ЭПИЛОГ

По четвергам я обычно летал в Оронко. За годы моей жизни здесь всё это превратилось в прочную привычку, и я по пальцам мог пересчитать случаи, когда мне не удавалось ей следовать. Я прилетел вскоре после полудня, когда Оронко кажется особенно пустынным и тихим, сажал свой флаер на крыше склада и загружал его продуктами и необходимыми вещами на предстоящую неделю. Я мог бы, конечно, не делать этого, воспользовавшись услугами Службы Доставки, но тогда пришлось бы признать, что истинной причиной моих еженедельных визитов было желание провести вечер в компании доктора Кастера и его жены, а мне почему-то даже себе самому не хотелось признаваться в том, насколько высоко ценил я возможность общения с ними.

Закончив дела на складе, я летел к набережной, сажал флаер на площадке перед «Феррико» — единственным кафе в Оронко, названным так в честь основателя посёлка — поднимался на террасу и шёл к самому дальнему от входа столику. Никто из завсегдатаев кафе не занимал этот столик по четвергам, а приезжих в Оронко в середине недели практически не бывало. Я садился лицом к озеру и заказывал чашечку кофе. Климат в Оронко на редкость однообразный, и даже в прохладный сезон, когда бывают и проливные дожди, и сильные ветры, к полудню всё обычно заканчивается, небо очищается, и можно спокойно сидеть на открытой террасе, смотреть, как солнце постепенно опускается всё ниже и ниже к воде, и ни о чём не думать. Однообразие совсем не угнетало меня. Наоборот, оно как бы создавало прочный фундамент моей жизни, и мне не хотелось ничего менять в устоявшемся её укладе.

Доктор Кастер приходил обычно через час, иногда даже через полтора, если в клинике были какие-то неотложные дела. Никогда за все эти годы он не пришёл первым, но лишь один раз он не пришёл вообще — это в тот день, когда умер старый Мотульский. Я ещё издали замечал Кастера на набережной и поднимал в знак приветствия руку. Он появлялся не со стороны клиники, потому что, даже если ему и случалось там задержаться, неизменно заскакивал домой за своими старинными, выточенными из настоящего дерева, шахматами. Нёс он их всегда под мышкой левой руки без каких-либо особых предосторожностей и даже раза два на моей памяти ронял доску на землю и рассыпал фигуры. Это не значило, что он не ценил их — просто он считал, что старинная вещь живёт лишь до тех пор, пока ей пользуются.

Он садился напротив меня, мы чинно обменивались приветствиями и, заказав по чашечке кофе — для меня это была всегда вторая чашечка — принимались за игру. За эти годы мы успели настолько хорошо изучить друг друга, что зачастую могли безошибочно предсказать ответ на свой очередной ход и порой становились не соперниками, а как бы соавторами каждой партии. Мы даже выработали свой условный язык с ничего не значащими для постороннего — а порой уже и для нас самих — словами и выражениями, на котором разговаривали во время игры. До того, как солнце тонуло в водах озера, мы успевали сыграть четыре, иногда пять партий. Но лишь только зажигались огни на террасе — кафе «Феррико» вообще на редкость старомодно, в нём не установлено даже стандартной имидж-аппаратуры, я не могу сказать, чтобы мне это не нравилось — игра наша заканчивалась. Появилась Ланга, жена доктора Кастера, мы заказывали ужин и долго сидели, ведя неспешные разговоры о происшествиях минувшей недели и планах на ближайшее будущее. Мы никогда не говорили ни о чём, что выходило бы за пределы Оронко и его ближайших окрестностей. Не знаю, что заставляло семью Кастеров так ограничивать темы наших бесед, но меня это вполне устраивало. Я стремился полностью отгородиться от внешнего мира, и долгие годы мне это удавалось.

Потом мы, наконец, поднимались — кафе к тому времени уже совершенно пустело — доктор Кастер брал под мышку свои шахматы, и мы выходили на набережную. Ночное небо над Оронко всегда ясное, и даже когда нет на нём ни одной из лун, яркие звёзды дают достаточно света. Минут десять мы стояли, молча глядя на озеро и прислушиваясь к плеску волн у наших ног, потом прощались и расходились в разные стороны — доктор Кастер с женой направо, а я налево, к своему флаеру. Мы не уговаривались о следующей встрече, мы знали, что через неделю всё повторится.

В тот четверг заведённый порядок был нарушен.

Я задержался на складе, подбирая стимулятор для своей живой изгороди. В последние годы в ближнем лесу развелось множество лионок, они умудрились прогрызть в изгороди массу ходов и изрядно подпортили её внешний вид, не говоря уже о тех безобразиях, что они вытворяли ночами на лужайке перед домом. Всякому терпению приходит конец, и я решил в конце концов, что моей изгороди совсем не помешают острые шипы. Оказалось, однако, что в таком решении я был не первым, все запасы нужного стимулятора были уже исчерпаны, и мне пришлось с полчаса повозиться, настраивая синтезатор, а потом ждать, пока он наработает два пакета нужного мне порошка. Мне очень не хотелось нарушать заведённый порядок, да и доктор Кастер, я знал, был бы очень раздосадован, не застав меня на месте, и потому я спешил. Тот, кто за долгие годы жизни приобрёл множество привычек — даже таких, которые я увидел, что оказаться первым за нашим столиком мне на этот раз не удалось. Но досада моя ещё больше возросла, когда, подойдя ближе, я обнаружил, что человек, сидевший спиной ко входу на моём обычном месте, не был доктором Кастером.

Я уже многие годы вёл уединённый образ жизни, стараясь до минимума свести свои контакты с другими людьми, и то, что теперь мне предстоял разговор с кем-то посторонним, не входящим в узкий круг моих здешних знакомых, совсем не улучшило моё настроение. Лица человека, который дожидался меня, я не видел, но он явно не был местным. Даже обычный для этих мест белый костюм и белая шапочка с козырьком, что лежала на столе у его левого локтя, не делали его похожим на местного жителя — когда долгое время живёшь в одной местности, как-то неосознанно начинаешь выделять всех, кто приехал издалека. Он сидел здесь, видимо, уже давно — рядом с ним стояла пустая чашечка из-под кофе — и несомненно дожидался меня. Это я понял сразу, другого объяснения его присутствию за столиком быть не могло. Ведь, если бы он был простым приезжим, случайно забредшим в «Феррико», его несомненно предупредили бы, что это место занимать не следует. А если бы ему нужен был доктор Кастер, то для этого незачем было приходить в кафе — доктора гораздо легче было бы застать в клинике или, на худой конец, дома.

Человек этот ждал меня, и мне это очень не нравилось.

— Добрый день, — сказал я, наверное, не слишком любезно, подходя к столику.

— Добрый день, инспектор, — ответил он, вставая и протягивая руку.

Я тут же узнал его. Из всех встреч, которые могла ещё приготовить мне судьба, на сегодняшний день пришлась, пожалуй, самая нежелательная. Он был, как и прежде, рыжим, и, конечно же, бородатым. Но только теперь он не был уже лаборантом у Ваента. Теперь — я знал это, хотя и не следил за новостями подобного рода — он был уже академиком. И то, что член Совета Академии Кей Рубаи отыскал меня в здешней глуши, не сулило ничего хорошего.

— Не называйте меня инспектором. Я уже давно не работаю у вас в Академии, — сказал я.

— Никто не лишал вас этого звания. Но как вам будет угодно, — он пожал плечами и добавил: — Давайте сядем. Мне нужно с вами поговорить. Если вы, конечно, не возражаете.

Мы сели и некоторое время молчали. Я не знал, о чём он хотел поговорить со мной. И не хотел бы знать. Если бы он вдруг встал и ушёл, я, наверное, сумел бы выкинуть этот визит из головы и никогда больше не вспоминать о нём. Мне казалось тогда, что я научился забывать. Прошлое осталось в прошлом, и бесполезно ворошить его, если мы всё равно не в силах ничего изменить.

— Если позволите, я покажу вам некоторые материалы, — заговорил, наконец, Рубаи.

— Вы уже показывали мне когда-то материалы, — не мог удержаться от колкости я. — И не сказали тогда главного.

— Я стараюсь не повторять прежних ошибок, — вполголоса ответил он, не приняв моего агрессивного тона.

Он расстегнул куртку, достал из внутреннего кармана портативный проектор и положил его на стол передо мной. Я давно не видел таких проекторов. Система «Сэнтал», бог знает, какая древность. Такой же точно, помнится, был у Зигмунда. Рубаи, видимо, так и остался пижоном, помешанным на старинных вещах, подумал я. Впрочем, рано или поздно многие становятся такими, потому что с годами всё больше хочется задержать бег времени, зацепиться в своём прошлом за что-то такое, что было бы прочно и неизменно, и рождённые в прошлом вещи дают нам иллюзию такой неизменности. Потому-то и доктор Кастер носит под мышкой свои старинные шахматы. Потому-то и Зигмунд так любил свой необъятный письменный стол. Только мне вот, к сожалению, этого не дано. Потому что я хотел бы навеки забыть своё прошлое.

— Этот проектор, — сказал Рубаи, — принадлежал Зигмунду Бренко, вашему бывшему шефу.

— Принадлежал?

— Да. Он умер четыре года назад.

— Жаль.

Мне действительно было очень жаль старика. Он, в сущности, ни в чём не был виноват передо мной. И то, что после Кабенга я не пожелал его больше видеть, объясняется, конечно, не внезапной личной к нему неприязнью. Просто мне невыносимо было встречаться хоть с кем-то, связанным в памяти с тем временем. И с Кеем Рубаи в том числе.

— Да, жаль. Он работал до самых последних дней, — в голосе Рубаи послышалась укоризна. Он помолчал, потом сказал: — В памяти этого проектора содержатся уникальные материалы. Вам следует с ними ознакомиться.

— Я не занимаюсь историей Нашествия, — буркнул я.

Я вёл себя глупо и прекрасно понимал это. Не мог же я, в самом деле, надеяться, что Академик Рубаи, прилетев ко мне в эдакую даль, обидится, встанет и уйдёт. Обидеть его, конечно, я мог. Но вот имел ли на то моральное право? Вряд ли — даже если и не хотел касаться ничего, что напоминало бы мне о прошлом.

— И всё-таки взгляните, — Рубаи не обратил внимания на мой демарш. — История иногда удивительным образом прорастает в современность. А те материалы, которые записаны в этом проекторе — это не только история.

Я нехотя пододвинул проектор к себе, просмотрел каталог.

Зигмунд всегда отличался чрезвычайной аккуратностью. И точностью в формулировках. Даже без просмотра самих материалов было ясно, о чём идёт речь. Против моего ожидания, материалы эти практически не касались вопросов, которыми в своё время занимался наш отдел. Казалось, Зигмунд намеренно выкинул из памяти всё, что было хоть как-то связано с Нашествием, с тем Нашествием, которому мы пытались противостоять, и причины которого были, наконец, раскрыты и устранены. И я не сразу понял, что мне не казалось это, что это было действительно так. Зигмунд устранил из памяти проектора всё, что могло бы быть объяснено с новых позиций в понимании Нашествия, всё, что хоть в малой степени могло иметь к нему отношение. И удивительным образом выявились при этом явления, которые до сих пор оставались необъяснимыми. Оказывается, с самого момента катастрофы на Кабенге, с того времени, когда были обнародованы все материалы о Нашествии и приняты решения, позволявшие, казалось, забыть об этой угрозе, Зигмунд почти три десятилетия в одиночку, поскольку единомышленников у него не осталось, собирал и систематизировал материалы обо всех явлениях, по-прежнему не находивших объяснения и таивших поэтому потенциальную угрозу для человечества. Забыв обо всём на свете, я просматривал собранные им материалы, и постепенно в душу мою прокрадывался такой знакомый прежде и такой, казалось, прочно, навсегда позабытый холод, за которым, я знал это, шёл по пятам страх. Я чувствовал, как этот страх, страх перед неведомой угрозой, что исковеркал мою жизнь, постепенно зреет в душе, и понимал, что не будет мне больше покоя, как бы ни хотелось мне всё позабыть и оставаться в стороне. Потому что за всеми этими материалами, каких бы смутных вопросов они не касались, где-то там, в далёком и ещё неопределённом будущем снова увидел я тень зловещего предела Зигмунда.

— Насколько достоверны эти данные? — спросил я, закончив их предварительный просмотр. Я знал, что они достоверны. Зигмунд никогда не занимался подтасовкой информации. И не терпел этого в других. Да и Рубаи не прилетел бы ко мне, если бы информация эта не была проверена и перепроверена неоднократно. Но я на что-то ещё надеялся, и потому задал этот вопрос.

— Мы проверили всё. Над этим два года работала специальная группа инфоров. Все приведённые здесь данные достоверны на сто процентов. У нас имеется также множество других материалов, которые не попали в поле зрения Зигмунда.

— И что же это значит? — я задавал ненужные вопросы. Но мне страшно было самому сформулировать ответы на них.

— Это значит, что угроза не миновала.

К столику подкатил поднос с двумя чашками кофе. Видимо, Рубаи сделал заказ, пока я занимался проектором. Он переставил чашки на стол, пододвинул одну ко мне. Потом сказал, улыбнувшись одними губами:

— К сожалению, не могу угостить вас сухариком, как тогда. Забыл захватить из дома.

Я невольно улыбнулся, хотя и было мне не до смеха. Потом огляделся по сторонам, посмотрел на время. Прошло, оказывается, уже больше часа, как мы сидели здесь, но доктора Кастера видно не было. Видимо, его предупредили, что сегодня мне будет не до игры в шахматы. Интересно, смогу ли я ещё вернуться к той жизни, что вёл тут последние годы, подумал я тогда. И тут же решил, что вряд ли. Хоть я и не понимал пока, чего же хотел от меня Рубаи, но догадывался, что возврат к прошлому теперь невозможен. Чем бы ни закончился наш разговор.

— Кстати, — сказал Рубаи, прихлёбывая кофе маленькими глоточками. — Недавно начался очередной период доступности для Кабенга. Возобновлена работа постоянной станции на орбите. На поверхность спускались автоматические разведчики. Как и предсказывали после катастрофы, всё там пришло в норму. Очистилась атмосфера, восстановились лесные массивы. Реки, правда, несколько изменили своё течение, но по большей части несущественно. И вода в морях снова прозрачная. В общем, всё чудесно, и никаких следов пребывания человека.

— А онгерриты?

— Всё вернулось к прежнему состоянию, как и предсказывал Бланга. Они нужны были Кабенгу для защиты от непредсказуемых внешних воздействий — только разум способен защитить от непредсказуемого — а после того, как они расправились с нами, Кабенг быстро снизил их численность до докритической величины. Для этого ему разума не потребовалось.

— И что, снова намечаются исследования?

— К счастью, пока нет. Вы что тут, совсем новостей не получаете?

— Стараюсь.

— Вопрос довольно широко обсуждался. Были даже предложения отселить часть онгерритов на спутник, чтобы вывести их из-под власти Кабенга. Мы ведь теперь научились синтезировать бета-треон. Но, к счастью, у Совета Академии ещё существует право вето.

Кабенг, снова Кабенг! Помимо моей воли в памяти всплыли события последних дней на планете. Мне казалось, что я прочно забыл всё это, сумел сам заблокировать эти воспоминания, но они всё же прорвались наружу. Такие же живые, как в первые годы, как будто всё это случилось вчера. Я вспомнил наш отчаянный прорыв к биостанции, когда я, ещё мало что понимая, но уже осознав, какую же чудовищную ошибку совершил, пытался хоть что-то исправить. Будто вчера мы вновь и вновь натыкались на непроходимые заросли скэнба, будто вчера мы нашли перевёрнутый и раздавленный неведомой силой вездеход — один из тех, что вместе с нами ликвидировал прорыв в девятнадцатом секторе. Будто вчера дрожала под нами земля от бесконечных землетрясений, будто вчера небо заволокло облакам и пепла, а по ночам на западе и на юге в полнеба разгорались отсветы далёких извержений. Будто вчера погиб Гребнев, когда мы попали в засаду, устроенную онгерритами. Будто вчера на одиннадцатый или двенадцатый день этого кошмара, когда я жил лишь потому, что права не имел погибнуть, а не потому, что хоть сколько-то хотел ещё жить, меня отыскали спасатели. Будь он проклят, этот Кабенг! Я же зарёкся даже вспоминать о нём после того, как отошли в прошлое события проклятого шестьдесят шестого — и вот сижу и слушаю, что там происходит сегодня, и вспоминаю то, что так и не сумел позабыть. Не желаю я вспоминать об этом, не же-ла-ю!

Видимо, нежелание это отразилось на моём лице, потому что Рубаи замолчал, и так в молчании мы и допили свой кофе и поставили чашки на подъехавший поднос. Мы молчали ещё минут пять. Потом я спросил:

— Зачем вы отыскали меня?

— У меня к вам предложение от совета Академии. Правда, я не уверен, что оно вам понравится. Но я обещал его передать.

— Ну говорите.

— Совет Академии, — сказал он тихо, глядя куда-то мимо меня, — планирует восстановить отдел, которым когда-то руководил Зигмунд Бренко. Вам предлагается возглавить его работу. Вы, надеюсь, понимаете, чем вызвано это решение?

Он говорил совершенно будничным, каким-то даже безразличным голосом. И это, наверное, больше всего потрясло меня. Потому что говорил он о немыслимом. И предлагал мне немыслимое. Меня меньше потрясло бы, если бы он, скажем, предложил бы отравить воду в озере. Или взорвать ядерный заряд в центре Оронко. Или зарезать соседа. Но он говорил о возрождении нашего отдела, о том, что меня — меня! — прочат в его начальники. И говорил об этом таким тоном, будто предмет нашего разговора не выходил за рамки обычной вежливой беседы о малозначащих вещах. И потому я поначалу просто не поверил услышанному.

— Что вы сказали? — спросил я тихо, почти шёпотом.

— Я передал вам предложение Совета, — он опустил глаза, сцепил руки на столе перед собой и застыл в неподвижности. И я понял, что не ослышался.

И вот тогда мне стало по-настоящему страшно.

Человечество обречено, если уроки, подобные Нашествию, не идут ему впрок, если даже после таких потрясений оно готово повторять прошлые ошибки. Неужели же тот шок, который пережили все мы, когда раскрылись, наконец, причины, породившие Нашествие, прошёл без следа? Кому нужно снова возрождать всё то, что вело к гибели? И для чего это нужно?

Я не ослышался — Совет Академии вновь вздумал возродить наш отдел. А это могло означать лишь одно — то, что снова появлялась тайная, недоступная большинству человечества информация, на основе которой станут приниматься управляющие решения. И, значит, фактически отменялось решение референдума шестьдесят седьмого года об обязательном свободном доступе к любой информации, кроме содержимого личных файлов. И снова, как и в прошлом, решение это принимается перед лицом неведомой угрозы, которая требует сохранения тайны во имя интересов всего человечества. Знакомая картина, сколько раз в истории человечества повторялось то же самое! Только при таких вот условиях появлялся бы смысл в возрождении нашего отдела с его задачами и его методами работы. Всё это прямо следовало из того, что сказал мне Рубаи. Но верить этому я всё ещё отказывался. И я спросил:

— Зачем Совету потребовался наш отдел?

— Считается, что его деятельность — единственное, что позволит нам оперативно противостоять новой угрозе, — ответил Рубаи не поднимая глаз. — Если материалы, которые мы сумели раскопать станут широко известны, угроза нашей цивилизации не исчезнет. Но противодействие ей будет затруднено. Если вообще возможно.

— А как же с решением референдума?

— Формально никто не нарушает законов. Вся эта информация содержится в личных файлах членов Совета.

— Послушайте, Рубаи, — сказал я. — Вы сами-то верите в то, что сейчас сказали?

— Какое это имеет значение? — он пожал плечами, посмотрел мимо меня на озеро и снова опустил глаза. Я не понимал, что у него за душой. Как и тогда, во время нашей с ним единственной встречи на Кабенге в день моего прибытия на планету, я не понимал его. И, возможно, снова в нём ошибался. Тогда эта ошибка дорого стоила мне. Да и не одному мне — она всем на Кабенге дорого стоила. Узнай я тогда, что это он, фактически, был автором «доклада Панкерта», узнай я, что стояло за всем этим — и чудовищные последствия катастрофы на Кабенге ещё можно было бы предотвратить. Но я прибыл на планету как простой наблюдатель, и он решил, что в Академии не хотят осознавать всей серьёзности ситуации, что Совет Академии, как и прежде, предпочитает закрывать глаза на происходящее. И он не рискнул рассказать мне всё, что знал о надвигающейся катастрофе. Было бы несправедливо судить его за это. Он рисковал слишком многим, и знал это. Знал даже больше того, что было в действительности, потому что события, происшедшие на Кейталле-99 после того, как он покинул планету, проходили под грифом сверхсекретной информации. Наружу просочились тогда только слухи, а слухи, как правило, ужаснее того, что произошло в действительности. И он, ощущая в себе симптомы непонятной болезни — до сих пор неясно, как он сумел тогда обмануть медицинский контроль — не мог не опасаться того, что, если болезнь его будет раскрыта, его изолируют точно так же, как, по слухам, изолировали всех поражённых на Кейталле.

Если бы Академия начала явное расследование, Рубаи — да и не он один, а, пожалуй, почти все, кто работал тогда на Кабенге — рассказали бы очень многое. Они и так пытались рассказать мне всё, что знали и думали о происходящем, но я оказался не в состоянии понять их. Всё вокруг буквально кричало о том, что катастрофа на Кабенге готовится не чьими-то враждебными руками, что она есть плод совокупных усилий самих людей, что величайшие ошибки совершались лишь потому, что никто почти не имел возможности взглянуть на ситуацию, обладая доступом ко всей необходимой информации, а те, кто мог это сделать, или ни за что не отвечали, или не решались что-то менять. Всё кричало о том, что во всех бедах повинны сами люди — но я не услышал этого крика до тех пор, пока не оказалось слишком поздно. Ведь все мы за долгие годы существования нашего отдела привыкли искать не правду — мы привыкли искать врага. И не хотел понять, что враг этот таится внутри нас.

Так неужели же кто-то снова толкает человечество на этот путь?!

— Так что мне передать совету? — спросил Рубаи, снова поднимая голову.

— Что передать? — вот уж, действительно, хороший вопрос. Попади я сейчас на заседание Совета, у меня бы нашлось, что им сказать — но Рубаи не станет передавать этого. Я на несколько секунд задумался, подбирая формулировку поточнее, потом сказал — Передайте совету, что я считаю принятие подобных решений несовместимым с его статусом.

— Что вы имеете ввиду?

— Что? Да то хотя бы, — я привстал со своего места и, опираясь о стол руками, навис над Рубаи, так что ему пришлось задрать голову, чтобы смотреть мне в лицо, — что там, где возникает тайна, всегда найдётся место для лжи! А ложь страшнее любого врага. Ложь нужна тем, кто сидит не на своём месте. Знаете, есть такая древняя пословица: «Плохая работа хуже воровства». Вы знаете, что такое воровство? Вы знаете, кого в древности называли вором? Так вот, получается, что вы все — ещё хуже! Потому что то, что вы нам готовите, неизбежно породит новую ложь, и новая ложь будет покрывать новую плохую работу, и человечество снова станет скатываться к гибели. Достаточно начать, достаточно дать лжи хоть малую лазейку — и она отыграется за всё. И будут плодиться новые Кабенги, на которых будут работать по плохо подготовленным проектам, в суете и спешке. И снова мелкие ошибки будут скрывать, совершая ошибки более крупные. Снова будут своими руками готовить катастрофу, снова будут опускаться всё ниже и ниже, снова дойдут, наконец, до того, что даже гибель людей, как гибель того же Панкерта, да и не только Панкерта, будут вынуждены скрывать. И неизвестно, сумеют ли люди на этот раз снова остановить Нашествие лжи, и не приведёт ли оно, наконец, к гибели нашу цивилизацию. Вот что я имею в виду, — закончил я и медленно опустился на своё место.

Несколько минут мы молчали. Тихо было на террасе, так тихо, что доносился до нас даже плеск волн у набережной. Я достал платок, вытер пот со лба. Хотел заказать ещё кофе, но передумал. Ничего сейчас мне не хотелось, совсем ничего. И так было пусто на душе, что хоть ложись и умирай. Я чувствовал себя совершенно разбитым и, наверное, так и просидел бы не шевелясь весь вечер, если бы Рубаи, наконец, не заговорил:

— Стало быть, вы отказываетесь? — спросил он как-то странно, будто бы ожидая от меня ещё каких-то слов. Но чего ещё он хотел от меня?

— Да, — буркнул я себе под нос.

— Ну что ж, я так и передам Совету, — сказал он, вставая.

И тут меня как ударило. Ну неужели жизнь прожита напрасно, и всё, что пришлось пережить, не имело смысла? И кто-то снова будет повторять наши ошибки, и снова будут калечиться судьбы, и снова тень Нашествия нависнет над человечеством? Если так, то жить дальше не имело смысла. Но не было у меня права умирать — как и тогда, на Кабенге. И я сказал вслед Рубаи, уже повернувшемуся, чтобы уйти:

— Передайте Совету, что я не просто отказываюсь. Я буду бороться. Я буду кричать о том, что вы планируете, на всех перекрёстках. Я не допущу, чтобы прошлое повторилось.

Он застыл на месте, потом повернулся ко мне — и меня поразило выражение его лица, совершенно не вязавшееся с тем, о чём мы говорили. Он усмехался какой-то хитрой и довольной усмешкой, и до меня не сразу дошёл смысл его слов:

— Что ж, именно этого я от вас и ждал, — сказал он, повернулся и быстро пошёл к выходу.

— Вы забыли проектор, — крикнул я ему вдогонку.

— Вам он будет нужнее. Прощайте, — крикнул он в ответ и вышел из кафе.

А я сидел и всё никак не мог свыкнуться с мыслью, что годы моего бегства от людей закончились, что впереди — снова борьба с набирающим силу злом. Только теперь это не будет борьбой вслепую, теперь я знал, против кого и как следует бороться. Я долго сидел в полном одиночестве, обернувшись к озеру и глядя на всё удлинявшуюся солнечную дорожку на волнах, и всё никак не мог понять чувства, которое родилось в моей душе. И только когда солнце утонуло в воде, и подошедший сзади неслышными шагами доктор Кастер тронул меня за плечо, я очнулся от своих мыслей. И вдруг понял, что этим чувством была радость. Впервые за много-много лет.

Жизнь снова имела смысл.

Загрузка...