Узкий луч проскальзывает в щель между занавесками и медленно крадется к твоему лицу. Я не сплю. Проснулся, как от удара. Что-то снилось, тяжелое и муторное, но выветрилось, едва я открыл глаза и увидел этот луч, сползающий по стене, — и вспомнил, что я счастлив.
Тогда я осторожно приподнялся на локте, чтобы не побеспокоить тебя, спящую, и стал следить за горячим рыжим пятнышком, спускающимся все ниже и ниже.
Когда оно коснется твоих губ, я поцелую тебя.
Он очнулся и слабо застонал.
Ему казалось, что он говорит, но невозможно было разобрать ни слова.
— Что, сударь? — метнулась к койке расплывчатая тень, белая, с черными крыльями рук.
Он сощурился, тень стала немного четче, и он понял, что это женщина. Сестра милосердия в белом фартуке поверх черного платья. Лица было не разобрать. Только и видно, что из-под белого чепца — светлые волосы.
От попыток вглядеться заболела голова.
— Воды? — спросила сестра милосердия, наклоняясь над ним.
Какая вода, зачем вода, я и не думал о воде… но тут он понял, что действительно хочет пить, и ответил:
— Да.
Он не знал, что лишь шевельнул губами. Но девушка угадала слово по характерному движению губ. Сколько раз она видела, как оно выглядит на полубессознательных лицах. У нее был свой маленький словарик мимики пациентов: "пить", "судно", "больно", "да", "нет"… Она поднесла к его рту стакан с трубочкой и смотрела, как он пьет, всасывая воду, как втягиваются и без того впалые серые щеки с пробившейся черной щетиной, как ходит кадык при каждом глотке, и думала: он выкарабкается. Обязательно. Он так молод еще. Теперь, когда он очнулся и пытается говорить, все будет хорошо.
Он выпустил из губ трубку, вздохнул едва слышно и закрыл глаза. Вернее — левый глаз, правого было не видно под повязкой.
Он уснул, но это было не то беспамятство, когда ее каждые несколько минут тянуло проверить, дышит ли он еще. Это был просто сон.
"Слава всем богам", — подумала девушка.
Ей было очень жаль его. Совсем мальчик, и еле жив. Такие юные не должны умирать. Даже если с ними случилось что-то страшное.
Она не знала, что произошло с ним — ее это совершенно не касалось, и ей даже в голову не пришло кого-то спрашивать о причине ранения, но рану-то она видела. Сразу после того, как ее все же попытались зашить, несмотря на миновавшее с момента ранения время. И после, на перевязках. Рана подживала, но медленно и плохо, пришлось снимать швы, чистить, перешивать… Старый доктор Бюнцер качал седой челкой, осматривая пациента:
— Шрам останется, и довольно большой. Рваная рана, инфекция, слишком долго без медицинской помощи… Такие штуки надо шить сразу… Еще не знаю, видит ли глаз что-то кроме света… — и, вздохнув: — Обо что же ты так расшибся, мальчик?
Но раненый был без сознания и не ответил.
Сейчас, когда он наконец уснул обыкновенным человеческим сном, девушка решилась оставить его ненадолго. Она тихонько вышла из палаты, подозвала санитара:
— Передай доктору Бюнцеру, что раненый из второй палаты пришел в себя. Тот мальчик с разбитой головой. Он поймет.
Вернулась к постели больного.
Все в порядке. Спит.
Лина с профессиональной ловкостью разматывает бинты, приподнимая его голову. Он кривится, но терпит. Самому шевелиться еще нет сил. Второй день он пытается хотя бы оторвать голову от подушки, но пока получается только повернуть ее влево. Вправо — мешает повязка. Ничего, сейчас ее снимут, пусть и ненадолго.
Бюнцер, маленький, седой и лохматый, взъерошенный, шустрый, ехидный — трогает холодными твердыми пальцами открывшуюся наконец правую скулу, прищелкивает языком:
— Лучше, юноша, гораздо лучше. Конечно, лечиться вам еще долго…
— Сколько? — спрашивает он, ненавидя себя за эту слабость, за расплывшиеся очертания предметов, за то, что он не может вспомнить… Он знает, что должен вспомнить. Чего бы это ни стоило. Но пока — черная пустота между сегодняшним безрадостным днем и недавним светлым солнечным утром…
Он трогает последнее сохранившееся воспоминание, как трогают языком больной зуб.
…я ждал, когда солнечный зайчик коснется твоих губ…
— Не меньше месяца, юноша. Сотрясение мозга — серьезная штука.
— У меня нет месяца, — говорит пациент. — Я должен… — и замолкает. Он не помнит, что именно он должен.
— Месяц, и ни днем меньше! — в голосе Бюнцера — стук захлопывающейся двери и лязг огромного железного замка. — Ваша рана не внушает мне опасений, но и она еще далека от полного заживления. Не говоря уже о сотрясении. А ваш правый глаз вообще никуда не годится.
— Давайте отрежем, чтобы не мешал, — пациент слабо хмыкает. — Будем с Уокером два сапога пара…
— Глупости мне тут не болтайте! — Бюнцер возмущен. — Глаз ему лишний! А голова вам не лишняя? Давайте и ее отрежем за ненадобностью!
— Давайте. Хоть болеть не будет. Все равно она ничего не помнит.
— Ну, имя-то свое вы вспомнили. Кстати, молодой человек, не было ли у вас прежде сотрясения мозга?
— Было. — И, неожиданно для самого себя, машинально, продолжает: — Второй раз я возвращаюсь из Грандстрима с разбитой головой.
…второй раз…
…из Грандстрима…
…я жду, когда солнечный зайчик коснется твоих губ. Тогда я поцелую тебя…
…я больше не могу без тебя, Алекс Роу…
По лицу раненого разливается зеленоватая бледность, глаза закрываются, зубы скрипят, стиснутые изо всех сил, и все же Бюнцер и Лина слышат из-за сжатых губ этот стон, который он запихнул бы обратно в глотку, да не может: слишком слаб. На подживающую рану из поврежденного глаза выскальзывает слеза.
Лина бросается к шкафчику с лекарствами, сует под нос больному дурно пахнущую склянку, но он отворачивается и цедит сквозь зубы:
— Уйдите. Быстро. Ну!
— Пять минут, господин Роу, — говорит Бюнцер и кивает Лине на дверь.
— Но перевязать…
— Через пять минут, Лина.
Лина и Бюнцер стоят у окна в больничном коридоре.
— Что с ним? — в голосе девушки тревога.
— Он вспомнил, — вздыхает Бюнцер. — Уж не знаю, что, но ему нужно побыть одному. Он сильный человек, ему невыносимо быть слабым, а сейчас он слабее некуда. Через пять минут мы вернемся и сделаем вид, будто ничего не произошло. Вы поняли меня, Лина?
— Да, доктор. Конечно.
Они смотрят в окно на пыльную зелень больничного двора и мысленно отсчитывают минуты.
Когда они вернулись в палату, лицо пациента осунулось еще больше, глаза лихорадочно блестели, но в них не было и следа слез. Только решимость и отчаяние. И злость.
— Бумагу и перо…
— Вы не сможете писать, юноша.
— Доктор, пожалуйста, бумагу и перо.
Лина принесла требуемое.
Он попытался взять перо в руку, но пальцы не слушались. И перед глазами все плыло.
— Доктор, будьте добры, запишите под диктовку.
Бюнцер пожал плечами, но сел на край койки, положил на колени планшет с клиническими назначениями, а сверху лист.
— Я готов.
— Пусть Лина выйдет.
Лина, кажется, немного обиделась, но послушно вышла, прикрыв за собой дверь.
— Пишите, доктор. Дословно.
— Да, конечно. Диктуйте.
— "Мы разбились о небо. Это не ветер. Нас ждали. Я вернулся один". Записали?
— Да.
— Дальше: "со слов Александра Роу лечащий врач Бюнцер, Норикийская муниципальная больница" — и ваша подпись.
— Написал.
— Это все. Отправьте с курьером немедленно. Пусть поставят три звезды — не за сложность, за срочность.
— Хорошо. Но вы не сказали, кому.
— Не сказал? Премьер-министру Анатоля господину Мариусу Бассианусу.
Доктор присвистнул.
— И, доктор, пожалуйста, забудьте об этом письме сразу, как отправите.
Премьер-министр Бассианус смотрит на металлический футляр с письмом. Три звезды.
Не за сложность — за срочность, сказал курьер.
Обыкновенный футляр.
Обыкновенный сургуч печати.
Ничего особенного.
Почему же за ребрами- сосущая тревога и боль?
Мало ли о чем мог написать ему неизвестный корреспондент. Может быть, это с верфи от Дагобела. Или из Минагиса от Гамильтона. Или из Миесса от управляющего. Или от адмирала Коблейна. Или…
Три звезды за срочность.
Что-то случилось.
Он медленно берет в руки футляр и ломает печать.
Господину Курту Бюнцеру
Уважаемый господин Бюнцер!
Прошу предоставить мне подробную справку о состоянии вашего пациента Роу.
Особенно меня интересует, когда он может быть доставлен в столицу для беседы.
Премьер-министр Мариус Бассианус
Господину Мариусу Бассианусу
Уважаемый господин Премьер-министр!
Отчет о состоянии пациента Норикийской муниципальной больницы г-на Роу прилагается.
Как лечащий врач, не могу позволить перемещать больного как минимум до 12-го Доратоса.
Курт Бюнцер
Он ушел из больницы рано утром пятого числа.
Лина вошла в палату с градусником и пилюлями — а койка оказалась пуста.
Он встал на ноги совсем недавно и ходил, держась за стенку, через каждые десять шагов останавливаясь, чтобы отдышаться. Трудно было ожидать, что он просто доберется до дверей больницы.
Он не только добрался до дверей — он улетел на своем собственном ваншипе.
Машина пылилась на больничной стоянке, в самом дальнем углу, несчастная, помятая, неисправная. Чтобы поднять ее в воздух, пришлось открыть капот и поковыряться. Глаза Алекса заливал противный липкий пот, руки дрожали, но он справился.
Ему больше не понадобится ваншип. Даже если он сегодня долетит.
Небо, в котором он жил, стало непригодно для жизни. Теперь там всегда — смерть.
В этом небе ему места нет.
Долететь бы только — дотянуть до сельского дома, где ждут своих отцов двое маленьких детей.
И сказать им, что они осиротели.
Он должен.
Он доплелся до своего дома, последним усилием взобрался на три ступеньки крыльца, вошел — и упал. Плевать. Надо бы затворить дверь… да ну ее. Сил встать все равно нет.
Хотелось умереть прямо тут.
Нельзя.
Надо сказать еще одному человеку.
Глядя в глаза. Не смея отвернуться. Не смея выдать своей боли.
"Ее больше нет".
Отцу — о дочери.
–
8
Он впадает в беспамятство. А когда приходит в себя — уже утро.
В узкую щель между занавесками проскальзывает золотистый солнечный луч.
…когда он коснется твоих губ, я поцелую тебя…
Не думать. Только не сейчас.
Встать. Привести себя в порядок — насколько это возможно.
Он разматывает посеревший бинт. Бинт присох к незажившей ране. Отмочить. Отклеить его от скулы.
Зеркало издевается над ним. "С такой рожей тебя не пустят к нему. Смешно и думать".
Если отрастить волосы, этого безобразия не будет видно. Сейчас еще — видно. Зачем я стригся так коротко? Ведь тебе нравились мои волосы. Ты так любила их перебирать. Когда я приходил домой заново постриженным, ты вздыхала с деланным огорчением: "Алекс, ты снова!.." А я смеялся, обнимал тебя… нет же! Не думать! Не сметь думать.
Пора.
Заклеить скулу пластырем, предусмотрительно захваченным из больницы. Сбрить щетину — как получится… получилось. Переодеться… Это трудно — переодеваться, когда ты слаб, как кисель.
Пойти на станцию и нанять пилота.
В столицу.
Лучше бы я умер.
Но я не умер.
Только они.
Ты ведь родилась там. И с детства была с Грандстримом на ты. Гигантские воронки ревущего ветра были твоей стихией. Ты плавала там, как рыба в ручье. Ныряла в ветер, выпрыгивала в тихие заводи штиля и ныряла снова. Ты каталась на Грандстриме, как я в детстве катался на снегоходе.
И он любил тебя и все тебе прощал. Он подставлял тебе ладони, а не бил кулаком.
Как же могло получиться, что он тебя убил?
Наверное, он тебя не узнал. Забыл за те шесть лет, что ты не приходила плавать в его течениях.
Я понимаю умом, что тебя нет.
Но может быть — думаю я в полусне — Грандстрим все-таки вспомнил тебя и ты жива? Где-то, где никогда не бывают люди, у Грандстрима есть тайный остров для тех, кого он выхватил с палуб и из кабин, куда он бережно опускает их, где он качает их, смиряя ураганный рев до ласкового дуновения…
Я полагал себя разумным человеком. Оказывается, нет.
Я хорошо считаю, и аэродинамику в меня вдолбили до печенок.
Я сижу вечерами и рассчитываю параметры острова, которого, конечно же, нет… Или все-таки есть?
И в памяти всплывают смутные очертания слышанной в детстве легенды.
"Надежда, ты жестока", — шепчу я горячему ветру.
С какой благодарностью я схожу с ума.
Премьер-министр мечется по кабинету. Присаживается в кресло, вскакивает, мечется снова. Подходит к окну, распахивает его, втягивает полную грудь прохладного ночного воздуха, но не может остудить жжение, донимающее изнутри. Сердце, что ли, прихватило… или просто — плохо, плохо? Моя девочка, как же так… Моя умница, моя красивая нежная девочка, моя радость… Моя упрямица, мой маленький политик, как далеко ты видела — и как была уверена, что с тобой-то никогда ничего не случится. Вечно беспокоилась за него, чтоб ему… Лучше бы не вернулся он. Лучше бы… лучше бы ты никогда не встречала его.
Премьер-министр судорожно вздыхает, заставляет себя сесть. Я несправедлив. Все равно полетела бы ты. Без него можно было обойтись, без тебя — нет.
На пороге возникает Арраниус.
— Я просил меня не беспокоить, — говорит премьер-министр тусклым голосом.
— Извините, ваше превосходительство. К вам посетитель.
— Не сегодня.
— Ваше превосходительство, это господин Роу.
Премьер-министр вскидывает голову, лицо на миг искажается злобной гримасой, но он немедленно берет себя в руки. Тем же тусклым безжизненным голосом:
— Проси.
Его нашли в чахлой рощице в пяти милях от города. Селяне видели снижающийся ваншип, но им и в голову не пришло поинтересоваться, откуда он прилетел и куда приземлился.
Потом курьеры, пролетая над рощицей по своим делам, заметили стоящий на опушке ваншип и пилота, уронившего голову на приборную доску. Они не придали этому значения. Но когда они возвращались через два часа с задания, пилот в ваншипе сидел в той же позе. Это обеспокоило курьеров, они снизились. Машина выглядела сильно потрепанной, никаких следов навигатора, пилот, похоже, без сознания. Они сели неподалеку и подошли посмотреть. Он дышал, и кровь все еще сочилась из распоротой щеки. Курьеры не могли ничем помочь, только вызвать медицинскую бригаду и отогнать ваншип на больничную стоянку. Пока они добрались до города, пока вылетела бригада, пока раненого доставили в больницу — прошло еще не меньше двух часов. Врачи качали головами и не отвечали на вопросы — выживет ли он.
Он выжил. Вот он стоит на пороге кабинета.
Он еще вытянулся с того дня, когда премьер-министр последний раз видел его. Когда это было? Сто лет назад… нет, полтора года. До окончания академии. До дуэли. До ссылки. До того, как этот мальчишка увез в глухомань девушку с яркими карими глазами, единственную дочь премьер-министра. О боги, боги, за что…
Военная выправка никуда не делась, и смотрит прямо. Но премьер-министр видит: он еле стоит. Его лицо бледно, глаза совершенно больные, лихорадочно блестят. Штатское платье висит на нем, как на вешалке. "Не раньше 12-го Доратоса", — вспоминает министр строку из письма. Сегодня шестое. Что там, кроме сотрясения мозга?
— Садитесь, — бросает он, сердясь на самого себя. — Не стойте. Вы же сейчас упадете.
— Я постою, — отвечает этот упрямец. — Я должен. Господин Бассианус, я вернулся один и только потому, что мне повезло. Крейсер Гильдии ждал нас в Грандстриме. Они знали.
— Я понял из вашего послания, Роу. Почему вы считаете, что это не случайность?
Не об этом он хотел спрашивать. Не об этом пришел рассказывать еле живой юноша с серым лицом, с белой полосой пластыря, скрывающего длинный шрам на щеке. Не об этом — но так легче. О деле. О политике. О гильдейской разведке. О нынешней маэстро, четырнадцатилетней девчонке, которую, оказывается, премьер-министр недооценил. О чем угодно, кроме главного. Только пусть мальчик наконец сядет.
— Сядьте, Роу. Я не буду с вами разговаривать, пока вы стоите.
Послушался. Придвинул стул (а рука дрожит), опустился на него осторожно — видимо, боясь упасть.
— Господин Бассианус…
Он наконец рассказывает. Он запинается, замолкает, произнеся два-три слова, и заставляет себя заговорить вновь. Ревущий ветер Грандстрима. Железный хвост гильдейского крейсера. Гигантский металлический объект, поглотивший машину майора Валки. Сломанная пряжка на страховочном ремне…
Премьер-министр слушает, стиснув виски руками.
Не выдерживает.
— Хватит. Я больше не могу.
Молодой человек останавливается на полуслове, молчит — и добавляет после паузы:
— Но я не верю, что она погибла. Я найду ее.
От фанатичной убежденности этой фразы по спине старика пробегает холодная волна. Да он же безумен, — мелькает пугающая мысль.
— Идите, Роу. Поправьтесь сначала. Поговорим позже.
Роу встает.
— Прощайте, господин премьер-министр.
— Где вы остановились?
— Нигде. Я улетаю в Норикию. Я не имею права находиться здесь — я ссыльный.
— Останьтесь. Арраниус проводит вас в комнату для гостей. Мне нужно о многом подумать и о многом вас расспросить. Формальности с властями я улажу.
Роу кивает и непроизвольно хватается за спинку стула, покачнувшись. Кабинет кружится перед глазами, в ушах нарастает звон, но он выпрямляется и поворачивается к двери.
Премьер-министр с ужасом видит, как он твердым шагом идет к двери и, промахнувшись, врезается всем телом в косяк.
Проклятая пружина, державшая его эти два дня, лопнула в самый неподходящий момент. Надо же было свалиться именно в этом доме.
Конечно, премьер-министр перевернул вверх дном всю столичную медицину, и умереть Алексу не дали, а, наоборот, поставили его на ноги. И конечно, как только это случилось, он ушел.
Через месяц.
Немного придя в себя, он узнал, что приговор отменен и ему не нужно возвращаться в Норикию. Это была хорошая новость.
Была и плохая: Гильдия предъявила Империи ноту протеста. Оказывается, Анатоль вторгся в ее суверенное воздушное пространство и нарушил тем самым несколько пунктов Имсальского договора.
Ну да, конечно. Нарушили. На несчастных двух ваншипах. Безоружные курьеры с письмом. Что курьеров сбили в Грандстриме, не упоминалось. Гильдия была в своем праве: она защищалась.
Император крутился, как жук в кипятке. Маэстро Дельфина, юное существо с ангельским личиком, стелила жестко. Больше всего ее бы устроила немедленная выдача на расправу премьер-министра Бассиануса. Желательно вместе с другими бывшими влиятельными гильдейцами, осевшими в Анатоле. Она прекрасно понимала, что требует слишком много, но считала важным обозначить свои интересы. Пусть император Анастас знает, чего ему будет стоить в будущем малейший промах.
Сейчас она готова была удовлетвориться демонстрацией покорности.
Поэтому император нашел козла отпущения и официально принес его в жертву.
Алекс Роу, едва начав вставать, узнал, что лишен анатольского гражданства — как нарушитель договора, чуть было не поставивший под удар империю.
— И что это означает? — спросил он у Бассиануса. Премьер-министр упорно отводил взгляд. Ему было чудовищно стыдно, но он ничего не мог поделать.
— Наказание невиновных и награждение непричастных, — угрюмо сказал старик. — Вы невиновны, вот вам и досталось. Император прекрасно понимает, что это несправедливо, но вынужден сдать пешку, чтобы не получить болезненный удар.
— Я сброшен с поля?
— Да. По крайней мере так должна считать Гильдия.
— А на самом деле?
Бассианус помолчал, прежде чем ответить. Потом наконец взглянул Алексу в лицо.
— На самом деле это развязывает нам руки. Вы свободны ото всех обязательств. Вы ничего больше не должны императору и Анатолю. Но император просил вас о содействии.
— В чем именно? Договаривайте, господин премьер-министр.
Бассианус вздохнул — и договорил.
Мне было тринадцать, когда он взял на себя опеку над осиротевшим дизитским пацаном. Впереди было неведомое будущее, мигавшее сквозь туман еще неясными огнями. И тогда он спросил, понимаю ли я — в этом будущем неизбежна война, в которой мне, сыну дизитского адмирала, придется сражаться против своей родины. Я помню, что ответил ему. Я думал так в тринадцать лет, я думаю так и сейчас.
— Войны заканчиваются, и приходится договариваться. Я сделаю все, чтобы Дизит договаривался с вами, господин Бассианус.
Однажды я поднялся в небо и оставил там все, что у меня было в жизни. Ради договора между Дизитом и господином Бассианусом.
Теперь он предложил мне сделать то же самое — снова.
Я согласился.
Мне больше нечего было терять.
Небо льется по моему лицу, пронизывает тело насквозь, подталкивает в спину, плещется в глазах, рябит, сверкает, переливается. Я невесом, я растворен в небе, я не плыву в нем — я в нем существую, и вне неба меня нет. Однажды меня развеет ветром, как те облака… как все облака рано или поздно. Останется только мой голос, но и его никто не услышит. Некому. Ты — могла бы, но небо взяло тебя раньше, чем меня.
Когда я растаю в небе, я буду с тобой вечно.
Верфь. Наемный грузовичок входит в док, швартуется. Откатывается дверь, и на железный трап ступает высокий человек в серой шинели с чужого плеча.
Подходит механик в рабочем комбинезоне, кивает, спрашивает:
— Ремонт?
— Насчет ремонта спроси у пилота, Альфи, — отвечает вновь прибывший. — Дагобел здесь?
Механик всматривается в жесткое угрюмое лицо, погасшее, утратившее мальчишескую округлость, ахает:
— Я не узнал тебя, Алекс. Ты похож на привидение.
— Я и есть привидение. Так Дагобел у себя?
— Дагобел в ангаре, иди прямо туда.
Алекс кивает и идет, ссутулив плечи, в сторону ангара. Альфи смотрит ему вслед, потом встряхивает головой, отгоняя недоуменные мысли, и поворачивается к пилоту грузовика:
— Ремонт?
— Скорее техосмотр, — отвечает пилот. — Поглядите, что-то у меня стучит в центрифуге на поворотах.
— Сделаем, — кивает Альфи. — Скорее всего, дешевый плохо очищенный клавдий, песок из примесей сбился в пробку… бывает.
Алекс входит в ангар. Все здесь так и не так, как два года назад. Полуразобранные машины, детали в корыте с маслом, жужжание дрели, железный лязг, гудение двигателя, который гоняют на холостом ходу, прислушиваясь к неправильным нотам в его звуке… Новые лица среди давно знакомых. Человек, которого он ищет, здесь — Рессиус о чем-то беседует с молодым незнакомым механиком, склонившись над хитрым узлом из валов и шестерней.
Алекс подходит ближе и говорит негромко:
— Здравствуй, Рессиус.
Дагобел поднимает голову, всматривается, глаза его расширяются, рот округляется:
— Алекс!
Он оставляет механика, едва извинившись, и тянет Алекса к себе в каюту.
По-прежнему стол завален чертежами, по-прежнему койка застелена коричневым колючим одеялом, по-прежнему скрипучий стул и тускловатая настольная лампа.
Алекс привычно опускается на край койки, гладит рукой знакомое одеяло.
— Что ты с собой сделал, мальчик? — спрашивает Рессиус, озабоченно глядя на понурую фигуру воспитанника. Отощал до последнего — ветром сдует. Отрастил длинные черные космы. В густых прядях просвечивают седые нити. В восемнадцать лет… Жесткие складки на юном лице. Глаза потухли.
— Я слишком высоко летал, — отвечает Алекс. — Ты помнишь, Рессиус, — ты обещал взять меня в команду? На тот корабль?
Рессиус кивает.
— Помню.
— Ну вот… меня взяли помимо тебя, и я пришел доложить по всей форме.
— То есть?
— Я назначен капитаном, Рессиус.
Дагобел смотрит на него. Плечи опущены, лица не видно за свесившимися прядями, кажется, нет ничего в мире интереснее простого солдатского одеяла на койке. Не меняя позы, не поднимая головы, мальчик продолжает:
— Есть некоторые тонкости. Я больше не гражданин Анатоля. Собственно, я вообще никакой страны не гражданин. Я сам по себе. Я не могу быть капитаном анатольского корабля. Поэтому премьер-министр Бассианус продал его мне.
— Ты так богат? — невольно вырывается у Рессиуса.
— Конечно, нет. В рассрочку на десять лет. Но он не будет требовать денег. Это формальности, фактически я на службе у него, но по бумагам корабль — мой. Так что я приступаю к набору команды, и если ты не имеешь ничего против, ты — мой главный инженер.
— Корабль еще не достроен, увидишь сам.
— Увижу, и, конечно, приму посильное участие. Так ты согласен? — он наконец поднимает голову, а в голосе прорезаются командирские нотки.
— Согласен, конечно. Кто знает ее лучше меня?
— Хорошо, — кивает Алекс.
— Название?
— "Сильвана".
— Серебряная? — Дагобел качает головой. — Она не будет серебряной, ты же знаешь.
— В моих мечтах она всегда была серебристой, — мальчик усмехается, и лицо его перекашивается — правая щека не слушается. Дагобел пытается не подать виду, что заметил, — но, видимо, неудачно.
— Разве это так страшно выглядит? — спрашивает Алекс насмешливо. — Не волнуйся, пройдет. С каждым днем все лучше. Рессиус, мне бы переодеться — и я хочу наконец увидеть мой корабль.
Конечно, так не делается. Выпускники академии поступают на корабли младшими офицерами — акустиками, артиллеристами, радистами, помощниками инженера, помощниками рулевого… Два-три года их обкатывают, обтесывают, доучивают, прежде чем повышают. До звания капитана долгий путь. Командовать кораблем — тонкая наука и большая ответственность.
Ему страшно повезло, что он принял командование недостроенным кораблем. Тот год, что "Сильвану" доводили до ума, проводили ходовые испытания, настраивали и отлаживали аппаратуру — и был его практикой. Он торчал на судне сутками, иной раз Дагобелу приходилось гнать его в каюту хоть немного отдохнуть. И конечно, он выучил свой корабль наизусть задолго до того, как тот, наконец, вышел в плавание.
Еще он научился командовать — не повышая голоса, но так, что кидались исполнять даже те, кто не был ему формально подчинен.
Уокер смотрел на него и не знал, радоваться или огорчаться. Алекс ожил в этих непрерывных хлопотах, хотя больше никогда не улыбался так светло и открыто, как когда-то. Только ухмылялся жесткой ядовитой ухмылкой. Язык не поворачивался теперь назвать его мальчиком. Но Уокер делал над собой усилие и иногда все-таки говорил: "наш мальчик". Просто чтобы не забыть, что этот угрюмый молодой мужчина, умеющий и привыкший повелевать, и прежний мальчишка — один и тот же человек.
Я тебя найду.
Я сам не верю, когда говорю об этом вслух. Но в глубине души живет иррациональная уверенность: там, выше неба, ты все еще ждешь, когда я приду за тобой.
Мне нужно только перевернуть вверх дном этот закостнелый мир. Я многим ему обязан, этому миру. Но как только я закончу, я приду.
Я скоро, милая.
— Ты теперь суверенное государство, так что ли?
— Выходит, так. Я — и "Сильвана". Хочешь получить гражданство?
Уокер ухмыляется.
— Мне и с анатольским неплохо, — говорит он. — Я не благонадежный гражданин, но кого это интересует? Кстати, есть пара дизитских пушек. Если ты сгоняешь в Карру, тебе их передадут.
— Спасибо, Уокер. Не раньше будущего месяца.
— Можешь слетать на моем грузовике. Если не хочешь — пошлю Тобиаса.
— Да, спасибо, лучше пошли его. У меня запарка на батареях правого борта, там не ладится. Но пушки безусловно пригодятся.
— Хорошо. И, Алекс… когда выйдешь в плавание… Помни — хороший контрабандист на вес золота. Если тебе понадобится подзаработать, я всегда готов предложить тебе выгодный фрахт. Тем более ты не подчиняешься империи… полезный ты человек, Алекс, и государство у тебя полезное.
Алекс кивает.
— Бассианус тоже так считает.
В этот день он не выходит из каюты.
Дагобел ищет его по всей верфи и наконец находит.
Он сидит, уставясь в стену стеклянными глазами.
Он пьян безнадежно и страшно.
— Что с тобой? — спрашивает Дагобел.
— Сегодня ровно год, — отвечает он непонятно. Голос твердый, не заплетается. А рука промахивается мимо стакана.
Дагобел садится рядом и наливает себе.
— Рассказывай.
— Ты не умеешь пить, Рессиус. Гильдия, чтоб ее.
— Ничего, разок напьюсь, может, поумнею.
— Тогда пей и не спрашивай.
Но после второго стакана его прорывает, и он начинает говорить. Он говорит о карих глазах и каштановых волосах, о солнечном зайчике, скользящем по стене, о бескрайнем небе и пыльной земле, о жесткой порыжелой траве и улыбке на нежном лице. Он говорит о течениях Грандстрима, огибающих легендарный остров, где нет смерти и боли, и о голосе, звенящем в ушах, о тонких пальцах на его щеке и о сломанной пряжке страховочного ремня…
Дагобел слушает и наливает себе и ему. Оглушить, чтобы упал и перестал рассказывать.
После пятого стакана это удается.
Покачиваясь, Дагобел выходит из его каюты.
"Кто бы теперь оглушил меня…", — невесело думает он. А еще лучше — стер из памяти последние два часа. И этот голос, выплескивающий наружу вину, отчаяние и боль.
Небо ждет, густо-синее, огромное, обрамленное сизо-белым. Нестерпимо яркое солнце зависло в зените, внимательно глядя вниз. Ожидание разлито в горячем воздухе, ожидание звенит в снастях, ожидание сжимает сердца неясной тревогой.
Этот мир сегодня изменится навсегда, но он не знает об этом и просто ждет.
Она сходит со стапелей, и небо прогибается, принимая ее.