Родом я из Геддерланда. От наших фамильных владений уцелело всего несколько акров вересковой пустоши и болота, окаймленного соснами, которые скрипят на ветру. Ферма до того запущена, что на ней сохранилось лишь несколько комнат, пригодных для жилья, и, камень за камнем, она ветшает и разрушается. От некогда многочисленного рода осталась одна наша семья: родители, сестра и я.
Жизнь моя, начавшаяся так несчастливо, затем чудесным образом изменилась – я встретил человека, который поверил мне и сумел дать объяснение тому, что дотоле было известно лишь одному мне. Но до этого я много выстрадал, впал в отчаяние и, чувствуя себя совершенно одиноким среди людей, в конце концов начал сомневаться даже в бесспорных истинах.
Я родился не таким, как все. С первых же дней моего появления на свет вызывал всеобщее удивление. Объяснялось это вовсе не особенностями моего сложения (говорили, что я даже выглядел лучше других новорожденных), а цветом кожи. Была она хоть и не яркого, но отчетливо сиреневого оттенка, и при свете керосиновой лампы напоминала по цвету белую лилию, погруженную в воду. Так это выглядело в восприятии всех людей, сам же я вижу иначе – и цвета, и предметы. Кроме этой особенности, были у меня и другие, о которых я расскажу позже.
Хотя родился я с виду вполне здоровым, но рос крайне болезненным, был худым, плаксивым и до восьми месяцев ни разу не улыбнулся. Все уже потеряли надежду меня выходить. Врач из Звартендама заявил, что это – загадка природы, и единственный метод лечения – строгое соблюдение правил гигиены. Но и это не помогало, и я все больше хирел. Ждали, что со дня на день я покину этот мир. Отец, как мне кажется, смирился с этой мыслью, тем более, что ему, добропорядочному голландцу, было не очень-то лестно иметь столь необычного на вид сына. Зато мать полюбила меня еще сильней, и в конце концов ей даже стал нравиться странный оттенок моей кожи.
Дни текли размеренно, когда внезапно на помощь мне пришел случай: поскольку все, что происходило со мной, считалось противоестественным, это событие породило толки и наделало много шума.
Взамен ушедшей служанки в дом взяли девушку из Фрисландии – крепкую, честную, охочую до любой работы, но склонную к выпивке.
Фрисландке-то меня и доверили. Видя, до чего я тщедушен, она решила тайком от всех поить меня пивом, что по ее мнению исцеляло от всякой хвори.
Самое странное, что я и впрямь очень скоро окреп, но с тех пор отдавал явное предпочтение спиртному. Славная девушка в глубине души очень этому радовалась, к тому же ее весьма забавляло недоумение родителей и врача. В конце концов, припертая к стенке, она открыла свою тайну. Отец пришел в страшную ярость, врач негодовал, клеймя невежество и предрассудки. Служанки были строго-настрого предупреждены, меня же забрали из-под опеки фрисландки.
Я вновь стал худеть, чахнуть и, наконец, мать, повинуясь лишь любящему сердцу, вновь перевела меня на пивные дрожжи. Ко мне тотчас же вернулись сила и жизнерадостность. В результате проделанного опыта пришли к выводу, что для моего здоровья алкоголь просто необходим. Отца это открытие повергло в уныние, доктор ушел от ответственности, прописав мне лечебные вина, и с тех пор я стал превосходно себя чувствовать. Теперь в деревне только и было разговоров, что мне уготована судьба пьяницы и дебошира.
Вскоре мои близкие заметили во мне новую странность. Мои глаза, вполне обыкновенные с виду, вдруг помутнели и стали похожими на роговые оболочки, словно надкрылья майского жука.
Врач предрек мне слепоту. Впрочем, он был вынужден признаться, что сталкивается с подобным случаем впервые. Прошло еще немного времени, и зрачок полностью слился с радужной оболочкой.
Обратили внимание и на то, что я мог, не щурясь, долго смотреть на солнце. Я отнюдь не ослеп и могу даже утверждать, что вижу совсем неплохо.
И вот мне исполнилось три года. Соседи считали меня маленьким чудовищем, наверное, я и вправду казался уродом. Фиолетовый оттенок кожи почти не изменился; глаза целиком помутнели. Говорил я плохо и невероятно быстро, зато руки у меня были достаточно ловкими, а сам я мог, прекрасно выполнять движения, требовавшие не силы, а проворства. Никто не посмел бы отрицать, что я грациозен и приятен внешне – если бы не цвет кожи и не строение глаз, я ничем не отличался бы от других людей. Я про» являл себя достаточно смышленым, но в моих знаниях были огромные пробелы, которые никто не пытался восполнить. Ведь кроме матери и служанки меня не любил ни один человек на свете. У чужих я вызывал любопытство, а у отца – чувство постоянного стыда.
И если сначала он надеялся, что я стану таким же, как все, то со временем все его надежды рухнули. Я делался все более и более странным: и по своим привязанностям, и по привычкам, и по характеру. В шесть лет питался почти исключительно пивом и с трудом мог заставить себя проглотить хоть немного фруктов или овощей. Рос невероятно быстро и отличался крайней худобой и подвижностью. С легкостью плавал – держался на воде, как пробка, причем голова погружалась не больше, чем само тело.
Я был необычайно проворен. Бегал, как косуля, перепрыгивая через канавы и легко преодолевая недоступные для других препятствия. В мгновенье ока мог взобраться на верхушку бука или, ко всеобщему восторгу, вспрыгнуть на крышу фермы. Зато быстро уставал, если приходилось поднимать даже совсем легкий груз.
Все эти свойства, вместе взятые, являлись лишь отличительными признаками особой природы, но, увы, из-за них-то меня и считали чужаком, и встречали враждебно, хотя никто не ставил под сомнение мою принадлежность к роду, человеческому. Наверное, я выглядел уродом, но все же не таким, как те, что появляются на свет с рогами, звериными ушами, телячьей или лошадиной головой, с плавниками, без глаз или, наоборот, с третьим глазом, с двумя парами рук или ног или вообще без них. Моя кожа, несмотря на свой удивительный оттенок, все-таки напоминала нормальную, смуглую; глаза не казались отталкивающими, несмотря на непрозрачность. Необычная ловкость была просто особенностью моего организма, а потребность в пиве могла выглядеть заурядным пороком, переданным мне по наследству отцом-пьяницей; кстати, местные крестьяне, как и наша бывшая служанка, усматривали в этом лишь подтверждение своих представлений о пользе пива и правильности своих вкусов. Что же .касается моей быстрой и невнятной речи, разобрать которую было невозможно, то ее часто объясняли недостатками произношения – лепет, сюсюканье, заиканье свойственны многим детям. Таким образом, у меня не было никаких; четко выраженных признаков уродства, хотя моя внешность была весьма необычной и в целом вызывала недоумение. Но о самом удивительном моем свойстве близкие даже не подозревали. Никто не замечал, как сильно мое зрение отличается от зрения остальных.
И хотя какие-то предметы я видел хуже, чем многие люди, но замечал то, чего не видел никто другой. Особенно это проявлялось в отношении цветовой гаммы. То, что называют красным, оранжевым, желтым, зеленым, синим и голубым, мне казалось лишь оттенками серого, близкими к черному. Зато я различал фиолетовый цвет и цвета этой же гаммы, недоступные простому глазу. Позже я установил, что могу выделить до пятнадцати оттенков фиолетового цвета, так же отличающихся друг от друга, как, скажем, желтый от зеленого.
Кроме того, понятия «прозрачный» и «непрозрачный» тоже воспринимались мною иначе. Я плохо вижу сквозь стекло и воду: стекло кажется мне густоокрашенным, вода – тоже, даже если ее совсем немного, но она это свойство проявляет в значительно меньшей степени. Большинство кристаллов, называемых прозрачными, для меня лишь относительно являются таковыми, и наоборот, я могу видеть сквозь тела, которые для обычных людей – непроницаемы. В целом, гораздо больше предметов кажутся мне прозрачными, чем остальным людям; прозрачность и полупрозрачность встречаются моему глазу так часто, что для меня это скорее правило, тогда как непрозрачность – исключение. Таким образом, я умею видеть сквозь деревья, листву, лепестки цветов, железо, уголь.
Однако, при определенном объеме эти тела – например, большие деревья, метровая толща воды, глыбы угля или кварца, становятся препятствием для моего зрения.
Золото, платина, ртуть выглядят черными и непрозрачными, лед имеет черноватый оттенок. Воздух и пар прозрачны, но окрашены, как и многие предметы из стали и чистой глины. Облака не заслоняют мне солнце и звезды. К тому же я отчетливо различаю сами облака, плывущие по небу.
Близкие, как я уже говорил, совсем не замечали необычности моего зрения: они считали, что я неправильно воспринимаю цвета, только и всего. Такое отклонение встречается слишком часто, чтобы уделять ему особое внимание. Кроме того, оно никак не отражалось на моем поведении, поскольку очертания предметов я видел не хуже, а может быть даже лучше, чем большинство людей. Отличить по цвету один предмет от аналогичного ему представляло для меня трудность лишь в том случае, если я видел эти предметы впервые. Когда кто-то при мне называл один жилет синим, а другой – красным, то подлинные, видимые мною цвета не имели для меня значения, синий и красный превращались в чисто мнемонические, то есть способствующие запоминанию понятия.
Из этого вы могли бы сделать вывод, что между цветами, которые видел я, и палитрой красок, принятой среди остальных, существовало какое-то соответствие, как будто бы я воспринимал цвета так же, как прочие люди. Но я уже говорил, что если красный, зеленый, желтый, синий и так далее являются чистыми цветами, наподобие цветов призмы, то я их воспринимаю как оттенки темно-серого. В природе, где ни один цвет не встречается в чистом виде, все происходит иначе: любая вещь, именуемая зеленой, мне кажется состоящей из многих цветов[1]. Правда, следующий предмет, также называемый зеленым, который для вас ничем не отличается от нее, я воспринимаю совсем по-другому. Как вы уже поняли, моя цветовая гамма не соответствует общепринятой: если для меня желтый – и молочно-белый, и золотой, то все равно, что называть красным – это и мак, и василек.
И даже если разница между моим зрением и зрением остальных людей ограничивалась бы только вышеизложенным, одно это уже было бы необычно само по себе. Однако, все это сущая малость по сравнению с тем, что мне предстоит рассказать вам. Особый мир, имеющий иную окраску, мир, к которому нельзя применить человеческие понятия «прозрачный» и «непрозрачный»… Способности видеть сквозь облака, различать звезды на ночном, затянутом тучами небе, наблюдать сквозь деревянные стены за тем, что происходит в соседней комнате или на улице – ничто по сравнению с тем, что я вижу живой мир, мир, существующий бок о бок с нашим, мир, о котором никто даже не подозревает, ибо ни разу между ними не было установлено никакого контакта. Что значит все это после того, как я обнаружил на нашей планете иную форму жизни, живое сообщество, представители которого и строением, и внешним видом, способом существования и размножения, появлением на этот свет и исчезновением с него не похожи ни на одно известное нам живое существо? Эта фауна сосуществует рядом с нами, может свободно проходить сквозь нас, влияет на все, что нас окружает и, в свою очередь, подвержена нашему влиянию, черпая в нем силу. Эти существа, и я это доказал, тоже ничего не ведают о нас. Таким образом, ничего не зная друг о друге, мы и они растем и развиваемся.
Это целый живой мир, столь же разнообразный, как и наш, столь же, а может быть, и более могущественный, ибо он опосредованно влияет на жизнь всей нашей планеты! Таинственные создания обитают в воде, в воздухе и на суше, воздействуя на окружающую среду иначе, чем мы, но с неслыханной энергией и тем самым косвенно влияют и на людей, и на их судьбы, как мы в свою очередь влияем на них…
Вот что я видел, что продолжаю наблюдать – единственный среди людей и животных, вот что я страстно изучаю уже пять лет, после того, как в детстве и юности смог лишь установить, что эти явления существуют.
Установить! Насколько я себя помню, меня бессознательно влекли к себе эти столь непохожие на нас существа. Сначала я путал их с другими представителями живого мира. Но обнаружив, что никто не замечает присутствия этих существ, выказывая к ним полнейшее безразличие, не стал рассказывать о том, что вижу. В шесть лет я прекрасно отличал их от полевых растений и домашних животных, но иногда принимал за них лучи света, водные потоки и облака. Это происходило из-за того, что эти существа – неосязаемы, и я ничего не ощущаю при соприкосновениях с ними. Они отличаются разнообразием форм, но бывают столь малы в одном из трех измерений, что их можно принять за перемещающиеся в пространстве нарисованные фигуры, плоскости или геометрические линии. Они проходят сквозь любые органические тела, и напротив, иногда застывают, словно натолкнувшись на невидимое препятствие… Но их подробное описание я дам позже. А пока хочу только указать на разнообразие их форм и очертаний, почти полное отсутствие объема, неосязаемость в сочетании с полной свободой движений.
К восьми годам я отдавал себе ясный отчет в том, что эти существа никак не зависят от атмосферных явлений так же, как, например, и животные вокруг нас. Придя в восторг от своего открытия, я попытался поделиться и с другими, но мне это так и не удалось. Не только из-за моей нечленораздельной речи, но и из-за необычного строения глаз меня не принимали всерьез. Никто не пытался разобрать мои жесты и слова, и даже если бы я привел тысячу доказательств, никто все равно не поверил бы, что я умею видеть через деревянные стены. Между мной и другими людьми возник почти непреодолимый барьер.
Я впал в отчаяние и предался мечтам; я превратился в отшельника, мое общество всем было в тягость, особенно остро я ощущал это в компании своих сверстников. Я не стал жертвой их злобных выходок только благодаря быстроте своих ног – они делали меня недосягаемым и позволяли отплатить обидчикам. При малейшей угрозе я отбегал на безопасное расстояние, насмехаясь над преследователями.
Сколько бы их ни собиралось, ни разу им не удалось окружить меня и, уж тем более, одолеть. Было бессмысленно заманивать меня в ловушку хитростью. И хотя я не мог носить тяжести, по быстроте я не имел себе равных и в любом случае мог спастись бегством. Я неожиданно подкрадывался к противнику, нанося ему или им, если их было много, быстрые и точные удары. Наконец меня оставили в покое. Меня считали блаженным и немного колдуном, но не боялись, а скорее недолюбливали. Постепенно я стал озлобленным, сторонился людей. Нежность я видел только от матери, и это смягчало мое сердце, хотя мать была чересчур занята и не могла уделять мне много времени.
Мне исполнилось десять лет. Попытаюсь вкратце описать несколько сцен этого периода моей жизни, чтобы «уточнить» предшествующий рассказ.
Утро. Яркий свет заливает кухню, моим родителям и служанкам он кажется бледно-желтым, я же вижу его иначе. На завтрак подают хлеб и чай. Я не пью чая. Мне приносят крутое яйцо и стакан пива. Мать нежно предупредительна со мной, отец о чем-то спрашивает.
Я стараюсь ответить, говорю как можно медленнее, ему удается разобрать не больше одного слога в слове, он пожимает плечами:
– Он никогда не научится говорить!
Мать смотрит на меня сочувственно, ей кажется, что я слегка глуповат. Служанки больше не испытывают любопытства к маленькому чудовищу, фрисландка давно вернулась в свою деревню. Моя двухлетняя сестра играет возле меня, я ее нежно люблю.
После завтрака отец с работниками идут в поле, мать принимается за повседневные дела. Я выхожу во двор, меня окружают животные. Я с интересом разглядываю их, они мне нравятся. Но вокруг – другой мир, полный жизни. Он завораживает меня, только я один знаю о его существовании. На темной почве – несколько вытянутых фигур; они движутся, замирают, шевелятся, распростершись на земле. Они отличаются друг от друга очертаниями, манерой двигаться, а особенно – расположением, оттенками и рисунком пересекающих их линий. Эти линии являются жизненно важными для существ, я это ясно понял еще совсем ребенком. Общая масса у них – блекло-серого цвета, а линии – блестят и сверкают. Они образуют затейливые переплетения, расходясь лучами, переливаются яркими красками в центре и становятся едва различимыми у краев. Их вариации и изгибы кажутся бесчисленными. Разнообразие оттенков можно наблюдать даже на примере одной линии, формы же варьируются меньше.
В целом эти существа представляют собой четко очерченные фигуры сложного контура со сверкающим центром и многоцветными, тесно переплетающимися линиями. Когда существо движется, линии дрожат, мерцают, колеблются, центры сжимаются и разжимаются, но очертания почти не меняются.
Все это, хотя я и не могу точно определить увиденное, завораживает меня. Тянет вновь и вновь созерцать модигенов[2]. Один из них – великан, метров десяти в длину и почти такой же ширины, медленно пересекает двор и исчезает; другой – с широкими полосами, похожими на канаты, и огромными центрами величиной с орлиное крыло – притягивает мое любопытство и почти пугает. Я колеблюсь, не решаясь последовать за ним, но вот мое внимание привлекли новые существа. Их размеры разнообразны – иные создания не больше крохотных насекомых, другие достигают тридцати метров в длину. Движутся они прямо по земле, словно их притягивает к себе прочная основа. Когда возникает какое-то препятствие, они преодолевают его, распластываясь по поверхности, но при этом почти не меняя своих очертаний. Если же это препятствие являет собой живую материю, или то, что прежде было живым, они движутся прямо на него: я десятки раз наблюдал, как они появляются из дерева или из-под ног животного или человека. Они также проходят сквозь воду, но предпочитают оставаться на ее поверхности.
Эти наземные модигены – не единственные неосязаемые существа. Кроме них есть еще разновидность, живущая в воздухе, отличающаяся необычайной красотой, изысканностью очертаний, разнообразием форм, несравненным сиянием красок. Рядом с ними самые яркие птицы выглядят тусклыми, медлительными и неуклюжими. У этих существ тоже единый контур, испещренный множеством линий, но масса тела не выглядит сероватой, а излучает странное сияние, похожее на солнечное; линии напоминают дрожащие прожилки листьев, а центры непрерывно вибрируют. Вюрены, так я их называю, имеют менее правильную форму, чем наземные модигены, и перемещаются, главным образом, по воздуху, ритмично сокращаясь, – мне трудно дать более точное определение.
Тем временем я шел по свежескошенному лугу: мое внимание привлекло сражение между двумя модигенами. Такие бои среди них – не редкость, и они очень занимают мое воображение. Иногда это схватки противников, равных по силе, но чаще всего нападает сильнейший (слабый не обязательно меньше по размеру). Сейчас слабый после недолгой обороны обратился в бегство, преследуемый противником. Несмотря на то, что бегут они быстро, я не отстаю, стараясь не пропустить момент, когда стычка возобновится. Они бросаются друг на друга яростно, даже свирепо. От ударов их линии начинают светиться, стягиваясь к ушибленному месту, а центры блекнут и уменьшаются. Сначала борьба идет на равных: более слабый сражается с удвоенной энергией, ему даже удается добиться прекращения военных действий со стороны противника. Он пользуется этим, чтобы обратиться в бегство, но скоро его настигают, атакуют с новой силой, и соперник обтекает его своим телом. Именно этого слабейший и старался избежать, отвечая на удары не так энергично, как его противник, но более живо. Теперь я вижу, как трепещут все линии его тела, как отчаянно пульсируют центры; и по мере того, как бледнеют и истончаются линии, центры становятся более расплывчатыми. Через несколько минут он вновь обретает свободу и медленно удаляется – потускневший, изможденный… Противник же, наоборот, светится сильнее прежнего, его линии стали ярче, центры – отчетливее, а их пульсация – учащенней.
Это сражение взволновало меня; оно до сих пор стоит у меня перед глазами, я сравниваю его с борьбой, которую мне изредка доводится наблюдать между нашими большими и малыми животными. Я смутно догадываюсь, что модигены, как правило, не умерщвляют друг друга или же Прибегают к этому очень редко, и что победитель довольствуется тем, что набирается силы от побежденного.
Рассвело. Уже восемь утра, скоро начнутся уроки. Я мчусь домой, беру книги, и вот уже я – среди себе подобных, но никто из них не догадывается о глубочайшей тайне, витающей в воздухе, никто даже не подозревает о живых существах, сквозь которых проходит буквально все человечество, и которые, в свою очередь, проходят сквозь нас, и ни те, ни другие этого не замечают.
Я – плохой ученик. Почерк у меня ужасный – торопливый и корявый; речь неразборчива; моя рассеянность – притча во языцех. Учитель то и дело кричит мне:
– Карел Ундерет, вы когда-нибудь перестанете разглядывать мух?
Увы, мой дорогой наставник, я и впрямь разглядываю мух, но душа моя не здесь, а вместе с таинственными вюренами, пролетающими мимо. Какие странные чувства бередят детское сердце, когда я вынужден признаться себе в том, что люди слепы, и в их числе – вы, суровый пастырь юных умов.
Самый тяжелый период моей жизни – от двенадцати до восемнадцати лет. Все началось с того, что родители отдали меня в коллеж. Там я познал только новые страдания. Ценой неимоверных усилий я научился внятно произносить некоторые самые необходимые слова, но так растягивал слоги, что речь моя походила на речь глухого. Если я начинал говорить о чем-то более сложном, то сбивался на свой привычный темп, и тщетно было пытаться уследить за моей речью. Таким образом, в устных дисциплинах успехов я не добился. Почерк у меня, как я говорил, тоже был ужасный, буквы налезали друг на друга, в нетерпении я пропускал целые слоги и слова. Получалась какая-то жуткая галиматья. Впрочем, писать для меня было еще мучительнее, чем говорить. Как это было медленно! Если иногда мне и удавалось, обливаясь потом, нацарапать несколько фраз, то потом я чуть не падал в обморок от изнеможения. Уж лучше сносить гнев отца, упреки учителей, наказания, насмешки товарищей. Таким образом, я практически оказался лишен средств общения с людьми: мало того, что я отличался от остальных худобой, цветом кожи и строением глаз, меня к тому же считали недоразвитым. Видя, что учение мне не впрок, родители решили забрать меня из коллежа, смирившись с тем, что я останусь неучем. В тот день, когда у отца исчезла последняя надежда, он обратился ко мне непривычно ласково:
– Бедный мой мальчик, ты видишь, я до конца исполнил свой долг. Не вини меня в своей судьбе.
Я был очень растроган, даже заплакал. В ту минуту я острее, чем когда-либо, почувствовал свое одиночество среди людей.
Осмелев, я нежно обнял отца и пробормотал:
– Это неправда, я совсем не такой, как ты думаешь. На самом деле я чувствовал себя на голову выше своих сверстников. Ум мой развивался необычайно быстро, я много читал и размышлял, ведь у меня было гораздо больше поводов для раздумий, чем у других людей.
Отец ни слова не понял из моих речей, но его растрогала моя нежность.
– Бедный мальчик! – прошептал он.
Я смотрел на него, испытывая невыразимое уныние, ибо понимал, что лежащая между нами глубокая пропасть никогда не исчезнет. Только мать любящим сердцем чувствовала, что я не глупее своих однолеток: она ласково смотрела на меня и произносила нежные слова, идущие из глубины души. И все-таки мне пришлось оставить учение. Меня определили пасти коров и овец. Я легко справлялся с этой работой, потому что бегал быстрее любой овчарки, и ни один жеребенок не мог опередить меня.
Так от четырнадцати до семнадцати лет я жил уединенной пастушеской жизнью. Предавался чтению и наблюдениям, и ум мой постоянно развивался.
Я непрестанно сравнивал два мира, стоящих перед моим взором, и старался представить себе общую картину Вселенной, строил догадки и гипотезы. И хотя мысли мои были незрелыми и отрывочными думами подростка, нетерпеливое восторженное стремление постичь мир было единственным утешением моего печального существования. Однако, мои размышления и наблюдения отличались оригинальностью и имели определенную ценность, разумеется, из-за неповторимости моего организма – я прекрасно отдавал себе в этом отчет. Но достичь больших глубин я не мог, хотя, должен признаться без ложной скромности, что по логике и изяществу мои мысли значительно превосходили рассуждения заурядных молодых людей.
Только эти раздумья вносили утешение в мою печальную жизнь полуотверженного – без друзей, без подлинного общения с близкими мне людьми, даже с матерью.
К семнадцати годам жизнь моя сделалась совершенно невыносимой. Я устал мечтать в одиночестве. Изнемогая от тоски, я неподвижно сидел часами, безучастный ко всему окружающему. Зачем мне знать то, чего не ведают другие, если мои знания умрут вместе со мной? Тайна существования двух живых миров больше не опьяняла меня, не наполняла мою душу энтузиазмом, ведь я не мог ни с кем ею поделиться… Скорее наоборот, напрасные, бесплодные, нелепые мысли еще больше усугубляли мое одиночество… Я совсем отдалился от людей. Сколько раз мечтал я о том, как опишу все то, что знаю, пусть даже ценой неимоверных усилий. Но с тех пор, как я бросил школу, я не прикасался к перу и теперь едва ли мог написать, напрягаясь изо всех сил, двадцать шесть букв алфавита. Наверное, если бы я хоть на что-то надеялся, я бы старался, как мог! Но кто примет всерьез мои жалкие измышления и не сочтет меня безумцем? Где тот мудрец, что согласится выслушать меня без иронии и предубеждения? Стоит ли в противном случае подвергать себя мукам? Ведь для меня изложить на бумаге свои мысли – все равно, что высечь их на мраморной плите с помощью огромного молотка и резца…
Итак, я не мог решиться записать то, что знал, однако страстно надеялся встретить кого-то, кто изменит мою судьбу. Мне казалось, что такой человек существует где-то на свете – незаурядный, светлый, пытливый ум, способный изучить мой феномен, понять меня, извлечь мою великую тайну и поведать о ней людям. Но где он, этот человек? Могу ли я надеяться, что когда-нибудь встречу его?
И я погрузился в глубокую меланхолию, желая только, чтобы меня оставили в покое, или мечтая о смерти. Всю долгую осень меня терзали мысли о несовершенстве устройства мира. Я впал в какое-то оцепенение, и когда приходил в себя, то горько плакал и кричал от отчаяния.
Я до того исхудал, что стал похож на призрак. Издали завидя мою долговязую фигуру, от которой падала длинная тень, жители деревни насмешливо кричали:
– Вон святой дух идет!
Я качался на ветру, как былинка, был невесом, как солнечный луч, но при этом – огромного роста.
Постепенно в моей голове созрел план. Раз уж я обречен на тягостное существование, на безрадостную и сумрачную череду дней, к чему прозябать в бездействии? Нужно удостовериться в том, что на свете действительно нет ни единой души, способной понять меня. Я решил оставить свой суровый край и отправиться в город на поиски ученых – естествоиспытателей и философов. Прежде, чем обнародовать свои познания о другом мире, я сам мог послужить интересным объектом для исследований. Разве моя внешность, зрение, быстрота движений не заслуживали сами по себе пристального внимания ученых?
Чем больше я об этом думал, тем больше крепли мои надежды и возрастала решимость. Наконец я сообщил родителям о своих намерениях. Они не слишком хорошо поняли, о чем идет речь, но в конце концов уступили моим настойчивым просьбам. Мне было разрешено поехать в Амстердам с условием, что я вернусь обратно, если моя судьба сложится неудачно. И вот как-то утром я отправился в путь.
От Звартендама до Амстердама около ста километров. Я легко преодолел расстояние за два часа. Путешествие прошло без приключений, если не считать того, что в городках и поселках, через которые я пробегал, редкие прохожие буквально застывали на месте, изумленные скоростью моего бега. Чтобы не заблудиться, я несколько раз спрашивал дорогу у неторопливо бредущих стариков и, благодаря превосходно развитому чувству ориентации, оказался в Амстердаме около девяти часов утра.
Я решительно вошел в большой город и медленно побрел вдоль прекрасных каналов, смешавшись с толпой деловитых прохожих. Я не привлекал к себе особого внимания,, как опасался, а лишь изредка вызывал усмешки юных гуляк. Но все же остановиться я еще боялся и обошел почти весь город, пока не осмелился войти в кабачок на набережной Теерен Грахт. Место было спокойное. Дивный канал нес свои воды между рядами деревьев, и я заметил, что среди снующих по берегам модигенов появились новые разновидности. Слегка поколебавшись, я переступил порог кабачка и, как мог медленно, обратился к хозяину с просьбой указать мне больницу…
В его взгляде я прочел подозрение и любопытство. Он вынул изо рта трубку, снова затянулся и только тогда произнес:
– Бьюсь об заклад, вы из колоний?
Поскольку спорить с ним не имело смысла, я кивнул. В восторге от собственной проницательности, он задал новый вопрос:
– Вы, наверное, приехали из той части Борнео, куда нам, голландцам, невозможно попасть?
– Именно так.
Я ответил слишком быстро, он вытаращил глаза.
– Именно так, – повторил я медленнее. Хозяин удовлетворенно улыбнулся.
– Вам нелегко говорить по-голландски? Значит, вам нужна больница. Вы что, больны?
– Да.
Нас уже обступили посетители, прослышав, что я – людоед с Борнео. Однако, смотрели они на меня скорее с любопытством, чем с враждебностью. С улицы в кабачок стекались зеваки. Мне стало не по себе, но, стараясь сохранять спокойствие, я произнес, кашляя:
– Я очень болен.
– Их обезьянам тоже вреден наш климат, – добродушно произнес какой-то толстяк. – Он для них просто смертелен.
– Какая у него странная кожа… – добавил другой.
– Интересно, как у него устроены глаза? – поинтересовался третий, указывая на меня пальцем.
Меня окружили плотным кольцом, на меня были устремлены сотни любопытных взоров, а в кабачок заходили все новые и новые посетители.
– Какой он высокий!
– А до чего тощий!
– Непохоже, чтобы эти людоеды прилично питались. В голосах не чувствовалось неприязни, а несколько сердобольных даже попытались меня защитить:
– Не давите на него так, он ведь нездоров.
– Ну, приятель, не робей! – сказал толстяк, заметив мое беспокойство, – я отведу тебя в больницу.
Он взял меня за руку и с криком: «Дорогу больному!» – начал пробиваться сквозь толпу. У нас в Голландии зеваки довольно беззлобны. Они расступились, но тут же поспешили вслед за нами. Мы шли по набережной канала в сопровождении густой толпы, и люди кричали:
– Это людоед с Борнео!
Наконец, мы добрались до какой-то больницы. Был приемный час. Нас провели к студенту-практиканту, юноше в очках, который встретил нас весьма нелюбезно. Мой спутник сообщил ему:
– Это дикарь из колоний.
– Неужели дикарь? – вскричал тот.
Он снял очки, чтобы лучше меня рассмотреть, застыл в изумлении на несколько секунд, затем быстро спросил:
– Вы зрячий?
– Я прекрасно вижу.
Я произнес эту фразу слишком быстро.
– Это у него такой акцент, – с гордостью объяснил толстяк. – Ну-ка, приятель, повтори.
Я повторил, стараясь говорить разборчивее.
– У него необычное строение глаз… – пробормотал студент, – и цвет кожи… В вашем племени у всех такая кожа?
Тогда, делая невероятные усилия, чтобы он понял, я сказал:
– Я приехал встретиться с ученым.
– Значит, вы не больны!?
– Нет.
– Вы с Борнео?
– Нет.
– Откуда же вы?
– Из Звартендама, что неподалеку от Дисбурга.
– Так почему же ваш спутник утверждает, что вы с Борнео?
– Он так решил, а я не стал с ним спорить.
– Вы хотите встретиться с ученым?
– Да.
– Но зачем?
– Чтобы меня осмотрели.
– Вы надеетесь заработать денег?
– Нет, деньги мне не нужны.
– Выходит, вы не нищий?
– Нет.
– Почему же вы хотите, чтобы вас осмотрел ученый?
– Из-за особенностей моего организма.
Несмотря на все старания, я говорил слишком быстро. Приходилось повторять.
– Вы уверены, что отчетливо видите меня? – спросил юноша, не сводя с меня пристального взгляда. – Похоже, ваши глаза целиком состоят из роговицы…
– Я вас прекрасно вижу.
Я принялся шагать по комнате, хватая какие-то предметы, ставя их на место, подбрасывая в воздух.
– Невероятно! – с восхищением воскликнул студент почти дружелюбно, чем вселил в меня надежду. – Послушайте, – изрек он наконец, – думаю, что доктор Ван ден Хевель заинтересуется вашим случаем. Я предупрежу его. Посидите в этом кабинете. Значит, если я вас правильно понял, вы абсолютно здоровы?
– Да.
– Пройдите сюда. Доктор сейчас выйдет.
Так я очутился среди заспиртованных чудовищ: эмбрионов, звероподобных детей, огромных земноводных, диковинных ящериц с антропоморфными чертами. «Все правильно. Здесь мое место, – подумал я. – Наверное, я тоже мог бы претендовать на то, чтобы меня заспиртовали и поместили рядом с ними».
Когда появился доктор Ван ден Хевель, меня охватило волнение. Я задрожал от радости, словно увидел землю обетованную, почувствовал, что могу к ней прикоснуться. Доктор – с высоким лбом с залысинами/ тонким волевым ртом, проницательным взглядом психолога – молча рассматривал меня и, как все остальные, был удивлен моей худобой, высоким ростом, странными глазами, сиреневым цветом кожи.
– Вы сказали, что хотите, чтобы вас осмотрел ученый? – спросил он.
Я ответил резко, почти яростно:
– Да!
Он одобрительно улыбнулся и задал привычный для меня вопрос:
– Вы хорошо видите?
– Прекрасно. Вижу даже сквозь деревья, облака…
Но я заговорил слишком быстро, он кинул на меня беспокойный взгляд. Я повторил медленнее, чувствуя, как лоб покрывается испариной:
– Вижу даже сквозь деревья, облака…
– В самом деле? Да это же просто замечательно! Ну а что вы видите, скажем, за этой дверью? – он указал на забитую дверь.
– Большой застекленный книжный шкаф, резной письменный стол…
– Верно, – сказал он с изумлением.
Я облегченно вздохнул, испытывая какое-то особое душевное спокойствие. Несколько минут доктор молчал, затем произнес:
– Вам трудно говорить…
– Иначе за моей речью невозможно уследить, я произношу слова слишком быстро.
– Ну что ж, расскажите мне что-нибудь в таком темпе, как вы обычно говорите.
Тогда я рассказал ему о том, как я появился в Амстердаме.
Он слушал предельно внимательно, с умным и сосредоточенным видом, какого я никогда еще не наблюдал у других. Он ни слова не понял из моего рассказа, но тем не менее смог сразу же сделать правильный вывод:
– Если я не ошибаюсь, вы произносите по пятнадцать-двадцать слогов в секунду, то есть, в три или четыре раза больше, чем может воспринять человеческое ухо, ваш голос гораздо выше всех слышанных мною голосов, а быстрота движений полностью соответствует скорости речи. Если так можно выразиться, весь ваш организм функционирует быстрее, чем наш.
– Я бегаю быстрее гончей, – добавил я, – а пишу…
– Прекрасно, – перебил меня доктор, – посмотрим ваш почерк.
Я нацарапал несколько слов на протянутом мне листе бумаги: первые слова еще можно было прочесть, но остальное оказалось совершенно неразборчиво.
– Так, так! – произнес доктор с радостным удивлением. – Полагаю, меня можно поздравить с тем, что мы встретились. Будет чрезвычайно интересно исследовать ваш организм.
– Именно этого я и хочу.
– И я, разумеется. Наука… – он замолчал, задумавшись, и произнес:
– Для нас главное – найти какое-нибудь доступное средство общения.
Сдвинув брови, он принялся расхаживать по кабинету, потом воскликнул:
– Как я раньше не догадался! Вы научитесь стенографировать, черт побери! – На его лице появилось радостное выражение. – И я совсем забыл про фонограф. Отлично. Мы будем записывать вашу речь и прокручивать запись на более медленной скорости. Короче говоря, вы останетесь в Амстердаме и будете жить у меня.
Я испытывал радость от того, что свершилась моя мечта, что отныне дни мои перестанут быть бесплодными и праздными. Я чувствовал себя теперь причастным к науке. Отчаяние, вызванное душевным одиночеством, сожаление о бесцельно прожитых днях – все, что угнетало меня долгие годы, отошли в прошлое в преддверии новой настоящей жизни.
На следующий день доктор отдал все необходимые распоряжения. Он написал моим родителям, нанял преподавателя стенографии, обзавелся фонографом. Так как Ван ден Хевель был очень богат и к тому же безраздельно предан науке, он проделал огромное количество опытов, тщательно исследовав мои зрение, слух, мышечное строение, пигментацию. Доктор приходил во все большее воодушевление и восклицал: «Это потрясающе!»
Уже через несколько дней я понял, как важно, чтобы опыты проводились методически: от простого к сложному, от объяснимых отклонений – к необъяснимым. Кроме того, я прибегнул к небольшой хитрости: я раскрывал свои способности лишь постепенно.
Прежде всего доктор заинтересовался быстротой реакций моего организма. Он убедился, что острота моего слуха не менее поразительна, чем скорость речи. Во время опытов я воспроизводил едва различимые шорохи, улавливал отдельные реплики в гуле десяти-пятнадцати голосов. Также была установлена моя способность зрительно расчленять ряд последовательных движений, например, полет насекомого или галоп лошади, как при моментальной фотосъемке. Причем преимущество оставалось за моим зрением. Я мог одновременно охватывать взглядом движения целой группы людей, например, школьников, бегающих по двору во время перемены, пересчитывал подброшенные в воздух камни, чем не переставал удивлять доктора и его друзей.
Скорость моего бега, двадцатиметровые прыжки, умение необыкновенно быстро брать и ставить на место разные предметы больше всего нравились не столько доктору, сколько его близким. Дети и жена моего друга всякий раз радовались, когда во время загородных прогулок я обгонял несущегося галопом всадника или бросался вдогонку за ласточками. И в самом деле, я могу дать фору в две трети пути любому чистокровному жеребцу и легко обгоняю всех птиц.
Доктор, чрезвычайно довольный результатами исследований, так определил мое место среди людей: «Человеческое существо, обладающее неизмеримо большей скоростью движений не только по сравнению с другими людьми, но и со всеми известными животными. Выделяясь среди прочих существ быстротой реакций, оно заслуживает особого названия и места в системе живого мира. Необычное строение глаз и фиолетовый оттенок кожи являются первичными признаками принадлежности к данной общности».
Исследование мышечной системы не выявило ничего достойного внимания, за исключением крайней худобы. В строении слухового аппарата и кожного покрова были обнаружены несущественные особенности. Доктор подверг тщательному изучению мои черные с фиолетовым отливом волосы, тонкие, как паутина.
– Если бы вас еще анатомировать… – говорил он иной раз, шутя.
Время летело незаметно. Благодаря моей природной способности к быстрому письму и настойчивости, я довольно скоро овладел стенографией, причем к общепринятым сокращениям добавил несколько собственных. Мои записи расшифровывал стенограф, а кроме того, мы пользовались фонографами, выполненными по чертежам самого доктора и прекрасно приспособленными для воспроизведения моей речи в замедленном темпе.
Между мной и доктором установилось полное доверие.
Первые недели он никак не мог освободиться от подозрений, и это вполне объяснимо, что мои способности связаны с нарушением мозговой деятельности. Но как только это предположение отпало, наши отношения стали истинно дружескими и, как мне кажется, приятными для нас обоих.
Мы изучили мою способность видеть сквозь целый ряд так называемых светонепроницаемых веществ и сквозь воду, стекло, кварц, которые при определенной толщине слоя представляются мне интенсивно окрашенными. Как я уже говорил, я отлично вижу сквозь листву, деревья, облака, но с трудом различаю дно мелкого водоема. Стекло для меня не так прозрачно, как при обычном зрении, и к тому же представляется мне цветным. Кусок стекла большой толщины кажется мне черным. Доктор в полной мере удостоверился во всех особенностях моего зрительного восприятия; больше всего ему нравилось, что я могу видеть звезды в пасмурную ночь.
Только после этих опытов я заговорил с ним о том, что и цветовую гамму тоже вижу не совсем обычно. Эксперименты показали со всей очевидностью, что я не различаю красный, оранжевый, желтый, синий, голубой, наподобие того, как обычные люди не воспринимают цвета инфракрасного или ультрафиолетового спектра. Это весьма удивило доктора.
Результаты длительного и кропотливого изучения позволили Ван ден Хевелю совершить многочисленные открытия в различных областях человеческих знаний, дали ему ключ к пониманию неразгаданных явлений магнетизма, реакций соединения химических элементов, диэлектрической проницаемости и помогли разработать новые понятия в физиологии. Нетрудно себе представить, что может принести талантливому ученому знание того, какие еще неведомые оттенки приобретает металл при воздействии на него давлением или электрическим током или изменением температуры; что даже самые малые объемы бесцветных газов отличаются по цвету; что гамма цветов ультрафиолетового спектра, которая обычным людям кажется черной, на самом деле бесконечно богата оттенками; наконец, то, что электрическая цепь, кора деревьев, кожный покров человека меняют окраску каждый день, каждый час, каждую минуту.
Во всяком случае, занятия со мной давали доктору возможность наслаждаться научными открытиями, по сравнению с которыми умозаключения так же холодны, как пепел рядом с пламенем.
Ван ден Хевель без конца повторял:
– Это очевидно! Ваше исключительное восприятие цветов – результат необычной, убыстренной организации!
Мы терпеливо трудились в течение года, но ни разу я не упомянул доктору о модигенах. Мне так хотелось завоевать его доверие, прежде чем решиться на последнее признание.
И наконец, настал час, когда я почувствовал, что могу открыться доктору.
Был осенний пасмурный день. Уже неделю стояла мягкая, теплая погода без дождей. Мы с Ван ден Хевелем гуляли по саду. Доктор молчал, погруженный в раздумья, затем произнес:
– Как должно быть прекрасно уметь видеть сквозь толщу облаков… А мы, люди, жалкие слепцы…
– Но я вижу не только небо, – ответил я.
– Конечно, целый мир, не похожий на наш.
– Нет, еще один, совсем не тот, о котором я рассказывал.
– Как?! – вскричал он с жадным любопытством. – Вы что-то от меня скрыли?
– Самое главное.
Он застыл, как вкопанный, не сводя с меня тревожно-пристального взгляда, буквально завораживая меня.
– Да, самое главное.
Мы подошли к дому. Я бросился за фонографом. Слуга принес очень большой фонограф, усовершенствованный моим другом, и поставил его на маленький мраморный столик, за которым семья доктора теплыми летними вечерами обычно пила кофе. С помощью фонографа наша беседа протекала, как обыкновенный диалог.
– Да, я скрыл от вас самое главное, добиваясь прежде всего вашего безграничного доверия. Но даже теперь, после целого года нашей совместной работы, я все же боюсь, что вы мне не поверите.
Я замолчал, а фонограф повторил эту фразу. Доктор побледнел от волнения, свойственного всем большим ученым, когда они предчувствуют крупное открытие. Его руки дрожали.
– Я верю вам, – произнес он с некоторой торжественностью.
– Даже если я буду утверждать, что все живое, вернее, весь растительный и животный мир Земли – это не единственная форма жизни, существует и другая, не менее разнообразная, но невидимая для ваших глаз?
Он, наверное, заподозрил меня в оккультизме и, не сдержавшись, сказал:
– Ну да, мир духов, теней, призраков…
– Ничего подобного. Это мир живых существ, обреченных, как и мы, на недолгую жизнь, заботу о пропитании, борьбу и смерть.
Мир, столь же хрупкий и эфемерный, как наш; развивающийся по своим законам, в чем-то сходным с нашими, так же привязанный к Земле; так же безоружный перед опасностями, и в то же время совершенно отличный от нашего мира, никоим образом на него не влияющий. Единственное, что нас объединяет, это Земля, которую и мы, и они стремимся преобразовать.
Не знаю, поверил ли мне Ван ден Хевель, но, несомненно, мои слова сильно взволновали его.
– Они что, существуют в жидком состоянии?
– Мне трудно ответить на ваш вопрос, потому что природа этих существ противоречит нашим представлениям о материи. Земля и большинство минералов так же тверды для них, как и для нас, хотя они могут слегка погружаться в почву. Они абсолютно непроницаемы и прочны по отношению друг к другу. Эти таинственные создания могут проходить сквозь растения, животных, органические ткани, а мы, в свою очередь, также проходим сквозь них. Если бы они нас видели, возможно, мы в свою очередь могли показаться им бесплотными. Но, как и я, они не могут сказать ничего определенного о нашем мире. Эти существа – совершенно плоски, их размеры различны: одни достигают ста метров в длину, другие – крошечные, как наши насекомые. Некоторые из них питаются тем, что дает земля, другие – за счет себе подобных; но в отличие от нас у них это не связано с лишением жизни, им достаточно извлечь жизненную энергию.
Доктор перебил меня:
– Вы наблюдаете за ними с детства?
Я понял, что он имеет в виду. Он опасался умственного расстройства, которое могло поразить меня совсем недавно.
– Да, с детства, – ответил я твердо, – и могу вам это доказать.
– А сейчас вы их видите?
– Вижу. Их много в саду.
– Где, например?
– На аллее, на лужайке, на изгороди, в воздухе. Они живут и на земле, и в воде, и в воздухе.
– Их одинаково много повсюду?
– Их почти столько же в городах, как и в сельской местности, они встречаются и в домах, и на улицах. Те, что проникают в дома, обычно небольшие по размерам; по-видимому, попасть в помещение непросто, хотя деревянные двери не являются для них препятствием.
– А железо, стекло, кирпич?
– Они для них непроницаемы.
– Опишите мне одного из них, покрупнее…
– Вон под тем деревом – модиген, метров десяти в длину и почти такой же ширины, неправильных очертаний. Он выпукло-вогнутый, на его поверхности вздутия и впадины, он похож на огромную приземистую личинку. Но его нельзя считать эталоном, так как эти существа весьма разнообразны по форме в зависимости от разновидностей. Отсутствие объема у данной особи – общее для всех свойство, их толщина не превышает одной десятой миллиметра; самой же характерной особенностью модигенов являются линии, пересекающие тело во всех направлениях и заканчивающиеся двумя пучками. В каждом пучке – свой центр, похожий на пятно, выступающий из массы тела, а иногда, наоборот, более вогнутый. Центры не имеют определенной формы, они бывают круглыми или эллиптическими, изогнутыми или в виде спирали, иногда суженными в нескольких местах. Центры на удивление подвижны и увеличиваются прямо на глазах. Края их сильно пульсируют, словно охваченные волнообразным движением. Обычно линии, исходящие из центров, достаточно широкие, хотя встречаются и более тонкие; они расходятся лучами, превращаясь в огромное число едва различимых пятен, которые постепенно бледнеют и исчезают. Несколько линий, более блеклых, чем остальные, не связаны с центрами, они расположены особняком и пересекаются между собой, не меняя цвета: эти линии, изгибаясь, могут перемещаться по телу, тогда как центры и соединительные линии относительно неподвижны… Что касается окраски модигенов, я не берусь описать ее: ни один из цветов не встречается среди той гаммы, которую воспринимает ваш глаз, ни один не имеет названия. Соединительные линии сильно блестят, у центров их сияние слабее, а при пересечении они довольно блеклые, свободные линии имеют характерный металлический отблеск… Я собрал наблюдения об образе жизни, питании модигенов, но передам их вам позже.
Я остановился. Доктор дважды прокрутил запись, потом надолго замолчал. Ни разу еще я не видел его в подобном состоянии.
Его лицо сделалось суровым, непроницаемым, глаза словно остекленели, виски покрылись испариной. Он попытался заговорить, но не смог; Ван ден Хевель вышел в сад. Когда исследователь вернулся, то в его лице появилось что-то исступленное, фанатичное. Он скорее походил на приверженца нового учения, нежели на охотника за научными сенсациями.
Наконец он произнес:
– Я потрясен. Все, что вы рассказали, кажется вполне достоверным, впрочем, я не вправе сомневаться в ваших словах, после всех открытий, которые я осуществил с вашей помощью…
– Что ж, сомневайтесь, – с жаром воскликнул я, – сомневайтесь! От этого ваши опыты станут лишь более плодотворными.
– До чего же это прекрасно! – произнес он мечтательно. – Это не идет в сравнение даже с самыми невероятными чудесами из волшебных сказок. Как беспомощно воображение человека рядом с подобными феноменами!
Я ощущаю в себе огромный прилив сил. Однако в глубине души еще осталось сомнение…
– Так давайте же трудиться, чтобы рассеять ваши сомнения. Наши усилия будут щедро вознаграждены!
И мы стали трудиться. Доктору потребовалось всего несколько недель, чтобы окончательно рассеять свои сомнения. Сложные опыты полностью подтвердили мои рассказы, было открыто влияние модигенов на атмосферные явления. Сотрудничество старшего сына доктора – юноши, безгранично преданного науке, – во многом способствовало успеху наших работ.
Благодаря исследовательскому уму этих двух ученых, их умению сопоставлять и классифицировать (я тоже постепенно осваивал их методы), наконец, прояснилось все то, что казалось непонятным и нелогичным в моих представлениях о модигенах. Открытия следовали одно за другим. Четкая научная работа всегда приносит ощутимые результаты, а ведь еще столетие назад заявление, подобное моему, повлекло бы за собой лишь долгие бесплодные дискуссии.
Вот уже пять лет, как мы ведем совместные исследования, они еще весьма далеки от завершения, и наши выводы будут опубликованы нескоро. Наш принцип: не торопиться с заключениями. Открытие, сделанное нами, слишком значительно, поэтому мы должны тщательно обосновать все доказательства вплоть до мельчайших деталей. Ведь мы не стремимся никого опередить, нам не нужны патенты на изобретения, мы не рвемся к титулам и наградам. Мы уже достигли того уровня, где нет места тщеславию и гордыне. Разве можно сравнить радость нашего совместного творчества с жалким стремлением к славе? Ведь в нашем случае единственный повод для честолюбивых помыслов – необыкновенные особенности моего организма. Было бы недостойно воспользоваться этим.
Мы терпеливо работаем в преддверии замечательных открытий, и, вместе с тем, наше душевное спокойствие ничем не омрачено.
Со мною произошло удивительное событие, внесшее бесконечную радость в мою жизнь, насыщенную научными поисками. Я уже говорил, как я уродлив, скорее, странен. Видя меня, женщины испытывают лишь страх. Однако, я нашел себе спутницу жизни, которую мое присутствие не только не тяготит, но даже радует.
Эта бедняжка отличается крайней нервозностью. Мы случайно познакомились с ней в одной из амстердамских клиник. У нее болезненный, изможденный вид, бледное лицо, впалые щеки, блуждающий взор. Но мне она кажется приятной, ее общество доставляет мне удовольствие. Я же не только не вызываю у нее удивления, как у других людей, а наоборот, вселяю в нее веру в собственные силы. Почувствовав это, я был тронут, мне захотелось увидеть ее снова.
Очень скоро все заметили, что я оказываю на нее благотворное, успокаивающее влияние. Уже впоследствии опытным путем мы установили, что мое тело излучает магнитные волны, а прикосновение рук приводит ее в уравновешенное, радостное состояние, буквально исцеляет ее. Мне же было очень приятно находиться рядом с нею. Ее лицо кажется мне красивым, худоба и бледность – изысканными. Одним словом, я испытывал к ней особое расположение, а она в свою очередь пылко отвечала на мои чувства. Я решил жениться на ней и, благодаря своим друзьям, легко смог осуществить это намерение. Наш брак оказался счастливым. Моя жена поправляется, хотя по-прежнему чрезвычайно чувствительна и хрупка. Я испытываю радость при мысли, что могу жить, не отличаясь по образу жизни от прочих людей. Но особенно счастлив я стал полгода назад: у нас родился ребенок, поразительно похожий на меня. Он унаследовал мой цвет кожи, строение глаз, обостренный слух, быстроту движений, словом, он обещает быть точной копией своего отца.
Доктор с восхищением наблюдает за его развитием. У нас появилась радостная надежда, что опыты по изучению модигенов – мира, сосуществующего с нашим, опыты, требующие времени и терпения, не остановятся, когда меня не будет. Сын продолжит дело отца. А может быть он найдет талантливых единомышленников, которые поднимут наши исследования на новую высоту? Ведь мои внуки, наверное, тоже смогут увидеть неведомый для других мир?
Я надеюсь, что у нас еще будут дети, похожие на меня…
Эта мысль наполняет меня радостью, и я испытываю гордость, сознавая свою особую миссию перед человечеством.