Часть 2: Точка невозврата

Воспоминание второе: Колесо

Сначала был непроглядный мрак, который одновременно завораживал и пугал меня — каждый раз, хотя разов этих было множество, он завораживал и пугал меня, черный, глухой и безжизненный. Затем взгляд начал различать что-то, больше всего похожее на космические стены — колоссальные крупномасштабные структуры, такие как стена Слоуна, только миллиардно меньших размеров; впрочем, я не мог судить о них, не зная размеров себя в эту единицу пространства-времени. Что-то розовато-лиловое, прорезанное белыми тонкими линиями, словно мрамор — полупрозрачный космический мрамор, лишенный материальности, — взрастало перед глазами, а может, на изнанке этих глаз или вовсе за пределами глазных яблок, если я обладал таковыми — когда-то, вероятно, обладал, и цветной свет был первым напоминанием об этом после мрака. А затем эти белые паутинки начали расползаться, тянуться по лабиринтам, как нить Ариадны, и где-то посреди вспорхнуло темное зарево, то самое темное зарево, ради которого я и перечитал “Хоббита”, дабы придать себе подходящее настроение для августовского сна, куда я почти добрался. Оставалось только пройти через завесу, и я прошел, ощутив, как льются по мне эфемерные капли — сразу после эти эфемерные капли превратились в настоящие, и я оказался в лесу под летним дождем.

Обычно я добирался до ближайшего городка и там, мокрый насквозь, отыскивал нормальную человеческую одежду этого мира — льняную рубаху, матерчатые штаны, сапоги, плащ, — а привычные офисные белую рубашку, брюки и лаковые ботинки я сбрасывал в придорожную канаву, не особо волнуясь, о чем подумает тот олух, который это найдет. Но этот раз был особенным — даже более особенным, чем тот, когда я впервые познал ее на колком покрывале сосновых игл в небольшой лощине, где никто не мог нас увидеть или услышать — и не увидел бы и не услышал, если бы она не пожелала, ведь то был ее сон.

Ханнеле.

Я услышал цокот копыт по камням и пошел на звук, держась чуть-чуть правее, зная заранее, в какую сторону движется повозка; я не стал выходить на дорогу, оставшись в еловой тени на обочине, и не дернулся, когда из-за поворота извилистой тропы показалась та самая повозка. На нее я не смотрел, а смотрел на камень, здоровый такой булыжник, залегший прямо в размокнувшей колее, и не дернулся даже тогда, когда повозка на него наехала, когда затрещало многоспицевое колесо и заржала лошадь с белым пятном на лбу, ставшим серым от дождя — слишком все было привычно. Я был неподвижен и когда из нутра повозки выбралась она, золотоволосая, в дорожном платье, и огляделась — и пошевелился только в миг встречи наших взглядов, двух голубых оттенков, но ее — куда благороднее и ярче, и если мои глаза были цвета азурита, то ее — сапфира. Разница в том, что сапфир, если оцарапать им что-нибудь, оставит кипенно-белую черту, а азурит — все ту же глупо-голубую.

Не обращая внимания на лужи, на звуки ее легких ног по этим лужам, на грязь и землю, она бросилась ко мне и остановилась буквально за шаг, протянула руку — и я поцеловал эту руку, что следовало сделать согласно как правилам этикета этого мира, так и нашему давно отработанному ритуалу. Затем Ханнеле прозвенела:

— Ты не переоделся.

— Нет необходимости, — отмахнулся я.

— Вновь будешь говорить о прежнем? — звон в этот раз наполнился не отчаянием, но усталостью, ибо это была уже третья попытка, и я понимал, что в чем-то просчитываюсь и просчитываюсь.

— Не хочешь — не буду, — ответил я примирительно, решив на этот раз поразведать да поразнюхать вместо того, чтобы действовать на нервы девушке и вынудить ее проснуться, а, соответственно, не выспаться. Ее волонтерство слишком важно, чтобы позволять себе клевать носом, так что она будет безбожно ругаться на себя целый день, а в худшем случае заснет в трамвае.

— Госпожа? — раздался голос возницы; к этому слову в его исполнении у меня уже развилось отторжение — целые фразы так и вовсе оставляли ощущение, что я угодил в день сурка; но это было меньшее из зол, наряду с аллергией на конский волос.

— Это Астар, мой старый знакомец. Он охотился и угодил под дождь, — прозвенела Ханнеле.

— А где… — в очередной раз возница не договорил слово “лук”, потому что Ханнеле спешно просеменила к повозке и запрыгнула внутрь, утащив меня за собой. В одну из наших встреч я пытался помочь вознице починить колесо, но быстро пришел к выводу, что руки у такого белого воротничка, как я, который только бумажки перекладывать умеет, растут совершенно не оттуда.

Ханнеле улеглась мне на плечо и поерзала, наткнувшись бедром на добытые мной в другом, похожем, но не ей принадлежащем сне ножны; она их совсем не видела, но прекрасно чувствовала, так что я не нашел ничего лучше, кроме как перекатиться по соломе, наполнявшей повозку, и прыгнуть на дорогу. Меня лишь подтолкнула смесь звуков — треск рвущихся на коленях брюк, ржание напуганной резким движением лошади и звон, конечно же, серебряный звон:

— Астар!

Я бросился в лес и выпал из зарева во мрак, барахтаясь, как лягушка в молоке, пока не восстановил в конце концов невесомое равновесие и не перевел дух, что вакуум позволил мне без всяких затруднений — еще одно очко в пользу того, что это место зачаровано так же, как сны Ханнеле и многих других, чьи имена я никогда не узнаю.

Соседнее светлое зарево встретило меня щекоткой и пуховым прикосновением, когда я понял, что в очередной раз стою на вершине башни, загораживая единственное окно, и солнце греет мне спину; лишь пара лучей проскальзывали по бокам и тянулись по каменному полу к туфлям Ханнеле, которая сидела за прялкой.

— Астар! — прозвенела она и улыбнулась, обдав белоснежным огнем своей улыбки меня жарче, чем курилось солнце позади. — Я так ждала тебя!

— Что за голос? — раздалось внизу винтовой лестницы, и затопали угрюмые шаги.

— А уж они-то как ждали, — покачал я головой, и мы, как было оговорено, быстро спрятали меня за колонной, а Ханнеле, подобрав юбки, спустилась к стражникам, и полился звон — нет никого наверху, вам послышалось, и нет никакого чужестранца, что однажды явится из пустоты украсть сердце принцессы и сделать ее своей императрицей. Насколько нравилась ей эта игра и этот сон, настолько они обескураживали меня, но разве мог я ей перечить, разве мог не дарить улыбку, когда она поднималась наверх и смешным жестом указывала на лестницу — глупая стража, глупый король, глупые все. Почти сразу мы заимели обыкновение перейти на шепот, хотя я знал, что в ее власти скрыть наш разговор от чужих ушей, о чем бы мы ни говорили, но, как я уже сказал, она не переставала играть — хотел бы я надеяться, что со всеми, кроме меня.

— Ханнеле, я должен указать тебе кое на что, — наконец собрался я с силами. — Скажи, разве я одет по эпохе?

— Ну и что? — прошептала она. — Это же ты.

— Меня не должно здесь быть, Ханнеле, — ответил я так же тихо. — Твои сны…

— …я делю с тобой, потому что так хочу.

— Ханнеле…

— Астар! — воскликнула она шепотом. В ее глазах заголубилось возмущение, и Ханнеле сложила тонкие руки на груди, и я только и мог, что смотреть на родинку на ее локте и думать о себе худшее, страшнейшее, поганейшее.

— Ханнеле; ты знаешь, кто я такой, — начал я вполголоса. — И ты веришь, что я не порождение твоего воображения, потому что наделена способностью видеть дальше и глубже, чем кто-либо иной. Став хранителем, я потерял собственные августовские воспоминания. Теперь я жажду вернуть их.

— Но что я должна сделать? — прозвенела она, погладив меня по щеке.

— Лишь признать… — я умолк, не в силах говорить дальше, и, глядя на Ханнеле как мотылек глядит на свечу, хлопнул в ладоши. Башня испарилась, а пар сконденсировался в смолисто-черное бесконечное ничто. Несколько движений заледенелыми ресницами, и я увидел его — серое зарево, за которым начиналась территория, куда я никогда не рисковал вступить — территория снов-символов, снов-аллегорий, снов-метафор, в конце концов. Но для меня не было ничего святого, как любила говаривать моя покойная матушка, и не оставалось никакого выбора, так что я кометой, бородатой звездой без бороды, метнулся сквозь пелену и едва не захлебнулся в тумане, пока тот не рассеялся, кажется, снова только для меня. Я стоял посреди ночного леса, за два часа до полуночи — в детстве я так любил определять время по положению луны на небе, а ведь звезды светят ярче всего именно в августе, — о, как я хотел их увидеть своими глазами! но увидел Ханнеле, и я преуменьшу, если скажу, что лицезреть ее было желаннее. Что-то подбросило меня в воздух, и я застыл там, где занавес тумана должен был переходить в ясную ночь, но не отвел взгляда от Ханнеле — мне казалось, что больше никогда уже не отведу.

Я видел, как она бежит — и счастье полыхало у нее на лице, и глаза словно заострились и рисовали две пресловутые черты на небе, белые как лед, и тогда-то я понял, что не во мне неточность этого сна-воспоминания, а в двух следах самолетов, которых в этом мире еще не изобрели.

Я поспешным кувырком спрыгнул вниз, приземлился ровно как профессиональные бегуны стоят на старте — да, это сон, — очки чудом не слетели — ну, точно сон, — и бросился вслед, но когда уже почти догнал Ханнеле, она раскинула руки и полетела, а за спиной у нее проклюнулись и раскрылись два железных крыла. Я видел каждое металлическое перышко так, словно бы летел следом, а не застыл в ошеломлении на земле, так, словно бы стоял белый день, а не близилась полночь; в такие моменты я познавал август как никогда, ибо только этот месяц может даровать подобные песнопения чуду, даже во сне — и как я возжелал вернуть свои августовские воспоминания… Но что я мог сделать теперь, когда Ханнеле взмыла в вышину, ведь ничто другое не принесло бы ей счастья бóльшего и драгоценнейшего — даже то, что она делает на Земле, даже…

…я.

— Ханнеле! — крикнул я.

Но она не обернулась, не ответила, а лишь проделала кувырок в воздухе, как будто я только что, вот только несло меня вниз — и тогда я понял, что она падает вверх, словно туманорожденные. Но внезапно захрипела рыжая ржавчина, крылья Ханнеле осыпались, и она вместо того, чтобы упасть, мягким шагом опустилась, понурившись, вниз, мимо облаков, мимо верхушек деревьев, прочь с моего взгляда — так же, как медленно исчезали два конденсационных следа в ночном небе.

Стойте, что?

Я видел, но не наблюдал.

Я снова побежал, спотыкаясь о корни, задевая лицом ветви, господи, дай мне удачи не выколоть себе глаз — Сущий посмеется; я бежал и едва не влетел с высоты в овраг, где внизу, возле змеившегося ручейка, виднелась бледная фигурка. Я съехал по склону оврага, наплевав на брюки, и кинулся к Ханнеле, но прежде, чем добежал, услышал еле заметный всхлип и замер подневольно; господи, плевать на глаз, дай мне лучше сил не разбить ей сердце.

— Ханнеле, — тихо позвал я. Она подняла голову с гордостью, которую я доселе видел лишь в глазах ее, да и то единожды.

— Уходи, — просипела она. — Я одна. Я всегда одна.

В ее голосе звучала сталь, которой не хватило ее железным крыльям, и тогда я понял, что не нужны мне никакие силы — они есть у нее, и были они всегда.

— Ханнеле, — прошептал я, пряча за спиной меч. — Ночью не видно самолетных следов. Они же не светятся.

Вжих.

Удар пришелся ровно по лицу Ханнеле, и на миг я ужаснулся, но убедил себя в иллюзорности жуткого зрелища — в конце концов, я сам придумал себе эту метафору, и воплощается она только так, как удобно моему восприятию; и все-таки было что-то скорбное в понимании, что я собственной недрогнувшей рукой уничтожил ту, которую любил.

А еще я не попрощался.

Загрузка...