Глава 4. Сыпнотифозный барак ​

Хорошая новость — нас не порубали на месте, и вообще, те, кого мы изначально посчитали белыми, оказались красными партизанами, действующими в тылу противника. Вернее, официально они входили в состав бригады, считались красноармейцами, но фронт прорван, недавно мы потеряли Пинегу, а кавалерийский отряд, отрезанный от основных сил, вновь начал считать себя партизанским. В принципе, на гражданской войне это нормальная вещь, а Пинега уже несколько раз переходила из рук в руки. А мы вышли, очень удачно, в село Красная горка, что отстоит от города верст на десять.

Экзотические наряды на всадниках объяснялись просто — костяк отряда состоял из кавалеристов Дикой дивизии, перешедших на сторону большевиков еще в июле семнадцатого. На Северный фронт в восемнадцатом году отправили семьдесят пять джигитов, за год жестоких боев их осталось десять. Но остальные кавалеристы — сплошь русские по примеру кавказцев пошили себе черкески и носили папахи. Они бы и бурки на себя нацепили, но вот беда, в Архангельском крае овец почти не имелось. Командовал отрядом невысокий осетин с пышными усами и бакенбардами, увешанный оружием и с орденом Красного знамени на груди. Говорили, что за германскую у него три Георгиевских креста, но царские награды Хаджи-Мурат — да-да, именно так! — не носил.

Иных подробностей мне узнать не удалось, потому что нас сразу же отделили и от отряда, и от селян.

Плохая новость — мы принесли с собой сыпной тиф. Пока блуждали по лесу, бродили по болотам, уже начинали болеть — озноб, лихорадка, не проходящие головные боли, но все списывали на голод и усталость, а красно-розовые пятнышки, превращающиеся в пятна, считали последствиями укусов. Подозреваю, что мысли о тифе зарождались, но их старались отогнать в сторону, иначе бы не дошли.

Командование отряда оказалось мудрым, и всю нашу команду сразу же определили на карантин в пустовавший дом на краю деревни. У крыльца выставили часового с карабином, приказав стрелять в каждого, кто вылезет и станет распространять заразу в отряде. Приказ правильный, но никто из наших выползти не смог бы при всем желание — не осталось сил. Нам приносили еду и воду, оставляли на входе, а те, кто еще оставался на ногах, пытались кормить и поить заболевших. Словом, получился сыпнотифозный госпиталь, но если учесть, что ни врача, ни даже фельдшера и близко не было, то, скорее, сыпнотифозный барак, где больные предоставлялись собственной участи — если повезет, выживешь, а нет, так судьба такая.

Народ уже не хотел есть, а только пить, бредил, метался то в ознобе, то в горячечной лихорадке.

Я до сих пор как-то умудрялся избегать этой еще одной напасти гражданской войны, о которой вспоминают не часто, но от нее погибло больше народа, нежели от пуль интервентов и белогвардейцев. Как-то умудрился не подхватить «испанку» осенью восемнадцатого, избежал оспы и скарлатины, дизентерии. И даже переносчики сыпного тифа — платяные вши, хотя и кусали мою тушку, но отчего-то не заносили заразы.

На молодом теле я не обнаружил даже следа прививки от оспы, а ведь вакцинацию начали делать давно, еще при императоре Николае Павловиче. Сильно подозреваю, что родители Вовки из староверов, сопротивлявшихся оспопрививанию до полной победы Советской власти, а медику, получавшему от властей пятьдесят копеек «с руки», отваливали рубль, лишь бы тот не оставлял на плече «метку дьявола».

Может, помогало, что срабатывали инстинкты человека двадцать первого века — мыть руки перед едой, пить только кипяченую воду, избегать, по мере возможности, митингов и прочих массовых скоплений, от которых вреда больше, чем пользы, и не стаскивать с умерших от инфекционных болезней обувь и одежду.

Вот и теперь, когда с тифом слегли почти все беглецы, на ногах остались лишь трое — мы с комиссаром, да Серега Слесарев, музыкант из Архангельского полка, угодивший в лагерь за то, что обучал оркестрантов «Интернационалу». Виктор с Сергеем уже переболели тифом, так что у них имелся иммунитет, хотя в девятнадцатом году этим словом еще не пользовались.

Мы втроем как могли ухаживали за больными, хотя вся наша помощь сводилась к накладыванию на лоб пышущих жаром больных мокрых тряпок, да попыткам напоить умирающих.

Еды хватало, тем более что нам доставались и порции больных товарищей, но мы боялись на нее налегать, хотя это и требовало изрядного мужества. Еще ужасно хотелось помыться в бане, сменить пропотевшее и истончавшее белье заполненное насекомыми, выстирать и заштопать прохудившуюся одежду, но об этом пока приходилось только мечтать. Потом, когда народ выздоровеет, устроим баню себе, выжарим вшей. Покамест, нам дел и без того хватало.

Отчего-то люди умирали лишь по ночам, а поутру мы брали остывшие тела и выносили их за порог, где уже стояла телега, запряженная лошадью, а хмурый мужик из числа местных крестьян увозил тела на погост.

Судя по всему, местные не шибко довольны тем, что в селе появился сыпнотифозный госпиталь, откуда ежедневно вывозились мертвяки. Им же приходилось еще и могилы копать и ежедневно бояться за собственную жизнь.

Ночью я проснулся от запаха дыма. Вскочил, метнулся к двери, но та оказалась закрытой снаружи, а попытка открыть ни к чему не привела.

— Сжечь нас хотят, сволочи! — крикнул Виктор, высаживавший рамы вместе со стеклами.

Мы уже собрались вытаскивать оставшихся в живых товарищей через окна, как услышали снаружи крики и ругань на русском и на других языках, которых мы не знали.

Высунувшись из окна, увидели, как Хаджи-Мурат в одном нижнем белье, но на коне, хлещет нагайкой мужиков, а те пытаются что-то возражать. Скоро на помощь командиру примчались и другие бойцы, принявшиеся наводить порядок.

Дверь освободили, но огонь вовсю полыхал, и тушить дом уже бесполезно. Виктор помогал выходить тем, кто мог двигаться самостоятельно, а мы с Серегой вытаскивали лежачих, и передавали их красноармейцам, относивших людей в безопасное место. Дыма наглотались, но ничего себе не подпалили, не обожгли, уже хорошо.

Спасти удалось не всех. Когда вытаскивали не то пятого, не то шестого, начала обваливаться крыша, и мы едва успели выскочить сами.

Дом догорал, а спешившийся Хаджи-Мурат уже охаживал нагайкой нашего часового — хлестал того по спине, ниже, но не бил ни по лицу, ни по голове. Парень лишь мужественно терпел удары и бормотал:

— Виноват, товарищ командир, сморило. Больше такое не повторится.

Похоже, часовой заснул на посту, а теперь командир проводил с ним воспитательную работу. Надо бы пожалеть парня, но не стал. И так по его милости погибли наши товарищи. Я бы на месте Хаджи-Мурата расстрелял раззяву. Но если подходить чисто формально — караульным приказывали следить, чтобы больные не выходили из дома, а не за их целостью и сохранностью.

Ладно, будем считать, что оставшиеся в доме люди уже скончались от тифа, либо отравились угарным газом и приняли быструю смерть.

Тем временем, командир отряда уже проводил суд и расправу над поджигателем — тем самым мужичком, что ежедневно отвозил трупы на погост.

— Знаэшь, что с табой дэлать нужно? — спросил Хаджи-Мурат у крестьянина.

— Да что хошь со мной делай! — психанул тот. — Они кажый день дохнут, а как все сдохнут, так и нас за собой потянут. А я дохнуть не желаю, у меня семья, дети.

Командир отряда задумался, окидывая взглядом нас, уцелевших беглецов, перевел взгляд на крестьянина, потом сказал:

— Мой голова так думает, что ты свой дом асвободит должен.

— Что? — переспросил крестьянин. — Как это, свой дом освободить? А я куда?

— А куда хош, — равнодушно сказал командир отряда, поигрывая нагайкой. — К садэдям пайдешь, или в хлэву станеш жить, мне все равно. Думат был должен, кагда жывых людей поджигал. Ты их дома лышил, теперь свой дом отдаш. Не отдаш — расстреляю. Понал? И в банэ их вымыт надо, понал?

— Понял, — угрюмо ответил мужик, понимавший, что с кавказцем лучше не пререкаться, а выполнять все его приказы.

Итак, нас осталось тринадцать человек. Число плохое, но мы в приметы не верим. Пока крестьянин и его плачущая семья переселялись в сарай — у соседей квартировали бойцы отряда, так что свободных мест нет, мы переезжали на новую квартиру. Ну, или в очередной сыпнотифозный барак, как пойдет. По приказу Хаджи-Мурата нам привезли нательное белье. Не новое, но хотя бы чистое. Не знаю, где его каптенармус сумел раздобыть тринадцать комплектов, но как-то сумел. Возможно, провел дополнительную ревизию у крестьян, но я этим отчего-то не поинтересовался. Привез — и ладно, и молодец.

Теперь можно вымыть товарищей теплой водой — тащить их в парилку, как посоветовал кто-то, мы не решились, потом переодеть во все чистое, а старое завшивевшее белье лучше сжечь.

Зато с каким удовольствием я парился в бане, выгоняя из отощавшего тела всю грязь и мерзость, скопившуюся со времени пребывания в английской контрразведке. Это, получается, я не мылся и не менял белье больше двух месяцев? М-да… сказал бы мне кто такое раньше, прибил бы на месте.

Для полного счастья мы с парнями еще и побрились, убрав все лишнее не только с подбородков и щек, но и с головы. Посмотреть бы, на что стал похож некогда пышущий силой и здоровьем Володька Аксенов, но зеркал поблизости не наблюдалось. Так, ладно, руки и ноги на месте, ребра торчат, не смертельно.

Потихонечку болезнь сходила на «нет», и наши товарищи принялись выздоравливать. Из тех, кто пережил пожар, не умер никто.

В числе первых встал на ноги командир Серафим Корсаков, чему мы особенно обрадовались. Нет, конечно же, мы были рады выздоровлению и других, но этот человек особенный. Зато теперь нам стало полегче. И вдруг, когда почти все уже начали подниматься на ноги, мне вдруг стало плохо. Голова налилась тяжестью, руки и ноги превратились в вату, а что было дальше, помню плохо.

Меня бросало то в жар, то в холод. Почему-то казалось, что я лежу раненый в земской больнице Череповца, а Полина снова меняет мое белье, пытается поить, а еще время от времени ругается, но отчего-то мужскими голосами.

Когда впервые пришел в себя, то понял, что лежу на полу, а неподалеку сидит на табурете какой-то грустный человек. Присмотревшись, понял, что это Серега Слесарев. Увидев, что я открыл глаза, Сергей оживился:

— Ну, наконец-то, а я уж думал — кирдык тебе.

Я попытался спросить, долго ли валялся без сознания, но Слесарев меня опередил.

— Вовка, ты две недели пластом лежал, не ел и не пил. Я тебе тряпочку мокрую в рот совал, так ты ее сосал, как титьку младенец.

Две недели?! Интересно, дистрофия уже началась или еще нет? И чего внутривенно меня никто не догадался покормить? М-да, опять забыл, куда я попал, какие уж тут внутривенные, если из всех лекарств только холодная вода.

Кажется, Серега ужасно скучал без собеседника и теперь спешил вывалить на меня все новости.

— К Хаджи-Мурату гонец прискакал с приказом: велено к Пинеге выдвигаться, ее от белых отбивать станут. Все наши вместе с ним и ушли, а меня здесь оставили с тобой. Витька, наш комиссар, приказал — мол, Слесарев, ты у нас музыкант, в бою от тебя проку мало, так ты за Володькой Аксеновым присматривай. Берданку мне оставили, патронов. Правда, — вздохнул Серега, — я из ружья все равно стрелять не умею.

Услышать такое от военного музыканта несколько странно, и я даже приподнялся на локте, желая узнать подробности.

— Я ж раньше музыкантом был, — сообщил мне Серега. — В ресторане на пианино играл, на трубе. В германскую на фронт не взяли — плоскостопие у меня и зрение хреновое, а как интервенты пришли, в армию и загребли. Говорят, будешь в оркестре играть, на кой тебе хрен винтовка? Вот я и играл. А потом решили «Интернационал» сыграть, чтобы бучу в батальоне поднять. Но не вышло, бывает.

Что ж, такое тоже бывает. Помнится, служил у нас в роте водитель, имевший водительские права, но не умевший водить машину.

— Хочешь водички? — поинтересовался Слесарев.

Он еще спрашивает. Конечно, хочу.

Я выпил одну кружку, вторую, а потом и третью. Нет, третью до конца уже не осилил. Заснул.

Мне снилось, что я сижу на скамейке у Патриарших прудов, любуюсь на уток, клянчивших подачку у туристов, прибывших посетить Булгаковские места, а рядом со мной сидит командир партизанского отряда Хаджи-Мурат, увешанный оружием, Георгиевскими крестами вперемежку с орденами Красного знамени, и говорит: «Моя голова думает, что лишние мысли иметь вредно. И если у тебя будут лишние мысли, то можешь остаться без головы. А для тебя даже и масло не надо разливать». Хотел поинтересоваться у красного джигита, — о чем это он, но вместо кавказца рядом со мной уже сидел кот очень похожий на Бегемота — не того, что из книги, а из музея-квартиры Михаила Афанасьевича, говорить со мной не соизволил, а только зевнул и принялся вылизывать темно-шоколадную шубку. Закончив, мохнатый хранитель музея соскочил со скамьи и куда-то пропал.

Проснувшись, я задумался: означает ли что-то мой сон, но пришел к выводу, что сны — это просто фигня. Зато меховая шубка кота напомнила, что у меня был когда-то полушубок. Наверное, его бы тоже следовало кинуть в печь, чтобы не разводить лишних насекомых, а может, уже кто-нибудь догадался это сделать. Хотя полушубка жалко. Все-таки я в нем и на операции ходил, и на Мудьюге сидел. Историческая реликвия, так сказать. Глядишь, лет через пятьдесят, в ознаменование годовщины победы в Гражданской войне повесят мой полушубок в каком-нибудь музее на радость моли. А что? Моль тоже живое существо и кушать хочет. Потом вдруг вспомнилось, что полушубок остался в сожжённом доме. Ну вот, осталась моль без еды.

К утру дурацкие мысли, что приходят ночами, улетучились. Серега Слесарев кормил меня с ложечки жиденькой кашей, я торопливо съедал, открывая пошире рот. Съел бы сейчас целое ведро каши, запил ее супом, но Слесарев, сволочь такая, скормив мне ложечек пять, сообщил:

— Сказано было — как Володька очнется, корми его с ложечки, понемножку чем-нибудь жидким. Много нельзя — пузо у тебя слабое, наешься, кишки порвет. Ниче, терпи, я тебя через два часа покормлю. Баб попросил — целый горшок для тебя сварили, на два дня хватит.

Как я ждал эти два часа! Попытался сам добраться до горшка с кашей, но сил пока не хватало.

И опять Слесарев кормил меня с ложечки, попутно рассказывая о житье-бытье в партизанском отряде, а главное — о командире.

— Хаджи-Мурат хоть по-русски и говорит плохо, но все понимает. Он вообще дядька бывалый — в первую революцию с полицией воевал, от того в Мексику убежал, там батрачил, а оттуда в Америку рванул, золото мыл. Перед германской в Россию вернулся, добровольно в Дикую дивизию служить ушел, с Корниловым воевал. Осетин у ребят и за мать, и за отца, и за господа бога. Хаджи сказал — сделай, так ты помри, но сделай. У него с нарушителями один разговор — нагайкой отходит, парень потом две недели сидеть не сможет, но против него ни-ни. Если Хаджи отстегал, значит, за дело.

Командир партизанского отряда вызывал у меня все больший и больший интерес. Дал себе зарок — если вернусь в свой мир, обязательно изучу его биографию. Как же так, столько читал о гражданской войне на севере и ничего не знаю про командира-кавказца?

А Слесарев, между тем, продолжал делиться впечатлениями. Похоже, он сам зауважал необычного партизана.

— Еще такое дело. Тут же неподалеку монастырь стоит. Местные говорят, мол, полюбовник царевны Софьи здесь похоронен, Васька Голицын, что против Петра пошел. Монахов всего пять человек, стены крепкие, можно в кельях жить и защищаться, ежели что. Я потихонечку у ребят из отряда Хаджи спросил — а чего, мол, монастырь-то не заняли, а они говорят — батька не велел. Дескать, в монастырь войдем, можем бога обидеть, а этого делать не стоит. Мы сейчас только людей обижать можем, а бога нельзя.

Загрузка...