Глава 13. Крамольная кровь

1


Над Белым морем медленно догорал нежаркий летний день. Солнце висело низко над окоёмом, длинные косые тени вытянулись поперёк палубы, невидимо плясали на плоских волнах.

Глухо гудя ветром в туго надутой пазухе паруса, карбас подкатился к берегу. Кормщик довернул руль, парус хлопнул, теряя ветер, и карбас заплясал в полосе прибоя.

– Дальше не пойдём, паря, – бросил Власу кормщик, поправляя на голове войлочную шляпу с обвисшими полями, воткнул в зубы длинный кривой мундштук трубки. – Здесь прыгай, – и добавил, видя мгновенное замешательство кадета. – Да ты не менжуйся, тут и по колено не будет.

Влас отлично знал об этом и без него. Молча и сердито (ишь, никак подумали, что он боится!) он рывком выволок из-под носовой палубы рундук, взвалил его на плечо и махнул через борт.

Воды и впрямь было ниже колена, и нерпичьи бродни, старательно пропитанные жиром, воду не пропустили. Наверху, на карбасе, громогласно и необидно захохотал кормщик, выдернув трубку из зубов:

– Ну вот, паря, я ж говорил – мелко! Бывай здоров!

Скрипнуло прави́ло, и карбас отвалил в сторону, поднимая бурун по носу, хлопнул парус, подхватывая судно и вынося его мористее.

– Прощевай, прощевай, – пробурчал Влас недовольно, поправил на плече рундук и побрёл к берегу, украдкой погрозив кулаком вслед уходящему карбасу. Рыбаки на нём бежали на Нименьгу и подхватили Власа на соломбальском причале, около самой верфи, сделали ради него крюк вёрст в сорок, и обижаться на них за несколько неуклюжую по столичным понятиям шутку и вправду не стоило.

«И чего тебя опять морем понесло?, – досадовал на себя Влас. – Не проще ль было ямщика в Архангельске взять, по времени так же бы вышло».

Авантюрист.

Из воды он выбрался всего в какой-то полуверсте от городской околицы, потопал ногами, стряхивая с бродней прибрежный ил, снова поправил на плече рундук и неторопливо зашагал в сторону дома – изба уже виднелась невооружённым глазом.


Мать встречала Власа на крыльце, уперев руки в боки – она словно знала, что он приедет именно сегодня. Шушун[1] серого сукна, перехваченный плетёным пояском цветной шерсти, кумачовый костыч[2] с плоскими костяными пуговицами, высокая шамшура[3] с вышивкой.

– Явился, – с ядом бросила она.

– Явился, – притворно потерянным голосом подтвердил кадет, сбрасывая рундук на поросший мелкой травой песок.

– И конечно, с моря, – в голосе матери прозвучало что-то странное – она словно пыталась удержать внутри то ли рыдание, то ли смех.

– Ну а откуда ж мне ещё… – Влас чуть шевельнул плечом, глядя в сторону.

Мать несколько раз кивнула головой скорбно поджав губы, и кадет не выдержал:

– Мама, ну моряк я или нет, в конце-то концов?!

– Моряк, моряк, – мать, наконец, негромко рассмеялась, отбрасывая притворный гнев. – Ладно, ступай в дом, скиталец… кормить буду. Я словно знала, что ты сегодня заявишься, чирла уж готова.


Жарево на сковороде шкварчало и брызгалось оленьим салом, между непрожаренных полужидких желтков сворачивались тёмные завитки вяленой оленины, золотисто-коричневые перья лука россыпью румянились по краям.

– Ешь, путешественник, – вздохнула мать с укором, наливая в большую глиняную кружку клюквенный взвар. К чему относился этот укор, понять было нельзя – то ли к тому, что он добирался из Архангельска в Онегу морем (хотя и чему тут удивляться, обычное дело для помора!), то ли к тому, что он, не догуляв прошлые вакации, ушёл с отцом и Николаем Завалишиным в море на «Елене» (вот это вероятнее). Но укоряй не укоряй, а дело уже давно сделано, не исправишь.

Влас разломил ржаную горбушку и нацелился на ближайший желток – с детства (с детства, с детства – чать давно не ребёнок уже!) любил макнуть хлебом в желток.

– Отца-то с братом видел хоть? – отсутствующим тоном спросила Февронья. Влас поднял голову – мать смотрела куда-то в окно, чуть покусывая угол платка с печатным узором, в глазах где-то глубоко стояли слёзы, да и по голосу было слышно, что вот-вот расплачется.

– Видел, конечно, а как же, – охотно откликнулся он, продолжая размазывать желток ржаным мякишем. — Мммм… вкусно как… да ты не переживай, мам, у Аникея всё в порядке, с него обвинения сняли, из-под стражи освободили…

Он на мгновение запнулся, вспомнив холодный змеиный взгляд Парижа (и откуда только Грегори его знает?!) и то, что Париж сделал для них. Содрогнулся.

– Освободили, – холодным и равнодушным голосом проговорила мать. – Послал же бог семейку… ироды… один месяцами в море, другой – по Осударевой дороге в одиночку шастать повадился, третий и вовсе – против царя бунтовать…

Голос Февроньи дрогнул, и Влас торопливо сказал:

– Да не бунтовал он, мамо… наоборот, хотел солдат от бунта отговорить…

– А и то – не его дело! – отрезала мать, вспыхнув. – Держался б посторонь от того бунта вовсе!

– Посторонь держаться – всю службу бросить, – угрюмо возразил Влас, цепляя ложкой поджаренный ломтик оленины. – Как же без того? Родовое дело…

– Родовое, – недовольно пробурчала мать, остывая – в словах сына была правда, против которой не поспоришь. Хочешь чести да службы, так и от государских дел нечего сторониться, а хочешь спокойной жизни – так и про службу забудь, рыбу лови, подати плати да тягло неси. Вот и выбирай, что тебе больше полюби.

– Сама ж сколь раз про пращура Ивана Рябова сказывала, – пробормотал Влас, зачерпывая яичницу полной ложкой и помогая себе коркой хлеба. – А нам надо достойными его быть – и мне, и Аникею…

– Как там Иевлевы-то? – после недолгого молчания, совсем смягчась, спросила мать. – Помнят нас хоть?

– Да конечно помнят, – торопливо сказал Влас, крупно глотая и запивая яичницу взваром. – И меня принимали, и… и батюшку, – рассказывать про отцовскую болезнь матери сейчас вовсе не стоило – молчаливо сговорясь, ни отец, ни сын не писали матери о том. И заторопился, стараясь увести разговор в сторону от опасной темы. – Венедикта вместе со мной посвятили… гардемарин я теперь, мамо!

– Ну хвались, хвались, – поощрила мать, улыбаясь. Влас метнулся к рундуку, поддел ногтями крышку, откинул. Протянул матери кортик.

Февронья улыбалась.

Она уже всё знала и так. Как раз позавчера с оказией пришло письмо от мужа из Петербурга, там было рассказано обо всём – и про Аникея, и про болезнь, и про Иевлевых… и про посвящение Власа. Она знала обо всём.

Да только разве есть радость, большая, чем самому про себя новости все пересказать.

– Я вас всех троих вместе ждала, – обронила она, вертя в руках кортик. Выдвинуть клинок не решалась, да и ни к чему – женское ль то дело? Отметила только новенькую отделку ножен, насечки на медных оковках и эфесе.

Вот и второй сын уже почти офицер.

Почти.

– А, – Влас только махнул рукой, снова садясь к столу. – У отца там в адмиралтействе какие-то дела, да и Аникея по службе что-то мурыжат, непонятно, куда определят…

– Как это? – удивилась Февронья, снова садясь напротив сына. Она подпёрла ладонью подбородок, склонила голову чуть набок. – У него ж место службы есть…

– На Балтике его теперь не оставят, – мотнул головой кадет, дожёвывая горбушку. – Там только самые надёжные… а тем, кто замазался, хоть даже и краем, веры теперь мало. Вот его и отправят куда-нибудь… может, на Каспий, к персам да кызылбашам в зубы, может, на Камчатку, куда Макар телят не гонял… А то и к нам, в родные края…

– Дай бы бог, – едва слышно шевельнула губами мать и размашисто перекрестилась на красный угол, где в полумраке, чуть разгоняемом тусклым светом масляной лампадки, проступали лики святых.

Влас сделал вид, что ничего не заметил или не понял, хотя где-то в глубине души у него аж буря поднялась. Оно понятно, матери хочется, чтоб сын поблизости служил, чтобы видеть его чаще, а только он, будь у него на месте Аникея возможность выбирать, точно выбрал бы Каспий или Камчатку. Там неведомые земли, там приключения. А здесь что? Здесь всё с детства знакомое. Да и на Балтике – скука смертная, Маркизова лужа, вахт-парады да гнилые корабли, которые дальше Кронштадта не бывали.

Про Чёрное море он почему-то не думал совсем.

Тряхнув головой, кадет с усилием отогнал глупые мысли. Как бы там н было, он сейчас не на месте Аникея, а на своём. Да и Аникея никто не спросит, где ему служить – как царь повелит, так и будет.

– Иринка-то с Артёмкой где? – спросил он, чтобы отвлечься от непрошенных глупостей в голове.

– За скотиной отправила, – махнула мать рукой. – Вот-вот воротиться должны уже.

Словно в ответ на её слова откуда-то снаружи глухо замычали коровы.

– Вот, явились, – мать поднялась с места – скотину надо было обиходить.

– Да без тебя управятся, мамо, не маленькие, – удержал её сын. – Что в Онеге-то нового? Кто помер, кто родился, кто женился?

На лицо матери на мгновение словно набежало облачко.

– Учитель твой уехал, – сказала она равнодушно. – Мусью Шеброль… денег поднакопил, да во Францию свою подался, а то ещё куда…

Влас вздохнул.

– А я-то думал его назавтра навестить, – сказал он, без особой, впрочем, печали, – за прошедшие два года он от Шеброля изрядно поотвык. Впрочем, он догадался, что материно замешательство к moncieur Шебролю не имело никакого отношения. Что-то мать хитрила, что-то недоговаривала. – Ещё что нового есть?

Февронья молчала, отвернувшись, покусывала нижнюю губу, словно не знала – говорить или не говорить.

– Мама, ну я ведь всё равно узнаю, – негромко сказал Влас, отставляя опустелую кружку и вцепляясь в материнское лицо взглядом. – Что стряслось?

– Акулька твоя замуж выходит, – нехотя ответила мать, без нужды переставляя около печи ухват и отдёргивая занавесь на челе. Глянула в печь – тоже без особой нужды. И только после этого глянула на сына.

Влас растерянно молчал.

Акулька. Зыкова.

– Когда? – спросил, наконец, глупо.

– Третьего дня просватали, а когда уж выходит – бог весть, – всё так же нехотя ответила мать и добавила, не дожидаясь нового вопроса. – За Спирьку Креня.

Замуж, стало быть.

Влас не чувствовал особой печали.

Но он слукавил бы, кабы сказал, что новость оставила его совсем уж равнодушным. «Твоя Акулька», – сказала мать. Нет, он и в мыслях никогда не назвал бы Акульку Зыкову своей, хоть она ему и нравилась.

Что там какая-то девчоночья краса по сравнению с морем и морским делом?


2


На берегу стучали топоры.

Небольшая, человек пять, артель плотников что-то строила у самого уреза воды, почти перед полосой прибоя.

Влас несколько мгновений постоял на гряде валунов, разглядывая строительство, потом кивнул сам себе. Понял.

Церковь.

Или часовня.

Угля на валунах, клёцкая церковь – четверик две на две сажени, второй четверик для алтаря – полторы на полторы, основания для звонницы и крыльца в реж – размеры постройки сразу были видны.

Сколько таких церквей на Беломорье?

Не сосчитать.

Стоят на каменистых и болотистых берегах, глядятся в воду Белого моря, рек или озёр, отражаются в их водах тесовыми кровлями и луковичками, крытыми чешуёй лемеха.

Справная артель плотников маленькую церковь поставит за один день, так и зовётся такая церковь – обыдёнка. Здесь одним днём не обойдёшься – к вечеру скорее всего, только до потеряй-угла доведут, не больше.

Влас покосился через плечо, в сторону Троицкого собора – он стоял совсем недалеко. Кому понадобилось строить поблизости ещё одну церковь?

– Дивишься? – раздалось совсем рядом, и кадет вздрогнул. Обернулся.

Акулька.

Откуда она взялась? Только что не было никого поблизости. Подкралась незаметно или просто он задумался и ничего вокруг себя не видел?

Какая разница?

«Всё-таки это случилось», – с лёгким смятением подумал он. С утра, как пошёл погулять по городу, ещё подумалось – встретит Акульку или не встретит. И понять не мог, чего он хочет больше.

Он не боялся, нет.

Странное ощущение.

Как будто он в чём-то виноват. И вместе с тем, точно знает, что никакой его вины нет.

Акулька пинком (мелькнул из-под тёмно-синей понёвы шитый золочёной тесьмой носок юфтевого сапожка) отбросила с дороги окатанную до безупречной гладкости крупную гальку, подошла ближе. Поглядела на него, подняв голову – качнулись на шее бусы речного двинского жемчуга, поправила волосы, схваченные вышитым почёлком.

– Здорово ль твоё здоровье на все четыре ветра, Влас Логгинович? – спросила она, ступая на облизанную волнами корягу плавника – оказалась с ним почти одного роста, могла смотреть на него, не задирая головы.

Жемчужные серьги в ушах, колты старинной работы – чернёное серебро (теперь такого никто уже и не носит, почитай!), шитая багрецом длинная рубаха, схваченная на запястьях обручьями зелёного стекла. Она вся была словно только что из семнадцатого века, из тех времён, про которые так любит читать Грегори, времён царя Алексея Михалыча, а то и едва ль не самого Ивана свет-Васильича Грозного.

– И тебе поздорову, дева-краса, – вздохнул Влас. Похоже было, что неприятного разговора не избежать.

– Краса? – губы Акулины чуть тронула едва заметная усмешка. – От тебя ль то слышу?..

Он отвернулся.

Дурно выходило.

Что ни скажи, всё равно не угадаешь. Глуп тот, кто думает, будто можно что-то решить уговорами и объяснениями, трижды глуп тот, кто думает, будто можно девушки добиться красивыми словами. Всё это бессмысленно, если нет главного – чувства.

А тут – если кто-то хочет поругаться, тот поругается всё равно, как ни выкручивайся и не старайся.

Дурно выходило.

Дурно.

И ведь не покривил душой ничуть – Акулька, и без того красивая, в этом наряде была чудо как хороша.

– Дивлюсь, – сказал о другом, о том, про что она спросила в самом начале. – Кому это церковь понадобилось тут строить?

– Мартемьян Хромов после зимовки с моря вынулся, – отсутствующим тоном сказала Акулька, принимая его разговор. – На Груманте зимовал, воротился с большим прибытком, моржа набил, ошкуя, да могильник звериный с дорогой костью нашёл, индриков клык. Пока зимовал, обет дал, Петру и Павлу церковь в Онеге поставить, если целым воротится. Ни единого покрутчика море не взяло, вот и строят. Да вон он сам, погляди.

Мартемьяна Хромова Влас знал – да и все в Онеге знали друг друга, не Москва, не Петербург, чать. И верно, между плотниками там и сям возникала и вновь пропадала шустрая жилистая фигурка в суконном зипуне и мурмолке, то и дело доносился пронзительный скрипучий голос. И верно, Мартемьян.

– К Петру и Павлу, глядишь, и закончат, – безразлично сказал Влас, по-прежнему не глядя на Акульку.

– Влас… – сказала она вдруг прерывистым голосом. Он поворотился, встретился с ней взглядом. В глазах девчонки стояли слёзы. Ай да Акулька Зыкова! В жизни никто не мог бы похвастаться, будто видел, как она плачет. Да и он, Влас, хвастаться не станет – ни к чему. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, потом она почти неслышно шевельнула губами. – Влас, я замуж выхожу.

Кадет неопределённо шевельнул плечом, словно говоря – знаю, мол. Она закусила губу, словно боролась с желанием бросить ему с лицо с гневом: «И это всё?». Он торопливо, чтобы она не успела сказать ничего подобного, выговорил:

– Я слышал. За Спирьку Креня…

– За Спирьку Креня, – эхом повторила она, отводя глаза. И с усилием, чуть ли не с му́кой выговорила. – Не захотел ты… а жаль. Люб ты мне, да и отец был не против, сам знаешь…

«Знаю», – подумал Влас сумрачно, злясь на то, что нельзя было на вакации в Петербурге остаться. Не было бы этого разговора, не было бы этого дурацкого чувства несуществующей вины.

Сердцу не прикажешь.

– Сердцу не прикажешь, Акулина, – повторил он вслух, соскакивая с валуна на мокрый песок. Теперь уже она была выше него. – Моя судьба в море. Другой пока что не вижу.

– Было б тебе и море, – сказала Акулька и тоже соскочила на песок. Она вдруг оказалась совсем вплотную к нему, почти касалась его плеча своим, Влас почти ощутил сквозь суконную гардемаринскую куртку касание её груди – качнись вперёд на полвершка – и коснёшься. – Никуда б оно от тебя не делось.

Он смолчал.

Да и что тут скажешь.

– Сердцу не прикажешь, – повторила Акулька, отворачиваясь. Теперь она смотрела в море – наверное, для того, чтобы мальчишка не видел её глаз. – Красивые слова. Господские. Мне такого и не придумать.

Она рывком поворотилась к нему, глянула прямо и остро – словно две льдышки из глаз укололи.

– Знаешь, – сказала негромко и враждебно. – Отец зимой сказал – хорошо, что у нас с тобой ничего не вышло. Говорит, не хватало ещё нам крамолы в родне, государевых ослушников. Висельниками вас звал да госпо́дой с посконным рылом.

Словно оплеуху отвесила.

Кадет сжал зубы, на мгновение в глазах потемнело. Едва сдержался, чтобы не спросить: «Что ж ты подошла тогда к висельной-то родне?»

– Прости, – тут же сказала она, отворачиваясь. – Я не хотела тебя обидеть… вдруг такое зло взяло. Так захотелось тебе больно сделать…

– Ничего, – грустно ответил Влас. Злость прошла, осталось только едва ощутимое злобное желание сделать что-нибудь значимое. А пустить бы тебе, Спиридон Елпидифорыч, красного петуха по всему хозяйству за такие слова!

Грегори, пожалуй, так и сделал бы, не задержалось бы у него.

Влас не таков.

– Прости, – повторила она, по-прежнему глядя в море. – Я и сейчас… только позови и не будет никакой свадьбы…

Кадет молчал.

Оклик со спины спас их обоих.

Спирькаподходил вразвалочку, сцепив большие пальцы на широком поясе тюленьей кожи, загребал песок броднями, войлочная шляпа сбита на затылок, губы кривятся в насмешливой улыбке.

– Бааа, – протянул он, остановясь в сажени от Власа и Акулины. – Какую важную птицу занесло в наши края… господин кадет…

– Гардемарин, – поправил Влас, незаметно разминая кисть руки. Было очень похоже на то, что придётся драться.

– О как… – с удовольствием сказал Спирька. – Гардемарин, значит. Господин гардемарин изволит обхаживать чужую невесту. Питерская важность покоя не даёт…

Он повёл плечом, словно готовясь шагнуть и ударить. Да что там «словно» – к этому и готовился.

– Спиря, – беспомощно сказала Акулька и тут же смолкла. Она могла наговорить сейчас сколько угодно слов – всё это было бессмысленно. Слова в таких случаях не значат совершенно ничего. Не помогут.

– А может, господину гардемарину поехать лучше в своей Питер, к столичным барышням да шмарам? – в голосе Спирьки нарастало что-то неуловимое, словно в самоваре становилось сильнее гудение. Вот-вот – закипит и выплеснется.

– Место на берегу не куплено, – холодно ответил Влас. – Ты хозяин всей Онеге, что ль?

– Не куплено, – подтвердил Спирька, криво улыбаясь. – Но я тебе ещё в прошлом году сказал, чтоб ты от Акульки подальше держался. А ты сейчас даже без дружка своего очкастого…

– Я и без дружка по берегу прогуляться могу.

– Можешь, – подтвердил Спирька. Его пальцы на поясе постоянно шевелились, словно что-то перебирали – вот-вот соберутся в кулаки. – Но с невестой моей говорить не моги!

– Да я не заметил, чтобы она была сильно против, – махнув рукой на вежливость (какая там вежливость, тут всё равно драки не избежать!) и сознательно обостряя, бросил Влас.

Вот сейчас!

Что-то глухо рыкнув, Спирька прыгнул к нему, ударил от души – кабы попал, мало бы Власу не показалось.

Не попал.

Гардемарин быстро шагнул к Креню навстречу, ударил прямым – джеб!

Спирьку снесло с ног, он грохнулся на спину в полный рост, но почти тут же вскочил.

– Вот это по мне! – весело выдохнул он, бросаясь к Смолятину. – Потешимся, господин гардемарин!

А потешимся, Спиря!

Дальше Влас на какой-то короткий миг (а может быть, наоборот, на целый час!) выпал из памяти и сознания – запомнились только какие-то стремительные движения, что-то мелькало перед глазами, кто-то что-то кричал, кто-то визжал (или ему показалось?!), глухо вспыхивала боль где-то далеко.

Очнулся.

Он стоял на песке, припав на левое колено, в левом виске что-то глухо стучало, отдаваясь болью на полголовы, с рассечённой брови тяжело капала в песок кровь, саднило в груди – не иначе как прилетело в середину грудины, как бьют обычно в русских стеношных боях. Болели пальцы левой руки, сжатые в кулак, на костяшках была ссажена до крови кожа.

Спирька сидел на песке, вытянув ноги, глядя на гардемарина удивлённым взглядом. На левой скуле у него тяжело наливался крупный синяк, правой рукой Крень потирал бок, а левой – грудь. Должно быть, Влас неплохо его достал.

– А силён, – протянул Спирька, пытаясь встать – ноги не слушались.

– А ну прекратите немедленно, два дурака! – долетело до них, наконец, откуда-то сбоку.

Акулька стояла на камне, сжимая кулаки, разозлённая и красная, почёлок сбился набок, коса наполовину расплелась.

– Хватит! – выкрикнула она опять, топнув ногой.

А визжал-то кто? – глупо подумал Влас, глядя на неё. Как-то не верилось, что она.

Верь не верь.

Спирька, наконец, встал на ноги, протянул Власу руку – гардемарин неожиданно понял, что ему вставать тоже совершенно не хочется.

Но всё же поднялся.

– Ладно, живи, – снисходительно разрешил Спирька, хлопая его по плечу. Влас только дёрнул плечом, сбрасывая его руку, Крень по-доброму рассмеялся и добавил. – Но от невесты моей всё равно держись подальше.


3


За окном заливисто орал петух.

Горыныч.

Влас лежал с закрытыми глазами, но видел этого петуха так же ясно, как если бы сидел сейчас на крыльце и смотрел прямо на беспокойную птицу. Лёве в прошлом году, помнится, всё порывался его нарисовать, да никак не мог выбрать случай, чтобы Горыныч хоть с полчаса потоптался на одном месте. «Беспокойный, а красавец», – вздыхал после барон, провожая взглядом рыжего наглеца.

Красавец и вправду, ничего не скажешь против.

Огненно-рыжий, с чёрным, лиловым и белым пером; клюв, кривые когти и шпоры, пожалуй, могут порвать и бычью кожу (с Горынычем побаивались связываться и собаки, было однажды, что и ручной медведь от него бежал, смешно вскидывая задом и порявкивая от испуга – сергач потом долго ругался и ворчал), большой тёмно-алый гребень стоит торчком – передний зубец разорван надвое в драке с соседскими петухами. Бывало, бывало и не раз, что к матери приходили жаловаться на нахального Горыныча хозяйки не только с другого конца Онеги или из Шалги, а и с другого берега, из Поньги и Легашевский запани.

А уж голос-то…

Колокола на Троице и то, пожалуй, потише будет.

Очередное «Кукареку!» гулко раскатилось по подворью, было слышно, как в соседних дворах его подхватили неоднократно битые Горынычем чужие петухи, и Влас понял, что поспать дольше ему уже не придётся – весь сон разогнали петушиные вопли.

Он отбросил пестрядинное одеяло и встретился взглядом с Иринкой – она сидела на своей кровати (браная занавесь, отгораживавшая девичий кут, была откинута) в длинной рубахе, свесив босые ноги («До пола не достаёт пока что», – насмешливо подумал Влас – впрочем, не доставала она до пола не больше полувершка) и возила по длинным волосам точёным костяным гребнем (отец сам резал как-то зимой из «рыбьего зуба»). Гребень в спутанных волосах то и дело застревал, Иринка свирепо шипела, но ругаться остерегалась – за подобное в смолятинском доме, бывало, и по губам, и по затылку прилететь могло. Увидев, что брат смотрит на неё, девчонка чуть покраснела, но занятия своего не оставила.

– Что, не спится? – весело поддразнила она и тут же прикусила губу – гребень снова запутался.

– Да поспишь тут, как же, – проворчал Влас, выбираясь из-под одеяла, и сунул ноги в кожаные потрёпанные поршни. – Глотка лужёная…

– Отвык от Горыныча нашего, – весело рассмеялась Иринка. – В Петербурге-то петуха такого нет, орать некому…

– Там барабан есть, – хмуро ответил Влас, вспомнив корпусные побудки. – А кто его не услышит, тому розги… поневоле просыпаться начнёшь.

– И тебе попадало? – с ноткой ехидства спросила Иринка, весело щурясь на брата. И тут же снова зашипела, выдирая гребень из волос.

– Не без того, – вздохнул гардемарин. – За другое правда, не за то, что просыпал.

Сестрёнка спорить не стала – уж чего-чего, а сонливости за старшими братьями не водилось, ни за Аникеем, ни за Власом. Артёмка вот, тот, да, поспать любит. «Вон и сейчас, дрыхнет, только шуба заворачивается, – подумал Влас весело, покосившись на торчащую из-под одеяла босую пятку братишки. – Даже и Горыныча не слышит».

А Горыныч, кстати, смолк, словно выполнил свою тайную миссию – разбудить гардемарина. Разбудил – и успокоился.

В изголовье Иринкиной кровати висели в рамочках три небольших картины в самодельных рамках, из-за занавеси их было плохо видно, и Влас неторопливо шагнул ближе.

– Куда это ты намылился? – сестрёнка встрепенулась, словно хотела что-то спрятать, но Влас уже стоял около самой кровати.

– Я только посмотрю, – ответил он, отводя занавесь ещё дальше в сторону. Иринка сделал было движение, словно хотела ему помешать, но было поздно – тень отступила, и картины стало можно разглядеть. Девчонка чуть покраснела и потупилась.

Три цветных литографии.

На первой – вооружённые женщины сражаются с рослым и мускулистым мужчиной. Мечи, щиты… древнее оружие. Амазонки. «Пояс Ипполиты», – подумалось невольно.

Остальные две – портреты.

Женские.

Брюнетка с длинными локонами, точёный мягкий обвод миндалевидного лица, глубокие чёрные глаза, тонкие, едва заметные брови. Белое с чёрным, золотая оторочка, пышный зелёный пояс и бордовая мантилья, белый перифтар[4] с нечётким крупным рисунком. Большой золотой крест на чёрном кожаном гайтане.

Шатенка – короткие волосы, резкие очертания лица, энергичный подбородок и плотно сжатые волевые губы, пышные брови и крупные тёмно-карие глаза. Бело-зелёное платье с парчовой каймой, золотая цепочка и белая роза в волосах, сбитая набок остроконечная македонская шапочка, тёмно-красная с золотом.

Нежность и воля.

Общего – только позолоченный стеклярусный ободок на лбу, одинаковый у обеих.

«Знакомые портреты, – подумал Влас. – Очень знакомые».

Цветные литографии Джорджа Бувье с портретов работы Адама Фриделя.

Ласкарина Бубулина и Манто Маврогенус, героини греческой революции.

Влас покосился на Иринку, она в ответ только чуть покраснела и гордо вздёрнула подбородок. Да, мол, вот такая я, тоже о подвигах мечтаю. Или о приключениях.

– Ещё одного портрета не хватает, – негромко сказал гардемарин.

– К-какого? – с запинкой и недоумением спросила сестра.

– Надежды Дуровой.

– А кто это?

– Она в войнах с Наполеоном служила в уланском полку, в мужской одежде сражалась, – пояснил Влас, всё ещё разглядывая портреты. – В корпусе офицеры рассказывали. Вроде как даже офицером была.

– Прямо сама сражалась? – спросила Иринка с восторгом и покосилась за его спину. Влас обернулся.

Ну разумеется.

За его спиной на тёсаной бревенчатой стене висели отцовские пистолеты и его, Власа, кортик.

– Не девчоночье вообще-то это дело, – хмуро сказал он, а Иринка топнула в ответ ногой:

– Это там… где-нибудь на Орловщине или Смоленщине! А я сама буду решать. Слыхал, как говорят, в наших краях: «Я – поморская жёнка, сама себе голова!»?

– Ну ты не жёнка пока ещё, – только и нашёлся, что возразить Влас. Иринка в ответ только насмешливо и чуть злобно фыркнула, вскочила с кровати, сразу угодив босыми ногами прямо в узорные кожаные выступки, отбросила волосы за спину, – видимо, решила, отложить заплетение косы на потом. Отодвинула заслонку печи, заглянула в чело.

– Иди, умываться, гардемарин. Кормить тебя буду.


Во дворе в огромной обомшелой кадке цвела дождевая вода. Несколько мгновений Влас раздумывал, сто́ит ли такой водой умываться, потом всё ж рассудил, что вряд ли эта вода грязнее невской, развёл руками ряску на поверхности – и словно окно в небо открыл.

Так бывает, когда глянешь в болотине в бочаг – посреди сплошной тёмно-зелёной с частыми ало-белыми крапинами клюквы моховой подушки – крохотное озерцо прозрачной воды, а в нём – пронзительная синь июльского неба с невесомыми клочьями косматых облаков.

Вот и сейчас – косыми стрелами метнулись через густую синеву ласточки, зависли соседские сизари, а тяжёлое бело-сизое кучевое облако на фоне перистой «мазни» вдруг показалось похожим не то на конскую голову, не то на собачью.

– Влааас! – донёсся из отволочённого окошка в сенях голос Иринки – сестрёнка, похоже, всё ж прибрала волосы и сейчас хлопотала в бабьем куте у печи. – Шевелись! Каша стынет!


На завтрак была пшённая каша с молоком, свежие блины на простокваше и всё тот же клюквенный взвар.

– Мать-то где? – спросил Влас, орудуя ложкой.

– К морю пошла, – махнула рукой Иринка, отбрасывая со лба непослушную прядь (волосы она и впрямь успела прибрать и заплести в косу – Влас даже залюбовался – коса была чуть ли не в его руку толщиной). Заправила её под почёлок и добавила. – Пироги с палтусом задумала, говорит, может, свежака купить. Карбас какой-то с утра прибежал.

Ну да. Того и гляди, отец воротится, а то и Аникей вместе с ним, если на Белое море служить направят. Вот мать и хочет пирогами порадовать.

– Что делать сегодня думаешь? – Иринка аккуратно свернула в трубочку блин, обмакнула его в свежие сливки, ловко и быстро, не уронив на выскобленную добела столешницу (скатерть постелить она то ли поленилась, то ли поопасалась, что запачкает) ни капли, сунула блин в рот и откусила кусок. Прожевала и добавила. – Ча́ек гонять со скуки?

– Ну да, – признал Влас, тоже сворачивая блин в трубочку. Поводил им над столом, прицеливаясь, выбрал блюдце с мёдом. Откусил кусок не менее ловко, чем сестрёнка (тоже не уронил ни капли), прожевал и признал. – В прошлом году как-то веселее вакации были.

О том, что вакации его идут всего только третий день, а он уже и подраться успел, и новости все узнал, он как-то не подумал.

– В прошлом году к тебе друг приезжал, – заметила Иринка. – Нынче ждёшь его?

– Не знаю, – Влас пожал плечами. – Может, да, может, нет…

– А как у него дела? – Иринка вдруг чуть покраснела и стала смотреть куда-то в сторону, словно за окном разворачивалось выездное представление бродячего цирка или хотя бы сергач прибрёл на пару с Петрушкой, который теперь пререкается с ручным медведем, а тот фыркает и отмахивается косматой лапой. – Его тоже произвели в гардемарины?

Влас усмехнулся, мгновенно вспомнив, как она в прошлом году смотрела на Лёве.

– Понравился, что ли? – весело спросил он, подмигивая, а девчонка вдруг зарделась.

– Он из корпуса ушёл.

– Как?! – глаза распахнулись широко, махнули пушистые ресницы. – Зачем?

– В Московский университет пойдёт учиться. Морская служба – это не его. Ему профессором быть, Карамзина дело продолжать, – Влас смолк – собственные слова вдруг показались ему какими-то пресными и казёнными.

Иринка поморщилась – то ли ей тоже не понравились слова Власа, то ли вообще была недовольна выбором барона. Ну да, как же - кабинетную работу выбрал вместо морской службы.

А она – уж не морским ли офицером стать мечтает, как те гречанки на литографиях?

Влас поглядел на неё, прищурившись (она покраснела сильнее), но сказать ничего не успел.

– Надолго приехал-то? Или нынче как, опять с каникул сбежишь? – в Иринкином голосе появилась лёгкая насмешка – решила уколоть его первой. – Мама в прошлом году даже обиделась…

«А в письмах ни словом не обмолвилась про то, – чуть не сказал Влас. – Не намекнула даже». И тут же понял, что подумал глупость. Когда это мать хоть раз в жизни показывала кому-то, что она на него обиделась?

Характер не тот.

Спрашивать, откуда Иринка об этом знает, он не стал.

– Нет, Иришка, – вздохнул он. – Да и вряд ли нынче такая оказия выпадет, как в прошлом году. А мама… она поймёт. Да и уже поняла, наверное.

Поняла.

Как не понять?

Она ж не кто-нибудь, а правнучка Ивана Рябова и Сильвестра Иевлева.

[1] Шушун – женская верхняя короткополая одежда или кофта.

[2] Костыч – женская горничная одежда на коротких лямках типа сарафана из штофного шёлка, кумача или чёрного холста.

[3] Шамшура – старинный головной убор замужних женщин, представлявший собой полотняную шапочку, иногда с твёрдым очельем, украшенным галуном, полностью закрывавший волосы, заплетенные в две косы и уложенные на голове.

[4] Перифтар – обрядовый полотенчатый головной убор греческих женщин, длинное белое полотно из домотканой льняной материи или шелка-сырца, плотно облегавшее лицо и скрывавшее волосы. Один его конец закрепляли на затылке, а другой оборачивали вокруг шеи, закидывая за плечо и спуская по спине.

Загрузка...