыкновенную вещь.
— Не знаю, понравится ли тебе мой подарок, — сказал он. — Достаточно войти сюда и нажать кнопку… Но не спеши. Никогда не надо спешить.
— А если я нажму кнопку, — спросила нетерпеливо Эроя, — что случится со мной?
— Ничего особенного. Ты превратишься в пчелку.
Эроя думала, что отец шутит. И так думали все — и дети, пришедшие в гости, и взрослые. Но оказалось, отец вовсе не шутил. Эроя раскрыла дверь аппарата, вошла, нажала кнопку и превратилась в пчелу. Не то чтобы превратилась буквально, как в древних сказках, но она попала в пчелиный мир. А разве это не одно и то же?
Это были чудесные мгновения. Исчезла комната с гостями, исчезло все, и появилось нечто новое и необычайное. Этот мир, который раскрылся перед Эроей, сверкал всеми цветами и всеми оттенками. Желтый, зеленый, синий, фиолетовый. А это еще что за цвет? Ведь такого цвета не бывает. Но он тут, перед глазами. Он сверкает, как поверхность лесной реки, как облако, как зыбкая ветка приснившегося дерева. Как же он называется? Эроя начинает вспоминать названия всех цветов и оттенков. Но этому цвету, должно быть, забыли дать название. А мир сверкает и меняется. Цвета и запахи так странно сливаются. Пахнет кленовым соком. Что это? Птичий свист? Или запах фиалки? Или прохлада грохочущей реки, несущейся по камням?
Вещи потеряли тяжесть. Нет линий и форм. Только цвета и оттенки. Время остановилось. В приснившемся облаке отражается черное крыло птицы.
Спустя много лет у Эрои не раз возникли воспоминания, что когда-то она была пчелкой. Не во сне же ей приснился странный пчелиный мир?
И все же она не стала энтомологом, вопреки желанию отца. Ее влекла к себе не природа, а история. А еще больше — искусство восстановления утраченного. Вот и сейчас она хочет восстановить черты древнего охотника, того, от которого остался только череп, а от эпохи — кусок грубо отесанного камня, служившего орудием труда и защиты.
Брат Эрои Эрон-младший предлагал восстановить внутренний мир охотника. Он мог ставить себе такую задачу. Сумел же он создать модель внутреннего мира своей сестры, записать живую историю ее личности и подарить эту модель отправившемуся в космическое путешествие Веяду. Он хотел облегчить горечь разлуки. Удалось ли это ему? Едва ли. Но об этом речь пойдет впереди.
Встречаясь с сестрой, Эрон-младший шутил:
— Ты здесь? Возможно ли это? Но спрашивается, кого же я отправил с Веядом?
— Ты отправил мою тень, мое отражение.
— Нет! То, что я отправил, все же больше тени и глубже отражения.
— Так что же ты отправил, Эрон?
— Что я отправил? Об этом нам расскажет Веяд, когда он вернется из своих странствий.
Веяду и его спутнику Туафу пришлось поселиться на космической станции Уэра. Им не дано было выбирать, где жить. Космолет погиб, и только им двоим удалось достигнуть Уэры, им да еще третьему существу, которое не нуждалось ни в пище, ни в воздухе, ни в опоре для ног.
Это существо могло поместиться и в кармане.
О том, как удалось создать «дубликат» Эрои, уменьшив больше чем во сто крат ее физическое начало и оставив почти без изменения внутренний мир, не знал не только Туаф, но и сам Веяд. Он прятал Эрою, пытаясь сохранить в тайне удивительный факт, плохо согласованный с опытом и здравым смыслом. Он прятал ее от чужих и нескромных глаз. Но разве можно спрятать что-нибудь на таком крошечном островке, как Уэра?
В истории планеты Дильнеи это был первый случай, когда путешественник увез вместо изображения своей жены нечто невообразимо новое, чему еще не придумали названия.
Подарок, который преподнесла Эроя своему другу и возлюбленному, был бесценен — она принесла самое себя, отделившись от самой себя и одновременно оставшись сама собой. Она вручила дубликат своего ума и своих чувств, бесформенный комок какого-то неизвестного и чудесного вещества, куда вместилась живая и неповторимая история личности, называемая памятью.
Один из крупнейших физиологов древности назвал память «преодолением отсутствия». Неплохо сказано, хотя и чуточку туманно. Веяд и Эроя с помощью Эрона-младшего нашли способ «преодолеть отсутствие», сделать невозможное возможным, разлучившись, все же остаться вместе, разделиться, не разделяясь. Они думали, что им удалось обмануть пространство и время, перехитрить закон природы. Но они переоценили открытие Эрона — брата Эрои — и невозможное так и осталось невозможным.
Не я выбирал себе спутника и товарища, его выбрала за меня судьба. Покинуть космолет удалось всем, но только мне и Веяду посчастливилось достичь Уэры. Посчастливилось? Я не без сомнения употребляю это слово. В самом же деле не много счастья в том, чтобы сидеть на крошечном островке, окруженном пустотой, и ждать…
Нас было двое, всего только двое в этом огромном и пустынном мире, и трудно представить мое изумление, когда однажды, проснувшись рано утром, я услышал незнакомый голос. Это был женский голос, явно девичий, мелодичный и музыкальный. Я подумал, что меня обманывают чувства. Но голос был рядом, за тонкой звукопроницаемой перегородкой. Кто-то разговаривал с Веядом. Я прислушался.
Веяд. Тише! Нельзя так громко говорить, Эроя. Впрочем, пусть слышит. Мне надоело тебя прятать.
Эроя. А ты думаешь, мне приятно, чтобы меня прятали!
Веяд. Но зато мы вместе, рядом.
Эроя. Рядом? Ты в этом уверен? А мне кажется, что между нами целый мир… Между нами пространство, Веяд. Холодное космическое пространство.
Веяд. И все же ты со мной. Я слышу твой голос. Я спрашиваю тебя и отвечаю на твои вопросы. Разве это так уж мало?
Эроя. Твой спутник лишен этого?
Веяд. Лишен. Хочешь, я познакомлю тебя с ним? Его зовут Туаф.
Эроя. Не хочу.
Веяд. Почему?
Эроя. Это причинит ему боль. Он еще больше станет тосковать по Дильнее.
Веяд. Возможно.
Эроя. Он тоже расстался с возлюбленной?
Веяд. Не знаю. Туаф ничего не говорил мне о ней.
Эроя. Он застенчив?
Веяд. Не очень.
Эроя. Скрытен?
Веяд. Не всегда.
Эроя. Умен?
Веяд. Отчасти.
Эроя. Добр?
Веяд. Иногда добр, иногда нет.
Эроя. (смеясь). Из твоих слов трудно составить что-нибудь определенное. Он красив?
Веяд. Да, когда он этого хочет, когда у него хорошее настроение.
Эроя (изумленно). Разве красота зависит от настроения?
Веяд. Зависит.
Эроя. Я этого не понимаю.
Веяд. Сейчас объясню. Туаф — оптик, косметик и декоратор-иллюзионист. Во время путешествия в его обязанности входило заботиться о внешности членов экспедиции и экипажа. И о своей внешности. Но сейчас он в таком настроении, что ему не до красоты. Да и для чего быть красивым на таком острове? Если бы он знал, что его может увидеть женщина…
Эроя. Тебе нравится этот островок?
Веяд. Уэра?
Эроя. Я не знала, что у этого островка такое звучное название.
Веяд (мечтательно). Название успокаивает. Безжизненный островок облачен в звук, он назван и где-то помнят его название. Названия… Имена! Где-то далеко-далеко, может, вспоминают и мое имя.
Эроя. Она скучает по тебе.
Веяд. Кто?
Эроя. Кто же еще? Разумеется, твоя Эроя.
Веяд. Но разве ты не она? Ты ведь здесь?
Эроя. Здесь только часть меня. На самом деле я там.
Веяд. Нельзя же быть одновременно и там и здесь?
Эроя. Ты же знаешь, что можно.
Веяд. И знаю и не знаю. Я ведь ни в чем не уверен.
Эроя. Разве так уж плохо, что мы вместе?
Веяд. И вместе и отдельно. Ведь вместе со мной только одна твоя память, история твоей личности. Тело же твое осталось там. Оно за миллионы километров и десятки лет отсюда.
Эроя. Да, оболочка осталась там.
Веяд. И сущность тоже. Ведь то, что здесь со мной, только копия, совершенная, идеальная копия, но все же не оригинал.
Эроя. Мне неприятно это слышать. Твои слова причиняют мне боль.
Веяд. Тс! Кажется, проснулся Туаф.
Туаф. Да, я проснулся. С кем ты беседуешь?
Beяд (растерянно). Сам с собой. Я мечтаю вслух.
Туаф (насмешливо). Двумя голосами? Мне послышалось, что с тобой разговаривала женщина.
Beяд (уже спокойно и тоже насмешливо). На нашем островке появились призраки.
Может, действительно на островке появились призраки. Здесь снятся такие необыкновенные, реальные сны!
Уэра! Крошечный мирок. Кусочек трехмерного пространства, кое-как приспособленного, чтобы приютить жизнь. Здесь были аппараты и запасы вещества, почти все необходимое, кроме воздуха и воды. Но Веяд и Туаф с помощью устаревшей аппаратуры (она оставлена была здесь по меньшей мере полтораста лет назад) создавали воду и воздух, минимум того, что требуется для существования. Пребывавшая же здесь Эроя не нуждалась ни в воздухе, ни в воде, ни в пище. Она была по ту сторону жизни и смерти — отражение живого бытия, кусочек восприимчивого вещества, наполненный до отказа всяческой информацией, нечто большее, чем тень, и нечто меньшее, чем та, что осталась ждать.
Ждать… Из всех слов разговорного языка, из всех обозначений и знаков это слово было самым необходимым на Уэре. Уэра и была создана для того, чтобы дать приют тем, кто должен ждать. Да и сама Уэра ждала почти двести лет, пока из необитаемого островка стала пристанищем для космических Робинзонов. Пусть останутся в веках имена ученых и инженеров, строителей этого крошечного мира! Благодаря их смелости, упорству и мастерству Туаф и Веяд нашли то, на что можно было опереться в этой пустоте.
По-видимому, один из строителей, инженер Тей, в свободные минуты предавался размышлениям о сущности времени и бытия. Веяда заинтересовали записи Тея. Инженер Тей писал: «Для меня нет ни настоящего, ни прошлого, а только будущее. Весь смысл моего бытия — достичь его. Настоящее? Когда я возвращусь на родную Дильнею, оно станет прошлым. Прошлое? Оно присоединится к будущему. Долгое пребывание в космосе и полет со скоростью, близкой к скорости света, создает парадокс времени. Мне хочется представить себе тех, кто найдет здесь приют. Может, это мне поможет победить свою тоску по Дильнее… Жена ждет меня. Но едва ли она меня дождется. Когда я возвращусь домой, пройдет слишком много лет для короткой жизни индивида. Долгое пребывание в пути, полет почти со скоростью света затормозят мое время, удлинят мою жизнь, но жизнь моей жены и моих друзей, подверженная другим темпам и иным ритмам, не сможет поспеть за моим бытием…»
Веяд столько раз читал этот отрывок дневника Тея, что знал его почти наизусть.
Тей — этот добрый и мужественный строитель. О, если бы Туаф хоть чуточку был похож на него! На днях он сказал Веяду:
— Мне скучно. А тебе?
— Ты не мог спросить меня о чем-нибудь другом?
— О чем?
— О погоде.
— На Уэре стоит всегда одна и та же погода.
— Ты наблюдателен. А еще что ты заметил, живя здесь?
— О том, что я заметил, я пока тебе не скажу.
Он стал продолжать дело, которым был занят. Туаф чинил автомат для логической игры. Искусственный гроссмейстер был создан по крайней мере два века тому назад и, разумеется, порядком устарел. Когда-то он честно послужил людям, борясь с самой страшной энтропией из всех энтропии, разъедавших не вещи и явления, а живое дильнейское время. Он некогда развлекал строителей космической станции, заставляя их долго думать над каждым ходом.
У Туафа были ловкие руки и способности к технике. Дело подвигалось успешно. И вот искусственный гроссмейстер сделал свой первый ход. Но прежде, чем сделать ход, он бросил Туафу нагловатую и насмешливую фразу:
— Могу дать фору. Хотите, сниму корабль?
— Не хочу, — сердито ответил Туаф. — Будем играть на равных.
— На равных? Но я еще не встречал логиков, которые могли бы поставить знак равенства между своими усилиями и моим умением.
Он, вероятно, повторял то, что говорил двести лет тому назад, ведь это ему было задано программой. Двухсотлетняя пауза прошла для него так же незаметно, как секунда.
— На равных, так на равных, — сказал искусственный гроссмейстер и сделал ход рыбой.
Туаф долго думал, прежде чем сделать ход. Ему не хотелось дать себя победить автомату. Ведь в космолете он в продолжение многих лет держал первенство в логической игре.
Веяд знал правила логической игры, но никогда ею не интересовался. Сейчас же он с напряженным вниманием следил за каждым ходом. На чьей стороне он был в этой игре? Кому желал победы? Как ни странно, этому нагловатому автомату. В его манере самоуверенным тоном произносить слова и с азартом бросать фигуры на доску было нечто характерное, живое и интересное. Казалось, когда-то живший игрок передал этой машине не только свои опыт и знания, но и свой темперамент. После каждого удачного хода искусственный гроссмейстер насмешливо говорил:
— Ну что, маэстро! Еще не заболела голова? Могу предложить таблетку. Помогает.
И он делал насмешливый жест пластмассовой рукой. Он неизменно выходил победителем из этого состояния с напрягавшим все умственные силы Туафом. Послушали бы вы, каким тоном он произносил каждый раз это грозное слово «Предупреждаю!» И при этом потирал руки.
— Предупреждаю! — говорил он.
Он ли это говорил? Нет, не он, а, казалось, тот живший двести лет тому назад игрок, который передал ему вместе со своим мастерством и заметную долю своего насмешливого характера.
Она? Эроя? Но разве можно называть живым женским именем кусочек вещества? И все же я хорошо знал, что за своей вещественной оболочкой он хранит мир мыслей и чувств, что он не только вещь, но и отчасти Эроя тоже.
Она была тут, рядом, и я ждал, когда за стеной Туаф и искусственный гроссмейстер закончат последнюю партию и наступит ночная тишина, покой.
Тогда начинался наш разговор. Мы говорили шепотом, чтобы не услышал Туаф.
— Эроя, — спрашивал я. — Ты здесь?
— Странный вопрос, — отвечала она. — А где же? Я и здесь, и там. Нигде. Меня нет. Вернее, меня не было еще минуту тому назад. Я спала. Но сейчас… Сейчас я уже здесь. Твоя мысль разбудила меня, и я обрела бытие. Я здесь с тобой, Веяд. Чем ты занимался сегодня?
— Писал свою диссертацию о проблеме конечного и бесконечного. Думал. И когда устал, пошел пройтись. За шесть часов я обошел почти весь здешний мир.
— Наверное, трудно писать о бесконечности, живя в мире, который можно обойти за шесть часов?
— Наоборот, Эроя. Только здесь можно почувствовать всю глубину этой проблемы.
— А что делал Туаф?
— Последние две недели он почти ничего не делает, только играет с гроссмейстером. Он дал себе слово, что победит своего искусственного и искусного соперника. Но пока до победы далеко. Позавчера Туафу удалось сделать ничью. Ах, как он был счастлив. Я не видел еще более счастливого индивида.
Эроя рассмеялась.
— Ничья сделала его счастливым?
— Да.
— Он не очень-то многого требует от судьбы, твой друг Туаф. Он и на родине был игроком?
— Не только. Он был крупным оптиком, косметиком и декоратором и, кроме того, преподавал. Он отправился в космическую экспедицию, чтобы изучать сущность прекрасного и его разнообразные проявления. Кроме того, в его обязанности входило украшать быт на космическом корабле, служить красоте… Он занимался этим довольно прилежно. Но здесь он обленился, забыл о прекрасном и играет с утра до ночи с искусственным гроссмейстером.
— А у тебя, Веяд, есть возможность приложить свои силы?
— Я философ. А размышлять можно везде. Уэра словно создана для размышлений.
— А еще для чего?
— Для ожидания.
— И долго нужно ждать?
— Десятилетия… И мне все же легче, чем Туафу. У меня преимущество.
— Какое?
— Он одинок. А я — нет. Со мной ты.
— А ты уверен, что я с тобой, что я здесь?
— А где же ты, если не здесь со мной?
— Для меня не существует слова «здесь». Я его не понимаю. Сколько раз ты мне пытался его объяснить, а я все равно не могла понять. «Здесь»? Что это означает?
— Это означает, что ты сейчас на космической станции Уэра. Только здесь и нигде в другом месте Вселенной. Это один из незыблемых законов природы. Нельзя одновременно пребывать в разных местах мира.
— Так ли уж он незыблем, твой закон, Веяд?
— Не мой, Эроя, а природы.
— Значит, мы не все знаем о природе. Для меня понятие «здесь» вовсе не имеет абсолютного смысла.
— Не будем спорить, Эроя, о законах природы.
Меня немножко тревожили слова Эрои. Раз она не понимает, что такое «здесь», и путает его с «там», значит, в ее сознании время не совпадает с пространством. Какой-то дефект в конструкции, в отражении ее «я»… Но не стоит посвящать ее в тайны ее конструкции. Она так обидчива и самолюбива. Да и само выражение «конструкция» может порядком ее смутить, как одно время смущало меня, пока я не привык.
Кто она? Это, в сущности, не ее дело. Она отражение Эрои, оставшейся на Дильнее… Логика (если это можно назвать логикой) модели Эрои устроена так, что она не хочет считать себя только отражением чужого бытия, она претендует на нечто большее… И пусть претендует! В этой претензии есть нечто загадочное… Она и превращает эту копию почти в оригинал. «Почти»… На это «почти» я долго пытался закрывать глаза.
В прошлом и позапрошлом веке люди, отправляясь в долгое путешествие, брали с собой фотографические изображения своих близких. Женатый дильнеец, быстро двигаясь в убегавшем пространстве, мог достать из кармана конверт с фотографиями и увидеть лицо, глаза, улыбку своей жены. Это было плоское и схематичное отражение чего-то живого и ускользающего, все — и вместе с тем ничто! Фотографическая карточка, напоминая об ускользающем мгновении, напоминала и о бесконечности. Она заставляла еще острее почувствовать расстояние, отделяющее путешественника от родины, боль и тоску.
Я был первым путешественником, который увозил с собой с Дильнеи не только отражение возлюбленной, не оптическое повторение того краткого мгновения, когда любимое лицо и улыбка были запечатлены объективом аппарата, а нечто большее. Ведь странствия могли длиться десятилетиями, и желание мое не только видеть изображение любимого существа, но и иметь возможность говорить с ним, чувствовать его присутствие было естественным желанием, хотя и противоречило опыту, здравому смыслу и логике расстояния, которое все увеличивалось и увеличивалось.
Что же увозил я с собой? Это до сих пор остается загадкой, и слово «модель», употребляющееся вот уже несколько столетий, только отчасти может примирить мысли и чувства со столь противоречивым и странным фактом.
Желание участвовать в продолжительном космическом рейсе возникло у меня еще в средней школе. Разумеется, оно тогда было еще наивно-романтичным, типично ребячьим, и я еще не думал, что всякое долгое путешествие связано с продолжительной разлукой. Как у всякого подростка, у меня еще не было сильных привязанностей, и я не боялся разлучиться с кем-нибудь из родных и друзей. Ведь взамен тех, кого я оставлял на время, я получал огромный и неизвестный мир, который нужно было освоить.
В том году, когда я встретился и познакомился с Эроей, я совсем иначе стал представлять себе это путешествие. Мир без Эрои — это мир без самого существенного для меня. Да и хватит ли у меня мужества и силы воли добровольно разлучиться с ней на несколько десятилетий? Парадокс относительности времени ставил нас в неравное положение. Движение со скоростью, близкой к скорости света, на космолете должно было привести к тому, что я мог не застать Эрои в живых или увидеть дряхлую старушку и с грустью отыскивать на ее морщинистом, увядшем лице черты той, которую оставил юной.
Я решил отказаться от своей затеи, и Эроя стала моей возлюбленной. Видеть ее лицо и улыбку, слышать ее голос и смех, чувствовать тепло ее упругого тела стало для меня привычкой.
— Эроя! — говорил я просыпаясь. — Я сегодня видел тебя во сне.
— И я тоже видела тебя во сне, милый.
Мы были вместе, всегда вместе наяву и не разлучались даже во сне.
Эроя была увлечена своей работой. Она занималась археологией и палеонтологией. Все ее интересы были на Дильнее. Меня интересовал космос, я изучал время и пространство. И не удивительно, что немного спустя я снова стал мечтать о рейсе в неведомое… Космос! Он манил меня, заставляя завидовать всем, кто улетел осваивать безграничные пространства. Я упрекал себя в малодушии, называл себя трусом. Чего я боялся? Опасностей? Нет. Разлуки со всем тем, к чему привыкли чувства? Тоже нет. Смерти? Нет. Я боялся продолжительной разлуки с Эроей. Я мысленно представлял себе это расстояние в несколько десятилетий, готовое встать между мною и ею.
Да, в этом было нечто коварное, в нем, в этом пространстве, в этой дистанции. И все же космос манил меня. Я знал всю историю борьбы со временем и пространством, от первой ракеты, преодолевшей силы планетной гравитации, и до самых последних путешествий далеко за пределы нашей Галактики.
Космос манил меня. Прожить жизнь и не побывать вдали от привычного и известного — да стоит ли тогда жить? Мы жили с Эроей в ярком и бесконечно интересном мире. Дильнея набирала силу. Она была похожа на огромную ракету, заряженную энергией и устремленную вдаль. А что такое даль? На этот вопрос ответит и астроном и ребенок, только что научившийся читать. Но чей ответ будет ближе к истине ученого, вычислившего расстояния от бесчисленных звезд одной Галактики до звезд другой, или школьника, измерившего шагами расстояние от дома до школы? Я убежден, что к истине будет ближе ребенок, ощущающий даль сердцем, всем существом, даль с ее музыкой неизвестности, безграничную даль.
И вот я узнал, что такое даль, не на астрономической карте, а на опыте.
В моих чувствах поселилось пространство, которое я преодолел за те годы, что прошли, сливаясь с моим путешествием. С тех пор, как я поселился на Уэре, я непрестанно думал о Дильнее, о ее садах и лесах, о ее реках и озерах, которых мне сейчас так не хватает.
После того как были восстановлены черты лица древнего охотника, Эроя заболела нервным расстройством. Случай сыграл с ней злую и нелепую шутку. Древний охотник оказался словно близнецом Веяда. Сходство было поразительное. Все напоминало об отсутствующем: очертания лба, разрез глаз, характерный нос с горбинкой, губы. Не хотелось верить, но это было так.
Со случайным сходством (чего на свете не бывает!) можно было бы примириться, если бы Веяд был здесь рядом, на Дильнее. Но увы! Даль хранила молчание.
Два месяца Эроя не заглядывала в свой институт. Она гостила у брата Эрона-младшего.
— Индивидуальность, — рассуждал брат, — морфологическая неповторимость… Так ли уж это абсолютно? Поверь, дорогая, нет. Меня до сих пор дильнейцы часто путают с неким телепатом Монесом. А я терпеть не могу ни этого Монеса, ни эту сомнительную науку телепатию. Но что поделаешь! Природа поленилась и сотворила нас похожими. Уверяю, случай тебя всегда может свести с дильнейцем, похожим на Веяда. Что за беда, если двойник оказался старше твоего отсутствующего друга на пятьдесят тысяч лет? Хорошо, что он не сверстник, и ты не можешь встретить его у общих знакомых, как я встречаю иногда своего «близнеца»-телепата… Однажды я ему наговорил дерзостей насчет познания без органов чувств… Вот уж прошли века, а наука все не может проверить подсовываемые этими ловкачами факты. Разгадали физическую сущность гравитации, а физическая суть этих сомнительных явлений все еще показывает ученым кукиш и водит за нос всех, не исключая моего двойника-телепата.
Эрон-младший всегда был в хорошем настроении. Казалось, он не знал усталости, хотя работал над решением грандиозной проблемы. Вот уже три года он бился над задачей, которая казалась неразрешимой всем его помощникам и друзьям.
— Ум обычного среднего дильнейца, — объяснял он свою идею сестре, — это ум, укладывающийся в том познании, которого достигло его время от начала до конца его биографии. Но что такое гений! В сущности, никто до конца этого не знает. Гений — это ум, заброшенный в настоящее из далекого будущего. Тривиальный, но тем не менее правильный ответ. Почему хотя бы раз в столетие случается такое явление, когда будущее посылает нам своего вестника? Пока оставим этот вопрос в стороне. Он для меня не так важен. Меня интересует «что», а не «почему». Я и мой друг Арид пытаемся создать модель ума, обогнавшего своими логическими возможностями современные умы по крайней мере на несколько тысячелетий. Наш отец изучает познание насекомых, познание, загнанное в тупик, придаток адаптации. Становление дильнейца, его эволюция говорит о том, что наш ум, наши логические способности бесконечно шире тех задач, которые связаны с адаптацией, с приспособлением к среде. Но иногда, правда очень редко, в одном дильнейце законы наследственности сосредоточивают грандиозное познание, необычайные способности… Благодаря этим гениально одаренным членам общества всему обществу удается заглянуть в даль будущего, расширить круг познания… Я мечтаю о таком мозге, который перенес бы нас вперед на многие тысячелетия, раскрыв множество тайн, окружающих нас. Мы научились воспроизводить тончайшие интеллектуальные процессы, но перескочить через границу того, чего достигли общество и наука, мы не можем. Мы не знаем тех логических законов, по которым будут мыслить дильнейцы через тысячи лет.
— А не зная этих логических законов, — спросила Эроя брата, — как ты построишь модель ума, обогнавшего современников на тысячелетия?
Эрон-младший улыбнулся.
— Для того и существует фантазия, чтобы расширять окружающий нас мир, мысленно преодолевать пространство и время. Мы ищем эти логические законы. В моей лаборатории работают не только самые талантливые физиологи и кибернетики Дильнеи, но и самые выдающиеся логики. Люди различных специальностей и профессий, пожалуй, все, за исключением телепатов. Эту сомнительную науку я не пускаю за порог своего института. Но представь себе, мой «двойник»-телепат, о котором я тебе говорил, на днях предложил мне свои услуги.
— Он в самом деле очень похож на тебя?
— Внешне да. Очень. Такого же роста. Так похож, что я сам готов принять его за себя. Но в складе ума у нас нет ничего общего. Я ненавижу телепатию… Пойдем ко мне в лабораторию. Я познакомлю тебя со своими помощниками. Среди них есть один выдающийся логик. Я тебе о нем говорил. Его зовут Арид. Кстати, он интересуется древним мышлением. И хочет поговорить на эту тему с тобой.
Я нашел эту книгу в Михайловском сквере возле памятника Пушкину. Кто-то забыл ее, и она валялась под скамейкой на песке.
Кто же был этот рассеянный читатель, кто, а главноеоткуда?
На этот вопрос пока еще нет ответа, так же как никто еще не сумел прочесть хотя бы одно слово в этой странной книге.
Где она была издана? На каком языке? И это тоже долго оставалось тайной. Она побывала у всех лингвистов Ленинграда и Москвы, знатоков всех языков и наречий. Но что толку? Никто не сумел прочесть даже ее названия.
За каких-нибудь два-три месяца я стал знаменитым человеком, почти таким же знаменитым, как археолог Шлиман или шахматист Тайманов, хотя вся моя заслуга перед человечеством состояла только в том, что я нагнулся и поднял лежавшую на песке книгу.
Теперь в ящике для писем и газет на дверях нашей квартиры не хватает места и для десятой части той корреспонденции, которую я получаю. Почтальон, низенькая девушка с красным негодующим лицом, заходя ко мне, сокрушалась:
— Уф! И лифта нет в доме. Третий этаж. Долго вам будут писать со всего света?
— Долго, — отвечал я.
И действительно, кто только мне не писал! Школьники из Казани, пенсионеры из Баку, студенты из Киева, журналисты и физиологи, буфетчицы и математики и даже один не то сумасшедший, не то чудак, утверждавший, что книгу издали в Женеве в знаменитом издательстве SKIRA просто для рекламы.
Глупость! Кто же станет рекламную книгу издавать на неизвестном языке?
В тот день, когда я нашел книгу, я не придал своей находке никакого значения. Я думал, что какой-нибудь иностранец, западный немец или француз, засмотревшись на здание Русского музея, замечтавшись, уронил эту книгу.
Иностранец? А может, не иностранец, а инопланетец?
Впрочем, этот вопрос задал не я, а корреспондент журнала «Кибернетика и будущее», приезжавший знакомиться со мной из Москвы. Так он назвал и свою статью: «Инопланетец». И на всякий случай поставил вопросительный знак.
Был ли он искренне убежден в своей правоте, не знаю, но он горячо убеждал читателей журнала, что на скамейке в Михайловском сквере перед памятником Пушкину побывал некто, чьи облик и ум были сформированы за пределами Земли, а может, даже и солнечной системы.
Разговаривая со мной, корреспондент держался немножко свысока и три раза подряд упрекнул меня в скрытности.
— Ты, — сказал он, почему-то переходя на «ты», — ты чего-то не договариваешь, Павлушин. А как он выглядел?
— Кто? — спросил я.
— Кто? Ну, этот самый, кто дал тебе книгу.
— Мне никто не давал. Я нашел ее в сквере перед…
— Знаю, — перебил он меня. — Слышал эту версию. С чего ему быть таким рассеянным? Куришь? Обожди, не волнуйся. Спешить некуда. Слово он с тебя взял, что ли? Но ты пойми, Павлушин, я не следователь, а журналист. Имя можешь не называть, а только опиши наружность хотя бы в общих чертах.
Я усмехнулся.
— Видите ли, у него нет наружности.
— То есть как нет наружности?
— Нет — и все. А почему ему нужно иметь внешность? Он же не человек!
— Ну, ладно, — догадался корреспондент. — Не хочешь раскрыть тайну. До завтра! Я еще забегу. А ты обдумай хорошенько: имеешь ли ты право скрывать от общественности правду о таком событии? Ну, пока!
Он забегал ко мне по нескольку раз в день в течение недели и все уговаривал описать наружность инопланетца, якобы презентовавшего мне книгу. Именно наружность, черты лица. Что касается других подробностей, он готов был ждать целый месяц, пока не пробудится во мне совесть и я не перестану разыгрывать из себя сфинкса, а если сказать по-русски, просто свинью.
Подробностей он так и не дождался и, разумеется, поспешил опубликовать статью. Я его не упрекаю за это. Не мог же он ждать, пока лингвисты переведут книгу с загадочного языка?
Забегая намного вперед, я должен огорчить читателя: лингвистам и этнологам не удалось расшифровать текст найденной мною в Михайловском сквере книги. За них это сделала кибернетическая машина, созданная коллективом сотрудников специальной лаборатории Академии наук.
Удовлетворив любопытство читающих мои записки, я должен вернуться к дням, предшествующим расшифровке и оказавшим столь значительное влияние на мою судьбу. Из-за этой находки я оказался в центре жизни не только Ленинграда, но и всей планеты. Телефонные звонки, телеграммы, приглашения из научных обществ и дворцов культуры. Я долго не мог привыкнуть к этому шуму. Зазнался ли я? Если и зазнался, то только самую малость. Наоборот, и дома и на работе я старался держаться как можно скромнее. Я работал в геологическом учреждении и каждую весну обычно уезжал с партией на Север, а возвращался поздно осенью. Но в эту весну я совсем забыл, что мне нужно уезжать. При той ситуации, которая так неожиданно возникла, я не мог отлучиться из дому на долгий срок. Я был нужен всем. На днях ко мне звонил сам президент Академии наук. Но в учреждении все смотрели на меня, как на ловкача и делягу. Евдокимов, старший научный сотрудник, сделав вид, что не видит меня, сказал при мне в буфете:
— На Север ездил и ничего не нашел, кроме пустяков, а тут на обычном, заплеванном бульварчике сделал крупное научное открытие.
Последние слова этой ядовитой фразы он подчеркнул голосом.
Я и сам, несмотря на свою молодость и неопытность, чувствовал двусмысленность своего положения. Кем я был? Обычным парнем, заурядным геологом, всего три года назад окончившим Горный институт. А кем я оказался? Связующим звеном между двумя мирами, между Землей и той планетой, представитель которой через посредство моих рук передал странную книгу человечеству. Правда, пока специалисты еще не перевели книгу и не расшифровали ее загадочный текст, это оставалось гипотезой, выдвинутой журналистом, сотрудником журнала «Кибернетика и будущее». Но с каждым днем эта гипотеза находила все больше и больше сторонников. Я даже сам стал подумывать о том, что в сквере побывало существо из другого мира — «инопланетец», как его назвал корреспондент, да, инопланетец (мне понравилось это словечко), оставив вещественные следы своего пребывания в этом месте. Нельзя сказать, что я без всяких усилий заставил себя поверить в эту смелую концепцию. Этой вере сопротивлялось во мне все: чувство реальности и юмора, привычки, любовь к обыденному и врожденное недоверие к чуду. А что же это было, если не почти чудо? В сквере среди нянь и детей, играющих возле памятника Пушкину, появилось необычное существо, однако же оставшееся незамеченным.
С какой целью появилось оно? И почему именно в этом сквере, а не в другой точке земного шара?
Все эти вопросы остались без ответа. И кибернетическая машина Академии наук, расшифровавшая текст загадочной книги, позволила нам заглянуть в далекое будущее, но ничего не сказала нам о настоящем, о том, как эта книга попала в сквер, расположенный между Михайловским театром, Филармонией и Пассажем, в одном из самых многолюдных мест обыденного Ленинграда. И если можно допустить, исходя из модной теории вероятности, что там побывал инопланетец, то невозможно поверить в то, что там очутился человек из будущего, нарушив самый незыблемый закон природы, закон необратимого хода времени. Как ни странно, а о том, что текст наконец расшифрован, я узнал позже других. В эти дни я как раз был в Енисейской тайге с геологической партией, и наша рация, как нарочно, безмолвствовала (попался нерадивый и малоопытный радист). Напросился в экспедицию я сам и попал в тайгу вопреки желанию своего начальства, считавшего, что мне следует пребывать в Ленинграде, коли уж я стал таким знаменитым. Я настоял — и меня отправили. Было ли это бегством? В какой-то мере да. Я бежал от бесчисленных телефонных звонков, телеграмм, писем, корреспондентов, пенсионеров, интересующихся наукой, от чересчур любознательных школьников, а главное — от самого себя, от того двусмысленного положения, в котором я очутился.
Помню, как я сел в поезд на Московском вокзале и вагоны вдруг тронулись, унося меня из мира шумной и случайной славы в бесконечные и тихие леса Восточной Сибири. Я забрался на верхнюю полку, блаженно закрыл глаза и удовлетворенно подумал, что ни через час и ни через сутки меня не вызовут к телефону, не разбудят ночью, чтобы расписаться в получении телеграммы, не будут требовать ответа корреспонденты и писатели. Я взглянул в окно. За окном было небо, полное звезд, спокойных и недокучливых звезд, звезд, которым не было до меня никакого дела.
Еще меньше, чем звездам, было дело до меня Енисейской тайге. В длинных переходах с ночевками у костра я, казалось, забыл о таинственной книге, найденной мною в Михайловском сквере. Но книга не забыла обо мне, и так же неожиданно, как она очутилась возле скамейки сквера, она снова напомнила о себе.
Я уже говорил о том, что у нас испортилась рация. Радист Валька Дадонов пытался починить ее и связать нас с миром. Он был дальнозорок, как все искатели приключений, и увидел эвенка Учигира, гнавшего оленей, раньше нас.
— Какие новости? — крикнули мы, когда подошел Учигир.
— Больших новостей нету, — лениво ответил эвенк.
— А маленькие?
— Маленькие найдутся. Книгу расшифровала машина, ту книгу, что долго молчала. Вчера с вечера передавали по радио… И сегодня обещали передавать.
Я бросился к Вальке Дадонову, чтобы помочь ему наладить рацию. Мои пальцы дрожали от нетерпения, и не столько наша ловкость и умение помогли, сколько простая удача — рация вдруг заговорила. Рация ли? Не рация и не диктор, а голос из неизвестного мира, так странно и нелогично замурованного в текст незнакомого языка.
— Я, — говорил голос, — жил в мире, где время породнилось с самыми заветными мыслями, время большое и маленькое, столетия и мгновения, годы и часы, нетерпеливо звавшие нас в неведомое.
Можно ли обижаться на вещи?
Он был довольно точным отражением великого игрока, который жил на Дильнее двести лет тому назад. Он вобрал в себя не только его логические способности, но и насмешливый характер.
— Мне надоело, — сказал он.
А затем повторил те же слова.
— Мне надоело. Мне надоело играть целый год с таким слабым игроком. Так может облениться ум, а способности притупятся.
Туаф обиженно поднялся с места. «Впрочем, можно ли обижаться на вещи? — спросил он себя. — Искусственный гроссмейстер! Вещь! Предмет! Но как я ненавижу эту наглую вещь! Этот предмет».
Он мог разобрать эту вещь на части, сломать ее, как ломает ребенок надоевшую ему игрушку. Но это было бы глупо. А не глупее ли другое: что дильнеец, давно погрузившийся в небытие, игрок, которого давно уже нет на свете, из своего небытия смеется над ним, Туафом, доказывая, что логика и мастерство бессмертны.
Туаф сделал несколько шагов. Когда-то — год назад — он был рад тому, что мог шагать, чувствуя под ногами опору. Теперь ему этого было мало. Да, слишком мала была Уэра, островок, отрезанный ото всего и всех.
Туафу снились женщины, их лица, их ноги и их руки. Сегодня ночью он почувствовал легкие прикосновения женских рук. Это было ни с чем не сравнимо. С ним рядом сидела женщина. Затем он проснулся и понял, что женские руки он видел во сне. Он долго лежал, стараясь припомнить сон. Потом он снова уснул. Его разбудил тихий женский смех. Смех был рядом за перегородкой, и мелодичный женский голос. До него, до Туафа донеслись странные, невозможные здесь, на Уэре, слова:
— Я тебя люблю…
Затем все стихло. Туаф, замерев от напряженного внимания, слышал, как стучало его собственное сердце. Совершенно ясно. Веяд был не один. С ним пребывала женщина. Но как попала она сюда на Уэру, преодолев бездонное пространство и время? По-видимому, Веяд прятал ее. Но где? Где он мог ее спрятать? Да и как она могла очутиться здесь?
Туаф так и не уснул. Он все ждал, все прислушивался. Сердце билось возле самого горла. Но женский смех не повторялся. Женщина исчезла, испарилась. Ее больше не было здесь.
Утром Туаф, встретившись с Веядом, не подал и вида, что он слышал ночью женский смех и слова. Но сейчас… После того как наглая вещь обыграла его в сотый, в тысячный раз и высказала свое презрение, у него не было больше сил молчать. Ему надоело одиночество…
— Послушайте, Веяд, — остановил он своего спутника.
— Слушаю, — сказал насмешливо Веяд.
— Познакомьте меня с ней.
— С кем?
— С той, с которой вы разговаривали сегодня ночью. Где вы прячете ее? Я хочу знать.
— Вот как! А может, она не захочет с вами знакомиться?
— Почему? Она меня не знает. Я требую!
— Пустые слова! И, кроме того, ее здесь нет.
— А где она?
— На Дильнее.
— Но с Дильнеей нет связи. А я слышал ее смех.
— Это не ее смех.
— А чей?
— Чей? Не знаю. Философская загадка, гносеологическая проблема…
— Лжете! Проблема не может смеяться и говорить на живом дильнейском языке. Не с проблемой же вы объяснялись в любви!
— А вы подслушивали?
— Я не подслушивал. Я услышал нечаянно.
— Если нечаянно, то вам могло и показаться. Может, вы слышали женский смех во сне?
— Во сне так не смеются. Познакомьте меня с ней, Веяд. Я вас прошу. Мне надоело одиночество. Клянусь, я не буду отбивать ее у вас. Мне просто хочется перекинуться словом с кем-нибудь, кроме вас и этого обнаглевшего автомата, этого искусственного гроссмейстера, чье искусство выводит меня из себя. Познакомьте меня с ней!
— С проблемой?
— У этой проблемы, вероятно, теплые круглые руки и насмешливые живые глаза?
— Вы ошибаетесь.
— Но у нее есть имя?
— Имя есть, но имя это еще не все.
— Как ее зовут?
— Эроя.
— Она здесь? Где-то тут? Поблизости?
— Вот это-то как раз и загадка. Здесь ли она или там? Ее бытие, если это можно назвать бытием, в какой-то степени снимает противоречие между «здесь» и «там». Она здесь и не здесь. Она там и не там.
— Бросьте играть пустыми словами. Тоже мне диалектик! Небось обнимались не с фигуральным выражением, а с живой фигурой. Софист!
— Я не обнимался. И, кроме того, у нее нет фигуры. Она комок бесформенного вещества.
— Так и поверю вам!
— Клянусь, что она мала и бесформенна!
— Значит, все-таки она существует, она здесь!
— Здесь только отражение ее.
— Не может быть. Смех был слишком реален. И слова… Отражение не может отвечать на вопросы. А в прошлый раз… Ведь я давно догадываюсь, что вы кого-то прячете.
— Я прячу мечту.
— Мечту? Но с мечтой не разговаривают ночью. Я слышал голос. Веяд, я настаиваю. Я хочу знать. Покажите мне ее.
— Как-нибудь в другой раз, — уклончиво ответил Веяд.
— Я требую!
— Требую? Забудьте это слово. Живя на Уэре, нельзя чего-нибудь требовать. Здесь можно только ждать. Вот и ждите…
Эрон-младший познакомил Эрою со своим помощником, логиком Аридом.
— Это Арид, — сказал он. — Мой друг Арид. Посмотри, Эроя, на него. Этот ученый обогнал нас на полстолетия или даже на целый век. Он живет в другом тысячелетии. Как это ему удалось? Спроси его. Но он едва ли выдаст свой секрет.
— Бросьте, Эрон. Вы хотите бросить тень на мою реальность.
— Если бы я сомневался в вашей реальности, я бы не поручил вам проектировать логику искусственного мозга небывалой мощности.
Эроя с любопытством взглянула на Арида. Нет, он был слишком реален для дильнейца, избравшего своей специальностью изучение логики. Плотный, по-видимому, склонный к полноте, он был больше похож на актера-комика, чем на философа. Наивное, чуточку плутоватое лицо взрослого ребенка. И смеялся он совсем по-детски, весь преображаясь и погружаясь в то удивительное состояние, истинный смысл которого до сих пор не удалось открыть. Что рождает смех? В чем сущность смешного? Об этом гадали мыслители еще на заре цивилизации. Но вот дильнейцы раскрыли происхождение жизни, а до сих пор не знают, что такое сущность смеха. Правда, это никому не мешает смеяться.
— Чему вы так весело смеетесь? — спросила Эроя логика, когда ушел брат.
— Чему? Хотя бы тому, что сказал ваш уважаемый брат. Он верит в то, что действительно можно выпрыгнуть из своего времени и свить интеллектуальное гнездо в другом тысячелетии. Но птицы не вьют гнезда в вакууме, в абсолютной пустоте. Им нужна верхушка дерева, ветка или, по крайней мере, карниз дома. Моей мысли не на что опереться. А ваш брат не хочет ни с чем считаться. Ему нужен мозг, искусственный мозг небывалой мощности. Но в чем суть мощи, только ли в силе логических способностей? Как вы это себе представляете, Эроя?
— Специалисты по изучению логики обычно лишены чувства юмора. Они слишком серьезны. Вы, Арид, по-видимому, представляете исключение.
— Благодарю за комплимент. Но вы не ответили на мой вопрос: в чем вы видите главную силу мозга? Только ли в логике?
— В умении видеть смешное и смеяться, — сказала Эроя скорее шутя, чем всерьез.
— Вы даже не представляете, как вы близки к правде. Мне думается, Эроя, без смешного не существует и истинно серьезного. Вы историк. Изучаете прошлое. А известно ли вам, когда дильнеец научился смеяться?
— Фольклор полон юмора. Он единственное свидетельство того, как мыслил древний дильнеец, если не считать пещерной живописи.
— Да, — сказал задумчиво логик Арид, — у историка преимущество перед ученым моей специальности. Вы можете судить о прошлом на основании точных фактов. Будущее же, в отличие от прошлого, не спешит нам сообщить о себе. Мы не знаем, каким будет видение мира через много столетий. Я как-то сказал вашему уважаемому брату: первое, что совершит искусственный мозг, — он расхохочется от души. Ведь ему многое покажется смешным и устаревшим, ему, понявшему суть вещей, отделенных от нас завесой будущего.
— Чтобы весело смеяться, нужно иметь душу, чувства, а ваш искусственный мозг будет бездушен, как всякая машина.
— Кто вам это сказал?
— Никто не говорил. Я его таким представляю.
— Я научу его смеяться. Но не станем гадать. У меня к вам просьба, Эроя. Не могли бы вы познакомить меня со своим знаменитым отцом? Мне хотелось бы побывать в его лабораториях, посмотреть на результаты его последних работ.
— Отец всегда рад тем, кто интересуется экспериментальной энтомологией. Если хотите отправиться к нему, не откладывайте на завтра. Сегодня я обещала быть у него.
— Ну, как ваше самочувствие? — спросил Эрон-старший своего гостя, когда тот вышел из энтомологического аппарата новой конструкции.
— Чудесно провел время, — ответил, улыбаясь Арид. — Но что скажет жена, когда узнает, что ее муж превратился в муравья?
— Вы уже не муравей. Вы логик Арид, представитель вида дильнеец-разумный.
— Вы твердо в этом уверены? А я нет. Во мне что-то еще осталось муравьиное. Во всяком случае, к событиям моей жизни прибавился еще один не совсем обычный факт. Дома на письменном столе у меня лежит вопросник, оставленный журналистом, сотрудником видеомузыкальной станции. Вечером мне придется отвечать на вопросы его анкеты, перечислять наиболее значительные события своей биографии. Кем я был по окончании факультета математической логики? Чем занимаюсь сейчас? Представляю, как удивится журналист, когда узнает, что в числе всего прочего я успел побывать муравьем, настоящим муравьем, видящим мир, как видят его крошечные собратья. В течение часа я принимал эту комнату чуть ли не за Вселенную. Пропорции изменились. Вот этот стол я принял за равнину. Беспокойство овладело мною. Я чувствовал себя затерянным среди огромных незнакомых предметов. У обыкновенного муравья все же есть кое-какой опыт. Я оказался муравьем без опыта. «Где я?» — спрашивал я себя. Но самое странное случилось со временем. Мгновения непостижимо растянулись. Я смотрел на время словно через увеличительное стекло.
— Ну, а ваша логика? — спросила Эроя.
— Она превратилась в муравьиную логику. Мне хотелось скорее в муравейник. Пространство пугало меня… Но довольно об этом. Все уже позади…
— У вас эго позади, — сказал Эрон-старший, — у меня и позади и впереди. Я столько раз пользовался своими аппаратами, чтобы познать иное время и иное пространство, что иногда мне кажется, что я живу одновременно в разных мирах. Хотите попасть в пчелиный улей, дорогой Арид?
— Хочу. Очень хочу. Но, пожалуй, не сегодня. Превратиться в пчелу — это превратиться из целого в часть. Ведь пчелиный рой — это сверхорганизм. Не правда ли?
— Да, это сейчас ни у кого уже не вызывает сомнения. Пчела как индивид не в состоянии жить без других пчел. Она часть не только пчелиного общества, но и пчелиного организма. Для логики это, пожалуй, загадка. Отдельность пчелы как организма, в сущности, фикция. Она связана с пчелиным ульем. Как орган, ну, как ваши рука или нога. Нога или рука часть вашего организма, не правда ли?
— Но моя рука или нога не ходит отдельно от меня и не выдает себя за логика Арида, они с самого начала примирились с тем, что они часть того целого, которое принято называть Аридом.
— А почему вы думаете, что пчела протестует против того, что она часть сверхорганизма?
— Я этого не думаю. Я не настолько дильнеецентричен, чтобы наделять пчелу своей собственной психологией. Действительно, это пример парадоксального единства части и целого. Парадоксальность в том, что часть имеет форму целого, отдельного организма. Явление обманывает. Сущность отдельной пчелы — быть органом, частью сверхорганизма, то есть пчелиного роя. У низших организмов это не редкость, какие-нибудь губки заставляют гадать о различиях части и целого. Но пчелы стоят наверху эволюционной лестницы. Это сложно устроенные живые существа. И поэтому ум профана, а в энтомологии я профан, теряется перед причудливостью этого факта.
— Не поверю, чтобы растерялся ваш ум, Арид, — сказала Эроя. — Но что вас привело в лабораторию моего отца? Не думаю, что только бескорыстный интерес к энтомологии.
— Ну вот, видите. Я так и знал. Вы не верите в мое бескорыстие. Мир насекомых меня интересует как мир существ, чье познание эволюция загнала в тупик… Муравей и пчела заранее знают все, что им нужно знать, чтобы жить в том мире, который открывают им их чувства. Им не дано перейти черту, которую провела сама природа. Дильнеец, делая первый шаг, уже выходит за черту. Он учится. Его детство и юность занимают половину его жизни. И становясь стариком, он все еще продолжает учиться. Но что такое ум гения? Для логика это загадка. Гений умеет учиться, как никто. Его умственный аппарат — это Вселенная в миниатюре. Гений — это тоже сверхорганизм, но не в физическом смысле, а в интеллектуальном. Он сверхорганизм не в пространстве, а во времени. Представьте себе рой пчел. Пчелы разлетелись в разные стороны собирать нектар для меда. Но все равно, каждая из них часть одного целого. Частности гениального ума собирают нектар во времени, одни из них — в прошлом с его опытом, уходящим корнями в Далекие поколения, другие — в будущем, которое они стараются предугадать. Корни гения одновременно позади и впереди. У гения есть нечто общее с пчелиным роем…
— Я не совсем понимаю вашу мысль, хотя кое-что угадываю, — сказала Эроя. — Каждый ум — создание истории, общества. Но пытаясь создать искусственного логика, вы отрицаете историзм. Машина лишена истории, она всегда только здесь, за ее бездушной спиной нет времени, нет истории, нет прошлого. А раз нет прошлого, то нет и будущего. Ее настоящее освобождено от всякого процесса.
— Мы создадим машину, у которой будет биография. Мы придадим ей чужую биографию. У нее будет не только настоящее, но и прошлое. А значит — и будущее. Мы создадим машину, которая будет вспоминать свое детство. Дедушку и бабушку. И первое свидание с девушкой. И объяснение в любви. Мы создадим гениальную машину. И научим ее не только хорошо думать, но и смеяться. А может, даже и плакать.
Лето было позади. И тайга тоже там осталась. Я лежал на средней полке и смотрел в окно вагона. Внизу сидел какой-то гражданин. Сытенький. Бритенький. Лысенький. Подозреваю, что облысел, сидя в партере Малого оперного театра.
Смотрел косо. Косился не столько на меня, сколько на мою поношенную робу. Личность, ничего не скажешь! Бросит фразу, а потом молчит. Разговаривал, разумеется, не со мной, а со стариком-профессором, ехавшим из Томска.
Помолчит. А потом опять фразу бросит. Изображал из себя божество. Но каждое слово умел как-то произносить по-своему, с оттенком. И голосом играл.
— Товарищ, — сказал он мне, — вы спиной закрываете пейзаж.
Я в это время с полки слез. Не все же валяться на полке. И постоять тоже хочется.
Пейзаж? Насмотрелся я за сезон всяких пейзажей. Однажды медведь в лабаз забрался и пытался разграбить. Пейзаж! Видно, любитель природы, но из тех, что любят ее из окна.
Лысый очень важничал и в разговоре намеками давал понять, что имеет отношение к самым высшим артистическим и литературным сферам. Плевал я на его сферы! Если уж говорить о сферах, то мои сферы были выше его сфер. С тех пор как опубликовали найденную мною книгу, меня знал весь мир. А эта личность воротила от меня свою чисто выбритую физиономию, не подозревая, что в грязной робе едет далеко не самый последний человек на нашей немолодой, но красивой планете.
Раз как-то просыпаюсь вечером и прислушиваюсь. Разговор идет о той книге. Профессор говорит:
— Интересная книга, если, конечно, не трюк, не фальшивка, подброшенная каким-нибудь авантюристом.
А лысый усмехается:
— Вполне возможно. Не верю, чтобы с другой планеты кто-то доставил ее в сквер. Так себе скверик. Знакомое место. Я напротив живу. Возле Филармонии.
— Вот как? — удивился профессор. — Чего же это вам так не повезло? Могли и вы подобрать эту знаменитую книгу, исходя из теории вероятности.
— Стал бы я подбирать! А если бы уж подобрал, сдал бы в стол находок без всякого шума. Не люблю шумихи.
— Да, шум вокруг этого издания создан неимоверный. С трудом достал экземпляр. В библиотеке очередище. Прочел. Потом еще раз прочел, уже в роман-газете. Конечно, не безынтересно. Но натяжек много. Много сомнительных страниц. И на Землю уж очень похожа эта планетка. А тот, кто нашел эту книгу, в какой-то экспедиции. По-видимому, еще что-то ищет. Непонятная история.
Лысый зевнул. Потом сказал:
— Знаете, я в жизнь на других планетах верю не больше, чем в загробный мир. Хватит нам и того спектакля, что показывает нам Земля. Мне этот фестиваль не нужен. И когда мне говорят, что есть еще полтора миллиарда населенных планет вроде Земли, мне кажется, что я слушаю сказку про белого бычка. А вы как полагаете?
— Мне так думать нельзя, я математик. Привык иметь дело с большими числами. Планет, действительно, многовато. Тут уж ничего не поделаешь. От нас это не зависит. Хочешь или не хочешь, а приходится мириться с загадками природы.
Я слушал молча. Мне доставляло истинное удовольствие не участвовать в споре и думать про себя: «А я имею некоторое отношение к этим загадкам и тайнам природы. Чуточное, но все-таки имею».
Потом от всех этих мыслей мне стало как-то не по себе. «Заносишься ты, Павлушин! Принимаешь себя чуть ли не за Ньютона или Кеплера. А какой ты к черту Кеплер! Подобрал в сквере какую-то книжонку».
Я цыкнул на себя: «Лежи и помалкивай! На свете самая ценная вещь — скромность. Пусть ломается эта личность, задается своим знакомством с крупными режиссерами и писателями. Молчи, ради бога, молчи! И делай вид, что тебя это не касается».
Но молчать просто нет сил, когда эта личность смотрит на тебя с таким видом, словно тебя тут нет. И ты сам начинаешь сомневаться, тут ли ты.
Личность говорит:
— Запах какой-то в купе неприятный. Протухшей рыбой воняет. Не переношу! — И косится в мою сторону.
Профессор принюхивается, потом говорит:
— Heт, ничего. Пока терпимо. Можно, конечно, проветрить купе.
Он обращается ко мне:
— Вы как, молодой человек, возражать против свежего воздуха не будете?
Я молчу. Это от моей робы пахнет рыбой. Не тухлой, конечно, но все-таки рыбой. Сам-то я не замечаю этого запаха. Привык.
Проветрили. Потом профессор меня спрашивает:
— Вы все молчите, молодой человек. Отчего бы это? Не принимаете участия в общей беседе. Какого вы мнения вот хотя бы об этом произведении? — И показывает мне роман-газету, где опубликован текст найденной мною книги.
Я говорю:
— Не читал. В тайге был… По радио текст слышал. Интересный научно-фантастический роман.
— Это не роман, молодой человек. Это документ, истинное происшествие. Перевод делала кибернетическая машина Академии наук. Я беседовал с одним из участников работы по переводу. Язык не похож ни на один из человеческих языков нашей планеты.
Лысый перебивает:
— Я слышал, на полинезийские языки похож.
— Чепуха! — возражает профессор. — Я точно знаю.
— Он точно знает! — Я не выдержал и начал смеяться. Смеюсь. Они недоуменно смотрят на меня. А я смеюсь.
— Над чем вы смеетесь, молодой человек?
— Над собой смеюсь. Впрочем, это не важно.
— А почему?
— Да потому, что я и есть тот, который нашел в сквере эту самую книжонку.
— Вы?
— Я.
— Не может этого быть!
И Веяд познакомил Туафа с Эроей, наконец-то познакомил. Уступил ли он настойчивой дерзости своего спутника? Нет. Это была не уступка, а нечто противоположное ей. Пусть этот декоратор и косметик убедится, что эта Эроя не настоящая Эроя, а только искусное отражение той, что осталась в другой части галактики. Может, Веяд это сделал, чтобы взглянуть на то, что называло себя Эроей, чужими глазами, увидеть со стороны, узнать что-то новое об этом странном существе.
Веяд следил за выражением лица Туафа, когда декоратор увидел бесформенный комочек вещества.
— Это не она, — сказал Туаф.
— А кто же?
— Не знаю, кто. Но знаю — другое. Вы говорили с настоящей женщиной, а не с этим жалким кусочком вещества. Не оно же вам сказало: «Я вас люблю»!
— Не она? Но тогда кто? Кто мне это сказал? Может быть, мне сказала это настоящая Эроя с другого конца света?
Туаф не ответил. С недоверчивым выражением лица он разглядывал этот шарик, в котором было спрятано нечто безграничное.
— С кем же я разговаривал? — повторил свой вопрос Веяд.
— Меня интересует, кто с вами разговаривал, а не с кем вы.
— Я разговаривал вот с ней.
— А почему же она сейчас молчит?
— Потому что нужно нажать кнопку. Сейчас я ее нажму.
И Веяд действительно нажал кнопку.
Эроя. Зачем ты разбудил меня, Веяд?
Веяд. Я хочу познакомить тебя вот с этим дильнейцем. Его зовут Туаф. Я, кажется, тебе рассказывал о нем?
Эроя. Где? Здесь или еще на Дильнее?
Веяд (изумленно). На Дильнее?
Эроя. Почему это тебя так удивляет?
Веяд. Потому что на Дильнее я разговаривал не с тобой.
Эроя. Ас кем?
Веяд. С той, чью память и ум ты отражаешь.
Эроя (обиженно). Я не зеркало. (Обращаясь к Туафу, чуточку игриво). Ваш спутник не отличается вежливостью.
Туаф. Мне нравится ваш голос. Говорите, умоляю вас, говорите! Все мое существо превратилось в слух. Женский голос, мелодичный, полный таинственной музыки. Говорите. Что же вы замолчали?
Эроя (кокетливо). Ну, как ваши успехи в игре? Кто же кого победил — вы гроссмейстера или гроссмейстер вас?
Туаф. Гроссмейстер подставное лицо. За него играл логик, живший в конце позапрошлого века.
Эроя. Он разве не умер?
Туаф. Умер, но тем не менее продолжает посмеиваться над своими партнерами. Его искусство было запрограммировано и вложено в этого искусственного гроссмейстера.
Эроя. Не может быть!
Веяд. Почему не может? Тебя это меньше, чем других, должно удивлять.
Эроя. Ты хочешь сказать, что мне это знакомо по собственному опыту?
Веяд (с грустью). Не знаю. Ничего не знаю. И ничего не хочу знать.
Туаф (к Эрое). Мне нравится ваш голос, Я готов слушать вас весь день. Ваш голос полон жизни. Он здесь, ваш голос, со мной.
Эроя (с интересом). А что такое «здесь»? Я не понимаю смысла этого слова.
Туаф. Хотите, я вам сейчас объясню?
Эроя (с интересом). Веяд объяснял много-много раз, но не смог объяснить. Может, вам это удастся?
Туаф. Постараюсь. Здесь — это значит нигде в другом месте. Только здесь, рядом. Здесь — это значит, вы вся здесь, ваш голос и ваши желания, ваша мысль и ваше сердце, чье биение можно услышать, если приложить ухо к вашей груди. Здесь — это значит чувствовать ваше дыхание… Здесь… Нигде… Только здесь.
Эроя. Пока я еще не поняла. Но продолжайте. Мне нравится ваше волнение. Оно передается мне. Мне хочется понять смысл слова «здесь». Никогда еще мне так этого не хотелось. Но думаю, что одной логики недостаточно, нужно чувство. Продолжайте. Мне нравится, как вы говорите.
Туаф. Здесь — это когда можно дотронуться, увидеть, убедиться, когда между мною и другим нет пространства с его космическим холодом.
Эроя. Продолжайте. Почему вы замолчали?
Туаф. Я посмотрел на вас. И теперь я не уверен. Я, кажется, сам не знаю, что такое «здесь».
Логику Ариду нравилась Эроя. Но он скрывал это от нее. Ведь она не знала, когда возвратится муж, все-таки ждала его, хотя на возвращение пока не было никаких надежд.
Они часто встречались — Арид и Эроя, может быть, даже чаще, чем следовало. Но Арид нуждался в собеседнике. А никто не умел так скромно и самозабвенно слушать, как она. Она буквально превращалась в слух, впитывая каждую идею логика. Ведь он пытался создать искусственного гения, ум, способный пренебречь узкой специализацией, отчуждавшей дильнейцев друг от друга.
В разговоре они часто возвращались к этой теме.
— Гений! — как-то сказала Ариду Эроя. — Но ведь гении бывают разные. Вы, насколько я понимаю, хотите создать необыкновенно емкий ум, чья логика могла бы разрешать проблемы, считавшиеся неразрешимыми. Не так ли?
— Да, ответил Арид. — Ум нового типа. Совершенно нового, какого не было раньше.
— Вы панлогист, Арид. Вы хотите оторвать логику от дильнейских чувств, от фантазии.
— Да, я противник дильнеецентризма. Искусственный ум должен взглянуть на все, в том числе и на нас с вами, со стороны. Он должен быть лишен всякого субъективного начала.
— Но вы же говорили недавно, что он будет уметь смеяться и плакать. Разве можно смеяться и плакать, не будучи личностью?
Логик Арид рассмеялся.
— Личностью? — повторил он. — Я знаю существо, для которого личность — это нечто весьма относительное. Хотите, я расскажу вам о нем? Это была первая моя попытка создать искусственный ум, наделенный особой, не во всем похожей на дильнейскую, логикой. Я долго размышлял и еще дольше работал вместе с друзьями, сотрудниками моей лаборатории. Нам хотелось создать объективный ум, ум обыденный, лишенный той поэтической дымки или той красочной призмы, через которую смотрит на мир каждый дильнеец. И вот что случилось. Это создание обладает одним дефектом. Оно мысленно одушевляет мертвые предметы и, наоборот, все живое принимает за мертвое. «Уважаемый стул», — обращается оно к предмету, или: «Милая полка, не откажите мне в любезности выдать эту книгу».
— Этот ваш ум очень вежлив.
— С вещами — да. Но зато невежлив с одушевленными существами: со мной, с моими сотрудниками. Он держится при нас так, словно мы отсутствуем.
— Но почему?
— Это так и не удалось выяснить до конца. По-видимому, при его создании вкралась какая-то неточность. Но посмотрели бы вы, как он нежен с вещами! Слушая его, можно подумать, что мы чего-то не знаем о вещах, чего-то очень существенного, что знает он.
— Любопытно, — перебила логика Эроя. — Эта поэтизация, это одушевление мертвой природы напоминает мне о мышлении древнего дильнейца. Я много лет изучаю первобытное мышление, древние памятники, записи фольклора. Для мышления древних характерно одушевление мертвого. Под взглядом древних каждая вещь оживала, становилась почти личностью. В ней дикарь умел раскрыть нечто неповторимое, индивидуальное… Может, и созданное вами искусственное существо владеет первобытной анамистической логикой и фантазией?
— Нет, категорично ответил Арид. — Ведь древний дильнеец, мысленно одушевляя мертвое, в то же время не омертвлял живое. Не так ли? Мне кажется, иногда, что мой Вещист — мы его так называем — способен создавать контакт с вещами, потому что сам вещь. Его мышление слишком вещественно, предметно… Но эту свою гипотезу я пока не могу подтвердить конкретными фактами. Мой Вещист для меня все еще загадка. Его видение мира — это проблема. Он словно живет в другом измерении, где другие представления о времени и пространстве. Я слишком занят, чтобы изучать сейчас его видение мира или добираться до причин, которые заставляют его так странно видеть мир. Но когда-нибудь я этим займусь.
— Когда?
— Может быть, и скоро. Мне это нужно для того, чтобы создать всеобъемлющий ум… Видение мира? Что может быть интереснее! Старинные книги и фильмы рассказывают нам о том, как видел мир дильнеец в капиталистическую эпоху. Это было обыденное видение. Сейчас так видит дильнеец только натощак в хмурое утро, когда болит голова. Наше видение — поэтичное видение мира. Оно возникло несколько сот лет тому назад, когда дильнеец расстался со всеми пережитками прошлого, в том числе с пережитками индивидуализма, и эгоцентризма, когда он стал любить природу, жизнь и всех себе подобных… Мне удалось однажды смоделировать ум и чувства себялюбца, эгоцентриста, чтобы изучить эти реликтовые особенности. Если хотите, я познакомлю вас с этой моделью.
— Пока не испытываю желания знакомиться с ней. Помню, как мой отец демонстрировал таракана, извлеченного из тьмы веков. Это, поверьте, что-нибудь подобное. Эпоха капитализма была самая страшная эпоха в истории Дильнеи. Нет, меня интересуют более древние времена.
Впервые за долгое пребывание на Уэре Туаф вспомнил, что он косметик. Он превратил себя в юного бога, в обаятельного красавца. Он был мастером своего дела, ничего не скажешь. В зеркале отразилось его лицо — продолговатое лицо баловня судьбы. Бывшего баловня судьбы, но еще не потерявшего надежды.
— Да, красив, — сказал Туаф, — и молод тоже.
На какую-то долю секунды мелькнуло сомнение: может, это только кажется?
«Нет, — успокоил он себя, — все объясняется просто. Я еще не разучился работать».
Он еще раз взглянул на свое отражение в зеркале и удовлетворенно усмехнулся. Мог ли сравниться с ним Веяд, постаревший, осунувшийся и небритый?
Веяд дулся на него. Вероятно, он что-то учуял. Он опасался, что Эроя, кокетливая Эроя, предпочтет молодого бога ему, усталому и такому обыкновенному.
Туаф отошел от зеркала. И в ту же минуту появился Веяд с толстой книгой в руке.
— Ну, как по-твоему? — спросил Туаф, не скрывая самодовольства. — Красив?
— Красив.
— И только всего? Ты не хочешь ничего к этому добавить?
— Могу добавить: ты сам сделал самого себя. Впрочем, себя ли? На днях, если не изменяет мне память, ты выглядел не так. Тогда ты был самим собой, сейчас ты кое-кого изображаешь. Кого? Я еще не уяснил.
— Ничего. Уяснишь. Тебе помогут.
— Кто?
— Женщина.
— Какая женщина?
— Та самая, которую ты прячешь.
— А! Вот для чего ты превратил себя в красавца? Понимаю. Но изменив и изрядно приукрасив внешность, произвел ли ты хоть малейшее изменение в своей сущности?
— Для чего?
— Для того, чтобы понравиться ей, той, для которой ты так стараешься.
— Ей нет дела до моей сущности.
— Ты уверен в этом?
— Уверен.
— Напрасно. Она не так глупа, чтобы сквозь твою косметику не увидеть подлинное лицо.
— Ты недооцениваешь мое искусство и противоречишь сам себе. Ты же признал сам, что я красив.
— Зачем тебе мое признание? Перед тобой зеркало.
— Но зеркало, дорогой, мертвая гладкая вещь. А я хочу отразиться в живом и подвижном сознании. В этом мире всего два живых сознания — твое и мое.
— А сознание Эрои? О нем ты забыл?
— Молчи! Я запрещаю тебе говорить о ней. Ты недостоин!
— А ты достоин?
— Спроси ее, кто из нас достоин.
— Посмотри, от гнева что-то случилось с твоей щекой и с кончиком носа. Ты уже не так красив, как был десять минут тому назад. По-видимому, тебе в эти минуты противопоказано нервничать.
— Да. Моя работа требует от дильнейца благоразумия и выдержки. Красота — это символ гармонии. Волноваться мне нельзя.
— А ты все-таки волнуешься. Смотри, стал шире рот и уже лоб. Еще полчаса, и ты из юного бога снова превратишься в того, кем был вчера.
— Не может быть.
— Взгляни в зеркало. Оно всего в двух шагах от тебя.
— В двух шагах? Здесь, на Уэре, все в двух шагах от тебя, все и все, и ты сам в двух шагах от себя. Тебе некуда от себя уйти. Ты каждый день должен видеть одно и то же. В таких условиях грешно не изменить себя, если это в твоих силах. Сегодня утром я взглянул в зеркало и не узнал себя. Вместо меня смотрел из зеркала кто-то другой. Это было настолько внезапно, что я подумал: на нашем острове появился кто-то третий. В двух шагах… Здесь все в двух шагах. И нам не вырваться отсюда. Мне тесно здесь, Веяд, мне не хватает масштабов. Я отдал бы полжизни, чтобы, проснувшись, увидеть вдали горизонт. Но горизонта нет. И ничего нет, кроме маленького и искусственного островка, да нас с тобой и ее. Но существует ли она? Ты это знаешь лучше меня. Скажи правду. В мире, где все в двух шагах от тебя, не стоит врать.
— Не стоит врать? Вот я тебя и ловлю на слове. Если нельзя врать, зачем же ты изменил свою внешность, кого ты хочешь этим обмануть?
Затейник — солидный дильнеец с седыми усами сказочного волшебника — менял пейзаж. Нет, это было не хитроумное оптическое приспособление, специально созданное для обмана чувств. Передвигалось пространство и время. Домики переносились в другую местность быстро и незаметно для их обитателей, а затем снова возвращались. Затейник был слишком старателен и услужлив. Иногда хотелось задержаться в одной точке трехмерного пространства, а не менять ее на другую. И все же было приятно подойти к окну и увидеть рядом озеро, то озеро, которое вчера было далеко.
Эроя проснулась рано и подошла к окну. Она подняла занавеску и спросила себя: «Что же я увижу сегодня за окном?»
Она взглянула. За окном стоял олень. Он стоял как бы вынутый из пространства. За ним не было никакого фона. Он стоял, словно на облаке, отражаясь вместе с облаком в синей воде горного озера. Огромные детские влажные глаза оленя смотрели вдаль. Затем олень исчез и облако рассеялось. По-видимому, седоусый волшебник перенес домик Эрои на верхушку горы.
Эроя рассмеялась.
— Он забывчив, этот несносный старик, — сказала она. — Третьего дня он тоже проделал со мной эту же штуку. Он начал повторяться.
На днях, вместе с подругой Зарой, Эроя ходила по предписанию врача в отделение биохимической стимуляции. В обыкновенных условиях организм дильнейца химически обновляется за шестьдесят дней. Здесь, в этой камере, молекулы клеток, кроме тех, из которых состоят нуклеиновые кислоты, должны были обновиться за несколько часов.
Эроя и Зара вышли из отделения биохимической стимуляции обновленными и посвежевшими.
— Мы ли это, Зара, — спросила Эроя, — или не мы?
— Духовно — мы, — ответила, смеясь, Зара. — Но химически — не мы. Морфологически — мы, физически — не мы. Как же осуществляется единство между содержанием и формой?
— Спроси об этом врача.
Клетки биохимически обновились. Но было нечто важнее физического самочувствия — это духовное восприятие мира. Этим занималась сестра седоусого «волшебника», специалист в области изучения психического поля.
Эроя хотела отказаться от эксперимента, как это сделали многие отдыхающие, не пожелавшие освежать свое видение мира, но после непродолжительного раздумья решила: «Попробую! Чему быть, того не миновать!»
И она рискнула.
Дверь камеры открылась, и Эроя села в кресло. Вдруг что-то случилось с миром. Планета шатнулась и как бы сдвинулась с места. Уж не превратилась ли снова Эроя в пчелу, как это случилось однажды в детстве?
Она слышала музыку, тихую музыку, которая перешла в шепот. Шепот сменился свистом утренней птицы. Этот свист, это мерцание звуков, этот птичий голос как бы сорвал занавес с бытия. У ног Эрои гремел ручей. И низко-низко над самым холмом висела радуга. С нее падали крупные капли дождя. Эроя кружилась вокруг цветка. Запах хмелил сознание. В нем был целый мир, как в мерцающих звуках птичьего пения. Пространство качалось возле самых глаз — синие, желтые, фиолетовые полосы.
И снова запела птица. Она щелкала, свистела, переливалась то весельем, то тоской, она превращала в звуки весь мир.
— Ну, как вы чувствуете себя, дорогая? — спросил Эрою женский голос.
— Хорошо.
— На этот раз довольно.
Эроя вышла из камеры на лесную поляну. Теперь у нее было другое зрение, другое обоняние, другой слух. Ей словно подменили все чувства. Она смотрела вокруг, словно видела все в первый раз. Ее все поражало, но больше всего удивляли ее самые простые вещи: деревья, лица, слова и их способность облекать в звуки предметы и явления. Казалось, она появилась здесь, на Дильнее, с другой планеты.
В птичьем горле все еще щелкал и звенел свист. Птица пела в посвежевшем сознании Эрои.
— Ну что? Обновила свое психическое поле?
«Обновила… — подумала Эроя. — Какое это, в сущности, пошлое, ничего не говорящее слово!»
— Я стала другой, — сказала Эроя, — и в то же время осталась той же самой.
— Я понимаю, — сказала Зара. — Подвержена обновлению только та часть психического поля, которая не ведает памятью. Вот если бы обновление затронуло и память, тогда бы ты, выйдя из камеры, снова родилась. Ты бы стала другой личностью.
— Зачем же, Зара? Разве ты недовольна моим «я» и вместо меня хотела бы видеть в моей оболочке другую сущность?
— Нет, нет! Зачем мне терять подругу ради неизвестного существа? Я люблю тебя такой, какая ты есть. Но мы сейчас, кажется, живем с тобой в разных мирах. Я в мире обыденного, ты в сказочном мире обновленных и обостренных чувств.
Не надоела ли мне слава? Позавчера спросил меня об этом один будущий кандидат наук. Я ему ответил:
— Малость поднадоела.
Он мне говорит:
— Ну, ну! Слава никогда не может надоесть. — И добавляет ядовито: — Конечно, заслуженная слава.
По его словам, значит, я виноват, что подобрал в сквере необыкновенную книгу. А он что бы сделал на моем месте? Оставил бы ее лежать на песке? Или спрятал бы на этажерке среди собрания сочинений Болеслава Пруса и никому не сказал ни слова об этой находке?
Вчера вечером мне звонят из средней школы. Детский голос.
— Кого вам? — спрашиваю я.
— Нам нужно фантаста Павлушина.
Я им отвечаю:
— Я Павлушин, но я не фантаст. Упаси меня бог!
— А разве не вы написали знаменитую книгу?
— Я! Я написал! — И вешаю трубку.
Снова звонок:
— С вами говорят из Дворца культуры. Не могли бы вы…
— Не мог бы! — и вешаю трубку.
Телефон звонит, надрывается, но я не подхожу. У себя в научно-исследовательском институте я тоже делаю вид, что не имею отношения ко всей этой шумихе. Но это не помогает. В раздевалке тетя Клаша подает мне пальто, словно я министр. На лицах сотрудников выражение почтительного удивления. Захожу к новой машинистке, красивой девушке, перепечатать отчет. Она вся покрывается краской и ни с того, ни с сего спрашивает:
— А вы так и не встретили его?
— Кого не встретил?
— Ну, его. Я имею в виду существо с другой планеты.
— Нет, не встретил. Пока не довелось.
— А как ему удалось остаться незамеченным, если у него не такая наружность, как у нас?
— А откуда вам известно? Может, точно такая, как у нас с вами. Так когда перепечатаете?
Она взглянула на отчет, еще раз взглянула, потом говорит разочарованно:
— Обычный отчет.
— А вы думали что?
— Я думала, продолжение этой незаконченной книги.
— Так ведь не я же писал.
— Многие думают, что вы. Не один, конечно, а с кем-то. Вообще много разговоров вокруг вас. Я вчера одному знакомому сказала, что работаю вместе с вами в одном учреждении, так он, представьте, не поверил.
«Черт подери, — думаю я. — Красивая девица. Глаза живые, карие. И губки как нарисованные. А насчет ума, хоть бы где заняла!»
На другой день захожу.
— Ну как, — спрашиваю, — перепечатали?
Она мнется. А лицо ее опять покрывается краской.
— Вы очень скромный, — говорит вдруг она и подает мне перепечатанный отчет.
— А почему бы мне быть нескромным? — отвечаю я. — Я даже не кандидат наук. Я просто младший сотрудник.
— Разве? А мне говорили, что вас выбрали действительным членом Датской академии наук и в Индии вам присудили премию за большие заслуги в развитии научно-популярной и фантастической литературы.
— Преувеличивают, — сказал я. И, взяв отчет, вышел.
Я бы не стал рассказывать о машинистке, если бы это был не характерный случай, хотя и мелкий. Человек смотрит на себя не только своими, но и чужими глазами, чаще чужими, чем своими. Стоило бы мне закрыть глаза и посмотреть на себя глазами этой машинистки, как я бы и в самом деле вообразил себя членом Датской академии наук. Но я-то ведь знаю себе цену, знаю, кто я такой. Разве человек может измениться от того, что он нагнулся и поднял кем-то потерянную книгу?
Логик Арид, разумеется, не сразу стал логиком. И все же он рос необыкновенным ребенком. Когда ему исполнилось девять лет, он удивил мать и особенно отца. Отец сказал ему:
— Вчера ты совершил нехороший поступок. Ты сломал в саду маленькую яблоньку. И она погибла. И, кроме того, ты был невежлив с ботаником, ухаживающим за садом.
— Вчера? — спросил Арид отца. — А что же такое значит слово «вчера»?
Отец растерялся.
— В своем ли ты уме? Это знают двухлетние дети. Вчера — это вчера, а не сегодня. День, который канул в вечность и никогда не вернется.
— Я и знаю и не знаю. Вчера это то, что было. И все-таки я не понимаю, что такое «вчера». Могу ли я, папа, вернуться во вчерашний день?
— Нет, не можешь.
— А ты в этом уверен?
— Ты задаешь глупые вопросы. Может, ты шутишь?
— Нет, я не шучу, — сказал Арид. — Мне кажется, что я вернусь туда.
— Куда?
— Во вчерашний день, и исправлю свой дурной поступок. Я не трону яблоню и не скажу ничего ботанику.
— Это невозможно, Арид. Нельзя вернуться в прошлое и изменить совершенный тобою поступок.
В эту ночь отец и мать Арида спали тревожно. И, просыпаясь, все время говорили о сыне. В своем ли он уме? Не показать ли его невропатологу?
Невропатолог, осмотрев Арида, сказал родителям:
— Великолепный, совершенно здоровый ребенок.
— А его непонимание того, что время течет и оно необратимо?
— Ну, что ж, у него такой склад характера. Он видит все вещи глубже, чем обычные дети, и, по-видимому, хочет проникнуть своим любознательным умом в сущность явления, которое нам не кажется загадочным только потому, что мы смотрим на мир сквозь призму традиций и привычных представлений.
Мать и отец успокоились, но ненадолго. Как-то, зайдя в детскую комнату, отец увидел сына, мастерившего из проволоки и досок какую-то причудливую вещь.
— Что ты мастеришь. Арид? — спросил отец.
— Машину.
— Для чего?
— Для того, чтобы она могла меня доставить в прошлое.
— В прошлое вернуться нельзя. Оно потому и называется прошлым, что оно прошло, его уже нет и оно никогда не вернется.
— А я не уверен в этом, папа.
Отец рассердился.
— Оставь свое упрямство, Арид. Ты же большой мальчик. Все дильнейцы, без исключения — дети и взрослые — знают, что время необратимо. Нельзя вернуться в прошлое наяву, это можно сделать только во сне.
Отец не был настолько чуток, чтобы проникнуть во внутренний мир своего сына. А это был сложный мир. Мысль Арида не хотела примириться с тем, к чему издавна привыкли все дильнейцы. Мальчик спрашивал себя: почему то, что случилось, не может случиться во второй раз? Почему промелькнувшее мгновение неповторимо? Его удивляло также, что все остальные дильнейцы принимали это как должное.
В школе Арид заставлял смущаться самых умных учителей. Все простое, привычное, обыденное казалось ему сложным и непонятным. Он рано стал интересоваться законами эволюции всего живого, биосферой Дильнеи.
Он спрашивал у своих учителей:
— Как и почему на Дильнее возникла жизнь?
Его не удовлетворяли ни те ответы, которые давали учителя, ни те, что были напечатаны в книгах. Он размышлял о том, были ли это отдельные молекулы или системы молекул, но они должны были быть хранителями и передатчиками не только энергии, но и времени. Они должны были повторить утраченное, чтобы сохранить единство вида и течения времени. Он жил среди вопросов, ища сам ответы на них. И все же самым загадочным для него было время. Как растения с помощью фотосинтеза перерабатывали и хранили солнечную энергию, так все живое хранило время в своей химической, физиологической и психической памяти. Процесс физического времени был необратим, но каждый дильнеец был хранителем своей внутренней биографии, всего того, что пережили и видели его предки. Машина, которую Арид пытался изобрести в детстве, была изобретена самой природой и хранилась в молекулах живых клеток.
Однажды в школе выступал дильнеец, попавший из прошлого в будущее. Он совершил длительное космическое путешествие на фотонном корабле со страшной скоростью, близкой к скорости света, и возвратился на Дильнею, не найдя в живых ни одного из своих современников. Для него, для этого все еще молодого человека, путешествие продолжалось всего пять лет, но на Дильнее время текло почти в сорок раз быстрее. Как же чувствовал себя этот представитель далекого прошлого, проскочивший через невыразимое, длившееся для всех, кроме него, двести лет?
Путешественник (у него было звучное имя Ларвеф) по своему внешнему виду ничем не отличался от других дильнейцев. Он отвечал на вопросы школьников и учителей. Это были вопросы обыденного порядка: занимается ли Ларвеф спортом, какие любит произведения искусства, собирается ли еще раз совершить длительное путешествие в космос. Он отвечал со снисходительной улыбкой, отвечал, наверное, в сотый или в тысячный раз.
Поднял руку Арид.
— У меня есть к вам вопрос, — сказал он тихо.
— Какой?
— Что такое время?
Ларвеф смутился. Это был неделикатный вопрос. Арид догадался по выражению лица учителей: у Ларвефа были слишком интимные отношения со временем (впрочем, и с пространством тоже), чтобы его можно было спрашивать в такой прямой форме.
— Вы хотите знать, — ответил Ларвеф, — что такое время? Но о времени надо спрашивать не меня. Ведь время поступило со мной довольно жестоко, оно отобрало от меня всех, кого я знал и любил, и заставило меня оторваться от самого себя. Впрочем, об этом я скажу позже. Вы спрашивали не обо мне, а о времени. Время, — разве вам этого не говорили? — всеобщая форма существования материи.
— Я это знаю, — улыбнулся Арид. — И это знают все. Но я хочу знать о вашей связи со временем. Ведь вы знаете о времени нечто такое, чего не знают другие.
— Ого, ты упрям и настойчив, — сказав Ларвеф, переходя на «ты». — Я тоже упрям и настойчив. Чтобы продолжить разговор, интересный для нас с тобой и, возможно, неинтересный для других, заходи ко мне домой. Ты знаешь мой адрес?
Арид, казалось, удивился этому вопросу.
— Любой автомат-справочник мне его назовет.
С этого дня началась странная дружба школьника-подростка с дильнейцем, который мог вычесть из своего возраста без малого сто семьдесят лет, разницу, подаренную ему парадоксом относительности времени. Он, Ларвеф, был баловнем физических сил, сил ускорения и замедления времени, он, чьи сверстники давно стали добычей небытия, неумолимой энтропии, чьим псевдонимом била смерть.
Ларвеф был женат. Жена казалась его сверстницей, хотя была моложе его на полтораста лет. Их связывало сильное чувство. Они всегда были вместе. И только позже Арид узнал то, что их разделяло.
Что же разделяло их, любящих друг друга и таких молодых? Впрочем, молода была только она. Он выглядел молодым. Их разделяли те сто семьдесят лет, которые все же нельзя было скинуть со счета. Парадокс относительности времени ничего не мог поделать с памятью, а значит, и с личностью. Память Ларвефа хранила то, что было сто семьдесят лет назад. Он не мог оторваться от своего времени, как ни старался. Одной частью своего духовного существа он жил по ту сторону этих ста с лишним лет, другой частью пребывал здесь.
Арид с изумлением смотрел на дильнейца, связавшего своим существованием две разные эпохи. Сквозь оболочку юноши он видел старца. А раз это видел он, подросток, то это не могло укрыться от взгляда жены. Ларвеф был слишком опытен и не умел, а, может, и не хотел этого скрывать.
Однажды Ларвеф спросил Арида:
— Ты часто видишь сны?
— Наверное не чаще, чем другие.
— А что тебе снится?
— Школа. Товарищи и сверстники.
— Мне тоже, — сказал задумчиво Ларвеф. — Сны вносят путаницу в мою жизнь. Те, с кем я расстался сто семьдесят лет назад, снятся мне чаще, чем нынешние мои современники. Иногда мне кажется, что я прожил не двести, а тысячу лет. А иногда мне страшно хочется вернуться в прошлое. Помню то тревожное состояние, которое я испытал, когда возвратился домой на Дильнею. Я понимал, что прошло без малого почти два столетия и я никого не застану в живых из тех, кого я знал и помнил. Так говорил мне разум. Но чувства протестовали. И я им верил больше, чем разуму. Я все же надеялся, что увижу мать, отца, сестру и ту, к которой рвалось все мое существо. Корабль приближался, уже не годы, а, считанные часы и минуты отделяли меня от дома. И вот я на Дильнее… Навстречу мне бегут дильнейцы в странных одеждах. Я вглядываюсь в них, ищу знакомые лица. Разум шепчет мне: «Их нет, их давно, давно нет». Но я не верю, не хочу верить. Все чувства напряжены. И я жду…
Но я напрасно верил чувствам, а не разуму. И я зря ждал. Я попал в другой мир. За сто семьдесят лет изменилось все, и лишь я один остался таким, каким был. Ты думаешь, мне легко было найти контакт с теми, кого я встретил на изменившейся планете? Сто семьдесят летэто не пустяк. Язык изменился сравнительно мало. Но изменились вещи. Изменились представления. Те же самые слова выражали теперь совсем другой смысл. «Прошу прощения», — сказал я незнакомой девушке на улице, желая узнать от нее, где мне следует свернуть, здесь или за следующим кварталом? Не отвечая, она изумленно смотрела на меня. Лицо ее менялось. Не сразу она ответила мне: «За что я должна вас простить? Что вы сделали мне дурного?» В свою очередь начал недоумевать я.
«Я не мог сделать вам ничего дурного. Ведь я вернулся сюда только вчера после ста семидесятилетнего отсутствия». — «Я знаю, — сказала девушка: — Потому и спрашиваю, за что вы просите у меня прощения?» — «Это просто привычное выражение, — начинаю объяснять я, — его употребляли двести лет назад. Закон вежливости обращения». Девушка рассмеялась. «Странная вежливость… Говорить то, что не соответствует действительности. А я приняла это за шутку. Действительно, смешно просить прощения спустя сто семьдесят лет, да еще без всякого основания». Я что-то сказал в свое оправдание и в оправдание своего времени, которое любило велеречивые фразы, но девушка не поняла меня, хотя мы разговаривали с ней на одном и том же языке. Не подумай, что эта девушка была менее понятлива, чем ее современницы. Просто между нею и мною стояла целая эпоха, эти десятилетия, подстроенные мне парадоксом относительности времени. Мне пришлось искать собеседников среди историков, специализировавшихся на изучении эпохи, из которой я явился. Впрочем, не столько я, сколько они искали общения со мной. Ведь я был первым, кто вернулся из столь продолжительного космического путешествия.
Арид слушал рассказ путешественника с жадным любопытством. Значит, отец и учителя были неправы, понимая время так обыденно и просто. Но что же такое время? Перед ним сидел дильнеец, который знал все оттенки и нюансы этого удивительного явления.
Ларвеф продолжал свой рассказ:
— Но не для того я вернулся на Дильнею из своего продолжительного путешествия, чтобы стать объектом изучения истории. Я был живым дильнейцем, то веселым, то грустным. В моих жилах играла молодая кровь, хотя в моей памяти хранились факты, лежавшие по ту сторону так быстро пробежавшего для меня двухсотлетия. Но историков меньше всего интересовала моя личность. Они обращались не ко мне, а к моей памяти — хранительнице давно утраченных фактов и событий. Я для них был инструментом, с помощью которого они проверяли то, что нуждалось в проверке. Беседуя с ними, я все меньше и меньше чувствовал свою реальность. Мне надоело отвечать на их вопросы. Было задето мое самолюбие, ущемлено мое чувство собственного достоинства. Я не вытерпел и высказал все, что думал, историку — молоденькой девушке, слишком усердствовавшей в своем желании познать прошлое. Она ведь до сих пор не может простить мне моей вспышки гнева. Ведь впоследствии она стала моей женой. Не думай, Арид, что она вышла замуж за меня из профессиональных соображений, желая через меня породниться с далекой эпохою и иметь возможность изучать ее через меня, то есть получить преимущество перед своими коллегами. Нет, между нами возникло чувство. И ради этого чувства она взяла на себя трудную роль посредника между мною и новой эпохой, где я ощущал себя чужестранцем.
Посредником быть нелегко! Нелегко было перебросить мост через пропасть, через два столетия, отделявшие мою эпоху, а, следовательно, и меня от нового времени. Но сначала нужно было сблизить нас, ее и меня. Нас сблизило чувство, Арид. Ее влек ко мне не только интерес к истории… Но ты, я вижу, устал. И в следующий раз я расскажу тебе о том, как я тосковал по своей эпохе, по своим современникам и как мне удалось победить свою тоску.
Туаф стал красавцем надолго. Ежедневно он обновлял себя, используя свое искусство, профессиональное мастерство и опыт. Та, для кого он старался, вела себя странно. Она разговаривала с ним так, словно не она, а он был искусственным существом, искусной моделью чужой жизни.
Сегодня утром она спросила Туафа:
— Вы любите фрукты?
— Я их любил давно. Но их здесь нет. Здесь нет ни деревьев, ни ветвей и им не на чем расти.
— Я понимаю, — сказала Эроя. — Фрукты любил тот, кто остался на Дильнее. А вы механизм. Но для механизма у вас очень красивое лицо и обаятельная улыбка. Кто вас сделал?
— Природа.
— Природа не создает механизмы.
— Откуда вы взяли, что я механизм? Я живой дильнеец, такой же, как Веяд.
— Докажите!
— Но как я могу доказать? Я даже не могу обнять вас. Оболочка, в которой спрятан ваш внутренний мир…
— Не говорите пошлостей. Что из того, что у вас красивая оболочка? У вас нет сердца.
— Не говорите мне этого. Не говорите! Я сам думал, что у меня нет сердца, пока не познакомился с вами. Скажите, Веяд считает вас своей?
— А что он сказал вам обо мне?
— Ничего. Почти ничего.
— А все-таки?
— Он сказал, что вы отражение той Эрои, которая осталась на Дильнее. Что-то вроде снимка…
— Значит, он не считает, что я живое существо?
— Зато я считаю.
— Благодарю. Но вы не боитесь его? С минуты на минуту он может прийти. Островок мал, и ему негде задержаться, даже если бы он этого пожелал.
— Мал? Значит, вы имеете представление о малом и большом? А Веяд говорил мне — вам не дано понимать, что такое пространство… Я так и знал. Он хочет умалить ваши достоинства, принизить вас.
— Для чего?
— Разве я знаю, какие у него планы? Он хитер и своенравен. И, кроме того, он тоскует по той, что осталась на Дильнее. Ее, кажется, зовут так же, как вас: Эроя. Но она далеко, она даже за пределами мечты, а вы здесь. Ее реальность только в воспоминании, а ваша — в наличии. Но он любит не вас, а ту, что далеко, бесконечно далеко отсюда.
— Но я и есть она. Значит, он любит меня. Но довольно говорить о Веяде, расскажите лучше о себе. Чем вы занимались на Дильнее?
— Украшал жизнь и изучал прекрасное. Увлекался логической игрой и плаваньем. Я бы отдал десять лет жизни за хорошее озеро, речку или даже простой купальный бассейн. Мне так хочется поплавать, хоть разок нырнуть в глубину. Вам доводилось плавать?
— Не доводилось. И, кроме того, у меня нет рук и ног.
— Простите, я забыл об этом. Когда я слышу ваш голос, я забываю о ваших телесных недостатках.
— Веяд тоже забывает о них. Так почему же вам не устроить здесь купальный бассейн?
— Здесь нет воды. С помощью устаревших аппаратов мы можем приготовить ее только для утоления жажды. Я мечтаю о реке, о море, об озере, о дождях. Иногда я закрываю глаза и начинаю вспоминать, как шумят дожди в лесу, как большие капли падают в воду и образуются пузыри. Неужели я никогда не услышу шума дождя, удара грома, не посижу на траве, глядя в небо и на верхушки деревьев? Сегодня ночью мне снилась лесная тропа. Я шел по ней, чувствуя под ногам живую, влажную, напоенную настоем трав, почву. Потом я проснулся и вспомнил, что от лесной тропы до меня сотни миллионов километров. Как мне хотелось бы хоть один раз услышать птичий свист и шум водопада, поднять с травы упавший лист…
— Для чего вы мне говорите это?
— Для того, чтобы найти сочувствие, услышать слова надежды.
— Вам хотелось бы поскорее вернуться на Дильнею?
— А вам?
— Мне? Но ведь я и создана для того, чтобы напоминать об отсутствующей. Я изображение, портрет, духовный портрет Эрои. Там, на Дильнее, я никому не нужна.
— Вот и пойми нас. То вы отрицаете, что вы отражение, то утверждаете. У вас нет логики. Вы алогичное существо.
— Веяд говорил мне это сотни раз. Но я сама хочу выяснить, кто я.
— Разрешите, я вам помогу. Вы чудесное создание. Меня влечет к вам. Как странно, что ваш внутренний мир спрятан в этот комочек вещества. Шар. Шарик! Но в этом шарике спрятана Вселенная. Ум. Чувства. Лукавство. Юмор. Одного не хватает: опыта. И чуточку бы больше логики. Эрон-младший недоглядел…
— А кто такой Эрон-младший?
— Разве вы не знаете? Великий кибернетик и физиолог. Брат Эрои.
— Мой брат?
— Нет, брат Эрои.
— Но ведь я-то и есть Эроя. Если я не Эроя, так кто же я?
Туаф смущенно промолчал.
— Кто же я? Почему вы не отвечаете? Я жду ответа.
— Мне непонятна сущность вашего вопроса. Ни один дильнеец не будет спрашивать у других, кто он. Если он сам не знает, кто он, так как же могут знать другие? Потому я и не могу ответить.
— Кто я? Мне это нужно знать. Нельзя жить, не зная ничего о себе. Кто я?
— А что отвечал на ваш вопрос Веяд?
— Он лавировал, занимался софистикой, отвечал то «да», то «нет», то отрицал, то утверждал. Наконец, он признался мне, искренне признался, что он не знает. Но вы-то должны знать. Кто я?
— Вы шар, шарик. Я люблю вас. Неважно, что вы комочек вещества. Для меня вы весь мир. Говорите! Я готов вас слушать хоть весь день.
— Тише! Я слышу чьи-то шаги. Но так как здесь никого, кроме вас, меня и Веяда нет, значит, это он.
— Да, это он. Побеседуем в другой раз.
Где те два столетия, которые подарила Ларвефу судьба? Он был дважды молод, той молодостью, которая осталась в другой, утраченной эпохе, и той, что началась здесь после возвращения на Дильнею, началась и продолжалась. Не мечтал ли он отлучиться еще на пятилетие в космос и выиграть еще сто семьдесят лет?
Арид не смел задать столь бестактный вопрос своему другу. Но он не догадывался, что у Ларвефа не хватило бы на это сил. Значит, снова потерять навсегда новых своих современников, друзей, любимую женщину и снова в новом, уже совершенно новом мире искать общения с другими поколениями и снова тосковать по навсегда утраченному.
Всем знакомы утраты и приобретения, но никто не знал таких утрат, как Ларвеф, оказавшийся впереди себя на сто семьдесят лет.
Арид с ненасытной жадностью впитывал поистине гигантский опыт своего друга и наставника. Он словно беседовал с самой историей, на этот раз принявшей вид не старинных книг и запоминающих устройств, а облик живого, необыкновенно милого и симпатичного собеседника.
— Ну, что ты еще хочешь узнать, ненасытный подросток?
— Почти ничего. Пустяк. А где вам было лучше — там или здесь?
— Не спрашивай об этом, Арид. Я тебе запрещаю. То, что было, то утрачено навсегда. Мне и здесь хорошо среди вас.
— А как вы склеиваете эти два отрезка времени?
— Склеиваю? Ты не мог найти более одухотворенного слова? Ну, раз ты спрашиваешь, я отвечу. К двум разным эпохам я прибавляю свое путешествие. Правда, большую часть его я провел в состоянии анабиоза, полного отсутствия. Но это легко себе представить. Вообрази, что ты уснул вечером, а проснулся не на следующее утро, как все, а спустя несколько лет. Вот и все, дорогой Арид. Спрашивай, спрашивай, мальчик. Я охотно отвечаю на твои вопросы.
— А вы очень изменились за эти сто семьдесят лет?
— Внешне почти не изменился. Ты сам можешь об этом судить — взгляни на фотографическое изображение. Анабиоз задержал явления, связанные со старением, с влиянием энтропии. Да и пять лет — это пустяк. А что касается внутренних, душевных перемен… Внутренне я, разумеется, постарел. Да и могло ли быть иначе, мальчик? Мир, в котором я жил почти двести лет тому назад, не похож на ваш. Ты думаешь, что изменились только техника, наука и экономика? Изменился сам дильнеец, его сознание, его внутренний духовный аппарат. Не говоря о других, даже с женой я долго не мог найти общего языка. Вы не только иначе мыслите, чем мои современники, но и иначе чувствуете. Вы искреннее, прямодушнее, умнее. Ты думаешь, мне легко произносить эти слова? Я любил и люблю своих современников со всеми их недостатками. Они жили в более суровый век. Наука еще не разгадала тайн гравитации, не владела искусственным фотосинтезом. Ты, наверно, никогда не слышал стука топора? А мои тогдашние современники варварски рубили деревья и уничтожали целые леса, они еще не научились создавать искусственную древесину. Я вижу усмешку на твоем лице. Но я сам рубил деревья. Сейчас это считается преступлением. Живую природу охраняет не только закон, но и сознание дильнейца. С детства вас приучают смотреть на живую природу как на нечто такое, что надо беречь и любить. Вы связаны с природой тысячами нитей. В мою эпоху было не так. Жестокие и неразумные охотники стреляли в беззащитных птиц и зверей. Женщины щеголяли в дорогих шубах, сшитых из шкур самых редких и ценных зверьков. И никому не казалось это чудовищным и ужасным. И еще тогда существовала жадность. Ты не понимаешь этого слова, мальчик. Оно исчезло из разговорного языка. Как тебе объяснить, что это значит? Это не легко, Арид… Дильнеец любил вещь…
— Он и сейчас ее любит, — перебил Арид.
— Это не та любовь, мальчик. Сейчас дильнеец любит вещь за ее красоту и полезность.
— А тогда за что он ее любил?
— За то, что она его собственная, принадлежит ему. Дильнеец любил только свою вещь и был почти равнодушен к чужой.
— Я этого не понимаю.
— Я рад, что ты не понимаешь этого, мальчик. Твое непонимание и делает тебя прекрасным, тебя и твоих современников.
— Но я хочу это понять! Хочу! — сказал Арид. — Что может быть хуже и унизительнее непонимания? Я всегда стремился понять все, что поддается пониманию, и даже то, что не поддается.
— Ну, хорошо, я постараюсь объяснить тебе, что такое собственность. Слушай, мальчик.
Ларвеф говорил пространно, напрягая все свои логические способности. Когда он закончил свой рассказ, на лице Арида быстро сменилось несколько чувств: чувство досады, разочарования, недоумения.
— Какая же радость в том, — спросил он, — чтобы иметь несколько вещей, когда тебе принадлежит весь мир?
— Ну вот видишь, мальчик, есть явления, которые не поддаются объяснению.
Арид почти ежедневно заходил к своему другу. Его полюбила и жена Ларвефа Иноя. Она никогда не сердилась на своего юного гостя, даже когда он задавал слишком много вопросов.
Арид спрашивал. Ларвеф отвечал. Но однажды подросток не застал своего друга дома.
— Где Ларвеф? — спросил он Иною.
— Далеко, — ответила Иноя тихо.
— А когда он вернется?
— Через сто семьдесят лет.
— Но ведь он не застанет нас?
— Не застанет.
— Почему он это сделал? Почему он не предупредил меня? Ведь позавчера он был здесь.
— Не знаю, — сказал тихо Иноя. — Тот, кто оказался впереди самого себя, не может долго сидеть на одном месте. Его тянуло туда.
— Куда?
— В неизвестность, в будущее, в даль, к тем, кто будет жить через сто семьдесят лет после нас.
Что чувствовал Ларвеф, снова расставаясь навсегда со знакомым и привычным миром?
На этот вопрос нет ответа. Свой ответ Ларвеф отнес туда, в даль, вперед почти на целых два столетия.
Где он? Впереди! Снова впереди всех, исследователь того, что наступит не скоро.
Арид любил мир, который его окружал. Тысячью невидимых, но крепких нитей он был связан со своей родиной и с каждым дильнейцем. Даже ради познания неведомого он не решился бы порвать эти нити. Но никогда он так сильно не ощущал привязанности к Дильнее, как в те дни, когда Ларвеф покинул современность для того, чтобы совершить длинный и опасный путь и пристать к другой эпохе.
Идя по улице, Арид вглядывался в лица прохожих. Улыбка на лице незнакомой девушки. Смех играющего в саду ребенка. Кашель старика. Обрывки фраз, брошенных кем-то на ходу. Все вызывало у подростка чувство грусти, словно он, так же как Ларвеф, собирался покинуть Дильнею и взамен своего времени обрести чужое.
Арид понял, что он смотрит на мир не своими глазами, а глазами друга и наставника, поспешившего затеряться в неведомом.
Тысячи вопросов за годы знакомства с Ларвефом задал ему любознательный подросток. Но самого главного не узнал. Он так и не узнал, какая сила тянула Ларвефа в неведомое и почему.
Арид рос быстро физически и еще быстрее духовно. Он проявил необыкновенные способности к математической логике и обратил на себя внимание одного из крупнейших ученых Дильнеи Эрона-младшего. Окончив кибернетический и философский институты, Арид поступил работать в большую экспериментальную лабораторию Эрона-младшего.
Еще в школе у него появился грандиозный замысел создать гениальный мозг, вооруженный опытом не только индивида, отдельной личности, но и опытом историческим. Эта идея возникла в результате общения с Ларвефом. В Ларвефе парадокс времени осуществил неосуществимое, он слил юношу со стариком. Память Ларвефа соединила две эпохи, разделенные двухсотлетием, слила вместе две разные современности. Сын двух эпох, Ларвеф обладал невиданным опытом.
Задумав создать гениальный мозг, Арид поставил перед собой необычайную задачу.
Он рассуждал так:
— Ларвеф — вечный странник. Через сто или двести лет он ненадолго остановится в новой современности, чтобы отдохнуть, познакомиться с дильнейцами новой эпохи и затем снова отправиться в путь. Его влечет неведомое, загадки познания, поиски истины. Я же хочу служить своим современникам. Я создам грандиозный искусственный мозг, чья гигантская ненасытная потребность познания будет слугой коммунистического общества Дильнеи. Ларвеф неправ. Как бы мне хотелось встретиться и доказать ему его неправоту. Но это невозможно. Он впереди всех и в том числе меня на много лет. Ну что ж, мой искусственный мозг, почти не подверженный влиянию энтропии, встретится с ним через двести лет и выскажет все мои сомнения.
Годы шли. Арид положил много сил на то, чтобы реализовать свою дерзкую идею. Но ему пришлось прервать работу над созданием гигантского аппарата познания и мысли. Совет коммунистического общества поручил ему дело более срочное и важное, ему, Эрону-младшему и всем талантливым ученым планеты.
В эти дни весь мир узнал о том, какую огромную задачу предстоит решить соединенным усилиям многих наук.
В те часы, когда все сидели перед экранами приближателей, там возникло лицо одного из самых уважаемых членов Совета и все услышали его мощный голос. Он говорил:
— Юноши! Вы не скоро расстанетесь с вашей юностью. Ее продлят. Зрелые люди, вы можете не бояться старости. Ее отменят. Больные! Вас излечат от ваших болезней, чем бы вы ни болели. Старики! Вам вернут вашу утраченную молодость! Дети! Запоминайте то, что вас окружает. Скоро изменится мир. Жизнь не будет знать увядания…
Мы с Туафом мирно спали, когда это случилось. Бодрствовал только комочек вещества, вместивший в себя внутренний мир отсутствующей женщины и называвший себя Эроей. Эроя и разбудила нас.
— Тревога! — крикнула она пронзительно громко. — Тревога!
— Что случилось? — спросили мы с Туафом.
— На нашем острове посторонний, — ответила она.
Мы невольно рассмеялись. Уэра была слишком далеко от всех путей и населенных мест, чтобы здесь мог оказаться кто-то. Видно, Эрое, этому комочку вещества, почудилось. Но все же оказался прав комочек вещества, а не мы. Мы увидели летательный аппарат и высокою дильнейца, склонившегося над ним. Да, это было похоже на чудо. Мы отнеслись с недоверием к своим собственным чувствам, пока он не подошел к нам и не назвал своего имени.
— Ларвеф, — сказал он тихо и устало. Мы молчали. Молчал и комочек вещества, разговорчивый шарик.
— С космолетом, — продолжал пришелец, — на котором я странствовал много лет, случилась беда. Мне одному удалось достичь вашей станции. Признаться, не ожидал здесь кого-нибудь встретить.
Он сделал паузу и снова назвал себя:
— Ларвеф.
— Ларвеф? — переспросил я. — Мне, кажется, знакомо это имя. Так звали одного странника, получившего взамен своих утрат сто семьдесят лет. Я видел ваше лицо на экране приближателя.
— Я тоже, — вмешался Туаф.
— И я видела, — раздался женский голос. Ларвеф оглянулся, пристально всматриваясь.
— Мне послышался женский голос. Среди вас есть женщина?
— Да, — сказал Туаф и показал взглядом на бесформенный комочек вещества, лежавший на краю стола.
— И вы видели меня? — спросил вежливо Ларвеф, обращаясь к комочку вещества. — Я рад. Как вас зовут?
— Эроя.
— Красивое имя.
— Благодарю.
— Ну что ж, я рад, что встретил здесь живых дильнейцев. Я на это не рассчитывал. И вы давно живете здесь?
— Давно. Слишком давно, — ответил я. — Шесть лет.
— А вы? — обернулся Ларвеф и нежно посмотрел на комочек вещества.
— Я? Я не знаю, что такое «давно» и что такое «недавно». Эти слова имеют смысл только для тех, кто существует временно и чья непрочность подвержена всем нелепым случайностям бытия. Я же жила всегда. Для меня не существует ни времени, ни пространства.
— Она шутит, — прервал Эрою Туаф. — Кроме того, она не в ладу с логикой. Маленький дефект в конструкции. Ошибка. Неисправность.
— Ошибка? — спросил Ларвеф. — Ну, что ж. Я всю жизнь ошибался и далеко не всегда был в ладу с логикой. Мы найдем с ней общий язык.
И он снова посмотрел на край стола, где лежал шарик, комочек вещества, полного жизни, страстей и пристрастий. Он посмотрел чуть нежно и ласково, словно прозревая сквозь оболочку прекрасную и только ему одному открывшуюся суть. Он протянул руку, чтобы притронуться к трагическому комочку, к этому парадоксальному шарику, но раздумал.
— Я понимаю вас, Эроя, — сказал он тихо. — И понимаю потому, что жил в двух разных столетиях и снова отправился в путь в поисках другого времени. «Давно» и «недавно» для меня имеют тоже другой смысл, чем для всех.
Он больше ничего не добавил к тому, что сказал, и стал устраиваться. По-видимому, он собирался здесь жить. Впрочем, что еще ему оставалось?
Теперь нас было трое, если не считать комочка, оболочки, за которой скрывалось нечто загадочное.
— Вы играете в логическую игру? — спросил Туаф, давно мечтавший о живом партнере.
— Нет. Не играю, — сухо ответил Ларвеф.
Он был молчалив. В этом мы убедились вскоре. Слишком молчалив. И это понятно. Ведь он долго, слишком долго отсутствовал. Отсутствовал? Это сказать мало. Отсутствие было его призванием, его профессией. Он был начинен пространством. Но обстоятельства жестоко подшутили над ним. Вместо необъятной Вселенной он получил крошечный островок, крохотную искусственную планетку. Он шагал по ней, как леопард в клетке. Ходил и ходил взад и вперед. Наконец, он спросил нас:
— Долго вы намерены околачиваться в этой дыре?
— Не дольше вас, — ответил Туаф.
— Я не собираюсь здесь засиживаться, — сказал Ларвеф, и на его узком лице отразилась решительная и дерзкая мысль.
— А что вы можете предпринять?
— Отремонтировать летательный аппарат и улететь.
На этот раз задал вопрос я:
— Далеко ли вы улетите на таком аппарате?
— Недалеко. Согласен. Но лучше погибнуть, борясь с пространством, чем годами сидеть и ждать.
— Он нетерпелив, — сказал Туаф.
Ларвеф усмехнулся.
— И это говорите вы мне, обогнавшему почти на двести лет самого себя, дильнейцу, знающему, что такое расстояние и время!
— В самоубийстве нет ничего героического, — сказал я. — Значит, остается только ждать, хотите вы этого или не хотите.
Ларвеф промолчал. Он повернулся и зашагал. Он шел, словно впереди была даль, бесконечность. Но увы! — ее не было. Впереди граница, всего в каких-то двух-трех километрах. А за ней зиял провал, пустота, бездна, бесконечность. Но он шел, шел так, словно хотел перешагнуть через границу. Его не пугали пустота и бездна. Она звала его. Он шел, и мы боялись, что он не вернется. Но он возвращался, каждый раз возвращался и снова уходил.
Вот что поведал однажды Ларвеф Веяду, Туафу и комочку вещества, называвшему себя Эроей и тоже умевшему слушать и понимать:
— Есть события, о которых я еще не рассказывал никому. Вы первые узнаете о них, если не считать моих спутников. Но никто из них не остался в живых и некому подтвердить истинность моих слов. Большой космолет, на котором я возвращался из странствий, как вам известно, погиб, и я достиг Дильнеи на легком летательном аппарате. Этот аппарат сейчас стоит в Музее истории космонавтики и удивляет всех, кто способен чему-нибудь удивляться. Почему я до сих пор молчал? Я надеялся, что события продолжатся. Сейчас у меня почти нет надежды на продолжение истории, которую я сейчас вам расскажу, и поэтому я буду вынужден ограничиться ее началом. Мне удалось побывать на планете, которую ее жители называют Землей. Космолет не стал приземляться. Он остановился на Луне, откуда легкий аппарат меня одного доставил на Землю. Так было решено после долгих споров и размышлений. Посадка на малоизученной и населенной планете представляет риск, и командир космолета и начальник экспедиции не хотели рисковать. Я был послан на Землю, чтобы заснять и записать с помощью электронной аппаратуры все, что могло представлять интерес для цивилизации Дильнеи. О Земле, несмотря на совершенство нашей оптики, мы знали мало. Мы гадали о высокоразумных существах, населявших эту планету. Кто они? И по анализам оптических данных и по другим признакам мы решили, что на Земле еще каменный век, а ее жители еще совсем недавно переступили ту черту, которая отделяет мир биологический от мира социального.
Я приземлился в лесу. Впереди сверкали снежными верхушками высокие и крутые синие горы. Затем я увидел прозрачное пространство, висевшее среди гор. Это было огромное озеро. Я смотрел и слушал. Оптические и звуковые впечатления слились. Казалось, я слушал симфонию, которую исполняла сама природа. У моих ног звенел ручей. Вода неслась по камням с необычайной стремительностью и звучание падающей воды, ее грохот и звон наполняли слух однотонной и мелодичной музыкой. И тут я увидел тропу. Ее протоптали разумные существа, по-видимому, подобные нам. В песке я разглядел след ноги… Я ступил на тропу и, доверившись ей, пошел туда, куда она вела меня. Воздух был густ, напоен запахами хвои, цветов, ветвей. Он пьянил меня. Кружилась голова. Сердце усиленно билось от предчувствия неизвестного. Никогда я еще не испытывал такого легкого и острого чувства, даже во сне. Тропа привела меня на холм, но не кончилась там, а вела дальше и дальше в глубины синего леса, то смыкавшегося за моей спиной, то снова расступавшегося, чтобы пропустить меня вперед.
Внезапно я вышел на поляну. Паслось стадо рогатых животных, низко наклонявших морды и щипавших серебристый мох. Вдали были видны конусообразные жилища, над ними вился дымок. Я остановился, пораженный, словно попал в далекое прошлое Дильнеи, в неолитический век. Значит, мы не ошиблись, когда гадали о населении Земли. Здесь еще неолит. Интересно, как ко мне отнесутся неолитические охотники? А что, если они примут меня за бога? Я невольно рассмеялся. Нет, меня вовсе это не привлекало. Могут еще принести мне кровавую жертву. В детстве я любил читать исторические повести о первобытных обычаях и нравах. Разумеется, у них существуют легенды, и в моем появлении они увидят подтверждение своих мифов. А может, меня убьют? И это не исключено. У них должны быть зоркие глаза, обостренные первобытным инстинктом. Коварная стрела, копье или дротик могут попасть в сердце или в глаз. Они, надо думать, отличные стрелки. Но любопытство всегда сильнее страха. Я долго стоял, всматриваясь в открывшийся мне мир. Кусочек древней эпической песни, которую исполняла сама действительность. Из крайнего чума выбежало двое ребятишек: мальчик и девочка. Она убегала, он догонял. Бежали в мою сторону. Пока еще не видели меня, закрытого кустами. Все ближе и ближе… И вот, добежав до кустов, они остановились. Мальчик первым увидел меня. На его оживленном смехом лице отразился испуг и недоумение. Он что-то сказал девочке, и она тоже остановилась. Они были в пяти шагах от меня. Я рассматривал детей. В их скуластых лицах с узкими глазами, испуганно и недоуменно глядевшими на меня, было нечто дикое и прекрасное. Я еще никогда не видел такой живости и красоты. Незаметно нажал на кнопку видеоинформационного аппарата, чтобы запечатлеть их в этот миг. Они не подозревали, что их запечатлевают. Миг длился. Необыкновенный, страшный и чудесный миг моего первого знакомства с жителями Земли.
Потом мальчик подошел ближе и что-то спросил у меня на своем странно звучавшем языке. Я молчал. Он догадался, что я его не понял и, показав на себя пальцем, назвал свое имя:
— Гольгей.
Затем он показал на девочку, по-видимому, сестренку и назвал ее имя:
— Катэма.
Тогда я назвал себя.
— Ларвеф, — сказал я.
Эти три слова, три названия, три имени, произнесенные вслух, начали действовать с поразительной скоростью. Они уничтожили ту пропасть, которая только что была здесь, лежала между мною и детьми Земли. Девочка приветливо рассмеялась. Улыбнулся и мальчик, чуточку, правда, недоверчиво. Они изумленно, но уже без страха рассматривали меня. И я тоже рассматривал себя как бы их глазами, словно впервые видя жителя Дильнеи. Вероятно, их смущал синий цвет моей кожи, мои огромные глаза, мой крошечный рот и, разумеется, мой костюм… Но у меня было имя, так же как у них. А то, что имеет название, все, что произносится вслух и облачено в звук, находится уже по эту сторону реальности. Черта перейдена. Я переступил ее, назвав себя. Они уже запомнили мое имя и будут помнить всю жизнь.
— Ларвеф, — назвала меня Катэма, затем ее брат Гольгей.
Он взял меня за правую руку, она за левую и провели меня в чум, даже не предупредив родителей о том, какого странного гостя они ведут. Что же произошло затем? То, что я ожидал. Волна ужаса захлестнула родителей Гольгея, когда они увидели своих детей, ведущих злого и коварного духа, решившего нарушить человеческий покой и предпринявшего для этого длительное путешествие из потустороннего мира. Что привело меня к ним? Разумеется, недобрые намерения. Злой дух, несомненно, принес с собой всякие беды и несчастья. Это по его специальности.
Недели две спустя я с помощью универсального логико-лингвистического аппарата (им меня снабдил начальник экспедиции) овладел эвенкийским языком. Однако я не пытался разубедить их в том, что я представитель потустороннего мира, правда, не наивно-мистического, порожденного мифологией, а вполне реального, физико-математического, хотя и не похожего на тот, в котором они пребывали.
Уничтожить стену ужаса и непонимания мне помогли дети, мои юные друзья Гольгей и Катэма. Они быстро прониклись доверием ко мне, а затем помогли подарки, которыми я предусмотрительно запасся.
От родителей Гольгея я узнал, что, кроме их первобытного племени, на берегу большого озера жили цивилизованные люди русской национальности: купцы, чиновники, крестьяне, солдаты.
Меня тянуло встретиться с цивилизованными людьми, да к тому же я должен был торопиться. Начальник экспедиции был не из тех, кто мог простить бездеятельную медлительность и ротозейство.
Ларвеф продолжал свой рассказ:
— Расставшись с эвенками и запечатлев с помощью электронной памяти и видеоаппаратуры их быт, язык и нравы, я отправился в городок Баргузин, центр этого малонаселенного и полудикого края.
Я поселился в доме, построенном из толстых деревьев, воспользовавшись гостеприимством крестьянина и его большой семьи. Разумеется, мой хозяин не подозревал о том, кто и откуда послал меня в его дом. Он принимал меня за иноземца, сосланного за какой-нибудь проступок или преступление. Это было место ссылки, где простор и воля были на замке, ключ от которого хранил полицейский чиновник — толстый детина с заспанным лицом и маленькими глазками, смотревшими подозрительно и сердито.
Чтобы моя кожа не очень привлекала к себе внимание, я прибег к косметике. И, кажется, перестарался. Цвет моего лица теперь был ненатурально белым, словно посыпанным мукой. Но мне это сошло с рук. Хуже было со ртом, с которым я ничего не мог поделать. Он был слишком мал с точки зрения землян. Все смотрели на мой рот с изумлением. И бесцеремонная старуха, мать хозяина, спросила однажды, не то сочувствуя мне в моем несчастье, не то меня за него попрекая:
— Как же ты, голубчик, им пользуешься? Еще пить им худо-бедно можно, а есть — не приведи господь!
Действительно, мне было не легко принимать их грубую и твердую пищу вместо тех питательных и вкусных таблеток, которые мы привыкли глотать. Все почему-то смущались и старались не смотреть, как я справляюсь с пищей, кроме, разумеется, ребятишек, не спускавших изумленных глаз с моего рта. Но вскоре все малочисленное население Баргузина примирилось с моей морфологической особенностью, сочтя, что, за исключением этого природного недостатка, я был во всем остальном вполне приличной и почтенной личностью, высланной сюда, по-видимому, за политическую неблагонадежность.
С помощью универсально-лингвистического аппарата и своей врожденной способности к языкам я быстро овладел здешним наречием русского языка, в котором было немало бурятских и эвенкийских слов. Я запечатлел все, что следовало запечатлеть в своей собственной памяти и в памяти электронных устройств: грохот горных рек, крик самца-изюбра, подзывающего самку, танец эвенков и песни байкальских рыбаков, быт и нравы, сказки и загадки. Но задерживаться на этой окраине я не собирался, мне необходимо было поскорей попасть в столицу обширного государства — город Санкт-Петербург.
От Баргузина до Петербурга было около восьми тысяч километров. И если бы я решил путешествовать на лошадях, это бы отняло у меня почти около года. Что такое лошади? Это милые домашние животные с усталыми добрыми глазами. Лошадиными шагами измерялся весь земной шар, лошадиными силами — все довольно примитивные механизмы и машины. Мог ли я терять год? Я преодолел это по земным представлениям огромное расстояние за несколько минут, воспользовавшись своим летательным аппаратом.
Аппарат я спрятал в лесу в окрестностях Санкт-Петербурга, в болотной и малопроходимой местности. Остановился я в гостинице на Васильевском острове. Половой, прежде чем вести меня в номер, долго и с сомнением смотрел на мой рот, потом, махнув рукой, спросил:
— А откушать не желаете?
— Зубы болят, — ответил я.
Ответ звучал странно и был вызван желанием скорее отвязаться от всяких вопросов.
Я решился на маленькую хитрость. Придя в номер, я завязал себе рот тряпкой, чтобы никто уже не обращал на меня излишнего внимания.
Санкт-Петербург мне очень понравился. Архитектура некоторых зданий поражала изяществом, легкостью и красотой. Я бродил по улицам, охотно заходил в лавки, где бородатые купцы продавали ткани или снедь. Но самое сильное удовольствие я испытывал, когда, смешавшись с толпой, околачивался па самых людных местах, слушая бойкую и острую речь мещан и слуг. Я с удовольствием пил сбитень — горячий пряный напиток, приготовленный на меду. И однажды был так неосторожен, что снял повязку. В рыночной толпе произошло легкое замешательство. Кто-то грузный и бородатый сипло сказал, показывая на меня толстым, вымазанным дегтем, пальцем:
— Смотрите, у господина вместо рта пустое место!
— Не ври! Есть рот, — перебила бородача пожилая женщина, — есть! Да больно мал.
Толпа начала расти и волноваться.
— Ты кто и откеля? — спросил меня румяный парень, лихо подпоясанный красным шелковым кушаком.
— Кто я? Человек.
— А рот где?
Кто-то рассмеялся и ответил за меня:
— Дома забыл.
Смех меня выручил. Все вдруг чуточку подобрели.
А пожилая женщина заступилась за меня:
— Чего вы пристали к человеку! Мало ли каких бед не бывает! Мог отморозить или зашибить. Идите, господин, с богом. Никто не тронет.
Я с интересом наблюдал социальные контрасты, знакомые мне только из истории далекого прошлого. Точно такие же контрасты, как и у нас на Дильнее в далекие времена феодализма и капитализма. На окраинах в нищих лачугах ютилась беднота. Там не было ни чванства, ни корыстолюбия, ни ханжества, которые я в избытке находил, посещая дома купцов и особняки аристократов. Чтобы попасть в высший свет, мне пришлось преодолеть внутреннее отращение к мистификации и лжи и выдать себя за последователя Месмера и известного авантюриста графа Калиостро. Наука и техника не интересовали этих чванных и неумных вельмож. Зато лженаука и пошлая метафизика были на уровне их духовных интересов. Я провел несколько месмерических сеансов и сомнительных опытов в особняке графа Юсупова и во дворце князя Гагарина, дурача величественных хозяев и столь же доверчивых их гостей. Для этого не требовалось особой ловкости рук. Электронные приборы и видеоаппараты помогли мне воссоздать перед моими легковерными зрителями иллюзорную обстановку сна наяву. Сеансы имели столь шумный успех, что я начал от них уклоняться, боясь привлечь внимание полиции. В особняках меньше обращали внимания на размер и форму моего рта. Ученик Месмера и соперник графа Калиостро имел право на несколько экстравагантную внешность и на некоторую таинственность. Я не без успеха пользовался этой таинственностью, чтобы держаться в тени. Когда хотел — появлялся, когда этого желал — столь же таинственно исчезал из поля зрения тех, кто мог мною заинтересоваться.
В свободные от сеансов и странствий часы я много читал, погружаясь в земные знания, в многовековой человеческий опыт, подолгу мысленно беседуя с теми, кого я уже не мог застать в живых. Особенно яркое впечатление произвел на меня старинный французский писатель Франсуа Рабле необычайной предметностью и плотной густотой своего художественного мышления. Его веселая, дерзкая, умная речь вся была пропитана плотью, земной радостью. Самозабвенно перечислял он бесчисленные блюда, которые съедал его бесподобно прожорливый герой Гаргантюа. Меня, привыкшего, как и все дильнейцы, глотать синтетические таблетки, это жирное обилие, этот умопомрачительный аппетит повергал в изумление. На Дильнее художественное мышление не было столь погружено в предмет, в физиологию, не было столь телесным и плотным, да и, впрочем, на Земле Рабле с своей крайней предметностью был мало с кем схож. Его голосом говорила сама земная жизнь, народные массы. Понравился мне и Джонатан Свифт, описывающий мир, играя с относительностью пространства, но не подозревая о том, что пространство и время неразрывны. И раз у описанных им лилипутов других размеров все, начиная от глаз и рук и кончая дорогами, домами, деревьями, то у них должно быть и другое время, соответствующее масштабам их пространства. Свои возражения мне пришлось оставить при себе, Свифт умер до моего появления на Земле.
Прежде чем покинуть Землю (экспедиция заждалась меня на Луне, о чем почти ежедневно меня, извещал начальник с помощью квантовой связи), я решил побеседовать с одним из крупнейших ученых и мыслителей того земного столетия, в которое я попал. Его звали Эммануил Кант и жил он в Кенигсберге, сравнительно недалеко от Санкт-Петербурга.
Господин Яхман, личный секретарь кенигсбергского мудреца, любезно провел меня в кабинет. Профессор с минуты на минуту должен был вернуться с прогулки.
— Как доложить о вас? — спросил Яхман.
Я назвал первую русскую фамилию, которая мне пришла в голову, мысленно три или четыре раза повторив ее про себя, чтобы не забыть. В кабинете было темновато и, кроме того, высокий воротник специально придуманного мною костюма почти скрывал мой рот, так что я мог не беспокоиться.
Яхман был разговорчив. Мы говорили о том, о сем, о погоде, о временах года, о редких и удивительных феноменах природы.
— Господин Кант, — сказал Яхман, — обладает редким даром. Он удивляется тому, что другим вовсе не кажется удивительным.
— Чему, например? — спросил я.
— Больше всего — звездному небу над нами и нравственному закону внутри нас.
— О нравственном законе мы еще поговорим, — сказал я тихо и значительно, — а что касается звездного неба над нами, оно и послало меня сюда.
— Вы астроном? — спросил Яхман.
— Отчасти, да. Но только отчасти.
— Что значит это ваше «отчасти»? Надеюсь, вы, сударь, не маг и не фокусник? Господин Кант очень ценит свое время.
— Время? Я как раз и пришел сюда, чтобы выяснить его сущность.
— Да, здесь вам дадут на этот вопрос точный и исчерпывающий ответ. Здесь знают, что такое пространство тоже.
Он вышел, оставив меня одного среди строгой и скромной обстановки ученого. Я задумался и не заметил, как вошел Кант. Он стоял и смотрел на меня, должно быть, ожидая, когда я назову свое имя. От сильного волнения я забыл имя, разумеется, не свое собственное, а то, которым я назвал себя Яхману. Пауза, как мне показалось, длилась долго, дольше, чем того требовали обстоятельства. Я молчал, ожидая, когда заговорит сам хозяин. Он сказал тихим, но резким голосом.
— Господин Яхман, мой друг и помощник, сообщил мне о том, что привело вас сюда. Вас интересует, что такое время. Не могли бы вы задать вопрос не столь трудный?
— Где и задавать трудные вопросы, как не в этом кабинете?
Кант улыбнулся.
— Самое трудное — это на сложный вопрос ответить просто. И я отвечу вам, как ответил самому себе, когда впервые задал себе этот вопрос: время — это априорная форма нашего созерцания, так же, как впрочем, и пространство. Вы прибыли сюда издалека?
— Да, мне пришлось познакомиться с изрядным расстоянием, чтобы попасть к вам.
— Земля не так уж велика. Ее делают большей, чем она есть, медленные средства передвижения. Если бы мы могли летать, как птицы, мы бы лучше чувствовали масштабы той небольшой планеты, на которой поселила нас судьба. Сколько километров делали вы в час?
— Без малого триста тысяч в секунду. Я догадываюсь, что вы уже сделали нужные умножения, но не решаетесь назвать цифру.
— Вы шутите. На Земле нет таких расстояний. Да здесь и некуда так спешить.
— Я спешил поневоле. Могло не хватить жизни, чтобы преодолеть расстояние.
— Откуда вы?
— Из звездного неба, что над нами…
— Уж не хотите ли вы сказать, что вы не человек, а посланец потусторонних сил? Это было бы забавно и наивно, совсем в духе некоторых современных романов, пренебрегающих законами природы.
— Вы думаете, я прибыл вас дурачить? Кто бы взял на себя такую смелость! Нет, я имел дело со строгими законами природы. Я имел дело с пространством, с объективным пространством. Я пришел к вам рассказать о нем. Оно существует вне нас. Оно и послало меня к вам. Меня послало сюда будущее.
— Мне легче поверить, что вас послал дьявол, как это ни пошло и тривиально. Будущего нет.
— Но оно будет! Хотите, я расскажу вам о нем? О том, какой будет Земля через двести лет.
— Только не вдавайтесь в излишние подробности. Я все равно не имею возможности их проверить.
Я говорил увлеченно о будущем обществе, обществе справедливом и творческом, где не будет эксплуатации человека человеком. Я рассказывал о теории относительности, квантовой механике, теории единого поля, генетике, кибернетике, сущности гравитации… Кант слушал, не перебивая меня.
— Забавная смесь идей английских утопистов, Жан Жака Руссо и причудливой выдумки романиста. Вы писатель? Через двести лет не будет ни меня, ни вас, и никто не сможет вас уличить в неправде.
— Жалею, что я вас уже не застану. Я постараюсь вернуться сюда через двести лет.
Кант усмехнулся. В эту минуту солнце вынырнуло из-за туч, и в кабинете вдруг стало необычайно светло. Лицо мыслителя уже не усмехалось. Глаза Канта смотрели на мой рот с тем откровенным изумлением, которое я видел только на лицах детей.
Мгновение длилось. Я не видел ничего, кроме этих изумленных глаз. Он, вероятно, не видел ничего, кроме моего странного рта. Длилась пауза. Кант молчал. Молчал и я.
Наконец он спросил тихо, почти шепотом:
— Кто вы? Поведайте, ради бога! Только не молчите, Кто вы?
Я рассмеялся.
— Разве мы так уж точно знаем, кто мы? — ответил я почти так же тихо.
— Во всяком случае, мы знаем, что мы люди. Но вы не человек. Кто же вы? Кто?
— Я житель далекой планеты Дильнеи.
— Докажите.
— Показать вам справку, выданную администрацией? У нас не выдают справок. Разве то, что я вам рассказал, не подтверждает мое происхождение? А мой нечеловеческий рот, который вы рассматривали с таким изумлением? Разве он не свидетельствует?
— Ваш нечеловеческий рот произносит вполне человеческие слова. Ваш разум человечен…
— Ну, что ж, это только подтверждает диалектическое единство законов природы, мир материален и высокоразумные существа пребывают не только на Земле…
— Может, я вижу сон?
— Позовите Яхмана. Он вам подтвердит, что вы не спите.
— Не стоит. Не стоит звать Яхмана. Он найдет какое-нибудь объяснение этому феномену. И это объяснение будет слишком запутанным и сложным, чтобы быть истинным.
— Может, лучше не вдаваться в объяснения, господин Кант?
— Философ не должен бояться истины, как бы она ни была страшна и ужасна. Я жажду узнать причины, чтобы понять следствия.
— Все очень просто. Я прилетел на Землю с Дилънеи. Космический корабль ждет меня на Луне. Моя миссия подходит к концу. Мне пора, господин Кант. Благодарю вас за аудиенцию. Вот уже слышны шаги… Кажется, сюда идет господин Яхман?
— Да, это он. До свидания, господин с русской фамилией, посланец будущего. Я не хотел бы при Яхмане сомневаться в том, что вы человек. До свидания.
— Прощайте! Я вернусь через двести лет.
Сто пятьдесят лет тому назад один из крупнейших биологов Дильнеи, великий Ахар писал, не скрывая своей ревности к успехам физиков:
«Если бы наше знание проникло в живую клетку так же глубоко, как в сущность атома, вероятно, мы избавились бы от большинства болезней и смогли бы продлить нашу короткою жизнь вдвое, втрое, а может и в десять раз».
Еще недавно эти слова звучали несбыточно, как неоправдавшееся пророчество, сейчас же они были близки к реализации. Вот уже несколько лет, как вся Дильнея была занята наступлением на тайны клетки. Казалось, все превратились в цитологов: инженеры, поэты, старушки, доживавшие свой век, диспетчеры на космических вокзалах, садовницы, астрономы, работник связи, литературоведы, косметики.
Арид сказал Эрое:
— Теперь вы можете спокойно ждать Веяда. Вам не суждено состариться. Мы уже накануне победы над энтропией и временем.
В глазах Арида, увеличенных — экраном приближателя, были следы грусти. Нелегко было ему вспоминать о Веяде. Об этом Эроя догадывалась давно.
— Когда мы встретимся? — спросила она. — Я так давно не видела вас.
— Может быть, завтра. Если мне удастся выкроить час, отложив все дела.
Трудно Ариду выкроить час. Его личное время принадлежало не ему, а проблеме, которую нужно было решить.
Клетка была куда сложнее атома. Найти средства, предохраняющие наследственно-информационный аппарат от разрушающего действия энтропии, значит сделать каждый индивид, каждое «я» и каждое «ты» таким же бессмертным, как вид и род. Кому, как не Ариду, могла прийти такая дерзкая идея? И эта идея завладела умами всех дильнейских ученых.
Эроя ждала Арида в тот день, когда он обещал прийти. Но он пришел через неделю. Да и он ли пришел к ней? Перед ней стоял незнакомец, чем-то чуточку похожий на Арида. Может быть, это был его младший брат, решивший пошутить?
— Это я, — сказал он, — я. Арид! Помолодели только те клетки, которые не ведают памятью. Житейский опыт остался прежним. Мое «я» тоже не изменилось. Узнаете вы меня?
Эроя готова была расплакаться. Перед ней стоял юноша. Она искала в чертах его лица прежнего Арида — зрелого и мудрого дильнейца. Но этот дильнеец исчез. Вместо него здесь стоял юноша — жизнерадостный и охмелевший от избытка сил.
— Это я! Я! Арид! — повторял он все менее и менее уверенным голосом, словно сам сомневаясь в том, что это был он. — Я! Я! Неужели вы мне не верите?
— Пока еще не очень!
— Я тоже испытал это, когда взглянул на себя в зеркало. Но я знал себя таким. Это было двадцать лет тому назад. Возвратилось мое прошлое. Его вернула мне наука.
— Но зачем? К чему? Я знала вас, а не ваше прошлое. Я ждала вас. Но вместо вас пришел другой. Ваш брат, ваш тезка, но не вы. Неужели вы не понимаете, какое у меня сейчас чувство? Я не нуждаюсь в иллюзии, в обмане.
— Это не иллюзии, не обман. Это истина. Моим клеткам пришлось вспомнить то, что было записано в них двадцать лет тому назад. Меня вернули в прошлое.
— Но мне нужно ваше настоящее, а не прошлое. Вы, а не воспоминание о том, каким вы были в юности.
— Я не воспоминание. Я — реальный дильнеец. Поймите!
— Но дело же не в том, реальный вы или нереальный. Важно то, что вы уже не тот, а другой. Вы юноша, а я знала зрелого дильнейца. Что осталось от него, кроме имени?
— Но я тот же. Совершенно тот же, каким был, каким вы меня знали. Помолодели только клетки. Сознание осталось то же. Личность не изменилась. Я помню все, что помнил до того, как подверг себя эксперименту. С кого-то надо было начинать. Я решил, что надо начать с самого себя… Разве я поступил неэтично?
— Я не осуждаю вас за это. Я только говорю, что передо мною не тот Арид, которого я знала и ждала. Где мне найти его?
— Его уже нет. Вместо него — я!
— Но между нами время. Разве вы этого не чувствуете? Время! Я осталась такой же, какой была. А вы резко изменились. Вы вернулись в прошлое, в свою юность.
— Но и вы можете это сделать. Достаточно…
— Я этого не хочу. Я не хочу расставаться со своим возрастом. Не хочу. Я стала стареть. На днях, причесываясь, я увидела седой волос. Я не стала его вырывать. Зачем? Он часть меня, результат моих переживаний. Пятнадцать лет тому назад я была юной. На моем лице не было морщин. Но я не требую ни от судьбы, ни от науки, чтобы мне вернули прожитое. Оно стало частью моего опыта. Вы утверждаете, что изменились только внешне. Но возможно ли это? Ведь между внешностью и внутренней жизнью должно быть единство. Хорошо ли, когда за внешностью юноши прячется душа зрелого мужа или старика?
Арид ничего не ответил на ее слова. Он молча вышел.
Ларвеф ремонтировал свой летательный аппарат. Мы думали, что он нарочно занимал себя, чтобы убить время и не сидеть без дела. Мы были почти уверены в этом. Какой смысл ремонтировать машину, неспособную преодолеть сколько-нибудь значительное расстояние? Но ни я, ни Туаф, ни электронный портрет Эрои, тоже обладавший способностью удивляться и размышлять, — никто из нас не решился спросить Ларвефа о его намерениях. Держался он так, словно не зависел от законов природы. Правда, он имел на это некоторые права. Ведь у него были иные взаимоотношения с временем, чем у других дильнейцев. Но тут дело шло не только о времени, а прежде всего о пространстве. Уэра была слишком далеко от Дильнеи и других населенных мест, чтобы кто-нибудь отважился лететь на легком летательном аппарате, предназначенном для преодоления близких дистанций. Но от Уэры все было далеко, слишком далеко.
Ларвеф работал. Он был занят так, что его не хватало на разговор. Прошло то время, когда он рассказывал о посещении далекой планеты, называвшейся так странно — «Земля». Сейчас ему было не до бесед. Он спешил, Куда? В неизвестность. Он как-то сказал нам, что не намерен сидеть на искусственном островке и ждать. Уж не предпочитал ли он верную гибель длительному ожиданию? Едва ли. Он был смелым, более того, дерзким искателем, но он любил жизнь не меньше, чем неизвестность. Он хотел побывать еще раз на Земле, побывать через двести лет, и срок истекал. Не надеялся ли он, что встретит космолет где-нибудь на близком расстоянии от Уэры? Это было маловероятно. Но мы молчали — я и Туаф. Мы делали вид, что это нас не касалось.
Однажды, вернувшись домой с прогулки, я и Туаф услышали заинтересовавшие нас слова. Ларвеф разговаривал с электронным портретом Эрои. Он так был увлечен беседой, что не слышал, как подошли мы. Я запомнил, а потом записал этот разговор.
Эроя. Вы собираетесь покинуть нас?
Ларвеф. Собираюсь.
Эроя. Я привыкла к вам. Мне будет грустно. И к тому же я буду беспокоиться о вашей судьбе… Пространство огромно, а летательный аппарат ненадежен. В нем слишком мал запас энергии.
Ларвеф. Откуда вам это известно?
Эроя. От Веяда.
Ларвеф. Разумнее ждать. Но я согласовал свое решение не только с разумом, с чувствами тоже. Меня зовет даль. Я хочу рискнуть, попытаться выбраться из этой ловушки. Из ста шансов девяносто девять, что меня проглотит пространство. Но раз есть хоть один шанс, я все же рискну. Мне не раз приходилось рисковать, побеждая обстоятельства и собственные недостатки и слабости. Хотите, я возьму вас с собой?
Эроя. Я боюсь.
Ларвеф (нежно). Не надо бояться. Я буду возле вас. Я не брошу вас в беде.
Эроя. Нет, мне страшно. Я боюсь. Я лучше останусь здесь, на Уэре. Здесь есть опора для ног.
Ларвеф (удивленно). Но у вас нет ни рта, ни ног. Зачем вам опора?
Эроя. Останьтесь, не улетайте.
Ларвеф. Тише! Они с минуты на минуту могут прийти. Поговорим в другой раз.
Ни мне, ни Туафу не удалось узнать, о чем они говорили в следующий раз.
Это случилось скоро, скорее, чем мы ожидали. Ларвеф исчез. Он улетел на своем легком аппарате. И вместе с ним исчезло изображение Эрои, запись ее внутреннего мира. Добровольно ли она отправилась с ним в рискованный рейс или он ее увез, не считаясь с ее желанием остаться, мы так и не узнали. Да и почему он должен был считаться с тем, кто хоть и считал себя живым существом, но на самом деле был вещью, изображением Эрои, моделью чужого ума и чужих чувств?
И все же, видно, не случайно я нашел удивительную книгу в сквере возле памятника Пушкину.
Может, тог, кто ее принес туда, видел меня и захотел сделать посредником между жителями Земли и обитателями далекой планеты Дильнеи?
Эта мысль возникла во мне не сразу. Но возникнув, она уже не давала мне покоя.
Я снова и снова перечитывал историю Веяда, Туафа, Арида, Эрои и ее электронного отражения, историю Ларвефа, который, по всей вероятности, и был главным героем этой книги.
Разумеется, книгу в сквере оставил Ларвеф. Но как он сумел попасть на Землю? Значит, ему удалось встретить космический корабль прежде, чем иссякла энергия на легком аппарате которому он вручил свою судьбу? На этот вопрос может ответить только он. Нужно только его разыскать. Он где-то здесь, на Земле, среди нас.
Эта мысль не давала мне покоя. Сквозь ее призму я видел все, что меня окружало. Казалось, на мир смотрел не я, скромный геолог, а сам Ларвеф, сумевший победить время и дважды посетить Землю.
Он побывал в нашем городе двести лет назад и видел его теперь.
На каждый дом, на каждое дерево, на каждого человека я смотрел теперь глазами Ларвефа.
Мир был нов и прекрасен, я буквально хмелел от сильного ощущения свежести бытия. В каждом лице, в каждой улыбке, в выражении всех глаз, смотревших вдаль, я замечал то, на что не обращал внимания раньше: любознательность, желание увидеть будущее. Может, они, мои современники, догадывались, что среди нас ходит посланец из другого мира, дильнеец Ларвеф, влюбленный в нашу планету и сумевший победить все неслыханные трудности, чтобы попасть сюда, к нам.
Почему же он еще не заявил о себе, не пришел в редакцию газеты или на студию телевидения? Почему он откладывает знакомство с нами?
Я задал себе этот вопрос, но не сумел на него ответить. Может, он ждет, когда все прочтут книгу, которую он доставил, и мысленно освоят его мир?
Как мне хотелось найти его! Но его адрес не могли мне дать в адресном столе, и ни одна справочная не знала его телефона.
Как-то раз я сказал об этом своим приятелям-геологам. И один из них ответил не то шутя, не то серьезно:
— Ты ищешь его адрес, адрес путешественника, победителя времени и пространства. Я знаю этот адрес. Это внутренний мир каждого из нас. В нашем сердце живет желание победить все препятствия и осуществить мечту.