Пролог

Человек в разодранной кожаной рубахе, надетой на голое тело, вроде бы не спотыкался, не сипел приоткрытым в оскале ртом, не махал бестолково руками, помогая себе в беге. Легко и стремительно огибал он ямы и вывороченные корни, перепрыгивал через стволы поваленных деревьев, отводя локтями норовящие выцарапать глаза ветки. Но на праздного бегуна он все равно походил не очень.

Может быть, потому, что немного людей задумает поупражняться в скорости, выбирая для этого чащу прионежских лесов. А, может быть, потому что все движения он совершал совсем безучастно, как отупевший от пустого труда раб.

Глаза горели огнем, но тлели в нем отнюдь не стволы, ветки и ямы, что попадались по пути. Было в них что-то другое, нематериальное, далекое: досада, тоска и огромное беспокойство.

Так долго не набегаешься. Обязательно найдется меткий сучок, который угодит исключительно в глаз. И хорошо, если в левый, на прицел не влияющий, а если в оба? Или нога поскользнется на замшелой коряге, вывернется самым неправильным образом и потом вообще не только бегать, но и ходить станет решительно невозможно. Нога – не лошадь, ее просто так не заменишь.

Хотя, какая лошадь, к монахам! Денег и на боевого осла не хватит.

Человек тряхнул головой, причем капли пота полетели в разные стороны даже из бороды, перешел на шаг, стараясь успокоить сердцебиение и выровнять дыхание.

Наконец, когда удалось уговорить сердце более-менее не стучать в ушах, подобно молоту Тора, он прислушался. Даже, расчистив ото мха пятачок земли под ногами, приложил к нему ухо. Ни топота ног, ни бряцанья оружия, ни выкриков уловить не удалось.

От погони оторваться, вроде бы, получилось. Хотелось в это верить.

Но это не значило совсем ничего. Что они могли сделать с ним? Убить, да и только. В крайнем случае, еще помучить немного, поглумиться.

Что они смогут сделать с его семьей – это важно. Было даже страшно подумать, поэтому надо было торопиться.

Человек проверил нательную поясную веревку, достал из кармана серебряный крест на тонком кожаном шнурке, усмехнулся и повесил его на шею. Первое, что задумали над ним сделать – сорвать крест.

К тому, что возникнет свара, были готовы все: и молчаливые вепсы, и спокойные ливы, и коварные слэйвины. Нужен был только повод. Его и дал приехавший к новому храму в Каратаево лив-иконописец.

Он и прежде здесь прирабатывал. Расписывал стены, изображая знакомые с детства сюжеты, вплетал орнаменты, сложной системой знаков обозначая Божественную суть. Получалось хорошо, если бы было наоборот, то не позволили бы ему тут работать.

Самому нравилось, людям нравилось. Мечталось, показать свои иконы в Новом городе, или даже стольной Ладоге.

Но не нравилось попам. Строгие дядьки с черными клобуками, то ли слэйвины, то ли непонятные византийцы, критиковали все: и знаки, и положение рук и даже персты на его работах. Каким образом эти попы могли влиять на устоявшиеся обычаи – было непонятно. Тогда непонятно.

Народ роптал, но как-то безвольно. Никто не допускал даже мысли, что Вера может трактоваться как-то особливо, как-то иначе. Вера – это же Истина. А она одна.

Свои слуги Господа, из земляков, тоже были поблизости – куда им деться-то – но в сравнении с возникающими то тут, то там пришлыми явно проигрывали в эпатажности. Свои казались какими-то убогонькими. Да и знатный люд все больше якшался с представителями Новой веры. Ну и ладно – дело-то житейское, насильно свое общество никто не навязывал.

Пришлый иконописец терпел, сколько мог, критику и нравоучения. Не то, чтобы на него здорово наседали, но покоя не давали. Особенно старался молодой самоуверенный поп с уже наметившимся под рясой брюшком, холеной и очень богато одетой попадьей и массивным золотым распятьем на груди, которое он всегда покровительственно поглаживал, как пригревшегося за пазухой котенка.

– Надо бы тебе причаститься, сын мой – говорил он, старательно подбирая по-ливонски слова и поигрывая нежными пальцами по своему кресту.

– Да пока не созрел еще, брат мой, – отвечал лив, пряча усмешку в бороде. Был он старше попа раза в два и прекрасно знал, что тот предлагает: за обряд причастия этот слуга Господа брал плату. Не то, что было очень жаль денег, но почему-то не хотелось их отдавать.

– Ох, сколько в тебе недопонимания, – изображал лицом озабоченность поп. – Оттого и иконы твои не будут чтимы.

Иконописец только пожимал плечами. Спорить не хотелось, да и не понял бы его нежелательный собеседник. Как объяснить, что работал он не за плату, во всяком случае – писал свои работы, а так ему хотелось. Душа к этому лежала. Не втолковать, как ни пытайся, потому что словами такое выразить, конечно, можно, но, наверно, нельзя. Та же исповедь получится, а за нее ныне платить полагается.

Но на этих разговорах дело не ограничилось. Ну, невзлюбил иконописца поп. Какой-то нехорошей ненавистью воспылал. Словно тот представлял для него угрозу. Наушничал своим старшим товарищам, старосту донимал. А чего хотел – непонятно. Не хотел одного – чтобы лив-иконописец находился где-то поблизости, в Каратаеве.

Дурное дело нехитрое – отыскались пособники из стражников, готовые содействовать. За деньгу малую, или по причине своего равнодушия – пес их разберет. Почуяв достаточную поддержку, поп вызверился окончательно. «Пора», – сказал он сам себе и покашлял за спиной у иконописца.

Тот ловкими мазками кисти наносил сложную вязь знаков и символов, обрамляющих пространство алтаря. Лив был предельно сосредоточен, поэтому не сразу обратил внимание на нетерпеливый кашель позади себя.

– Ну? – недовольно спросил он, откладывая кисть.

– Мажешь? – поинтересовался поп.

Иконописец только вздохнул. Он, конечно, прекрасно осознавал всю «теплоту» отношений, возникшую между представителем церкви и им самим. Однако кроме досады ничего не ощущал. Ну и что, что поп щеки дует и рубит деньги за все: причастие, крещение, отпевание и прочие церемонии? Он от этого ближе к Богу становится? Поэтому лив никакого трепета к слуге Господа не чувствовал. Вот только не хотелось «лаяться», как это принято у слэйвинов. И спорить не хотелось. Спор не рождает истину, как какой-то умник пытался представить. Спор рождает склоку.

– Гуще мажь, сын мой, – не дождавшись ответа, проговорил поп.

– Не отец ты мне, не приказывай, – еле слышным голосом произнес лив.

Однако его все услышали. Даже те подмастерья из людиков, что наносили фон где-то в углу. Народ стал переглядываться.

– Спокойно, спокойно, дети мои, – зычным, хорошо поставленным голосом провозгласил поп. Даже эхо отразилось о купола и разбилось где-то о строительные леса. – Нарекаю сего раба Гущиным.

– Я не раб, – твердо ответил лив и сжал на долю мига кулаки. Так же быстро успокоившись, он добавил. – Я не Гущин.

– Готов исповедаться?

– Не очень, – сказал иконописец и принялся чистить кисти.

Попу было вообще-то все равно, решится на исповедь строптивый художник или нет. У входа в храм паслись трое стражников, практически безоружных, если не считать топоров и ножей-скрамасаксов у каждого. Надо было всего лишь выманить лива на улицу и в присутствии хмурых стражников потребовать, чтоб тот шел на все четыре стороны подобру-поздорову.

– Э, – проговорил поп. – Исповедь – святое таинство. Первый человек, попавший в рай, был разбойником. Распятый на кресте, он исповедался Иисусу Христу, за что и был вознагражден последующим вечным блаженством.

– Врешь, – отложил кисть лив. – А как быть с Илией-пророком, взятым живым на небо? Сдается мне, в рае пребывает. Да не он один.

– Уймись, – быстро ответил священник. – Гордыня твоя лишь усугубляет бесовские мысли. Прошу тебя выйти из храма.

– Эх, поп, – вздохнул иконописец. – Не ты меня сюда позвал, не тебе и просить меня выйти. Кто ты такой вообще?

– Я – слуга Божий, – торжественно произнес тот, размашисто перекрестился и снова вцепился в свой крест.

Лив проследил за движением руки, отметив про себя, что пальцы он слагал, словно щепотку соли держал.

– Тебе не нравится моя работа? – спросил иконописец, скорее риторически. – Позови батюшку-настоятеля, пусть он меня отошлет.

– Ты отступаешь от святых канонов, у тебя все святые – как люди. Но это же не так! Они – благочестивые святые. Вы же – всего лишь грешники. Перед ними надо трепетать, страшиться неминуемой кары и повиноваться слугам Господа. Люди должны просить нас молиться за них, доносить до Господа их покаяния.

– За это никаких денег не жалко, – вставил лив.

Не уловив сарказма, поп истово закивал головой:

– Никаких денег!

– Выходит, я должен страшиться каждой иконы и просить ее пощадить меня, грешного, – тряхнул головой иконописец. – Мне всегда казалось иначе: смотришь на изображение и радуешься. А мысли приходят: этот простой человек достиг святости поступками своими и делами, любовью к ближним. Пусть же он и меня направит, пусть он и мне поможет, пусть он меня избавит от искушения и козней злых людей. И не страх тут, а любовь. Сколько не плати денег, а ее не купишь. Да и страх не поможет.

– Что ты тут хулу наводишь! – начал, было, поп, но лив его прервал:

– То, как ты поклоняешься иконам, напоминает мне сказание про золотого тельца. За это Господь Бог наш Саваоф покарал людей. Разменная монета богов – это Вера. Ее тоже не купить ни за какие богатства. Ты со мной не согласен, поп?

И снова, не дав служителю, который успел только набрать полную грудь воздуха для своей гневной проповеди, заговорил. Точнее – спросил.

– Скажи мне, поп, имеешь ли ты право носить свой сан, заботиться о душах людских?

На сей раз ответить сразу не получалось, потому что вопрос не был до конца понятен служителю церкви. Как это – имеешь право? С детства при отце-священнике, обучение грамоте, Святому писанию, освящение чуть ли не самим Папой. Чего еще надо?

Иконописец терпеливо ждал ответа.

– Да, имею, – твердо произнес поп, на скулах заиграл румянец. – Я обучен этому.

– Я не об этом, – прямо глядя собеседнику в глаза, покачал головой лив. – Принадлежишь ли ты к колену Левия? Левит ли ты?

– Какое это имеет значение? – удивился поп.

– Значит – нет. Съездил к главному Бате-хану, получил право быть священником, но с душой-то что?

– Разве остальные слуги Господа – все левиты? – спросил поп и осекся. Словно пытался оправдаться, а этого он позволить себе никак не мог. В конце концов, он ближе к Богу, чем этот наглый иконописец.

– Хорошо, я уйду, – внезапно проговорил тот. – Но прежде я хочу показать тебе, что иконы – не более чем картинки, если в них не вкладывать душу. Я тут написал одну. Сюда, по заказу, так сказать. Мне она не по нраву, даже переписывать не хочу. И с собой забирать не буду.

С этими словами лив подхватил прислоненный к стене чей-то плотницкий топор и, стремительно сделав несколько шагов к дожидающимся быть установленными иконам, не глядя, коротко взмахнул инструментом и разрубил одну доску с изображением напополам.

На звук обернулись все, кто был внутри храма, и обомлели. Включая и самого иконописца.

– Боже мой, – прошептал он, побледнев, как полотно. – Перепутал.

На попа было жалко смотреть. Он опустился перед разрубленной иконой на колени. Лицо исказила гримаса не то боли, не то ужаса. Он схватился за две половинки и крепко прижал их друг к другу, будто надеясь, что они волшебным образом срастутся вновь.

– Шесть, – проговорил лив. Это он, удрученный, невольно посчитал пальцы на руке разрубленного им святого.

Как великую драгоценность эту икону привезли откуда-то из Византии, попы Обновленной веры вокруг нее разве что хороводы не водили. Но на местных жителей, удостоенных чести лицезреть эту живопись, изображение производило удручающее впечатление. Было оно мрачным, черным и пугающим. Святой выглядел несколько кривобоким, плешивая голова, обрамленная пухом всклокоченных волос, почему-то казалась собственностью сумасшедшего. Скорее всего, из-за угрюмого взгляда косых глаз. Они напоминали, что есть где-то собаки, страдающие бешенством. Да еще и шесть пальцев на руке. Это уже ни в какие рамки не вписывалось.

Иконописец помнил, что при крещении ребенка обязательно осматривали на предмет отсутствия у того хвоста, шести пальцев и прочих изъянов. Соответственно и место подобным на церковных службах отводилось на задворках. А тут человек стал не просто служителем Господа, но и сделался со временем святым. Вот ведь какая коллизия!

Тем не менее, лив вовсе не собирался калечить чужую реликвию, старую, как культ Митры и такую же непонятную. Просто на этом месте раньше стояла его икона. Она была светлая и торжественная, но какая-то безжизненная. Он ее писал, отвлекаясь на всякую чепуху. Закончил – и вздохнул с облегчением.

Но душа к работе не лежала. «Пустая», – шептал он, созерцая. «Халтура», – вздыхал, отводя глаза. И теперь, собираясь покинуть этот храм навсегда, во всяком случае, как работник, иконописец решил уничтожить свою икону, чтоб стыд не мучил. Но какая-то падла, какой-то нехороший человек, поменял местами доски.

И что теперь? Попика, того и гляди, кондратий хватит. Склеить-то, конечно, можно, но сколько же отступных этим, подверженным греху симонии святошам, заплатить придется?

Иконописец медленно-медленно бочком двинулся на выход. Подальше от греха.

Меж тем внутри храма появился и начал разрастаться ропот – это все работники осознали, что за кощунство произошло. Немногие уважали молодого ретивого попа, но в разрубленной иконе все видели что-то зловещее.

Лив вышел на улицу, поправил сумку с кистями и собрался, было, двинуться прочь, но тут же остановился, как парализованный. Немудрено, если в него железной хваткой вцепились две с половиной пары рук.

Трое стражников не страдали рассеянностью. Едва только из приоткрытой двери церкви раздался дикий вопль молодого попа: «Держи его!», как они безо всяких раздумий схватили ближайшего человека. Им и оказался пытающийся осторожно ретироваться иконописец.

Среди стражников не было одноруких инвалидов, просто один из них, коротая время, делал правой рукой некие действия, которые можно было бы назвать «массаж ноздри». Он немного сплоховал, высвобождая свою конечность, поэтому все удобные для задержания места были разобраны коллегами. Те-то схватились за локти и запястья, а этому достался ворот рубахи лива. Все замерли, как по команде, и стали ждать прихода попа.

Тот, дрожащий от гнева и ярости, все никак не мог справиться с располовиненной иконой: под мышку пихать половинки как-то несерьезно, положить их на пол – глаза шестипалого святого старца окончательно утратили связь между собой и, являя собой ужасное зрелище, пялились в разные стороны. Наконец, он решился и запихнул одну часть реликвии в карман, другую понес перед собой на вытянутых руках, будто боясь запачкаться. Мастеровые и подмастерья в испуге отшатнулись: уж больно грозным сделалась половина византийского «небожителя».

– Я так и знал, что от тебя только беды ждать! – сказал поп, лив тяжело вздохнул, а стражники закивали головами.

– Ты разрушил нашу святыню! – от нерастраченного гнева голос священника дрожал. – Ты надругался над именем Господа. Ты достоин самой страшной кары!

– Но это всего лишь страшная картина, – проговорил иконописец. – Вся ее ценность – в старине. Да и не хотел я ее рубить. Нечаянно получилось. Дайте мне топор, я сейчас другую разрублю.

– О, богохульник! – взвыл поп, а стражники снова в согласии закивали головами.

Из дверей храма больше не появился ни один человек, да и на улице было пустынно, поэтому священник ощутил прилив доблести и пьянящее чувство власти: хочу – казню, хочу – помилую. Миловать он не собирался. Но и казнить просто так не мог.

Лив стоял, обреченно опустив голову. Сквозь распахнувшуюся на груди рубаху просматривался нательный крест. Вот про него и захотелось, вдруг, сказать служителю Господа.

– Что вы носите, дикари, вместо святого знака? – спросил он, постепенно возвращая своему голосу прежнюю уверенность и насыщенность.

Лив, преодолевая сопротивление держащей его за шиворот руки, поднял голову и посмотрел в холеное лицо. «Эх, видела бы тебя сейчас твоя попадья, вот бы порадовалась», – подумал он. – «Впрочем – вряд ли. Она такая неземная, никогда в глаза не смотрит, ей должно быть на все глубоко плевать. Лишь бы шуба была соболья, да сапожки из красной кожи. Вот на меня бы мои посмотрели – заплакали б».

Поп еще чего-то разглагольствовал о дикости и бестолковости ливов, об идолопоклонстве и богохульстве, как иконописец проговорил.

– Наш крест – истинный, – сказал он. – Никто не отнимет у нас права носить его. Знаешь ли ты, поп, что он символизирует жизнь! Взгляни на небо. Звезды – это тоже жизнь. И пояс Вяйнемёйнена (пояс Ориона, примечание автора) – жизнь. И знак Тельца – жизнь. Мы носим символ Жизни! Что ты можешь предложить взамен? Самая позорная казнь – это распятие на кресте, основание которого покрывают кучи человеческого дерьма, вывалившегося из несчастных. Пусть распятие будет трижды золотым, но зачем носить символ человеческого страдания? Да еще стоящее на нечистотах? Ответь мне, поп!

Священник побагровел. Скрюченными пальцами он попытался ухватиться за нательный крест лива и сорвать его. Кожаный шнурок, на коем висел крест, выглядел достаточно прочным, поэтому разорвать его можно было только путем отрывания головы лива, или разрезания холодным оружием, например, пилкой для ногтей. Сил у молодого попа было в избытке, но отрыванию голов он обучен не был, да и заветная пилка где-то задевалась. Поэтому единственный способ избавить иконописца от «символа Жизни» был – сорвать через голову.

Да там мешалась рука «массажиста», кою тот поспешно, дабы не препятствовать, отдернул. Зажав половину иконы под мышкой самым естественным образом, поп потянул за крест. Лив, не сдерживаемый боле за шиворот, мотнул головой. Можно было подумать, что он таким образом помогает священнику. Но с этим решительно не согласился бы второй стражник, держащий мертвой хваткой правую руку лива. Оно и понятно: когда твердый, как дубовая доска, лоб иконописца дернулся и вошел в соприкосновение с носом стражника, то на добровольное содействие это уже походило мало. Нос служителя законов взорвался кровью, как перезрелая вишня при броске о каменную стену. Он хрюкнул и повалился наземь, прижимая руки к сломанному органу чувств. Наверно, унюхал что-то не то.

Сразу после удара головой иконописец стукнул со всей силы каблуком по земле. Немного не рассчитал, потому что между утоптанным, как камень, грунтом и обутой в твердую колодку пяткой оказалась беззащитная нога второго стражника. Она была не приспособлена, чтобы вот так вот, без предупреждения по ней топтались кому не лень. Стражник от неожиданности взвыл, задрал конечность и охватил расплющенные на ней пальцы двумя своими руками. Еще он принялся подпрыгивать на месте для сохранения равновесия, словно несчастная одноногая птица, но не преуспел в этом деле, завалился наземь и сменил свой вой на скулеж.

Резко крутанувшись на своей неударной ноге, лив, что было сил, пнул удивленного таким развитием событий «массажиста» прямо между ног. Тот свалился без ненужных эмоций и лишних сотрясений воздуха. Вероятно, сразу отправился в страну счастливой охоты. Хотя бы на время.

Таким образом, иконописец и поп остались одни лицом к лицу. Священник этому сначала не поверил. Поверил чуть позднее, когда лив, выхватив у него из-под мышки половину иконы, треснул одноглазым шестипалым и вообще – половинчатым изображением ему по волосам. Голова, прикрытая этими самыми волосами, пусть даже и очень густыми, никак не может уподобиться топору и разрубить половину иконы еще наполовину. В общем, древняя доска оказалась испорчена самым невосполнимым образом: она раскололась и развалилась на щепки. И то хорошо – иначе бы раскололась та самая голова. А это уже прискорбно для ее хозяина.

Поп с тягостным стоном завалился навзничь. Сознание из него не исчезло, просто притупилась способность соображать. Когда же вся сумятица мыслей снова сформировала окружающий мир со всеми его радостями и невзгодами, лив был далеко.

Иконописец выбежал за околицу села, перепрыгнул плетень и скрылся в лесу. То, что он повздорил с излишне самоуверенным попом – ничего страшного. По большому счету нет у него никаких претензий к распятью, что тот так самозабвенно холил и лелеял – пусть носит, что угодно. Поспорили, передрались – бывает, дело-то житейское, в вину ему это никто не вменит. Икону разломал – уже хуже, но тоже терпимо. Накажут, но жить можно. Вот за то, что сотворил со стражниками, не простят. Хоть вече собирай, хоть Правду пытай. Расквасил нос государеву слуге – все равно, что самому государю. Пощады не будет, чтоб неповадно было. Хоть какая сволота в стражниках числится – на это никто внимания обращать не будет. А не сволоты там не бывает. Прибьют, как пить дать, прибьют. Значит, надо бежать. Чем быстрее, тем лучше. Поспеть раньше погони к дому, собрать с женой нехитрое имущество, погрузить детишек на волокуши, впряженные в единственную кормилицу-корову и податься на север, или, быть может, к озеру Нево, что теперь все чаще Ладогой зовут. Только надо очень торопиться, пока погоня не собралась. И лив побежал настолько быстро, насколько мог.

А молодой поп, взбешенный до неприличия, ничего более умного придумать не мог, как броситься вдогонку. Перед этим он, правда, пытался поднять стражников, но те бегать отказались. У них был свой расчет: выпытать, кто таков этот лив, где живет, сообщить своему главарю о случившемся бунте, вооружиться и пойти всем скопом, чтоб взять преступника под стражу до суда. Ну и побить его, как следует. На суде не обязательно здоровым быть, все равно потом тому помирать. А не найдут виновника, имущество возьмут, жену под стражу, детей – сам придет, как миленький.

Поп терять время не мог, он забежал в церковь, схватил топор и побежал в погоню. Куда бежать – он знал не особо, но, обладая пылким воображением, предположил: «В лес!» До леса по кратчайшему пути священник добежал быстро, но тот оказался не прозрачным, а темным и непролазным. Поплутав немного среди берез и осин, чуть не заблудившись, пришлось ему признать, что эдак запросто можно пропасть и самому, если ринуться в чащу сломя голову. Тогда поп залез на самое высокое дерево, что отыскал поблизости, то есть сосну, перепачкался смолой и окинул взором пространство. Сразу же закружилась голова, и стало очевидно, что дерево это качается от ветра, как былинка в поле. Ни лива, ни следа не видать, только тошнить хочется.

– Проклинаю тебя, лив! – закричал он, задрав голову к небу. – Проклина-юууууу!

Былая еда полетела к земле, но застряла на разлапистых сучьях на радость муравьям, мухам и прочей дряни.

– Уууу, – услышал иконописец, догадавшись, что это человеческий голос. Удивившись, что так скоро за ним снарядили погоню, он припустил еще быстрее.

Поп же вернулся к тому месту, откуда выбежал к лесу и внезапно обнаружил след. Скорее всего, его оставил проклятый лив, когда перепрыгивал плетень. Он прошел, было, мимо, но внезапная мысль обожгла душу, заставив одновременно покрыться холодным потом от ужаса и скривить губы в злорадной и мстительной улыбке.

– Ну что же, лив, – прошептал поп. – Думаешь, не достану тебя? Однако не только молитвам и псалмам обучены. Можем кое-что поинтереснее, можем.

Он аккуратно очистил след от нанесенных ветром былинок, приблудившегося жучка и даже выдул невидимую простым глазом пыль. Потом аккуратно ограничил отпечаток ноги самым углом лезвия топора, как бы изолировав от всей остальной земли, прикрыл его ладонями и, закрыв глаза, зашептал что-то непонятное. Будучи в Ватикане ему как-то довелось присутствовать на разудалой оргии, где Папа, опьянев не только от вина, но и от возможности безнаказанно возносить хвалу Сатане, брызгал слюной и провозглашал себя сыном божьим и братом дьявольским. Они глумились над Константиновой Библией и кривлялись перед алтарем, теряя человеческое лицо, и начинало казаться, что вместе с отблесками пламени рядом дергаются и ломаются в диком танце юркие и опасные существа. Это было прекрасно, это было незабываемо, это было неповторимо, это была тайна каждого посвященного слуги Бога. Это была власть над Миром.

Поп шептал странные слова и чувствовал, как наполняется такой мощью, что хотелось сбросить всю одежду, чтобы дать каждой клетке своего начинающего грузнеть тела возможность исторгнуть из себя Силу.

Однако вместо этого он схватил топор и вонзил его по самую рукоять в странно и неестественно выделяющийся на фоне все прочей земли след лива.

– Проклинаю, проклинаю, проклинаю, – прокричал он диким шепотом.

И отвалился назад, навзничь, словно донельзя обессиленный. Да так оно и было, наверно.

Почти в это же самое время лив мчался, пока еще не совсем отключившись от действительности. Он внутренне усмехался: придется бежать из села Каратаева («karata» – убегать, по-фински, примечание автора). Он не оглядывался назад, однако был уверен, что пока один.

Но что-то неведомое и злое настигло его, облетело вокруг, обдав ледяным ветром и, вдруг, ударило под левую лопатку. На миг сердце сжалось в захвате стылого ужаса, но вскоре все прошло, будто и не бывало. Лив продолжал бежать, что было сил.

«Презирать счастье легче, когда дело идет о счастье других людей, чем о своем собственном. Обычно заменой счастью служит некоторая форма героизма. Это дает бессознательный выход стремлению к власти и доставляет многочисленные оправдания жестокости (Рассел Бертран «История западной философии», примечание автора)», – чужая мысль порхнула бабочкой, когда он в последний раз вспомнил про молодого бесноватого попа.

Но скоро все мысли растворились, оставив одну: быстрее! Нельзя было отвлекаться ни на что, впереди предстояло сделать еще слишком много дел.

Загрузка...