Они меня сцапали! Господь мой, Старец Морской, на кого ты покинул верного тебе Сына Моря? Почему ты забыл меня?… отдал им? Что же теперь будет делать Зимородок? За кого он меня посчитает? Ожерелье проклянет меня за то что я сбежал, и никогда мне больше не оправдаться ни перед ним, ни перед братвой! Будь оно проклято все!
Колодки были вытерты до блеска: многих, видать, сжимали они своими щербатыми челюстями. В круглых дырках, чьи края потемнели и залоснились от крови, теперь торчали мои руки и ноги. Слезы бессильной ярости заставляли мир плыть перед моими глазами. Я никак не мог унять слезы. Они текли и текли, собираясь на подбородке и капая с подбородка на колодки. Я смотрел на капельки слез, которые одна за другой весело плюхались вниз и разбивались о деревяху, разлетаясь крохотными брызгами. Мне хотелось вцепиться зубами в дубовые плахи, защемившие мои лодыжки и запястья и грызть их, как волк, попавший в капкан. Я бы руки и ноги себе отгрыз, да мне до них не дотянуться… Мне бы силу Совы… Я бы рванулся одним могучим рывком и оказался бы на свободе. И бежал бы… И мне становилось во сто крат хреновей, потому что мысли мои — всего лишь мысли. Ничего я не могу поделать! Вон: я сижу, пальцем шевельнуть не в силах, — только на то и хватает, что слезами колодки поливать. Ничего не поделаешь: вляпался — так вляпался… И как вспомнил, как это со мной произошло, так слезы опять сами потекли.
Три Ножа не пришел…
Покинув бухту, мы шли долго, стараясь оказаться от злосчастного берега подальше. Птицы уже пели вовсю, кода мы наткнулись на малую гряду красных скал, вставших на пути. У самого их подножия среди травы валялись здоровенные валуны, из-под одного из валунов бил родник. Испуганные лягушки с громким плюханьем попрыгали в озерцо родника, прятавшееся в травяных берегах.
— Здесь бросим якорь, — сказал Ожерелье, оглядываясь. — Щербатый! Миклан! Засядьте в кустах неподалеку. И не спать! Мачта, прихвати кого-нибудь с собой и проверь скалы. Особенно вон ту, — Ожерелье показал на возвышающуюся над остальной грядой скалу с плоской вершиной. — Если можно на нее забраться, то пусть один останется наверху.
Сид принялся выкликать охотников до лазания по скалам. Вызвался Крошка: надо было Дрону тоску забить чем-нибудь — он ведь с Улихом в бухте хотел остаться, но Три Ножа отказал ему. Крошка не то чтобы обиделся, но видок у него был малость потерянный.
Крошка с Мачтой исчезли в густых зарослях орешника, который сплошняком рос у подножия скалы. За ними увязался Скелет, но он по скалам ползать и не собирался, он долго возился в орешнике треща ветвями, а потом вернулся с полным подолом рубахи, притащив фундука. Ватага принялась за вяленое мясо с сыром вприкуску с фундуком, пожевав и запив все родниковой водой, братва валилась на траву отсыпаться.
Сверху донесся протяжный свист, Ожерелье задрал голову кверху. На плоской вершине скалы стояли двое и размахивали руками. Ожерелье ответил, приказав спускаться. Вскоре из орешника вывалился Мачта, а крошка остался на скале Три Ножа выглядывать.
— Там подъем легкий, капитан. Безрукий — и тот поднимется, — доложил Сид.
— Жри и спи. Крошку на вахте сменишь, — сказал Ожерелье.
Мачта кивнул и подсел к ближайшему мешку с провизией, вытащив его из-под Орхана, который пристроил мешок себе в изголовье. Орхан прекратил храпеть, сонно прищурился, перевернулся на другой бок и захрапел снова под треск ореховой скорлупы: Мачта по-беличьи проворно колол фундук зубами.
У меня у самого глаза слипались. Я покрутился, выискивая место, где прикорнуть, а кормчий, растянувшийся возле продолговатого валуна, похожего на черепаху, будто ждал этого, поднял лохматую голову от травы и поманил меня к себе. Я пристроился у Совы под боком и сразу же стал уплывать в сон, но тут же пробкой вылетел обратно — рядом с кормчим присел на корточки Ожерелье.
— Сова, как разбужу тебя, поднимешь троих и Мачту, сменишь караулы. Понял? Меня разбудишь, когда Улих появится… — негромко говорил Ожерелье и зевнул. — Спать охота… Невмоготу прямо.
— Лады, — только и буркнул Сова и тут же отключился.
Я притворился спящим. Ожерелье посидел рядом еще немного. Я чувствовал его взгляд на себе. Он что-то неразборчиво пробормотал себе под нос, а затем поднялся и отошел. Я хотел подглядеть за ним сквозь ресницы — что он делать собирается — но так и уснул с этим желанием.
Проснулся я, когда было уже далеко за полдень. Никто меня не разбудил, сам проснулся. Кормчего рядом не было, а под щекой у меня лежала его свернутая рубаха. Я сел и огляделся. Первое, что привлекло мое внимание — размахивающий руками Крошка, который что-то втолковывал Ожерелью. Рядом с ними на траве сидел кормчий, положив подбородок на ладонь. Остальная ватага маялась от безделья: кто валялся, задрав ноги кверху, кто уселся в кружок и травил байки, а возле мешков со жратвой дрыхли Щербатый и Миклан.
Я встал и потянулся, разминаясь после сна. Хотелось есть, а ватага, видать, уже успела перехватить, потому что жующих видно не было. Я направился к мешкам. Отрезав шмат мяса, я набил рот и стал прикидывать как бы мне поближе подобраться к капитану: о чем, горячась, толковал Крошка я сообразил быстро.
Улих не появился. Из ватаги спали только двое — не мог же Ожерелье с ходу послать Три Ножа в дозор… А не найти нас Улих никак не мог: меток в лесу мы, конечно, не оставляли, но какой же моряк с курса собьется в ясную погоду, если солнце над головой светит. Однако Три Ножа не было.
Ожерелье слушал Крошку, а сам был озабоченный, нахохлившийся. Крошка, вероятно, добился своего, потому как Ожерелье несколько раз кивнул, и Дрон сразу же куда-то заторопился. Сидящий на траве кормчий ухватил Крошку за рукав, останавливая. Дрон выслушал, что ему сказал Сова и радостно осклабился. Кормчий поднялся на ноги и звонким шлепком прибил комара на голом плече.
Я наконец-то сообразил как мне добраться до этой троицы. Быстренько вернулся к месту, где спал, взял рубаху Совы и, жуя на ходу мясо, пошлепал к ним. Они еще договаривали и не заметили, как я подошел к ним.
— Вдвоем не ходите, — донесся до меня голос Ожерелья.
— Лады, капитан, — ответил Сова. — Кто захочет ноги размять, пусть идет с нами. Мы только до бухты и назад. Жратвы еще в лодье возьмем. Шут его знает, сколько эта бодяга с магом протянется.
— До фризругов не рыпайтесь, — предупредил Ожерелье. — Вдруг им тоже лодью навестить приспичило.
— Коли сами не полезут…
— А ежели Улиха в бухте не окажется? — Крошка хлопнул себя по ляжкам в полном расстройстве. — Может он на фризругов наткнулся, и они его либо порешить захотели, либо повязать.
Ожерелье не согласился:
— Тогда у них покойников станет поболе… Чушь городишь. Кому уж как тебе, Крошка, Улиха-то не знать. Да и фризругам не больно-то надо за нами охоту устраивать, — что они на этом выиграют? Сам посуди…
— Улих-то не пришел, — покачал головой Крошка и добавил. — Зря ты, Ожерелье, такую возню затеваешь: я бы и один сходил.
Капитан хотел ему возразить, но тут он заметил меня и буркнул:
— Чего тебе, Даль?
— Вот, — выставил я вперед рубаху кормчего. — Рубаху Сове принес.
— Принес, так отдай.
Кормчий принял у меня рубаху, натянул ее через голову и повел плечами.
— Ну, капитан, чего? — спросил он.
А я решил не торчать бельмом на глазу и отвалил потихоньку.
— Сейчас, — сказал Ожерелье и окликнул меня. — Даль!
Я застыл с поднятой ногой.
— Ступай на скалу. Мачту сменишь, — велел он. — Как подняться, найдешь сам: там орешник заломан на подходе, а дальше увидишь. Пошел.
Я прожевал последний кусок мяса, проглотил, отер руки о штаны и направился к роднику.
— Ты куда? — остановил меня Ожерелье. — Я же на скалу велел.
— Воды напьюсь, — ответил я. — Я только что мяса налопался, а фляги у меня нет. Пить захочется, что делать буду?
— Иди, — отпустил он меня.
Я дотопал до валуна, из-под которого бил родник, и опустился перед озерцом прозрачной воды на колени, вспугнув большую лягушку. Смелая, однако: вокруг народу топчется, сколько она ни разу в жизни своей лягушачьей не видела, а не сидит под листом, на бережок выбралась. Лягва растопырилась посередке озерца, выставив поверх воды ноздри и выпученные глаза. Когда я наклонился к воде, она, дернув перепончатыми лапами, метнулась под самый берег, под нависшую траву и там затаилась. Вода в родничке была чистейшей, а дно озерца устилали разноцветные камешки, которые в токе хрустальной воды казались драгоценными самоцветами. Солнечные зайчики гурьбой бегали по камешкам. Пил я долго, с запасом, пока в животе не забулькало, а напившись, отер мокрые губы ладонью, поднялся и потопал куда велено было. В орешнике я ненадолго задержался и нарвал себе орехов, покидав их за пазуху. Если мне наверху скучно станет, то орешков погрызу — тоже занятие. Фундук был еще не созревшим до конца, скорлупа орехов не успела потемнеть и отдавала молочной белизной.
Когда я вылез из кустов, рубаха у меня нависала над ремнем навроде Скелетова пуза. Я сразу увидел, как мне подниматься, к тому же подъем был помечен: в расщелинах торчали свежеобломанные веточки. Цепляясь пальцами за шероховатый гранит, я полез на скалу. Орехи шуршали за пазухой и кололи живот.
Поднялся я быстро и без особенного труда. Прав Мачта — тут и безрукий поднимется. Сид сидел на площадке размером эдак с сажени полторы в длину на сажень в ширину. Спиной ко мне. Я тихонько свистнул. Он обернулся.
— Что видать? — спросил я, забираясь на площадку. — Орешков хочешь?
— Сменяешь? — ответил он вопросом на вопрос.
— Шуруй вниз. Теперь моя вахта, — махнул я. — Фризругов не видать?
— Куда уж тут… — скривился Мачта. — Один лес.
— Так чего тогда смотреть? — удивился я.
— Подступы к скалам отсюда, как на ладони. Да и за морем проглядывай.
Мачта расправил спину, похрустел суставами и перекатился к краю площадки, не вставая. Я увидел короб полный болтов и лежащий рядом с ним самострел.
— Орешков-то возьмешь? — повторил я.
— Сам нарву, — ответил он и исчез из виду, скрывшись за краем площадки.
Я сел так, чтобы и подножие, где ватага обреталась, взглядом захватить, ну и море вокруг видеть. Вершина скалы, на которой я сидел, судя по всему, была самым высоким местом на острове: остров раскинулся передо мной почти что весь, только западная оконечность — прикинул я по солнцу — терялась за горкой, поросшей деревами. Может, туда фризруги и двинулись? А Зимородок интересно где? Почему он ни с нами, ни с фризругами не пошел? И достал ли он ту штуковину, за которой мы на остров перлись? В запарке и распре никто мага об этом спросить и не удосужился…
Бухту, где на берегу валяется лодья, а на дне лежат обломки «Касатки» вперемешку с костями гада, обглоданными акулами, тоже не шибко видно. А жалко: может, Три Ножа до сих пор там, в бухте? Я спохватился и посмотрел вниз, и не увидел ни Крошки, ни кормчего. Ушли уже. Хотя как сказать: мне сверху бивак почти и не виден был — его разбили поближе к орешинам, а они-то обзор сверху порядком закрывали. А вот подступы к гряде действительно просматривались очень хорошо.
Я немного выждал — если Крошка и Сова не ушли, то я их замечу. Но, видать, они успели уйти, пока я в кустах ворошился, орехи собирая, да на скалу поднимался. Я придвинул самострел поближе к себе, чтобы сподручнее в случае чего схватить было, и запустил руку за пазуху за орехами. Время тянулось медленно — на вахте всегда так, особенно когда ничего не происходит, и размышлял. Но о чем бы я не начинал думать — хоть о идущих сюда темных магах, хоть о чем еще — все равно думки мои возвращались к мертвому Руду и Улиху, оставшемуся с ним. Куда подевался Три Ножа? Почему он не догнал нас, как было уговорено? И еще одну мыслишку я пытался отогнать подальше, но все никак мне это не удавалось: не смошенничай я при гадании, был бы Руду жив, и были бы они с ватагой оба — он и Три Ножа. Мысль эта разъедала меня почище щелока, и спасения от нее не было никакого.
Грызя орехи и предаваясь невеселым раздумьям, я оттарабанил на скале почти до самого заката, а потом появился Мачта, и я спустился вместе с ним, а внизу уже горели костерки: на скале было еще светло, а здесь стемнело. Я догадался, что Ожерелье загнал меня и Сида на вершину не за фризруговыми игрищами следить, даже если им на ухо нечистый нашепчет, а высматривать, когда на море появятся темные маги. Ночью от поста на скале толку было немного. Получив свою долю мяса с сыром, я принялся за них.
Ушедшие искать Улиха пока не вернулись, Ожерелье сидел мрачнее грозовой тучи, и возле костров тоже было тягостно. Ватага лежала брюхом кверху и ждала невесть чего, смурнея от часа к часу. Былой настрой исчез, как и не было: поначалу-то братва шкуру неубитого медведя делила по-новому — судили, рядили как золотишком распоряжаться будут, изгалялись кто во что горазд, — а, как Три Ножа пропал, все потихоньку сошло на нет. Скелет было порывался байки травить веселые, но на него цыкнули, и он примолк.
Неожиданно со стороны леса раздалось громкое совиное уханье, потом еще раз. Ожерелье быстро поднялся на ноги и стал вглядываться в сгустившийся среди деревьев мрак. Сова закричала в третий раз и на этот раз гораздо ближе, закончив вопли трелью сове никак не свойственной.
Ватага оживилась, враз зашевелилась. Ожерелье кликнул Петлю и Краса, а потом опамятовался, велел Петле на месте оставаться, вызвав вместо него Орхана, и втроем они направились к лесу встречать ушедших: Крошка, кормчий и все, кто пошел вместе с ними, вернулись. Совой кричал кормчий, у него это здорово получалось — ни за что не отличить от взаправдашней совы.
Я поспешно дожевывал мясо и очень надеялся, что они отыскали Улиха, и он притопал вместе с ними. Я бы много за это отдал. Ох, много… Те пятнадцать тысяч, которые на мою долю причитаются, отвалил бы, не сморгнувши. Подумаешь! Не было у меня их раньше, не будет и позже — тоже мне печаль! Но надеждам моим сбыться было не суждено: когда они подошли поближе, я не увидел среди них Три Ножа. Пропал Улих и следа не оставил…
Братва набросилась на кормчего и Крошку, и на пятерых, с ними ушедших, забрасывая вопросами, а я докончил сыр с мясом, напился водицы из родника и потихоньку побрел к орешнику. Я решил выполнить то, что еще на скале сидючи задумал на тот случай, если Три Ножа не найдут. Забрался я в кусты, выбрал на ощупь место такое, чтобы зад не кололо и сел. Задумка моя была простой: позвать Зимородка и порасспросить его насчет Улиха. Может чего маг и скажет. Я закрыл глаза и стал в мыслях звать Зимородка. Звал долго, но он не отзывался. Я растерялся: как же так — я ведь уже доставал таким макаром. Но оставаться несолоно хлебавши мне жуть как не хотелось. Я попробовал снова. И опять то же самое: я — ау, а мне…
Я тогда разозлился: что же это он, маг, уходя на меня кивал, мол, через Даля искать меня будете — вот я и ищу! А, если что не так я делаю, так надо ж было объяснить как! Буду кликать, пока не дозовусь…
Я поднапрягся и стал опять дозываться Зимородка, но уже не тем шепотком, каким первые разы мага призывал, а «орал» внутри себя, не стесняясь. И чудо свершилось! Ору я эдаким образом и ничего, кроме собственных воплей не слышу, и вдруг появляется ощущение, будто голос отделился и полетел сам по себе в тишине какой-то невероятнейшей, и в этой невероятнейшей тишине я услышал громкий голос Зимородка:
«Не надо так кричать, мальчик.»
Я сразу же вопить перестал.
«Я слушаю тебя, Даль,» — сказал Зимородок. — «Что стряслось?»
«Случилось», — подтвердил я, а сам радуюсь — смог-таки! — «Три Ножа пропал».
«Как пропал?» — удивился он.
Я объяснил Зимородку, что произошло, он слушал, не перебивая, а, выслушав, сказал:
«Подожди немного», — и замолк.
В ожидании я весь извелся и пообкусывал ногти на обеих руках.
«Слушай меня, Даль,» — произнес, наконец, Зимородок, и я встрепенулся. — «Три Ножа в западной части острова».
«Его фризруги сцапали?»
«Нет. Фризруги здесь ни причем: они в противоположной стороне, на восточной стороне, их бивак в трех верстах от вашего.»
Я диву дался:
«Чего Три Ножа туда понесло? Чего он там сейчас делает?»
«Сейчас он спит», — ответил Зимородок. — «Ты хочешь спросить что-нибудь еще?»
Я в полной растерянности ляпнул:
«Нет», — и тут же пожалел об этом, но Зимородок уже прекратил разговор со мной.
Я посидел еще немного в орешнике, мозгуя над вестями, услышанными от мага. Так… Три Ножа живой и дрыхнет где-то, в ус не дуя. Это уже кое-что… Но почему же он взял и откололся от ватаги? Никому ведь и в голову не пришло, что Три Ножа замыслил отколоться. Может, зуб на Петлю держит и на нас заодно? Ватага-то решила, что Петля невиновен, а Улих решения братвы принять не хочет? Думал я, думал, но так ничего и не придумал, вздохнул и полез из кустов наружу, и вовремя, потому как увидел, что ватага в круг собралась, а посередине круга стоит Ожерелье. Опять что-то решают. Я заторопился: не иначе как на фризругов собираются облаву устраивать, за Улиха мстить.
— Явилось, красно солнышко! — насмешливо крикнул Орхан, который заметил меня первым.
Взгляды, которыми награждала меня братва, радостными назвать было нельзя. Я стал пробиваться сквозь круг на середину к Ожерелью. Орхан ухватил меня за рукав и дернул:
— Куда прешься? Сядь.
— Пусти, — огрызнулся я, выдернул руку и продолжал переступать через ноги сидящих в кругу, закричав. — Ожерелье! Я говорить буду! Про Три Ножа.
Это возымело должное действие: меня перестали хватать за штанины. Я выбрался на середину к капитану.
— Я с Зимородком говорил: Три Ножа живой! — поспешил сообщить я ему.
Ожерелье прищурился и медленно наклонил голову к правому плечу.
— Так, — сказал он, взял меня за плечи, развернул лицом к ватаге и приказал. — Скажи всем.
— Я с магом говорил, — повторил я громко. — С Улихом — порядок, он — там… — и я махнул рукой, показывая на запад.
— А фризруги? — выкрикнул Крошка.
— Там, — показал я в противоположную сторону. — В трех верстах от нас. — И повторил слова Зимородка. — Они ни причем.
— Слышь, Даль, а Зимородок не сказал, чего Три Ножа там надо? — снова спросил Крошка.
И тут я ляпнул не подумавши:
— Он там Руду схоронил, а завтра к вечеру нас отыщет. — Соврал я и губу закусил, и слушаю, как братва шумит, облегчение выказывает.
— Слыхали? — произнес Ожерелье за моей спиной. — Фризругов трогать не будем, дождемся Три Ножа здесь, а потом сменим гавань.
На том и порешили. Я снова притулился под боком кормчего. Братва укладывалась к кострам поближе, костеря ненасытное комарье. С лодьи во второй заход притащили несколько амфор с вином, вино пустили по кругу. Я закрыл глаза и притворился спящим, но Сова все равно безжалостно растолкал меня и сунул под нос амфору.
— Глотни. Теплее спать будет, — сказал он.
Я понял, что кормчий не отстанет и, ухватив амфору за изогнутые ручки на круглых боках, приложился к горлышку, делая вид, что пью, а сам только губы смочил, потом вернул амфору кормчему и вдруг обнаружил рядом с собой сидящего на корточках капитана.
— Даль, — тихо произнес Ожерелье. Вид его не сулил мне ничего хорошего. Я молча ожидал продолжения.
Ожерелье продолжил так же тихо:
— Еще раз пропадешь, искать тебя не буду. — Я молчал.
— Понял? — спросил он.
— Понял. — Буркнул я.
Ожерелье поднялся и ушел, а Сова с укоризной посмотрел на меня.
— Выпороть бы тебя, — уронил он.
— Ладно, ладно… Завтра выпорешь, — огрызнулся я. — Сам жопу подставлю. И вопить буду громко.
Я снова улегся и закрыл глаза, показывая: отвяжись, мол. Сова ругнулся сквозь зубы, но больше трогать меня не стал. Он вытянулся рядышком и вскоре ровно засопел во сне, а у меня сна не было ни в одном глазу. Я лежал и думал, чего это меня за язык потянуло врать, что Улих завтра сам к вечеру у бивака объявится. Зимородок мне такого не говорил. А ежели не объявится? Как я тогда братве в глаза смотреть буду? Я, что? Я ж ватагу успокоить хотел, а оно вон как получается: мне теперь мое хотение таким боком выйти может… Возьмет Три Ножа и не объявится, и меня уже не просто на смех поднимут — считай, я себя в дерьме извалял по самые уши, а токае дерьмо не водой смывается, если оно только смывается вообще. Я от тоски аж зубами заскрипел. Кормчий беспокойно завозился во сне. Я притих, выжидая, когда он начнет похрапывать снова, а затем осторожно перевернулся на спину и уставился в звездное небо. Сон по-прежнему не шел, и я от делать нечего перебирал взглядом созвездия: справа от Волчьей Тропы, которая широкой сверкающей лентой пересекала небо, висели Колесницы; за ними сверкал яркой звездой в рукояти Меч Рода, а к нему тянулись Два Воина. Звездочки подмигивали мне по очереди, и на душе у меня от вида звездного неба становилось спокойнее. Веки начали слипаться, стало как-то все равно, что скажет ватага, если Три Ножа не появится — что думу думать, душу попусту бередить: утро вечера, как водится, мудренее…
Проснулся я от того, что точно знал, что мне надо делать. Искать Три Ножа самому! Найти и к вечеру привести сюда. И шут с ним, с Ожерельем, с его угрозами… Ничего он мне не сделает, когда я появлюсь вместе с Улихом, — наоборот, только рад будет. Чем больше я раздумывал над своей задумкой, тем крепче становилась моя уверенность, что именно так все оно и будет.
Я осторожно поднял голову. Над кострами воздух сотрясался от храпа, рулады были одна хлеще другой. Я отполз от кормчего и встал на четвереньки. Сова не проснулся, повозился недолго во сне, почмокал губами и опять затих. Я встал в полный рост и стал выбираться из кучи-малы, переступая через спящих. Вскоре на моем пути оказался сладко похрапывающий Скелет. Через него переступить я не решился: уж больно широко ноги расставлять придется, так недолго и штанам лопнуть. Скелет лежал на спине, раскинувшись и горбом выпятив брюхо к звездному небу. Вкусно спал Скелет: носом свистел, бородищей шевелил. Я увидел, что у мешка, который он в изголовье примостил, развязана горловина, и решил хоть кусок какой-нито с собой в дорогу захватить. Не помешает. Наклонившись, я тихонько запустил руку в мешок. Мне повезло: в мешке оказалось мясо, а мясо я люблю больше, чем сыр. Мне повезло еще раз: один из кусков вывалился к самому краю — не пришлось тянуть. С куском мяса в руке я направился в обход Скелета.
Я не разбудил никого — это хорошо, но мне еще предстояло миновать караулы, выставленные капитаном. Удержать меня, конечно не удержат, если наткнусь — совру чего-нибудь и смоюсь, — но поднимать лишний шум тоже большой охоты не было. Можно было бы, конечно, проскользнуть незамеченным, но вот беда — я и понятия не имел, где часовые засели, я ведь сначала спал, а после на скале торчал. Пожалуй, без шума не обойдется: красться наобум — дело гиблое — всадят мне болт из самострела, во тьме ночной не разглядевши, на всякий случай, и вместо того, чтобы Три Ножа искать отправлюсь я известно куда. А оттуда еще никто не возвращался на моей памяти.
Вот дурак! Я хлопнул себя по лбу. Я же «видящий», мне разузнать, где сторожевые торчат — это как на куст помочиться. Человек, правда, — это не змей морской, не такая громадина, которую издалека чуешь, но при желании можно и с людьми навостриться. Я пробовал. Еще, бываючи на Рапа, прямо с борта «Касатки» от делать нечего загадывал себе загадки: могу ли разузнать кто из наших по каким кабакам ошивается? И получалось. А проверить было легче легкого: никто ж из своих похождений великой тайны не делал, напротив, как проспятся, вывалят языки и давай во всю глотку хвалиться; ежели, допустим, тот же Скелет у Хлуда упился и учинил чего непотребное, так об этом пол-Шухи знало от самого же Скелета.
Помню был такой случай со Скелетом же… Как-то, ужравшись вместе с Орханом и Братцем, заявил Скелет, что народ распотешит, и потребовал у Хлуда пустой бочонок из-под пива. Получил он требуемый бочонок, поставил его посреди кабака, при всем честном народе спустил с себя штаны, забрался на бочонок и в дырку на днище, где пробка раньше была, яйца свои засунуть как-то умудрился. Народ он и вправду распотешил, не только тем, что яйца в бочку заправил, а и тем еще, что назад их вытащить у него хрен вышло. Говорят, в «Барракуде» с хохоту по полу валялись, наблюдая за потугами Скелета яйца из западни высвободить. Так он полночи на бочонке со спущенными штанами и просидел, пока над ним не сжалились и не разобрали бочонок с великими предосторожностями, чтобы часом скорлупу на Скелетовых яйцах не порушить…
Воспоминание помогло мне почувствовать себя в своей тарелке: не часто мне приходилось от своих, как от врагов, уходить. Лишь только надо мной зашумела листва, я остановился и, выгнав лишние мысли из башки, стал вслушиваться в лес, пытаясь обнаружить, где бы мог затаиться часовой. Я довольно-таки быстро нащупал живую душу и распознал в ней Краса. И порадовался, что вовремя остановился, а то бы я на него на всех парусах налетел. Я стал прикидывать, как бы мне его обойти, но что там, среди деревьев да еще в темнотище разберешь толком, потому и решил я просто забрать влево и обойти его. На авось. И не фига у меня на авось не вышло: ветка — зараза! — под ногой сломалась. Проглядел я ее, валявшуюся на земле, а она как треснет!
Я шел со стороны ватаги, поэтому Крас тревоги поднимать не стал. Он поднялся из-за каменюги, которая у самых корней двух толстых стволов, что развилкой росли, торчала, и тихо свистнул. Дальше прятаться было глупо. Я ответил на свист и потопал к нему, а сам соображаю, что дальше делать буду, и вспоминаю. Был ли Ожерелье у костров-то или не был… Нет, не был. Не спит ночью капитан, посты проверяет, а отсыпаться днем будет, кормчему все перепоручив. Вот незадача… Не хватало еще на Ожерелье наткнуться, тогда он меня, как пить дать, свяжет и положит на видном месте, чтобы забот меньше было.
— Чего шатаешься? — шепотом спросил Крас, когда я подошел к нему вплотную. Рожа у него была недовольная. Я с ним в друзьях-приятелях не ходил, и ухо мне с ним надо было держать востро.
— Не спится, — ответил я так же шепотом. — Давно сидишь?
— Только заступил… Тьфу ты… Думал, Ожерелье возвращается… — Крас говорил скорее для себя. Нежели отвечал мне. — Вали отсюда! Нашел игрушки тоже…
— Жрать хочешь? — спросил я, оттягивая время.
А сам думаю: как же быть-то? Исчезнуть незаметно черта с два у меня выйдет. Этого я не докумекал. Днем было бы проще или хотя бы поутру. Но возвращаться мне не хотелось. Я озлился и решил уйти-таки, во что бы то ни стало, не откладывая на потом.
— У самого есть. Сказал — проваливай! Не мешай! — Он нырнул за камень, и оттуда раздалось злобное шипение. — Надо Ожерелью сказать, чтобы он у тебя дурь из башки выбил. Мелюзга хренова… Хуже, чем баба на борту…
Лучше бы он помолчал. Ожерелье, итак, сразу хватится, не найдя меня спящим под боком у кормчего. Кровь ударила мне в голову.
— Крас, — позвал я.
Он вскинулся, как ошпаренный:
— Вали отсюда, сказал тебе!
Я посмотрел ему в глаза и приказал:
— Спи.
Он замолчал на полуслове, замерев с приоткрытым ртом, а затем, осев на подогнувшихся ногах, повалился спиной на валун. Тесак, висевший у него на поясе в кольце, лязгнул лезвием о камень. Меня прямо-таки потянуло бежать, но я удержал себя на месте. Крас вытянулся подле валуна и не шевелился. Готов.
Именно такую шутку я и отмочил с тем магом, который был у нас на «Касатке» последним, и кому из самострела в лоб залепили. Он однажды поспорил с кормчим, что выпьет столько, сколько любому другому хватит, чтобы на месте окочуриться с перепою, и не только не закосеет, но будет трезвехонек, будто и капли в рот не брал. На десять колец серебром они поспорили. Кормчий ему ставил. А я тогда только обнаружил, что с бродячими собаками, в порту околачивающимися могу вытворять, что душе моей угодно. Стоит только захотеть. Это было как раз после того, как я увидел на рынке в Шухе бродячего жонглера с собакой. Что псина жонглерская вытворяла! И на задних лапах бегала, и считала, и выла вместе со свирелью. Я обалдел и принялся с собачней портовой штучки выдрючивать. Потом на людей перешел, не на своих, а на всякую шелупонь, какая по кабакам ошивается, вино клянчит. Кормчий же, поспорив с магом, меня с собой в кабак взял. Принялся маг винцо глохтить — только подноси, а меня заело: дай, думаю, попробую. Кормчий-то, верняк. проиграет, — я так сразу понял, сам не знаю отчего. Ну и вырубился маг, когда я ему это пожелал, даже рта открывать не пришлось, зато он хлебальник раззявил, очнувшись, в полголовы. И выложил десять серебряных колец. Что же ему делать еще оставалось?
Одного никак не могу понять: почему лишь Зимородок узнал во мне мага? Да еще с первого взгляда. Я же с тем, которому подкузьмил, месяцами бок о бок терся — и хоть бы что! Я же сам не ухом, ни рылом, что все мои забавы и штучки-дрючки — это магия. «Видящего» во мне признали, когда я только оклемываться начал и, болтаясь без дела по палубе, почуял спрута, готовящегося к атаке. Может, тот случай мою судьбу и решил, потому как кто его знает, как со мной хотели поступить. Дар «видящего», он не частый — вот видящие на море и в цене. А о прочих своих фокусах я рот на замке держал. Со мною Ожерелье возился, да кормчий тетешкался, еще Три Ножа не шпынял особо, а остальным было по фиг: есть я — и есть, а не было бы, так и не было бы. Потому и держал язык за зубами, что не знал, какая беда мне на башку свалится, прознай ватага, чем Даль шуткует. А к магам и не подступиться… Я кто? Пусть и «видящий», но мальчишка, который под ногами болтается. Ожерельева причуда.
Я глубоко вздохнул, выныривая из воспоминаний. Что-то я прямо как старый дед стал, который все вспоминает да вспоминает. Долго я еще столбом стоять буду? Уходить надо.
И я ушел. Сначала я пробирался перебежками, прикрываясь кустами и деревьями, а потом почесал со всех ног, уворачиваясь на бегу от ветвей. Бежал долго, пока не закололо в правом боку, да так, что я согнулся в три погибели. Обняв молодое деревце, я стал отдыхать, стараясь унять прыгающее сердце. Удрать, я удрал… А дальше? Шарахаться по ночному лесу мне совсем не улыбалось. Хоть зверья, по всему, на острове не водилось, но на море оно как-то попривычней, чем на суше, а тем паче в лесной чаще. Надо бы забраться на дерево, на сук какой-нибудь потолще и поспать, а там уж двигать дальше.
Сказано-сделано. Я пошел разыскивать дерево с суком. Искал недолго. И двадцати шагов не успел пройти, как на дуб наткнулся. Здоровенный дуб такой — на ветвях не только спать, гулять можно. Лазать для меня дело привычное, поплевал я на ладони — и наверх. А дуб к тому же с дуплом оказался, и дупло было большое. В нем и заночую лучше не придумаешь.
Я уже собирался было в дупло залезть, но вовремя спохватился: а вдруг у дуба сердцевина давно трухой стала. Ухнуть к самым корням — вот этого мне только не хватало: самого себя в западню загнать. Я зацепился за ветку, что росла над самым дуплом и перекинул ноги через его край. Дупло оказалось неглубоким, но я на всякий случай с силой несколько раз ударил каблуком. Под каблуком было твердо. Тогда я забрался внутрь, жалея что нет при мне огнива. Может, это дупло осы облюбовали или пчелы лесные — вот у меня радости поутру будет. Но я уже спал на ходу и зевал без передыху и поэтому плюнул на ос и прочую жалящую живность. Я свернулся в дупле клубком, положив ладонь под щеку. Маги умеют вызывать огонь, подумал я, глядя на разноцветные пятна, которые почему-то плавали вокруг меня в темноте, а я этого как раз не умею. Наш корабельный маг мог распалить трут без огнива за не фиг делать. Я сам не один раз попробовал огонь вызвать и у меня ни шиша не вышло, хоть не один день я на это убил. А какой же я маг, если огня вызвать не могу. А Зимородок говорит… И я заснул.
От росы я промок до нитки и чертыхался при каждом ведре ледяной воды, обильно лившейся за шиворот с ветвей. Дупло я покинул еще затемно, проснулся от того, что закоченел и решил согреться в дороге. Ага, согрелся, как же…
Выбираясь туда, где бы деревья росли пореже, я взял севернее: северный берег был ближе всего. А там вскоре и солнышко взойдет, обсушит. Я раздвигал мокрые ветви озябшими до синевы руками и думал как там Ожерелье, кормчий и ватага. Клянут меня они, небось, по чем свет стоит. Ничего. Полаются и перестанут. Я вот Три Ножа разыщу только. Разминуться с Улихом я не боялся: шут с ним, потревожу Зимородка еще раз, ежели что, и попрошу, нет просить не буду, объясню что да как и поставлю условие: пусть мне на Улиха выйти поможет. А то что же? Итак вся катавасия — его рук дело, а не кого-нибудь. Пусть помогает.
Я и полверсты не прошел, как впереди заиграло синевой море, а справа в море вонзился зубом мысок, весь в тумане утреннем еще. Деревья отступили назад, и я выбрался на скальный обрывистый берег. В этом месте берег не сходил полого к морю, а обрывался, как стесанный. Высота обрыва была сажен пятнадцать, не меньше. Полосы рифов перед ним тоже не было — чистая вода. И на этой воде, держась берега, на веслах шли две трехмачтовые галеры. Я никогда таких галер до сих пор не видел: корпуса посудин выкрашены в ярко-красный цвет, корма и нос сильно загнуты кверху. Оттого обе галеры смахивали на два месяца, вздумавшие искупаться в море. И паруса у них были тоже яркие, желтые. На палубах галер люд суетился странный. Много народу. Вот и темные маги прибыли, подумал я, а ведь Зимородок говорил, что у нас еще есть день да ночь форы. Ошибся значит. А может не они все-таки? Фризругов вон занесла сюда нелегкая.
Мне бы сразу бежать, а я стоял, как лопух, смотрел и дивился: очень уж непривычный вид имели обе посудины и люд, на них приплывший. Тут меня и заметили. Я, что меня заметили, тоже заметил и навострился назад в лес рвать от греха подальше. Бежать-то я навострился…
Слезами горю, как известно, не поможешь. Потому-то они и кончились у меня быстро. Высохли от палящей горечи, что жгла мои внутренности огнем ненасытным. Что-то сделали со мной темные маги проклятые: я мог вспомнить себя, стоящим на скале и глазеющим на галеры, а потом очухался сразу в колодках. На остальное память отшибло. Или отшибли? Башка свинцом налита, вниз клонится. Одурманили меня? Зельем опоили? Не помню. И тело совсем не слушается. Как чужое. И нехорошее в нем ощущение какое-то: в груди печет, а по рукам и ногам будто лед. Солнце жарит, а согреться не могу, хоть внутри меня и пекло адское. Да… Солнце уже жарит… Значит, беспамятство мое не коротким было. Дерьмово…
Я повернул тяжелую голову на непослушной шее к правому плечу, дотянувшись, закусил рубаху и лизнул мокрый холст языком. Сухой язык защипало соленой горечью морской воды. Я разжал челюсти и попытался сплюнуть. Черта с два у меня это вышло… Что они со мной сделали? Что ж получается: я до них сам вплавь добирался? Рубаха, вон, насквозь пропитана солью, и порты тоже. Одежда уже начинает подсыхать и вскоре колом станет от соли морской. Значит, выходит, что заворожили меня темные маги, и я, в чем был, махнул прямо с обрыва в море и к ним… Как пирог волшебный из сказки, который сам в рот плывет, а ты его жуй и жуй, поспевай только. Ох, ничего не помню… Ворожей-фризруг со мной так же управиться хотел, но я тогда памяти не терял. Вот тебе, Даль, магия похлеще… А зачем они меня в колодки засунули? Я ж и так, без колодок, куль кулем…
Обволакивающая меня дурманная муть чуть-чуть отступила, и я почувствовал резкую боль в спине. Я закусил губу, но стон сдержать не удалось. От боли я невольно дернулся. Стало еще хуже: ноги крутануло судорогой. Не соображая от боли, я задергался в колодках и со всей силы врезался лбом в дубовую чушку, которая удерживала руки. Больно было не меньше, но неожиданный удар положил конец крывшим меня судорогам. Я немного отдохнул, посидев уперевшись лбом в колодки, а потом медленно-медленно разогнул хребет, каждый миг ожидая, что судорога снова начнет выкручивать мое тело. В глазах прояснилось, и я увидел, что верхний край деревяхи палаческой искромсан весь, будто ее и вправду зубами, грызли исходя пеной. Уставившись на следы чьих-то мук, я думал о спасении: спасении от едкого, разъедающего дурмана, спасения от ледяной стыни, стиснувшей меня звериной хваткой. Я же маг! Пусть молодой и никем не обученный, но маг же… Я силен почище многих, хоть и сам об этом не знаю. Так сказал Зимородок…
Все мои чудеса всегда начинались с того, что зажигался во мне крохотный такой теплый огонек. Я искал в себе в себе знакомую капельку то ли света, то ли пламени, но все мои попытки кончались ничем — вроде как о каменную стену мордой тыкался, а стена эта непрошибаемая внутри выросла, отделив меня от сокровенного: я даже «видение» свое потерял — был «видящим», а стал «слепым». Что же они делать-то со мною собираются? Зачем я им нужен? Зачем ловили? У них сейчас главная забота должна быть — это Зимородок на острове. Он для них — препятствие основное. Людишки не в счет, всплыло у меня в голове. Может, они меня у Зимородка на исполинское изделие выменять решили? Согласится ведь Зимородок. Согласится! Отдаст! Так он, может, и показал бы им кузькину мать, и убрались бы темные маги не солоно хлебавши на своих галерах восвояси. А может, он бы их промурыжил, пока к нему на подмогу сотоварищи его, светлые маги, не поспели бы? Темные маги вряд ли без боя убрались бы, но то славный был бы бой, ватага тоже бы не утерпела: пусть маги с магами схватились бы, а мы тем временем показали бы этим на галерах, которые у темных магов под ногами стелются, как соваться туда, куда их не просят — раз уж живете на юге, то и сидите там, не высовывайтесь. Ох, если бы да кабы… Будь я проклят со своей дурью… Не прав ты, Сова, не выпороть меня надо… Убить…
Уткнувшись лбом в колодки, я скрипел зубами и сжимал кулаки, сильно как мог, чтобы ногти поглубже впились ладони. Пусть будет больно. Пусть.
На меня упала чья-то большая тень. Негромко забрякало железом и потянуло кислым звериным запахом. Сильный тычок отпихнул меня от колодок, откинув назад. Руки рвануло, и я со всей силы сжал зубы, чтобы не взвыть. Но крик застрял у меня в глотке: перед собой я увидел такую образину, какой себе представить бы, не видя, просто не смог. Чудовище. Его можно было принять за человека, за здоровяка вроде кормчего и Крошки. В потемках, наверное, его от человека было совсем трудно отличить. Оно было выряжено в кольчугу — вот он, звон железа — и кольчуга добавляла ему сходства с людьми. Сначала я увидел его лапу, которой оно ухватилось за колодки. Лапа была размеров лопату, черная, с неровными, обломанными ногтями каждый с медяк величиной. Белесые ногти были такие, не людские совсем. А потом чудовище наклонилось, и я увидел его морду. Рыло у него было собачье, а голова заостренная, как кол, и вся черной шерстью поросшая, морда только голая, а кожа на морде в трещинах глубоких морщин. Маленькие, оттопыренные, почти человечьи уши выглядывали из лоснясщихся лохм. Оно пошевелило кожистым носом, принюхиваясь, щеки на рыле задергались и полезли вверх, обнажив здоровенные с желтизной клыки. Чудовище издало глухое ворчание, завоняв гнилью. Поверх собачьего рыла на меня смотрели два темно-карих, без белков, круглых глаза, сидевшие в глубоко проваленных глазницах.
Зверь собрал черную морщинистую кожу на узком лбу в складчатую лесенку и с ворчанием отвернулся. Мохнатая лапа неловким обезъяньим движением ухватилась за клин, запирающий колодки и вытащила его, а затем ухватила меня за рубаху и рывком выдернула из колодок. (На этих колодках отныне будет и моя кровь вперемешку с лоскутьями кожи.) Я ветошью обвис в лапе зверя, и он понес меня по палубе, тяжело бухая ногами и громко сопя. Понес, держа на весу, как щенка за загривок, — силищи, видно, зверь был неимоверной. И шаг у него был быстрый.
Я успел заметить темную бронзу лоснящихся от пота спин гребцов, а потом зверь вдруг остановился, и меня сильно дернули за волосы на затылке, задирая подбородок кверху. Я увидел двоих. Так вот они какие… Темные маги… Разве они были, друг на друга не похожие. Один высокий с коричневой, как кора кожей. На голове у него шапка чудная из разноцветных перьев, а на плечах пушистый плащ и опять же из цветных — красных, желтых, зеленых, синих — перьев соткан. И в золоте весь: на шее литая золотая гривна аж до середины груди доходит, на руках до локтей витые браслеты из золота с каменьями и наплечники, а с ноздри проколотой мулька непонятная свисает, покачивается — и эта золотом желтеет. Высокий в перьях что-то сказал второму, и я увидел, что зубы у него не белые, как у всего нормального люда, а черные. Не гнилые, а черные! Урод! И рожа у него жесткая, рубленная, нос горбатый, крючком, а глаза желтые и взгляд дикий, — почище, чем у того чудовищного зверя, что меня от колодок проволок. А второй был совсем другой: на голову ниже, плотный мужичонка с голым как яйцо черепом. Не таскал он на себе казну золотую и одет был в длинную, подпоясанную кожаным ремешком рубаху пурпурного цвета с разрезами до колен. Из разрезов выглядывали волосатые икры. Морда у него сияла благодушием — ну, прямо, дядька родной, — а серые глазенки, выглядывающие из-за пухлых щек, покрытых крепким загаром щек, искрились весельем. Он был именно загорелый, а не с темной кожей, как первый. Он довольно улыбался, будто только что новость хорошую услыхал или — вдруг пришло мне на ум — сластей каких-нибудь отведал. Слушает он и башкой бритой добродушно так кивает. Тот, который весь в перьях и в золоте снова раскрыл чернозубый рот. Пурпурный радостно рассмеялся, из углов глаз у него брызнули в разные стороны мелкие морщинки. Сложив губы трубочкой, он повел рукой в сторону острова, проплывающего за бортом галеры и ответил. Языка, на котором они говорили, я не понимал и даже никогда не слышал подобного ему. Говорили они вроде как вороны каркают, только звонко и на слух приятней.
Я висел в лапе зверя и пялился на них. Руки ноги мои висели, а голова по-прежнему была вздернута за волосы на затылке. Что-то меня притягивало в пурпурном толстячке и только в нем, а не в раззолоченном петухе с черным клювом. В одурманенной башке лениво ворочалась какая-то заплутавшая мысль, и внезапно она поднялась, всплыла над муторной жижей дурмана. И я понял все. Этот пурпурный и есть темный маг, а другой в перьях, — капитан галеры или еще что-нибудь вроде, но никакой он не маг. Только я это подумал, как пурпурный толстяк развернулся ко мне, и серые глазенки его из веселых стали пронзительными и колючими. Точно! Он и есть маг. Стать у него такая же, как у Зимородка. А остальные где? И сколько их? Двое? Трое?
Чернозубый опять закаркал, похоже, спрашивал. Маг оторвал от меня взгляд, пожал плечами и махнул рукой с видом, мол, делай, что хочешь. А потом повернулся и пошел, не торопясь, прочь. Державший меня зверь беспокойно затоптался и глухо рыкнул. Маг остановился, обернулся и рыкнул в ответ. Палуба стремительно стала приближаться ко мне: зверь разжал лапу.
Сначала я упал на колени. Колени не держали меня, и я грянулся мордой о палубу, в последний момент умудрившись как-то извернуться. Я врезался скулой в палубу и лежал не в силах подняться. Закатив глаза под лоб, я смотрел вслед удалявшемуся зверю. Зря я его с кормчим сравнивал: куда кормчему до него — Сове надо на плечи Крошку посадить, лишь тогда они вдвоем в росте со зверем сравняются. Зверь кажется ниже. Он горбатит покрытую кольчугой спину — вон передние лапы почти по палубе метут. И еще я вспомнил, как один старик под чарку вина в «Барракуде» о собакоголовых с южных островов Архипелага рассказывал. Что росту они великанского, друг друга жрут и человечинку любят. Вот он и есть собакоголовый, зверь этот.
Чернозубый петух грозно прокаркал надо мной. По палубе затопали ноги. Меня опять вздернули за шиворот. На этот раз люди. Два коричневых здоровяка, на которых одежды было — один лоскут, срам прикрывающий, подняли меня и стали срывать с меня порты, а затем и рубаху стянули. Я остался в чем мать родила. Здоровяки подхватили меня за руки, за ноги и бегом поволокли куда-то.
Я снова увидел спины гребцов. Рядом с ними расхаживал кривоногий детина с кнутом. На детине тоже была шапка из перьев, цветами, правда, победнее, чем у чернозубого. Надсмотрщик. А еще я увидел, что меня тащат назад к колодкам, а рядом с ними то, чего не заметил раньше: в палубе стоймя торчал непонятно зачем брус высотой в аршина полтора. Странный брус: для мачты коротковат, и изгвазданный весь какой-то.
Меня бросили на палубу рядом с брусом. Один из здоровяков подошел к брусу и обхватил его руками. Мускулы под коричневой кожей взбугрились, и здоровяк с гортанным «хеканьем» вырвал брус из гнезда в палубе. Второй южанин чем-то звякал, сидя спиной ко мне. Вдвоем они уложили брус на палубе, потом подняли меня и растянули на нем. Я кожей лопаток почувствовал осклизлую поверхность дерева. Мои руки были подняты над головой и скрещены в предплечьях, ноги — вытянуты и скрещены тоже. Пока здоровяки со мной возились, я заметил, что у них обоих лица разрисованы узорами из темных тонких линий и точек. Действовали они молча и сноровисто. Пока один придерживал меня, чтобы я не соскользнул с бруса, второй встал на колено, опять позвякал чем-то невидимым и распрямил поясницу. Я увидел в руках у него молот и длинный заточенный шкворень. Я не закричал, потому что просто не мог поверить, что такое может быть. ОНИ ХОТЯТ ПРИБИТЬ МЕНЯ К БРУСУ! Острие шкворня кольнуло кожу на правой руке ниже запястья, потом с болью вдавилось в руку. Здоровяк взмахнул молотом. Время для меня вдруг стало медленным, тягучим. Молот плавно поднимался, отсвечивая металлом на солнце. Он на мгновение застыл неподвижно, а затем стал рушиться вниз, закрывая собою небо.
Версты и версты… тысячи верст… тысячи тысяч верст тянулась труба… Или нора?.. Не знаю… Тысячи тысяч лезвий росло из ее стен. Лезвий тупых, не способных резать, а только рвать, рвать, рвать… И тысячи тысяч раскаленных прутов, пышущих немилосердным жаром… Тысячи тысяч… И меня волокло сквозь эту нору… или трубу?.. Волокло подобно щепке в переполненной сточной канаве во время ливня, несло, кружило и било об стены, где меня поджидали тысячи тысяч тупых лезвий и раскаленных прутов.
Когда-то давным-давно, тысячи тысяч лет назад, у Хлудова пацана в Шухе я играл в занятную игрушку. Она мне нравилась. В плоской деревянной дощечке умелый резчик протянул долгую затейливую бороздку; она то сворачивалась в спираль, то шла волной, то перечеркивала саму себя, образуя крохотные перекрестки в замысловатом лабиринте, который казался бесконечным. И по этому лабиринту надо было гонять пять крохотных железных шариков, а шарики все норовили разбежаться в разные стороны и затеряться в загогулинах игрушечного лабиринта. Бороздка была неглубокая — дрогнет рука невзначай — и убежит шарик от четверки собратьев, а потом потей, собирая их снова вместе. Но шарикам в игрушке повезло больше, чем мне… Их бороздка не была утыкана тупыми лезвиями и раскаленными прутьями. И их бороздка не пульсировала с хрипением — ах-ха! — не сжимала шарики в безжалостных жвалах стен, а в спину им не бил неведомый ветер страшной силы, что не давал мне остановиться и нес, нес, нес, сквозь тупые лезвия и раскаленные прутья.
Где-то далеко впереди меня дрожала крохотная искорка… или звездочка мерцала там растопырив колкие лучики? Она не пропадала из виду, как бы меня не кружило и не бросало. Ветер, бивший в спину, казалось, нес меня к ней, но я летел, летел, а искорка — или звездочка? — по-прежнему дрожала впереди. Недоступная. Я был кораблем, застигнутым бурей у берега, где в ночи зажжен маяк, а встречный ураганный ветер относит беспомощную посудину в открытое море, звездочка зажженного маяка висит в чернильной тьме такая близкая и недосягаемая. Гавань рядом, спасительная гавань, — и не войти! А многорукая, как спрут, смерть бьет в хрипящему в агонии кораблю тяжелыми молотами волн. Трюмы заполняются водой, и предсмертным визгом визжит дерево…
Боги вняли моим мольбам… Заветная искорка — или звездочка? — стала расти, быстро расти. Тупые лезвия и раскаленные прутья не оставляли меня в покое — рвали и жгли, рвали и жгли, рвали и жгли, — но неведомый ветер ударами пудовых кулаков толкал меня к желанной колючей крупинке. Удары, беспощадные удары сыпались один за другим. И внезапно искорка — или звездочка? — выросла в стену слепящего света, и я упал в этот свет, и в ослепленных глазах моих сквозь резь проступили размытые очертания предметов и движущихся фигур.
Я снова на палубе галеры темных магов. Натужный хрип, который сопровождал мои блуждания в пыточном лабиринте, не исчез. Теперь — ах-ха! — хрипела палуба галеры. Хрипя, она пульсировала, сжимаясь и расширяясь, и казалось, что каждый хрипящий вздох пробегает по палубе мутно-красной волной с солоноватым привкусом крови. Сумерки царили на палубе. По палубе двигались людские фигуры, черные и колеблющиеся, подобно водорослям, что качаются в волне. Боли больше не было. Был только удушающий жар, который усиливался с каждым хрипящим вздохом. И били часы. Я вяло удивился: откуда здесь часы? Но они били, плюя на мои вопросы — протяжный удар, вскипание палубы красной волной и хрип — ах-ха! — все вместе звенело, качалось и хрипело.
Паруса успели убрать. Я попытался скосить глаза и увидеть остров. Часы забили громче, громче захрипела пульсирующая палуба и колеблющиеся фигуры на ней. К хрипу и часам присоединился низкий тягучий вой: «Ы-ы-ы…» Я увидел остров, его мохнатые склоны и часть песчаного берега. Остров тоже колыхался, хрипел и выл. Я узнал бухту, в которой прежде стояла «Касатка». «О — ЖЕ — РЕЛЬ — Е… ЗИ — МО — РО — ДОК…» — неожиданно пробили колокола часов. Вой стал непрерывным; хрипение и часовой бой слились в кашу.
На острове тоже были сумерки. Я закатил глаза к небу. Оно оказалось неожиданно голубым и в тоже время очень темным. И в этом странного цвета небе прыгало солнце. Я узнал его — это было солнце, а не луна. Солнце суматошно плясало на месте, скача из стороны в сторону и выло: «Ы — ы — ы…» И вдруг оно стрелой метнулось прочь от меня и прочертило огненную дорожку в бездонную глубину безумного ярко-темного голубого неба и стало колючей звездочкой, а на спину мне обрушился многопудовый удар неведомого ветра, и ветер понес меня сквозь тупые лезвия и раскаленные прутья… И я не выдержал… В пыточном лабиринте, гонимый адским ветром, я почему-то был нем; хрип тесной трубы — или норы? — единственный звук, заполонивший все, зашатался и стал осыпаться, повергнутый криком. Моим криком.
Жемчужное сияние. Без конца и края. Куда ни кинь взгляд всюду мягкое свечение перламутра. Громадная раковина, а я — в ней. Жемчужина. Соринка. Только одно пятно нарушает собой чистоту блистающего молока. Похоже на чернильную кляксу, которую оставляет за собой, удирающая каракатица. Или на чудную морскую звезду черного цвета. Пятно непрестанно шевелится, выбрасывает короткие тупые щупальца, втягивает их и снова выбрасывает. Дрожит мелкой дрожью. Оно подо мной, как привязанное. В густом, с проблесками радужниц, мареве мне покойно и хорошо, свежо и радостно. Нет хрипа и воя, окончилась пытка. Плыву счастливый. Только пятно немного беспокоит. Оно дрожит, колеблется. Рук не вижу, ног не вижу. А есть ли они у меня? Потянулся нос почесать. Получилось… А все равно не вижу. Хорошо. Исчез дурман, густыми помоями заполнявший меня прежде. Голова ясная-ясная; мысли больше не копошатся жабами в ведре золотаря, до краев заполненного жидким дерьмом. Думать не хочется. О чем думать? Я весь кристальная чистота — бодрящая, бездонная и пустая. Только клякса притягивает. Что мне в ней? Закрою-ка глаза, чтобы ее не видеть. Чудно… Все равно вижу: прозрачными веки мои стали. Чудно… А черный колыхающийся зев кляксы тянет, не отпускает: беспокоит, тревожит… Вспоминаю. Ожерелье… Зимородок… Братва… Ах-х! Чернильная клякса вспухает и выплескивается сама из себя. И нет больше жемчужного сияния. Страшный лик встает передо мной: синюшная кожа, мутные бельмы вместо глаз, скошенные к переносице под перепутанными слипшимися прядями. Но страшнее всего рот… Искусанные, вспухшие губы улыбаются неведомо чему, а из углов изуродованного улыбкой искромсанных губ рта тянутся струйки красной слюны и текут по коричневой сукровичной корке на подбородке. Красные пузыри вскипают и лопаются на остатках губ, а под ними из клейкой жижи выглядывают полоски зубов. Прочь от него! Прочь от страшной маски! Боги!!! Хозяин страшного лица, вытянув над поникшей головой скрещенные руки, висит на деревянном брусе. Он прибит к нему. Два кровавых пятна отмечают места, где тело пригвождено шкворнями: чуть пониже запястий и на лодыжках. Боги!!! Это же я!!! Это мое тело!!! Из темени его, обвисшего на брусе, тянется тонкая серебристая нить. Тянется ко мне. Конца нити я не вижу — где-то надо мной, взгляд не достает. Страшно… Тело мое на брусе, а я здесь… Кто я теперь? Дух? А у него на груди, где сердце, знакомая клякса пляшет, как мрачные ворота в истерзанную плоть. Какая-то тень стремительно проносится мимо, раздается звук глухого удара, и по полумертвому телу пробегает вялая судорога. Диковинная стрела с широким, похожим на серп наконечником, вонзилась в брус, начисто срезав с левой руки два пальца, мизинец и безымянный.
Стук вонзившейся в брус стрелы словно разрывает завесу тишины, до сих пор окутывавшей меня. Я снова слышу натужный хрип, я слышу низкий стон, и на прокушенных губах моего лица красными пузырями вскипает слюна. А позади топот ног, рев голосов и звон стали. Я отворачиваюсь от своего тела. Бой. Бой идет на палубе галеры. Дрожит пламя огней — это горят факелы. Значит уже ночь. А на небе звезд нет. Небо серебренное и светится. Все. Целиком. И море горит зеленоватым стеклянистым блеском. Шевелится. Горбатится. Далеко в море, на самом горизонте, высокое зарево желто-оранжевого пламени. Стеной. Поднимаясь, зарево перетекает в серебро неба; и не различить где граница между желто-оранжевым полыханием и живым серебром небесным. И как подпорки серебряного свода из стеклянистой глубины морской поднимаются столбы бело-голубого света. А на палубе бой. Яростный. Живые мерцают телами и оружием. Мертвые темнеют у них под ногами. Вот один из сражающихся запрокинулся и рухнул на спину, и мерцание его тела начало угасать и исчезло совсем. Галера тоже мерцает, но по-иному: слабо светятся мачты и палуба. И совсем нет теней. Факелы не отбрасывают теней… А над ней нависает рябым зверем светящийся остров, и с него в ртуть неба идут три бело-голубых столба.
Страшно мне… Видать, душа покинула умирающее тело и ждет прихода Смерти. Теперь я ее увижу. Смерть свою. Может она уже здесь? Где? Между островом и галерой, над горбатым стекло моря висят четыре… волчка… И вправду, похоже: будто дитя великанское закрутило четыре волчка кряду. Один волчок здоровенный и три поменьше. Стоят волчки на остриях и бешено крутятся. Большой — золотого цвета, а поменьше — багровые с искрой. И прозрачные они — остров сквозь них видно.
На палубе галеры пронзительно визжат голоса. Ближе они стали, гораздо ближе. Я вижу как из общей кучи вырывается человек и продолжает продвигаться по палубе в мою сторону, отбиваясь от четверых насевших на него. Я узнаю в нем… Ожерелье. Трудно его узнать: он окутан мерцающим ореолом. Но я все-таки узнаю его. Ожерелье бешено рубится мечом и длинным кинжалом. Он падает на колено, бьет, затем еще раз. Из четверых нападавших остается двое. Он просто отбрасывает их в стороны и бежит ко мне. Вслед за капитаном я вижу кормчего, который бердышем рубит мясо налево и направо, а за Совой, оскалив зубы, дерется Улих… Три Ножа вернулся! Широченная спина в кольчужной чешуе заслоняет от меня капитана. Собакоголовый. Зверь останавливается на мгновение, взмахивает лапами, а затем переступает через бьющееся на палубе тело, отшвыривая за спину какой-то комок, который подпрыгивая катится ко мне по палубе. Комок становится все ближе и ближе, и я различаю в нем чью-то отрубленную голову. Голова докатывается до основания бруса, переворачивается в последний раз и замирает лицом кверху. Это голова Ожерелья. Оторванная голова Ожерелья. Не отрубленная. Оторванная.
Жемчужное облако без конца и края вновь окружило меня. И прежняя чернильная клякса вновь дрожит, пританцовывая, подо мной. Но нет больше кристальной чистоты и радостного покоя. Прямо передо мной, осиянный, висит мой нож. Правильно, нож, ты появился вовремя — я не хочу больше жить. Иди ко мне. Резная львиная голова на рукояти ножа дрогнула и превратилась в голову Ожерелья. Закрытые глаза, сжатый рот, очерченный глубокими складами. Зачем?!!! Черты Ожерелья оплыли, как воск в пламени, и сквозь них проступило иное лицо. Мальчишеское. Мне смутно знакомы его светло-каштановые пряди и слегка курносый нос. Веки медленно поднялись, открывая карие, упрямые глаза. Губы раздвинулись в улыбке. Он узнал меня. А я его тоже стал узнавать, не смея себе поверить. Но улыбка едва мелькнула, и лицо на рукоятке исказилось гневом, сдвинув брови, и раскрыло рот.
— ВОЗЬМИ МЕНЯ! — Услышал я звонкий с хрипотцой приказ.
Я протянул к ножу невидимую, невесомую свою руку. И нож пропал. Но я был спокоен. Я чувствовал его рукоять, привычно легшую в ладонь. Жемчужное сияние стало быстро меркнуть. Оно ушло, растаяв как туман, и открыло серую стену.
И нож заговорил снова:
— ВИДИШЬ? ТЫ В ЛОВУШКЕ. ОТВОРЯЙ ЕЕ!
— Кто ты? — спросил я.
Вместо ответа на меня обрушилось тысячеголосое эхо повелевающего крика:
— КИДАЙ МЕНЯ!!!
Моя невидимая рука взметнулась в броске. Повинуясь приказу, я изо всех сил метнул нож в серую стену. Я был ножом, а он был мной. Серая стена пыталась удрать, но я-нож настиг ее, и она расползлась киселем под моим ненавидящим лезвием.
У меня теперь есть сила! Я нашел ее!
Одну из галер темных магов я спалил. Она занялась сразу, вся — от носа до кормы, до верхушек мачт, до обросшего ракушками киля, — и все, что было на ней в один миг превратилось в пищу для огня. И все, кто был на ней. Они прыгали в воду, пытаясь потушить на себе пламя. Я хохотал. Это пламя не гасится водой. Они дохли, опускались на дно и продолжали гореть там, распугивая рыб. От них ничего не останется — даже на поживу морским ежам не хватит. Одна зола смешается с донным илом. А на той галере, где висел я пригвожденный к брусу, я давил их, как мух, и они у меня кровавыми лепешками расползались по палубе. Я давил их и поодиночке и кучей сразу. Собакоголового, убившего Ожерелье — и не только Ожерелье — я живьем вывернул наизнанку. Я убил их всех — это не заняло у меня много времени.
Троица темных магов находилась в богато обставленной каюте. Сцепив руки, они сидели в резных креслах, расставленных как бы по вершинам треугольника. Их веки были сомкнуты, а тела недвижимы. Но они не спали. Темных магов охранял второй собакоголовый, сидевший на корточках перед дверью каюты. Его я отправил вслед за собратом — тоже заставил выблевать через глотку кишки и задние лапы. А затем настал черед темных магов.
Железные шкворни с глухим чавканьем выскочили из бруса, упали на палубу и со звоном покатились по ней. Я осторожно опустил себя на палубу возле головы Ожерелья. Я летал, но мне было на это начхать. Мне было больно. Было больно усилием воли сгибать в суставах израненные конечности, чтобы сесть на палубе. Удерживая равновесие, я оперся на левую руку и рухнул, и уже лежа на спине, поднес левую кисть к глазам, увидел и вспомнил: на месте мизинца и безымянного из черной корки запекшейся крови выглядывали белые остатки косточек. Я усадил себя заново. Голова Ожерелья лежала на палубе прямо передо мной. Я взял ее в руки и положил к себе на колени. Клейкий, тяжелый сгусток свернувшейся крови, который выпал из остатков разорванной гортани, пополз по моему бедру. Я смотрел на почерневшие губы, на мутные, не видящие больше ничего глаза и плакал, но плача мне не хватало. Я закричал, но и крика было мало. Деревья на острове, что стояли ближе к берегу вспыхнули. Горящих деревьев становилось все больше и больше. Они не только горели, они подлетали вверх, вывороченные с корнем из земли, и падали, с треском круша соседние. Зарево лесного пожара поднималось над островом. И не было в мире ничего, кроме огня и смертной тоски. Я кричал, кричал, кричал…
Море поднялось и захлестнуло огонь, подняло меня, качая на штормовой волне возле расколотой напополам галеры. Еще державшаяся на плаву кормовая часть под ударами бури начала переворачиваться, накрывая меня собой. А я тонул, я не мог отплыть, потому что сжимал в ладонях голову старшего брата. Остальное сожрали акулы.