23. IV.1986. 22:05 м.в.
Гвардейское предместье покоилось во влажной холодной тьме, будто затонувшая подлодка.
Русинский осторожно пробирался вдоль единственной улицы, лишь по собачьему лаю догадываясь, что где-то рядом есть жизнь. Час назад, оставив попутный трактор с рыцарем полей, Русинский понял, что жилище Деда ему придется искать интуитивно или наощупь — в общем, положась на судьбу. Время для экспериментов с Фортуной было самое неудачное: холод пронизывал до костей, а дом словно под землю провалился.
Русинский и раньше испытывал большие сомнения в том, что для успешного расследования ему нужен пенсионер со странностями, и в этот одинокий час он рыскал вдоль глухих заборов держась только на топливе злости. Дом номер двадцать один, сороковой от точки пересечения центрального бездорожья с местным — эти координаты заставили его ходить от одной развалюхи к другой, многократно пересекая улицу, но не встретил ни одного обозначения. Он насчитал уже как минимум три сороковых дома, и все они оказались руинами, населенными ветром. Все же события последних шестидесяти часов настраивали на серьезный лад, а других зацепок не было, и Русинский твердо намерился идти до последнего предела — не до конца улицы, которую он прочесал уже трижды, но до последней капли терпения. Улица выливалась в Дважды Краснознаменное Ордена Кутузова кладбище. Там протяжно выли псы и кто-то орал песни о родине. В черном холоде поблескивали островки пористого снега.
Русинский обнаружил, что вновь его вынесло на окраину. Сжав кулаки, он решил пройти по улице еще раз и, дождавшись рассвета в одной из пустующих изб, продолжить поиски утром.
Пройдя сотню метров, он остановился как вкопанный. Он мог поклясться, что этого дома здесь не было еще несколько минут назад. И тем не менее, крепкий дом с резным узором на ставнях (ему почудились замысловатые комбинации со звездой Давида), с большой белой цифрой 21 и горящим в окнах светом, немного выступавший в прямую как могила улицу, возвышался перед ним.
Справа от массивных ворот обнаружилась дверь. Русинский постучал в нее кулаком. Где-то взвилась, затявкала шавка, разом поддержанная другими. Во дворе по-прежнему царила тишина. Ни звука. Русинский отошел на полшага и всадил ногу в дверь. Шавки замерли — и взорвались испуганным лаем, руководимые уже не чувством долга, а вполне личным мотивом, поскольку цепь мешала им убежать.
Вдруг Русинский заметил крохотную кнопку звонка и, мысленно измываясь над самим собой, придавил ее пальцем.
Через мгновение дверь открылась. Возникло грубое и волевое, словно из камня вырубленное лицо, оживленное горящими выпуклыми глазами. На минуту лицо впилось взглядом в Русинского, пристрастно изучая его и словно к чему-то принюхиваясь.
Русинский сдержанно произнес:
— Вам привет от Неисчислимого.
— Ты знаком с Богом? — хрипло спросило лицо.
— Я знаком с математикой.
— Проходи. Эйн-Соф Ковалевский, твою мать…
Громыхнул замок, и Русинский проник во двор.
Обстановка в избе была казарменная: стол, тумбочка, две табуретки, с истеричной аккуратностью заправленная кровать и древний, но весьма породистый шкаф. В единственной комнате дома распространялся запах импортного табака, перебиваемый амбре явно самогонного происхождения. Примостившись на широком разлапистом табурете, через полчаса Русинский окончательно убедился, что Дед не обращает на него никакого внимания. Дед сидел за столом и ловко прошивал подошву офицерского сапога. Экипировка его вполне гармонировала с домашним антуражем: линялая афганка, штаны с генеральским лампасом и синие военные носки.
Кашлянув, Русинский поднялся, вынул из карманов пальто предусмотрительно купленную водку в количестве двух поллитровок, и без лишнего пафоса выставил на стол. Дед не отвлекся, и лишь когда Русинский вновь оседлал свой табурет, Дед прохрипел:
— Слоняра[4]. Еще один. Как вы достали…
— Наконец Дед окончил работу, натянул сапоги, притопнул ногами и с достоинством и даже некоторой брезгливостью присел за водконоситель. Бутылку он откупорил зубами, затем сгреб из шкафа и выставил пару граненых стаканов. Первую стопку они выпили молча. Ни один не коснулся квашенной капусты, горою возвышавшейся между ними. Так же точно прошла и вторая. Лишь после третьей Дед зачерпнул щепоть и благостно отправил в кратер своего рта. Русинский воздержался.
Алкоголь немного расслабил Русинского. В окружающих предметах он увидел печать торопливости, словно при переезде с места на место. На тумбочке, среди вороха непонятных анкет и пятирублевок, лежал загранпаспорт. «А дедушка намылился в Израиль», — подумал Русинский. Намылился ли он на самом деле, его не волновало, потому что нужно было начинать разговор, а если Дед продолжит кочевряжиться, то можно послать его с чистым сердцем, а там, глядишь, появится какая-нибудь зацепка. Эта мысль не содержала веского основания, но Русинский почувствовал себя лучше и задумчиво изрек:
— Понимаю Моисея. Этот Исход… Великая идея. Она вселяет надежду. Брошу все к черту и махну в Штаты. Отдыхать от родины.
— И как долго? — поинтересовался Дед.
— Что долго?
— Отдыхать будешь как долго?
— До смерти.
— Отдыхай в таком случае здесь. Смерти нет.
Русинский заерзал.
— Я тоже что-то слышал об этом. Но в данном случае я о другом. Они, на Западе, думают только о себе, а мы вечно спасаем все человечество, но это всегда кончается одним и тем же: водкой и тюрьмой. Я, конечно, тоже не ангел, но мне этого не надо. Не хочу пропадать.
Дед нахмурился, вынул из нагрудного кармана пачку английского табака и, сворачивая сигарету, сказал:
— Я часто вспоминаю о Борисе. Он мой брат был. Разбился в автокатастрофе. Автобус. Я так думаю: у этого автобуса был свой маршрут, а значит, и свое назначение. Выходит, он, автобус, должен был разбиться именно в тот день и час, и по своим причинам. Но это что значит? Главное — то, что назначение Бориса и назначение автобуса совпали. Возможно, у них изначально была одна приписка, а автобус — это носитель назначения Бориса, и все это из одного разряда. Я понятно говорю тебе? Мы неслучайно родились там, где родились, и такими, какими родились. Я в следующей жизни могу быть чистопородным немцем, или зулусом, и что тогда?.. Надо принять это все, но не быть рабами. Служить — не значит быть рабом. Это и есть настоящая жизнь: быть здесь — и быть повсюду и нигде, одновременно.
— Это трудно понять, — констатировал Русинский.
— Это вообще невозможно понять. Но это ничего не значит, то, что этого не понять. Все мои родственники, они хотят уехать. Дуроломы. Никуда не надо бежать. Куда бежать? Везде они найдут только самих себя. Уходить надо в себя настоящего, другого пути нет. Раз уж целиться, так в Солнце.
— Интересная мысль, — согласился Русинский.
— Еще не то услышишь, — пообещал Дед. — Я тебе про Бориса не все рассказал. В семидесятые это было: захотел он уехать в Америку. Хочу свободы, говорит, а совков презираю. Типа, не могу тут жить. Ну что. Закрутилась карусель. ОВИР, КГБ, партийные товарищи, жена не выдержала, ушла и дочку забрала, ее отец инфаркт получил, какие-то проблемы еще, но, в общем, уехал. А через десять лет письмо передал, из Тель-Авива. Пишет: ненавижу америкосов, у них там коммунизм. Сытый, с голыми сиськами, а в остальном то же самое, только хуже, потому что в Малкутске я могу с людьми поговорить, а в Йорке этом новом не могу. Тупые все и фальшивые, дурики вокруг, негры оборзели, а Израиль — вообще дыра, и сраться с арабами я не хочу. Ну, чем это кончилось, ты уже себе слышал.
— Это в высшей степени поучительно, — со всей возможной вежливостью заметил Русинский. — Но при чем тут я?
— А ты чем лучше? На хрен мне твой Израиль. Блин, приходил тут один. В прошлый четверг. Тоже великий воин. Сидел вот тут, про теологию рассказывал. Моисей, Америка, Россия. А нынче — все! Твари из него всю дурь вынули, а ничего не осталось. Потом разрезали его труп на части и отправили по почте: в синагогу, церковь и мечеть. Я бы еще индусам отправил, а то он какие-то ксерокопии цитировал. Веды-кеды, боголичность.
— Вы атеист? — холодно спросил Русинский.
— Ты пойми, юноша бледный, — сказал Дед. — Главное — чтобы твоя воля и воля Бога совпадали. А для этого не надо амбиций. Cвоеволия не надо, понял? Вот ты собрался Тварь победить. А у Твари нет к тебе ничего личного. Она и помогает, и мешает. Это зеркало. Ее нельзя подкупить или надавить на жалость, а проклинать нету смысла, вред один. С кем воевать? Просто выкинь ее из головы.
— Я не понимаю вас.
— Поэтому я здесь, а ты — передо мной. Иди, ищи свою Тварь. Гвура безбинная.
Дед сплюнул.
— Понятно, — сказал Русинский. — Не скрою: очень хочется набить вам морду. Но за что я вас, евреев, не люблю, за то и уважаю. К тому ж вы старый человек. Ветеран. Однако тут неувязочка есть одна. Ладно, допустим, я облажаюсь. Не убью Тварь. Но неужели вы надеетесь догнить в этой дыре, если Тварь овладеет миром?
Не сказав ни слова, Дед докурил сигарету и поднялся из-за стола. Препоясался ремнем, подцепил к нему солдатскую флягу и молча вышел за дверь. Из гаража выкатил старый ИЖ с коляской и не без труда завел двигатель. Заперев ворота, пасмурно взглянул на Русинского, который с интересом наблюдал за эволюциями Деда. Издеваясь над собой и над своей непутевой жизнью, Русинский забрался в коляску и старательно сложил в нее два метра своего роста.
…Малкутск утопал в предрассветных сумерках. Вскрывая тишину мотоциклетным грохотом, они плыли в центр. Холодный ветер бил в лицо. ИЖ катился со всей отпущенной ему скоростью, но Русинский успел замерзнуть, когда навстречу потянулся речной бульвар и из полумрака вынырнул дом Мага. У подъезда стояла черная «Волга». Ровно урчал мотор, но в салоне было темно.
Русинский напрягся. Мысль, что явка у Мага накрыта гэбистами, показалась ему возможной и не самой страшной, ведь оставался воистину невидимый враг, но Дед уверенно шел впереди, да и бежать, в сущности, было некуда.
Подъезд окатил их подгнившим теплом. Поднимаясь по лестнице, Русинский рассеянно цеплялся взглядом за стены, покрытые именами рок-групп, хуями и аллюзиями из Булгакова.
Навстречу пробежали двое огромных мужиков с почти красными волосами. Остановившись, Русинский посмотрел им вслед. Что-то в облике этих рыжих амбалов ему не понравилось — возможно, то обстоятельство, что они рыжие амбалы. Впрочем, подумал Русинский, для оперов из КГБ у них чересчур колоритная внешность. Дед никак не отметил их появление. Он шел спокойно и как-то даже скучно.
Дверь в квартиру Мага была приоткрыта. Мертвенное чувство поднялось от диафрагмы и сжалось в горле, когда Русинский оттолкнул Деда, застывшего на пороге, и вошел. Квартира пережила непродолжительную схватку: пара ваз была разбита, стол опрокинут. Черная овчарка лежала с разорванной пастью. Маг вытянулся ничком в луже крови, подогнув под себя левую руку и выбросив вперед, в сторону окна, правую.
— Они еще здесь! — заорал Русинский и кинулся на лестницу, но едва промахнул два этажа, как страшная слабость подкосила колени. Чувство было паническим. Жадно хватая ртом воздух, он согнулся пополам от боли, присел на корточки. Его пожирала тошнота; сознание заполнил чудовищный страх и ненависть к чему-то неизвестному, что впилось в него и не отпускало, и пило кровь, и было настроено очень решительно. Шатаясь он побрел наверх, прошел одну лестничную площадку, другую, и на автопилоте, дальней периферией сознания отметив открытую дверь, ввалился в мутную мглу, в черное небо и грязь.
24. IV.1986 г. 17:06 м.в.
Продолговатое жестяное крыло отбрасывало тень на стену. Похоже, это был край карниза. Внизу, на проржавевшем изогнутом выступе, висела продолговатая капля, подрагивая под легким ветерком. В небе скапливались первые вечерние сгустки, но Солнце еще не покинуло горизонт. На нижнем крае капли появилось небольшое утолщение, наливаясь уходящим солнечным светом все больше и больше. Казалось, что нижний край водяной границы скрипит, прогибаясь под тяжестью земного притяжения, уже не выдерживая натиск, — и вдруг от сияющего массива отпал шар и, вытянувшись в полете, расплющился о подоконник. Горизонт начал удаляться, исчез совсем.
Русинский осознал, что лежит на спине. Лицо было мокрым. Русинский попытался поднять руку, и движение удалось ему со второй попытки. В голове надрывались колокола. Мысль о том, что нужно встать, показалась дурацкой шуткой, но мозг, превратившийся в мерзлую глыбу, постепенно возращался к жизни, и Русинский, сцепив зубы, приподнялся на локте.
Дед стоял посреди комнаты. Сунув руки в карманы бушлата, он рассматривал картину на стене — «Черный квадрат». Труп Мага лежал на полу, завернутый в простыни.
— Да, умели рисовать, — с легким сожалением заметил Дед. — Но я вот чего думаю. Существовало же время, когда не было ни Рафаэлей, ни даже Малевичей этих. Вот тогда и было настоящее искусство… А теперь — так. Воспоминания в дурдоме… Эпоха Ремиссанса. Чего, одыбал?
Русинский ничего не разобрал в рассуждениях Деда, да и нечем было рассуждать. Мозг целиком поглотился обработкой информации о боли в голове, повторяя нестерпимые накаты как заезженная пластинка. «Ушел в себя», — вскользь пошутилось Русинскому.
— Лучше так: директор магазина смотрит на разбитую витрину, — произнес Дед. — Сальвадор Дали точно вцепился бы в эту тему. Да, круто тебя звездануло. Но харэ валяться. Надо Митю хоронить.
Невероятным усилием воли Русинский заставил себя оторвать лопатки от мягкого ложа. Дед схватил его за шиворот и рывком усадил на диван.
— Кофе будешь?
Русинский отрицательно мотнул головой и тут же раскаялся в этом действии: боль ударила как нож.
— Посиди минут пять. Пройдет, — заверил его Дед и ушел из гостиной.
Похоже, Дед знал о чем говорил. Очень скоро Русинский вздохнул с облегчением. Состояние как прежде было поганое, но боль отступила.
Тем часом Дед шуровал посудой на кухне. Хлопнула крышка жестяной банки, захрустела кофемолка, звякнуло чем-то металлическим. Чиркнула спичка. Сознание Русинского поглотил запах кофе. Сначала запах возник как отдаленная неясная идея, затем как четкая мысль, разрастаясь все больше, заполняя сознание, и взорвался жаждой, когда в воздухе поплыло обоняемое подтверждение мысли. Дед появился с двумя чашками и протянул Русинскому одну. Единым махом Русинский выпил все. Обжигающая горечь приятно разошлась по телу. Дед внимательно посмотрел на него и сказал:
— Я мыть не стал — сразу понял, это твоя. Митя никогда не допивал.
Русинского качнуло. Он вскочил и ринулся в ванную. Когда он вернулся, бледный и хмурый, Дед закивал понимающе:
— Я так и подумал. Митина чашка. Ну извини, я только две нашел.
Как ни странно, после этих слов Русинский ощутил себя гораздо лучше. Раскурив сигарету, он задумался о своем нынешнем положении. Все было двойственно. С одной стороны, хотелось верить Деду, и седьмое чувство говорило, что верить можно. С другой стороны, Русинский был не настолько легкомыслен, чтобы после десяти лет работы в милиции доверять кому попало. Да и вообще привычка верить людям давно растворилась в море серной кислоты, которую Русинский считал неоценимым жизненным опытом. В общем, все говорило о том, что он по уши в болоте. Как его занесло в эту историю? Что будет дальше? Но сильнее прочего в голове пульсировали только два вопроса: кто такой Дед? Твари не задели его, и на лестницу он не побежал. Вопросы казались нестерпимыми, неотложными, но, сдерживая себя, Русинский спросил:
— Как они его убрали?
— Интересуешься? Элементарно… Их было двое… Судя по всему, сильные особи… Кто-то третий прикрывал — создавал нейтральный фон… Позвонили в дверь, Митя открыл… Они сразу вцепились в него, оба… Это мигом происходит, не успеешь и чихнуть… Но, видимо, Митя еще мог сопротивляться — вон, перевернуто все — и тогда они убили его. Работали как обычно: два удара, один в темя, другой в живот, есть такая точка, хара называется… Вынули все… Кишки-то ладно, а вот мозг… Теперь ты, Русинский, в их базе данных, — подытожил Дед. — Понимаешь, Митя не был воин, — свернув самокрутку, продолжил он. — Через него шла информация от Учителей, сталкеров.
— И кто теперь вместо него? — спросил Русинский.
— Найдут…
— А ты хочешь сталкером быть? — с отсутствующим видом спросил Русинский.
— Я воин, — отрезал Дед. — Не молодой уже, конечно, но голыми руками меня не возьмешь. Эх, опоздал я. Чуяло сердце: что-то не так, сразу почуяло, как только ты нарисовался.
Дед сплюнул табак на пол.
— Слышь, Русинский. А может, они вели тебя?
— Я никого не видел.
— Да ты находился в таком состоянии, что мать родную не узнал бы.
Русинский сжал зубы.
— Ладно, не напрягайся, — буркнул Дед. — Я в курсе. Три раза беседовал с архистратигом.
— Дед, что происходит?
— Да ничего особенного. Война. С одной стороны — хомо сапиенс, с другой — Твари. Они питаются энергией. Жрут ее напрямую. Как пиявки. Или суккубы, инкубы. Призраки. Люди сначала родят проблему, а потом от нее страдают. Вот и родили. На свою голову… Твари — это паразитарная популяция, как Митя говорил.
— Люди тоже не без этого.
— Все не без этого. Но когда берешь, отдавать надо. Твари не отдают. Хотя, конечно, есть такие махновцы, среди человеков, которые тоже…
— Тогда зачем эта война? Ради чего воюем?
Дед откашлялся.
— Понятно, — сказал он. — Михаил до тебя не достучался. Ну ладно, попробуем еще раз…
Дед сосредоточенно умолк, закрыл глаза и заговорил очень плавно. Русинский узнал голос Мага.
— Твари не враги и не друзья. Когда-то люди находились на той же ступени эволюции, что и Твари, и когда-то они займут наше место. Но проблема заключается в том, что среди Тварей образовалась особая популяция, которая считает себя выше всех и сама порождает проблемы. Но эта трудность возникла не без участия людей.
— Вкратце эта история выглядит так, — говорил далее Дед. — Раньше Твари не выделяли себя из общей гармонии мира, при всех ее временных перекосах, болезнях роста.
Много тысяч лет назад Твари, энергетические вампиры, пили энергию из половой сферы человека, из его первой чакры, расположенной ниже пупка, в основании позвоночника. Это нижний центр человеческого существа. В тот период все главные помыслы человека, основной приток его сил приходился на первую чакру. Таково было мышление людей; они только что осознали секс и решили, что это самое главное. Наибольшим авторитетом пользовался тот человек, который имел наибольшее количество партнеров и потомства. Древние люди — огромного роста и героического сложения — возводили храмы в форме половых органов, они разделили весь мир на мужское и женское начала, и в конце концов дошли до гомосексуализма и скотоложества. От последнего возникли так называемые «снежные люди» и другие человекообразные существа, ошибочно называемые предками человека. Фаллический, сексуальный культ встречается и сейчас, как атавизм, вроде хвоста. То был подростковый период развития человека, и Твари были причастны его уровня, хотя, конечно, они гораздо ниже в развитии.
Но все в этом мире работает как часы. Настало пора взрослеть, и цветущие архипелаги, на которых обитали древние расы, ушли на дно океанов. После наступило похолодание. Многие погибли, а тем, кто уцелел, пришлось бороться за свое физическое выживание, за жизнь своего рода, народа, сообщества. Так постепенно мы подошли к периоду, известному современной науке. Центр энергии постепенно поднимался все выше и выше. Соответственно менялись и Твари. Среди людей всегда были гении, те, кто был старше основной человеческой массы. Одни учили окончательной свободе и счастью, законам любви и освобождению, как многочисленные святые, учителя, риши, будды; другие — злые гении — были на порядок ниже предыдущих, и даже не на порядок, а несопоставимо ниже, потому что они не смогли освободиться от привязанности к самим себе, к своей личности. Они застряли в развитии как в сломанном лифте, но, разумеется, они заперли себя сами. Частичное просветление опасно; самолюбивость этих людей, их злость были воистину запредельны, их интеллект был изощренным. Они открыли ту эпоху эгоизма, в которую мы живем сейчас. Вслед за ними потянулось большинство.
Человечество растет не только в количестве, и злых гениев стало очень много. Тварей, что паразитируют на них, тоже прибыло. Вместе с энергией они пьют мысли своих доноров, и потому кажутся умными; в сущности это пиявки, некая разновидность космических элементалов, и потому они берут самое худшее.
Три тысячи лет назад Твари, так сказать, высшего порядка отъединились от остальных, подавили их, и начали активное вторжение в мир людей. Они вмешались так незаметно и решительно, что на сегодняшний день управляют политикой, финансами, даже культурой всех крупнейших и наиболее развитых стран, хотя их понимание не может подняться выше идеологии и коммерции. В центре идеологии — мысль о так называемом «Я», которое неспособно прожить без другой иллюзии — мысли, что все делится на белое и черное. Из этой мысли вытекают все остальные, создают замкнутый круг, полный страдания, и ментальный поток поступает к Тварям бесперебойно.
— И что же делать? — иронично спросил Русинский. — Снова думать яйцами? Или перебить всех Тварей и стать яйцеголовыми?
— Ты ничего не понял, — сказал Дед своим обычным хрипловатым голосом.
Это превращение внезапно разозлило Русинского, как будто Дед сошел с трибуны кремлевского съезда, вернулся в родной колхоз и вместо того, чтобы нажраться как все нормальные советские люди, продолжал докладывать. Наверное, советская власть все же задело Русинского своим ведьмовским помелом.
— Я вот чего не понял, — процедил Русинский. — Если Твари цепляют людей, то почему они тебя не цепляют?
— Так нечего цеплять.
Русинский больше не мог терпеть гладиаторский бой сомнений.
— Все это очень интересно, и может, ты и вправду избранный… Только почему я тебе не верю?
Дед улыбнулся в моржовые ницшеанские усы.
— И правильно делаешь. Вот Митя, например. Хороший человек был, ученый, но слишком верил во всякую фигню. У меня всегда было чувство, что он чего-то не понимает. Когда он говорил о Тварях, то прямо зеленел. И когда о людях, которые не въехали пока… А чего он понимал под матрицей? Ты понял?
— Я думал, ты объяснишь.
Дед раздраженно махнул рукой.
— И эта конспирация…
— А ты?
— Что я? Ты должен сам найти. Чего выставляться? Это что тебе, игра «Зарница»? Пионэры, блин? А Митя? От кого он шифровался? Неужто думал, что Твари не знают его адрес? Да они в курсе, когда он в первый раз в пеленки насикал. Кино насмотрелся, что ли?
— Тогда почему его убили?
— Подставился потому что! Не ждал. А может, они хотели вас двоих замочить, ты-то щегол еще, да вот опоздали. Нет, не думаю, что Митя получил какую-то особую шифровку. Хотя стоп.
Дед замер на месте и пробежал взглядом по квартире, как будто видел ее в первый раз.
— Ай-яй-яй… — прошептал Дед, подойдя к шкафу с книгами. Из ровного ряда выглядывал «Малый атлас СССР». Закладка из куска черной бумаги отметила страницу с картой Киевской области. Сделанная карандашом надпись гласила: «Река Полынь. Май».
— Ну и что это значит? — пробормотал Дед. — Ты понял?
— Понял, — процедил сквозь зубы Русинский. — Ну ты и говно, старый.
Дед врезал коротким хуком слева. Русинский судорожно хлебнул воздух и согнулся пополам.
— Был бы ты чужой, проигнорировал, — с легкой укоризной проговорил Дед и поставил книгу на место.
Русинский присел на диван и, пытаясь совладать с дыханием, через силу проговорил:
— Спасибо. Грохнуть бы тебя, падлу…
— Ночь на дворе, — тихо сказал Дед. — Митя ждет.
Пункт о доверии Русинский оставил на потом. Стараясь ни о чем не думать, он помог Деду завернуть покойника в ковер. Молча они вынесли сверток вниз, сложили в коляску, и тяжелый как судьба ИЖ, пробравшись на окольную дорогу, понес их из города прочь.
Дед заглушил мотор неподалеку от берега реки. Там, на небольшом полуострове, справа и слева поросшем соснами, горел костер. Из тени деревьев проступали силуэты автомобилей. Возле костра собрались несколько десятков человек в штатском и в желтых, синих, белых, черных и шафрановых рясах. Среди них Русинский рассмотрел несколько женщин. Пестрота одежд собравшихся была съедена темным, почти беззвездным небом. К тому же они так естественно вписывались в ландшафт, что Русинский заметил их только подумав, что здесь должны быть люди.
От реки поднимался холод. В глубине ночи поблескивали далекие огоньки города, словно сгорел дом и рассыпались головешки. Вокруг простиралось безучастное, ни в ком не нуждающееся пространство; что-то неясное поднялось с самого дна души, и потерявшись в этом холоде, Русинский подумал: «Не дай Бог оказаться тут одному. Когда некуда идти и никто не ждет. Если бы не город, я бы даже не заметил этого… Но разве кто-то ждал меня все эти годы? Кто? Лана? Работа? О нет… Или все-таки да?» Русинский сжался от чувства враждебности, но тут же поймал себя на догадке, что враждебность исходит не от этой спокойной роскоши вокруг, а из него, из того, что он хотел сделать, переставить по своим представлениям, обкромсать, победить, поставить на колени, от его мыслей и привычек и невидимых цепей, тянущихся к городу точно линия электропередачи.
Между тем люди направились им навстречу. Пестрая толпа уже приветствовала Деда, затем со сдержанным интересом поздоровалась с Русинским. Дед отошел в сторонку с высоким мужиком в черной рясе без креста. Его гладко выбритая голова поблескивала в лунном свете.
Тело Мага развернули, уложили на землю. У самого берега, прихваченная баграми, упертая в сваи старого мостка, стояла льдина. Без лишней суеты на нее постелили ковер, положили связки сухого хвороста и густые сосновые ветви. Сверху бережно возложили тело Мага.
Высокий в черной рясе — к нему обращались по имени Магистр — прочитал молитву на певучем языке, древность которого не вызвала сомнений у Русинского. Он идентифицировал язык как странную смесь древнеславянского, санскрита и другой архаики. Скорее всего, заключил Русинский, это не смесь, а источник тех языков, в которых нынче сведущи лишь камни пирамид да круги Аркаима.
Пока Русинский предавался аналитическим мечтаниям, Магистр снял с пояса флягу, сходную с той, что была у Деда, плеснул из нее на хворост и поднес крестообразную лучину. Костер вспыхнул, затрещал, зашумел. Баграми льдину вывели за сваи. Мощный поток подхватил ее и неспешно направил вниз по течению.
— Помянем, — сказал Магистр. Фляга пошла по кругу. Неразбавленный спирт обжег горло Русинского, и речной холод показался нереальным.
Затем все отошли в глубину берега, к костру. Русинский остался у воды. Рядом задумчиво курил Дед. Они смотрели, как в черноте ночной реки удаляется багряно-золотая свеча, озаряя лед сполохами искр, словно россыпью зеркальных осколков.
— Послушай, Дед, — тихо сказал Русинский. — Теперь вы будете вычислять, где снова родится Митя, в каком году, в каком теле? Как маленького Будду?
— Какой смысл? — не оборачивая лица ответил Дед. — Он не вернется… Каждый растает, как этот лед. Один океан на всех, и вчерашнему дождю не повториться. Так было всегда. Кто мы? Только дыхание… А все остальное — пыль, заряженная электричеством пыль. Вдохни этот воздух: он чистый, свежий… А только вернешься в мир людей, как начинаются грязные зеркала, грязные потолки, грязные книги, и нечем дышать, хотя все только и делают, что борются за кислород. Глупые люди…
— А мы? За что мы боремся?
— Не спрашивай… Ответ у тебя.
Русинский забеспокоился.
— Интересно, как я узнаю ответ, если не буду спрашивать?
— Тогда не отвечай вопросом на вопрос, не придумывай ответов. Все — вот оно, все уже есть.
Русинский задумался, тайно завидуя Деду и злясь на собственную злость, скользко метнувшуюся в сердце. Дед видит ответы в небе, он читает знаки в воздухе, а он не может проломиться сквозь воздух, как будто он дышит арктическим льдом.
— Не могу, — сказал Русинский. — Я ничего не вижу.
— Да неужели? — усмехнулся Дед.
— Ну, я вижу то, что и другие видят.
— И что это?
Русинский поглядел вокруг, пожал плечами.
— Луна… Весна… Все спят кругом…
— Потрясающе, — хмыкнул Дед. — Ты в Китае не был? А то, знаешь, был у них один поэт… Нет, не как китайский летчик, у них полным-полно поэтов, больше чем у нас, но ты сейчас его слова повторил.
— Я никого не повторял, — бросил Русинский.
— Да, да… — на выдохе прошептал Дед. — «Неподвижный туман. Луна. Весна. Сон» — стихотворение японского поэта Микаи Киорая.
— Я одного понять не могу, — снова возник Русинский, боясь показаться навязчивым и прекрасно понимая, что он слишком навязчив. — Зачем все это? Вот мы бегаем за Тварями, которые зло, и значит, мы добро? Кто мы?
— Не знаю, — бросил Дед. — Ни то, ни другое, ни третье. Потому что нет ни света, ни тьмы, серости даже нет. Все только мысли, а что такое мысль?.. Мы — все это. Выбрось «я» из головы.
Сзади послышался голос: кто-то звал их к костру. Не сказав больше ни слова, они втоптали окурки в серое крошево и направились в центр поляны.
Магистр вышел немного вперед.
— Братья и сестры! — негромко и твердо произнес он. — Собрались мы сегодня по такому случаю, что не хотел говорить сначала о делах. Но обстановка очень серьезная, так что простите, если что не так…
На завтрашнюю ночь Твари наметили удар по Моронскому дацану. Они верят в астрологию и считают, что завтра у них удачный день. Сами знаете, у них в Мороне стратегический интерес. Это крупнейший дацан в нашем регионе, опорная точка на всем пространстве Центральной Сибири, не говоря же о вкладе дацана в дело спасения живых существ. Там очень сильные ребята. Но сейчас их мало. Если Морон будет взят, в нашей линии возникнет огромная брешь. Впервые за семьдесят лет Твари готовы перейти Урал и ударить в самый центр Золотого круга Евразии, в сердце нашей обороны. Потому собраны лучшие силы с обеих сторон.
Нам противостоит отборная Серебряная дивизия. Руководит операцией лично барон де Фронтер, наместник Европы и проконсул Северной Америки. Вы помните события прошлых лет; это серьезный противник. С нашей стороны будут все: ребята из Питера, Суздаля, Твери, Новосибирска, Екатеринбурга, Абакана, Иркутска, Красноярска, Омска, Томска, гвардейские эскадроны из Читы, Улан-Удэ и Внутренней Монголии.
Раздался одобрительный гул. Магистр выдержал паузу и продолжил.
— Нас мало — всего тысяча. Мы оставили тех, кто несет караульную службу, и кто еще не принял Великую Присягу. Впереди — цвет вражеской армии. Силы неравные. Многие не вернутся из этого боя. Но отступать некуда. Мы — последняя на западе линия обороны, за нами — Гималаи, а тамошние отряды несут колоссальные потери, сдерживая натиск из-за океана. Необходимо во что бы то ни стало разгромить врага. Не остановить — именно разгромить. И помните, что месть врага не заставит себя ждать.
Когда тишина стала пронзительной, Магистр продолжил.
— Даже при поддержке монастыря Санпо мы сильно рискуем. Конечно, я говорю лишь об успехе операции. Поэтому необходимо обезглавить группировку противника. По нашим данным, Фронтер со свитой и преторианской сотней вернулся в Малкутск, чего не было уже тридцать лет. Разумеется, это большая честь для нашего города, и значит, мы должны блокировать его выступление.
Единственное место, где мы сможем разбить гвардейцев барона — это остров Алмазный, где нас поддержат дружественные силы. Для этого нужно отклонить маршрут его движения на восток, когда он пойдет на соединение с дивизией. Я разделил операцию на два этапа. На первом несколько человек отвлекут барона внезапным нападением, отводя его сотню в сторону Алмазного. Там будет находиться наша засада, и там мы будем решать задачу второго этапа. Отвлекать большими силами нельзя: нас в Малкутском отряде всего тридцать шесть человек. Брам, Андрей. Я надеюсь на вас.
«Верная смерть», — машинально подумал Русинский, уже давно почуяв приближение каких-то особых неприятностей, но взглянув на Магистра и постепенно начиная сознавать ситуацию, он ощутил только неловкость, как будто попался на мелкой краже.
Магистр произнес без нажима:
— Ребята, никто не заставляет вас, и никто не осудит.
Дед молчал и смотрел на реку. Русинскому до щекотки в горле захотелось курить, но вдруг он передумал.
— С другой стороны, терять нечего, — сказал он и закашлялся. Дед поглядел на него и, повернувшись к Магистру, кивнул.
Обратный путь Русинский не запомнил. Все что позже всплыло в его памяти — дубовый стол, Дедова самогонка и ослепительное солнце, бившее прицельно в левый глаз.
Дед разбудил его в десять часов вечера. Русинский заставил себя подняться со шкуры на полу. Остервенело сунул голову в бочку с водой, с трудом проглотил завтрак, и Дедов железный конь понес их за город. Проехав больше часа по хвойной темноте, Дед заглушил мотор и сказал: «Дальше своим ходом».
Лес кончился. Черная степь развернулась во все стороны. Небо уходило резко ввысь.
Несколько всадников, укутанных в черные плащи, с сияющей медью копий, вырвались на каурых своих жеребцах слева по горизонту и, покрутившись на месте, повернули на Запад. Немного позже с той же стороны потянулась цепочка тяжелых повозок в сопровождении других всадников. Деревянные колеса вдавливались в мерзлую почву. Молодые волхвы несли шесты с конскими черепами на верхушках. На копьях воинов ветер рвал красные бунчуки. В окружении трех юношей, опираясь на длинный посох, шел крепкий старик с длинной черной бородой и спускавшимися до плеч волосами, открытыми из-под откинутого на спину капюшона. Позади мычали коровы, плелись козы и бараны. Мотались гривы коней. Из повозок доносился детский плач; женщина пела убаюкивающую песню на языке, что показался Русинскому неизвестном, но чем внимательнее он вслушивался в слова, вольные и плавные, как ветер, как пологие сопки вокруг, тем сильнее становилось предчувствие, что он сейчас поймет, и тем дальше отодвигалось понимание.
Странная цепочка прошла по краю горизонта и растворилась в пространстве. Когда исчез последний звук, Русинского сотряс приступ нервного кашля.
— Отмотало на семь тысяч лет назад, — констатировал Дед. — Такое бывает, особенно в апреле.
— Кто это?..
— Может, и мы с тобой.
— И куда идем?
— На Урал… или в Иран. В Грецию, Норвегию, на Днепр, Дон, в Италию… Откуда я знаю? Здесь проходила Коровья Дорога. Память о ней осталась только в мифах. Эсхила наказали за то, что он выдал ее в «Прометее» своем. Так что сильно не трепись, масса везде одинаковая, русская, еврейская, американская… Какая угодно. Не надо, граф. Поднимут на смех.
Русинский поленился спросить, с чего вдруг Дед решил назвать его графом, и приписал это слово необъяснимым идиомам его сознания. Они вошли в железные ворота, проникнув внутрь своеобразного городка, образованного рядом бытовок. Дед уверенно направился в один из вагончиков. Вскоре он появился, держа в руке связку больших амбарных ключей.
Впереди похабно распласталось кладбище разбитой техники. Десятки машин, проржавленных под ветром и дождем, напоминали металлические кости цивилизации — то, что останется после нас, подумал впавший в элегическое оцепенение Русинский.
По извилистой тропе, с обеих сторон окаймленной глубокими колеями от колес грузовиков, они приближались к скотомогильнику. Местность была открытой, голой. Справа начинался спуск — там был овраг; его обратная сторона поросла деревьями. Слева поднимались сопки. Четырехугольный квадрат скотомогильника напоминал бастион. Сходство усиливал ров, проходящий по периметру бетонного забора.
Перед могильником располагался двор. Повсюду сквозило заброшенностью. Слева от входа находилась полуразваленная сторожка. Стену изукрасили аккуратные надписи: кто-то кому-то признавался в любви. Не хватало кукушки, отсчитывающей годы.
— Пошли отсюда, — сказал Дед. — В засаде подождем. Там выпьешь вот это.
И подал свою флягу. Русинский осторожно снял крышку. Пахнуло травным запахом, словно он вышел из прокуренной комнаты в цветущее летнее поле.
— Это что? — спросил он, когда они поднялись на холм метрах в тридцати от скотомогильника и остановились в березовой рощице на склоне.
— Это Дхаммавахана, — ответил Дед, устраиваясь поудобнее за стволами деревьев. — Специальное средство, типа мантры. Не наркотик, но и не напиток «Буратино», так что не особо увлекайся. Чтобы Твари не засекли, надо выйти на относительно высокий уровень. Эта штука махом вознесет тебя в Нэфеш, Манас, духовный разум. Но когда пойдешь в глубину, не обольщайся. Для настоящего освобождения нужно работать самому, без этих костылей, и следовать гораздо дальше, насквозь, навылет. В общем, считай, что это экскурсия.
— Так ведь я был уже.
— Ты был в раю, хоть и не мог прочувствовать это. Михаил к тебе снизошел. А там, куда ты поднимешься, нет никаких Михаилов. Там есть все, одно… Да и не подъем это, потому что нету ни верха, ни дна. Харэ, потом осознаешь. Не мастак я пиздеть.
Выпив, они какое-то время сидели молча. Дед с кряхтением прилег на бок, посмотрел на свои лобастые часы и сказал:
— Рано. Если есть вопросы, задавай.
Русинский решил использовать возможность, но первый вопрос вспоминал с напряжением.
— Слышь, Дед, — сказал он, раскурив сигарету. — Ты, вообще, религиозный человек? Я слышал, все старые евреи жутко набожные.
— Я — нет, — ответил Дед.
— Ну а в Бога ты веришь?
— А ты веришь в этот воздух?
— А чего в него верить?
— Вот бросишь курить — и вопросов не будет.
Русинский поглядел на сигарету, немного посомневался и потушил ее о землю.
— Я немного не о том. Бог — это что вообще?
Дед свернул сигарету и спрятал в карман кисет.
— Понимаешь, в чем дело, — сказал он. — Когда-то люди ясно чуяли, что они не сами по себе. Ну как небо в Израиле… или в горах. А потом они придумали слово «Бог» и все как-то опустилось. Равнина, потом ущелье…
Понимаешь, идея — это такая вещь, которая отделяет тебя от единства. Ты как бы уже не то, что видишь. Есть ты, и есть то, что ты видишь, как бы. Полная шиза. Ну а дальше — больше: мол, я такой великий, что все должно падать передо мной на карачки. Затем люди подумали: а на кой хрен мы будем чистыми? Давайте трахаться, жрать, хапать, а Бога отложим в сторону, а когда надо будет, придем в специально отведенное место и помолим его о прощении. А Он простит, Он — Абсолютная Любовь…
И появился этот самый кошмар, вся эта хуилософия, в котором люди теперь обитают. Навоняли, а дверь открывать не хотят, и борются за то, кто больше всех навоняет. Потом коммунисты решили, что Бога вообще не надо: если все станут сознательны, то лишнего никто себе не позволит. А не хотят люди взрослеть. Их пока под жопу не пнешь, с места не сдвинутся, даже если дом горит. Есть и такие, которые мечутся туда-сюда, а дверь из туалета не находят. Таким мы помогаем. Да ладно… Я сам такой был. И ты вот мечешься.
— Ну да, мечусь, — сказал Русинский. — Ты же нормально объяснять не можешь. И меня еще одно интересует. Вот мы служим добру. Богу, стало быть. А Твари кому? Сатане?
— Когда ты там просыпался, на диванчике… Ты что видел во сне? Капли, наверное?
— Ну ты гэбэшник…
— Я лил на тебя воду из чайника. И вот лежал ты, и сочинял всю эту байду про капли, и думал, что это круто аж деваться некуда. Что смысл в этом какой-то есть. А все потому, что ты просыпаться не хотел. Так бы и сгнил там, если б я тебя в ребро не звезданул. Вот в тот момент я и был Сатаной.
— В других обстоятельствах я бы грохнул тебя.
— В душе ты человек религиозный, — согласился Дед. — Ну и что получается? Что Бог — это во сне, а Дьявол будит?
— Ну ты и дурак, Русинский. Ты во сне что видел? Бога или твои мыслизмы?
— Ну, мысли, наверное.
— Наверное! Мысли — это то, что заставляет тебя спать. Это и есть сон. И это Дьявол, это — твое особое я, которым ты отгородился от Бога. Даже когда ты начинаешь думать о Боге, мол какой я охренительный теософ, какой я святой, то ты просто размазываешь мысли по небесам, и получается дерьмо, а не освобождение. Теология, психология, философия… Психушка. Тоталитарность. Фрейда мало на них. Великий был человек… Так обосрать все эти цацки…
— Значит, Сатана — это что-то вроде будильника? — не унимался Русинский.
— Ты еще скажи — что-то вроде ментовской дубины. Хотя в каком-то смысле… Знаешь, парадокс заключается в том, что все случайно в этом мире, и нет ничего случайного. Когда поймешь это, тогда будешь вопросы задавать. А понять просто. Объедини то и другое. Стань сознательным. Упади в это небо. Это и значит — проснуться.
С некоторым удивлением Русинский заметил, что его ноги медленно поднимаются, тело как бы раздваивается, — тело, к которому он так привык за свои тридцать шесть лет, оставалось лежать на земле, и словно посторонний наблюдал тень, более прозрачную, сиявшую как лунный свет. Он понимал, что в любой момент может вернуться в одно из своих тел, и в тот же миг тонкая эманация исчезнет, снова спрятавшись внутри кожи, костей и мышц.
Русинский заметил, что давно лежит на спине строго параллельно земле, только на высоте около пятидесяти сантиметров над заснеженной почвой. Он парил в воздухе.
Это вовсе не напоминало клоунское парение космонавтов в консерве корабля. Пространство вокруг было ясным и свободным — родной средой обитания. Они перебросились парой фраз, но, скорее всего, звука в привычном понимании не было: мысли направлялись напрямую от одного сознания к другому.
Затем Русинский почувствовал, что темнота вокруг него расступается, но не так, как происходит, когда глаза привыкают к темноте. На самом деле темноты не было. Пространство заполняли странные движущиеся объекты. Одни были похожи на мыльные пузыри, только длинные и вытянутые; колыхаясь в воздухе, они проплывали в разных направлениях, и все сияли изнутри. Неясные тени, едва различимый шепот стоял вокруг. Но процесс распада продолжился, странным образом собираясь в одно, и вот уже не было ничего, кроме ослепительного экстатического сияния, бесконечно мудрого, спокойного, глубокого, в чем растворялся даже свет…
Дед внимательно следил за его душой, становящейся прозрачной. Русинский видел бесконечную перспективу. Он осознавал, что гораздо большей частью принадлежит этой тени, отбрасываемой невидимым солнцем, которое — он точно знал — светит где-то рядом, несмотря на темное время суток.
Потом его сознание вспыхнуло как отблеск ослепительных лучей и открыло, что все — обман, мистификация, как и он сам, и все его тела, сколько бы их ни было, и все окружающее, и все чем можно его воспринять — настоящее было рядом, здесь, в нем. Вдруг раздался голос Деда. Голос доносился не справа, не слева, не с других сторон, а прямо в cознании. Скорее то был даже не голос, а почти неуловимая вибрация, повлекшая Русинского в обратный путь.
Сгущаясь в мысль, Русинский блаженно подумал о расстоянии и границах, которые ничего теперь не значили, вместе с той сворой, что создала их, и властвует над ними.
— Внимание, — произнес Дед. — Гости.
Из-за края холма, скрывшего отдаленную сторожку могильника, потянулась колонна легковых машин с автобусом «Икарус» посередине. Машины — их было около пятнадцати — окружили могильник по периметру. Захлопали дверцы. На свежий воздух вышли респектабельно одетые фигуры и направились к площадке у стальных люков могил.
В темноте трудно было разобрать лица, но всеми заправлял невысокого роста человек в кожаном пальто. Среди собравшихся царило праздничное возбуждение, как будто на первомайской демонстрации. Предводитель что-то произнес о холодном времени года, угрожающем физическим телам, и Твари — а это несомненно были они — вернулись по машинам и заперли двери. Через несколько минут над крышами авто начали неспешно подниматься призрачные силуэты. Сначала макушка головы, затем лицо, шея, плечи, и вот уже вся фигура зависала в воздухе и, сделав легкое усилие, перемещалась в ровный квадрат могильника.
Пятьдесят бледных фигур, всплывших над «Икарусом» почти одновременно, напоминали грибы-поганки, вылезшие из земли по приказу Бабы Яги, алчущей новой дозы. Пока происходили эти эволюции, вождь в кожаном плаще колдовал у люков могильника. Он произносил долгие тянущиеся в воздухе заклинания, состоявшие главным образом из гласных.
— Это сензар, — раздался голос Деда. — Древний священный язык. Его раньше все маги на планете знали.
Из люков потянулся свет, бледный и серый. Хлынувшие из могил струи излились на землю, собираясь в подобие тумана, сгущаясь в шарообразный ком. Вдруг из туманного шара вышело одно существо, за ним — другое, третье, четвертое…
Русинский насчитал чуть больше сотни существ; то были кони всех мастей и пород. Они вышли из загона, собрались в поле и мирно стояли, прядая ушами и мотая гривами.
Увидев поджарого буланого жеребца, колдун гортанно крикнул и выпрыгнул из физического тела, будто сбросил пальто. В тот же миг он оказался на коне, который гарцевал под ним, чутко внимая каждому движению воли хозяина. В его левой руке — судя по уверенной изящной посадке, он был опытным кавалеристом — зажегся луч серебряного света и, уплотнившись, превратился в меч. То же происходило и с другими Тварями.
Набор оружия был самый разный: витиеватые топорики на длинных ручках, копья, пики, мечи, луки, дубины, кистени, сабли, шашки, мечи, цепи, трезубцы, диски с отверстиями для захвата. Все сверкало лунным светом. Тени сосредоточились в колонну и устремились прямо и покато вверх.
— Скорее! — прохрипел Дед. — Уйдут, козлищи.
Тени отодвинулись вдаль.
Дед и Русинский побежали к табуну. Дед схватил за гривы двух коней и приказал Русинскому взять еще одного. Животные повиновались. Когда они стали в ряд, Дед произнес: «Дхаммавахана!»
В тот же миг Русинский обнаружил, что стоит на высокой колеснице. Прямо и по бокам выступали прочные золотистые борта. Пара двухметровых колес, подбитых медными шинами, поблескивала прямыми лучами спиц. На осях торчали длинные серпы. Пол, сплетенный из кожаных ремней, пружинил под ногами. Черные кони, запряженные веером, нетерпеливо фыркали. В руке Русинского было короткое копье, на поясе — меч.
Дед стоял слева, сжимая вожжи. За одно плечо он перекинул боевой персидский лук в чехле, за другое — колчан со стрелами. Дед уверенно потянул поводья на себя. Колесница тронулась, покатилась по воздуху и начала разбег.
Они взлетали вверх по спирали, очерчивая сияющие круги. Скорость нарастала с каждой минутой. Пружина разбега развивалась, набирала мощь, и вот, установив курс, Дед оглушительно свистнул, кони взвились и вокруг замелькали звезды.
Русинский впился руками в край борта. Где-то под копытами коней проплывал ночной Малкутск. Мигали трассеры микрорайонов; прямые улицы переливались синими, красными, желтыми огоньками. Они были на высоте около десяти тысяч метров и набрали ее так быстро, что захватывало дух лишь стоило об этом подумать. Страха не было — только чувство полета, непередаваемое, мощное, быстрее ветра (внезапно он оценил это сравнение, давно казавшееся ему избитым).
Они сделали круг над городом и устремились к северо-востоку. Черный клин Тварей перечеркнул небо. Клин то выравнивался, то рассыпался в черный шлейф, виляя змеиным хвостом.
Дед плавно завел колесницу вправо и повел на вражескую колонну. В ушах засвистел ветер. Колесницу накренило, но они врезались в самый центр клина.
Впереди вздрогнуло, закричало; вражеская сотня развернулась и, секунду постояв на переминающихся ногах, начала поворачиваться к колеснице.
Атака захватила Русинского. Он пылал, как будто подожженный лучом зари, все было ясно и открыто, все вело к славе, и в этот миг Русинский понял, что его сила — это его мысль, и власть ее безгранична, отраженная согласием небес, и что орда перед ним — лишь тьма и зло, и жадность, и налившись бешеной силой, он содрогнул пространство древним кличем:
— Уррра!!!
Они врезались в центр колонны. Прошили ее насквозь, вернулись к исходной точке и вновь повторили маневр.
Круги превращались в спираль; с каждым разом исходная точка отодвигалась все дальше, отводя Тварей от намеченного маршрута. Летели встречные тени, и Русинский был копьем, а копье — Богом.
Послушные кони рвались вперед. Расчерчивая небо широкими кругами, колесница очищала небо, распыляя все вокруг, и кони вздымались на дыбы, снова бросаясь в пекло.
В последний миг, выхватив меч с победным криком, Русинский увидел несшегося на него всадника и перекошенное ненавистью лицо, рыжую гриву на шлеме и сведенный судорогой рот, и со свистящим ударом чудовищной палицы Русинский рухнул куда-то бесконечно в глубину, в пустоту и безмолвие.
25. IV.1986. 19:20 м.в.
— Вставайте, граф. Вас ждут великие тела.
Русинский с трудом разлепил веки. Свет люминесцентных ламп разливался в пространстве, границы которого он еще не мог определить.
Приподнявшись на локте, Русинский попытался встать. Тошнота откинула его обратно на спину, но справа и слева возникли двое похожих на статуи атлетов и, схватив его под мышки, вскинули в вертикальное положение. Русинский несколько раз глотнул воздух и откашлялся так, что казалось, вылетят мозги. Тошнота понемногу отступила.
Он находился в большом бетонном гараже, где в ряд выстроились трофейный «Виллис», белая «Победа», красный «Мерседес» и четыре «ГАЗ-24» того траурно-черного цвета, что всегда оставлял в его сердце неизъяснимо тоскливую ненависть к властям, когда членовозы областного значения проносились по улицам Малкутска.
Пошатываясь, пытаясь унять дрожь во всем теле, Русинский исподлобья уставился на расплывчатую фигуру, стоявшую напротив. Когда мельтешение и молочные сгустки сошли с его глаз, он увидел, что перед ним — Гикат Миртрудамаевич, улыбающийся с веселой насмешливостью.
— Признаться, не был уверен, что вы очнетесь, — произнес он. — Мои орлы переборщили. Да и я попал вам, сударь, прямо в лоб. Но черт побери! Крепка мистическая кость!
И он жизнерадостно, с чувством хлопнул себя по коленке. Затем энергично повернулся, что-то приказал рыжим атлетам и скрылся в проеме стены.
…Путь по коридору, обитому дубовыми панелями, занял около пяти минут. Русинского провели в неярко освещенную залу без окон. В углах висели канделябры с зажженными свечами. Пахло оплавленным воском, корицей и табаком.
Комнату наполняли какие-то люди; опустившись в жесткое кресло с широкой прямой спинкой, Русинский присмотрелся к окружающим. Вскоре его глаза привыкли к полумраку. Странная статуя в центре комнаты, бассейн в углу, гербы королевских фамилий, развешанные по стенам будто охотничьи трофеи, черепа на книжных полках у фолиантов, вероятно, написанных обладателями этих черепов — Русинским исподволь овладевало чувство, что эту картину он уже видел. Все смешалось в его голове. Привычные связи мыслей распадались, бродили точно дрожжи, вновь соединяясь в непривычных и настораживающих сочетаниях. Русинский впился руками в подлокотники кресла. Он не мог понять, что же происходит, но решил не торопиться до первой возможности сделать вывод.
В комнате находились шесть живых существ. На привольном резном диване сидел Агродор Моисеевич. В глубоком белом кресле — не столь высоком, как у Русинского, зато гораздо более комфортном (такие он видел на картине «Ходоки у Ленина») вальяжно курила дама редкой, но определенно порочной красоты. Ее голову на сильной упрямой шее венчала корона, сплетенная из зеленоватых волос с золотым отливом; в прическе поблескивали изумруды. Галантно склонившись над ней, стоял длинный худой мужчина с эспаньолкой; в нем Русинский узнал врача из ординаторской. Время от времени тот с шаловливой улыбкой что-то шептал даме, и она бархатно смеялась, обнажая жемчуг зубов и, отставив длинный мундштук с дымящей сигаретой, бросала заинтересованные взгляды на Русинского. Лицо дамы не показалось ему незнакомым, и чувство узнавания окрепло, когда он вспомнил о нелепой гибели Семена. Болотная тина на озерном берегу не портила специфическую красоту дамы, да и белоснежный парик, пышный как взбитые сливки, тоже когда-то был ей к лицу, но тонкие жестокие губы и лихорадочный блеск глаз перечеркивали эту роскошь.
Между креслом и диваном расхаживал, заложив руки за спину, целитель из психушки. Только сейчас Русинский заметил его невысокий рост — не больше метра шестидесяти. У глыбы секретера сидел на корточках высохший мужичок с серым морщинистым лицом. В нем было что-то обезьянье — точнее, нечто от мумии обезьяны. Оживляло его лишь то, что время от времени он презрительно цыкал, сверкая платиной зубов. Этого типа он, несомненно, видел в комнате Тони. «Значит, жив», — подумал Русинский без всякого движения чувств.
По другую сторону секретера стояла пышнотелая женщина с короткой стрижкой и мужиковатым лицом. Она походила на партизанку из самой глубины леса, попавшую в плен, с той разницей, что ее тело от шеи до пят было покрыто не грязью и тряпками, а пурпурным балахоном с круглым вырезом на животе; шею отягощала массивная золотая цепь. Глаза и волосы были бесцветны. Независимо от направления взгляда, глаза смотрели с отвращением.
И, наконец, в дальнем углу комнаты, возле небольшого бассейна с мерцающими на поверхности воды фонариками, скрестив руки на высокой груди, склонив красивую голову, стояла та, кого он знал под именем Лана.
…Как бывало с ним в тяжелых ситуациях, решение которых откладывалось по независящим от него причинам, Русинский не чувствовал ни страха, ни подавленности — только любопытство. Оглядев комнату еще раз, он заметил, что она отделана с большой, даже чрезмерной роскошью. Стены и потолки покрывали золотые узоры, но канделябры, ручки, портсигары и трутницы на столах были серебряные, из чего Русинский вывел, что господа ценят скорей серебро, чем золото, и, стало быть, поклоняются скорей Луне, чем Солнцу. Это могло означать многие и совершенно противоречивые вещи — цивилизация слишком далеко зашла в вольных трактовках древнего символизма, но вдруг вспомнилось, что колдуны древнего материка, ныне сохранившегося только в легендах, считали Солнце женским и второстепенным светилом, отдавая молитвы Луне. Его догадку подкрепила статуя в центре комнаты: мужик исполинских пропорций держал в руках точную копию Луны, представлявшую собой многократно увеличенную в размерах головку пениса. Все было из серебра.
— Вы увлекаетесь эротической карикатурой? — спросил он у Гиката.
Доктор остановился и всплеснул руками — впрочем, уже без той заполошности, что отличала его в стенах подшефного дурдома.
— А вот и наш великий копейщик! Сударь, я чертовски рад вашему пробуждению. Знаете ли, это непросто — вернуть копейке рыночную ценность.
Дама в кресле рассыпала хрипловатый, но не лишенный приятности смех. Передав мундштук своему спутнику, она перекинула ногу на ногу и внимательно воззрилась на гостя. Шелк ее черных чулок лоснился как намасленный.
«Если я в дурдоме, то тут можно жить. Но только если я в дурдоме», — подумал Русинский, отгоняя от себя тяжелые предчувствия.
— Признаться, мне здесь интересно. Только к чему это все? — сказал Русинский и обвел рукой комнату. — Переизбыток мебели. Не могу разобраться.
— Мы поможем, — вкрадчиво ответствовал Гикат. — Видите ли, ваш друг Пьер был абсолютно прав. Очень скоро наша милая советская отчизна — под руководством партийных кадров, разумеется — покончит с иллюзией равенства и разделится на бедных и богатых. Развод, так сказать, будет оформлен официально. Вам, смею спросить, что больше нравится? Какая категория граждан? Если можно, отвечайте со всей допустимой серьезностью.
— Если серьезно, то бедные взывают к жалости, а богатые безжалостны. А я не жалую ни тех, ни других.
— Я так и думал. А посему позвольте еще одно пророчество: вряд ли, сударь, в новой социальной парадигме вам угрожает успех, ведь после грандиозной перестрелки здесь останутся только рабы, господа и философы. И если первые две категории слеплены из одного вещества, то третьи всегда где-то сбоку… Мусор. Воистину мусор! Я решительно против философистов. Их проповеди заразительны, но все они асоциальны, даже когда они продажны, даже когда возносят фимиам публичным ценностям. Устои общества — позвольте напомнить — покоятся на том основании, что одни покупают других, и так снизу доверху, и по наследству. Это величайшая идея; она объединяет всех неповторимых индивидов, объединяет реально, и без нее несть мира сего! Идея рая на Земле; вот что я имею в виду. Вероятно, вы не отрицаете действенность денег, ибо на деньги можно купить будущее, а бывает, что и минувшее; но в идею вы точно не верите. Вы хуже люмпенов, — он улыбнулся учтиво. — Вы продаетесь ровно настолько, сколько требует ваша материально-психическая оболочка. И социальная, в том числе. Скорлупа. Между тем общество нуждается в полной — вы слышите? — в полной самоотдаче; оно страдает от избытка нейтральности. Однако, — он сделал паузу, — я не думаю, что в глубине души вы относите себя к этим несчастным. Нет, вы не настолько глупы. В самом деле: ну стоит ли отказаться от мира, пробить оболочку, и оказаться в унылой пустоте? Что она? Всего лишь поле грез, чистое поле, где никто не мешает мечтать. Это удел слабых, сломленных, и вы понимаете это, господин Русинский. Во имя грядущего, ради спасения мира сего мы призываем под свои знамена все лучшее, сильное; мы отделяем зерна от плевел, мы формируем высшую касту нового мира. Нами досконально изучено ваше досье. Вас не умели оценить, ибо некому было ценить вас, но я могу воскликнуть лишь одно: браво! Браво!! А теперь позвольте перейти к официальной части нашей беседы. Я уполномочен сделать небольшое деловое предложение. Речь идет о работе в нашей организации. О работе, причастность к которой означает высокое положение в обществе и весьма обеспеченное бытие.
Быть глупым иногда волнующе-приятно. Пьяная задышливая волна («Да, да, все так и есть, не оценили, а я такой, такой!..») прошла по позвоночнику Русинского, обожгла, хлынула в мозг, но внезапно исчезла, на миг оставив его в тоске и замешательстве. Он попытался вернуть эту приятную волну, вспомнить ее и вновь очутиться в сладком огне, но что-то заставило его расслабить руки, словно уронив авоську с новогодними апельсинами.
Замешательство вернулось, и внезапно Русинскому показалось, что его облизали с головы до ног, облили соусом, посыпали специями и положили рядом с кипящим котлом, вокруг которого расселись голодные каннибалы. Закружилась голова, желудок свела тошнотворная легкость. Звуки, цвета, лица людей, свечи и кресла, — все слилось в один ослепительный круг, завертелось и сорвавшись с невидимой оси рухнуло в прошлое, и он увидел себя. Он сидел здесь, в этом самом кресле, впившись пальцами в дубовые подлокотники, но это было в другое время и он был другим, совершенно другим, но все же он был тем самым человеком, и что-то объединяло их, что-то огромное, тонкое и необъяснимое.
Настал тот самый миг, когда открывается память о прошлой жизни, в которой мы забыли что-то главное, словно поезд ушел, и унес то, ради чего затевалась поездка. Мы стоим на перроне ошеломленные, без денег, документов и цели, и других вещей, которые, как думается нам, имели смысл и значение. Все что нам остается — продолжать дорогу, придумав некий маршрут и надобность, или идти в привокзальный мир, и строить хижину, и вживаться в привычки таких же потерянных. Впрочем это не самое трудное; бывает так, что каким-то непостижимым образом мы возвращаемся в почти забытое купе и начинаем вспоминать что было; мы находим исходную точку, карту пути, или заметку в блокноте, или ту важную мысль, которая сопровождала наш последний вздох, и может быть, самое сложное в этом мгновении встречи — смириться, открыться, не сжимаясь в удивлении и страхе.
Русинский открывал купе воспоминаний, шатаясь в полной темноте, словно в ту пьяную ночь, когда он покинул поезд. Он сдерживал себя, опасливо замирал на месте, но как только он решился повернуть ключ, что-то толкнуло его и швырнуло вперед, и то, что он увидел, заставило его вздрогнуть.
Ударило холодом. Стало тоскливо, невыносимо. Русинский окаменел. Да, он знал этих людей, и знал их слишком хорошо. Настолько, что любые средства годились, чтобы избавиться от них. А беспощадная разбуженная память раскрывала свои двери и вела туда, где все бесновалось темным огнем, и отступать было некуда, и некогда было жалеть себя.
…Из небольшого бассейна в углу раздался сочный всплеск. Привлеченный звуком, Русинский вынырнул из кошмара памяти и почувствовал себя еще хуже. На глубокий ковер вышла пантера, с наслаждением отряхнулась и, проследовав в центр комнаты, задумчиво и преданно поглядела Русинскому в глаза.
— Роксоланочка, милая… — проворковала женщина в кресле и потянулась вперед, чтобы погрузить пальцы в шерсть пантеры.
— Интересное имя, — заметил Русинский. — Где-то я уже слышал.
— Мы научили кошку плавать, — удовлетворенно констатировал Фронтер. — Вода — естественная стихия, эти организмы на семьдесят процентов состоят из нее. Вы, кстати, никогда не думали об этимологии слова «замочить»? Или, к примеру, веревка. Учитывая метафизические склонности вашего ума, полагаю, что для вас этот способ тоже приемлем. Ведь что такое петля? Это круг и крест. Вам никогда не приходило в голову, что петлю — египетский крест, ключ от небес, ныне, как ни странно, обозначающий женское начало и пространство — цари держали его в левой руке? Рекомендую задуматься. Ибо, несмотря на то что вздернуться — это гораздо богаче в метафизическом смысле, нежели танцевать на кресте, в случае отказа вам остается одно: молить своих ментовских богов, как всякому, qui sibi collo suspendia praebet.[5] Искренне полагаюсь на ваше благоразумие. Ибо непосредственность, с которой вы…
Дама в кресле топнула каблучком.
— Довольно! — воскликнула она требовательно. — Карты на сукно. Граф уже давно среди нас.
Русинский расхохотался.
— Брависсимо, барон! Вы превзошли самого себя. Даже в Лионской ложе вы не рекли вдохновеннее. Такая, знаете ли, дубина интеллектуального гнева.
— Какая пошлость, — заметил Гикат, вытирая краешком белоснежного платка подбородок. — Дубина. Нет бы сказать: «магнум». Или, милости ради, «пээм». Ведь вы неплохо обучились, я прав? Но это пустое. Послушайте, граф. Мы не для того собрались сегодня, и не для того отпустили вас тридцать семь лет назад в это… гм… внутриутробное плавание — в новое воплощение, точнее сказать, как вы того желали, — чтобы выслушивать сейчас вот эти контраверсы. Я, знаете ли, довольно прочно занял ваше место и никто не даст мне солгать, что ваши обязанности я выполнял не хуже вас, а то и лучше. Совесть надо иметь. Так вы пришли в себя, мой Сен-Жермен? Или вам память отшибло? Нет, определенно вы кретин, извините за искренность. То вы польститесь на животность бытия людского, и вас уже перестает устраивать ваша жизнь, то заставляете меня разыгрывать перед вами выступление в палате лордов, и все только затем, чтобы спросить: вы по-прежнему с нами или против? Кстати, этот дом — ваш.
Взгляды присутствующих сошлись на Русинском (будем называть нашего героя так, ибо все привыкли к этому его имени гораздо лучше, нежели к прошлому, когда его звали граф де Сен-Жермен, не считая множества псевдонимов, которые он принимал сообразно политической ситуации и выполняемых им задач).
Русинский улыбался. Он позволил себе расслабиться, хотя еще не понял, как выбраться из этой передряги. Барон хлопнул в ладоши.
— Ну что же, вся братия в сборе. Начните ритуал, мой граф!
Русинский обвел взглядом собравшихся. Разумеется, ни один из них не изменился, как за полный впечатлений и переживаний день не меняются домашние стулья; изменения претерпел он сам, изменения, что начались еще пятьдесят лет назад после одного особенно тяжелого расстрела, которым он руководил, и сейчас каждый выступал из полумрака в своем прискорбном и навязчивом постоянстве. — Аббат Луи Констан, он же Элифас Леви. Покажись! — внятно произнес Русинский. Врач-реаниматолог встрепенулся, подошел и поцеловал фалангу указательного пальца на правой руке Русинского, где находился мистический перстень Соломона, невидимый для посторонних глаз.
— Жак де Молэ, командор мальтийский. Покажись!
Тот, с кем он беседовал под именем Агродора Моисеевича, повторил движения епископа.
— Ольга, княгиня Киевская. Покажись!
Дама в ажурных чулках поднялась со своего глубокого кресла и, насытив воображение Русинского долгим влажным взглядом, повторила приветственный ритуал.
— Иоанна, Папесса Римская. Покажись!
Дородная женщина в пурпурном балахоне повторила все необходимые действия, сохраняя презрительное выражение глаз.
— Иоанн по кличке Богослов, король каторжников. Покажись!
Синекожий потушил в ладони сигарету без фильтра, с неохотой поднялся на ноги и танцующей походочкой приблизился к Русинскому. Глумливо сымитировав обряд, он потрогал зад аббата и цыкнул в сторону пантеры. Животное испуганно прижалось к полу. Аббат вцепился руками в горло Иоанна, но одернул пальцы под взглядом председательствующего.
— Ревекка де Лион. Покажись.
Лана оторвалась от стены, прислонившись к которой стояла все это время, подошла, стала на колено и поцеловала руку. В ее глазах Русинский заметил перемену: тоска исчезла, полностью уступив место покорности.
— Превосходно, дамы и господа! — всплеснув руками, произнес Фронтер. — Мы все убедились, что наш милый граф опять в своей тарелке. Итак, сударь: вы обещали помогать нам, едва организация ощутит в вас потребность. Этот миг настал. Наша акция по запасению ментальной энергии почти завершена; время идти в наступление. Организация взыскует вас.
— Я попросил бы избегать советских арготизмов.
— Как пожелаете, — бросил барон де ла Фронтер, ибо так его звали вплоть до Октябрьской революции, после которой он в очередной раз сменил физическую оболочку, без особого труда завладев личностью какого-то большевика.
Следует пояснить, что это неприметное имя — Фронтер — было одним из череды его имен, как впрочем у всех собравшихся в этой зале. В разные века этих людей именовали по-разному, и проделанная ими работа наполнила психушки постояльцами, а учебники истории — персонажами. Барону нравилось имя Фронтер, и оно стало его домашним обозначением. Революция была привычным делом для Фронтера. Модным в те поры маузерам и наганам он предпочитал холодное оружие. Командуя корпусами и дивизиями, Фронтер использовал любой удобный случай и собственноручно вырезал всех, кто попадался под руку: белых офицеров, махновцев, казаков, проштрафившихся красных бойцов, детей и женщин. В конце двадцатых годов Фронтер понял, что лучшее место для него — НКВД, где он успешно сеял междуусобицу и взаимные подозрения, собирая урожай собственноручно. Развитие советской истории не интересовало Фронтера; лишь Вторая мировая внесла некоторое разнообразие. Барон не жалел людей, телами которых пользовался, и за четыре года войны всласть успел повоевать в обоих враждующих станах. Бывший учитель маршала Жукова, между делом передавший ему доктрину равнодушия к чужим жизням, Фронтер готовился к гораздо более значимым событиям, пребывая на посту главврача больницы — должности, конечно, самой неприметной за всю его карьеру. Фронтер любил повторять, что всадник важнее лошади, но все жн он тяготился своим нынешним положением. Во снах он видел себя впереди эскадронов, летящих как железная саранча. Правда, в его жизни был период (тянувшийся чуть более 16 веков), когда Фронтер согласился с теплым неброским уделом подвального душегуба, служа советником то у Нерона, то у Игнатия Лойолы, создавшего святую инквизицию не без его подсказки. Этим охлаждением энтузиазма Фронтер был обязан одному инциденту в Галлии, где он вырезал касту магов-друидов, и, получив от души сделанное проклятие, заболел эпилепсией и пережил предательство учеников. Но характер не спрячешь. Теперь он рвался в бой с тем же пылом, с каким водил в походы войска фараонов и совершал людские жертвоприношения в Мексике.
Слушая его речь, Русинский вдруг подумал, что он сам был для барона чем-то вроде боевого слона. В его отсутствие Фронтер остался единственным вожаком всей шайки, и, несомненно, это положение пришлось ему по вкусу. Фронтер явно не расчитывал на действительное возращение графа к роли председателя — ему всего лишь нужно было знать, где находится манускрипт Каббалы, подаренный графу одним константинопольским раввином. Там содержался верный, не считая десятков подделок, логарифмический ключ к использованию канала ментальной энергии. То была высшая оккультная математика; в основе шифра лежала точная дата, когда необходимо применить заклятия и прочие средства. Искусственно вычислить дату было невозможно, и Русинский убедился в этом. Раввин выпил яду, чтоб не умереть чудовищной смертью после раскрытого антиимператорского заговора (в который его вовлек Русинский), и умирая на его руках, раввин объяснял, что если совершить все действия, описанные в книге, если привести их в движение в расчитанное время, то сила заклинаний умножится в сотни тысяч раз и станет необратимой, тотальной, и результат лишит человечество короткого — всего в тысячу лет — Золотого Всплеска, намеченного на третье тысячелетие христианской эры. В тот период, отмеченный единством всех религий (что произойдет без всякой Каббалы, пояснил раввин), миллионы душ смогут перейти на высочайшие ступени, и покинуть эту кровавую сферу, которую зовут Землей. Раввин назвал ее словом Мalkhuth. «Не знаю, какой негодяй, какое поношение человечеству создало эту формулу, — шептал умирающий раввин, цепляясь когтистыми пальцами за плащ Русинского, — но кто-то создал эту проблему, и теперь мы должны охранять мир от нее».
Рукопись находится в доме. Русинский очень пожалел, что не уничтожил этот свиток в день, когда решил стать одним из смертных. Но было поздно жалеть. Он вполне осознавал, что в силах этой шайки вытащить любую информацию из его памяти — уже не словесными методами и даже не прибегая к грубому насилию, а лишь применив одну из гипнотических методик; против нее пасовала даже та линия обороны, которую Русинский укрепил за тысячи своих лет. Сейчас он с бешеным усилием воли пытался решить идиотский по сути вопрос: как заставить их поверить, что он в самом деле ничего не помнит, или колеблется с выдачей документа, или необратимо отупел за последние годы. Он решил тянуть время.
— Что же, как вам будет угодно, — продолжил Фронтер. — Назовемся иначе. Не организация, а le сircle des poetes disparus[6]. Такой вариант вас устроит?
— В конце концов, у нас тут не лингвистический диспут, — согласился Русинский.
— Так вы признаете?.. — поинтересовался Фронтер. — Я бы рад, барон. Но времена меняются. Прошло так много лет.
— Ничего не меняется с людьми вроде вас. И вроде нас, конечно, — бросил Фронтер. Соединив кончики пальцев, он принялся расхаживать по комнате как школьный учитель перед классом. — Позвольте сообщить, что ваши комментарии к полному Кодексу Назареев мы уже нашли. А ту фальшивку, которую вы всучили господам Розенроту и Булгакову, пусть изучают книголюбы. Но в остальном: вы правы, милый граф.
Барон прикрыл глаза и вскинул голову.
— О годы, годы! — продекламировал он хрипловатым романтическим фальцетом.
— Сколько их мину́ло?
Неужто тридцать шесть?
Позвольте-ка, пойму:
Нет, невозможно!
Вижу только числа,
насыщенные смыслом до краев,
и что еще? Нет, ничего не вижу.
Весь этот мир продам я за мечту познанья.
За блаженство уравнений, за четкий и великий логарифм;
есть только цифры, остальное — миф,
ведь числа — кровь, а без числа мы тени,
дешевая, тупая суета
dans ce bordel, ou tenons nostre etat[7].
Если говорить проще, то вселенной правят числа. Числа на небе суть отражение знаков монетных, и отметин бытия смертного, но кто кем правит, и кого, неясно. Ведь эти цифры зашифрованы… Граф, а вы случайно не знаете шифр?
— Русинский молчал. Его воспитали в уважении к поэзии.
Польщенный, граф улыбнулся и продолжил:
- Мой милый Сен-Жермен, вы знаете и сами,
что в наших силах взять вас голыми руками,
без этих путешествий в мемуар,
но, старый друг, как жить мы будем дальше?
Лоботомия — средство против фальши,
но разве стоит превращать в амбар
с замком пудовым маленькое знанье:
Ну разве выше дружбы притязанье
на исключительность?
Молчать вам не с руки.
Откройте рот. Мы не большевики.
— Ведь вы гораздо хуже.
— Неужели?
— И день один в компании такой
подобен неудачливой неделе,
растянутой на тысячу веков.
Оборвав начатое было слово, Фронтер подошел к Ревекке, снял невидимую пылинку с ее бархатного, налитого как антоновское яблоко плеча и, шаловливо извернув голову, посмотрел на Русинского.
— А что думает по этому поводу графиня?.. — тихо спросил Русинский. Ревекка презрительно отвернула лицо.
— Всего лишь дочь раввина, граф, — поправил его Фронтер.
— Я прожил с ней двенадцать лет, — парировал Русинский. — За такой срок любая женщина вправе получить вознаграждение.
Барон махнул рукой. В комнате повисла тишина. Свечи разом издали сухой треск и выпустили волнистые полосы дыма.
Русинский ощутил, что чувства становятся сильнее его, и глядя на Ревекку, он чувствовал себя обязанным признаться, выдать шифр, да и не все ли равно, что будет дальше, если тебя предает человек, которого ты любил, если все оказалось нагло состряпанным фарсом. Но он молчал.
— Откровенно говоря, мой Сен-Жермен, я ни секунды вам не доверял, — заметно раздражаясь продолжил барон. — Даже в самые лучшие годы. Даже в Лионской ложе, если на то пошло. Ведь вы не существо нашей расы. Отказались покинуть человеческую природу… Ваши странности превосходят мое понимание. И если бы не наши общие интересы, и не влияние мадам Ребекки — ах, простите, мадемуазель — то не видать бы вам сего вояжа в человеки, словно райских яблочек. Ну, не затягивайте пьесу. Книга где?
— А зачем она вам? — сказал Русинский. — Что толку? Барон, я говорю вполне серьезно. Вы не самостоятельны. Вы всего лишь марионетки с мозгами.
— Да бросьте, граф. Лучше быть марионеткой с мозгами, нежели марионеткой без мозгов. Никто не самостоятелен.
— Напрасно вы так агрессивны, сударь, — встрял де Молэ. — Даже самый умный человек, даже все умные люди планеты, если б они вдруг объединились одной идеей, не станут воплощением ума. Мы все — части часть, как сказал небезызвестный вам пиит. К черту эвфемизмы! да, граф: мы — высшая раса. Высшее средоточие всех возможностей и помыслов людских, и в конце концов, мы — авторы этого мира. Ну или соавторы, по крайности. Что существенно кроме нас? Что существенно кроме власти ума, света, отделяющего мир от вечной тьмы? Ничто! Решительно ничто! Остается лишь позорный сон. Вы понимаете?
— Еще бы граф не понимал, — заметил Фронтер. — Он тридцать шесть лет провел в лагере социализма, при этом ничего не помня о своей роли в его сотворении.
Подумайте, мой друг, — весьма проникновенно заговорил Фронтер, — я взываю не столько к вашей logique, замусоренной этим вашим воплощением, но к тому, что тянется сквозь века. Наверное, можно впасть в безумие — и так обрести смешное счастье, ваше хваленое равенство во веки веков. Можно пройти по жизни как бодхисаттва, наблюдая смерть вещей шаг за шагом, и окунувшись в унылую пустоту. Но как-то раз — дело было при Людовике Красивом на пасхальной мессе — я окинул взором стоявших вокруг женщин, таких прекрасных, вызывающе прекрасных в нежности и похоти своей, я посмотрел на благородных кавалеров, равно готовых пролить слезу альковной и небесной благодати, и ни в одном человеке, сударь, я не заметил желания открыться в духовную первооснову, и бросить все, что есть земная жизнь, такая лживая, но отнюдь не ложная; я подумал, Иисус Назарей не вынес взятой на себя тяжести, ведь жизнь — страстная жизнь, пусть даже осиянная светом истины — суть неизбывное бремя, и отказавшись от коррекций Сатаны, он выбрал только миг, иначе — сдался; но если мы забудем о покаянии и капитуляции, если врежемся в судьбу мира и будем последовательны, тогда все, абсолютно все будет работать на нас. Вы вспоминаете, граф?
— Вы всегда были скорее поэтом, нежели философом. И скорее идиотом, нежели поэтом. Да, я произнес когда-то эти слова, но речь была о другом.
— Ну что же… Я польщен даже таким ответом. О, граф, я помню каждое ваше пророчество. Кем, если не вами, открыто, что поведением человека управляет лишь один мотив: идея хорошего и плохого, добра и зла. Но не будем углубляться в эти убийственные абстракции. Смею сказать, что в ваше отсутствие мы не сидели сложа руки. И теперь мы довели до совершенства самый надежный механизм контроля над человеческой популяцией, тот самый психический посредник, о будущем которого мы столь горячо спорили с господином Марксом.
В соответствии с нашей корпоративной политикой, не должно остаться ни единой вещи, которую нельзя купить или продать. Именно деньги, граф, движение денег, превращение денег в кровь этого мира, возвышает их от обыкновенного посредника, измышленного людьми, до властелина над ними. Никто не остается в стороне. Ваша программа насчет загрязнения воздуха успешно работает. Близок час, когда исчезнет последняя возможность бесплатного дыхания. Уже сейчас мы успешно продаем энтузиастам отличный кислород. О, цены весьма умеренные. А главное, граф — это перспективы стимуляции и контроля ментального процесса. Хочешь быть первым? Будь умнее всех! Знай больше всех! Многие знания — многие деньги! И если прежде развитой интеллект был достоянием кучки избранных, то теперь мы создаем такую информационную среду, такие психические стимулы, что каждый, каждый будет рваться в Ломоносовы! По крайности в Рокфеллеры. Но, конечно, не дальше. Полагаю, одного Гаутамы Будды вполне достаточно. Память об этом бунтовщике должна быть навеки стерта из человеческого сознания, и наши переговоры с торговцами верой весьма обнадеживают. Разумные люди. Они уже согласны с нашим условием, и реставрация политического влияния им обеспечена. Нет, вы только подумайте: добро и зло — одно и то же! Бог и Дьявол — одно и то же! Надо же додуматься до такого! Больной, психически больной человек! От этого маразма кружится голова.
Фронтер прошелся по комнате и хрустнул суставами пальцев. Затем уставил на Русинского твердый ненавидящий взгляд и произнес:
— Rien va plus![8] У вас ровно три часа, чтобы собраться с мыслями. Затем мы приступим ко второй части нашего, простите, марлезонского балета.
Барон щелкнул пальцами. Двое амбалов отперли дверь снаружи, выпустили всех присутствующих и заперли вновь. Русинский остался один. Подняв лицо к потолку, он зажмурился и завыл.
Прошел час, пока Русинский смог подавить лихорадочную дрожь.
Откинувшись на диване, он вспоминал деталь за деталью. Затем встал, подошел к западной стене, нащупал серебряный герб Меровингов — один из десятка, покрывавших стены комнаты — нажал на него большим пальцем и даже не поверил, услышав заметное шипение. Это шипение издавал газ, включившийся в незаметных трубах в потолке. Газ был немецкой диковиной, действие которой они с Фронтером испытали в лагерях. Идея поставить баллон с астроном пришла ему в голову 40 лет назад, когда строился особняк — на всякий случай, ибо люди, посещавшие его, весьма редко были дружелюбны.
Бросив быстрый взгляд на свечи, Русинский подскочил к дальнему краю северной стены, бухнулся в бассейн и, захватив воздуху, нырнул.
Нашарить нужную плиту оказалось непростой задачей. Он нырял уже в пятый раз, но ни одна не поддавалась, и когда уже зашумело в голове и он приготовился к смерти от угарного газа, вторая с правого края плита нехотя подалась нажатию ладони и отъехала в сторону.
Вода хлынула не так оглушительно, как он ожидал, но его сердце сжалось. Не дожидаясь, пока вытечет все, Русинский прыгнул в проем. Пролетев два метра, он упал в воду — она доходила по пояс и все прибывала, хлеща как в пробоину.
Мощная струя отшвырнула его на спину, удар пришелся на позвоночник. Сердце бешено колотилось.
Захлебываясь от потока воды, он крутанул рукой вентиль. Плита наверху медленно повернулась по горизонтали. Вода перестала.
Впереди тянулся коридор высотой в полтора метра, прорытый под дном бассейна или, точнее, бассейн был поставлен крышей над ним.
Русинский согнулся и быстро, как мог, побежал вперед и вверх, куда вел лаз.
Путь занял несколько минут. Русинский пнул ногой гипсовую фальшивую кладку. В ноздри ударила хвойная свежесть. Ломая гипс, он выбрался из северной стены дома, упиравшейся в кедровник. Остановился, чтобы отдышаться.
Вдруг его обожгла мысль: что если газ не сработает? Но бояться было поздно. Газ уже струится по трубам, по стенам, по венам, поглощает кислород в наглухо закрытом доме, ведь его бывшие коллеги боялись холода и наверняка окна заклеены насмерть. Вот Ольга откладывает в сторону журнал, вынимает сигарету из портсигара, длинный мундштук… Де Молэ достает серебряную трутницу, одно легкое движение…
Особняк приподнялся и разошелся по швам изнутри, как будто в нем выросла огромная астра и разметала все вокруг. В грудь ударили горячая волна и грохот, и следом хлынула чернота.
25. IV.1986. 22:00 м.в.
Как заметил поэт, звук запаздывает за светом, но Русинский сначала различил звук, а не свет. Так мог шуметь только двигатель вертолета.
Затем он различил перед собой стекло, за которым в сплошной мгле тянулась линия горизонта. Повернув голову, рядом он увидел серую громаду, спокойно и сосредоточенно державшую штурвал в огромных руках.
Русинский попробовал оглянуться, но боль пронзила его шею.
— Ну что ж ты, герой! — заорал Дед, перекрывая грохот. — Всю программу «Время» проспал!
— Что, меня показывали? — выкрикнул Русинский, надрывая пересохшее горло и какой-то злой нерв в районе диафрагмы.
— Да нет! Сорок пять минут про то, как проходят эти пятью девять. Глубокая передача. Чистая Каббала!
Слово «Каббала» разозлило Русинского. Но пошевелиться было трудно, и он решил вести беседу более конструктивно.
— Откуда дровишки?
Дед не оглянулся, только растянул свою физиономию в ухмылке и хлопнул ласково ладонью о штурвал.
— Некоторые вещи должны быть, — крикнул он. — А что нельзя купить, то можно приобрести. Понял?
— Я одного не понял. Ты откуда взялся?
— Тебя выцепили внизу, в роще. Проследили, куда ты вернулся, подогнали машину, и пока ты пузыри пускал, увезли. Но сначала, когда ты вылетел из колесницы, ты в глубину пошел, на высшие уровни, и они тебя потеряли. Я успел вернуться раньше. Так что спасибо!
У Русинского снова заныли виски.
— А Твари? — спросил он.
— Раздолбали Тварей! — крикнул Дед. — Как только мы повернули местных, на них налетели наши ребята. В капусту порубали! Штук десять уцелело, но семерых уже нету. И остальных — почти всех! Ребята из Улан-Удэ гнались за ними аж до океана! Жаль, самые крутые Твари в бой не идут. Но ни фига-а… Еще доберемся. По крайней мере, дацан мы защитили. Будущее есть.
…Приземлились на опушке далеко за городом, возле блатного дачного поселка. Скорее всего, эти тонущие в темном далеке дома принадлежали горкомовской элите — не такие помпезные, как у обкомовцев, но добротнее алаяповатых бунгало завмагов. Русинский выпрыгнул в ночь и вдохнул свежий ночной воздух, в котором буйствовал запах весны. Размяв затекшие ноги, он направился в сторону леса, где стояла белая «Волга».
Дед тяжело выбрался из машины, сделал несколько шагов, опустился на землю и лег ничком.
Русинский бросил взгляд через плечо. Дед лежал, не подавая признаков жизни. Только сейчас Русинский заметил, что левое плечо и рука Деда залиты кровью. Он опустился на колено и перевернул Деда на спину. Тот открыл глаза.
— Бинт в правом кармане, спирт во фляге, — просипел он. — Не хотели отдавать, суки… Почему все офицеры — хохлы? Деньги подавай…
Русинский быстро нашел бинт, разодрал рукав афганки, промыл рану спиртом и перевязал плечо. Пуля прошила мышцу навылет и не задела кость, но Дед потерял много крови.
«Как же мы не грохнулись?» — не без любопытства подумал Русинский, когда поил Деда из маленькой плоской емкости с напитком.
— В больницу надо, — сказал он. — В советскую больницу — с огнестрельным?.. Нет, я по вашим кумам не соскучился.
Отказавшись от помощи, с замысловатым матерком Дед поднялся на ноги. Русинский успел поддержать его, иначе бы Дед рухнул, но тот оттолкнул его руку и, пошатываясь и вздыхая, упрямо направился к машине.
Усевшись за руль, Дед откинулся на спину и закрыл глаза.
— Чья машина? — полюбопытствовал Русинский.
— А, — Дед шевельнул больной рукой и поморщился. — Найдут где бросили. А не найдут, так меньше по гостиницам сношаться будут. Комсомольцы… Беспокойные сердца…
Немного покопавшись в карманах, Дед вынул пачку табака и принялся сворачивать сигарету.
— Ну и что теперь делать? — спросил Русинский. — План есть? Какая диспозиция?
— Сам решай. Ты положительный герой, не я.
Русинский усмехнулся.
— Я просто хочу быть свободным.
— Тогда тебе туда, — сказал Дед и равнодушно кивнул прямо перед собой, где в густой кедровый лес уходила узкая, едва различимая тропа. — Там твоя Тварь. А я там уже был.
Русинский задумался на минуту, затем, преодолевая сухость в горле, сказал:
— Моисей… Тебе не жаль свою дочь?
Дед замер. Его взгляд, казалось, обернулся внутрь его существа. После долгой паузы он ответил:
— Ревекка не принадлежала мне. Знаешь, дети редко продолжают дело отцов. У них — собственная судьба… Это другие люди. Она была просто в плену. И не могла вырваться… Не знаю… Ты спас ее. Да, ты ей помог. Но это не важно. Все приходит и уходит. Это даже не ветер — просто ничто… Но то, чему мы служим, имеет смысл — пока мы служим. И ты, и я, мы все можем уйти Домой прямо сегодня. Но кто тогда будет утирать сопли этим несчастным?
— По-моему, они вовсе не желают, чтобы им утирали сопли. Болезнь — их нормальное состояние. Они гордятся болезнью. И стараются заляпать других.
— Может быть, поэтому?.. — кротко спросил Дед.
Русинский вздрогнул. Черт побери, подумал он. В другой ситуации этот разговор мог показаться просто шизофреническим. Или в лучшем случае фальшивым, бутафорским, цирковым.
— Они должны прийти в себя, — снова заговорил Дед. — Если ты не поможешь, то кто еще?
— Но чтобы другие пришли в себя, чтобы голова не кружилась, надо остановить карусель. Или ее остановят?
Дед ничего не ответил. Русинский чувствовал свою правоту, но так, что лучше бы он ее не чувствовал.
Его не покидало ощущение, что он стоит в двух шагах от какой-то истины, у ширмы, за которой скрывается нечто мешающее ему быть свободным, а не рабом, самой живой и, пожалуй, единственной мыслью которого всегда была мысль о побеге; впрочем, он с отвращением подумал о тех рабах, что смирились со всеми маразмами, тайно и явно управляющими их поведением, рабах, что со временем повысились до проповедников рабства и палачей для неугодных.
— Дед, подскажи мне… В чем я не прав?
— Да просто в том, что ты стремишься стать правее всех, — со спокойной раздумчивостью заметил Дед. — Не надо разочаровываться в людях. У нас всех — общее начало, мы одно. Чего ты ждешь от них — здесь и сейчас? Их пугает смерть, они хотят быть уважаемы, а в конфликтах между добром и злом выбирают деньги. Ничего не жди от них, ни добра, ни зла. Не лезь к ним в душу. Ты к ним привязан. Они тебя задевают. Они в твоем сердце, а твое сердце полно страстей. Оно должно быть пустым и светлым… Чтобы принять все как есть. Раствориться… Исчезнуть. Вся проблема заключается в том, что Твари придуманы человеком.
Русинский вздрогнул. Эта простая мысль уже два дня стучалась в его сердце, но он не впускал ее, упрямо твердя себе, что все гораздо сложнее, и решение зависит от кого угодно, но только не от него, и значит, эта мысль ошиблась номером, ей нужно выше, туда, все решения привычно утопают в шуме и дрязгах; но ответ был очевиден и настолько прост, что Русинский растерялся, будто стоял у открытого люка самолета, разрезающего воздух на большой высоте, и нужно сделать шаг вперед, и не то чтобы очень страшно (уверял он себя), и не то чтобы он не уверен, что парашют исправен, а просто он не знает, есть ли у него какой-то парашют. «Первый пошел… Второй пошел… Парашюты не забываем», — прошептал себе Русинский.
— Ладно, — отрезал Дед, запуская двигатель. — Тебе прямо, мне направо. Ты еще здесь?
Чувствуя легкий звон в голове от событий последних дней, и в особенности от этого разговора, Русинский смотрел, как машина делает разворот и выправив движение на дорогу, исчезает в последнем, отступающем в лес тумане.
Из хвойной полутьмы выступила чугунная ограда. Высокие, проржавленные, но крепкие ворота были заперты наглухо. За ними виднелась каменная усадьба — дом с потекшими стенами, наводя на мысль о расстреле хозяина в 1917-м. В усадьбу за оградой вела маленькая калитка.
Толкнув узорчатый металл, Русинский вошел внутрь. Прямо вела дорожка, вымощенная морской галькой. Оглянувшись по сторонам, Русинский направился к зияющему впереди меж двух дорических колонн проему, дверь которого была, по всей видимости, сорвана в том далеком и вечно повторяющемся году. Голое пространство перед домом cкрашивали несколько богов на вросших в землю постаментах. Дом окружала терраса с колоннами. Русинскому слышалась музыка — вальс, и в цветущем июльском саду кружились танцующие пары, и вокруг царило такое сочное ожидание чего-то неизъяснимо прекрасного, что хотелось плакать. Он разжал руки; видение исчезло.
К черноте двери вели ступени. В доме царил мрак. Коридор с низко нависающим потолком увлекал вперед и постепенно сужался. Согнувшись, Русинский прошел несколько метров, свернул, прошел прямо, опять свернул, сделал еще несколько поворотов и понял, что заблудился. Самым надежным решением было проделать обратный путь. Он так и поступил, но в итоге оказался у стены с нарисованной во всю ширину картиной, неразличимой во тьме. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, он вновь направился вперед, и вновь было хитросплетение коридоров, повороты с ровными углами стен — и больше ничего, кроме неясных картин, углов и петляния.
Через час Русинский понял, что выбился из сил. Запаниковав, он пытался пробить стену ударом ноги, но ничего не вышло — стена была тонкой, словно бумажной, но крепости необычайной и пропитанной чем-то вязким и пахучим.
Русинский опустился на корточки. Вынул из кармана сигарету, зажигалку, высек огонь и долго смотрел на свой потертый заслуженный лайтер. Кремень еще не вытерся, бензина хватало. В дрожащем круге света прояснился рисунок на стене. Все было выполнено в предельно реалистичной манере: он, Русинский, собственной персоной, произносил тост на двенадцатилетии своего сына.
Сняв с ремня фляжку со спиртом, он отвинтил крышку и сделал глоток. В нос ударил ядреный запах, и вдруг рискованная мысль вспыхнула в мозгу. Русинский хлебнул еще, затем вынес руку с воспламененной зажигалкой прямо напротив лица и с шумом выпустил спирт на волю. Горизонтальный столб огня ударил в стену. Помещение вспыхнуло как лужа бензина. Пламя рванулось по стенам, заполнило воздух.
Заслонившись полой плаща, Русинский вскочил на ноги и уже решил прорываться через красный раскаленный лес, но огонь стих также быстро, как взвился. В едком дыму он увидел, что все без исключения стены исчезли, рассыпались пеплом, открыв пустую площадку. Ее размер казался непомерно большим для такого скромного со стороны фасада дома.
Дымное удушье понемногу отступило. В ноздри поплыл запах крови или морской воды. Русинский обнаружил себя в центре зала. Перед ним стоял крепкий стул с резной спинкой. За ним расстилалась гладь бассейна. Водоем занимал примерно половину площади. Слева и справа и в дальнем конце его ограничивали бетонные стены. Стену напротив украшало изображение петли; конец свободной линии перечеркивала другая, образуя крест. На тихой зеленоватой глади замерли обрывки газет, старый ботинок, размокшие окурки, распотрошенные книги — что-то про масонов, или, может быть, УК, подумал Русинский — и среди прочей дряни на глади бассейна распластался парадный мундир с капитанскими погонами.
Рядом с этой настойкой из мусора Русинский почувствовал себя очень чистым, свободным изначально, и заметив на краю бассейна бутылку из-под «Монастырской избы», он без злости пнул ее в воду. «Если кто-то в чем и виноват, то только ты сам, — думал он, сунув руки в карманы. — Но кто ты сам? Неужели вот это? Вонючая лужа, в которой плавает всякая грязь?..» Тема показалась плодотворной, и он вовлек себя в задумчивость.
Тем временем на дне бассейна возникло мерное зеленоватое мерцание; оно постепенно усиливалось, становясь похожим на подсвеченный снизу гейзер, или как если бы какой-то сумасшедший халиф кипятил в нем изумруды.
— Что за черт, — растерянно обронил Русинский.
Словно откликнувшись, вода забурлила с удвоенной силой. Сила кипения росла, распуская во все стороны играющий, точно шелк на солнце, свет. Все играло, струилось. В промельках змеящихся разноцветных линий он разглядел Лану, обитый серебром каземат, летящий в небе эскадрон, два десятка человек на берегу реки и толпу на скотомогильнике, и многомудрого Мага, и сурового Деда, и сгорбленного Петра, и спящий лес под винтами грохочущего вертолета. И все это продолжается веками, подумал Русинский, все по одному, и сколько раз нужно родиться, чтобы изжить это все, чтобы не липло больше, не цепляло, и разве можно исчерпать эту грязную воду, выпить ее до дна, и какой смысл чего-то ждать, и делить ее на части, и стегать ее кнутом, стрелять в нее и пытаться сжечь до основания?
Картина перед ним смешалась в однородную массу. Она дышала, наливаясь венозной тяжестью, и когда серые лучи заполнили весь зал, и не осталось ничего, кроме серости, вода отделилась от своего квадратного ложа и начала постепенный подъем, вставая от дальнего края стеной, надвигаясь на Русинского, который мог бы упасть, если б не укрепившее его силы ощущение чего-то очень загадочного и простого, чувство, к разгадке которого он шел по жизни с первых дней. Он совершенно не опасался, что стена воды рухнет на него.
Блистающий квадрат, живой, дышащий, остановился, едва достиг угла в девяносто градусов. Его кипение стало бешеным, свет кружился в пространстве как юла, которую забыли остановить, а сама она не может, и вот она свилась в объемную спираль и начала сгущаться, плотнея; свет ушел в глубину, выпустив наружу ровный желтовато-белый оттенок, и в этот миг вертящаяся масса приняла человеческую форму. У возникшей фигуры был рост Русинского. Мелькавшие в ней краски словно разлились по формам и принялись переваривать черный цвет его плаща, серый цвет его свитера и синий — джинсов, затем полностью проявились в чертах его лица и напоследок сверкнули золотом его браслета.
Отшатнувшись, Русинский впился пальцами в спинку стула. Фигура в точности повторила его движение: с ней рядом тоже возник стул, но что-то внутри нее продолжалось вращаться, сгущаясь все более и более, и вот Русинский увидел напротив самого себя. Теряясь в догадках, он закурил и отметил синхронность их движений. Затем поставил стул на самый край бассейна и неспешно приземлился.
Они смотрели друг на друга и о чем-то размышляли — об одном, одинаково тяжелом и бессмысленном. Русинский похлопал себя по бокам. Фигура напротив отразила движение. Нет, это он. Это не его тень. Или он — тень этой фигуры? Кто сидит рядом, груженный его самообманом?
Все существо Русинского кричало об одном: вытолкни соперника, рассей чертовщину, ведь ты один, ты не свихнулся.
Словно по команде, оба начали едва слышное бормотание. Сверля друг друга глазами, они повторяли одно и то же. Их голоса стали набирать напор, сорвались в фальцетную высоту, и уже звучало только повторенное десятки, сотни раз: «Я! Я!! Я!!!»
Они кричали все с большим нажимом, значением и яростью захвата, и вскоре звук человеческой речи обратился в рык, оглушительный звериный рык. Они вскочили на ноги и бросились друг на друга, но в последний перед столкновением момент остановились.
Сознание Русинского прошила ослепительная, раскаленная игла. Он вдруг почувствовал, что летит куда-то в пропасть, в бездонное небо, и ничто его не держит, и нет никакой опоры, и распустив пальцы, сжатые в кулак, он внезапно ощутил себя уверенно и спокойно, и на выдохе прошептал: «Ну и где же все это?..»
Дом исчез, как будто его и не было. Да и был ли какой-то дом? Свежесть веяла в тихом пространстве. Дыхание струилось легко, глубоко и свободно.
Русинский поглядел вокруг; сощурившись от солнечных лучей, поднял глаза в небо. Он стоял на песке у самой кромки озера. На берегу шумели сосны. Доносились крики перелетных птиц.