Элджернон Блэквуд (Algernon Blackwood, 1869–1951) – английский писатель и путешественник, безусловный классик литературы ужасов и жанра «страшного рассказа» первой половины XX века. Он – автор десятка с лишним романов, более двухсот рассказов и повестей, опубликованных в периодике и многочисленных сборниках и антологиях. Всемирную известность принес ему рассказ «Ивы» (The Willows), считающийся одним из лучших произведений жанра художественной мистики. Г.Ф. Лавкрафт видел в Блэквуде своего непосредственного предшественника и восхищался силой его воображения.
Элджернон Генри Блэквуд (таково его полное имя) родился неподалеку от Лондона, в аристократической (хотя и не слишком богатой) семье вдовствующей герцогини (!) Манчестерской и ее второго мужа, сэра Стивенсона Артура Блэквуда, крупного чиновника британского почтового министерства. Интерес к сверхъестественному, как позднее вспоминал сам писатель, пробудил у него школьный учитель, обладавший даром гипноза. В результате юноша решил посвятить себя психиатрии. В Германии, куда Блэквуд попал в возрасте шестнадцати лет, он познакомился с основами индуизма и йоги. Это положило начало его увлечению теософией. В 21 год Блэквуд окончил Кембриджский университет и отправился путешествовать – сначала в Швейцарию, затем в Канаду, где, вдохновленный идеей «естественной жизни на земле», сначала завел ферму и занялся разведением молочного скота, затем, охладев к затее, странствовал по лесам, охотился. Два года спустя одумался (после ссоры с родителями) и вернулся к «цивилизации» – перебрался в Нью-Йорк, устроился репортером в газету. В 1899 году наконец вернулся на родину и здесь, сблизившись с оккультистами (вступил в мистический «Орден Золотой Зари»), вновь увлекся сверхъестественным. Хотя сочинительством он занимался и прежде (прозой и публицистикой), начиная с этого времени главной темой Блэквуда становится связь мира живых и мира потустороннего; он пишет рассказы о привидениях, метемпсихозе и пр. В 1906 году вышел его первый сборник «”Пустой дом” и другие рассказы о привидениях». За ним последовала серия произведений, главным героем которых был детектив-психолог Джон Сайленс, «медик, наделенный необыкновенными способностями». Успех и известность подвигли Блэквуда к решению посвятить себя литературе. Он переезжает в Швейцарию, где живет до 1914 года; здесь сочиняет роман «Кентавр» (The Centaur, 1910), который принято считать его самым сильным произведением. К этому же времени относятся путешествия писателя на Кавказ и в Египет, продиктованные все тем же интересом к оккультному. Когда началась Первая мировая война, Блэквуд вернулся на родину и поступил на службу в британскую военную разведку, а по окончании военных действий вернулся к сочинительству и написал еще немало страшных историй.
Пик известности Блэквуда относится к 1930-м годам, когда его позвали на радио и он стал читать свои рассказы о привидениях на Би-би-си. Вполне вероятно, последнее обстоятельство и заставило Г. Ф. Лавкрафта внимательнее присмотреться к прозе Блэквуда, а затем и влюбиться в его творчество.
А. Б. Танасейчук
Братья Джилмер – старые холостяки, очень живые, но суетливые; к тому же застенчивые, даже робкие. Они чурались посторонних, избегали компаний, но между собой были весьма говорливы и нежно заботливы.
В красиво подстриженной острой бородке-эспаньолке Джона, старшего из них, заметно пробивалась седина; если бы на голове Уильяма остался хоть клок волос, то, вероятно, и там густела бы проседь. Но ничто не мешало им быть элегантными и приятными в общении джентльменами.
Братья Джилмер располагали средствами и жили, ничем себя не ограничивая. Тем более что их запросы были скромны, но на двоих имелась одна общая страсть – они собирали скрипки. Редкие и очень дорогие. В этом смысле оба брата обладали выдающимся чутьем, хотя (как ни странно это звучит) ни тот, ни другой не играли. А потому при покупке редкого инструмента им всякий раз приходилось прибегать к услугам третьих лиц – как правило, музыкантов, притом незаурядных, – чтобы убедиться в достоинствах приобретения.
Братья в течение многих лет проживали на верхнем этаже огромного доходного дома, где занимали большую комфортабельную квартиру. Единственное, на что они могли попенять в этом доме, – на старика Моргана, приставленного к лифту и исполнявшего одновременно обязанности привратника: он имел дурную привычку после шести часов вечера надевать ночной колпак при ливрее. Это несоответствие в его одеянии глубоко оскорбляло эстетические чувства братьев и их представления о приличиях. В дополнение к этому огорчению, природа наделила «мистера Моргана», как они называли его между собой, круглым, толстым, расплывшимся лицом. И венчало оно такое же круглое туловище на коротеньких ножках. Однако, из уважения к остальным его положительным качествам, в том числе и глубокой привязанности к ним лично, братья пытались примириться с этой столь досадной для них привычкой старика сочетать ливрею с ночным колпаком.
Кроме этой странной привычки, у Моргана была еще одна не менее странная особенность, немало забавлявшая братьев. Морган, когда ему делали какое-нибудь замечание, никогда не оправдывался и не объяснял причин своей оплошности, а только почти дословно повторял сделанное ему замечание – и тем ограничивался.
– Вода в ванне сегодня утром была нагрета недостаточно, Морган, – замечает ему Джон.
– Вода в ванне сегодня поутру была нагрета недостаточно, сэр!
Или же Уильям, отличавшийся некоторой мелочностью, выговаривает:
– Вчера мне слишком поздно подали мою простоквашу, Морган.
– Вчера вашу простоквашу подали слишком поздно, сэр! – аккуратно повторяет Морган тем же тоном.
Но, так как за этим повтором неизменно следовало исправление оплошности, братья научились довольствоваться таким положением вещей и не требовали от старика никаких разъяснений.
В тот вечер, о котором сейчас пойдет речь, Джон Джилмер возвращался после собрания масонской ложи, членом которой был, и, войдя в лифт, заметил как бы мимоходом:
– Нынче на дворе особенно густой туман.
– Нынче на дворе особенно густой туман, сэр! – повторил Морган.
А на вопрос Джона, не приходил ли кто-нибудь в его отсутствие к брату, Морган доложил, что с час тому назад пришел мистер Хайман и по сию пору еще не ушел.
Хайман, как и братья Джилмер, был большим знатоком скрипок, но кроме того, еще и превосходным музыкантом. В отличие от них, он не ограничивался платонической любовью к редким музыкальным инструментам, а играл на них, и играл виртуозно. Хайман был единственным, кому братья позволяли касаться своих драгоценных скрипок-аристократов со славной родословной. Ему одному дозволялось вынимать ценные инструменты из-под стекла витрин, где они покоились в царственном величии, на мягком шелковом плюше, и извлекать из них божественные звуки. Оба брата, разумеется, содрогались, когда руки Хаймана касались их святынь, но вместе с тем упивались певучими звуками своих дивных инструментов. Эти чарующие звуки, эти нежные голоса скрипок доставляли коллекционерам несказанное наслаждение, а также служили для них доказательством, что они не ошиблись в приобретении; что громадные деньги, уплаченные за инструменты, потрачены не зря.
Со своей стороны, Хайман не особенно скрывал ненависть и презрение к коллекционерам, любителям редких инструментов, которые в их руках были только дорогими безделушками. Странно, но сама атмосфера квартиры, казалось, была пропитана каким-то глухим, скрытым чувством взаимной ненависти и злобы в те часы, когда братья Джилмер с восторгом наслаждались игрой Хаймана, а он упивался дивными звуками, которые извлекал смычок из драгоценных инструментов, принадлежащих ненавистным братьям, а не ему, бедному музыканту.
Хайман всегда приходил к братьям только по приглашению, а это случалось нечасто.
В день визита музыканта братья старались оставаться дома. Каждое посещение Хаймана было для них событием, к которому они готовились заранее, как к священнодействию. Поэтому, услышав от Моргана о приходе Хаймана, Джон Джилмер был очень удивлен, тем более что знал: Хайман концертировал где-то на континенте.
– Так вы говорите, что Хайман еще не ушел? – спросил Джилмер.
– Еще не ушел, сэр, – последовал ответ.
Чтобы скрыть от Моргана недоумение, Джилмер стал по привычке жаловаться на безобразное, по его мнению, сочетание ночного колпака с ливреей.
– Вам, право, следовало постараться и запомнить, Морган, что этот ваш головной убор совершенно не подходит к ливрее, – сказал Джилмер.
Выражение расплывшегося лица Моргана не поменялось ни малейшим образом, и он машинально повторил последние слова Джона:
– Совершенно не идет к ливрее, сэр!
Но при этом он все-таки снял и повесил на вешалку ненавистный Джилмеру ночной колпак и заменил его на форменную фуражку с галуном, висевшую тут же, на вешалке в лифте.
В этот момент лифт остановился на верхнем этаже. Лестничная площадка отчего-то была не освещена. Да еще Морган неловко дернул канат, сбил с вешалки свой ночной колпак и, пытаясь подхватить его на лету, задел рукавом лампочку в лифте. Все кругом немедленно утонуло во мраке. Джон решил выйти из лифта, не дожидаясь, пока Морган восстановит освещение, но чуть было не упал, споткнувшись о нечто, шмыгнувшее у него между ног и стремительно кинувшееся в лифт. В первую минуту Джилмер подумал, что это ребенок; затем ему показалось, что это мужчина; но затем он все же пришел к убеждению, что это какое-то животное – его движения были быстры, стремительны и совершено бесшумны.
Инстинктивно отступив назад, желая освободить дорогу, Джилмер впотьмах наткнулся на Моргана, который испуганно вскрикнул. Наступила минута общей растерянности, и в этот момент Джилмер почувствовал, что кабина лифта дрогнула, точно кто-то, вскочив внутрь, тотчас вновь выскочил. Вслед за этим послышался шуршащий звук торопливых шагов – будто кто-то бежал вниз по лестнице в мягких войлочных туфлях или в одних чулках, крадучись, как кошка.
Когда Морган выскочил на площадку и, поправив лампочку, осветил лестницу, а Джилмер восстановил освещение в лифте, нигде никого не было.
– Собака или кошка, или что-нибудь в этом роде, я полагаю… не правда ли? – сказал Джилмер, выходя из лифта и осматривая совершенно пустую лестницу.
– Собака или кошка, сэр, или что-нибудь в этом роде, – эхом отозвался Морган растерянно.
– Лампа на площадке должна была гореть, – строго заметил Джилмер.
Этот странный случай нарушил обычное для него душевное равновесие; он почувствовал невольное раздражение, досаду и смутное беспокойство.
Так как Морган молчал и, против обыкновения, не повторил сказанной фразы, Джилмер взглянул на него и заметил, что старик не только смущен, но и очень бледен. Когда он наконец заговорил, голос его звучал неуверенно и робко:
– Лампочка на площадке горела, сэр, когда я был здесь в последний раз; я не знаю, кто ее загасил, уверяю вас, сэр!
По тону было понятно, что он говорит правду и недоумевает, кто мог погасить свет на лестничной площадке. Однако Джилмер, которого это обстоятельство изрядно смутило, предпочел промолчать.
Лифт нырнул вниз, точно водолазный колокол, пущенный на дно моря. Джилмер постоял еще минуту на площадке, стараясь разобраться в мыслях и ощущениях, а затем, открыв дверь своим ключом, вошел в квартиру. Оставив в прихожей шляпу и пальто, он проследовал в гостиную, слабо освещенную настольной лампой и затухающим огнем камина.
Декабрьский туман, казалось, проник и сюда, в эту большую комнату, и все предметы в ней будто тонули в холодной полумгле, отчего и сама комната казалась особенно большой и пустынной.
В халате и туфлях, Уильям Джилмер сидел в большом глубоком кресле у камина. Увидев брата, он сразу заговорил. При этом в голосе слышалось волнение и странное возбуждение, которое он – это было заметно – силится подавить и скрыть.
– Знаешь, здесь был Хайман, – заявил он, – да ты должен был столкнуться с ним на площадке; он с минуту назад вышел из квартиры.
Джон сказал брату, что никого не видел (и это была правда), но на Уильяма его слова произвели странное впечатление. Джон заметил, что тот напряженно выпрямился в своем кресле, а лицо его сделалось бледнее обыкновенного.
– Странно, – сказал он нервно, – очень странно, что ты его не видел. Вы должны были столкнуться нос к носу на лестничной площадке или в дверях квартиры. – Глаза его беспокойно забегали по комнате; ему, видимо, было не по себе. – Ты совершенно уверен, что никого не видел? Разве Морган успел опустить его раньше, чем ты поднялся наверх? Морган его видел? – торопливо забрасывал Уильям брата вопросами.
– Морган сказал мне, что Хайман еще не ушел; вероятно, он предпочел спуститься по лестнице и наверх лифта не вызывал. Этим, должно быть, и объясняется, что ни я, ни Морган его не видали… – добавил Джон, решив ничего не говорить брату о странном случае в лифте; он видел, что нервы Уильяма и без того напряжены. Но, несмотря на успокоительный тон ответа, Уильям поднялся на ноги. Его бледное лицо приобрело землисто-серый оттенок, будто у мертвеца. Несомненно, он боролся со смертельным страхом, охватившим все его существо. С минуту братья молча смотрели друг на друга, затем Джон заговорил:
– Что случилось, Вилли? – спросил он нарочито спокойно. – Я вижу, что здесь что-то произошло. Скажи мне, в чем дело? Что это так неожиданно привело сюда Хаймана?
Связанные с детства самой нежной братской любовью, Джон и Вилли без слов понимали друг друга. Положительно они ничего не могли утаить один от другого. До сих пор у них никогда не было секретов, но на этот раз младший брат долго не решался ответить на вопрос старшего – может быть, потому что подыскать нужные слова ему было нелегко.
– Вероятно, Хайман играл на одном из наших инструментов? – спросил Джон.
Вместо ответа Уильям утвердительно кивнул головой и затем вдруг заговорил: быстро, вполголоса, словно опасаясь, что его могут подслушать. При этом он оглянулся через плечо в глубь тонувшей в полумраке гостиной, схватил Джона за руку и привлек его к себе.
– Да, Хайман был здесь; он явился неожиданно, не предупредив о своем посещении; я его не звал, и ты его тоже ведь не звал, иначе ты сказал бы мне об этом, не правда ли?
– Ну конечно, – подтвердил Джон.
– И представь себе, – продолжал Уильям, – я встретил его в коридоре, когда после обеда вышел из столовой и хотел перейти в гостиную. Прислуга убирала со стола, а он вошел без звонка, никем не замеченный; вероятно, дверь на лестницу была открыта, но все же так бесцеремонно войти…
– Он вообще большой оригинал, – заметил Джон, пожав плечами. – Что же дальше? Ты пригласил его в гостиную?
– Ну да… Я предложил ему войти, а он сказал, что пришел, чтобы исполнить одно великолепное произведение Зелинского, которое автор играл в этот самый день на дневном концерте. И еще он сказал, что Страдивари Зелинского не может с достаточной силой передать всю красоту этой вещи, потому что у него дисканты слишком тонки. Хайман утверждал, что ни один инструмент в мире не передает во всей полноте красоту этой музыки так, как наш маленький Гварнери; он клялся, что это самая совершенная скрипка в мире.
– Ну, и что же это была за вещь? Он ее исполнил? – спросил Джон, в душе которого беспокойство усиливалось по мере того, как росло любопытство. С невольной тревогой он взглянул на стеклянную витрину на резной ореховой этажерке, где обыкновенно хранился Гварнери, и с облегчением увидел, что драгоценный маленький инструмент покоится на своем месте.
– Да, он сыграл ее. И сыграл великолепно. Это была цыганская колыбельная песня; чудесная, певучая, страстная, местами даже бешено страстная импровизация, полная вдохновения, порыва и томления, полная неги и огня. Не понимаю, почему она названа «Колыбельной песней»… И представь себе, Джон, покуда он играл эту вещь, он беспрерывно ходил на цыпочках по комнате, неслышно двигаясь по ковру, точно тень.
А звуки лились, упоительные, чарующие, я бы сказал даже – опьяняющие. Он все время жаловался, что его раздражает свет. Он говорил, что эта вещь сумеречная и для полнейшего эффекта ее следует слушать в полумраке едва освещенной комнаты. Он гасил одну лампочку за другой, пока мы не остались при свете одного только огня в камине. А кроме того, он заставил меня уступить ему еще в одном: он натянул на скрипку какие-то особые привезенные им струны; они были несколько толще, чем наши.
– Дьявольская наглость! – воскликнул Джон, возмущенный тем, что он услышал от брата. – Но играл он все же хорошо, ты говоришь? – добавил он, увидев, что Уильям улыбается.
– Великолепно!.. Несравненно, положительно гениально! – восторженно отозвался брат, почему-то понизив голос чуть не до шепота. – Так он никогда не играл! Сколько огня! Порыва! Бешеной силы урагана и какой-то предательской нежности… А какое стаккато! Знаешь, были ноты поющие, точно звуки флейты или свирели… чистые, мягкие, ласкающие, уносящие в небеса… А какая тональность!.. Боже мой, какая тональность! Если бы ты только мог это слышать… В верхнем регистре звук поразительно бархатистый, сладостный… Ах, Джон, этот наш маленький Гварнери положительно несравненный инструмент! – Уильям опять на минуту замялся. – И Хайман тоже был от него в восторге… Знаешь, мне кажется, что он готов был бы продать душу свою за эту скрипку!..
Чем дольше Джон слушал брата, тем больше ему становилось не по себе. Он никогда не любил Хаймана, всегда опасался и не доверял ему, а иногда даже будто и боялся. Уже самый нрав его – настойчивый и бесцеремонный – не мог быть приятен таким деликатным, можно сказать, даже робким людям, как братья Джилмер. А кроме того, и самая внешность Хаймана, его темное смуглое лицо, черные, глубоко посаженные глаза, его густые черные волосы и непреклонная воля, ясно выраженная в линии подбородка, – все это, взятое вместе, не привлекало к нему симпатий Джона. Сверх всего, Хайман был еще и суеверен, а Джон от всей души ненавидел суеверия – быть может, потому, что ему никак не удавалось искоренить эту черту в своем собственном характере. Хайман упорно верил в существование некоего флюида, который, по его мнению, составляет неотъемлемую часть человеческой личности, точнее – души. Он был уверен, что этот флюид может отделяться от человека и под влиянием воли способен не только перемещаться на далекие расстояния, но и материализоваться. Это «астральное тело» могло, по мнению Хаймана, принимать, в зависимости от воли человека, любой образ и любую форму, в том числе и облик животного…
– Жаль, что я не слышал, как он играл, – сказал Джон после продолжительной паузы. – А каким он смычком играл? Тем, наверное, что я разыскал у антиквара месяц тому назад? – спросил Джон. – Мне кажется, это лучший смычок, какой я когда-либо держал в руках, не говоря…
Он не окончил фразы, встревоженный тем, что Вилли вдруг поднялся со своего места: казалось, он искал кого-то глазами в комнате.
– Что такое, Вилли? Тебе что-нибудь послышалось?
Младший Джилмер еще с минуту молча вглядывался в полумрак дальних углов комнаты, а затем сказал странно изменившимся голосом:
– Нет, вероятно, это мне только показалось; очевидно, ничего нет, но… у меня почему-то все время такое чувство, будто мы с тобой не одни… будто нас кто-то подслушивает. Ты не думаешь, Джон, – добавил он, оглядываясь на дверь, – что там, в прихожей, может быть, кто-то есть? Я хочу, чтобы ты посмотрел.
Джон молча исполнил желание брата. Он медленно направился к двери, отворил ее и зажег в коридоре электричество. Там было пусто. Верхнее платье и шляпы неподвижно висели на вешалке; словом, было все, как всегда, – без изменений.
– Ну конечно, никого! – заявил Джон, затворяя двери. Но свет в коридоре оставил.
Он вернулся на прежнее место у камина и, хотя вслух ничего не сказал, вдруг так же, как и брат, ощутил присутствие кого-то или чего-то постороннего.
– Так каким же он смычком играл, Вилли? – снова спросил Джон.
Хотя он говорил совершенно естественно и спокойно, именно в этот момент им овладело странное, даже жуткое чувство: он понял, что брат хочет сказать ему нечто очень важное, возможно – главное, о чем он до сих пор умолчал. Теперь же хочет сказать и не решается, словно боится кого-то или чего-то.
Невероятным усилием Джон остался сидеть на своем месте. С рассчитанной медлительностью он раскурил сигару, не спуская глаз с лица брата. Уильям сидел перед камином, опустив глаза, и перебирал пальцами красные кисти своего халата; свет лампы бросал причудливую тень на его лицо. По его выражению Джон понял, что брат хочет сообщить ему нечто необычайное, невероятное, чудовищное.
Чтобы облегчить ему задачу, Джон подошел к Вилли совсем близко, склонился над ним и, приготовившись слушать, сказал ласково:
– Ну что же, старина? – Он постарался придать голосу шутливый тон. – Начинай, я слушаю.
– Видишь ли, – заговорил наконец Вилли, – все было как сейчас; только я не сидел в кресле, а стоял у камина и смотрел в сторону двери; Хайман плавно двигался взад и вперед по ковру, и при свете огня в камине его фигура выделялась причудливым силуэтом на фоне дальней стены комнаты. Он с увлечением играл эту, как он ее называл, «сумеречную вещь», и играл как-то особенно вдохновенно… так, что мне казалось, будто поет не скрипка в его руках, а самая душа его поет, как скрипка. И вдруг я почувствовал, что со мной происходит нечто странное… чего я не мог приписать действию музыки… – добавил он почти скороговоркой, понизив голос.
– В комнате точно стоял туман, – продолжал он, – света было мало, и он струился снизу. Все это я принимал во внимание, однако свет был недостаточно силен, чтобы дать тень, как ты понимаешь…
– Ты хочешь сказать, что Хайман тебе казался странным… да? – подсказал брату Джон, с нетерпением ожидая услышать самую суть рассказа.
Брат утвердительно кивнул головой.
– Да, вид его изменился до неузнаваемости; он преобразился на моих глазах… превратился в животное… представь себе!
– В… живот… ное? – повторил Джон, почувствовав при этом, что волосы у него на голове зашевелились и встали дыбом.
– Да, я не могу иначе передать тебе того впечатления, – продолжал Уильям шепотом. – Понимаешь, его руки, лицо и все его тело – словом, весь его внешний облик стал иным; движения сделались совершенно беззвучными; я перестал слышать его шаги… Когда рука, державшая смычок, или пальцы левой его руки попадали на минуту в полосу света, я видел ясно, что они были покрыты шерстью, как лапы животного, и пальцы не были разделены и свободны, как у нас… Мне казалось, что он вот-вот выронит скрипку на пол и прыгнет на меня через всю комнату, как пантера или дикая кошка.
– Ну, и что дальше?.. – прошептал Джон.
– Он все время ходил взад и вперед длинными, крадущимися шагами, как в зоологическом саду крупные хищники ходят вдоль решетки своей клетки, когда в них пробуждается желание пищи или свободы, которой они лишены, или иная какая-нибудь сильная страсть…
– Ты хочешь сказать, что он походил на одну из крупных кошек – тигра, барса, ягуара или пантеру? – едва слышно спросил Джон.
– Да, да… и, двигаясь безостановочно вдоль комнаты, он все время незаметно приближался к двери, словно собираясь шмыгнуть в нее и скрыться.
– Со скрипкой! – отчаянным возгласом вырвалось у Джона. – Ты, конечно, помешал этому?
– Да… но не сразу… Клянусь тебе, что я долгое время совершенно не мог сообразить, что мне делать… На меня нашло какое-то оцепенение… Я не мог шевельнуться, у меня пропал голос, и я не мог вымолвить и слова, а тем более крикнуть… Я был точно заколдован…
– Да ты и действительно был заколдован! – подтвердил Джон.
– И по мере того как он ходил, продолжая играть, мне стало казаться, что он делается все меньше и меньше ростом, и я испугался, что скоро совсем перестану его видеть в полумраке гостиной. С этой мыслью я кинулся к выключателю и зажег свет. В этот момент я увидел, как он пробирается ползком к двери… Он походил одновременно на побитую собаку и на кошку, что подкрадывается к добыче.
– Значит, он играл, стоя на коленях?..
– Нет… но он как-то припал к полу и словно полз. По крайней мере, мне так казалось. Я был так озадачен и до того растерялся, что едва верил своим глазам. Но все же я готов поклясться, что в этот момент он был наполовину меньше своего нормального роста. А когда я наконец довольно резко окликнул его или даже, кажется, выругался – помню ясно, что он сразу поднялся на ноги, выпрямился и стоял передо мной с горящими глазами и лицом белым, как мел. Он весь был в поту, точно стоял жаркий июльский день. Затем, прямо на глазах, он стал расти, постепенно принимая естественный свой вид.
– И в это время он все еще сохранял звериный облик? – спросил Джон.
– Нет, с того момента, как поднялся на ноги, он принял человеческий образ, только был очень мал.
– А что он говорил?
Уильям Джилмер на минуту задумался, затем продолжал:
– Ничего, кажется… Я положительно не помню, чтобы он что-нибудь говорил. Ведь все это произошло в несколько секунд при ярком свете. В первый момент мне было странно видеть его в естественном виде. Прежде чем я успел прийти в себя, он уже вышел в коридор, и я услышал, как за ним затворилась дверь; почти в ту же минуту вошел ты. Помню только, что, увидев Хаймана на полу, я кинулся к нему, выхватил скрипку и держал ее крепко обеими руками до тех пор, пока он не оказался за дверью. Тогда я пошел и положил инструмент на место. Струны еще вибрировали, когда я опустил стекло витрины.
Наступила длинная пауза. Каждый из братьев думал о своем. Наконец Джон произнес:
– Если ты ничего не имеешь против, Вилли, то я, пожалуй, напишу Хайману, что в его услугах мы больше не нуждаемся.
С этим Уильям согласился, но, помедлив минуту, попросил нерешительно:
– Напиши, но только так, чтобы он не обиделся.
И старший Джилмер подумал, что Вилли, пожалуй, боится.
– Ну, само собой! Зачем раздражать его резкостью или грубостью; в этом нет никакой необходимости.
На другой день поутру письмо было написано, и, не сказав о том ни слова брату, Джон сам отнес его на квартиру Хайману. Здесь он узнал то, чего смутно опасался: привратник сказал, что мистер Хайман еще не вернулся из заграничной поездки, но письма ему пересылаются аккуратно по оставленному адресу…
Оставив письмо у привратника, Джон Джилмер зашел в страховое общество, где братья страховали свои драгоценные инструменты, и увеличил сумму страховки маленького Гварнери – на случай порчи, пожара, пропажи или иного несчастного происшествия. Затем он заглянул в крупное музыкальное агентство, поддерживавшее постоянное сношение с артистами, исполнителями, певцами и импресарио – словом, с музыкальным миром всех стран. Тут он узнал, что Зелинский в данное время концертирует в Барселоне, в Испании, а спустя несколько дней Джон Джилмер случайно прочитал в одном из музыкальных обзоров в газете, что виртуоз Зелинский исполнял такого-то числа в Мадриде на дневном концерте превосходную «Цыганскую колыбельную песнь» собственного сочинения. Оказалось, это был тот самый день, когда Вилли слушал эту колыбельную в исполнении Хаймана у себя на квартире!
Но обо всем этом Джон ничего не сказал брату, оберегая его спокойствие.
Спустя неделю пришло письмо от Хаймана. Это был ответ на письмо Джона. Оно было написано обидным тоном, хотя и не содержало ни одного резкого выражения. Ясно было, что Исидор Хайман раздражен и уязвлен. Он писал, что по возвращении в Англию – приблизительно через месяц – зайдет к ним, чтобы прояснить вопрос. По-видимому, он был уверен, что сумеет убедить братьев возобновить прежние отношения.
Чтобы пресечь такого рода попытки, Джон написал Хайману, что они с братом решили не приобретать больше инструментов и считать свою коллекцию завершенной, а потому у них не возникнет более надобности беспокоить его.
На это письмо уже не последовало никакого ответа, и дело могло казаться исчерпанным. Но Джон Джилмер был уверен в том, что по возвращении в Англию Хайман обязательно зайдет к ним для объяснений, как и обещал. Во избежание нежелательного визита Джон предупредил Моргана, чтобы впредь, когда бы мистер Хайман ни пришел, привратник неизменно говорил ему, что братьев Джилмер нет дома.
– Вероятно, Хайман, после того как побывал у нас, в тот же вечер вновь уехал за границу, – заметил Уильям.
Джон ему не возразил, и разговор о Хаймане более не возобновлялся.
Как-то – это было в последних числах января – братья Джилмер вернулись поздно вечером с концерта и засиделись дольше обыкновенного в своей гостиной за сигарами и виски, обмениваясь впечатлениями о концерте. Было уже два часа ночи, когда они наконец погасили электричество в коридоре, намереваясь разойтись по своим спальням. На дворе стояла сухая, морозная ночь; луна светила прямо в окно коридора.
Братья пожелали друг другу покойной ночи и отправились в свои комнаты. Их спальни размещались в противоположных концах коридора и разделялись ванной, уборной, столовой и кабинетом.
Спустя полчаса оба спали крепким сном. В квартире царила полнейшая тишина; только с улицы проникал смутный гул ночного города. Луна, медленно опускаясь, достигла уровня труб и заглянула в окна комнат. Вдруг Джон Джилмер проснулся и резко сел на кровати, точно внезапно кем-то разбуженный. В испуге он прислушался и понял, что кто-то ходит там, в одной из комнат между его спальней и спальней брата. Джон не мог объяснить, откуда взялось это чувство страха: никакой кошмар ему не снился, а между тем он был уверен, что страх этот не беспричинен. Он сознавал, что проснулся от присутствия постороннего, и знал, что сейчас какое-то существо неслышно двигается по квартире.
Повторим: по своей натуре Джон Джилмер был человеком робким, и вид грабителя в черной маске с револьвером в руке, вероятно, лишил бы его всякой решимости. Но инстинкт подсказывал ему, что в доме не грабитель, а то мучительное чувство, что он сейчас испытывал, – не обыкновенный физический страх. Он был уверен, что существо, проникшее в квартиру, прошло совсем близко от его кровати, прежде чем направиться в другие комнаты. Вероятно, оно прокралось затем в комнату Вилли, чтобы убедиться, что и он спит.
Не странно ли, что одного присутствия этого существа в комнате было достаточно, чтобы Джон проснулся в холодном поту с безотчетным ужасом в душе? Мало того, он чувствовал всем своим существом: это нечто недоброе. Мысль о том, что, быть может, в этот момент оно в комнате брата, заставила Джона встать с постели и со всей решимостью, на какую он только был способен, направиться к двери.
Осторожно выглянув в коридор, тонувший во мраке ночи, он стал на цыпочках пробираться вдоль стены. На стене, в качестве украшения, на ковре было развешано старинное оружие, некогда принадлежавшее их отцу. Нащупав рукой кривой ятаган без ножен, Джон крепко вцепился пальцами в рукоятку и, бесшумно сняв его со стены, направился в гостиную, где хранились драгоценные скрипки. Дрожь пробирала его сквозь наскоро накинутый халат; глаза ломило от напряжения, с которым он силился разглядеть хоть что-то впотьмах. Перед закрытой дверью гостиной он с минуту поколебался, не решаясь отворить. Приложив ухо к дверной скважине, прислушался. В комнате слышался легкий, едва уловимый шорох осторожного движения; и вдруг раздался явственный, хотя и слабый звук струны, точно кто-то дотронулся до нее пальцем, желая попробовать тон.
Решительным движением Джон распахнул дверь и включил свет. Звук струны еще дрожал в воздухе. Джилмер почувствовал, что в момент, когда он переступил порог, здесь что-то происходило. Но едва он вошел, все замерло. Явись секундой раньше, он накрыл бы того, кто здесь хозяйничал. В воздухе словно повис невидимый след неких движений, неслышных, как полет летучей мыши. Джон чувствовал: стоит ему уйти, и здесь точно так же все вновь зашевелится, замечется, и начнется настоящий бесовский шабаш.
Впрочем, нечто в комнате не успело застыть в неподвижной позе; оно двигалось, правда, едва заметно. Под окном, за занавесью из тюля, подле шкафов, в которых хранились скрипки, это нечто шевелилось – кралось, низко припав к полу, осторожно пробираясь к двери. Именно в тот момент, как Джон заметил это, это «что-то» застыло на месте.
У Джилмера на лбу выступил холодный пот, и по спине дрожь пробежала. Он знал, что именно это «нечто» заставило его проснуться и поселило в душе леденящий страх.
Сжимая рукоять ятагана, он осторожно начал отступать к стене, не спуская глаз с того, что внушало ему ужас. Движения существа не походили на движения человека, скорее напоминали животное. В голове Джона мелькнул сначала образ ящерицы, затем крупного хищника – и наконец, большой змеи. В данный момент существо не двигалось, но в той части комнаты, где оно притаилось за занавесом, царил полумрак. Джилмер решил дополнительно засветить еще и настольную лампу, стоявшую рядом, – но, когда щелкнул кнопкой, загадочное существо рванулось вперед, прямо на него. В этот момент (странно, кажется, даже вспоминать о такой маловажной подробности) Джон подумал о своих босых ногах и страшно испугался при мысли, что это внушающее ужас существо может их коснуться. Он заскочил с ногами на стул и принялся размахивать вокруг себя ятаганом, преграждая таким образом доступ к стулу. С «высоты» своего положения он имел возможность разглядеть две вещи, которых раньше не мог видеть: во-первых, стекло витрины, где хранился Гварнери, было поднято, а сама скрипка лежала на краю полки, словно ее второпях попытались вернуть на место. А во-вторых, существо не просто двигалось, но постепенно вытягивалось вверх и принимало вертикальное положение. Вернее, почти вертикальное; оно скорее напоминало животное на задних лапах, нежели человека.
Теперь оно быстро, но совершенно беззвучно приближалось к Джилмеру с явным намерением добраться до двери и бежать. Страх и чувство неодолимого отвращения туманили сознание Джона и мешали ему ясно видеть происходящее вокруг. Но все же он достаточно владел собой, чтобы не утратить способности действовать, и в тот момент, когда странное существо приблизилось на дистанцию удара ятаганом, оружие с такой силой просвистело в воздухе, что могло бы снести голову любому – при условии, конечно, что удар достигнет цели. Но бешеные удары не только ни разу не задели врага, но заставили Джилмера потерять равновесие. Он рухнул вместе со стулом на пол, прямо на странное существо, которое упало одновременно с ним. Вместо того, чтобы вскочить на ноги, как сделал Джилмер, оно, напротив, припало к полу, съежилось и приняло облик животного на четвереньках. Падая, Джилмер невольно вскрикнул, но не выпустил из рук оружия и, споткнувшись об опрокинутый стул, побежал следом за существом в коридор, продолжая размахивать ятаганом направо и налево. Теперь он отчетливо видел в дальнем конце коридора силуэт мечущейся из стороны в сторону большой кошки.
Дверь на лестницу была закрыта. Джон успел-таки нанести несколько жестоких ударов по бегущему существу в тот самый момент, когда оно со всех ног кинулось к выходу, надеясь вырваться наружу… И это ему удалось, к величайшему недоумению Джилмера. Как оно это проделало, он не понял. Только услышал крик – пронзительный и болезненный, – раздавшийся подле него. Да и тот прорвался будто сквозь пелену; Джон не мог понять, кто же, собственно, кричал – существо или он сам.
Оставшись один, он пришел в себя и увидел, что дверь на лестницу приотворена. Каким образом странному существу удалось открыть ее, Джилмер не мог объяснить.
– Как она выскочила? Разве дверь не была закрыта? – раздался рядом голос младшего брата.
Разбуженный криком Джона при падении, Уильям накинул халат, сунул ноги в туфли и выбежал в коридор – в тот самый момент, когда нечто похожее на большую кошку ринулось к двери.
– Не понимаю! – отозвался Джон. – Я уверен, что дверь была закрыта.
Уильям остался стоять в раздумье перед приоткрытой дверью и почему-то не решался ее запереть. Голос брата заставил его обернуться.
– Поди сюда, Вилли… Посмотри: мне кажется, на клинке кровь… – Голос Джона заметно дрожал, говорил он неуверенно, хотя и старался казаться спокойным и подавить нервную дрожь, вызванную новым открытием.
Уильям зажег электричество в коридоре, подошел к брату и взглянул на клинок.
Без сомнения, на нем были видны следы крови.
– Да… а… я вспоминаю теперь, – сказал Джон, не дождавшись подтверждения брата, – я вспоминаю, что оно вскрикнуло… Я его задел, вероятно. Любопытно… Любопытно узнать, сильно я его… или только слегка?..
– Несомненно, ты его полоснул, – подтвердил младший брат. – Я тоже слышал, как оно взвизгнуло. Надо запереть дверь, – добавил он, направляясь к ней, и вдруг остановился, наклонился и воскликнул: – Джонни, а это что такое?! Вот здесь, на полу?.. Чья-то отрубленная лапа, если я не ошибаюсь… и заметь, какие длинные у нее пальцы… точно у человека… Знаешь, я как будто видел такую лапу прежде… помнишь, тогда… в тот вечер… вот такие же были руки у Хаймана… когда он играл… – я тебе говорил… – помнишь?
– Да, да… – Джон утвердительно кивнул, не спуская глаз с отрубленной лапы на полу.
Спустя немного времени Вильям хрипло проговорил:
– Оставим ее здесь; утром прислуга уберет… Пойдем спать; или нет, я все равно теперь не засну. Пойдем лучше к тебе в комнату, я расскажу все, что здесь произошло, и еще кое-что, чего ты еще не знаешь… Ведь Хайман опять приходил за скрипкой!
На другой день после бессонной ночи братья Джилмер вместе вышли из дому и направились в ту часть города, где жил Хайман.
От привратника они узнали, что мистер Хайман еще не вернулся и что теперь едва ли скоро вернется, потому что всего с полчаса назад пришла телеграмма из Парижа, извещающая, что вчера ночью с мистером Хайманом произошел несчастный случай, вследствие которого он лишился левой руки; теперь он лежит в клинике и едва ли скоро поправится.
Братья переглянулись, и на их лицах отразился безумный ужас.
Едва слышно они поблагодарили привратника и быстрыми шагами удалились.
В этот день ни Джон, ни Уильям не заметили, что Морган снова надел свой излюбленный ночной колпак, хотя и был при ливрее. Они думали только о том, как бы им избавиться от неотвязной, щемящей мысли о Хаймане. Они страстно желали совершенно забыть о нем, забыть о его существовании, и в глубине души каждый про себя желал, чтобы Хайман не поправился.
Перевод Андрея Танасейчука
Шершень! В звуках этого слова есть нечто грозящее, злобное, что живо рисует в нашем уме образ нападающей твари. Внутри него точно спрятано жало, – даже иностранец, незнакомый с его значением, может почувствовать это. Шершень всегда зол; он стремительно налетает и жалит; он атакует без причины, целясь в лицо и глаза. И гудение крыльев, подобное звону металла, и яростный полет, и ядовитый укус – все угадывается уже в самом его имени. Оно кажется кроваво-красным, хотя настоящие шершни желтые с черным. Полосатый воздушный тигр – вернее, квинтэссенция тигра! Если он нападет, от него не спасешься.
В Египте и обычные пчелы величиной не уступают крупным английским осам, а уж местный шершень – это просто чудовище. Такой способен перепугать до смерти. Земля Сфинкса и Великих пирамид рождает гигантов, и он под стать любому из них: жуткое насекомое, хуже скорпиона или тарантула. Впервые встретившись с образчиком этой породы, преподобный Джеймс Миллиган понял смысл другого слова, которое часто использовал в своих красноречивых проповедях, – слова «дьявол».
Как-то апрельским утром, когда тепло стало выманивать насекомых из ночных укрытий, он проснулся в обычное время и по широкому мощенному камнем коридору направился в ванную. За открытыми окнами уже сверкали под солнцем песчаные дюны. Ближе к полудню жара обещала сделаться изнурительной, но в этот ранний час гостиницу насквозь продувал северный ветерок, навевая приятную прохладу. День был воскресный; в половине девятого пастор собирался провести утреннюю службу для постояльцев-англичан. Сквозь тонкие подошвы ярко-желтых арабских туфель он ощущал холод каменных плит у себя под ногами. Он был не слишком юн и не слишком стар, получал неплохое жалованье, более чем достаточное для его нужд (жены и детей у Миллигана не было); врачи рекомендовали ему здешний сухой климат, а жизнь в отеле обходилась дешево. И он был вполне доволен собой – холеный, напыщенный, надутый ханжа, столь же заурядный, как подвальная крыса. Никакие заботы не тревожили его, когда с полотенцем и губкой, душистым мылом и бутылочкой ароматических солей он благодушно шествовал в ванную через пустой коридор, залитый солнцем. Все было отлично, пока преподобный Джеймс Миллиган не открыл дверь и взгляд его не упал на некий подозрительный темный предмет, висящий на окне.
Но и тут он не испытал поначалу ни беспокойства, ни страха – ничего, кроме понятного любопытства: что за странная штуковина свисает с деревянной рамы напротив него, в шести футах от его орлиного носа? Он шагнул к ней, чтобы рассмотреть поближе, – и замер как вкопанный. Его сердце забилось с частотой, непривычной для столь солидной духовной особы. Губы сложились в немыслимую гримасу.
– Господи! Это еще что? – с трудом выдохнул он.
Нечто пугающее, гнусное, как тайный грех, висело перед его глазами в ярких утренних лучах. Он едва перевел дух.
Секунду-другую он не двигался с места, будто завороженный увиденным. Потом осторожно и очень медленно – крадучись, вернее сказать, – отступил к двери, через которую недавно вошел. Стараясь не шуметь, он пятился на цыпочках. Желтые шлепанцы скользили по полу. Губка упала, покатилась вперед и остановилась прямо под страшным, но притягательным предметом, на который он смотрел. В дверном проеме, зная, что теперь за спиной безопасное пространство и путь для бегства открыт, он помедлил и вгляделся пристальней. Вся его жизнь сосредоточилась в глазах. Да, перед ним был шершень. Неподвижный и угрожающий, он расположился как раз между Миллиганом и входом в ванную комнату. Сперва пастор только и мог, что полушепотом воскликнуть:
– Боже милостивый! Египетский шершень!
Но будучи, по общему мнению, решительным человеком, он быстро взял себя в руки. Что-что, а владеть собой он умел. Когда прихожане покидали церковь в самом начале службы, ни один мускул на его лице не вздрагивал, выдавая, как это ранит его самолюбие, какая гневная буря бушует у него в сердце. Однако шершень, сидящий у вас на дороге, – дело совсем иное. Миллиган всей кожей чувствовал, что легкая одежда почти не прикрывает его и не спасет от укусов.
Держась поодаль, он тщательно изучал дьявольского гостя. Тот был по-прежнему неподвижен и тих. Удивительно красивое насекомое, что спереди, что сзади. На спине сложены длинные изогнутые крылья с острыми краями – острыми, как соблазн. В этом грациозном существе была какая-то ядовитая прелесть. Черное туловище лоснилось на солнце, желтые полоски сверкали, как украшения тех обольстительных грешниц, которых он громил в своих проповедях. Ему даже почудилась танцовщица на сцене. Но вдруг это впечатление исчезло, сменившись другим – образом тупой и жестокой силы, созданной, чтобы убивать. Точеное тело, плотное, суженное книзу, привело ему на память орудия, что используются в разрушительных войнах: торпеды, бомбы, снаряды, полные гибельной мощи. И крылья, и страшная голова, и тонкий перехват талии, и блестящие шафранные полосы – все напоминало самые мерзкие из людских изобретений, приукрашенные снаружи, дабы их смертельная суть не бросалась в глаза.
– Тьфу ты! – ругнулся он, устыдившись своей неуемной фантазии. – В конце концов, это всего-навсего шершень. Букашка зловредная, больше ничего!
Второпях он принялся обдумывать план. Хотел использовать вместо оружия полотенце, уже свернул его в комок, но не бросил. Что если он промахнется? Он помнил, что его лодыжки ничем не защищены. И снова он застыл у дверей, разглядывая черно-желтое чудище с приличного расстояния (когда-нибудь он надеялся вот так же созерцать мир, уйдя на пенсию и поселившись в деревне). Страшное существо не шевелилось. Оно не издавало звуков. Крылья оставались сложенными. Даже черные усики-антенны, слегка утолщенные на концах, ни разу не дрогнули. Но насекомое дышало. Миллиган видел, что оно приподымается и опадает, втягивая и выпуская воздух, как и он сам. У этой «букашки» есть легкие, сердце, прочие органы… У нее есть мозг! Разум, который безостановочно работает, следит за происходящим – и выжидает. В любую секунду, с сердитым гудением и прицельной точностью, шершень может ринуться в атаку. А уж если швырнуть в него полотенцем и промазать, он непременно нападет.
В том крыле гостиницы были и другие жильцы; услышав шаги, Миллиган решил поторопиться. Не пропускать же свою очередь в ванную! Ему было стыдно за собственную трусость, которую он назвал бы более вычурным словом – «малодушие», если б говорил с кафедры. Со всеми предосторожностями он добрался до внутренней дверцы, проскользнув так близко к опасному месту, что его бросило в жар и в холод. Выставил ногу далеко вперед, потянулся за губкой и подобрал ее. Шершень не двигался. Но он знал, что человек только что прошел мимо, и просто выжидал. Все ядовитые насекомые способны на такие уловки. Эта тварь отлично знала, что в ванной комнате кто-то есть, что через несколько минут он выйдет оттуда, и выйдет почти голым.
Оказавшись в крохотной комнатенке, пастор прикрыл дверь – мягко и плавно, чтобы не потревожить врага. Ванна скоро наполнилась, и он погрузился в нее по шею, чувствуя себя в относительной безопасности. Наружное оконце он тоже закрыл, отгородившись от внешнего мира. Влажный пар окутал комнату и затуманил стекло. Целых десять минут Миллиган мог наслаждаться, воображая, что ему ничего не грозит. И все десять минут он вел себя беззаботно, будто никакого риска нет, да и храбрости ему не занимать. Плескался в воде, намыливался, орудовал губкой, шумел сколько душе угодно. Потом вылез из ванны и насухо вытерся. Пар понемногу исчез, оконное стекло очистилось. Теперь накинуть халат, надеть шлепанцы… Все. Пора выходить.
Не найдя предлога, чтобы еще немножко помедлить, он отворил дверь на каких-то полдюйма, выглянул и тут же с громким стуком захлопнул ее. Он услышал гудение крыльев. Злобная тварь покинула свой насест и жужжала над полом прямо у него на пути. Казалось, отравленные иглы нацелились в него отовсюду – того и гляди вонзятся; его беззащитное тело съежилось от предчувствия боли. Шершень знал, что человек готовится выйти, и подстерегал его. Пастор мигом представил, как жало впивается ему в голые ноги, в спину и шею, щеки, глаза, в лысину на его почтенной клерикальной макушке. Сквозь дверь доносился монотонный зловещий звук: полосатый хищник яростно вращал крыльями. Скользкое жало нетерпеливо двигалось взад-вперед, лапки проворно шевелились. Миллиган видел, как изогнулось перед атакой туловище, разделенное узкой перемычкой. Тьфу! Эта перемычка – она ведь совсем тонкая! Взять бы ему себя в руки хоть ненадолго, и он перебил бы ее надвое одним ударом, отделив тельце насекомого от подающего команды мозга. Но где там – нервы у пастора окончательно сдали.
Мотивы наших поступков, даже вполне достойные с виду, всегда бывают сложней, чем кажутся. А побуждения преподобного Джеймса Миллигана в ту минуту вообще объяснить трудно. По крайней мере, хоть это извинение у него есть, чтобы как-то оправдать свою последующую выходку. Когда он уже был готов отбросить показную смелость и позвонить слуге-арабу, шаги в коридоре заставили его вновь собраться с духом. Он узнал походку человека, которого «осуждал в сердце своем» (что на языке проповедника значило «презирал и ненавидел»). Пока он тут мешкал, наступила очередь мистера Маллинза принимать ванну. Мистер Маллинз всегда приходил следом за ним в семь тридцать, а сейчас было уже без четверти восемь. И мистер Маллинз был неисправимым горьким пьяницей – проще говоря, забулдыгой.
Новый замысел возник у пастора сразу, точно по наитию, и в ту же минуту начал исполняться. Разумеется, его внушил дьявол. Миллиган даже себе до конца не признавался в том, что задумал. Жестокая, подлая шутка, но до чего соблазнительная… Пастор толкнул дверь и, задрав нос, гордо прошествовал к выходу мимо чудища на полу. За короткое время пути он испытал сотню ужасных ощущений: будто недруг вцепился ему в ногу, повис на халате и жалит спину, будто его угораздило наступить на шершня и он умирает, словно Ахиллес, раненный в пятку. Но все эти страхи были ему нипочем: он предвкушал, как через пять секунд в ту же самую ловушку угодит ничего не подозревающий Маллинз. Злобное существо гудело за спиной священника и скребло линолеум лапками. Но оно осталось позади. Опасность миновала!
– Доброе утро, мистер Маллинз, – сказал он, сладенько улыбнувшись. – Надеюсь, я не заставил вас ждать?
– Утро доброе! – буркнул в ответ Маллинз, смерил его заносчивым взглядом и прошел мимо. Возможно, он был грешником, но лицемером отнюдь не был и не делал тайны из своей нелюбви к духовенству, потому эти двое и враждовали.
Почти любой, если он не превосходит других настолько, чтобы называться сверхчеловеком, таит в душе что-то низменное. Низкие душевные свойства Миллигана сейчас одержали верх. Он мягко усмехнулся. Он ответил на дерзость Маллинза мирной всепрощающей улыбкой и громко зашаркал шлепанцами в сторону своей спальни. Потом посмотрел через плечо. Вот-вот его обидчик встретится с разъяренным шершнем – египетским шершнем! – и поначалу, чего доброго, его даже не заметит. Может, наступит на него, а может, и нет, – но обязательно потревожит и заставит напасть. Тут все шансы были на стороне священника. А укус гигантской осы означает смерть.
«Нет! Боже, прости меня!» – пронеслось в голове у Миллигана. Однако его покаянной молитве вторила другая мольба, подсказанная нашим вечным искусителем: «Черт побери, ну пускай эта тварь его ужалит!»
Все произошло очень быстро. Преподобный Джеймс Миллиган задержался у двери, чтобы поглядеть и послушать. Он видел, как Маллинз, гнусный, презренный Маллинз, весело вошел в ванную, но вдруг замер, отпрянул назад и поднял руку, чтобы защитить лицо. Он слышал громкую ругань:
– Это что за чертова пакость? Снова белая горячка, а?
А затем раздался смех – грубый безудержный хохот, полный облегчения:
– Э, да оно настоящее!
Настроение Маллинза так круто поменялось за секунду, что пастор ощутил жгучую досаду и боль в сердце. Он готов был возненавидеть весь род людской.
Едва мистер Маллинз понял, что перед ним не галлюцинация, он без колебаний шагнул вперед. Взмахнул полотенцем и сбил летающий ужас наземь. Потом остановился и подобрал с полу ядовитую тварь, которую оказалось так легко сшибить одним метким ударом. Держа насекомое в руке, он подошел к окну и бережно выпустил шершня на свободу. Тот улетел, целый и невредимый, а мистер Маллинз – Маллинз, который пил, не жертвовал на церковь, не посещал службы, терпеть не мог священников и кичился этим, – ну словом, этот самый Маллинз без единой царапинки пошел наслаждаться незаслуженным купанием!
Но сперва он заметил, что его враг стоит, наблюдая за ним из коридора через дверной проем, – и все понял. Тем хуже: теперь Маллинз сочинит целую историю, и она разнесется по гостинице.
Впрочем, преподобный Джеймс Миллиган снова доказал, что умеет держать себя в руках. Через полчаса он проводил утреннюю службу, и его благообразное лицо выражало мир и покой. Он стер с него любые внешние признаки досады. Уж таков этот свет, рассуждал он себе в утешение: нечестивые цветут подобно лавру, а праведникам всегда не везет!
Грустная истина, что говорить. Но еще много дней спустя Миллигана выводило из себя нечто иное: презрение, с которым Маллинз указал и ему, и шершню их надлежащее место. Он великодушно пренебрег ими, а значит, считал себя выше их обоих. И вот что ранило священника больней, чем жало любого шершня в мире: этот забулдыга и правда был выше.
Перевод Екатерины Муравьевой
Он шел из своей холостяцкой квартиры в клуб, немолодой мужчина, слегка сутуловатый, с мягким, но решительным выражением лица, с ясными и смелыми синими глазами; в очертаниях волевого рта было нечто такое, что наводило на мысль о привычной грусти – или о покорности судьбе? Апрель едва начался, сквозь сумерки сеялся мелкий теплый дождик, но в воздухе пахло весной, и на деревьях у тротуара вовсю щебетали птицы. Сердце прохожего отозвалось на эти звуки: год вступил в свою лучшую пору, над лондонскими крышами нежно светилась полоска заката.
Его путь лежал мимо одного из больших портов – морских ворот Лондона; птичий гомон и облака, подцвеченные закатным огнем, соединились у него в душе с образом солнечного побережья. Вестники близкой весны рождали в ней музыку. Но эта музыка осталась немой и не выдала себя ничем, кроме тихого вздоха, настолько тихого, что, если бы мужчина нес в своих сильных руках ребенка, тот ничего бы не услышал. Однако прохожий зашагал быстрее, выпрямился, поднял глаза, и в них загорелся какой-то новый свет. На мокрых плитах тротуара, где отблески фонарей уже сплетались в тускло-золотую сеть, примерно в дюжине ярдов перед собой он увидел маленького мальчика.
Невесть отчего этот малыш вызвал у него живой интерес. Широкий итонский воротник мальчугана был до неприличия измят, острые фалды курточки смешно топорщились, из-под грязной соломенной шляпы рвались на волю густые светлые кудри, торчащие во все стороны. Было заметно, как трудно ему тащить до отказа набитую сумку, слишком громоздкую и тяжелую, чтобы пройти с такой ношей больше десяти шагов без остановки. Он перекладывал ее из руки в руку, то и дело ставил на землю и отдыхал; при каждом движении она била его по ноге, и штанина высоко задиралась над башмаком. Вся его фигурка прямо-таки взывала к сочувствию.
«Нужно ему помочь, – сказал себе мужчина. – Иначе он опоздает на поезд и не доберется к морю». О том, куда направляется мальчик, ясно говорила пара деревянных весел, неумело и небрежно привязанных к сумке.
Внезапно парнишка (на вид ему было лет десять) стал оглядываться по сторонам, растерянно и беспокойно, словно ждал чего-то, – то ли надеялся на помощь, то ли искал глазами того, кто должен был его встретить. Похоже, он и дороги толком не знал. Мужчина поспешил догнать его.
«Да, надо выручить юного бродягу», – мысленно повторял он по пути. Он улыбнулся. Была в его характере некая отеческая струнка, готовность опекать и защищать, а этот случай разбередил ее – и разбередил, пожалуй, чересчур сильно. Его улыбка сменилась добродушным смехом, когда он остановился над сумкой: она опять отдыхала на тротуаре, а ее владелец по-прежнему вертел головой туда-сюда. Но услышав шаги, он обернулся, и пара больших синих глаз уставилась в лицо незнакомцу радостно и смело, без малейших признаков смущения.
– Вот это здорово, сэр! – простодушно выпалил он, прежде чем мужчина успел заговорить. – Ужас до чего кстати! А я где только не искал, но мне и в голову не пришло посмотреть назад.
Прохожий, стоя рядом с ним в молчаливом изумлении, пропустил последнюю фразу мимо ушей. Дружелюбный взгляд мальчишки был так доверчив, голос звучал так искренне, что мужчину захлестнул прилив нежности, как будто он встретил своего маленького сына. Разом ожили полузабытые чувства, мысли вернулись в прошлое, минуя двенадцать бесплодно потраченных лет… складки возле рта стали глубже, но ласковый свет в глазах – еще ярче.
– Великовата она для тебя, мой мальчик, – сказал он, с веселым смешком очнувшись от раздумий. – Вернее, ты для нее слишком мал, а? Ну, куда теперь? На станцию, надо полагать?
Он нагнулся к сумке и хотел уже взяться за ручки, предварительно затолкав глубже под ремни кое-как примотанные весла, но вдруг ощутил, что слова мальчика вызвали у него боль.
Что за боль? Откуда она взялась? Что ему до этого бродяжки, ненароком встреченного на лондонской мостовой? В считаные секунды – после того, как он наклонился, и прежде, чем его пальцы коснулись ремней, – ему стало понятно, в чем дело, и немного смешно. Очень уж он расчувствовался! Сухое обращение «сэр» противоречило нежному, открытому взгляду ребенка. Так можно обращаться к учителю или школьному наставнику; из-за этого слова мужчина показался себе стариком. Не таких слов он ждал – да чего там, страстно желал, почти твердо надеялся услышать. Он был до того взволнован, что, подхватив сумку за ремни, даже не разобрал ответа на свой вопрос. Впрочем, неважно. Все равно надо идти к вокзалу: мальчик наверняка едет на взморье провести там пасхальные праздники, и семья дожидается его в билетной кассе. Заранее напрягая мускулы, мужчина оторвал сумку от земли.
– Большущее вам спасибо, сэр! – сказал мальчик. Он следил за ним с ухмылкой озорного школьника, словно это была шутка, и в то же время выглядел довольным – жалкий уличный оборванец, с которым наконец поступили «по-честному». Ведь и правда, таскать такие тяжести – работа не для детей. Но, хотя он опять произнес «сэр», что-то в его тоне выдавало уверенность: именно этого человека он имел право просить о помощи – и этот человек, один из всех, вправе и должен помочь ему. Как будто иначе и быть не могло.
Мужчину шатнуло, он едва устоял на ногах. Он перестарался – сделал чересчур сильный рывок, потому что сумка казалась тяжелой. А она была невесомой, легкой как перышко, точно склеена из китайской шелковой бумаги. Это во всех смыслах выбило его из равновесия. Ноги подкосились, мысли пошли вразброд.
– Ну ей-же богу! – воскликнул мальчик, отплясывая – руки в карманах – какой-то замысловатый танец рядом с ним. – Огромное вам спасибо. А смешно получилось, верно?
На этот раз досадное слово не прозвучало, но прохожему было уже не до слов. Туман плыл перед его глазами, фонари мерцали слабо и где-то далеко, морось в воздухе стала гуще. Он еще слышал, как привольно щебечут птицы, видел золотую полоску на краю неба, а весь прочий мир для него потускнел. Странные грезы сгустились, как облако. Мечты и реальность менялись местами, точно играя в прятки. Прошлое казалось совсем недавним, воспоминания, одетые огнем, толпились перед его внутренним взглядом и на миг заслонили все, что было вокруг. После двенадцати впустую прожитых лет ему вновь пришли на ум строки Россетти, в безупречной красоте которых таится боль:
Тот Час, что мог настать и не настал,
Что иссушил бесплодным ожиданьем
Сердца двоих…
Новая вспышка – и сонет «Мертворожденная любовь» зазвучал в его сознании целиком. «В глазах не меркнет память о любви…» Строчки стихов мешались с другими, сиюминутными мыслями. Этот мальчик! Какие нелепые усилия он делал, чтобы нести до смешного легкую сумку! И почему он вызывает острую, почти мучительную нежность? Неужели это переодетая девочка? Радостное лицо, невинная доверчивая улыбка, мелодичный голос, милые синие глаза – но чего-то недоставало, что-то важное было упущено. Вот только что? И кто этот беззаботный юнец? Старший пристально разглядывал младшего, пока они шли рядом. Его сердце изнывало, несказанно томилось робким, безнадежным, удивительным чувством. Мальчик глазел по сторонам и не замечал, что за ним следят; не замечал, конечно, и того, что его спутник сбивается с шагу и с трудом переводит дыхание.
Но тревога мужчины росла. Лицо ребенка напомнило ему многих других детей, мальчиков и девочек, которых он любил, с которыми когда-то играл, – его Приемных Детей, как он называл их про себя. Мальчуган придвинулся ближе и взял его за руку. Они были уже недалеко от станции. Дыхание хрупкой, беззащитной и беспомощной, невыразимо трогательной маленькой жизни коснулось его лица.
Тут у него с языка сорвалось:
– Послушай… Эта твоя сумка – она же ничего не весит!
Мальчишка рассмеялся, беспечно и от всей души. Он поднял глаза на прохожего:
– Знаете, что в ней? Сказать вам? – И шепотом добавил: – Если хотите, я скажу.
Но тот внезапно испугался и не посмел спросить.
– Оберточная бумага, наверное, – предположил он шутливо, – или птичьи яйца. Грабишь гнезда несчастных жаворонков?
Паренек хлопнул обеими ладонями по руке, которая поддерживала его. Сделал один-два быстрых танцующих шага и замер на месте, так что его спутнику пришлось остановиться. Поднялся на цыпочки, чтобы шептать прямо в ухо собеседнику, и улыбнулся открытой, искренней, довольной улыбкой.
– Мое будущее, – шепнул он. Прохожий похолодел как лед.
Они вошли в просторное помещение вокзала. Последние отблески дневного света угасали снаружи, кругом волновалась толпа суетливых пассажиров. Мужчина опустил сумку на пол. Пару секунд мальчик торопливо озирался, потом опять просиял улыбкой и поднял на своего спутника синие глаза:
– Она в зале ожидания, как обычно. Пойду приведу ее, хотя она и так знает, что вы здесь.
Встав на носки, он положил руки на плечи мужчине и подставил лицо:
– Поцелуйте меня, отец. Я мигом вернусь.
– Ты… ты маленький бродяга! – произнес тот дрогнувшим, каким-то чужим голосом. Потом широко развел руки – и увидел пустоту перед собой.
Он повернулся и медленно побрел прочь. В клуб не пошел, возвратился домой и там в сотый раз перечитал письмо – за двенадцать лет чернила немного выцвели, – письмо, в котором она ответила ему «да» двумя неделями раньше, чем ее забрала смерть.
Перевод Романа Гурского