Повесть
Рис. В. В. Сурикова
Памяти Николая Николаевича Немнонова
Хребет подходил здесь к самой реке. Мертвые горы — под облака. Облака светились красным. Горы были цветом как медь. Ни пятна лишайника, ни травинки — обветренный камень от берега до неба. Ни намека на жилье, на след человека. Будто это раскаленные угли в закатном горне, где все сгорело, расплавилось, утекло в стальную реку.
Но в одном месте след человека все же был… Из-за речной дуги, там, наверху, вывернулась округлая, похожая на башню скала, приросшая к вершине хребта. У ее подножия — гигантская осыпь. И на осыпи — обломки самолета: искореженные крылья, куски фюзеляжа, отвалившийся хвост. Самолет разбился лет пять назад, зимой — во время тумана врезался в скалу.
Обнаружили его только с открытием навигации. С тех пор всякий раз, проходя мимо, речники рассматривали обломки. Без бинокля их трудно заметить — очень высоко, а в бинокль видно хорошо. Сначала они наводили на грустные размышления, но потом к ним привыкли.
И уже в свой второй рейс практикант Саша Матюшин сказал про них неуклюжий стишок:
Фюзеляж и плоскостя —
Присылайте запчастя…
Стишок как-то сам собой въелся в память, сам собой произносился каждым, кто брал бинокль и рассматривал обломки.
Из рейса в рейс стишок наполнялся и другим смыслом, не относившимся к самолету. В него стали играть, как в побрякушку, пристегивая к любому поводу.
Вот и сейчас показался порожний танкер, идущий снизу. Капитан едва глянул в окуляры, заметил погнутые мостики — потрепало в Ледовитом, — опустил бинокль и бросил рассеянно:
— Фюзеляж и плоскостя…
Матюшин, стоявший у штурвала, насторожился. Без бинокля ничего еще не рассмотреть, но тон, каким Силин сказал эту строчку, намекал: у встречного случилась неприятность. Судя по всему, неприятность небольшая.
Матюшин уже не испытывал некоторой гордости, услышав стихи, пущенные им в оборот. Они стали повседневной мелкой монетой, он привык к ним, как и ко всем примелькавшимся словам. При событиях малозначительных обычно говорилась одна половинка двустишия. Только серьезные случаи вызывали чтение всего стишка целиком, и подчас даже хором.
Утром, например, когда радист Коля Попов вытянул из-за кормы конец, к которому привязал на ночь робу, чтоб прополоскалась в проточной воде, на конце болтались только два рукава. Остальное оторвалось, зацепившись за топляк.
— Фюзеляж и плоскостя… — присвистнул Коля.
И все, кто был на мостике (а утром в хорошую погоду там собирается почти вся команда), с сочувствием продолжили:
— Присылайте запчастя!
Встречный танкер подошел ближе, и Матюшин увидел, как лихо покорежило ему переходные мостки. Мостки проложены над палубой от рубки до носа. Обычно на них хранится запас дров для камбуза и всякие хозяйственные мелочи, потому что на палубу ничего не положишь: она у самой воды и в шторм через нее катает волну. У этого на мостках не осталось ни полешка — все унесло в океан. Стальной поручень перекрутило и частью оторвало. Железные балки, на которых держатся мостки, возвышаясь над палубой, погнуты, словно у них ноги подкосились в коленях. Да и весь танкер — обшарпанный, блеклый, с ржавыми пятнами на рубке. Ярко видится лишь название «Львица» — черным по желтоватому борту, высоко поднятому над водой.
Силин вышел на мостик, сжался от холодного ветра, подождал, пока из рубки «Львицы» не показался человек. Это был механик, который словно бы через силу, нехотя приблизился к погнутому поручню. Он под стать своему танкеру — в жеваном кителе, вымазанном суриком, и выцветшем берете.
— Что случилось? — крикнул Силин в мегафон.
Механик ответил, выдавливая слова:
— На лед напоролись…
— Где капитан?
— В каюте. Болеет.
— Привет ему!
Механик расслабленно махнул рукой и ушел.
Долго еще маячила корма «Львицы», покрашенная закатным огнем в красное. Вода была почти черной, взъерошенной, по ней бежали медные гребешки волн, и танкер бакеном светился вдали.
Радист Попов принес сводку погоды. В море шесть баллов, температура плюс пять. Силин кивнул в ответ и ничего не сказал, но в груди натянулась какая-то струна. Близость моря и близкий труд морского перехода ощутились вдруг явственно, как напряжение мышц и мысли…
Кроме сводки погоды Попов принес еще этюдник. Со здоровенной фигурой радиста, круглой стриженой головой, грубым, по-юношески прыщавым лицом и большими руками никак не вязалось представление о живописи, о кистях и красках. Грузчик, трюмный — вот что скажешь при первом знакомстве. А он был радистом, и не плохим, и любил ввернуть иногда, что он морской радист — не чета речникам. Однако несоответствие внешности и занятий своих Попов сам понимал и каждый раз, открывая этюдник, преодолевал некоторую стеснительность.
Вот и сейчас он робко присел на диванчик, привинченный к задней переборке рубки, присел с краешку, боком, этюдник раскрыл на коленях, погремел тюбиками, посмотрел на медные горы, на горящие облака, тихо вздохнул и задумался.
Силин не видел его. Да и не до этюдов сейчас. Он смотрел на реку и думал о своем. Удивляло, что капитан «Львицы» Голяков, старый друг, с которым вместе кончали училище, даже не вышел из каюты. Размышляя, Силин все больше убеждался: что-то здесь кроется… Если б просто штормом потрепало — не большое горе, в каюту прятаться нечего. Видно, случилась крупная неприятность… И больным сказался… Ничем в жизни не болел, а тут вдруг заболел… Стряслась беда — вот что! Потому и послал механика на мостик. Самому выйти — надо все объяснить. А разве станешь о беде кричать на всю реку… Вот и сказался больным…
И тут Силин с досадой на себя подумал, что надо бы пристать к «Львице», зайти к Голякову, все разузнать, помочь… Теперь поздно: их корма искоркой светится вдали, гаснет в речном просторе.
Зашагал по рубке, не зная, куда себя деть. Делиться сомнениями с вахтенным и радистом — этими салажатами — не хотелось. Ждать следующей встречи с Голяковым долго. Связаться по радио бессмысленно: ничего он не ответит… Вышел на мостик, постоял, наблюдая, как «Львица» едва приметной точкой скрылась за излучиной. Немного утешился тем, что никакой досадой теперь не вернешь Голякова и сетовать на свою нерасторопность некому и незачем.
В рубке закурил сигаретку, огляделся, подсел к радисту. Как неуклюже держит Попов кисточку своими корявыми от ветра пальцами. И уже обозначена кровяной краской на картоне рваная линия хребта, размёт горящих облаков… Не верится, что эти пальцы могут такое.
Силин оторвался от этюда, словно бы впервые посмотрел на берег, на штормовую реку, и вдруг подумал, что ведь толком, пожалуй, не видел этих гор — так привык к ним. Не понятно, как мог радист, плавая здесь первую навигацию, показать что-то новое ему, капитану, помнившему низовья реки назубок, державшему в памяти всю лоцию… Но показал же… Сколько было закатов, а западет только этот. Западет из-за грубых пальцев, держащих тонкую кисть, из-за картона, по которому проступили облака и хребет, обожженный последними лучами… Какая же, действительно, красота! Какая мощь и размах! И все втискивается под крышку этюдника, здесь, в рубке.
Приглядываясь к занятию радиста, Силин вспомнил о чем-то своем, осторожно поднялся, открыл створки низкой двери, ведущей в жилую часть судна, спустился по трапу в коридор, медленно подошел к своей каюте, постоял на пороге… Вид каюты опять вернул его к встрече с «Львицей». Сколько раз сидели они с Голяковым за этим столом по всяким поводам и без повода. Он представил, как Голяков лежит сейчас на койке, смотрит в пространство и мучается своей утаенной болью. У пего до мелочей такая же каюта, все такое же, как здесь, их танкеры — близнецы. От этого сходства горечь ощутимей и резче. Ио Силин знает, чем ее смягчить.
Единственное, что отличает каюту Силина от голяковской каюты, — чучело чайки, раскинувшей крылья на узком шкафчике в углу, у входа. Рассматривая этюд радиста, Силин и вспомнил об этой чайке, о своем художестве, его потянуло сюда. Открыл шкафчик, отодвинул вешалки с одеждой, заглянул вглубь: там на задней стенке полотняный чехол. Осторожно снял его, уселся на круглый табурет к столику, не торопясь распорол крупные стежки ниток, которыми зашито полотно.
Металлической синевой блеснули перья — шкурка гагаты легла на стол. Силин погладил ее, подул против мелких перышек на груди и шее, полюбовался девственным оттенком цвета, запрятанного там. Потом выдвинул из-под койки большую коробку с тонкой стружкой и паклей, разложил инструменты, освободил шкурку от распорок, на которых она хранилась. Все это — размеренно, не спеша, с удовольствием. Каждая мелочь приносила радость, а радость рождала успокоение. Так постепенно спокойствие возвращалось к нему, вернее, он сам погружался в спокойствие.
Скоро поступок Голякова и собственная оплошность как бы отодвинулись, окрасились новым, более мягким светом. Силин подумал, что через сутки так или иначе насчет «Львицы» все узнает в порту, который миновать нельзя. А поскольку он все узнает, будущая встреча с другом окажется не такой напряженной, какой могла бы быть сегодня. Да и сам Голяков к тому времени поостынет.
Эта рассудительность, приходившая всякий раз, как брался мастерить чучело, эта спокойная радость необязательной работы, выполняемой по прихоти, вскоре совсем умиротворили Силина.
Два часа, остававшиеся до ночной вахты, которую он всегда нес сам, неприметно прошли за осторожным и хитроумным сшиванием гагарьей шкурки, постепенным набиванием ее стружкой, примеркой проволочного каркаса для шеи и головы.
Ему захотелось сделать гагару в полете, кричащую во всю глотку… Он рассматривал клюв, расправлял крылья, отходил, приближался, представляя готовое чучело… Он провозился бы всю ночь, но уже чувствовал: время истекает, скоро вахта. И все не мог оторваться. Наконец завернул в полотно ставшую уже объемной птицу, спрятал в шкаф, поднял взгляд на чайку, раскинувшую крылья под потолком. Чучело было удачным и очень нравилось Силину. Гагаре он хотел дать еще больше движения, он видел увлеченность, порыв птицы, летящей к птенцам через ветер и простор…
Ну, этак всю вахту простоишь в каюте! Надел полушубок, ушанку, силком оторвал взгляд и мысли от чучел, дернул дверь. В коридорчике почти столкнулся с Поповым, несшим перед собой раскрытый этюдник… Был в этом ящичке какой-то изъян, не позволявший закрывать крышку со свежим наброском: палитра пачкалась. Широкоплечий, плотный, Коля растопырил локти, прикрывая этюдник от неожиданно появившегося Силина, и перегородил весь проход. На его круглом лице и в наклоне стриженой головы были такая беспомощность и испуг за свое детище, что капитан замер и отпрянул назад.
— Ты хоть кашлянул бы или запел. Я ведь не вижу через дверь… Мог бы и ударить ненароком, — сдерживая улыбку, говорил Силин, шагая впереди радиста, чтоб открыть ему каюту.
Не сводя растопыренных локтей, Коля подошел к столу, поставил этюдник, вздохнул, будто освободившись от тяжести, включил свет, издали взглянул на этюд. Глаза остановились, наивно, по-детски приоткрылся рот. Все это длилось недолго, до тех пор, пока он не вспомнил о капитане.
Силин тоже смотрел на этюд и в тот момент, когда Коля вспомнил о нем, кивнул головой, как бы соглашаясь с художником. Ему показалось, что запах льняного масла штормисто бьет в лицо, что это запах закатного ветра, пронизавшего картину. Облака неслись красным вихрем, оттеняя медную неподвижность хребта. Он не находил слов, но ощущал суровую яркость наброска, необычность этого кусочка картона в каюте танкера, возле неуклюжего Попова.
За свои тридцать пять лет Силин не удосужился познакомиться с живописью. Разве что случайные номера журналов с цветными вкладками. И теперь, рассматривая этюды своего чудаковатого радиста, он чувствовал, как отнимается язык, чувствовал беспомощность — странное состояние, которого он никогда раньше не знал.
Попов тоже молчал, стоял рядом, жался, будто на чужих людях. Как-то сразу обнаружилось, что рукава ватника ему коротки и красные руки деть некуда.
Молчание становилось мучительным.
— Как выйдешь на связь, узнай насчет «Львицы», — невпопад сказал капитан и тотчас понял, что говорил не то. Но Попов, вероятно, ничего не расслышал, он обрадовался, что капитан уходит: опять приоткрылся рот и глаза остановились на этюде.
Лишь в коридоре Силин облегченно прокашлялся. С чего бы такое?.. Никто ведь не заставляет его говорить о картинках радиста, да и радисту его разговоры не нужны… А в груди свербит, будто хотят от него невозможного, будто надо говорить о том, в чем не разбираешься…
В два шага — по трапу в рубку.
Матюшин неподвижно стоял у штурвала.
— Где идем? — по привычке спросил Силин, хотя уже узнал отодвинувшийся вправо горный кряж и бескрайний размах плеса. Такие плесы старики лоцманы называют чайными. На них за судно беспокоиться нечего, можно идти в каюту чай пить, оставив штурвал вахтенному. Однако ночью Силин всегда стоял сам независимо от того, трудный выпадал участок или легкий. Впрочем, пониже, где хребет опять подойдет к реке и начнутся подводные камни, довериться практиканту-штурвальному все равно нельзя…
Матюшин не ответил на вопрос, поняв его праздность. Он перевернул лист лоции, передал штурвал капитану и, хотя мог идти спать, остался. Вечерняя вахта совсем не утомила. И еще — он любил посидеть в рубке, когда густели сумерки, просто так, без дела. Приятно покурить на диванчике, поглядывая краем глаза, как капитан следит за курсом, за редкими обстановочными огнями, сверяет ход с лоцией… Постепенно наступает блаженная полудрема, сознание гаснет вместе с вечерней зарей, и тогда можно лениво уйти в каюту, броситься на койку, уснуть.
На этот раз, однако, дождаться такого состояния не удалось. В рубку поднялся механик Журин. Он вызывал у Матюшина неистощимое желание передразнивать и обезьянничать. Только большим усилием удавалось притушить это желание. А коль начиналась в душе такая борьба, дрема отлетала прочь.
Журин, как всегда в свободные часы, пришел в светлой полосатой пижаме, вязаной шапочке и домашних туфлях со сбитыми задниками. Он был грузноват для своих двадцати семи лет. В полутьме засветилось его полное лицо с девически нежной кожей и круглым подбородком. Мягкие усики оттеняли несколько капризные сочные губы.
Из кармана пижамы Журин с известной торжественностью достал старинный пенковый мундштук, изукрашенный резьбой, открыл коробку сигарет, не торопясь вставил сигарету в мундштук, полез за спичками, и тут случилась заминка, прервавшая весь ритуал… Спичек не оказалось. Он похлопал по карманам, недоуменно пожал плечами, растерянно потоптался и только тогда обратил внимание на Матюшина:
— Нельзя ли огоньку?.. Будь добр…
Нагнулся было к его сигарете, но Саша подчеркнуто положил ее в жестянку, служившую пепельницей, поднялся с дивана, медленно достал спички, не торопясь зажег и протянул Журину. Он не хотел, но каждым движением невольно передразнивал механика. Внутри кипело желание ответить густым, растягивающим слова голосом что-нибудь шутовское. Но он сдержался, уселся в уголке диванчика, скрывая улыбку затяжкой.
Механик сочно сказал «благодарю» и с аппетитом проглотил дымок. Затем он медлительно оглядел доску с приборами, постучал ногтем показатель оборотов, потрогал рукоятку дистанционного управления машиной…
— Шлепает нормально, — бросил ему капитан.
Журин проплыл по рубке, мягко пошаркивая туфлями и оставляя за собой облачко дыма. Взглянул на реку, поежился:
— Волна разгоняется, Степан Сергеевич. С утра надо аврал объявить — рукава не смыло бы…
Матюшин представил себе эти резиновые рукава для перекачки бензина, лежащие вдоль железного борта под ледяными брызгами, под резким ветром, представил, как вскоре через них покатятся перехлестом жгучие волны, и у него заранее озябли руки… Передразнивать механика больше не хотелось.
— Рукава, ящики с коксом — на мостки. Шлюпку закрепить. Займитесь с утра, — не оборачиваясь, сказал капитан.
Журин осторожно прислонил мундштук с тлеющей сигаретой к краю жестянки, толкнул дверь на мостик. Дверь поддалась неохотно: ветер крепчал. Придерживая полы пижамы, Журин спускался по трапу. Туфли со стоптанными задниками держались на одних пальцах, и ветер норовил сорвать их с ноги, поэтому каждая ступенька доставалась не без некоторой акробатической ловкости. Одолев трап, механик неторопливо пошел около рукавов, протянувшихся вдоль низких поручней. Волна не доставала до палубы, но ветер дул ровно и упорно, обещая к утру еще усилиться. Танкер довольно сильно покачивало.
Журин нагнулся к вентилю крайнего бака-танка. На палубе поблескивала струйка бензина. Этот танк всегда подтекал, едва начинало штормить. Журин подумал, что надо сменить вентиль, и перешел к правому борту. Здесь тоже чернели рукава насоса и несколько ящиков с коксом. Механик оглядел мостки, постоял, соображая, с чего утром начать, поправил шапочку и пошел к трапу.
После холодной пронизи палубы рубка показалась совсем теплой. Раскурив погасшую сигарету, Журин все-таки снял с крюка овчинный тулуп и, накинув, устроился на диванчике подле Матюшина.
Так и сидели они, пока не выцвела заря, — молчали, нежились в покое, не думая о трудном завтрашнем дне. А когда веки отяжелели, разошлись по каютам.
Силин остался один. Ночные часы в опустевшей рубке приносили просветленное спокойствие одиночества и тишины. Он любил прислушиваться к этому спокойствию, чувствовать себя каплей в его просторе. Он понимал, что спокойствие внутри, но переносил его во вне, распространял на весь мир. И чем неистовее ярился в мире ветер, тем глубже сходила на сердце тишина.
По ночам Силину казалось иногда, что его работу совершает некто другой, за кем он лишь наблюдает, чьими руками поворачивает штурвал, чьими глазами всматривается в мутные приполярные сумерки. А сам он, капитан Силин, легким облачком, бестелесной тканью переносится куда захочет — в прошлое, домой, в каюту Голякова…
Это спокойствие, появившись, не покидало его всю вахту. И если случалось что-то непредвиденное, трудное или опасное, спокойствие помогало.
Витая в своем облачке, Силин холодно и бесстрастно оценивал трудность и опасность и находил выход, чего не сумел бы сделать, оставаясь на месте, сжимая в руках штурвал и проникаясь тревогой минуты, он сам так думал.
К счастью, за всю вахту ничего неожиданного не случилось. Одно лишь отметил Силин: впереди помаячили и пропали огни «Орла» — лучшего на реке пассажирского теплохода. Раз в две недели он ходил до порта. Этого гиганта танкеру не догнать бы, не простои «Орел» несколько часов у последнего большого поселка в низовьях реки.
Силин заметил огни теплохода, когда тот, вероятно, уже поднимал якоря. Сердце ёкнуло — пройтись бы рядом, посмотреть на плавучий город, так нежданно встретившийся в пути. Странно и весело видеть «Орла» здесь, в глуши, где на тысячу километров и жилья-то нет… Послушать бы, как вливается в простор музыка из мощного динамика, скользнуть биноклем по зеркальным стеклам ресторана, за которыми безмолвно движутся люди и официантки в белых кокошниках… Черт, и это почти у полярного круга! Совсем другой мир. Его минует не только суровость природы, на него не распространяется даже сухой закон, жестко соблюдаемый в низовьях реки и в порту. От начала до конца навигации сюда не привозят ни капли спиртного, чтоб не отвлекать людей от работы…
Силину захотелось вдруг выпить рюмку коньяку. Совсем маленькую душистую рюмку. Выпить и посмаковать виноградный запах, оставшийся во рту… Или хоть поглядеть в бинокль, как пьют другие, сидя в светлом ресторане. Однако даже такое удовольствие ускользнуло: огни «Орла» начали быстро удаляться, потускнели, замигали в сырой дымке и совсем стерлись.
Перед рассветом ударил мелкий дождь, и пришлось открыть переднюю раму, иначе сквозь замутившееся от капель стекло ничего не видно. Холодный ветер ворвался в рубку, зло закрутил, полез под полушубок. Силин накинул на плечи тулуп, запрятал под шапку застывшие кончики ушей и деревянно стоял, оберегая тепло. Теперь одна отрада — ждать скорого конца вахты…
Наконец скрипнул трап, щелкнули дверцы. Практикант якут Вася Винокуров сказал за спиной:
— Доброе утро, Степан Сергеевич!
Силин оглянулся. Волна озноба пронизала от пяток до макушки.
— Ну, Винокуров… — только и мог произнести капитан.
Вася появился в шелковой безрукавке-«бобочке», в джинсах и сандалиях на босу ногу. Видеть его таким, кутаясь в тулуп, было почти сверх сил.
— Вот что, — строго сказал Силин, — брось фасонить, ступай оденься и принимай вахту.
Винокуров с недоумением посмотрел на капитана.
— Степан Сергеевич, лето же! Сейчас в ватник одеваться — что зимой надевать?
Силин передернул плечами. У Васи были теплые глаза и теплое широкое лицо, на котором не оставалось и тени сна.
— Как хочешь, Винокуров. Вот тулуп. Замерзнешь — наденешь.
…Проспал Силин ровно столько, сколько потребовалось танкеру, чтобы выйти в устье реки, разливавшейся здесь на много километров. Приближалось место, через которое он вел судно только сам. Называлось оно по-речному бар — подводный вал, который океан намывает у впадения рек. Бар капризен, как погода, проходы в нем меняются чуть ли не каждый день: океан то заносит их песком, то открывает, и пробраться через них может лишь умелый человек.
Еще сквозь сон Силин почувствовал мелководье: сильнее задрожал корпус танкера и койку затрясло. Он сел, отбросил полушубок, которым наспех прикрылся. Иллюминатор полнился мокрой мутью. Туман? Только его не хватало! Натянул сапоги, встал. Нет, не туман. Просто низкие облака. Плоский берег вдали, красновато-желтая тундра.
Бросил взгляд на раскрылившуюся под потолком чайку, мельком, как о чем-то далеком подумал о гагаре, спрятанной в шкафчик. Теперь не до них. Чайные плесы позади. Тут, на баре, и в океане успевай поворачиваться, минуты свободной не сыщешь.
По-прежнему открыто лобовое стекло в рубке. Резкий ветер с каплями измороси крутит по всем углам. А Винокуров в своей «бобочке»… Бр-р-р… Кажется, что его смуглые руки посинели. Тулуп висит на гвозде.
— Закаляешься, Винокуров?
Глаза Васи сузились до едва заметных щелочек.
— Нет, не закаляюсь, Степан Сергеевич. У нас в Якутии лето.
— Лето, лето… — отрешенно повторяет Силин, рассматривая лист лоции. Он не любит бар. На реке много опасностей, но все они известны и стоят на своих местах. А тут не знаешь, откуда ждать подвоха. Если хорошо прошел в прошлый раз, сейчас на том же месте можешь застрять.
Внизу Журин, одетый в черный плащ, вместе с матросами перетаскивает рукава, следит, как Матюшин и Попов укладывают их вдоль настила по мосткам. Коричневатые волны веерами разламываются у носа и прокатываются по палубе.
Повариха Федоровна выскочила из камбуза, кругло машет рукой, придерживая белый фартук, — зовет завтракать. Ее полное, матерински доброе лицо и зеленая кофта совсем домашние. Так нелепо выглядит она здесь, среди мутной воды, пены и неприютного простора. Позвав матросов, поднимается на мостик, с трудом открывает дверь, припертую ветром.
— Чего ж не идете-то? Зову, зову… Завтрак давно готов. Простынет. Степан Сергеич, пошли бы покушали, пока бара нет. Идите-ко, идите…
Уголком платка она вытирает брызги со щек и продолжает приглашать, повторяя на все лады, что завтрак остынет. От ее несколько оплывшей, домашней фигуры, домашнего лица и домашних слов становится даже теплее и на мгновение забывается таящийся неподалеку бар, шторм, вся эта тяжелая возня с бензинными рукавами, которые крепят на мостках, предстоящий выход в океан, где по сводке уже семь баллов и возможен лед…
— Ой, холоду-то напустили! — ежится повариха. — Вась, закрой окошко-то, дождю нет, чего открытое окошко держать! Замерзнешь тут… — Она с жалостью смотрит на голые руки Винокурова. — Совсем безо всего на таком-то холоду, головушка бедовая… Ну, идемте, идемте. Какава нынче и пирожки с мясом. Пока горячие-то, идемте. Простынут вот…
Силин, сдерживая улыбку, рассматривает лоцию и с наслаждением слушает домашний голос поварихи. Потом выпрямляется, кладет ладонь на плечо штурвального:
— Ступай, Винокуров. Федоровна, мне завтрак сюда.
Встает к штурвалу. С дальнего конца мостков Журин, встретившись взглядом с капитаном, кивает — все в порядке.
Предчувствие скорых опасностей тревожным холодком пронизывает грудь. Сами собой, будто перед прыжком, напрягаются мышцы, время замедляется, и какой-то внутренний взгляд проникает сквозь мутную воду, ощупывая дно. Непонятно как, но Силин угадывает отроги приближающегося бара и выискивает проходы в песчаной гряде.
Винокуров принес тарелку с четырьмя пирожками — каждый размером с лапоть — и чайник какао. Поставил на столик рядом с лоцией.
Только тогда Силин понял, как голоден. Передал штурвал, глотнул из кружки, откусил сочащийся жиром кусок — все это, не отрывая взгляда от реки. «Пирожки удались, хороши пирожки!»
— Чуть левее возьми, — приказывает он Винокурову.
«И какао сегодня особенное…»
— Скоро вешки должны быть. Смотри внимательнее.
«О-о-о, сок брызнул на полушубок! Вкуснота…»
— Еще лево. Так.
Быстро, как бы невзначай, Винокуров бросил взгляд на столик, где стояла тарелка.
— Степан Сергеевич, Федоровна сказала, пирожки еще есть.
— Я сыт. Вешки видишь?
— Вижу, Степан Сергеевич.
— Давай штурвал. Отдыхай.
Плоская мутная равнина реки. Плоский берег в скудных пятнах тундровой зелени. Плоские днища низких облаков. И свист ветра в антенне, в поручнях. Нос танкера с железным упорством порет и порет лобовые волны. Красные и белые вешки вдали мелькают, как спички, брошенные в весенний ручей.
После завтрака в рубке собралась почти вся команда: в опасных местах невольно тянуло быть вместе. Первым поднялся Шурин в своей пижаме и тотчас накинул тулуп. Последней пришла Федоровна с клубком шерсти и начатым носком. Она уселась на диванчике рядом с механиком, расправила широкую юбку, закатала в складки клубок и взялась за спицы.
Практиканты и матросы покуривали, вполголоса разговаривали, поглядывали на реку.
Шурин отрешенно любовался нежно-кофейным отливом пенкового мундштука.
Но чем бы ни занимались, куда б ни смотрели, взгляды неизменно останавливались на неподвижной спине капитана. Он один не двигался, и от него зависело все движение, все благополучие, а может быть, сама жизнь собравшихся в рубке людей. И сама эта зависимость рождала скрытую тревогу.
Танкер вздрогнул, будто испугавшись чего-то.
— Сели! Мать честная… — тоскливо, никому сказал Силин.
Оставив тулуп на диванчике, механик подскочил к дистанционному управлению машиной, к заметавшимся стрелкам приборов.
Силин передал штурвал Винокурову и вышел на мостик. Дверь осталась открытой, ветер вмиг выдул тепло.
Из-под кормы рвалась грязно-желтая жижа и пена. Танкер стоял на мели. Было слышно, как галька скрежещет по днищу, бьется в винте. Мелкой сильной дрожью тряслась машина. Ни с места… Судно как приросло.
— Фюзеляж и плоскостя… — по-дурацки гыгыкнул Матюшин.
Капитан, краем уха услышавший стишок, взорвался, крикнул с мостика:
— Ты, остряк, иди в машину! Докладывай через десять минут! Попов, свяжись с портом! Сизов, замерить глубину! Журин. полный назад! Что стоите?! — крикнул он вслед бросившемуся по трапу Матюшину.
Федоровна выронила клубок и, встав на колени, шарила под диванчиком. Она перегородила рубку, понимала, что мешает, но клубок никак не давался в руки.
— Эк тебя… эк тебя… — бормотала она, выгребая его спицами из уголка. Достала наконец, прижала к груди и бочком по трапу — вниз к своей каюте.
— Господи, пронеси…
— Переложи руль! Сколько по носу? Полный вперед! — летел вслед ей голос капитана.
Беспомощно и неуклюже стоял танкер, выбрасывая из-под кормы облако мути. Силин всем телом переживал эту беспомощность и неуклюжесть, отдававшуюся болью в сжатых челюстях. Точно самого связали по рукам и ногам. И в голове идиотский стишок: ««Фюзеляж и плоскостя…» Тьфу! Надо запретить повторять его на судне! Матюшину — выговор за хамство!»
Долго толклись на проклятой мели, гоняя вперед-назад мутную воду, перекладывая руль и чертыхаясь. И только когда Силин решился вызвать на помощь буксир, но еще не сказал об этом радисту, Сизов крикнул с палубы, вытягивая мерную репку:
— Чистая вода за кормой! Чистая вода!
Силин выбежал из рубки. Верно, чистая вода. Сошли с мели. Отлегло от души…
Достал сигареты, сел на диванчик, да не сиделось после такой встряски.
Журин следил за ним глазами и слабо улыбался.
Винокуров опустил напряженно поднятые плечи.
Миновала опасность, и вот будто не было ничего. Только чуть посасывает еще от мысли, как пришлось бы ждать буксир, барахтаться с тросом, раскачивать судно, но эта мысль уже не тревожит, а лишь оттеняет радость избавления.
Когда благодушие совсем разлилось по душе, когда Журин снова накинул тулуп и принялся неторопливо заряжать мундштук, когда капитан уселся рядом с ним и стал вслух высчитывать, сколько осталось ходу до порта, — в этот момент внизу, на трапе, загрохотали бахилы. Матюшин высунулся из люка, глотнул воздух, по-петушиному закричал:
— В машине вода!
И с треском провалился обратно.
Журин одним движением остановил машину, отбросил ногой тулуп, метнулся вслед.
Странная тишина заполнила танкер. Сделалось слышно, как волны постукивают по бортам и ветер засвистел злее.
Винокуров замер, не выпуская штурвала.
— Следи за курсом, — тихо приказал Силин и пошел посмотреть, что случилось. Вторая неудача не вызывала уже ни прилива сил, ни азарта, она казалась чем-то обычным. Появилась холодная расчетливость, которая и нужна была сейчас.
Внизу с лампочкой в руке стоял механик. Мазутная вода билась под решеткой.
— Болты сальника порвало, — глухо, как из бочки, сказал он, — теперь позагораем. Надо на якорь вставать.
Силин вышел на палубу, крикнул Сизову:
— Бросай железку!
Оглушительно лязгнула якорная цепь. Этот раздирающий звук ожесточил холодную решимость. Сжались губы, напряглись мышцы, движения стали точными. Капитан взял двух матросов и спустился в машину.
Для откачки воды запустили помпу. Ее слабенькое пыхтение оттеняло тревожную тишину.
Все, кто не был занят работой, собрались у люка машинного отделения. Молча стояли — прислушивались, как необычно громко звякает упавшая гайка или ключ, шлепается вода, гулко раздаются голоса. Вытянув шеи, присев на корточки, нагнувшись, заглядывали в железное остывающее нутро судна, залитое режущим светом голых лампочек.
Заметив склонившиеся лица матросов, капитан поднялся по трапу и, вытирая ветошью мазутные руки, сказал что-то успокоительное. Поломка и вправду не была опасной — ее вовремя заметили, но по напряженной сдержанности Силин понял: ему не очень верят. Тогда в голову пришло самое лучшее доказательство:
— Чем без дела сидеть, берите шлюпку и — на рыбалку. Тут хорошая рыбалка. Грибы поищите в тундре. Винокурова смените и возьмите с собой: он парень знающий на этот счет. Кто у нас вахтенный? Сизов? Заступай. Три часа вам даю, — махнул мазутной ветошью, застучал каблуками по железу…
Чудно это — прыгнуть со шлюпки на черную острую, как щебень, гальку; ноги все ждут подвоха, ждут, что берег качнется…
Сразу же от гальки, от узкой ее полосы начинается болото. Низкая щетка осоки, низкие желтые цветы, низкий лознячок — не выше травы. Глаз скользит по тундровой бесконечности и уже не различает цветы и травы — там, далеко, видятся лишь пятна, зеленые, желтые и красные (это какое-то болотное растение, совсем кровяное).
Неподалеку в камнях бурлит речка, и всюду под ногами позванивают, бормочут, трепыхаются десятки ручейков, как весной. И кулики прыгают рядом, перепархивают, играют на своих дудочках. На черной чавкающей земле отпечатаны следы оленей и раскиданы белые, отмытые рекой стволы лиственниц.
Винокуров не показал виду, но в душе сладко и протяжно защемило. Смутно прорисовалось лицо деда, темные руки, выбирающие сеть, и такой же, как здесь, запах реки, тундровых трав… Это в детстве где-то, не припомнишь где… И большая рыба в сети. Он трогает боязливо хвост и убегает, когда она затрепыхалась. А дедушка зовет назад, показывает рыбу, и она перестает быть страшной, она замирает. Дед показывает, как ее брать под жабры…
Сеть разложили на осоке. Винокуров осмотрел, недовольно присвистнул — короткая, рваная, кое-как залатанная. А все-таки сеть. И в душе тревожное ожидание, и запах реки, смешанный с тундровым ветром.
Завели на шлюпке. Винокуров быстро выметал эту коротышку, прыгнул в воду, потянул лямку.
Вытащили… Разве в такую попадается что дельное… Мелочишка! Ребята и той обрадовались, бросились выбирать.
— Зачем? — рассмеялся Винокуров. — Оставьте на развод, в реку бросьте!
Второй замет выдался получше. Попался почти сплошь чир. Сильные сурмяные рыбины бились в сети, их бросали на траву, и они высоко подскакивали, норовя добраться до воды.
А дальше начался азарт. Забылось время, забылись промокшие сапоги и ватники, слова забылись. Были только сеть и река, река и сеть. Была удача. Удача летела в осоку и оставалась там горкой рыбы, маня взор, подталкивая снова заметывать сеть…
Опомнились, когда на танкере взвыла сирена. Удивились: неужто время прошло? Ну, еще один, последний замет… Ну, еще, самый последний. Ну, этот — все… И опять острый голос сирены полетел над тундрой к пологим горам, едва видным за изморосью.
— Кончай, ребята! — Винокуров с неохотой бросил сеть на траву, стал обирать тину. — Таскайте.
Матросы брали по две уснувших или по одной живой рыбине и неуклюже несли к шлюпке, опасливо вытянув перед собой руки. У одного притворившаяся мертвой нельма выскочила и пошла боком в глубину.
— Эх-хех! — досадливо крикнул Винокуров и оставил сеть. — Смотри, как надо брать. — Быстро, быстро нацеплял пальцами, словно крюками, под жабры по четыре рыбы на каждую руку, побежал к шлюпке. Пока ребята возились, он все перетаскал.
Красиво улеглась на носу зеркально-синяя груда. Кроме чира тут еще и нельма, и налим, и кондевка… К тундровому ветру прибавился острый и радостный запах улова.
С танкера машут, кричат. Какой он странный отсюда, танкер. Словно бы в реке стоит на длинных ножках белая коробочка. Корпус совсем скрыт волной. Такая маленькая коробочка и такая широкая река — другой берег едва просвечивает. А впереди — океан. И на этой коробочке они выйдут в океан, просекут его на полтысячи километров вдоль берега до устья другой реки, где разгрузят бензин.
Из машины поднимались устало, медленно, сберегая движения и уже отдыхая после тяжелой работы. На Журина странно смотреть: его шелковая пижама (голубая, в салатную полоску), уляпанная маслом, превратилась в грязную тряпку. Он только сейчас это заметил, брезгливо осмотрел, снял на ходу и понес, волоча рукав по палубе.
Все пятеро пошли в умывальную, где оттирались бензином и мылись, не жалея воды. Они не видели, как причалила шлюпка, как Федоровна, всплеснув руками, поспешила за корытом и ведрами, как перегружали улов.
Они вышли, когда рыбу уже перенесли на мостки, и каждый с удовольствием запускал руку в ведра и корыто.
Федоровна сидела на табуретке, согнувшись чистила, потрошила, причмокивая, покачивая головой. Она никого не видела, она предвкушала крепкую уху, жареного и малосольного чира. Она очень любила рыбу и любила возиться с рыбой — чистить, полоскать, резать, надрезывать, солить, вялить, коптить. Если была рыба, она ни о чем больше не могла думать и ничего больше готовить не могла. Все припасы становились приправой к рыбе, все сковороды, противни и кастрюли — орудиями для изготовления рыбных блюд, вся команда — едоками рыбы, весь мир — празднеством по поводу хорошего улова. И вокруг она слышала только разговоры о рыбе. И это вдохновляло ее быстрее чистить, потрошить, солить, жарить… Вон как Сергеич-то, капитан-то заливается! Эко ведь складно говорит! Знает, чего надо-то сейчас!
— Попов, запарь бочонок горячей водой! Ребята, берите ножи, помогайте Федоровне! Живей! Пока прыгает — это рыба. Как уснет — второй сорт. Сети с палубы убрать! Сейчас в море выйдем — смоет, а они еще пригодятся.
Заработала машина, загремела якорная цепь, кончилась тревожная тишина, ожил танкер, задрожал от собственной силы, пошел, пересиливая ветер и волну.
Река незаметно перекатилась в океан: берега отдалились и пропали, серая тяжелая вода улеглась до горизонта, ветер посолонел, посуровел. Посмотреть на море — волны не больше, чем на реке, а ударили напористо, крепко схватили судно, закрыли палубу рваной пеной, заваляли танкер во все стороны — не поймешь, какая качка, и килевая, и бортовая сразу.
Замохнатилось небо, потемнело, набухло холодом, прижалось к волне. Вдали, слева, замаячили белые полосы на черной воде. Лед!
Силин рассматривал его в бинокль, и сердце тоскливо ныло от нежеланного воспоминания. В прошлую навигацию танкер обледенел, накренился, пришлось обкалывать тяжелые наледи, привязавшись к мосткам. Ноги помнили, как вздрагивало судно, когда ледяные глыбы обрывались в море. И в руках словно бы сохранился еще гуд от тяжелого лома и топора…
А смоленые тучи все теснее жались к воде — сядут и плывут грузным караваном. Совсем потемнело вокруг, сырые сумерки густели на глазах, будто и не полдень сейчас.
Мгновенно курс перегородила белая стена. Едва успели заметить — обрушилась на танкер тяжелыми комьями снега. Все пропало разом — ни неба, ни моря, ни судна, только белые плотные струи, снежный обвал, холодная лавина поливает, хлещет, воет.
И тут словно наваждение — Силин не мог сначала сообразить, что это: снег на мостике, на палубе, на мостках шевелился, как живой, трепетал, подпрыгивал… Он перестал валить с неба: снежный заряд пронесло, высветился горизонт, но тот, что остался на судне, жил, двигался, дышал. Странное чувство наваждения длилось недолго. Силин увидел, что танкер забит чайками. Они улепили все, их было больше, чем снега; они сидели, прижавшись друг к другу, беспомощно раскрылившись, склонив головы с раскрытыми клювами. Снег застал стаю в воздухе, птицы выбились из сил и погибли бы, не подвернись танкер.
Силин осторожно открыл дверь, чувствуя, как неохотно отодвигаются птицы, заполнившие мостик. Увидев человека, они беспомощно трепыхнули крыльями, отпрыгнули, некоторые тяжело слетели на палубу. Остальные жалко, просяще закидывали головы с раскрытыми клювами, хватали воздух и со страхом, не двигаясь глядели.
Капитан прикрыл дверь.
Вахтенный Сизов, вытянув шею, рассматривал птиц.
— Сколько ж их, Степан Сергеич! На тонну потянет! Не видал столько никогда! Если б гуси — на целый год хватило всю команду кормить гусятиной…
— Да, брат… А этих самих надо кормить… — задумчиво сказал капитан, прохаживаясь по рубке и поглядывая на птиц. Потом, сообразив что-то и спохватившись, поспешно спустился вниз.
На камбузе матросы под началом поварихи уже укладывали в бочку рыбу и присыпали солью. Засолили совсем немного — корыто еще не тронуто.
Помявшись на пороге, капитан неуверенно сказал поварихе:
— Федоровна… А, Федоровна?.. Там чайки голодные… Надо бы покормить… Может, им рыбу-то?.. Ребята, как, покормим чаек?..
Повариха оторвалась от бочки.
— Каки еще чайки?
— Сели на палубу, прибило снегом.
Федоровна всплеснула руками.
— Чего надумал-то, Степан Сергеич! Разве их накормишь? Стоко рыбы им раз клюнуть, а нам на весь рейс хватит! Не дам! И не проси!
Тем временем захлопали двери — матросы выходили на палубу, смотрели, возвращались, собирались возле камбуза.
— Ну, как же, рыбаки, — спросил капитан упавшим голосом, — покормим чаек?..
Сначала никто не ответил. Не потому, что пожалели рыбу, просто никто не знал еще, как отнесутся к этой затее остальные. Переглянулись, перемигнулись, перебросились словами. И когда поняли, что согласны с капитаном, что интересно посмотреть, как будут кормиться чайки, забившие палубу, что необычных гостей надо встретить добром, что такого, может, никогда больше не увидишь, — когда все это отрывочно и бессвязно мелькнуло в головах, они зашумели:
— Накормим, железно!
— Мысля капитальная!
Федоровна оторвалась от бочки, непонимающе оглядела их, словно спятивших, которым недоступно разумное слово, поджав губы, посмотрела на чищеную рыбу в тазу, торопливо вывалила в огромную кастрюлю и залила кипятком. Спасла! Хоть один таз спасла! Потом, все так же молча, сполоснула руки, вытерла передником и ушла в каюту, не замечая расступившихся матросов и отпрянувшего от дверей капитана.
Тогда-то и началось! Бросились к корыту, шлепали на стол, рубили ножами, топориком. Все, скопом, потащили в тазу на палубу — посмотреть, как чайки станут клевать.
Высоко поднимая ноги и раздвигая носком птиц, чтоб не наступить на лапы или крылья, двое матросов прошли несколько шагов, зачерпнули по пригоршне и бросили. Чайки мигом расхватали куски, вокруг матросов зашевелился целый сугроб крыльев и клювов — сначала до колена, потом выше и выше. Птицы уже брали из рук. Те, что посмелее, вскочили в таз. От рыбы ничего не осталось.
Покормить захотелось каждому, таскали в чем попадя — в мисках, в ведре, в пригоршнях. Чайки стали совсем ручными, доверчивыми, домашними, их гладили, сажали на руки, они ходили по рубке, по коридору, заглядывали в каюты.
Когда Силин вынес остатки рыбы, птицы садились ему на плечи, на голову, брали из пальцев. Они повеселели, приободрились, отдохнули. Скормив все, что было, он держал чайку на согнутой в локте руке и долго рассматривал нежно-пепельные, белые перья, любовался легкой и смелой посадкой головы, стремительностью точеного тела. Он наслаждался наивной доверчивостью птицы, которая с удовольствием сидела на руке, поглядывая на него то одним, то другим глазом.
И у всех было такое же праздничное удивление, радость от содеянного, от доверчивости птиц, прижившихся на судне, как дома. Теперь тащили кто что мог. Скормили хлеб, вчерашние макароны, вываренные груши из- компота, остатки щей… Кто-то принес пачку печенья… Кто-то кормил любимицу конфетами, чудом завалявшимися в чемодане…
Только Федоровна не показывалась, чтоб не видеть «раззору». У нее оставалось одно утешение: успела уху заварить, из котла кипящего не вытянут, будет все-таки на обед уха. Очень уж любила она уху…
А капитан любил птиц. Он стоял среди них и смотрел. Отдохнув, они обрели свободную осанку, природную привольную стремительность. У каждой свои повадки, свой поворот головы, свой характер. И все это — рядом, перед глазами, в руках. Сколько движения, дикой грации! И все можно рассмотреть вблизи, потрогать рукой, заглянуть с любой стороны, повернуть так и этак. Вот везение, вот радость!
Даже молчальник Попов свесился с мостика:
— Степан Сергеич, написать бы птичий базар на танкере!
После снегового шквала мир в одночасье раскололся пополам: в одной половине, за кормой, собралась вся темнота, облака, хмурь и непогода, в другой — открылась ослепительная синева. Скоро танкер уже ломал светлую воду, облитый солнцем и трепетом сотен крыл.
Отсидевшись в каюте, Федоровна не вытерпела — глянула на уху, сдобрила лавровым листом и перцем (давеча в сердцах да второпях забыла совсем о приправах) — ив рубку. Вошла ни на кого не глядя, показывая, что не смирилась, встала у иллюминатора, скрестив руки на мягкой груди, и деревянно сказала, обращаясь ко всем сразу:
— Ишь, сколь дармоедов-то развелось… Так и станем их кормить?.. Эка напасть-то…
Капитан первым к ней подошел, погладил по плечу:
— Ничего, Федоровна, не печалься! Поймаем другую рыбку, не простую — золотую! Правда что ль, рыбаки?
Он радовался, что вышли в море, что сами починили сальник, что не застряли на баре и не пришлось вызывать буксир… И вот даже птиц спасли… Он не был суеверен, но доверчивость птиц и добро, сделанное для них, принимались душой как хорошее предзнаменование.
Порт завиднелся справа. На солнечной дымке прорезались краны, зачернелись дымы и суда. Все это после многих дней рейса вдоль пустынных берегов, после штормистого моря показалось миражем. И долго еще порт маячил по курсу, как мираж, не приближаясь и не удаляясь. Потом сразу вырос, охватил танкер, стал реальностью.
Выходивший из горловины бухты морской буксир хрипло загудел. Звук ударился о сопки, заметался ликующим эхом.
Чайки всполошились. Они отдохнули, обсохли на солнышке и ветру и словно ждали этого гудка — взлетели, закрыв свет крыльями, повисли над танкером, построились в стаю и потянулись белым облаком к берегу. Они улетали и уменьшались, и порт, казавшийся совсем близким, вдруг отдалился. Это стая дала простору его настоящий размер и размах.
Силин приказал окатить палубу и мостики из брандспойта, и скоро никаких следов от чаек на осталось.
В бухте было совсем тихо. Под вечерним солнцем синяя вода и серые с прозеленью сопки казались даже теплыми.
Якорь бросили в сторонке, неподалеку от порожнего танкера. В другом конце бухты белой громадиной высился «Орел». Среди грузовых судов, буксиров, кранов и почерневших портовых построек он выглядел щеголем, белоручкой. В его плавных обводах, свежей краске и начищенной медяшке крылось что-то высокомерное.
Так показалось Силину, когда он из шлюпки осматривался вокруг, направляясь к причалу. И тут же смутное беспокойство колыхнулось где-то в недоступной разуму глубине.
Журин, сидевший рядом, надвинул шляпу на глаза и, загородившись от солнца, смотрел в ту же сторону.
Около «Орла» толкались катера, шлюпки, лодки. Было видно, как по трапу лезут люди, машут руками, спорят, кричат.
— Степан Сергеич, свернем? — кивнул на теплоход Матюшин, делая вид, что перекладывает руль, и нагловато хохотнул.
Силин не обратил внимания. Беспокойство разрасталось теперь совсем определенно.
— На нашу голову здесь этот «Орел», — озабоченно пробормотал он, посматривая, как двое парней балансировали на небольшом катере, принимая спускавшуюся с палубы теплохода авоську, набитую бутылками…
— Да-а-а… — в тон ему протянул Журин. — Соседство не из лучших…
Приближался причал, на котором краснощекая круглая буфетчица с «Орла» бойко торговала пожелтевшим и осклизлым зеленым луком, растрепанными кочанчиками капусты, вялой репой. Очередь возбужденно гудела — истосковались по зелени, брали все подчистую, даже капустные листья.
Встав в шлюпке и собираясь схватиться за скобу высокого причала, Силин сказал Матюшину:
— Мы в диспетчерскую, а ты сгоняй за Федоровной — пусть купит какой-нибудь петрушки. Я очередь займу.
Едва он собрался лезть, сверху свесились чьи-то ноги, в шлюпку прыгнул незнакомый парень.
— Кореша, подкиньте до «Орла» — заплачу! Похмелиться надо во как… — Он икнул почти в лицо Силину.
С причала свесились еще две пары сапог, наклонились рожи в кепках.
— Эй, друг, возьми на «Орла»!
Силин отстранил парня так, что тот едва не упал за борт.
— Назад! Никого не возьмем! Назад!
Парень возражать не стал. Покорно схватился за верхнюю скобу, занес ногу, почти выбрался, но в последний момент сорвался и упал в шлюпку, выплеснув из-под решетки воду.
Сапоги наверху неохотно убрались. Парень полез во второй раз.
Журин сидел на корме, брезгливо счищая носовым платком мутные брызги с брюк.
— Чтоб никого на «Орла»! Понял? — погрозил капитан Матюшину, ловко вспрыгнул на причал, нагнулся вниз и повторил — Никого! Поставишь Федоровну в очередь за этой женщиной в кожане — отойдешь от причала и жди нас. Понял?
Журин выбрался вслед за капитаном. На ходу он рассматривал свои щегольски сшитые брюки цвета кофе с молоком. Надо же, из-за какого-то лоботряса испортил обнову… На каплях определенно был мазут. Четыре темных пятнышка не оттирались.
Недалеко от причала — подняться по мосткам и направо — деревянный домик, покрашенный в коричневое, — диспетчерская. Силин дернул обитую толстым войлоком дверь и через темный тамбур вошел в комнату. За ним — расстроенный механик (сразу же принялся поворачивать брючину так и сяк).
В комнате — никого. На длинном столе график движения судов, под потолком лампа без абажура плавает в табачном облаке.
Силин кашлянул. Из боковушки, от радиста, выскочил диспетчер Селезнев с бланком радиограммы в одной руке и с папироской в другой.
— А-а-а-а, наконец-то! Я думал… э… э… не стряслось ли чего… Так-так-так! Что ж, отметим. Где вы тут у нас? — И склонился к графику, суетливо черкая карандашом по линейке, рассыпая пепел.
— Успеешь, погоди ты! — попытался остановить его Силин. — Скажи, что тут случилось с «Львицей»?
Диспетчер вскинул быстрые глаза, взял со стола серый листок радиограммы и потряс им в воздухе.
— Вот-вот-вот, то же самое, что с «Пермью»! Читайте, читайте, только что радировали: «Стоим у высокого берега, видим избушку и столб. Не знаем, где находимся. Просим помощи».
Он с вниманием вгляделся в лица пришедших и не без яда повторил:
— «Не знаем, где находимся»… Деточки в роще заблудились. А мы — гоняй за ними буксир. Нам больше нечего делать, как искать заблудших!..
— Погоди ты! — отмахнулся Силин. — Трудно что ль про «Львицу» сказать? С ними-то что?
Диспетчер нервно дернул плечами, закурил новую папироску и со всхлипом бросил:
— Я и говорю про «Львицу»! Точь-в-точь! Дали радио: «Идем около льдов. Сбились с курса». — Он прочертил папироской излом. — То есть заблудились… Не устранили девиацию[1] компаса, вместо веста задали норд-вест и влезли во льды. Это вам шуточки — с негодным компасом идти в океан? Вот вы когда девиацию устраняли? Когда? Чего молчите?
— Ну погоди ты, Селезнев! До нас дело еще дойдет. Что дальше было с «Львицей»?
— Те-те-те-те, — развел руками диспетчер, — я же и говорю про «Львицу», чего перебиваете! Так вот, влезли во льды, определиться не могут. Посылаем буксир, отрываем буксир от работы. Вы знаете, чего стоит послать буксир?
Силин деланно вздохнул, понурил голову, сел на табуретку, медленно выудил из пачки сигарету.
— Вот-вот-вот, не устраняете вовремя девиацию, а потом кричите на весь Ледовитый: «Буксир! Буксир!» Всем буксир! Теперь для «Перми» буксир!..
Силин оперся локтем о стол и сжал лоб ладонью.
— …Послали буксир. Они, конечно, ни бе ни ме не могут сказать о своем нахождении. Только по радиопеленгу их отыскали. Привели в порт, и, представляете, капитан этот, как его… Голяков, да, Голяков, отказывается сойти на берег. Заболел, видите ли… С таким компасом идти в море! Безумие! И вас дальше не пустим, пока не устраните девиацию. Шуточки, что ли! Ждите девиатора Слобожанина…
Вернулись к причалу. Федоровна ждала их. Очередь разошлась. Буфетчица повизгивая спускалась в катер, присланный с «Орла».
— Спозднились, Степан Сергеич. К шапошному разбору попали. Токо всего и досталось…
Федоровна подняла сумку, в которой по завялому луку перекатились сморщенные репки.
Признаться, Силин не очень-то рассчитывал на дельное пополнение припасов здесь, на причале, но такой малости не ожидал.
В это время уже отошедший катер с «Орла» круто развернулся. С него крикнули:
— Журин! Станислав Клавдьич!
Механик встрепенулся.
— Это Семенов! Ты его знаешь.
Силин, как ни копался в памяти, вспомнить не мог. Однако возвращение катера показывало, что к механику Семенов питал самые лучшие чувства.
На причал соскочил высокий парень и в два прыжка очутился около Журина.
— Клавдьич, дорогой, здорово, друг ты ситный! Ты чего же своих не узнаешь? Отвалили, обернулся, гляжу: да это ж Клавдьич! Стоит и своих не видит!
Отобнимав механика, он протянул руку Силину, и тот смутно вспомнил: видел когда-то в пароходстве.
— А ведь мы знакомы! — на весь причал крикнул Семенов и сильно тряхнул его руку. — Ну, встреча! Ну, не ожидал! — слегка обнял Силина. — Клавдьич, и вы, товарищ капитан, прошу ко мне в гости. Без разговоров, сейчас же в катер и ко мне. Мамашу тоже берем. — Он покосился на тощую сумку Федоровны. — Шлюпка ваша? Пусть подойдет за мамашей. Алё, кореш, — крикнул он Матюшину, — прихвати кулек для капусты. Подойдешь к правому борту, спросишь Семенова.
Спустились в катер, в каютку с кожаными диванчиками. На диванчике сидела буфетчица, уже успевшая снять белый испачканный зеленью халат.
— Познакомьтесь, Маруся, — представил ее Семенов. И тут же: Маруся, отпусти мамаше из наших запасов огурчиков, капусты… Сообразишь там, сама знаешь.
Маруся кивнула, поправляя высокую прическу и улыбнувшись всем лицом, похожим на бело-розовую зефирину в сахарной пудре.
Силин сел — всхлипнули пружины, — откинулся к мягкой спинке. Ровно загудел мотор. Катер пересекал бухту по плавной дуге. Капитан почувствовал вдруг, что не может шевельнуться: теплая лень сковала вытянутые ноги и брошенные на диван руки. Это было как гипноз, оттого что самому ни о чем сейчас не надо заботиться. Кто-то ведет катер, что-то затевает Семенов. И пусть их — ведут, затевают… Пока посидеть в комфорте, который сулит еще большее великолепие на теплоходе…
«Вот жизнь! Наказывал матросам не брать шлюпку, не ходить на «Орел». Плохое предчувствие было. Твердо решил — на теплоход ни ногой… И тут же сам, нежась на диване, подваливаешь к «Орлу», игшлюпка с Матюшиным (вспомнилось, как он нахально хохотнул: «Может завернем?») сейчас подойдет к правому борту… И ведь хочется попасть на «Орел», и в ресторан хочется зайти, и послушать музыку… После долгого перехода, перед последним броском по океану охота хоть на часок сменить приевшуюся пластинку вахтенной жизни».
Силин оглядел свой выходной китель, начищенные ботинки и подумал: «А ведь собирался-то не к диспетчеру Селезневу…» Посмотрел на кофейный костюм Журина и окончательно утвердился в мысли, что собирались именно на «Орел». Конечно же, на «Орел». И Матюшин знал, что на «Орел», и нечего было лицемерить. Когда «Орел» в порту, мимо не пройдешь — это ясно.
Он посмотрел на Марусю, говорившую с Федоровной, на ее зефирное лицо, полное плечо, и все вокруг приобрело особый, какой-то пряный и притягательный вкус. Не потому, что Маруся очень уж понравилась, а потому, что она была неким завитком на роскошной картине, называвшейся «Орел». Наткнуться на такую картину в Ледовитом океане, в бухте, образованной тундрой и камнем, — одно удивление, и действовала такая неожиданность расслабляюще. Он понимал это, а противиться уже не мог. Компас показывал ложный курс, но девиацию устранять не хотелось…
Потом они очутились на палубе, пронизанной вихрями ресторанных запахов и звуков. В голове все слегка покачнулось и поплыло. Перед глазами Силина еще стоял облик Маруси… но ее уже не было, а осталась вылизанная палуба, зеркальные стекла и занавеси за ними, как туман, где растворяются столики и контуры людских фигур.
— Сначала ко мне, только так! — говорит Семенов и берет гостей под руки.
Они идут по мягкому ковру салона, по коридору, отсвечивающему полированными панелями красного дерева. Массивная дверь, блестящая, как зеркало, ручка литой отчищенной латуни.
— Прошу! — Семенов щелкает замком.
Просторная каюта, стол, тяжелая скатерть, пепельница — беломраморный медведь с мордой, испачканной пеплом.
Шурин садится, распечатывает коробку сигарет «Друг» и, закинув ногу на ногу, с обычным подчеркнутым вниманием вставляет сигарету в пенковый мундштук. Он словно в своей каюте, будто век тут прожил. Силин, несмотря на внутреннее расположение к происходящему, чувствует некоторую стесненность и стоит с нераскуренной сигаретой в пальцах. Между тем Семенов уже открыл полированный шкаф и зазвенел посудой.
Журин вставил, наконец, сигарету, полюбовался мундштуком, откинулся к спинке стула, глядя в потолок, выкатил изо рта клубочек дыма и вкусно его проглотил. Четыре пятнышка на брюках подсохли и почти исчезли. Это дополнило благодушное настроение, ставшее совсем безмятежным. Краем глаза Журин с удовольствием наблюдал, как на темном шелке скатерти поблескивают три крупные рюмки, поставленные Семеновым, как появились темно-синие, с золотом тарелочки, как по-щучьи остро блеснули вилки и ножи, как проплыл в середину хрустальный судок с крупно нарезанными свежими огурцами, перебившими весенним запахом табачный дым, как засветилась тусклым золотом коробка со шпротами и масляно улыбнулась малосольная нельма, как встала с краю плетенная из бамбука корзиночка с хлебом.
Затем, защелкнув верхние створки шкафа, Семенов присел на корточки и открыл узкую дверцу внизу. Довольно долго он находился в раздумье, пробегая глазами какие-то одному ему видные предметы. Журин и Силин знали, конечно, что это за предметы, но и виду не подали, что заметили раздумье хозяина.
Силин закурил в конце концов, сел на низкий диванчик, привинченный к полу медными винтами, и, сам того не желая, вдруг спросил:
— Думаешь, сальник протерпит до конца рейса?
Механик непонимающе обернулся и поперхнулся дымом.
— Сальник?.. — Он помедлил и глотнул воздух. — Протерпит…
…Вышли в море в штилевую, редкостную для этих мест погоду. Серая вода, серое небо, серая полоса берега.
Рядом с капитаном в рубке девиатор Слобожанин. Он высок, худ, одет в щегольски подогнанную форму. Раскрыл чемоданчик, перебирает свои магниты, беседует с Силиным. Его сочный, размеренный, словно бы специально поставленный голос распирает рубку, и кажется, что говорит он не для Силина, а для огромного зала, невидимо присутствующего здесь и ловящего каждое слово.
— …Должен сказать, что на выручку «Львицы» ходил сам. Нашли их только по радиопеленгу. Был достаточно плотный туман — они не могли ни определиться, ни подать сигнал ракетой издали. Когда подошли к борту, капитан Голяков сказался больным и остался в каюте. Я близко с ним знаком и поэтому заглянул к нему. Поскольку он и ваш друг, я могу сказать о деталях, которых никто не знает. Он, действительно, лежал и, увидев меня, ни слова не произнеся, заплакал. То есть даже разрыдался. Я присел на койку и, как мог, успокоил его. Последующая проверка компаса показала чрезвычайную девиацию, с которой выходить в море категорически воспрещено. Однако степень девиации капитану не была известна. Единственная его ошибка: потеряв из виду ведущее судно, он продолжал идти, как ему казалось, следом, а надо в таком случае тотчас бросать якорь и ждать. Я оставался у него все время, пока шли к порту. Он повторял одно и то же: «Позор-то какой — заблудился!» Но мне удалось немного его успокоить. Он поднялся в рубку, пробыл там до тех пор, пока бросили якорь, затем опять спустился в каюту и не показывался. Пришлось послать врача, который обнаружил переутомление и выписал микстуру. Голяков, конечно, пить микстуру не стал. Но, представляете, отказался и от коньяка.
Силин сам стоял у штурвала, отпустив Матюшина и приказав никому в рубку не подниматься. Он был в плохом настроении. Только Слобожанин немного отвлекал своими книжными словами и необычной манерой говорить. И Голякова было жаль. Так жаль — влажнели глаза.
В море стало полегче, тут захватило дело. Девиатор перекладывал около компаса магниты и железки, заставляя менять курс по береговым ориентирам. Курс надо было держать очень строго, и Силин старался. Даже при спокойном море ему доставалось.
Так и кружились почти до вечера. Слобожанин, впившись в компас, водил магнитами, сверял с берегом, приказывал менять курс. Все эго — не глядя на Силина, словно тот машина.
В кропотливой работе постепенно стиралась, ослабевала назойливая череда ночных видений. В голове оставалась лишь морская равнина под тяжелым небом, в котором пробита отдушина для мутного солнца, и прихотливый курс, продиктованный Слобожаниным.
Наконец вернулись в порт.
Отдышавшись и придя в себя, Силин передал штурвал Матюшину и, спустившись в коридор, с удовольствием отметил, что все прибрано, а из камбуза доносятся запахи, от которых сосет под ложечкой. Он провел Слобожанина в каюту, заглянул к Шурину, который только что вылез из машины и переодевался, — пригласил к себе.
Федоровну попросил подать обед для троих. Она строго оглядела капитана, молча кивнула и отвернулась к плите.
Они умостились около маленького и неудобного стола в капитанской каюте.
Федоровна принесла на помятом подносе закуску: огурцы, мелко струганную капусту под уксусом, вареную рыбу и хлеб.
Слобожанин прожевал и стал говорить, заполняя своим голосом каюту и не оставляя в ней места никому.
— Должен отметить, что авторитет капитана сейчас далеко не везде поддерживается достаточно. Однако помню времена, когда он был на высоте. — Девиатор прикрыл глаза, поднял лицо к потолку, перебирая в памяти примеры и шевеля губами. — Взять хоть воскресенье, обед… В будние дни капитан обедает в каюте — так заведено, и это верно. А в воскресенье… — Он открыл глаза, многозначительно посмотрел на собеседников. — В воскресенье — простите! — медленно покачал указательным пальцем и головой в знак совершенного отрицания и продолжал: — Но здесь одно условие: в течение недели капитан должен вести себя безукоризненно. Как ведь было принято? Если сослуживцы капитаном довольны, без четверти двенадцать к нему заходит первый помощник и приглашает: «Товарищ капитан, мы вас ждем». Нужно отметить, большей чести для капитана нет. — Слобожанин вновь поднял указательный палец, но теперь в знак утверждения. — В свежем кителе, при всех регалиях капитан появляется в кают-компании, садится во главе стола… — Слобожанин невольно застегнул верхнюю пуговицу и сел прямо, — окидывает присутствующих проницательным и вместе с тем благодарным взглядом, наливает себе из графинчика: «Прошу начать». И обед начинается…
— Но если капитаном недовольны, — правая бровь поползла вверх, — простите! К воскресному обеду его никто не приглашает. Это, если хотите, мера наказания, выносимая коллективно. Я бы сказал, очень демократичная и сильная мера. Капитан один обедает в каюте, переживает, анализирует свое поведение за неделю, делает выводы…
Слобожанин повертел стакан в руках, рассеянно поставил, задумался и опять вернулся к своей мысли.
— Я не имею в виду суда небольшого тоннажа, но и на крупных далеко не везде хранятся морские традиции. В прошлое воскресенье мне довелось побывать на судне, которое не стану называть. Я был приглашен к обеду первым штурманом… Входим в кают-компанию, и, представляете, капитан уже там! Пришел едва ли не раньше всех, пришел, как говорили когда-то, «пошамать», простите. Внешний вид: засаленный рабочий китель, в одной руке чуть ли не луковица, в другой хлеб, разговаривает с боцманом, едва не команды отдает… И это в порядке вещей. Деловой, так сказать, обед… Нет, нет и нет! Не могу с этим мириться!..
«Ну режь, режь», — думал Силин. Настроение у него совсем выправилось, и он поглядывал уже на чайку, раскинувшую крылья над шкафчиком. И думалось о гагаре, и хотелось в море, и радовало, что компас в порядке.
Утром шквалистый ветер прорвал облака, и недавно белесое море окрасилось холодной синькой. Разгонялась волна, из-под носа вымахивали брызги. Этим ветром и солью продуло, прочистило танкер, прояснило мысли.
И вот словно не было порта — опять с четырех сторон океан и курс на северо-восток, против ветра, к берегам, означенным на лоции и недоступным еще глазам.
ОБ АВТОРЕ
Димчевский Николай Владимирович. Родился в 1926 году в Москве. Окончил философский факультет МГУ. Работает в издательстве «Советская Россия», член Союза журналистов СССР. В нашем сборнике выступал трижды (в выпусках 1966, 1969 и 1970 годов). В 1968 году в издательстве «Советский писатель» вышла книга его стихов «Прорубь», в 1970 году в издательстве «Советская Россия» — сборник повестей и рассказов «Июль на краю света», в 1972 году в издательстве «Молодая гвардия» — книга стихов «Краски Севера».
Рассказ
Рис. М. Xудатова
Абдурахман Кадыров и его гость пили чай. Этому спасительному занятию они посвятили несколько часов, и теперь каждый испытывал то особое чувство облегчения, которое может подарить лишь пятый или шестой чайник чая в ташкентский июльский полдень. Для Абдурахмана чувство это было привычным, как для исполнительного человека привычно сознание хорошо сделанной работы. Счастье гостя было томительным и сладостным — счастье пассажира воздушного лайнера, который чуть не погиб от жары, духоты, от накаленной азиатским солнцем обшивки самолета, от набухшего узла галстука и прилипшей к спине рубашки.
— Еще чаю? — спросил Абдурахман.
Гость кивнул.
— Мирхабиб! — крикнул Абдурахман. — Чой!
Из-за занавески показалась стриженая голова. Абдурахман взял со стола пустой чайник и не глядя протянул в сторону двери. Босой тринадцатилетний мальчик в голубой майке и черных трусах вошел в комнату, взял чайник, мгновение помедлил и направился к двери.
— Кора чой, Мирхабиб, — сказал Абдурахман по-узбекски. — Быстрее, — добавил он.
Окно комнаты, где они сидели, выходило в сад, и зной проникал сюда уже ослабленным, в полную меру свирепствуя среди каменных стен и асфальта.
Какой у него послушный брат, подумал русский гость, проводив глазами мальчика. После выпитого чая лень было шевелить языком. Но гость мог бы сказать так о Мирхабибе, не боясь обидеть хозяина. Слишком хорошие они друзья, чтобы обдумывать возможные последствия слов, которые здесь, в трех тысячах километрах от города, откуда приехал гость, имели иногда странную способность приобретать не тот смысл, какой он хотел в них вложить. Хотя, думал гость, то, что брат послушный, можно сказать и чужому. Можно также сказать, что брат красивый. Можно сказать, что жена послушная. Что она красивая — говорить нельзя. Абдурахману, пожалуй, можно, а чужого это обидит.
— Пройдемся? — предложил Абдурахман.
Они поднялись из-за стола. У порога надели сандалии, не застегивая пряжек. Звеня ими, как шпорами, спустились по ступенькам в сад. Земля перед домом была так утрамбована, что совсем не пылила, а дальше, где росли деревья, была рыхлая, но тоже очень сухая почва.
Абдурахман подошел к толстому стволу урюкового дерева, взялся за него обеими руками и тряхнул. Несколько урючин упало на землю. Он поднял их, полил водой из ведра и, поймав настороженный взгляд гостя, сказал:
— Чистая вода, не беспокойся.
Тень от дерева наполовину покрывала деревянный помост, застеленный одеялами. По утрам, когда весь помост был в тени, они пили здесь чай. Рядом с помостом стояла железная кровать, на которой спал отец Абдурахмана.
— Здесь неплохо, а там, конечно, другое, — сказал Абдурахман. — Там до работы пять минут, а отсюда час. Погуляй по такой жаре.
— Хорошо, — блаженно проговорил гость, все еще ощущая во рту сладкий вкус урюка. — Очень уж здесь хорошо.
— Сорок человек, — продолжал Абдурахман, — получили квартиры в центре Ташкента. Сорок лучших специалистов, самых достойных. Знаешь, что такое у нас получить квартиру в центре?
— Представляю, — сказал гость.
— Не представляешь, — сокрушенно покачал головой Абдурахман.
На дорожке, ведущей к дому, показалась его жена — почти девочка — в красном пятнистом платье. У нее было тонкое, нежное лицо, бесконечно добрые глаза и гладкие смуглые руки.
— Она у тебя героиня, — заметил гость. — В двадцать лет второй ребенок.
— Что — второй? У меня будет шесть детей, — произнес Абдурахман с достоинством и, перехватив взгляд гостя, добавил: — Много ли ребенку нужно?
Он оглядел сад, развел руками, точно давая понять, что и земли, и фруктов хватит на всех, но вдруг смешался и оборвал себя на полуслове. Несколько дней назад, рассказывая о подарках годовалому сыну в день рождения, Абдурахман упомянул о двух велосипедах, трех пальто и прочих вещах, которых вполне бы хватило на нескольких детей.
— У узбеков так принято: тебе все дарят, и ты всем даришь, — говорил он.
В это время гость услышал курлыканье и вслед за тем увидел двух горлиц. Они пританцевывая разгуливали по двору — две птицы, похожие на голубей, только клювы у них были тонкие и длинные, а перья имели цвет сильно разбавленных фиолетовых чернил, и курлыкали они громче и заунывнее голубей.
— Нет птицы лучше, чем горлица, — сказал Абдурахман. — Горлицы не выносят шума. Там, где они живут, всегда царит мир.
Они вернулись в дом и сели за стол друг против друга. Мирхабиб принес чайник. Гость не испытывал жажды, но пить было приятно, и он пил пиалу за пиалой. Казалось, этот день никогда не кончится. Комната Абдурахмана, в которой они сидели, была немногим больше стола, стоящего посередине. Во второй, несколько большей комнате жили остальные: мать Абдурахмана, его сестра, брат и сын, а на то время, пока у них гостил русский, и жена. На ночь стол выносили на веранду, и Дилбар стелила на полу красные стеганые одеяла.
Утром, когда гость выходил в сад умыться, мать Абдурахмана, ещё не старая женщина, но с лицом, изрезанным морщинами так, точно на него была наброшена тонкая сетка, встречая его, протягивала правую руку, касалась плеча, хлопала по спине, припадая головой к его груди, громко спрашивала:
— Пал карасёо?
Сначала он только улыбался в ответ, не понимая, что говорит эта женщина, а когда наконец понял, то неизменно отвечал: «Хорошо, спасибо, очень хорошо», хотя спать под ватным шелковым одеялом было слишком жарко. Он не решался говорить многосложно с матерью Абдурахмана, боясь, что она не поймет. Так они стояли друг против друга и улыбались — он виновато, она широко, обнажая два ряда стальных зубов и громко говоря что-то. Голос у нее был звонкий, как и у ее старшего сына Абдурахмана, когда тот говорил по-узбекски.
— Карасёо? Карасёо! — радовалась она, вкладывая в это слово все то, что не умела выразить по-русски, и продолжала свой путь, твердо ступая по сухой земле.
Из-за стены комнаты, где они сидели, доносилось монотонное бормотание телевизора. Чайник, принесенный Мирхабибом, иссяк, как и все предыдущие, и Абдурахман медленно поднялся из-за стола. Гость тоже встал, и они через веранду прошли во вторую комнату. Ноги в носках мягко ступали по полу, застеленному тонкими тряпичными ковриками, и, если бы не поскрипывание половиц, передвижение двух мужчин по дому было бы совсем бесшумным.
У телевизора сидели Мирхабиби Покиза, сестра Абдурахмана. Бледный экран, по которому двигались бескровные лица, целиком захватил их внимание, и они не услышали, а скорее почувствовали, что в комнату кто-то вошел. Первой обернулась Покиза и, увидев вошедших, легко поднялась. Многочисленные косички, повторив волнообразное движение фигурки девушки, едва слышно прошуршали по спинке стула, на котором она сидела. Гость никак не мог привыкнуть, что ему то и дело уступают место. Но слишком много было странного и необычного в этой жаркой и тихой стране, и поэтому оставалось лишь не показывать своего удивления. Странным был ящик с бледным экраном, по которому блуждали тени, бледные тени в этой насыщенной цветом комнате, где обилие ковров и пестрых одеял создавало иллюзию цветущего сада.
В углу, не обращая ни на кого внимания, возился со своими игрушками круглоголовый малыш.
— Ого! — сказал Абдурахман, когда они вошли. — Угу!
Малыш оглянулся и сморщил личико в улыбке. Абдурахман подхватил его, поднял над головой, пронес по комнате.
Покиза, сидевшая теперь на диване позади Мирхабиба, тайком взглянула на гостя. Ей приятно и интересно было смотреть на него, точно впервые покидала она свой дом, отправляясь в далекое путешествие. Все в госте было чудным, незнакомым и привлекательным. Ей хотелось, чтобы передача, которую смотрели Абдурахман и его друг, никогда не кончилась.
Покизе казалось, что она запомнит русского друга ее брата на всю жизнь.
В комнату вошла мать. Волосы, заплетенные в две косички, спускались на плечи. Она была босиком и шла так, точно ступала под музыку ударных инструментов Мать спросила о чем-то Абдурахмана, а гость подумал, что сейчас его пригласят обедать. Так и случилось. Гостю вдруг показалось, что оба они, и мать и сын, стоящие на ковре друг против друга, похожи на актеров старинного театра, условный язык которых он, кажется, начал уже понимать.
Абдурахман с гостем перешли в другую комнату и сели за обеденный стол. Мирхабиб принес две душистые хлебные лепешки величиной с чайное блюдце и положил их на скатерть. Покиза с бесстрастным лицом внесла чайник и две пиалы. Гость уже знал, что здесь принято начинать всякую еду с чая. Обедали вдвоем, как и в предыдущие дни. Женщины не садились с ними за стол, то ли потому, что не хотели нарушать обычай, опасаясь, что гость сочтет их нескромными, то ли в это время дня они занимались какими-то другими делами.
Мужчины сидели вдвоем, и Абдурахман, как всегда, отвечал на многочисленные вопросы гостя: «Из чего приготовлен суп? Что такое маш?»
— Маш, — говорил Абдурахман, — мелкий зеленый горошек. Машхурды — суп из маша. Запах машхурды в старом Ташкенте ты, должно быть, помнишь. Мы ели машхурды у моего двоюродного брата. У него старый дом, а у другого брата — новый. Ты видел настоящий узбекский дом. Скажи, где еще есть такие дома? Где ты видел ганчевые потолки и стены? Если будем в Самарканде, ты поймешь, что такое ганч. Будем в Бухаре — увидишь дворец Махи-хооса.
Тем временем Дилбар принесла две косы с шурпой — узбекским супом. Она вошла в комнату все с той же невинной улыбкой, свидетельствующей о бесконечной мягкости характера и преданности мужу.
Но гостю показалось, что в этом было и что-то от актерской игры, рассчитанной не столько на мужа, сколько на его друга. Ее взгляд был не то чтобы неискренним, но преувеличенно покорным, таким, который в силу старого, но еще незабытого обычая считался признаком благонравия. Гость почему-то был уверен, что, окажись они в другой ситуации, в другом месте — скажем, в институте, где училась Дилбар, она бы не молчала, как здесь, а выглядела вполне современной студенткой, одной из тех многих, кто составляет самую яркую и веселую часть жителей любого города.
Когда она вышла, Абдурахман значительно приподнял брови.
— Знаешь, она сдала за второй курс, — сказал он, важно помешивая ложкой содержимое косы.
— Хорошая у тебя жена.
— Пусть учится, — великодушно сказал Абдурахман, обжигаясь жирной шурпой.
Тень урюкового дерева накрыла весь помост в саду. Тем не менее лбы у сидящих за столом были влажные, лица горячие, но то был жар изнутри. Перец шурпы вошел в кровь и теперь, пощипывая, разогревал кожу.
В соседней комнате заплакал мальчик. Встревоженный Абдурахман поднялся из-за стола, и скоро гость услышал отцовское гуканье за стеной. «Угу! — говорил Абдурахман. — Угу!» А в ответ раздавался захлебывающийся смех малыша.
— Не могу слышать его плача, — сказал Абдурахман, вернувшись.
— Когда он болел, я на целые дни уходил из дома, только чтобы не слышать. Он плачет, а я сам становлюсь как больной… Второго сына назову Илгором. Илгор — значит вперед идущий, передовик.
«Да, — думал гость, — ведь вот как ты любишь своего сына, который, настанет время, будет распоряжаться в твоем доме, как теперь распоряжаешься ты. Твой тихий отец с тонким красивым лицом, чем-то очень похожий на Дилбар, твой отец, по-прежнему самый уважаемый человек в доме, но уже удаленный от его забот, и даже кровать его вынесена в сад — ведь он уже не самый сильный в семье. Самый сильный теперь ты, Абдурахман, самый сильный и самый главный, один из самых достойных специалистов Ташкента. Когда подрастет твой младший брат, ты сможешь, если захочешь, передать ему эту роль, а пока командуешь ты: «Мирхабиб, чой!» — и мальчик бежит со всех ног заваривать чай».
Покончив с обедом, они вышли на крыльцо. У стены стояли туфли, галоши и шлепанцы разных размеров.
Прямо перед домом за белой саманной изгородью начиналось поле, на небольшой лужайке паслись овцы. Слева зеленел небольшой водоем для поливки сада. Вода в нем подернулась тиной и была густо заселена лягушками. Улица, на которую они вышли, обслуживалась почтовым отделением Чигитай-Актепа и не имела названия. Дом Абдурахмана был без номера. Отчасти это объяснялось. видимо, удаленностью района от центра Ташкента, а скорее всего тем, что домов на улице было слишком мало, да и вряд ли имело смысл называть улицей неширокую дорожку, бегущую по краю поля, стоящего в этом году под паром. Старые дома благополучно пережили землетрясение, немногие трещины заделали, и ничто уже не могло напомнить гостю о тревожном времени. Ничто, кроме внешних примет, не могло помочь ему, если понадобится, отыскать дом Абдурахмана в закоулках Чигитай-Актепы.
Они шли под еще очень жарким солнцем сначала вдоль поля до асфальтированного шоссе с утонувшими в зелени садов участками, потом миновали эпидемиологическую станцию — двухэтажное кирпичное здание за глухим забором, затем пошли вдоль арыка, где по пояс в мутной воде брели мальчишки, вновь вышли на проселочную дорогу с белыми домами, дававшими узкую полоску густой синей тени, и эта дорога вывела их наконец на широкую магистраль.
В центр они поехали на троллейбусе, который постепенно наполнялся людьми, но несколько скамеек с левой, солнечной стороны продолжали оставаться свободными. Пассажиры предпочитали стоять в тени, тесно прижавшись друг к другу. Их потные сосредоточенно-вежливые лица выражали невозмутимое спокойствие. Они передавали по цепочке деньги, каждый раз со значением произносили слово «абонемент», которое казалось здесь достаточно ярким, пышным, интернациональным и современным, то есть вполне соответствовало вкусу большинства пассажиров ташкентского транспорта.
Троллейбус очень долго тащился по улице Навои и наконец преодолел мостик через арык Анхор. Из тихого сельского мира безымянной улицы Чигитай-Актепы Абдурахман и его гость приехали в город, полный звуков узбекской музыки, похожей на застывшие перистые облака, и тех запахов хлеба, машин, пыли, базаров, жареных шашлыков и разогретого камня, которые составляют неповторимое очарование Ташкента.
Порой гостю казалось, что этот наполняющий город жар не столько исходит от земли и от солнца, сколько упорно поддерживается ими. Основной же источник тепла кроется в этих сдержанных улыбках, в кажущейся расслабленности рук и жестов — в той особой разновидности темперамента, который не растрачивается впустую, но находит выход в действиях, полных глубокого смысла. Глядя из окна троллейбуса, гость видел искрящийся рафинад построенных и строящихся домов и думал, что в медлительной сосредоточенности здешней жизни заключена та точность рук и верность глаза, которые способны одолеть стихию и со спокойствием, присущим мудрости, возродить город из пыли землетрясений.
— Я только отдам паспорта, — сказал Абдурахман, когда они вышли из троллейбуса. — Это отнимет у нас немного времени.
Гость кивнул в знак того, что согласен ждать сколько угодно, пока его друг не закончит все свои дела. Он любил ходить по городу с Абдурахманом. Присутствие товарища наполняло неизвестную гостю жизнь смыслом и содержанием. Абдурахман был как бы контактом, который соединял его с окружающим, и, если этот контакт отсутствовал, еда теряла вкус, краски тускнели, звуки становились назойливыми, предметы вокруг теряли свою привлекательность.
Они шли по улице Пушкина в сторону Алайского базара, откуда люди несли фрукты и овощи в сетках, сделанных, как кольчуги, из металлических колец. «Интересно, — думал гость, — в каком доме будет жить мой друг. Что это за дом? Он белый, конечно, ослепительно белый и стоит в центре города посреди площади. Вероятно, из окон квартиры Абдурахмана видны все базары Ташкента, серо-голубое пятно старого города, новые улицы, парк Тельмана, ботанический сад и даже, может быть, дендрарий. И конечно, квартира его расположена не слишком высоко. Сюда должны долетать все запахи земли, без которых жизнь в Ташкенте — уже не жизнь в Ташкенте».
Неожиданно Абдурахман замедлил шаги и направился к киоску, сплошь увешанному изнутри и по обеим раскрытым створам журналами, газетами и открытками. Гость подумал, что Абдурахман хочет купить июльский номер «Природы», в котором напечатана его, Абдурахмана, статья, чтобы, как было обещано, подарить другу. Но Абдурахман сунул голову внутрь киоска, как птица в гнездо, и будто заснул в таком положении.
Гость узнал в киоскере отца Абдурахмана, поздоровался и отошел в сторону, чтобы не мешать разговору.
— Ну вот, — сказал Абдурахман, обернувшись, — я так и думал. Они еще не получали седьмого номера.
Абдурахман, облокотившись о прилавок, смотрел в пространство перед собой, точно ждал кого-то или любовался белесым, выцветшим от жары небом. Временами он поворачивал голову к отцу, и тогда гость слышал гортанные звуки его голоса и не мог понять, ссорятся они или говорят о чем-то обыденном.
Напротив киоска, метрах в ста, располагалась бензоколонка. Машины, привлеченные колеблющимся от жары ореолом бензиновых паров, жадно присасывались к красным и желтым поилкам, повисали на них гроздьями, застывали в счастливом изнеможении, а, насосавшись, зло фыркали и уносились прочь.
— Пошли, — сказал наконец Абдурахман. — Извини, тебе надоело, наверно, ждать? У отца чуть ли не десять рублей недостачи. Он как ребенок, его кто хочешь обманет. Я его спрашиваю, как это случилось. Знаешь у них как — может, пачку конвертов кто взял, может, еще что. Он всем верит. Представить не может, как это что-нибудь украсть. Так и живет. Коран наизусть знает, а концы с концами свести не может. Скажи, сколько таких осталось?
— И все-таки продолжает работать в киоске, — заметил гость.
— Э, — безнадежно махнул рукой Абдурахман. — Попробуй, убеди его. Я уж ему говорю: зачем тебе работать, сколько ты получаешь в месяц? А он не слушает, делает вид, что только на нем держится дом. Такие у нас старики. Сидят целыми днями в чайхане, разговаривают. А он сидит не просто так, а в своем киоске.
То один к нему подойдет поговорить, то другой. Ему интересно, и люди его уважают.
Не дойдя до Алайского базара, они остановились, и Абдурахман скрылся в одной из арок только что построенного дома со строительным мусором во дворе, остро пахнущим известкой. Гость остался ждать. Витрины магазинов первого этажа были почти оформлены, и теперь рабочие устанавливали неоновые вывески. Дом выходил на улицу Пушкина, прерывался ею и продолжался новым, точно таким же развернутым по дуге домом.
Вернувшись, Абдурахман предложил посмотреть новую квартиру. Они вошли в один из средних подъездов, и лифт без шума задвинул за ними двери. В кабине, облицованной светлым деревом, горел свет. Гость волновался так, точно перед встречей с близкими людьми после долгой разлуки. Новый дом, пахнущий известкой и клеем, — всегда радость, даже если это не твой дом.
Что-то щелкнуло наверху, лифт остановился и, помедлив мгновение, раздвинул двери. Яркий свет дня ворвался в кабину и, точно старую, выцветшую от времени бумагу, скомкал устоявшийся полумрак. Свет вливался с улицы через открытую, ведущую на галерею застекленную дверь и ошпаривал, как кипяток. Галерея выходила на еще не засаженный деревьями двор, а дальше виднелись многоэтажные дома новой постройки. Вогнутая стена дома, словно рефлектор, собирала и отражала солнечные лучи, и остальные дома существовали как бы благодаря лишь этому отраженному свету.
Они пошли по галерее налево. Абдурахман остановился перед дверью своей новой квартиры и пропустил вперед гостя. Обувь не требовалось снимать, поскольку здесь пока никто не жил. Абдурахман из прихожей направился в самую большую комнату мимо четырех закрытых дверей, ведущих в ванную, кухню, уборную и кладовую с небольшим оконцем, мимо открытой двери в другую комнату.
— Ну вот, — сказал Абдурахман. — а?
— Хорошо. — заметил гость. — Очень хорошо.
В большой комнате стоял стол, накрытый белой скатертью. Гость увидел уложенные в пирамиду пиалы, чайник, вазу с конфетами и хлебницу, прикрытую полотенцем. Дверь в третью, смежную комнату была закрыта на ключ, который торчал из замочной скважины. Гулкие звуки их шагов заполняли квартиру. «Какое полное, просторное счастье», — подумал гость.
— Пойду приготовлю чай, — сказал Абдурахман.
По дороге на кухню он включил свет, и гость вошел в ванную комнату, облицованную голубым кафелем и выложенную розовыми метлахскими плитами. Холодная вода не шла. Кран порождал лишь далекое гудение и хриплые звуки в трубах. Когда гость отвернул другой кран, горячая струя, окруженная облаком пара, устремилась в раковину. Он уменьшил напор до тоненькой непрерывной струйки и, стараясь держать руки как можно ниже, чтобы вода успевала немного остыть, умылся.
В это время Абдурахман выбирал из многочисленных коробок с чаем, которые занимали весь подоконник, нужную. Он залил водой из ведра синий эмалированный чайник и поставил его на плиту. Гость заглянул в кухню, и Абдурахман пошел показать ему балкон, который выходил на улицу. Белая вогнутая стена, точно с неба, опускалась в самое пекло ташкентского лета. Абдурахман рассказывал, как думает он распорядиться новым жильем, где будут жить сын, жена и остальные пять будущих его детей.
В дверь звонили. Видно, и до этого звонили долго, а они с балкона не слышали. Теперь тот, кто звонил, потеряв терпение, не отпускал кнопку звонка. Абдурахман пошел отворять. Вскоре послышалось щелканье замка и приглушенный разговор.
Выглянув в прихожую, гость увидел русскую женщину и узбека средних лет.
— Жена и сын, — отвечал Абдурахман на какой-то вопрос.
— А где же они? — спросила женщина.
— Жена в больнице, сын у матери. Что, разве не может так быть?
— Может, — сказала женщина. — Всякое может быть. А вот квартира, я вижу, вам не нужна.
— Зачем так говорить? — вспылил Абдурахман.
— Поймите, — сказала женщина печально и как бы даже сочувствуя Абдурахману, — люди остро нуждаются в жилье, а у вас квартира пустует. Сколько же так может продолжаться?
Дверь закрылась, и они снова остались вдвоем.
— Как им объяснишь? — сказал Абдурахман с чувством. — Жена в положении — как объяснишь? У узбеков не принято говорить об этом.
Гость решил, что эти слова не могли объяснить истинной причины визита двух незнакомцев, что это объяснение — лишь отговорка, уловка, которая должна была обмануть не только контролеров, но и гостя, а возможно, и самого Абдурахмана. Вода закипела, и хозяин заварил чай.
— Тебя ждут неприятности? — участливо спросил гость.
— Э, — сказал Абдурахман, — неприятности. Представь, сорок лучших специалистов Ташкента получили квартиры. Человеку дают квартиру в таком доме. Это что-нибудь значит? Профессору Рахимову не дают, а Абдурахману Кадырову дают. Когда в прошлом году моему двоюродному брату дали двухкомнатную квартиру, мама сказала: «Почему Абдулахату дали, а тебе нет, чем ты хуже его?» И вот мне дают квартиру, которая Абдулахату во сне не снилась. Мне дают квартиру, и я приглашаю в гости своего друга. Мы сидим, и вдруг приходят эти типы. Мы даже чай не успели выпить. Приходят специально для того, чтобы испортить людям настроение. Они подумали, что я не хотел открыть им дверь.
— Почему бы тебе и в самом деле не переехать? — спросил гость.
— Сегодня же скажу маме. Абдулахату, скажу, такая квартира во сне не снилась. Только ты ничего не говори, — добавил он. — Я сам все улажу.
В комнате стемнело, пора было зажигать свет. Неожиданность, с которой жаркий день сменился прохладным вечером, казалась столь яге естественной и уместной для этого города, как устойчивость погоды, долготерпение изо дня в день распаляемой солнцем земли. Не зажигая света, они провели остаток вечера за столом. По мере того как темнота, выползая из углов, заполняла пространство, стены расступались, и от этого комната становилась все больше, постепенно сливаясь с надвигающейся на город ночью.
Дорога до маленького домика в районе Чигитай-Актепы заняла не меньше часа. Они шли под редкими звездами по дороге, казавшейся гостю незнакомой. Но это была все та же дорога вдоль арыка и мимо эпидемстанции, только вечер изменил очертания предметов. Домов за деревьями почти не было видно, как и арыка. Его присутствие угадывалось по шуму воды.
Их встретила собака и молча проводила до крыльца. Днем она отлеживалась в тени, не подавая признаков жизни, а теперь, лениво виляя хвостом, то и дело оборачиваясь, бежала впереди, точно радушный хозяин, заждавшийся поздних гостей. Они разулись и вошли в дом.
Мать Абдурахмана встретила их громким возгласом. Они прошли в комнату, где с утра пили чай, Абдурахман зажег свет и вышел. Занавеска на двери чуть пошевелилась, то ли испугавшись яркой вспышки, то ли колеблемая легким дуновением ветра из раскрытого окна. Освещенная комната казалась теперь особенно тесной и маленькой. Стали заметны потертости стены там, где она была прикрыта ковром, выбоины в штукатурке, покосившаяся дверная рама.
Всматриваясь в темноту за окном, гость различил какое-то движение в глубине сада и решил, что это, должно быть, отец Абдурахмана возится по хозяйству.
Где-то верещали цикады. За стеной слышался громкий разговор. Голоса становились все громче. Их было три или четыре, во в основном выделялись два: один из них принадлежал Абдурахману, другой — его матери. Гость, не понимая смысла незнакомых слов, уловил тревогу в интонациях, и, чем дальше, тем очевиднее проявлялась она. Голос Абдурахмана не мог противостоять голосу матери ни по силе, ни по напряженности — голосу, который, не встретив преграды, достиг наивысшей силы, вышел за пределы комнаты и заполнил весь дом.
Вскоре гость уже ничего не мог разобрать, кроме плача, причитаний и пронзительных выкриков сквозь слезы. Пораженный, не зная, как себя вести, он застыл в неловкой позе, боясь пошевелиться.
В комнату вошел Абдурахман. У него был расстроенный, какой-то ощипанный вид.
— Что случилось? — испуганно спросил гость.
Абдурахман печально махнул рукой.
— Как им объяснишь? Что они понимают? Когда Абдулахат получил квартиру, мать говорила: чем ты хуже его? Когда я получил квартиру, она говорит: зачем ты хочешь нас бросить? Если тебе тесно, строй рядом дом. Легко сказать — строй дом… Ты нас, говорит, опозоришь. Покизу замуж, говорит, никто не возьмет. Люди скажут: раз ушел человек из дому, значит, плохие у него родители. От хороших разве уходят? А сад? А наш дом? Я говорю: поедете со мной. Зачем, говорит, мы поедем в эту каменную коробку. Чем тебе плохо здесь? Поди объясни ей, что сорока лучшим специалистам Ташкента дают эти квартиры. Самым достойным, представляешь? Что я должен — отказаться, что ли? Ты, говорит, хочешь убить меня на старости лет. Сначала ты учился, потом тоже учился. Теперь, когда на ноги встал, хочешь уйти от нас. Хоть ты им скажи. Может быть, тебя они послушают.
— Да, — сказал гость, — конечно, скажу, — и, не зная, что, собственно, ему следует говорить, следом за Абдурахманом отправился в соседнюю комнату.
— Вот, — сказал Абдурахман, обращаясь к заплаканным женщинам, — он вам скажет.
— Да, — сказал гость, — действительно, видите ли…
При этих словах лицо матери скривилось. Она плакала не таясь. Дилбар тоже плакала, едва слышно всхлипывая. Ей было жаль и мать, и Абдурахмана, и гостя, который не знал, как ему следует вести себя в подобном случае. Всхлипывая, она в то же время с надеждой посматривала то на Абдурахмана, то на гостя, точно ожидая от него новых слов, что заставили бы успокоиться мать и вернуть им с Абдурахманом едва обретенный и тут же потерянный новый дом, который она уже по-своему любила.
— Вы не правы, — сказал наконец гость. — это такое счастье… — Но его слова заглушил нестройный хор женских голосов.
Они вернулись в комнату, окно которой выходило в сад. Ночной сад жил тихой жизнью, обособленной от жизни обитателей маленького дома. Измученные дневным жаром, деревья пребывали в покое, и размеренные движения едва угадываемой белой фигуры отца усиливали ощущение мира и прохлады. Гость взглянул на Абдурахмана. Тот сидел за столом, упершись подбородком в кулак правой руки, и сосредоточенно о чем-то думал.
— Ты не расстраивайся, — сказал ему гость, — все уладится.
— Как уладится? — отвечал Абдурахман. — Разве им объяснишь? Я понимаю, ты понимаешь, а мать не понимает. Что с этим сделаешь? Она растила всех нас, детей. Если я брошу ее, мой сын меня тоже когда-нибудь бросит. Узбек не бросает своих родителей. Вот и решай, как тут быть… Мирхабиб, чой! — крикнул он, и за дверью послышался мелкий перестук босых мальчишеских ног.
ОБ АВТОРЕ
Александр Русов. Родился в 1941 году в Астрахани. Окончил Московский химико-технологический институт имени Д. И. Менделеева. Кандидат химических наук, старший научный сотрудник. Имеет около пятидесяти научных статей и авторских свидетельств в области химии. Рассказ «Новый дом Абдурахмана» — первая литературная публикация автора. В настоящее время работает над повестью «Судья» и книгой очерков «Опыты путешествий».
Приключенческая повесть
Рис. А. Скородумова
О таинственной «серебряной» горе на Чукотке известно более трехсот лет. И все эти годы группами и в одиночку люди искали Пилахуэрти Нейку — «нетающую мягкую гору», но чукотское серебро оставалось недоступным.
Эти неудачи породили разные толки. Одни помещали эту гору в район Золотого хребта на восточном побережье полуострова, другие — в омолонскую тайгу, ближе к устью реки Колымы. А иные, отчаявшиеся, утверждали, что находится она вовсе не на Чукотке, а в Якутии, на Индигирке, и ссылались при этом на то, что там найдено серебро. Достоверные сведения, добытые русскими землепроходцами три столетня назад, обросли вымыслами, предположениями и слухами, превратились в легенду.
Кое-где упоминается о том, что загадочная гора находится на речке Поповде, названной так в честь казачьего сотника Попова. Лицо это реальное. Он побывал на Чукотке в годы продвижения русских землепроходцев вслед за М. Стадухиным, С. Дежневым, С. Моторой на восток, за реку Колыму.
В одном из чукотских вариантов легенды о «загадочно не тающей мягкой горе» она, как и речка, на которой находится, называется Поповдой. Якобы сотнику Попову удалось ее отыскать, но в Нижнеколымский острог он не вернулся.
До сих пор вопрос о существовании крупного месторождения серебра на Чукотском полуострове вызывает горячие споры среди люден самых разных профессий.
Возможно, более тщательное изучение документов по истории географических открытий на Чукотке — а изучены они еще недостаточно полно — позволит получить точные сведения о горе Пилахуэрти Ненка.
В час, когда на черном тундровом озере трижды прокричала чернозобая гагара и с Пресного моря[2] пришел туман, шаман Рырка с родниками ударил по казачьему лагерю. Тридцать тугих луков из лиственничной крени пустили на волю стрелы с костяными жалами из моржового зуба. Без крика пал на мохнатую кочку караульный с шаманьей стрелой в затылке. И, угадав в этом добрый знак духов, и оставив страх на том месте, где прятались, бросились шаманьи люди на полотняный шатер, потрясая короткими копьями.
Но обманули прошлой ночью Рырку духи, не сказали про то, что не посмотрит на этот раз ему в лицо удача. Шаман хитер, а духи неверны и коварны. Нашли они в тундре нового хозяина, а старого решили сгубить, боясь его гнева и мести.
И снова прокричала на озере гагара. По ее зову белый туман прижался к земле и теплый дождь, мелкий, как истертый пургой снег, посыпался на тундру.
Ухнуло в белом разливе, словно Злой Дух Мороза расколол синюю наледь на великой реке Колыме, и два шаманьих прислужника покатились по земле.
— Коккой![3] Назад, назад! — закричал Тыко, шаманий сын. — Огнивные таньги[4] сговорились с духами.
Страх обуял нападающих, и они повернули спины к шатру и побежали по тундре, сами не зная куда. Злые духи, затаившиеся до поры в каждой кочке и в каждом камне, смеялись над ними: отбирали копья, луки, хватали за ноги, толкали в спину, валили на землю.
Вмиг стало тихо и пусто окрест. Первым выскочил из шатра Федор Попов — атаман, за ним казаки. Пищаль дымилась в его руках, борода бурьяном разлохматилась. Ватажники обступили атамана, выставив во все стороны копья на длинных ратовищах. «Каменные мужики» — ламуты — позади стали. Глаза тревожно бегают, ноздри раздуваются.
Старший из них, Аун, травку блеклую ногами потоптав, крикнул что-то, в туман бросился. Казаки за ним, туда, где стойбище Рырки пряталось.
Раздвинулся туман, словно полынья на Пресном море. Кричали бабы шаманьего рода, бестолково бегая меж яранг, тащили в мешках из оленьих шкур детей, утварь.
Оглядывался по сторонам Попов, искал глазами шамана, но в стойбище были только бабы. Нападавшие же пропали в тундре. Он перевел дух.
Казаки да ламуты звали разбегавшихся баб, останавливали, совестили их.
— Погодь, казаки! Остановись! — закричал зычно Федор. Его услышали, стали собираться в кучу.
— Казаки, Рырку призвать надо!
— Где его в этой распроклятой тундре сыщешь? — угрюмо отозвался Шолох. — Во-о-он она какая… — Он тоскливо оглянулся окрест. Всем видно стало: боится старый тундры.
Туман ушел в ту сторону, куда осенью гуси-лебеди улетают. Низкий уступ открылся — берег Пресного моря. Ветер приносил оттуда запах тающего льда. Тихо в тундре, светло. Вещие птицы гагары спят на черной воде. За полночь ушло время, скоро солнцу всходить.
— К оленям иди, — заглядывая в глаза атаману, сказал Аун. — Шаман сам вернется.
— Добро, — решил Попов.
Очень нужен был ему Рырка. Боялся Федор, что ударится тот в бега.
Четверо казаков вместе с атаманом да пятеро ламутов — в-се-го-то людишек служилых. Как ни хоронились, опасаясь коварства шамана, как ни старались дойти — тундра многих сгубила.
Горько было Попову. Закручинился атаман, да виду не подал. Решил: каждому своя доля на роду написана. Вздохнул, сокрушенно покачал головой и тихим голосом сказал:
— Помянем товарыщев.
Стойбище не дышало. Бабы шаманьи в яранги забились, и все стихло.
Пошли ватажники на сухой холм, что близ самого моря. Ножами да обломками оленьих рогов выскребли широкую яму до самого вечного льда.
Солнышко вышло из-за тундры. Ни зари алой, ни облаков, небо даже цвета не изменило — чужое холодное солнце, чужая земля.
Почудилось государеву человеку Федору Попову, что и на Руси-то он никогда не жил, и росы зоревой, утренней не видел. Приснилась просто она ему, а когда — забыл. Сроду лежала вокруг полуношная земля, да тундра мокрая, да лед, да студеные ветры выли…
Прикрыл Попов глаза. Уложат сейчас мертвых товарыщев в стылую землю, укроют шкурьем, засыплют, и будет выситься над ними крест из белых плавниковых лесин, пока не изгрызет его гнилью сырой и едкий туман с Пресного моря. И слезу по ним никто не уронит, потому как близкие души на Руси, далеко. Женки, что в Нижнеколымском острожке остались, не закричат. Тугие они на слезу, каменные.
Первым, по обычаю русскому, бросил атаман в яму горсть земли и стоял, хмуря черные брови, глядел, как, молча, пряча глаза друг от друга, сыплют землю остальные, как крест сколачивают деревянными клиньями. Знал, о чем думают ватажники, потому как дума у них у всех одна: зароют вот так однажды каждого. Ведь грех на любом из них есть, а идти надобно. На Москве прозвище им — «воровские людишки», и дыба им есть в тайном приказе, ежели грех не изымут. Колымская же землица всех принимает, и в острожке перед воеводой не по каждому случаю приходится шапку ломать.
Поглядел атаман на могильный холм миг-другой и пошел к берегу. Ему все нипочем. Он — государев человек, царевы дела справляет. Важные дела. Главнее, чем прииск новой землицы да сбор ясашный.
Ватажники все так же молча за Федором потянулись. Да и о чем говорить? С той поры, как лебеди на Стадухинскую протоку с теплых мест вернулись, вместе они по тундре мыкаются. Оттого слова истерлись, ровно пятаки. Одно ведают: быть здесь надо скопом, тогда живы останутся. Разойтись никак нельзя: по одному припадешь, и песцы кости белые растащат по буграм.
У шатра из мелкого плавника костер набросали. Стали уху варить на гнилой тундровой воде из тупорылых чиров, пойманных в ближнем озере.
Умостился на бревне атаман, в огонь смотрит. Тревожно ему, что кручину углядел у ватажников. Ну, как решат повернуть вспять? Загибнет тогда дело. Кликнул негромко;
— Дедко.
Шолох покряхтывая присел рядом.
— Звал, атаман?
Федор не вдруг ответил, будто в огненных языках костра неведомое другим усмотрел.
— Что делать будем, дедко?
Шолох поскреб бороду, заглянул в атаманьи глаза, сверяя его думы со своими, а когда не увидел страха в лице, сказал неохотно:
— Ты правильно велел не трогать людей. Для дела же Рырка-шаман нужен. Он один к серебру дорогу ведает. Аунка дело предложил: оленье стадо окарауливать до поры надобно. Шаман сам придет. А коль нет, может, у других вести прознаем.
Видел Попов, прислушиваются ватажники к его разговору. Того ради и речь завел, чтоб искру заронить, чтоб не дать духом пасть. Пусть что угодно думают, лишь бы не кинули дело, не ушли от него на полпути обратно в острог. За гору серебряную живот положить был готов.
— Расскажи, дедко, еще раз, как все было, — сказал ласково.
Прищурился дед на солнце, кашлянул, словно песнь петь собрался.
— В семь тыщ сто сорок пятом году[5] от сотворения мира вернулся в Якутский острог Елисейка Буза с ватагой вольных людей из-за реки Яны. Соболя они тогда упромыслили богато да новых людей там нашли — юкагири прозываются. И ласковы к Елисейке те новые людишки были.
Видели казаки у юкагирей серебряные бусы, да браслеты, да подвески у ихних баб разные. Но не захотели те заповедное место сказать, где копают они серебро. Тогда Елисейка в аманаты шамана Билгея увел. Тот в остроге показал, что серебро они берут на полуношник от реки Собачьей[6], а где точно — не открылся.
В скором времени Елисейкиными следами Постничка Иванов побежал. За Большой камень ушел он и тоже видал серебро у ламутов. Лаврушка Кайгородец с Ивашкой Ерастовым, государевым человеком, для прииску серебра тош ходили, да с пустыми руками воротились. Аманат шаман Пороча указал, что за рекой Ковымою есть река Нелога, в Пресное море впадающая. На ней, где течение близко к морю подходит, стоит утес с рудою серебряною. А еще сказал Пороча, что берет начало свое Нелога там, где река Чундон. Ныне Чундон-река Малым Анюем прозывается. На Чундоне живут, как и на Собачьей, юкагири. В верховьях же рожи у людей писаны. Торгуют эти люди серебряной рудой с племенем наттов. Якутский князец Шенкодей подтвердил сказку Порочи.
Сам я был в приказе, когда шаман говорил, сам его слова слышал. Говорил Пороча, что висит-де серебро из того яру соплями и юкагири в сосульки стрелы пускают.
По указке воеводы для прииска серебра ходил я с малой ватагой в обсказанные места, да без пользы. Какая река за Ковымой — Нелога? По всему Анюю Малому прошел, а никто указать не мог.
На обратном пути пропали людишки. Я да Павлушка Бес в острог вернулись. Павлушка в скорости цингою помер. Почитай, тридцать годков с той поры прошло. Охочие люди не раз в походы хаживали, да ничего не нашли. Забросили это дело, особливо как Семейка Дежнев да Стадухип с Моторой реку Анадырь нашли, соболей да рыбий зуб[7] в государеву казну давать стали.
Шолох замолчал, вздохнул. В медном котле с ухой жир плавал, рыба белые глаза удивленно выпучила на казаков. Дед достал из-за пазухи кису, бросил в уху щепоть крупной серой соли.
— Есть пора, — сказал он. — Что зря сказывать. Кабы Рырка-шаман с добром к нам пришел… Он ведает то серебро. Видали, сколь много у его баб узорочья разного?
— А ты сам-то в серебряную гору веришь? — блестя глазами спросил скуластый большеротый Теря, самый молодой из ватаги, сын анюйщика[8] и ламутки.
— Я-то? — переспросил Шолох. — Кабы не верил, с вами не пошел бы.
Попов понял: пришла пора. Вскинул голову, обвел всех глазами.
— Что делать будем, люди вольные? Повернем ли назад без чести, без серебра и славы али дальше пойдем?
— Айда домой, — сказал Аунка. — Олешки есть, уйдем отсюда.
Другие молчали. Про уху все забыли. Знобко стало атаману. А ну как послушаются ламута? Но враз успокоился: нет, назад не повернут, потому что никто в остроге не ждет их. Лето проходит. Рыбалка кончилась. Линная птица по озерам да протокам на крыло встает. Каждого, кто вернется сейчас в Нижнеколымск, голодная зима ждет, а может, и смерть.
Колымские вольные людишки, как олени, и зимой и летом на подножном корму, даром что многие на государственной службе числятся. Что упромыслят, то и их.
— Замахнулись, так рубить будем, — сказал Анкудин, сутулый худой мужик с длинными руками, из одних жил повитых.
Солнце светит ярко. Льды в Пресном море ветром к берегу прибило. Они белые и желтые — каждая льдина что медвежья шкура.
В тундре, у окоема, черная точка показалась. Федор над глазами ладонь вскинул. То возвращается один из ламутов. Проворно бежит по тундре, ставя ноги в облезлых оленьих торбасах меж кочек и брызгая ледяной болотной водой в стороны. А прибежал — дышит ровно, без сбою, только лоб и острые скулы бисером блестят.
— Хорошо, атаман, — сказал ламут, — стадо собрали.
— Добро, — отозвался Попов и, оглянувшись на стойбище и улыбнувшись своим мыслям, добавил — Пошли, казаки. Яранги смотреть будем.
Он шел впереди, неторопливо. Рядом, стараясь идти также широко, поспешал Теря. Горбились рыжие кочки, мешали. Атаман большой, широкий в кости, как матерый зверь, а Теря что осенний теленок близ ездового оленя. Вел ватажников атаман к самой большой яранге — шамана Рырки.
У входа помешкал, откинул шкуру, вошел. Казаки следом ступили. Сквозь верхнее отверстие падал солнечный свет. Приглядевшись, различил Федор три полога[9]. Посреди яранги у слабо тлеющего костерка сидела старуха в спущенном до пояса кернере.
— Эттик, — сказал атаман. — Здравствуй.
Старуха молчала, шевеля палочкой угли в костре.
— Эттик, — громче повторил Попов.
Старуха медленно подняла голову. Ни страха, ни интереса в ее глазах.
Попов шагнул мимо нее и откинул край самого большого полога. Кто-то метнулся в глубину, затаился.
— Выходи, — по-чукотски приказал Федор.
Качнулись шкуры, и из полога выползла на коленях маленькая фигура, вся в мехах, с плотно зажмуренными глазами.
Атаман наклонился, взял за плечи, поставил на ноги. И хотя в яранге плавал дымный сумрак, угадал Федор сразу — баба. Попытался повернуть лицом к свету и не смог. Гибкое тело извивалось в руках.
— Кто такая?
Баба молчала. И тогда Федор толкнул ее от себя на груду оленьих шкур.
— Говори!
Она заговорила резко, отрывисто.
— Я младшая жена Рыркп.
— А кто эта старая нерпа, что сидит у очага?
— Старшая жена.
— Где шаман?
— Не знаю. Ты злой дух, ты все должен знать сам. — Баба втянула голову в плечи, сжалась в комок.
Попов засмеялся ласково. В тот же миг увидел, что сквозь сощуренные глаза следит за ним шаманья женка.
— Кто сказал тебе, глупая, что я злой дух? Разве ты не видишь, что у меня две ноги, две руки, одна голова? Человек я, как и ты.
— Откуда тогда ты знаешь наш язык? — продолжала пытать она.
— Кто долго живет в тундре, тот умеет говорить словами ее людей.
— Не знаю…
Заметно успокаивалась баба. Видела она, что не стал бы разговаривать с ней дух, а просто забрал бы ее сердце и печень.
— Мы пришли в ярангу как гости, а эта старая росомаха, — Попов указал на старуху, — забыла законы гостеприимства.
Баба помолчала, завозилась на шкурах.
— Что я должна сделать?
— Приготовишь нам пищу. Духи не едят, и ты убедишься, что мы люди.
— Вы ели свою пищу там, на берегу.
Попов понял: следили за ними из яранг десятки настороженных, испуганных глаз.
— Мы ели рыбу, — сказал он. — Разве эта еда достойна настоящего человека? Разве его желудок не просит куска нежной оленины?
— Не знаю… — снова отозвалась баба, но со шкур поднялась, принесла откуда-то медный котел с водой, скупо подбросила в костер плавника.
Привычная работа еще больше успокоила ее, и она уже с интересом смотрела на ватажников. В узких глазах любопытство вспыхивало искорками, пухлые щеки окрасились в маков цвет.
— Где твой муж? — спросил Федор, следя за бабой и кусая пересохшие губы острыми, как у лисы, зубами.
— Разве жена знает, куда лежит в тундре путь воина?
— Разве Рырка воин? Он трусливый песец, — гневно сказал Попов.
Баба промолчала, только движения ее стали проворнее. Федор отвернулся и долго смотрел, как по закопченному днищу котла снуют языки пламени.
— Ты пойдешь в тундру и позовешь Рырку. Говорить станешь, что таньг просил его вернуться. Я не собирался никого зорить. Если же он боится, гости уйдут от него. Твои уши слышали мои слова? Так пусть твой язык не соврет, когда ты увидишь шамана.
— Рырка не вернется. Он скорее уйдет к верхним людям.
— Вернется, — уверенно сказал атаман. — Рырка жадный. Он шаман. Ему плохо будет у верхних людей. Чавчу[10] без нарты и упряжки нечего делать на небе, а он и оленей имать разучился. Другие оленей ему пасут.
— Так ему и скажет мой язык.
Еще одна ночь прошла — светлая, словно день. Солнце нырнуло в море, да скоро снова показало красную спину. Первым в стойбище воротился работный мужик Эйгели. Разговаривать с ним сразу Попов никому не велел. Первым делом шаманья женка самого жирного мяса для него сварила.
Эйгели, оробевший было, оживился, лестные слова атаману сказал:
— Теперь я верю, что ты не дух. Разве келе стал бы заботиться о желудке человека? И убивать ты меня не станешь. Иначе зачем тебе набивать мой живот мясом?
— Кто ты? — спросил Попов.
— Я пурэл из племени анадырских коряков. Восемь зим прошло, как взял меня в плен Рырка. Теперь я пасу его оленей.
— У тебя есть яранга, жена?
— Разве рабу дают ярангу? — грустно спросил Эйгели. — А когда нет яранги, ни одна женщина не согласится сидеть вместе у чужого очага. Шаман дает мне одежду и еду.
— Почему не пришел шаман?
— Он ходит совсем близко, — сказал Эйгели. — Но он боится тебя. Духи покинули его.
— Эйгели, ты наелся? — спросил Федор.
— Да, таньг.
— Эйгели жил в яранге Рырки, — не сводя с него глаз сказал атаман. — Он знает, где шаман берет серебро.
— Ко-о-о, — коряк испуганно отвернулся. — Рырка никому не говорил.
— Ты пойдешь и позовешь шамана. Если сумеешь его привести, я подарю тебе нож.
Морщины зашевелились на лице Эйгели, поползли, собрались у глаз в куропачью лапку.
— Я все сделаю, таньг, как велишь. Я тоже хочу быть человеком.
Попов усмехнулся.
— Хорошо. Но если обманешь, твоя душа никогда не попадет к верхним людям и не узнает сытой жизни.
Эйгели поспешно закивал, заерзал тощим задом на шкурах. В зрачках мелькнули огоньки.
— Хочу сказать тебе, таньг. Сегодня будет пурга. Рырка долго просил об этом злого Духа Холодных Ветров, и он обещал. Глаза мои видели, уши мои слышали.
— В небе большое солнце, — возразил Федор.
— Солнце прячется, когда хотят этого духи.
Эйгели ушел, выгнув дугой спину и поколачивая по коленям длинными руками. Попов долго смотрел, как мелькает его фигура среди рыжих кочек, пока не исчезла она у синеющих вдали сопок.
Рядом со стойбищем по низкой сырой тундре бродили олешки, и не было им числа. Богат Рырка, силен.
С сомнением посмотрел атаман на небо, думая про слова Эйгели. Редкие сизые тучки ходили по небу; над морем, над белыми льдами, как чад от пожарища, вставал черный туман.
— Теря! — крикнул Попов. — Беги в стадо. Скажи Аунке: пурга будет.
— С чего бы? — удивился парень.
— Беги, — хмурясь повторил Попов. — Коль говорю — знать, ведаю.
Теря убоялся спорить. К стаду пошел неспешно, не веря словам атамановым.
К ночи и взаправду пурга пришла с Пресного моря. Шаманья яранга бубном гудела, высокие жерди скрипели, совсем как живые деревья в чаще. Казаки сидели над костром, варили оленину. То ли от сумрака, что объял землю, то ли от того, что ветер брошенной собакой выл, смурно на душе у каждого было, зыбко.
Старый Шолох в шкуры кутался — все мерз — и тихо ругался. Жутко, когда среди лета пурга приходит, с моря летит крупный, мокрый и соленый снег. Греться стал дедко словами.
— Отыщем серебро — пойду на Русь. Открою в Китай-городе лавку, стану персиянскими шелками торговать.
— Сколько ты по свету ходишь, дедко, за своим богатством? — спросил Теря, отворачивая от дыма лицо и вытирая заслезившиеся глаза.
Шолох покачал белой головой, пошевелил вялыми губами, в задумчивости нахмурил кустистые брови:
— Давно, отрок, давно. Твои годки мне стукнули, когда со служивыми людьми встречь солнца я двинул. А сколько прошло, так уж и со счета сбился. Да и пошто считать? Един бог за нас все знает.
— Пошто ж не везло тебе, дедко? Эко сколько годов минуло…
— Удачи не было, везения.
— А вдруг и ныне не будет?
Шолох с суеверным страхом на Терю покосился.
— Па все воля божья. Только не должно так выйти. Мне видение допреж нынешнего похода было. Явился ангел с лицом чукочьим, в горностаях да в черных лисицах, над кудрями свет красный, и сказал мне слова такие: «Иди туда, сам знаешь куда. Найдешь то, сам знаешь што».
— То сатана тебе являлся, — усмехнулся Анкудин. — Не к богатству он путь тебе указал, а в преисподнюю.
— За что ж меня туда?
— А будто ты мало православных обижал?
— А ты меньше?
— Доводилось. — Анкудин отвернулся в сторону, лицо в тень спрятал.
— Вот вернусь на Москву — лавку открою, — снова сказал Шолох. Не хотелось ему вести серьезных разговоров с ругателем Анкудпнкой. Душу бы погреть думкой заветной, боль из старого тела хоть ненадолго прогнать. — А то пирогами и шанежками торговать зачну. Едал пироги с убоиной? — спросил у Тери.
— Н-е-е-е. Я хлеб всего два раза в жизни пробовал.
— И я запамятовал, какой он, хлебушко.
Дед Шолох вздохнул, сглотнул липкую слюну, беззубыми деснами пошамкал. Потом сказал:
— А хошь, Теря, возьму я тебя на Москву. Вместе жить станем. Див разных насмотришься. Бояре толстопузые там в кафтанах, золотом шитых, да в шапках горлатых по улицам ездят. А народу — что лииного гуся в ковымских протоках.
Теря подумал, покрутил неуверенно головой. По скуластому лицу его с плоским носом бродили отсветы костра, и было оно чужим, каменно серьезным.
— Не, дедко, ты уж один на Русь свою иди. Бог с ними, с дивами разными. Мне здесь жить нравится. Дай матку как бросишь? Она у меня старая.
И, глядя на него из-под прищуренных век, подумал Попов, что никогда и никуда не уйдет из этих краев Теря— сын ламутки. Даже кровинка русская, что примешана в нем, не потянет. Каждая птица свою землю знает, а в другие края только гостить летит.
Шолох вздохнул на Терины слова, покосился на задремавшего Анкудина и снова завел песню про богатство.
Сквозь дрему слышал еще Федор, как рассказывал старик про камку да камни самоцветы, про жемчуг, что персицкие торговые люди в Москву везут по Волге-реке. А Волга-река огромная, поболе Ковымы, и рыба в ней дивная водится. А Теря все выспрашивал, на кого она более похожа: на чира ли, на муксуна ли, на нельму ли, на гольца ли?
И еще, засыпая, тяжко думал атаман про то, что здесь, на краю земли, года идут медленно и незаметно, как лед в Пресном море истаивает. Быть удаче или нет от того зависит, в какую сторону ветер крылья поворотит.
Крепко спали ватажники, когда услыхал караульщик Анкудин потаенный шорох за оленьими шкурами. Тихо дотронулся он во тьме до лица атамана, прикрывая его рот ладонью. Тот быстро и также тихо проснулся. Долго оба молчали, сжимая рукоятки ножей.
— Войди в ярангу, бродящий в пурге, — крикнул Попов.
За шкурами тишь, только ветер, злой ветер зимы, ходит по летней тундре, швыряя на ярангу мокрый снег. Потом сквозь вой ветра послышался неуверенный голос:
— Эттик.
— Эттик, — отозвался атаман.
Шкура, закрывающая вход, приподнялась. Первым ворвался в ярангу ветер, вздул пламя в затухавшем костре, закачал его, прижал к земле. Оттого на миг стало еще темнее, совсем как ночью.
Кто-то черный ползал у входа, лез в ярангу на коленях.
— Вот и пришел ты… — мирным голосом проговорил Попов. Чуял спиной: проснулись дед Шолох, Теря. Лежат, не шевелятся, чуткие, словно в засаде, ратовища копий в ладонях зажаты.
Упала за вошедшим шкура. Ветер остался на воле, не пошел в темную дымную ярангу, и костер ожил, поднял с земли длинные красные пальцы. Сразу стало светло.
Увидели ватажники шамана Рырку — большого, костлявого. Был он в нижней пыжиковой кухлянке; прямые волосы падали на низкий лоб. Волосы были седые, снежные, а в глазах, черных, раскосых, — два костра ненависти.
По атаманьему знаку Анкудин бросился к выходу, копьем его загородил. Шаман будто ничего и не заметил, только вдруг затянул хрипло и длинно: «А-а-а-а-а!» — потом пал на шкуру и стал кататься по яранге. Ватажники, удивленные, сидели не шевелясь.
Рырка подкатился к костру и вдруг сел, поджав под себя ноги, и сделался похожим на татарина с Дикого поля. Тонкогубый рот сжат плотно, грудь высоко вздымается, по лицу вода бежала — таял набившийся в волосы снег.
— Чего тебе надо, таньг? — спросил он тихим голосом.
— Разве я не говорил тебе об этом много ночей? Разве мои слова — вода в ручье? Почему ты снова спрашиваешь?
Рырка выслушал слова гневные, глазами сверкнул, видимо, угадал атаманьи мысли.
— Я хорошо помню твои речи. Ты получишь Нетающий Лед, но за это уйдешь из тундры.
И, еще больше радуясь сердцем удаче, сказал Федор громким голосом:
— Я посланец Солнечного владыки — русского царя.
— Люди тундры не видели Солнечного владыку, но они знают меня… — уклончиво сказал шаман и покорно опустил голову, не решаясь спорить с Поповым.
Обнадеженный речью Рырки, Попов произнес:
— Покажи гостям Пилахуэрти Нейку.
Рырка не дрогнул лицом, стал тихо раскачиваться телом, бормоча что-то.
Пурга ходила вокруг яранги, слушала слова Рырки, посылала быстрый ветер в тундру рассказать новость горбатым кочкам, черным озерам, линным гусям в низкой осоке, песцам с отвисшими от обжорства животами. «Смирился шаман, покорился Рырка. Ры-р-к-а-а, — выл ветер. — Поведет по тундре шаман таньгов к Краю Лесов, туда, где лиственницы кренятся над болотами, где красные лисы узоры плетут, отыскивая куропаточьи следы. Поведет он таньгов тогда, когда мороз дохнет на иголки лиственничные и сделает их красными, желтыми, золотыми. В той лесной стороне стоит гора Пилахуэрти Нейка[11]. Скоро это время наступит, совсем скоро, потому что коротко гостит в тундре тепло и у гусей уже растет блестящее сизое перо, сизое, как осенний ветер с Пресного моря. За гусями, подбирая их перья, станет кочевать шаман с олешками. Длинна дорога, трудна дорога, и нигде она не кончается, как не кончается тундра. Все бывает, все бывает, все… Кочки желтые про то знают, пушица торопливая знает, черноголовая гусиная трава тоже. Одни олени глупые ничего знать не хотят, потому что за них люди думают, куда им идти».
Пятьдесят раз всходило над тундрой солнце, каждый раз все дольше оставаясь за окоемом. Уже ночь нашла дорогу на чукотскую землю, становилась она чернее и гуще. Линная птица давно на крыло встала, а молодые черные морянки громко, визгливо спорили, как торговки на базаре, и летели к гусям на тундровые озера глотать игольчатый прозрачный лед заберегов. Реки сделались хмурыми, темными, бежали к морю лениво, густо, и оттого камни на их дне становились черными. Рыба в ямах табунилась, ходила по кругу, скручивая воду в тугие жгуты. Хариусы с верховьев скатывались, ко дну жались, ленивые и сытые. Тундра ждала зиму.
Прижились на стойбище казаки. Бабы им чукочью одежонку справили — кукашки, порты меховые, торбаса на щетках да чажи собачьи. Отъелись ватажники, а покоя нет. Скорее туда, к Краю Лесов, где гора заветная Пилахуэрти Нейка глаз веселит, где конец дороге и где каждый получит то, за чем шел. Только Анкудинка затосковал, во след журавлям красноголовым смотрел подолгу, перья, уроненные перелетной птицей, средь бурых кочек собирал, лицо встречь ветру поворачивал. Попов с шамана глаз не спускал, следил сторожко: не удумал ли чего Рырка, не плетет ли тайно силки крепкие?
Но дружелюбен Рырка. Смирный ходит. А что думает, неведомо: глаза холодные, лицо что твой заветренный камень. Ночами подолгу у костра сидит в чоттагине[12], порой продымленный моржовый желудок размочит, на обруч натянет, начнет греть ярар[13] у костра, пробует звонкость, постукивая тонкой палочкой из китового уса. Сначала тихо, потом громче, и вот уже рокочет ярар, оторопь берет ватажников. Чудится им: ходит, бродит кто-то по тундре, страшный, лохматый, с большущими черными глазищами. Его боятся люди. Прячутся по ярангам. Всех к земле пригнул шаман.
Пришел однажды поутру Попов к шаману, спросил сурово и коротко:
— Скоро кочевать будем?
— Скоро, — сказал Рырка.
Льстить стал Федор, нетерпение одолевало.
— Покажешь гору с Нетающим Льдом, дам тебе ножей железных две руки, наконечников каленых для стрел столько, сколько у тебя пальцев на руках и ногах. Только давай скорее кочевать.
— Разве тебе худо живется? — спросил шаман. — У тебя есть яранга и много еды. Чего еще нужно настоящему человеку, если у него есть тепло и еда?
Федор отвел глаза, потом в упор посмотрел на Рырку.
— Я уйду, как только ты укажешь гору, где лежит Нетающий Лед.
— Хорошо, — сказал шаман и больше слова не проронил, а стал смотреть, как шила оленьими жилами старшая жена новый зимний полог.
— Скоро, скоро будем кочевать.
Вернулся Федор в ярангу, где ватажники жили, успокоенный. Теря от огнива пламя яркое вздувал в жирнике. Смрадным духом прогорклого нерпичьего жира потянуло. В пологе головой к входу лежал дед Шолох, кашлял мокро, словно по болоту шел: «Чавк, чавк, чавк».
— Плохо тебе, дедко?
— Плохо. Стерплю. Шамана торопи. Чего тянет?
— В скором времени обещает. Обнадежил.
— Дай-то бог, — истово сказал старик.
— Помрешь ты, дедка, — сказал Анкудин. — До дела государева далеко, а ты вишь какой…
— Ничего. Мне помирать нельзя. Ино зачем я на земле жил. зачем тыщи верст пеше да конно прошел? Богатство! На Русь вернуться надо. Не смотри, что я старый. Я, как своего добьюсь, так еще много годков протяну, и хворь меня не возьмет.
И снова в «тыщу первый раз» говорил Шолох про то, как жизнь на Руси начнет новую, как хоромы поставит.
— Пустое, дед! — возразил Анкудин. — Мне бы волюшку казачью да прощение за грехи ранешние. Я бы бабу себе взял — якутку али чухчу. Избу бы поставил в Нижнеколымске и зажил бы семьей. Баба бы мне детишек нарожала. И никого бы я не боялся. Главное — без страха жить, среди людей человеком ходить. Главнее богатства — воля!
Дед промолчал несогласно, потом хворь превозмог, спросил осторожно:
— Грех-то велик?
— Велик, — помедлив сказал Анкудин. — Мне на Русь путей нету.
— Сколько годков прошло? Может, и забыли про грехи твои?
Анкудин головой тряхнул, в землю кулаком, что гирей, ударил.
— Добро у нас забывают, кусок хлеба поданный, а зло копят, за пазуху складывают, как деньгу на черный день. Оттого и злоба меж людей ходит.
— И то верно, — согласился Шолох. — Ведомы мне люди.
Помолчали. Думу каждый свою думал. Баба Шаманова пришла. Села на корточки, на ватажников красивыми глазами уставилась, словно речи их понимала. Подумал Федор про казаков презрительно, что впустую они жизнь свою тратят, хотя разного желают. Только его служба смысл имеет, потому что она государева.
Потянул с себя кукашку, торбоса развязывать стал, собираясь спать, но тут вполз в ярангу Эйгели, сел на корточки, собрал вокруг глаз сухие желтые морщины:
— Большой день пришел. Рырка с духами разговаривать будет. — Глаза у Эйгели тревожно блеснули. — Люди говорят, что вернулись они к нему. Снова в большой силе шаман.
— Где, когда?
— В своей яранге. Скоро.
Сон у Попова пропал.
— Казаки, пошли! Послушаем да посмотрим.
— Не сразу приходите, — посоветовал Эйгели, — сперва я уйду. — Он помолчал, потом сказал, заглядывая в лицо атамана: — Стал я бояться Рырку. Коли люди правду говорят, что духи вернулись к нему, он про все узнает и прогонит меня в тундру без еды и одежды…
— Я защищу тебя, — возразил Попов. — У меня есть палка, далеко бросающая огонь.
— У тебя есть палка, далеко бросающая огонь, — согласился коряк. — Но кто знает, что могут сделать с ней духи, если захотят. У тебя сразу пропадет сила… Дай мне лучше железных крючьев для ловли рыбы.
— Добро, — важно сказал Федор. — Но ты их получишь вместе с ножом, когда придет время.
А когда уполз из яранги раб, проверил атаман висящий у пояса нож, другой в рукав кукашки спрятал — маленький и острый, на лету волос перережет.
— Пошли, казаки.
И все, как и Федор, оружие проверили. Копья-протазаны брать не стали. Бесполезны они там, где народу много. Лучший друг в драке тесной — нож да кулаки крепкие.
В шатер прошли смело, приветствуя людей по их закону.
Посреди чоттагина костер большой из толстых плавниковых бревен. Бревна белые, как рог олений, пролежавший под снегом много зим. Люди плотно сидели вокруг голые до пояса: жарко в яранге от человеческого дыхания и костра.
Шаман к самому огню придвинулся, лицо в ладони спрятал, кукашку не снял и оттого казался большим и лохматым, словно медведь спящий. Рядом с ним сын его Тыко ярар держит, тело все в буграх мышц, бронзовое и блестящее.
Рырка вдруг поднял лицо. Волосы без привычного ремешка на щеки упали, глаза как две норы глубокие, темные. Полез за пазуху, вытащил вязку малую сухих, сморщенных грибов.
Шолох тихо шепнул атаману:
— Мухоморы поганые колдун жрать будет. Их у анадырских юкагирей оленные чухчи на ровдугу да на лисиц черных выменивают.
Рырка отрывал от грибов мясистые кусочки и медленно жевал, ни на кого не глядя и лицом не меняясь. А когда съел их много, Тыко протянул ему большой долбленный из лиственничного нароста ковш, полный воды. Закинув высоко голову, шевеля большим, с гусиное яйцо, кадыком, осушил ковш Рырка.
Тихо в яранге. Молчат собравшиеся, терпеливо ждут, когда войдет в шамана дух «веселящего» гриба.
Рырка калачиком свернулся на шкурах, колени к подбородку подтянул. Костер затухал. Темнее и темнее в яранге. Угли малиново светятся, да робкие язычки разноцветные по ним, как по камням водяные струйки, бегают. Даже осенний ветер куда-то улетел. Тихо, как в первый день зимы.
И время шло непонятно — не то быстро, не то медленно. Казалось Федору, что давным-давно он здесь сидит, а потом — что совсем немного, будто только зашел.
Все тяжелее, все гуще воздух в яранге. Рырка стал оживать: то рука дернется, то нога, то шерсть на кукашке зашевелится, дыбом встанет, — значит, дрожь по телу прошла. И вдруг вскинул голову, — пена с губ к подбородку струйками. Тыко в костер неведомых трав кинул. Цветные огоньки по углям запрыгали, маленькие и быстрые, как пуночки.
Шаман рукой взмахнул, и исчезли они. Вместо цветных огоньков поднялось большое белое пламя и к руке потянулось. В яранге сделалось нестерпимо светло, будто солнце вошло. Большая резкая тень на шкурах шевелилась, ползала.
Ухнул шаман совой, загоготал белым гусем и встал на ноги. Кухлянка с него сама вдруг упала, сухое тело из костей и жил мелкими судорогами подергивалось. Почудилось Попову, что перья птичьи начали расти на том теле.
— Духи могучие, духи сильные! — закричал Рырка. — Я зову вас! Самый верный и сладкий дух «веселящего» гриба уже пришел ко мне из лесов пьяных, из-под пней гнилых! Он сказал мне, что пора звать вас!
Вмиг пламя в костре упало, прижалось к земле. Подступила тьма. Меж людей заходили странные крики, вздохи, скрежеты.
Схватил Рырка ярар, ударил в него что есть силы и мелкими шагами вокруг углей забегал. Уронил ладонь на рукоять ножа Федор, сжал крепко. Показалось, не люди сидят вокруг, а нечистая сила на шабаш собралась. При слабом свете костра увидел: Анкудин зло и растерянно ухмыляется, Теря робко вздыхает, Шолох беспокойно ерзает, крестится.
Вдруг засвистело на улице, и кто-то сильный по туго натянутым оленьим шкурам ударил, будто пурга пришла, и снова по яранге стоны да вой загуляли. Тыко во второй раз в костер травы кинул. Дым пошел пахучий, удушливый, и почудилось атаману, что бросили его ватажники и сидит он один в страшном месте. От мысли той в голове замутилось.
— Дух Зимы, Дух Пурги, Дух Ветра! Вы, прилетающие с Внешнего моря, укажите мне путь и время кочевки! Укажите мне места, богатые сладким ягелем, урочища, где не топчут свою тропу волки! За это я принесу вам в жертву самого черного оленя в моем стаде и окроплю закат его кровью.
— Ух! Ух! Ух! — трижды пронеслось над ярангой.
И ощутил Федор на лице дуновение ветра, словно большая птица рядом пролетела, бровей мягким крылом коснулась. Вся яранга наполнилась шелестом.
— Какомэй![14]—тихо вскрикивали в темноте невидимые соседи.
— Вы пришли! — бормотал шаман. — Я вижу вас, духи! Я говорю с вами! Я хочу, чтобы вы указали, как поступить с таньгами, которые хотят увидеть Пилахуэрти Нейку — загадочно не тающую гору!
Затаили дыхание все, кто был в яранге. Рырка кружился быстрее и быстрее, пока не упал лицом вниз, раскинув руки, и ярар сам укатился в полог и лег там на мягкие шкуры.
А сверху, через отверстие для дыма, вдруг посыпался тихий и крупный снег. Хрипло дышал разметавшийся на полу шаман. Он спал. До самого утра унесли его душу с собой духи. Покажут они ему путь кочевки, научат, как поступить с таньгами.
Выбрались меж тел, через чьи-то ноги на улицу ватажники. Что за диво? Тихо кругом, тепло. Сквозь низкие тучи смотрят редкие звезды, мелкие, как бисер, а снега нет. За тучами журавли курлыкают. Горько плачут красноголовые тундровые журавли.
— Ах ты, беда! — тихо молвил Шолох. — Тайные думы сказал шаман, объевшись мухоморного зелья. Смотреть за ним зело надобно.
Чья-то рука робко тронула атамана. Отскочил в сторону Федор, клинок из ножен вырвал. Тьма прошептала:
— Берегись, таньг! Беда идет!
И чтобы унять дрожь от слов этих, наотмашь, крепко ударил Попов темноту сжатым кулаком.
Утром долго сидел атаман в одиночестве. То гнев к нему приходил, то кручина. «Повороту назад нет и что впереди ждет? Кабы Рыркины мысли знать… Эйгели обмануть может — угодлив, больно корыстен».
Анкудин заглянул в ярангу, сказал осторожно:
— Худо, атаман, дела вершишь. Добра не жди.
— Молчи, — свирепея крикнул Попов. — Мне ведомо, как поступать!
Без робости глянул ему в лицо Анкудин, усмехнулся криво:
— Сердцем ты ослаб, атаман. Оттого слова непотребные на языке вертятся.
Сказал и ушел. Кликнул Попов Терю, велел в стадо сбегать, Аунку позвать для совета. Но мало вышло толку. Тоже все про беду твердил, уговаривал убрать хитрого шамана, олешек же его поделить. Худой совет, рабский.
После долгих дум решил: чему быть — того не миновать. Легче стало. Страха своего устыдился. Все же государев он человек, а не какой-нибудь гулящий и дело государево справляет, а потому живота своего жалеть неча.
Вышел из яранги, потянулся сильным телом, про баньку вспомнил, про веники березовые, что дошлые людишки с Омолона в Нижнеколымск сплавляют, вздохнул: «Когда такая благодать подвернется?» — и велел готовиться аргишить, в кочевку собираться вослед людям шаманьим.
На другой день из серых туч нежданно-негаданно снег на тундру пал, морозцем ядреным с моря потянуло, птица последняя с озер исчезла, ручьи и речки утихли, — «сало» поплыло по ним. Враз пришла зима.
Тронулся аргиш из полета упряжек в глубь чукочьей землицы, подальше от пург береговых. Легкие нарты словно лодки-ветки по белой воде побежали с волны на волну, с увала на увал. В каждую нарту по два быка впряжено. Быки ездовые — жирные, сильные. Белый пар из ноздрей, как от горячей воды.
Стадо вперед ушло. Аунка со своими мужиками-ламутами при нем жил. С шаманьим аргишем только ватажники ехали. В самый конец каравана пристроились, чтобы не застали их врасплох или еще какое зло не учинили. На остановках свою ярангу ладили поодаль от остальных. Велел Попов сторожкими быть.
Через тридцать дней кочевки, когда вот-вот должен был народиться молодой месяц, нагнала аргиш пурга. Семь дней пролежали в пологе голодные: стадо в белом разливе пропало. Дед Шолох совсем занедужил, сала медвежьего запросил, да где его отыскать? Тундра мертвая, замороженная. Хитрый шаман вел в земли неведомые.
Как-то долго Попов без сна лежал, думы всякие в голову лезли, прошлая жизнь с настоящей в одно мешалась, сердце ныло от тоски беспричинной. Потом дрема заячьим одеялом, пушистым и мягким, кутать стала. И скоро уж не различал Федор, то ли пурга воет, то ли бабий голос поет ему про далекое.
Увидел сын боярский Федор Попов Кремль Московский. Полночь давно минула. Луна белая за стену зубчатую пала, оттого тьма опустилась меж царских хоромин. Под ногами грязь комьями смерзает, снегом чуть припорошенная. Впереди думный дьяк Семен Заборовский со слюдяным фонарем дорогу освещает.
Муторно Федору, тревожно, зябко. За коей нуждой середь ночи подняли? «По государеву делу!» — только и уронил дьяк. Собрался быстро — вишневый кафтан стрелецкого покроя с оторочкой бобровой натянул, шапку со шлыком малиновым заломил вправо. Кушак шелковый с кистями из золотой бахромы повязал.
И хоть привык ничему не удивляться — шалили на Москве лихие после «медного бунта», и не раз приходилось среди ночи по государевым делам вставать, — на сей раз тревожно было.
Как из простых стрельцов в гору пошел, всегда ждал, что призовут его, потребуют на большую службу. Ждал часа урочного с дрожью. Хотел его и не хотел. И вот сердцем почуял, что пришло то время. Угадал по таинственному виду думного, по лицу его скуластому, по бровям смурым, по стуку почтительному в дверь.
И погнал от себя Федор сомнения, только торжественность в душе оставил да умиление перед великим государем.
А когда завел его дьяк в Грановитую палату, увидел Федор, что стены и пол в ней черным сукном покрыты, потом и Алексея Михайловича узрел. Сидел государь в простых одеждах на лавке, где обычно бояре сидят, вместо шапки царевой на голове скуфья. Свечи горят тускло, по лицу государеву, опухшему и усталому, желтый, мертвый свет бродит.
Поклонился Попов земно, не смея слова молвить. Царь вяло рукой махнул. Дьяк неслышно вышел, дверь за собой притворил осторожно.
— Подойди ближе.
В три шага приблизился к государю Федор. Сердце билось в груди звонко, сильно, будто каменным сделалось.
— Ладный ты, — сказал Алексей Михайлович, закидывая вверх голову и щуря глаза.
Не понял Федор, то ли с завистью сказал, то ли с одобрением. Потому молчал.
— Позвал я тебя, сын боярский, по делу большому. Готов ли послужить?
Федор кивнул. Слова в горле застряли.
— Добро, — раздумчиво сказал царь и погладил бороду пухлой маленькой рукой.
— Вскорости пойдешь встречь солнца за Камень. В топ стороне люди наши новую землицу приискивают да ясак с инородцев имут для казны. И пришла от них сказка, что ведают те инородцы, где в горах серебра лежит много. Дело твое одно — долыгаясь всякими меры проведать про то серебро и нам описать.
Глаза государя, маленькие, темные, в упор смотрят, и нет в них былой усталости. Узрел в них Федор приказ жестокий, оттого совсем сробел: мысли спутались, закружились, как вороны над церковной звонницей.
— Исполню, государь, — только и сказал.
Алексей Михайлович головой покачал, глаза потухли, опустил их долу, помолчал, подумал — совет с кем-то незримым держал.
— Пойдешь, — повторил хрипло. — Серебро зело надобно. Сам видал, что на Москве летом делалось. Руки да ноги холопьям рубили, в том жали нет. От другого туга меня берет: немчинам за ихнее серебро соболями платим, казна скудеет. Гулящие люди страх перед государем не имут, стрельцов на бунт сбивают. По всей Руси людишки в лесах хоронятся. Велел я с Казенного двора суды, кои худшие, взять и ковать из них деньги серебряные, а медные отставить. Ан все едино — проку нет.
Государь, опираясь на посох, тяжело поднялся с лавки, голос стал грозным.
— Без серебра не возвращайся, сын боярский Федор Попов. Гнев наш знаешь. Грамоту тебе завтра дьяк Семен Заборовский даст. По ней в твоей воле будет казнить и миловать. По дороге гулящих можешь привечать, в сотоварищи брать, коли пожелают с тобой к инородцам идти. Обещай прощение моим именем. И помни, — глаза царя горели, — нет ничего невозможного для государева человека. Все ты мочь должен!
— Слушаю, государь, — Федор земно поклонился.
— Не жалей живота своего! Не жалей! Послужи России! Послужи! Ты же — суть частица малая ее. Проведай про серебро! Послужи!.. — свистящим шепотом говорил царь, лицо свое приблизив к лицу Федора. — Иди! — вдруг крикнул Алексей Михайлович. — Завтра остальное думный дьяк доскажет.
Федор попятился к дверям. Пришел в себя только на улице, когда двери палаты затворились, и долго пил ледяной воздух. Голова кружилась, в глазах пятна мельтешили цветные. Первое, что подумал: «Государя кротким кличут. Ох, и лют царь! Не тишайший он вовсе!»
Потом другое замелькало: «Дело трудное. Хватит ли мочи одолеть?» Но подумал, что не кого другого, а его позвал государь. Знать, есть для того причины. Знать, давно заприметили, что не прост он, Федор Попов, и гож на большое государево дело. От мыслей тех засмеялся счастливо, грудь под кафтаном бугром поднялась, ладони в кулаки сжались, сердце колоколом-подзвонком застучало весело, радостно. Отныне власть в руках непомерная — хочешь казни, хочешь милуй. Зашагал он по темной Москве размашисто, споро. За Неглинной двое из ночи выступили.
— Служивый, снимай кафтан.
Ударил одного ногой в пах, другого рукоятью сабли по черепу. Пошел дальше не оглядываясь своей дорогой.
— Вставай, атаман, вставай! — Анкудин тряс Попова за плечи. — Аргишить пора.
Федор с трудом открыл глаза. Тело ныло, болела голова. Первым делом прислушался. Тихо за ярангой, пурга ушла.
Вылез из полога, космы нестриженые с глаз откидывая, с бороды отрясая клочья оленьей шерсти. Бабы нехитрую утварь в кожаные мешки складывали.
На улицу вышел. Умываясь, в лицо две пригоршни жесткого снега бросил. Шаманьи люди бродили по белым нетоптанным снегам — аргишить собирались. Теря нарты ладил, ждал, когда Аунка из стада оленей приведет.
Как ни отгонял его от себя Федор, не шел из головы сон. Ясно все виделось, ох, как ясно, хотя и шесть лет прошло с той ночи в царских палатах. Почитай, всю землю обходил чукочью. Порой казалось: руку протяни — и быть удаче. Ан нет. Уходила серебряная гора, таяла, как лед весной, и снова Федор терял верный след.
На вторую аиму, как пришел на Ковыму-реку, померли от цинги посланные с ним служилые люди, гулящие же люди, что по пути набрал в ватагу, тоже кто своей смертью помер, кто неведомо куда подался.
А Попов все искал знающих людей и порой уж не мог разобрать, кто настоящий свидетель, а кто обманщик, пустые слова творит. Зимой на оленях, летом на плаву облазил он реки Омолон и Чаун, Анадырь «скрозь» прошел, а горы серебряной отыскать не смог.
В весну нынешнюю доподлинно проведал, что тайну горы шаман Рырка знает. С большой ватагой на дело идти надо бы, да где людей возьмешь? Денег нет, а на посулы гулящие не падки. Кое-как сколотил малую ватагу да ламутов сманил, прельстив наградою. Не мешкая, по последнему снегу в поход выступил. Вроде бы повезло: род Рыркин быстро отыскался. Только долго шаман посулами отделывался, а потом нападение учинил. Видно, испугался, что власти его единоличной урон от русских будет. Однако сумел сговориться с ним Попов, твердое слово взял. И вот снова идет по тундре неведомо куда, как хаживал немало уж за разными вожами, и снова не знает, узрит ли удачу.
Тряхнул упрямо головой, погнал кручину прочь. Сладкий сон веры и силы прибавил.
Подошел Анкудин, сказал угрюмо:
— Атаман, дедке плохо. Преставится скоро, поди. Подождать бы аргишить.
— Ну-ну! — сердито прикрикнул Федор.
Анкудин не ответил, насупился, отвернулся.
Полез Попов в ярангу, в полог голову просунул. Со свежего воздуха душно здесь — смердит потом, прогорклым нерпичьим салом.
— Ты что ж это, дедко? — спросил строго.
— Отхожу я, атаман. Сердце стынет, ум мутится…
— Аргишить сейчас будем.
— Помираю я…
Федор молчал. Не ко времени старый помирать удумал. Сколько он еще протянет, неведомо, а промедлишь, уйдет шаман, сгинет его след в тундре, и делу тогда конец.
В самый затылок дышал жарко Анкудин, ждал.
— В шкуры завернем, к нарте привяжем.
— Не-е-ет. Мне до могилы полшага осталось. Помедли, атаман, бога для… самую малость.
— Врешь, старик! — срываясь крикнул Федор. — Дело государево! Он велел!.. Ты же рушишь!
Шолох заворочался. В свете жирника нос восковым виделся, вместо щек черные провалы, борода бурьяном грудь закрывала.
— А что ему государь? — угрюмо сказал Анкудин. — Он скоро перед самим господом предстанет.
Дед долго кашлял, потом сказал смиренно:
— Что государь… Оно, конешно… Может, смерть подождет?..
Федор повернулся, ушел.
В тот же день, когда у края земли выступили синие горы с плоскими вершинами, дед Шолох преставился. Теря погнал вперед своих олешек упредить шамана, чтобы велел тот остановить аргиш хоть на малое время. Но Рырка сказал:
— Нельзя. Духи тундры будут сердиться. Пусть таньги бросят своего мертвеца и быстро едут следом.
Федор, услышав те слова от Тери, ругнулся зло, покосился на Анкудина.
— Христианская душа все же, — неуверенно сказал тот. — Могилу бы вырыть надо…
— На мне грех, — отводя глаза в сторону, буркнул Попов.
Теря тихо заплакал.
— Прощай, дедушка…
Анкудин с головы малахай скинул, перекрестился.
— Не замолится-то грех, — сказал он. — Сколько добра сделал, а его, как собаку…
— А в раз-этак!.. — крикнул Попов. Выхватил нож, ремни лахтачьи рассек, толкнул сухое тело старика с нарты. — Гоните! Рырка уходит! Гора… серебряная!
У самых гор маячили последние нарты из шаманьего аргиша, а с Пресного моря злая чернь заходила. Понесли олени Федора вскачь. Дымились их жаркие ноздри, в лицо из-под копыт летели комья снега, глаза застилали. След в след шли нарты Анкудина и Тери.
«Трое таньгов осталось. Только трое», — шептал под полозьями снег. Тундра слушала этот шепот. Тундра знала, что дальше будет. Мороз к ночи становился злее, кусучее.
Еще через три дня пришли в Край Кривых Лиственниц. Больше ягеля для олешек стало, и шаман устроил долгий отдых.
После смерти Шолоха неуютно сделалось в яранге ватажников, пасмурно. Меж собой разговаривали неохотно. Ночи длиннились. Среди дня солнце ненадолго показывало лик свой, из каменных распадков туман сизый выплывал, кровь студил, оседал на кухлянках, на малахаях серебром червленым. Куропатки-русловки подолгу на кустах висели, неподвижные, как снежные комья, а к ночи комьями же падали вниз, хоронились под крепким настом.
Пошел Попов к Рырке.
— Долго еще до серебряной горы кочевать?
— Кто знает? Может, три перехода, может, больше.
Смотрел теперь шаман в глаза Попова открыто, своих не прятал.
— Скорее пойдем! — нетерпеливо сказал Федор. — Я дам тебе нож свой добрый, булатный. Вот. — Он вытащил из-под кукашки белый клинок.
— Не надо, — равнодушно сказал шаман. — Все мое будет. — Он на миг закрыл глаза.
Атаман отшатнулся. Мысль мелькнула страшная, как выстрел из пистоля в упор: «Обманул, Рырка!»
Зашевелились, поднялись на голове волосы. Понял: давно уже не шаман в полону, а он у него. И будто по рукам и ногам крепкими ремнями повязан. Сжал пальцы на клинке, зубы хищно ощерил.
— Посмотри вокруг, — тихо предупредил шаман.
Федор глянул: два сына Рыркиных с копьями наизготовку за спиной.
Попов обмяк, выругался, ноги подогнулись сами, сел на шкуры.
— Хитер ты, — сказал сквозь зубы.
— Да, — спокойно отозвался шаман. — Духи меня родили, только духи и обмануть могут. Ты хорошо понял меня, таньг.
Федор молчал, обдумывая споро, что делать, как из яранги живым уйти. Долго стояла тишина.
— Иди к себе, — сказал шаман, глаза его блеснули, не сумели скрыть торжества. — Иди. Тебя и твоих людей никто не тронет. Я выполню свое слово. Ты увидишь Загадочно Ые тающую Гору.
Федор торопливо встал. Сыновья Рырки расступились, давая дорогу.
В ярангу вернулся проворно. Крикнул Теро:
— Беги в стадо. Кличь Аунку с каменными мужиками.
Теря, ничего не ведая, одним обликом да голосом атамановым до смерти напуганный, проворно нацепил подбитые камусом лыжи, метнулся в тундру.
Видел Федор: стоит у своей яранги Рырка, спокойно смотрит вослед Тере. Недоброе предчувствие шевельнулось, но жить хотелось и оттого в предчувствие не поверил.
Ничего не говоря Анкудину, бросился к берестяным туесам с «огненным зельем». Вместо пороху в ладони посыпался серый песок.
Завыл Федор, стал рвать на себе волосы, пряди из бороды бросал по сторонам, пена у рта от искусанных губ кровянилась.
Когда успокоился, лег на землю; тело просило тепла: костер погас, а достать кресало не было сил.
— Пропали мы, Анкудин! Видно, проклятая баба шаманья, та, что к нам заходила, «огненное зелье» все перевела!
Тот разбойно глазом блеснул. Сразу все понял.
Долго ли коротко, Теря из тундры воротился. Лицо белое, глаза темнее болотной воды. Хрипло выдохнул:
— Аунку и всех каменных мужиков люди Шамановы повязали да увели неведомо куда.
Атаман в ответ только застонал:
— Уймись, малой! Уймись!
Спать легли поздно. Протазаны — копья с широкими клинками о правый бок положили, чтоб сподручнее отбиваться при нужде. Чутко слушали ночь за ярангой. Тихо. Только снег от мороза ежится, скрипит громко, словно люди на деревянных ногах окрест ходят, да вдали, у стада, белые волки, что с осени за оленями увязались, воют в три голоса. Теря заснул: дышать стал глубже.
Федор тронул Анкудина.
— Что порешим?
Тот поначалу спящим прикинулся, потом сказал раздумчиво:
— Не знаю, атаман. Животы спасти пути не ведаю.
— Уходить надобно.
— Кто след укажет, кто укроет?
— Ты что, помирать решил? — спросил Попов.
— Не лайся, атаман. И хоть не любишь ты меня за язык мой, все едино одной веревкой повязаны. Я свою жизнь дешево не отдам. Только без зла тебе скажу: зазря твои посулы слушал, поверил им. Доведись все изначала — вовек бы не пошел. И не оттого, что смерти забоялся. Она меня, костлявая, по всей Руси искала, след в след ходила, пока я до реки Ковымы не добежал. — Анкудин замолчал, и Федор не торопил, ждал, что гулящий дальше скажет. — Теперь все открыть можно. Воеводе в остроге не доведешь. Убивец я. Господина своего убил. Опосля с ватагой по дорогам грабил. — Анкудин речь вел медленно, будто сам с собой разговаривал. — Вот ты рассказывал, что из простых стрельцов в дети боярские выбился. Верю. Ум у тебя есть, силушкой бог не обидел, да впридачу гордыню великую дал. Потому такие, как ты, что из грязи — да в князи, страшнее самих бояр. И дедко, и я, и те, что под крестом у Пресного моря лежат, для тебя что кочка болотная, по которой ходить удобно. Но и ты кочка для царя да бояр. Оттого они из простых отличают сильных да жадных. Чем сильнее зверь, тем преданнее он хозяину.
Слушал Федор, как темнота Анкудиновым голосом вещала, и жутко ему становилось.
— Напраслину возводишь, — сказал трудно.
— Почто так? Жизнь у меня, что у зверя лесного, — все время гонят. Оттого и смотреть научился сторожко, все примечать. Даст бог, выберемся — уйду раньше, чем ты донести на меня в остроге успеешь. А теперь слушай, какую я думу надумал…
Анкудин заворочался, сел на шкурах.
— Шаман нас не боится, знает: пути нам отсюда неведомы, а самое главное, припаса нет. Как аргишить начнем вновь, надо Тере наказать, чтоб срывался со своей нартой да бежал на полуношник к Пресному морю. Там до острога берегом доберется, за нас слово молвит. Терина кровь на ламутской замешана, к тундре он привычен. Полтуши оленьей в чоттагине есть — ему на нарту положим. А убежит Теря, Рырка нам зло причинить не осмелится— убоится, что казаки его отыщут. Не удастся задуманное — биться будем. Терять неча.
Атаман помолчал, потом сказал:
— Дело. Так и порешим.
Не успела ночная хмарь растаять, как посланец от шамана велел в путь готовиться. Звезды мелкие в небе стыли, звенели колокольцами далекими, по тверди небесной тусклые зеленые сполохи бродили. Начинался первый страшный день неволи.
Терю быстро обо всем упредили, собрали в путь. Парень тихо скулил от страха, руки дрожали, губы кривились, в раскосых глазах стояли слезы.
— Не робей, сынок, — сказал Анкудин. — Уйдешь — все живы будем.
Попов перстень с печатью с пальца снял, протянул Тере.
— Прибежишь в острог — до воеводы стучись. Покажи жуковину, обскажи, что да как. На посулы не скупись. Более рассказывай, что оленей у шамана не счесть, рухляди мягкой, песцов да лисиц черных. Жадность в ем разбуди, тогда быстрее соколов служивые по тундре полетят.
— Сполню, как не помру дорогой, — сказал Теря с тоской.
Крикнул парень на олешек. Враз рванули быки, и тотчас из-за ближней яранги две упряжки показались, в угон пошли. Анкудин ощерился, нож с пояса сорвал, метнул вслед, когда мимо мчались. Парень на передней нарте крутил над головой чаут. Взвился в воздух лахтачий ремень и упал с нарты Теря, опутанный крепко.
Другие служники шаманьи подоспели, увели куда-то парня.
Попов вдруг пал на колени и горячо богу молиться начал впервой за шесть лет. Молитва была сбивчивой, не по уставу. Просил атаман чуда.
Пять зарубок сделал на древке протазана Анкудин, пять долгих дней прошло в непрерывной кочевке. Солнце совсем показываться перестало, небо над тундрой сделалось глубоким и прозрачным, как речной звонкий лед. Аргишили они все время вдоль Края Лесов, в сторону далеко не отворачивая. За стадом широкая дорога в снегу оставалась — утоптанная, вольная. На нее куропатки белые слетались, голубицу с брусникой выбирать на копыченном месте.
Раньше, бывало, выходил Федор с луком поразмяться, глаз поострить на глупых птицах, теперь же сиднем сидел в яранге, худой и хмурый, — смерти ждал. Анкудин латал одежонку, ножи да наконечники стрел правил на диком песчаном камне.
Однажды спросил его Попов:
— Ты вроде помирать не собираешься?
Анкудин головы не поднял.
— Помешкаю пока…
— Пошто так? Думаешь, исход иной будет?
— Про исход не ведаю. Только не для прииску смерти добежал я до чукочьей земли. Мне и годов немного…
— Тяжко мне…
— Твоя забота иная. Ты подневольно ни на Руси, ни здесь не хаживал. А я теперь понял: ничьего прощения мне не надобно. Землица здесь свободная — вольготно жить можно. Не обижай только людей. Стану анюйщиком али на притоки убегу. Зверя зачну промышлять, рыбу ловить. Я такой воли хочу… — Анкудин замолк, жилку оленью в костяную чукочью иглу вдел, приладил на меховые порты заплату. — У тебя же про другое забота. За многие земли пошел ты, чтобы выслугу получить новую, место красное, почет еще больший. Оттого и помирать боишься, а страх разум помутил.
— Экой ты для себя воли захотел! Едина она для всех и в государевом слове. Потому как царь все вершит — захочет помилует, захочет служилых людей нашлет, разор они тебе учинят.
— Неправду говоришь. Кого-то и миловать надо, иначе кто работу для царя выполнять будет? А холопья, что волки, под рукой царевой живут да в лес смотрят. Ведают, государь только на посулы тароват, зато на расправу скор. Разорят холопа — умирать бы в пору. Ан нет! Глядишь, поднялся и внове живет. Попомни, как на Москве калики да убогие стих поют о Христовом вознесении. Христос-то нищей братии гору золотую оставить хотел, а Иван Богослов сказал ему: «Зазнают гору князи и бояре, зазнают гору пастыри и власти, зазнают гору торговые гости — отоймут у них гору золотую, по себе они гору разделят, по князьям гору разверстают, да нищую братию не допустят». Мужик в это верит, оттого он на Христа не в обиде и горы золотой ему не надобно.
Заскрипел зубами Федор, изругал Анкудина похабными словами, а на душе легче не стало. Сказал истово:
— Все одно, коль умереть суждено, хочу гору чудесную увидеть. Зазря меня оговариваешь, туману напускаешь.
Ночью в тревожном сне слышал Федор звон колокольный, малиновый. Сердце сладко щемило. Государь встречь шел, а Федор на полотенце расшитом слиток серебряный величиной с конскую голову протягивал. А когда совсем близко до царя осталось, увидел под ногами пропасть страшную. Хотел Федор остановиться, да не смог. Ноги несли вперед, к самому краю. Проснулся в поту липком, прочь оленью шкуру откинул, прислушался. Тихий скрип снега померещился за ярангой, потом кто-то всхлипнул, и вдруг, жуткий и печальный, ударил в уши ближний волчий вой. Упал лицом вниз Федор, уши ладонями зажал:
— Анкудин, Анкудин! Пошто волков не отгоняют? Они ведь оленей режут!
Утром Федора к шаману позвали. Несильный ветер из распадков поземку гнал, по туго натянутым шкурам яранг студеными ладошками похлопывал. Прежде чем идти, Попов на колени встал, помолился. Чуял спиной горячие черные глаза Анкудина, но в разговор вступать не стал.
Рырка встретил его в чоттагине. Баб не было — услал куда-то. Кухлянка, тонким ремешком в поясе перехваченная, сидит ладно, плечи широкие, волосы в редкой седине, от жира блестят.
— Садись, таньг, — важно сказал шаман. — Большой разговор есть.
— Я слушаю тебя, — отозвался Федор, а в груди сердце то замирало, то рвалось птицей.
— Пусть уши твои будут открыты, — шаман отвернулся, посмотрел на очаг, обложенный камнями-голышами.
— Ты по-прежнему хочешь видеть Загадочно Не тающий Лед?
Федору крикнуть бы одно слово: «Нет!», попросить, чтоб шаман отпустил их с миром, но встали перед глазами шесть долгих лет, загубленных в студеном краю, заслонили на миг страх. Попов согласно кивнул.
Шаман же будто не заметил.
— Думай хорошо. Если по-другому решишь, я, может быть, отпущу тебя. Если нет, то я выполню твое желание, но потом ты умрешь.
Федор сощурился. Тело жаром обдало. Единое надо выбирать — жизнь или серебряную гору.
Закрыл лицо руками, и вдруг накатило что-то, помутил разум азарт. В мозгу перезвон: «Авось! Авось! А-во-о-о-ось!» Отнял от лица руки, сказал свистящим шепотом:
— Укажи гору! На все согласен!
— Коккой! — так же шепотом отозвался шаман. — А ты спросил, что думает о смерти второй таньг?
— Он думает так же, — резко бросил Федор, стараясь забыть в этот миг пронзительные глаза Анкудина. — Он мой раб.
— Коккой! — повторил Рырка и вытер заблестевший лоб темной ладонью. — Завтра маленьким аргишем я поведу тебя к твоей смерти. Уходи.
В последнем слове почудилось Попову презрение. Отмахнулся мысленно, ушел, питая еще какую-то надежду.
Только упала за ним шкура, закрывающая вход в ярангу, вылез из полога Тыко, с тетивы лучной стрелу снял, сел напротив шамана на корточки, на лбу коричневые морщины собрал.
— Отец, белые волки вчера снова взяли из стада важенку и двух быков.
— Пусть, — сказал Рырка. — Звери знают закон тундры. Они не возьмут больше, чем им надо.
Долго в чоттагине тишина стояла.
— Ты убьешь таньгов, отец?
Шаман на Тыко быстро глянул, сказал:
— Да.
— Духи отвернутся от нас…
Рырка по лицу ладонями провел, глаза прикрыл.
— Ты сам слышал: я предлагал таньгам уйти. Я пугал их смертью. Они не услышали меня… Я был и останусь здесь хозяином.
— Пришельцы сильные…
— Да, пока у них есть палки, далеко бросающие огонь. Я научил женку забрать у таньгов черный песок и зарыть его далеко от стойбища. Огненная палка теперь мертва.
— Они сказали, что если мы убьем их, то придут другие и убьют нас. Я боюсь мести таньгов… Прежде чем убить их, покажи им озеро Черной пасти, быть может, они повернут назад.
Рырка с сомнением покачал головой:
— Такие не повернут. Но я послушаюсь тебя, Тыко. Путь моей упряжки пройдет по краю пропасти, где живут духи, и ты увидишь, что я прав.
Сон не пришел в ту ночь к Попову. И чем больше думал он про свою жизнь, чем больше вспоминал прошлое, тем меньше боялся смерти и верил, что все обойдется. Про Анкудиновы слова за ночь несколько раз вспоминал. Гнал их от себя. Что воля без чести, без власти? Холопьи слова гулящий говорил.
Порешил Попов: как только укажет ему Рырка гору, биться с ним станет атаман.
Наступил рассвет. Никто не шел от шамана, не звал аргишить. Извелся Федор, ожидая часа урочного. Анкудину сказал, как он порешил.
Тот невесело засмеялся.
— Шаман свое думает…
Не смутили Попова те слова. Голова жаром пылала, душа от нетерпения ныла.
Заря от невидного за краем земли солнца выгорела, синий мороз густым стал, белая луна вылезла из-за сопок. И когда решил Федор идти к шаману испросить причину задержки, у яранги захоркали олени, деревянный стук рогов послышался, снег заскрипел.
— Ваше время пришло, таньги, — раздался за шкурами голос.
Вылезли из яранги, осторожно озираясь. Три упряжки увидели. У одной, запряженной белыми оленями, Рырка — косолапый, высокий, с непокрытой головой и тоже во всем белом: кухлянка, штаны, торбаса.
Глянул Федор окрест, и жуть взяла: вокруг наст белый, весь в бурмицких жемчугах, в небе бесовское зеленое пламя пляшет, по окоему волчья мгла стелется.
Тряхнул головой, прогоняя наваждение, бороду выпростал из-под ворота кухлянки.
— С богом, Анкудин. Да спасет нас Христос!
К нартам привязали протазаны, луки да колчаны со стрелами приладили.
Крикнул на оленей Рырка и в тундру помчался. Федор с Анкудином следом. Мимо стада нарты птицами пролетели. Олешки хорошо по твердому насту бежали. Белым видением мельтешил впереди шаман. Путь уводил круто в горы. Из-за тех гор зеленые мечи поднимались, небо бесшумно на куски рубили, качались, словно за горами богатырская рать стояла и грозила кому-то теми великими мечами.
Давно уже Федор приметы пути запоминать перестал, потому как горы, словно сестры, похожими были. Надеялся, что старым следом вернется.
Когда перед рассветом небо совсем черным сделалось, увидели по левую руку глубокий провал. Луна низко стояла, в глаза светила. Со дна поднимались острые скалы, и тени от них на громадное белое поле падали черные, как крыло вороново.
Федор остановил упряжку, Анкудина поджидая. Одними глазами ему на бездну указал, что обок лежала, крест сотворил, молитву стылыми губами прочел. Анкудин, завороженный, вниз смотрел оробело. Лунный свет стекал со скалистых склонов окрестных сопок и лился в бездну, как в чашу. Внизу ходили дымные волны, медленные и неслышные, а в волнах купались чудища-призраки.
Дрожь по спине к затылку поползла, волосы от дикого страха поднялись, малахай зашевелился. Захотелось Федору в этот миг от всего отказаться — от серебра, от почестей. Глянул вперед, чтоб шаману про то крикнуть, а от Рыркиной упряжки только чешуей змеиной след вьется и уходит за склон ближней сопки.
— А-а-а-а! — закричал Попов.
Олени испуганно с места рванули. Побежал атаман за нартой, упал на нее плашмя. Крик его в бездну скатился и утонул в снегах на лунном сиянии. Даже эхо не вернула Черная пасть.
Олени, шаг умерив, пошли шаманьим следом, будто привязанные невидимой нитью к его упряжке. Федор, лежа ничком, стал истово молиться. Понял вдруг, что прав гулящий Анкудинка: все шесть лет гонялся Федор за своей смертью по неприютной земле, посулы царевы свет застили.
Резко олешек остановил, Анкудина подождал. Глаза дико блестели, язык заплетался.
— Давай повернем, в бега пустимся! Будь проклята та гора!..
Анкудин опустил голову.
— Глянь назад, атаман.
Попов с ресниц иней отер. Не почудилось ли? Позади, как поплавки над бреднем-заводняком, с дюжину упряжек маячат… Они заперли выход из долины, по которой казаки с Рыркой ехали.
Оглянулся Федор затравленно. Сказал с необъяснимой ненавистью Анкудпну:
— Я государев человек! Мне легче помирать, чем тебе!
И снова несли их олешки по заснеженной долине неведомой чукочьей реки. Попов совсем ослеп от ярости, по сторонам смотреть перестал. Вдруг встала его упряжка, словно в стену уперлась. Вскинул глаза: Рырка рядом с его нартой стоит, держит в левой руке тонкую палочку-погонялку с костяным молоточком на конце.
— Заснул совсем, таньг, — сказал вроде бы даже с укором. — Смотри… — Он протянул руку вперед. — Во-он твоя гора с Загадочно Не тающим Льдом. Возьми ее.
Федор вздрогнул. Окрест глянул, за Рыркиной рукой проследил: все три упряжки стоят на водоразделе, впереди новая долина круто падает, а в полуверсте невысокая горушка в рассветном сумраке.
Рырка невесело засмеялся, скрипнул снег под полозьями, колючий вихрь в лицо ударил. Не успели глазом моргнуть — исчез шаман, умчался вниз по новой долине. Даже выстрелить из лука не подумал Анкудин: только белый снег перед глазами стелился — олени в шаманьей упряжке белые, кукашка на Рырке белая… Слева и справа хребты угрюмые, неприступные.
Долго ли, коротко ли стояли молча, потом не сговариваясь погнали оленей к указанной шаманом горушке. У подножия разглядел Попов обрыв невысокий — снег на нем не держался. Когда подъехали близко, увидели: средь серого крапчатого камня белый камень лежит жилами. Кинул Федор оленей, проваливаясь в снег по пояс, пополз вперед. Протянул к обрыву руку, глаза приблизил. Замерзшими ручейками, голубыми да блестящими, истекают белые жилы — серебро самородное. Отдельные желваки, с кулак величиной, торчат в тех местах, где белый камень касается крапчатого, а мелких кусочков по всему обрыву великое множество.
Захватил нож Попов, стал яростно ковырять самый большой кусок. От торопливости пальцы разбил, ладони изранил. Серебро туго поддавалось, нож о белый камень сломался, а Федор продолжал долбить обломком, мороза не чувствуя.
Тусклыми глазами смотрел на все это Анкудин, а когда Попов все-таки кус отбил и на корточки опустился, жадно хватая ртом снег, сказал:
— Кончай, атаман! Пустое, зряшное это дело.
С ненавистью глянул на него Попов. За спиной Анкудиновой увидел: шаманьих людей нарты вокруг, чуть дальше, чем стрела летит из доброго лука.
И словно почуял, как меж лопаток костяной наконечник копья колом встал. От страха проворно на ноги вскочил.
— Поди к Рырке… проси… обещай! Пусть отпустит! Век не забуду!
— Без пользы. Ранее думать надобно было… Боем будем уходить. Одна надежда…
Федор шарил глазами окрест, искал шамана. В глазах круги огненные, мгла все застилает. Наконец увидел. Рырка у своей упряжки стоит на снежном бугре.
Попов малахай прочь откинул, косматые волосы на глаза упали. Пошел к Рырке руки протягивая.
— Ты сильный, ты могучий, ты самый великий шаман в тундре!..
Стрела неслышно упала рядом. Замер Федор, будто окаменел, ног оторвать от земли не может.
— Ладно, атаман. Боем пойдем, — сказал в спину Анкудин.
Малое время возился он у своей нарты, потом разбойный посвист Федору в уши ударил, упряжка мимо пронеслась навстречу шаману. Анкудин на нарте в рост стоял, лук в руках натянут до предела.
Не успел тетиву спустить, как острые стрелы мчавшимся оленям в шеи впились. Упал Анкудин в снег, разгребая его руками, как воду, а когда поднялся, увидел: олени Попова тоже побиты, сам же атаман над ними стоит, ладонями лицо заслоня.
Оглянулся Анкудин и обмер: прочь уходят шаманьи нарты, и с тихим шепотом следы их поземка зализывает. Заветная гора серебряная рядом — протяни только руку, а окрест белая и непонятная земля без обратной путь-дороги.
ОБ АВТОРЕ
Мироглов Виктор Федорович. Родился в 1939 году в Алма-Ате. Окончил геолого-географический факультет Казахского государственного университета имени С. М. Кирова. Работал инженером-гидрологом, преподавал геологию и минералогию. В 1967 году пришел в журналистику. Работал на Чукотке заведующим отделом газет «Золотая Чукотка» и «Горняк Заполярья». Сейчас — заместитель главного редактора киностудии «Казахфильм» в Алма-Ате. Публиковаться начал с 1963 года. Повести и рассказы печатались в журналах «Простор», «Дальний Восток», в газете «Литературная Россия». В нашем сборнике выступал дважды — в выпусках 1965 и 1967–1968 годов.
Очерк
Заставка Ю. Лышко
Цветные фото Ю. Полякова
В мире существуют не только великие державы, но и государства-карлики.
Сколько времени нужно, чтобы объехать Монако на автомобиле, — полчаса, час? Бесчисленны анекдотические примеры, иллюстрирующие «крошечность» этого государства. Солдаты, мол, не могут проводить военные учения: пули вылетают за границу. Во время «холодной войны» между Монако и соседней Францией последняя пригрозила отключить Монако от газа, электричества, водоснабжения. Стадион же в стране невиданный по масштабам: на его трибунах может разместиться сто пятьдесят процентов населения — тридцать шесть тысяч человек.
А уж каких только кличек, подчас ядовитых, не носит Монако! «Государство червонных валетов», «Страна рулетки», «Альбом для марок», «Опереточная империя».
И еще одну, совсем не обидную, — «Самая счастливая страна в мире». А это почему? Да потому, что Монако — единственная страна в мире, население которой не платит налогов. Так-то оно так, но вот лучше ли живется от этого четырем тысячам монегасков — подданным Монако (остальные жители страны монакского подданства не имеют)?
Чем занимаются монегаски? И вообще, что такое Монако? Придется углубиться в историю.
Монако — принципат, княжество. Первыми правителями государства были Гримальди, принадлежавшие к партии так называемых гвельфов, чья борьба с папистами-гибелинами волновала Италию с XII по ХV век.
Род Гримальди, занимавший видное положение в клане гвельфов, был богат, знатен и влиятелен. Владельцы многочисленных кораблей, Гримальди торговали на всех морях и пользовались поддержкой многочисленной и могущественной торговой клиентуры.
Однажды темным вечером в ворота еще ничем не примечательного — в те времена генуэзского — Монакского замка постучались несколько бедно одетых францисканских монахов.
Им открыли — нельзя же отказать в ночлеге и трапезе утомленным дальней дорогой слугам божьим! Но божьи слуги, выхватив из-под ветхих ряс мечи, быстро завладели крепостью. То был Франсуа Гримальди со своими людьми.
Это произошло в 1227 году. Замок был скромен, но занимал ключевую для господства на море позицию. У его подножия мог базироваться теперь гвельфский флот, отныне контролировавший весь бассейн Средиземного моря.
За Монакский замок началась борьба. Много раз переходил он из рук в руки, менялись хозяева, драматические события следовали одно за другим.
Первым единовластным сеньором Монако стал в 1427 году Иоанн I. С тех пор княжеством (как Монако именуется с 1604 года) управляла длинная вереница представителей рода Гримальди. Их было более двадцати. Последний, нынешний правитель Монако принц Ренье III, вступил на престол в 1949 году.
…Мимо окна вагона проносятся созвездия белых, желтых вилл с красными черепичными крышами и наглухо закрытыми ставнями. Порой виллы отступают, давая место каменистым пляжам, палаточным лагерям, в которых живут туристы победнее.
Потом оранжевые, красные палатки скрываются в зарослях, а к дороге снова выбегают молчаливые, безлюдные виллы, дремлющие за чугунными решетками, за невысокими каменными оградами. Поезд останавливается на небольших, но шумных станциях. Короткий свисток, и состав снова несется, прорезая курортные города, по уже, так сказать, с черного хода. Из окна купе видны облезлые темные задворки многоэтажных отелей. В узких окнах мелькают мойщики посуды, порой за облаками пара, сквозь закопченные стекла лестничных колодцев можно разглядеть служебные лифты, что свозят в подвальные прачечные грязное белье, поднимают наверх коридорных, спешащих вовремя расставить у бесконечных дверей начищенные до блеска ботинки. В открытые окна вагона вместе с паровозной гарью на мгновение доносятся запахи кухонного чада, угля, бензина…
Поезд минует жилые дома. Стены их почернели от паровозного дыма, на узеньких железных балконах старухи поливают худосочные, блеклые цветы. Кошки дремлют на карнизах, взирая круглым равнодушным глазом на грохочущий поезд. Внизу заваленные хламом дворы, развалившиеся ограды, остовы старых автомобилей… И снова мелькают дачные поселки, виллы, рощи. Той дело поезд ныряет в туннель, и тогда громче становится перестук колес, а быстро поднятое окно покрывается густой белой пеленой осевшего пара.
Наконец состав останавливается у небольшого крытого тенистого перрона. Справа море, слева вывеска — «Монте-Карло».
Устроившись в отеле, предпринимаю прогулку. Спускаюсь по крутой улице к разбитому перед казино скверу, миную «Кафе де Пари», через открытые двери которого видны редкие посетители, прохожу около швейцарского ночного кабаре «Тип-топ» с гельветическим гербом и патриотической надписью над входом и, свернув направо, попадаю к вокзалу.
Возле небольшой калитки, через которую проходят пассажиры, на своих тележках сидели носильщики в синих комбинезонах и ели сыр с хлебом, незлобиво переругиваясь с шоферами такси.
По узкой лесенке мимо харчевни с надписью: «Можно есть принесенные с собой продукты» — спускаюсь еще ниже, к набережной. Лестница вывела меня под большой виадук, по которому проходит железная дорога. Сюда не заглядывало жаркое южное солнце. В небольшой одетой камнем бухте покачивались лодки. Два обнаженных по пояс итальянца, жестикулируя и громко крича, ставили на одной из них мачту.
Пожилой нищий в черном потрепанном костюме, небритый и осунувшийся, внимательно следил за ними, забыв про свою лежащую рядом пустую старую шляпу и коробку спичек, которую он держал на всякий случай в руке. Вдруг полиция — тогда он скажет, что торгует спичками.
Выйдя к морю, я долго шел вдоль набережной, любуясь скалами, голубым глубоким цветом воды. Я смотрел на безоблачное небо, на горы, поднимавшиеся слева от меня к этому слепящему небу, на пальмы, из-за которых выглядывали черепичные крыши домов, белые фасады вилл, затененные цветными тентами балконы.
Мягко шурша, проносились по шоссе машины. С моря дул легкий ветерок. Когда порывы его затихали, воздух становился тяжелым от аромата южных цветов, запаха раскаленного камня и бензина.
Спустившись по лесенке к самому морю, я попал на маленький, но благоустроенный пляж. Под цветными зонтиками, в шезлонгах, на полотенцах, на табуретах, просто на камнях сидели и лежали люди. Многие загорели до черноты, другие, еще белые усиленно натирались «Солнечной амброй», третьи легкомысленно подставляли солнцу спину или живот, напоминая по цвету вареных омаров. Подошел вечер. В казино наступал час большой игры…
Слева от широких ступеней подъезда на широкой асфальтированной площадке швейцары уже выстраивали ряды сверкающих автомашин с номерами многих городов и стран Европы. Один за другим подкатывали автомобили — бесшумные, шикарные. Содрав с головы расшитые фуражки, шоферы распахивали тяжелые дверцы, и из недр «кадиллаков» и «мерседесов» выплывали заплывшие жиром джентльмены в небрежно распахнутых фланелевых парах, господа, сухие и чопорные, древние дамы, худосочные юноши, наследники чьих-то несметных богатств, юркие люди без возраста, без профессии. Наступал час большой игры…
Вернувшись в отель, я вышел на балкон. Отсюда хорошо был виден ночной Монако.
Далеко внизу, словно бусинки на невидимых нитках, желтели огни набережной и улиц. Порой одна из бусинок исчезала: ее закрывал раскачавшийся под ветром пальмовый лист. А вдоль улиц неслись редкие в этот час машины.
У входа в бухту, вспыхивая красным неярким светом и тут же угасая, подает свой сигнал маяк. Словно повисшие в ночном воздухе светляки, горят на мачтах яхт сигнальные огни.
А если взглянуть вверх, то можно разглядеть огоньки «верхнего карниза» — дороги, идущей высоко в горах.
Внезапно все кругом осветилось, а дома, пальмы, горы и даже море стали одинаково бледными, бескровными. И вдруг грохот, повторенный глухим горным эхом вдали. Все приобрело кроваво-красный цвет. Снова грохот. Окрестности стали пестрыми от тысячи разных оттенков. На пляже Монте-Карло-бич начался очередной вечер с фейерверками, выступлениями кинозвезд, конкурсом красоты и благотворительным базаром.
В черном небе цветные ракеты чертят причудливые узоры, рассыпаются тысячами искр, взрываются огненными брызгами, льются световыми каскадами. Пять… десять… пятнадцать минут, и снова наступает тишина. Мрак становится еще более густым, в нем светятся лишь фонари, теперь кажущиеся тусклыми. Доносятся звуки музыки из многочисленных ресторанов, они смешиваются, сливаются — ни одной мелодии нельзя разобрать.
С балкона видно все государство Монако — одно из самых маленьких в мире.
Княжество состоит из трех городов — Монако, Ля Кондамин и Монте-Карло, но фактически это одно поселение, объединенное с 1917 года одним муниципалитетом, занимающее общую площадь в сто пятьдесят гектаров и насчитывающее около двадцати четырех тысяч жителей, разумеется, без приезжих, которых бывает намного больше.
Совет министров Монако включает четыре человека — премьера (он же занимается иностранными делами), министров финансов, внутренних дел и общественных работ. Министры называются советниками. Парламент избирается из восемнадцати, муниципальный совет из пятнадцати человек. Надо сказать, что имеющих избирательные и все другие права, коренных монегасков, то есть тех, кто «всегда был верен своему принцу, своим традициям, своей свободе», насчитывается не более четырех тысяч, остальные — натурализовавшиеся иностранцы, в большинстве итальянцы и французы. Получить монакское подданство очень сложно. Подавляющее большинство населения — отельная прислуга, служащие казино, пляжей, музеев, словом, персонал, обслуживающий иностранцев.
«Монако, — писала как-то «Юманите», — это прежде всего удивительный сгусток капиталистического мира с присущим ему выставлением напоказ богатства и роскоши, концентрацией капитала, направляемого сюда со всех концов земли и вкладываемого в банки, фешенебельные отели, роскошные яхты, дворцы…
И этот капиталистический сгусток управляется одним из самых архаичных режимов, существующих на земле, — принцем, милостью божьей располагающим абсолютной властью. Монархия. Больше того, монархия, воспринимающая себя всерьез».
Действительно, человек, впервые попавший в Монако, склонен воспринимать это государство как некий осколок давно минувших времен, но в современной оправе.
Это впечатление усиливается и широкой рекламой местной экзотики, предназначенной для туристов. Право же, мало найдется стран, где так беспредельно интересуются приезжими и так мало — собственными гражданами.
Приезжим в Монако показывают множество достопримечательностей, из которых половина таковыми не являются. Взять хотя бы дворец принца — резиденцию его высочества Ренье III и его супруги Грейс Келли, известной в прошлом американской кинозвезды. Дворец ни по размерам, ни по художественной ценности не представляет ничего особенного. Расположенное на высокой вдающейся в море скале, это старинное сооружение выходит фасадом на широкую площадь. Здесь стоят старинные пушки, в полдень происходит смена облаченного в пышные одежды караула.
Дворец возводили в начале XIII века еще генуэзцы на древних останках сарацинских укреплений.
Последующие владельцы пристраивали к нему новые башни, галереи, украшали. Ныне дворец — довольно унылое сооружение. Туда за небольшую плату пускают туристов, показывая им спальни, приемные залы, старинную мебель, гобелены и картины.
Мне кажется, что самое прекрасное в этом дворце — это вид, открывающийся из его окон. И еще сады, густые, полные ярких цветов, с романтическими аллеями…
Не думаю, чтобы можно было отнести к памятникам архитектуры и дворец Правосудия, и собор, хотя витражи его довольно красивы, и часовню. И уж, конечно, не украшает Монако его главная достопримечательность — казино. Впрочем, о нем следует рассказать подробнее. Оно было открыто более ста лет назад, в 1858 году, и считается старейшим в Европе.
Игорный дом переносили из помещения в помещение, пока он не обосновался в специально построенном здании, весьма величественном, выходящем фасадом на море и окруженном террасами и пальмами.
Попасть в казино не так просто. Приходится заполнять большую анкету, где, в частности, надо отметить, что желающий играть живет не на жалованье, иначе вход сюда ему закрыт (а вдруг он растратчик!). Не имеют право играть и сами монегаски (а вдруг у них родственники среди служащих казино!). Я попал в казино в качестве туриста. За это надо платить, и не очень дешево, хотя и значительно меньше, чем за право играть.
Пройдя зеркальные двери, охраняемые монументальными швейцарами, посетитель проникает в большую комнату. Чтобы попасть в нее, предъявлять билет еще не надо. Назначение этой комнаты примерно то же, что и бара при ресторане, — возбуждать аппетит. Вдоль стен два десятка сложнейших сооружений, напоминающих по форме нечто среднее между кассовым аппаратом, телетайпом и аквариумом. За стеклянными стенками, сверкая серебристой чешуей, пересыпаются монеты (Монако имеет свой франк, но пользуются здесь в основном французским). Это игорные автоматы. Опустив монету и дернув ручку, можно выиграть или, что гораздо чаще, проиграть небольшое количество звонкой монеты. Цель этих автоматов помимо непосредственно приносимого ими дохода — подстегнуть, заставить тех, у кого франков осталось уже немного или кто пришел сюда просто так, все же войти, рискнуть и в конечном итоге оставить последние деньги на зеленом игорном поле.
Кто же стоит у этих автоматов? Вот юноша и девушка с раскрасневшимися щеками. Они азартно дергают никелированные ручки. Эти только начинают, в них только еще проникает страшный яд, который, быть может, со временем превратит их в иссохших, дергающихся мумий, что сидят за столами в соседнем зале. А вот толстый турист. Он лишь включается в это новое для него развлечение. Через четверть часа он перекочует в соседний зал, где оставит не одну сотню долларов.
Но в основном у автоматов иные люди. Обтрепанные, жалкие, со впалыми щеками и лихорадочным блеском глаз. Напряженно и сосредоточенно колдуют они у автоматов, беззвучно шевеля губами. Это неудачники, давно разорившиеся, но никак не могущие бросить своей губительной привычки. Они вновь и вновь пытаются пережить чувства, волновавшие их некогда за недоступным теперь зеленым полем. Здесь в тысячный раз пробуют они изобретенные ими «беспроигрышные» методы и комбинации, которые, как они надеются, когда-нибудь обогатят их…
Наконец через большой холл, уставленный витринами с парфюмерией, фальшивыми драгоценностями и кожаными изделиями, посетитель попадает в игорный зал. Он сравнительно невелик. В нем расставлено с полдюжины овальных столов для игры в рулетку и в карточную игру «баккара». Над столами таблички с цифрами — это низшая и высшая ставки, допускаемые за данным столом.
Вдоль стен обменные кассы. Здесь валюту любой страны обменивают по официальному курсу на французский франк. Впрочем, за углом можно ту же валюту обменять со значительно большей выгодой у шныряющих повсюду спекулянтов.
Другие кассы служат для обмена франков на специальные фишки разной формы и цвета. На них и играют. Настоящим деньгам во избежание эксцессов со стороны чересчур темпераментных игроков на столах появляться запрещено.
Ярко освещенное зеленое сукно игорного стола, кольцо игроков, нервничающих, но внешне спокойных, и кольцо еще более возбужденных зрителей, выкрики крупье, внезапно наступающая тишина, нарушаемая только жужжанием рулетки, — вся эта освященная десятилетиями обстановка производит на свежего человека впечатление какого-то тягостного бреда, кошмарного сна.
Игра в рулетку сама по себе проста. Стол с двух сторон от размеченного цифрами от 1 до 36 круга покрыт зеленым сукном, на котором вычерчены квадраты, также помеченные от 1 до 36. Костяной шарик запускается по кругу и ложится в одно из гнезд с номером. Игрок ставит на тот или иной номер и, если шарик попадает в этот номер, получает соответствующий выигрыш. Можно также ставить на «чет» или «нечет», на номера с 1-го по 12-й, с 13-го по 24-й или с 25-го по 36-й, на два или три соседних номера, и так далее. Большой выигрыш выпадает нечасто. Впрочем, редок выигрыш вообще.
Обычно игра ведется по всевозможным хитрым системам, публикуемым в специальных, иногда довольно дорогих книжонках. Эти системы если кому и приносят доход, то главным образом их авторам — шарлатанам. По такой системе надо, скажем, пять раз подряд ставить на «чет», потом семь раз на «нечет», потом почему-то на цифру «5» или «25» и так далее. В результате счастливец, воспользовавшийся «самой лучшей, самой новой, составленной на основании пятидесятилетнего изучения беспроигрышной системой», выигрывает баснословную сумму. К сожалению, из-за козней судьбы или злого рока, тяготеющего именно над данным игроком (против чего система, разумеется, бессильна), тот проигрывает.
Вокруг каждого стола восседают четыре крупье в черных смокингах и белоснежных манишках. Они ведут игру, расставляют ставки, специальными лопаточками придвигают выигранные и отодвигают проигранные фишки, делая это с удивительной ловкостью и быстротой. За многолетнюю службу через их руки протекли золотые реки, каждой из которых хватило бы, чтобы не один год прокормить население Монако.
Вокруг стола в креслах сидят несколько десятков игроков. И кого только не увидишь здесь!
Вот какие-то безликие молодые люди, вот неопределенного возраста мужчины и женщины, вот целый паноптикум древних старух и скрюченных стариков, на чьих пергаментных лицах лежит отпечаток длинной вереницы бесполезно прожитых лет, вот элегантные, самоуверенные господа с бриллиантовыми перстнями. Дамы демонстрируют соболя и горностаевые накидки, золотые серьги, жемчужные ожерелья и рубиновые броши. Это международные спекулянты — французские, бельгийские, итальянские, английские короли черного рынка и их подруги.
Встречаются здесь и богатые путешествующие бездельники, и ловкие сомнительной честности коммерсанты, заглянувшие «на часок», настоящие и самозваные графы, князья и бароны.
За спинами игроков стоят зрители. В большинстве своем это туристы, с различными чувствами — любопытством, завистью, брезгливым интересом — взирающие на представившееся им зрелище. Есть среди них и бывшие игроки, есть и игроки будущие.
Между зрителями шныряют какие-то подозрительные типы — трудно понять, сыщики это или воры; служители в ливреях продают всевозможные проспекты.
В зале относительная тишина, нарушаемая лишь негромкими выкриками крупье: «Делайте вашу игру, господа!», резким стуком сгребаемых лопаточками фишек, жужжанием шарика рулетки да тихими репликами зрителей.
Внешне, как я уже сказал, большинство игроков сохраняют спокойствие (что не всегда можно сказать о зрителях), но болезненно дергающиеся лица, неестественно сверкающие глаза, постоянно танцующие над зеленым сукном руки выдают внутреннее волнение, огромное нервное напряжение. Наблюдать за ними не очень-то приятно.
С левой стороны зала помещается бар, он почти всегда пуст: игрокам некогда заглядывать туда.
За тяжелыми портьерами в глубине зала виден вход в святая святых — салоны большой игры. Лицам с туристскими билетами вход туда запрещен. Право же играть в этих салонах стоит огромных денег. Там в отдельных закрытых кабинетах, в полной тишине, без помехи идет большая игра — проигрываются и выигрываются миллионные состояния. Здесь — главный источник доходов казино.
Казино содержит международная акционерная Компания морских купаний (!) с тремястами тысячами франков основного капитала. Если и может здесь идти речь о каких-нибудь купаниях, то лишь о купании в золоте. Акции игорного дома — одни из самых верных и выгодных в Европе. В компанию во все времена входили крупнейшие европейские финансовые и промышленные тузы.
Прогрессивная общественность Европы не раз требовала закрытия игорного дома. Поэтому компания держит на откупе ряд французских газет, чтобы соответствующим образом влиять на общественное мнение. В этом же кроется и одна из причин политической самостоятельности княжества, так как в случае присоединения его к Франции (где игорные дома в ряде мест официально запрещены, а в других сильно ограничены в правах) казино пришлось бы закрыть. Долгое время владельцем контрольного пакета акций казино был небезызвестный греческий миллиардер Онассис. И ныне его громадная белоснежная яхта частенько стоит в Монакском порту.
Казино Монте-Карло сейчас уже нельзя назвать ни крупнейшим, ни популярнейшим в Европе, а тем более в мире, как было когда-то. Но оно сохранило свою архаичную клиентуру, свой старинный престиж. И вряд ли найдется турист, который, побывав в Монако, не заглянул бы туда.
Но в Монако есть и действительно интересные достопримечательности. Прежде всего это Океанографический музей, пользующийся мировой известностью. Он был основан в 1906 году. Его величественный фасад нависает над морем. При входе продаются великолепно выполненные цветные открытки с изображением самых диковинных рыб, сувениры из ракушек или рыбьей чешуи.
В верхних этажах музея размещены скелеты различных рыб, а также гигантский остов кита, зоологические коллекции, рыболовные снасти, приборы для морских исследований. Но самое интересное ждет посетителя, когда он спускается вниз, в темные таинственные галереи. Здесь все должно напоминать о море, даже смотрители одеты в тельняшки. Вдоль стен вмонтированы подсвеченные изнутри аквариумы, их штук шестьдесят.
В аквариумах собраны самые экзотические представители подводного мира. В специальном бассейне плавают гигантские черепахи. На одном из перекрестков подземных галерей, которые освещаются лишь светом аквариумов, имеется отверстие. Сначала привлекает лишь дневной свет, исходящий оттуда. Но когда подходишь ближе, останавливаешься, пораженный. Под ногами где-то далеко внизу об отвесные скалы разбиваются волны. Только тогда понимаешь, что все эти галереи висят над пропастью. Трудно отделаться от чувства внезапного страха.
При музее создан целый ряд лабораторий, в которых ведется большая научная работа. Ею занимаются как сотрудники, входящие в штат музея, так и приезжающие из других стран ученые.
В Океанографическом музее можно часто увидеть художников и фотографов. На холсте и пленке запечатлевают они удивительные формы и краски обитателей подводного мира, которые недоверчиво и настороженно разглядывают их сквозь толстые стекла аквариумов.
Известен далеко за пределами Европы и Экзотический сад Монте-Карло. Он расположен на высокой скале, носящей название Собачья голова, и занимает площадь приблизительно тринадцать тысяч квадратных метров, причем высшая точка сада — его вход размещен на сорок метров выше самой нижней аллеи. По сути дела, сад — это крутой склон скалы, на которой высечены террасы; сюда завезли землю и с большой изобретательностью и умением высадили всевозможные редкие растения, в основном кактусы из Южной Америки и других мест.
Каких кактусов здесь только нет! И ползучие, и устремляющиеся ввысь, как мачты корабля, и обвивающиеся вокруг древесных стволов, словно змеи. Интересны эхинокактусы, так называемые подушки мачехи — круглые, с твердыми, как сталь, иглами. Они достигают к восьмидесяти годам трех метров в диаметре и четырехсот килограммов веса и способны дать восемьдесят килограммов сока. Кактус полифус имеет шесть метров в высоту и две тонны веса. Он похож на дорическую колонну. Есть совсем крошечные мексиканские кактусы. Их высота всего шесть сантиметров, зато цветы вдвое превышают размеры самого растения.
Гигантские молочаи видны там и здесь. Абиссинский молочай очень боится холода — чтобы укрыть его от ветра, одна из скал была искусственно надстроена.
Сад создавался с 1915 по 1933 год, и стоил он два миллиарда старых франков.
Рядом с садом на высоте ста четырех метров над уровнем моря открывается вход в так называемые Обсерваторские гроты. Когда-то во входной пещере жили доисторические люди.
По специальным лесенкам и мостикам я спускаюсь на пятидесятиметровую глубину. Путь лежит мимо ослепительно белых каменных кружев, занавесей, складок, похожих на тяжелые складки парчи. Сверху спускаются сталактиты самой различной толщины; вздымаются вверх, словно зубы чудовищных драконов, сталагмиты.
Каменные неподвижные водопады и реки, темные щели и провалы, созданные самой природой ступени, террасы, арки, колонны… Все искусно подсвечено, мостки проложены так, чтобы можно было увидеть наиболее живописные подземные пейзажи. В туристический сезон гроты посещает до трех тысяч человек в день.
Все эти мнимые и настоящие достопримечательности Монако разбросаны по трем его городам. Конечно, городами их можно назвать с большой натяжкой: в иных столицах есть дома с большим числом жителей. В Монако-городе более двух тысяч человек, в Ля Кондамине и Монте-Карло — тысяч по десять.
Монако-город расположен на Монакской скале. У ее подножия лежит порт. Удивительно удачно он расположен: высокий морской наблюдательный пункт и великолепная, защищенная от бурь бухта. Не удивительно, что еще в древние времена здесь возникли поселения.
Римские патриции вкушали здесь покой и тишину, готы разбивали лагеря. Сюда приставали на своих быстрых украшенных цветными парусами кораблях сарацины и исчезали наутро в морской дали…
В этой части города возвышается и описанный уже дворец принца с его живописными садами и старинными укреплениями. Над морем возносит свой фасад, напоминающий греческий храм, Океанографический музей, по узким средневековым улицам проходят в дни праздников традиционные религиозные процессии с факелами, барабанами, фигурами святых.
Монако-город находится на своей неприступной скале с южной стороны, а с западной — Ля Кондамин.
Ближе к порту кварталы, отделенные от него бульваром Альберта I, — это скопище небоскребов, отелей, магазинов, банков, посольств. Улицы здесь довольно широкие. Это деловой центр страны.
А на заднем плане петляют по склону горы дороги; здесь разбиты сады и парки, в том числе Экзотический сад.
Слева, если смотреть с моря, стадион, построенный перед самой войной на отвоеванной у моря земле, а за ним фабрики, заводишки — скудная монакская промышленность.
С третьей, северной стороны порта расположен Монте-Карло. У моря скала того же названия. На этой скале и расположено знаменитое казино, к которому ведет чудесная аллея.
Вокруг много кабаре, ресторанов, скверов, цветников. Скучают на козлах извозчики: пролетки — любимый вид транспорта туристов.
В этом районе находятся театры, концертные залы. В Монако гастролируют лучшие балетные труппы, оркестры, известные музыканты. В северной части Монте-Карло, почти на границе с Италией, тянутся роскошные пляжи с бассейнами, купальнями. Здесь занимаются водными лыжами, плаванием, прыжками в воду.
По извилистым улицам города проходит трасса автомобильных гонок.
Машины должны покрыть триста восемнадцать километров, перед небольшими трибунами сто раз совершить круг длиной три километра сто восемьдесят метров.
Монако вообще всемирно известно своими автомобильными соревнованиями. Достаточно вспомнить знаменитое ралли «Монте-Карло», в котором с успехом участвовали советские гонщики.
Сверхроскошные клубы, где есть залы, отделанные золотом, где устраиваются обеды на шестьсот персон, куда вход открыт лишь для миллионеров, носят здесь название спортивных клубов.
Впрочем, Монте-Карло — международный центр таких считающихся изысканными видов спорта, как парусный, гольф, стрельба по голубям, теннис…
Всем этим занимаются богатые приезжие.
А вот заряжают ружья, подают мячи и таскают за ними биты для гольфа те самые коренные монегаски, которых называют самыми счастливыми на земле.
Нет, они, разумеется, не очень счастливы, эти люди. Монако, столь роскошное и богатое, если верить широковещательным заявлениям, в действительности весьма небогато. Точнее, доходы этого государства распределяются по известному принципу — кому вершки, а кому корешки.
Но прежде всего откуда эти доходы?
Ну, например, немало приносят Монако его почтовые знаки. С 1885 года княжество постоянно выпускает серии марок ограниченным тиражом, искусственно вызывая их дефицит и взвинчивая тем самым цены на марки, собираемые многочисленными филателистами во всем мире. В этой крохотной стране существует специальное управление по выпуску марок, открытое в 1936 году.
Доход дает и радиостанция «Радио Монте-Карло», о которой стоит рассказать особо. Эта «звезда радиостанций», как гласит реклама, — одна из самых мощных в Европе. Ее антенна высотой сто шестьдесят метров возвышается на горе Монтанжел (тысяча сто метров). Постройка станции и ее оборудование были делом сложным и дорогим. Ведь передающий центр (сто двадцать киловатт) находится почти на полуторакилометровом расстоянии от антенны. Студия расположена в самом городе. Она оборудована по последнему слову техники, приспособлена для ведения рекламных передач и располагает сравнительно небольшим штатом. Из студии ведут к антенне подземные кабели, проложенные в выдолбленных в скале туннелях.
«Радио Монте-Карло» привлекает для выступления крупнейшие европейские музыкальные и артистические силы. Однако передаются главным образом выступления джазов, певцов легкого жанра, а также «звезд», приезжающих на фестивали или с концертами.
«Радио Монте-Карло» ведет многочисленные спортивные передачи, репортажи о знаменательных событиях, передает интервью со всякими знаменитостями, отдыхающими на побережье. И все же главное амплуа «Радио Монте-Карло» — это реклама. Как «Радио Андорра», «Радио Люксембург», оно семьдесят пять процентов передач посвящает рекламе, получая за это от торговых фирм и компаний колоссальное вознаграждение. Например, винодельческая фирма, производящая аперитив «Сен-Рафаель», взяла на откуп спортивные передачи. Это значит, что в ходе репортажа о каком-нибудь крупном соревновании восхваляется аперитив «Сен-Рафаель». В таком же плане ведутся и другие передачи. Конкурентов у «Радио Монте-Карло» мало. Дело в том, что по французским радиостанциям передавать рекламу запрещено.
Монако привлекает не только туристов. Как уже говорилось, это карликовое государство служит так называемым налоговым убежищем, подобно Андорре или Швейцарии. По законам Монако налоги для иностранных предприятий, банков и так далее, расположенных на территории княжества, не столь велики, как в других странах, поэтому-то возникло в Монако множество фиктивных и подлинных штаб-квартир, филиалов, правлений различных фирм.
Между Францией и Монако заключено соглашение, согласно которому французы, проживавшие в стране до 13 октября 1962 года, пользуются монакскими налоговыми привилегиями. Те же французы, которые обосновались здесь позже этой даты, подлежат налоговому обложению по французским законам.
В Монако нет прямых налогов, есть лишь незначительные налоги на оборот, что не затрагивает интересов коммерсантов, поскольку фактически эти налоги оплачивает потребитель.
Вот налоговые преимущества и привели к массовой иммиграции финансовых предприятий в эту крохотную страну. Отсюда чудовищный рост цен на землю.
Целая армия изгнанных из Индокитая, Северной Африки, бывшего Бельгийского Конго плантаторов, коммерсантов, банкиров, владельцев недвижимости свила себе гнездо в Монако.
Начали расти как грибы небоскребы, огромные, устремившиеся к небу стеклобетонные громады. Цена за квадратный метр земли подскочила до нескольких тысяч франков. Участок восемьсот квадратных метров, на котором будет построен десятиэтажный дом с площадью основания шестьсот квадратных метров, стоит три миллиона шестьсот тысяч франков. И в конечном итоге восьмисотметровый участок будет продаваться по четыре тысячи пятьсот франков за квадратный метр. Легко представить себе, как расцвела в княжестве спекуляция землей.
Правительство Монако стремится расширить свою территорию. Вгоняется в туннель железная дорога, а добытая при прокладке туннеля земля высыпается в море. Таким образом возникают новые участки суши. Один — в тридцать пять тысяч квадратных метров, другой — в пятьдесят тысяч. Этот последний принадлежит пресловутой Компании морских купаний. Намечается также создание с помощью частного капитала еще одного участка площадью в пятьсот тысяч квадратных метров.
Вокруг Монако немало красивых курортных мест, загородные отели, рестораны, пансионы, морские пляжи, террасы с видом на море.
Экскурсионные пароходики, яхты, катера бороздят прибрежные воды. Отличные горные дороги, особенно Верхний, Средний и Нижний карнизы, протянулись вдоль моря.
Монако — курорт, центр развлечений и отдыха, веселья и удовольствий, здесь сплошные фестивали, фейерверки, карнавальные шествия и празднества.
Но тем, кто трудится, зарабатывая свой скудный хлеб, не до празднеств.
В Монако около семнадцати тысяч рабочих и служащих, да еще несколько тысяч приезжают каждый день из Италии, вставая порой в половине пятого утра. Их жалование крайне низкое. При этом надо иметь в виду, что служащие казино, отелей, ресторанов не имеют своего профсоюза.
А в монакских банках лежат (и все прибывают) сотни миллионов франков, двадцать процентов всех приказов на Парижской бирже исходит из Монако.
…Последний раз я смотрю на Монте-Карло снизу вверх, с перрона вокзала. Со своими густо посаженными желтыми краснокрышими домами город похож на громадную колоду тасуемых карт. Опускается вечер. С моря тянет прохладой. Начинают зажигаться огни — зеленые, белые, красные, названия отелей и баров, рекламы духов и шоколада, анонсы кабаре и варьете. Слышен гудок. Из туннеля со стороны итальянской границы выскакивает поезд. Через минуту он подкатывает к перрону. Я поднимаюсь в вагон. Мой путь лежит во Францию.
ОБ АВТОРЕ
Кулешов Александр Петрович. Родился в 1921 году в Москве. Окончил Институт иностранных языков. Член Союза писателей СССР и Союза журналистов СССР. Работал в издательстве «Физкультура и спорт». В качестве журналиста побывал во многих странах мира. Эти поездки дали автору материал для создания около тридцати книг — романов, повестей, очерков. На наших страницах автор выступал дважды — в выпусках 1963 и 1970 годов. В настоящее время работает над очерком о ФРГ.
Фрагменты из книги
Перевод с французского Л. Деревянкиной
Рис. В. Федотова
Бессмертной памяти Германа Мелвилла
— Фонтан!
Этот возглас китобоев веками разносится над океаном. Так кричали матросы, заметив кита с верхушки мачты, еще задолго до времен Моби Дика, тот же крик раздается с марса современного китобойного судна:
— Фонтан! Вон там фонтан!
Пассажиры чудесного плота «Кон-Тики», который течением Гумбольдта уносило через Тихий океан, с поэтической точностью выразили чувства, овладевшие ими при первой встрече с китом: «Мы вздрогнули, услышав, как позади нас что-то запыхтело, будто лошадь плыла, и вот на нас пристально смотрит огромный кит. Он в такой близости, что нам видна вся внутренность его дыхала, сиявшего, как лакированный башмак. Странно, право же, слышать это дыхание посреди моря, где все живые существа не имеют легких и плавают в полном безмолвии, подрагивая жабрами. Настолько странно, что нас вдруг охватывает жаркое сочувствие к нашему троюродному брату, который, как и мы, отважился уйти так далеко в море».
А между тем это необыкновенное морское животное, с такой же температурой крови, что и у нас, вот уже на протяжении нескольких столетий человек преследует с жестоким упорством, убивает, заставляя умирать в страшных мучениях. Китобои слышат, как хрипит загарпуненный кит, задыхаясь кровью пробитых легких. Очень долгое время люди нападали сперва на грудного детеныша кита, чтобы завладеть потом и его матерью. Впоследствии этот способ охоты был запрещен, но лишь потому, что мог привести к полному истреблению вида. По той же причине, и не по какой иной, охота на китов была ограничена и регламентирована. И если в наши дни начали применять электрический гарпун, убивающий кита мгновенно, то делается это вовсе не из гуманных соображений, а потому, что обломки взрывного гарпуна, застрявшие в теле животного, нередко портят инструменты при разделке туши.
Почему же такая жестокость? Прежде всего потому, что кит — это целое сокровище, а для некоторых людей нет более мощной движущей силы, чем алчность. Но существует и еще одна причина— огромные размеры кита. Как видно, они обернулись против него.
Кит самое крупное из всех животных, населяющих или населявших нашу планету; среди ископаемых остатков люди еще не находили подобного гиганта. Взрослый синий кит нередко достигает тридцати метров в длину, кашалот — двадцати двух. Но цифры — это всего лишь отвлеченные сведения. Надо увидеть кита своими глазами, чтобы испытать потрясение. Длина синего кита равна длине четырех автобусов, а высота — с двухэтажный дом. Один его язык весит столько же, сколько целый взрослый слон. Вес его костей — двадцать две тонны, мяса — пятьдесят тонн, жира — двадцать пять. Если бы это животное можно было положить на чашу весов, то на другую, чтоб его уравновесить, потребовалось бы поставить тридцать шесть слонов, или же население целого городка в две с половиной тысячи жителей.
Когда человек видит кита даже в море, то есть наполовину скрытого водой, он испытывает чувство, которое трудно передать словами. Сам я видел кита один раз в жизни, в Атлантическом океане на широте Гибралтара. Наверное, то был кашалот. Сначала я даже поверить не мог, что вижу животное. Морские волны разбивались о бурую спину, словно о плавучий островок, и я пережил волнение, совершенно мне незнакомое. Это было, можно сказать, чувство космического порядка. То же самое, наверное, переживают люди, присутствующие при землетрясении или возникновении вулканического острова. Пока я приходил в себя, кит скрылся под водой, и я больше его не видел. Опыт мой был слишком кратковременным.
Пассажиры «Кон-Тики», которые видели китов вблизи несколько раз и в течение более долгого времени, почувствовали к ним симпатию, потому что не имели ни средств, ни намерений нападать на них и еще, на мой взгляд, потому, что и дело, и условия, в которых они находились, возвращали их к своего рода первобытной невинности, то есть дружескому участию ко всякой божьей твари, и они увидели кита таким, каков он есть на самом деле: большое, по-своему мирное животное. Однако и дело их, и условия были совершенно исключительными.
У человека, ступившего на борт китобойного судна, при виде кита сразу же или почти сразу возникает чувство воинственного задора, что отчасти объясняется страхом, как и у всякого вооруженного человека, идущего на врага — живой или неживой объект, который им определен как враг. На борту китобойца при одном лишь виде «чудовища» всю команду охватывает невероятное возбуждение, что никак нельзя объяснить только жаждой наживы, и эта лихорадка разгорается с такой же силой в сотый раз, как и в первый. Швейцарский профессор Ренэ Гарди, человек просвещенный и миролюбивый, плававший однажды на таком корабле, рассказывает, как он готовился к страданиям от ужасного зрелища загнанного и загарпуненного кита. Но, по его признанию, он вместо этого почти тотчас же был охвачен всеобщим возбуждением, кричал и бесновался вместе с другими, и так было каждый раз.
Человек уже несколько столетий охотится на китов, и однако за этот долгий срок он узнал о них очень мало. Еще и сейчас кит остается для нас во многих отношениях загадочным, и это тоже связано с его гигантскими размерами. Кита, выброшенного на берег или вытащенного мертвым на палубу корабля, человек может осмотреть, расчленить, сосчитать все его кости, но до сих пор невозможно поймать большого живого кита и держать его в аквариуме под постоянным наблюдением.
До последней четверти прошлого века, чтобы узнать о поведении крупных китообразных в их родной стихии, приходилось довольствоваться рассказами моряков-китобоев героической эпохи. Эти люди отправлялись в море на своих утлых суденышках, метали гарпун рукой и, что самое главное, подходили к киту на очень близкое расстояние. Рассказывая потом о своей охоте, они иногда кое-что приукрашивали, кое-что просто придумывали или же, наслушавшись невероятных историй, сами чистосердечно верили в них. Но чаще всего это были умные наблюдатели и правдивые рассказчики, многое из их свидетельств оказалось верным.
Позднее на борту китобойных судов появляются ученые. Они впервые составляют точное и подробное описание убитых китов, способствуя развитию анатомии (особенно остеологии) и классификации китообразных. Но о живых китах ученые открывают только то, что можно увидеть с палубы корабля. Другими словами, они увидели нисколько не больше, чем видели до них китобои, а порой даже и меньше. Опыт научных наблюдений позволил им исправить некоторые ошибки, а избыток уверенности помог наделать новых.
После первой мировой войны начинают снаряжать специальные океанологические экспедиции для изучения миграций и повадок различных морских животных, в том числе и китообразных. Только путем очень тщательной проверки и сопоставления собранных за два века наблюдений современным ученым удалось добиться определенных знаний об этом некогда сказочном животном. В одних отношениях эти знания отличаются точностью и полнотой, в других — они еще недостаточно полны, а иногда основаны лишь на предположениях. Я постараюсь использовать только те сведения, которые в наши дни могут считаться вполне достоверными.
Возьмите карту Аргентины и посмотрите на ее восточный берег, примерно у сорок пятой параллели. Вы увидите, что подписи там не налезают друг на друга, а разделены значительным чистым пространством. И, отступя от берега, вы увидите те же чистые пространства! Патагония, дикие горы, обдуваемые ветрами плато. С севера на юг проложена дорога. Вы можете сесть у обочины и подождать автобус. Вероятно, вы его прождете день или два, а может, и больше.
Побережье еще пустыннее. Нанесенные на карту подписи — это названия, которые в давние времена мореходы и открыватели давали мысам, которые они видели с борта корабля, заливам, куда они иногда заходили запастись пресной водой, или устью какой-нибудь реки. Вдоль этого берега от залива к заливу отчаянно пробивались корабли Магеллана. Берег не менялся в течение веков. Едва ли какое-нибудь из европейских побережий сможет дать вам представление о такой уединенности — обращенная к морю сероватая пустыня…
Кругом, куда ни глянь, тянутся однообразные пляжи, окаймленные бахромой бурых водорослей. Волны Атлантики вал за валом набегают на песок и на камни, усеянные пустыми раковинами, скелетами каракатиц, рыбьими и птичьими костями. Иногда среди водорослей запутается выброшенный морем побелевший кусок дерева. Ни одна живая душа, наверное, никогда не увидит этого обломка. Следующий большой прилив снимет дощечку и отдаст морским волнам, а те опять начнут без конца швырять и таскать ее, пока не изотрут совсем.
Единственные обитатели побережья — птицы: чайки, ржанки, крачки, буревестники, крохали, плавунчики. В перелетную пору, когда птицы только что прибывают сюда, влажный серый песок сразу покрывается мириадами следов птичьих лапок, воздух наполняется пронзительными криками. Некоторые виды выводят здесь птенцов. Когда наступит положенный срок, они улетают, их сменяют другие. И так всегда, без всяких перемен.
Зимой — июль, август, сентябрь — побережье становится еще пустыннее. Волны, рожденные за тысячи миль отсюда и возросшие под дыханием бурь, с яростью бросаются на берег. По зимнему небу стремительно несутся большие птицы, раскинув неподвижные крылья. Неожиданно одна из них делает крутой поворот и, словно пикирующий бомбардировщик, бросается вниз, на вздымающуюся поверхность водяных гор, и тут же с рыбой в клюве снова взмывает ввысь под крики всей стаи.
Даже зимой на смену бурям время от времени приходит затишье, как считается в этих краях. Нескончаемые гряды пенистых валов не набегают больше на берег, их сменяют тяжелые, длинные волны зыби да монотонный прибой. И целыми днями над землей и над морем льется дождь.
Однажды в зимний день птицы увидели двух китов — двух синих китов Антарктики. Чайки и буревестники, постоянные гости открытых морских просторов, заметили их первые, возможно, еще миль за двести. Киты направлялись прямо к берегу. Их огромные аспидно-серые спины, будто два мощных тарана, пробивали морскую зыбь. Птицам сверху были целиком видны очертания двух тел, двух обтекаемых сигар тридцати метров в длину. Одна из них чуть побольше другой — это самка. Киты плывут бок о бок с божественной легкостью. Морская вода скользит вдоль линий их тела, замечательного по своим гидродинамическим особенностям.
Незаметно никакого движения плавников, и наблюдатель, находящийся на уровне морской поверхности, мог бы спросить: какая же сила движет эти огромные массы? Но птицы прекрасно различают сквозь тонкий слой воды движущий механизм каждого кита — его хвост. Этот горизонтально расположенный хвост ходит сверху вниз и снизу вверх и может также производить поперечные движения, перекручиваясь с огромной силой и гибкостью. В общей совокупности эти полувинтообразные движения с одной и с другой стороны и перемещают кита вперед. Ни один механизм, созданный руками человека, не смог бы производить впечатления такой плавности. Горизонтальный хвост — отличительная особенность всех китообразных, к какому бы семейству они ни принадлежали.
Впереди каждой из двух сигар в воздух время от времени поднимается струя белого тумана, узкая у основания и широкая на верхушке — в виде пальмы. Призрачное деревце поднимается на пятнадцать метров над уровнем моря — высота дома в несколько этажей. Это и есть «фонтан», всегда извещающий китобоев о появлении кита. Фонтан бьет из дыхал — двух сближенных ноздрей, расположенных в верхней части головы. Сразу скажем, как он образуется. Каждые шесть — восемь секунд кит выталкивает из своих легких несколько кубических метров нагретого и насыщенного водяными парами воздуха. Воздух этот затем расширяется, и понижение температуры, как результат расширения, вызывает конденсацию пара. Пар превращается в туман и капельками ниспадает в море. В течение веков мореходы заблуждались относительно этого явления. Они считали, что кит выпускает таким способом воду, которую заглатывает через рот.
Птицам было видно, как киты, вдыхая и выдыхая воздух, проплыли метров двести — триста у самой поверхности моря и потом нырнули. Нырнули на небольшую глубину, снова показались на поверхности, выпустили фонтан и опять нырнули, раз, и другой, и третий. После четвертого появления на поверхности и четвертого фонтана киты начали производить движения совсем иного рода. Эти необычные движения следует описать поточнее.
Две головы, такие огромные и, однако, складные, приподнимаются одновременно над водой и тотчас опускаются носом книзу. На поверхности показываются спины, или, вернее, каждый из них появляется на поверхности начиная с плеч, затем плечи погружаются вслед за головой, а на свет выходит продолжение сияющей спины и опять исчезает. Каждая спина, изогнутая дугой, катится в воде, как большое колесо. Вращение это кажется нескончаемым. У всех, кто видел его хоть раз, перехватывало дыхание, спирало в груди. Ничто не дает такого ясного представления об огромности животного, как эти движения. Когда спина перекатывается и исчезает, на воде появляется белый пенистый след: на поверхность выходит хвостовой плавник и в свою очередь скрывается под водой, за ним наконец показывается хвост — два больших треугольника, причлененные к телу одной из своих вершин. Хвост плещет по воде, иногда немного выступает из воды. В это время голова животного находится уже на глубине двадцати метров, и затем под углом в шестьдесят градусов кит устремляется вниз. Теплокровное животное, дышащее легкими, кит погружается в холодные и мрачные глубины, куда многие рыбы никогда не заходят. Для синего кита это глубины от ста восьмидесяти до двухсот метров. Он спускается туда за планктоном.
Тогда уже птицы теряют китов из виду. Зато их круглые и жадные глаза прекрасно видят рыбу, косяки рыбы, плавающей в верхних слоях воды. Они выслеживают неосторожных рыбешек, доверившихся волне, выносящей их слишком близко к поверхности моря. Но дальше определенной глубины птицы уже ничего не различают, и сама поверхность моря, обведенная круглым, как тарелка, горизонтом, кажется беспредельной сине-зеленой пустыней под серым, в снеговых тучах небом.
Птицы могут знать и могут не знать, что киты рано или поздно снова появятся над водой. Вероятно, они это знают. Уж не раз, отдавшись на волю ветра, дующего в сторону суши, они видели, как киты выныривают снова примерно через полчаса после исчезновения. Синий кит может находиться под водой в течение сорока минут.
Вскоре оба кита одновременно вынырнули из воды, и в воздух тотчас взметнулись два фонтана. Несколько минут киты рассекают морские волны, потом снова начинают нырять на небольшую глубину. И снова необыкновенное вращение, перед тем как уйти на большие глубины. Вот каким образом плавают в море крупные киты.
На широте сорок пятой параллели зимние дни коротки. Море вскоре становится однообразно серым и все больше и больше приобретает свинцовый оттенок. Потом, когда в небе померкнет последний свет, море станет черным, как сажа. Птицы перестают летать над ним и спокойно опускаются на его поверхность, словно на твердую землю. Море колышет их на своих волнах, как легкую пробку. Когда приходит ночь, птицы прячут голову себе под крыло и погружаются в сон.
Но оба кита бодрствуют. Они продолжают плыть в сторону берега со скоростью, превышающей обычную (от шести до восьми узлов), с какой они плавают, когда им ничто не угрожает и некуда спешить. Теперь же их скорость достигает двенадцати узлов.
С наступлением дня киты продолжают плыть все в том же направлении и с той же быстротой. Над морем снова кружатся чайки и буревестники, к ним теперь присоединились и другие птицы — прилетевшие с берега плавунчики. Еще до того, как киты появятся в виду берегов, плавунчики, уведомленные об их приближении своим инстинктом, спешат в открытое море. Эти птицы очень любят «китовых вшей», паразитических рачков, которые нередко массами поселяются у китов на спине. Как только кит показывается на поверхности, птицы садятся ему на спину и начинают склевывать рачков. При погружении кита они взлетают в воздух и ждут нового всплытия. Когда же кит ныряет на большую глубину, птицы поднимаются чуть повыше и все вместе летят в том же направлении, в каком следует кит. Они неторопливо описывают в воздухе круги, немного удаляются в сторону и возвращаются снова, совсем как собаки, бегущие вслед за прохожим, — в данном случае за прохожим невидимым, но присутствие которого они ощущают все время. Как только киты вынырнут, плавунчики уже тут как тут и сразу же садятся им на спину.
Они опускаются лицом к ветру, как самолет при посадке, а когда киты выбрасывают фонтан, обходят его с обеих сторон. Порою один из китов раскрывает свой огромный рот, чтобы подкормиться планктоном, и тогда готовые сесть птицы видят прямо перед собой этот туннель, огороженный сверкающей стеной из трехсот роговых пластин сине-черного цвета. Нисколько не сбавляя скорости, кит секунд тридцать продолжает держать рот открытым, вбирает внутрь одну-две тонны морской воды и закрывает рот снова. Сокращая мускулы щек и горла и поднимая трехтонный язык, кит выгоняет воду сквозь пластины китового уса, задерживающие планктон. Вот так питаются крупные киты, когда плывут по поверхности моря. Но как все происходит, если киты разыскивают пищу на больших глубинах, и как они при огромном давлении выгоняют изо рта воду (и выгоняют ли?), спросите их сами.
Оба кита все еще плывут в прежнем направлении. На второй день на горизонте появляется берег — едва приметная серая линия. Птицы уже, конечно, видят его, и с борта корабля он был бы замечен, но видят ли его своими глазами киты, трудно сказать. Слух у них исключительный, а вот зрение слабое. Глаза кита, чудесные темно-карие глаза с голубыми отблесками, слишком малы для животного такой величины. Расположены они по бокам головы, сразу же за углами рта. Зрительный луч образует с его телом угол в сорок пять градусов, так что кит, вероятно, прямо перед собой ничего не видит. Кроме того, хрусталик его глаза сильно собирает световые лучи, и поэтому, когда кит плавает на поверхности моря, зрачки у него превращаются в очень узкую полоску. Короче говоря, на глубине он должен видеть гораздо лучше, чем на дневной поверхности.
Но если наши киты и не видели берега, они все же знали, где он находится, так как плыли к нему очень уверенно. Каким-то образом они узнавали о близости берега и о подъеме морского дна. По мере приближения к земле киты все меньше оставались под водой и ныряли уже не так глубоко. Мили за две до берега они дружно сбавили ход, будто два корабля перед тем, как бросить якорь.
Не отставая друг от друга, киты проникли в один из заливов с многочисленным птичьим населением и сразу принялись с небольшой скоростью плавать из одного конца залива в другой, как будто что-то искали или ждали с кем-то свидания. Миля на север, миля на юг. Быстрые и ловкие повороты, точно у пловца в спортивном бассейне. Мало-помалу самка начинает опережать своего партнера. Спустя час она уже решительно вырывается вперед, самец отстает от нее на несколько метров. И маневры продолжаются: миля на север, миля на юг. Чего ищут киты в этом унылом заливе, чего ждут?
Маневры длятся весь день. Незадолго до наступления темноты самка, вместо того чтобы просто очередной раз повернуть от берега, начинает делать круги на небольшом пространстве, все время в сопровождении самца, а потом направляется в открытое море. Самец теперь нагоняет ее, и оба кита плывут рядом, набирая скорость и выбрасывая фонтаны. Постепенно их гладкие, блестящие спины растворяются среди потемневшего моря.
Еще раз наступает рассвет. Это уже третий день, и оба кита снова тут, в заливе. Над ними опять с криками носятся птицы, а они часами все плавают и плавают по заливу, теперь уже следуя друг за другом. Если б за ними наблюдал человек, он наверняка бы потерял терпение и попробовал выяснить, что привлекло китов в этот залив и что они собираются делать. Но нетерпелив один лишь человек, а животные умеют ждать. Все должно свершиться согласно закону природы, без спешки, в положенный срок. Некоторые птицы в этом заливе, может, уже и раньше видели такие же действия китов, а может, не видели. Во всяком случае они вели себя одинаково — летали и кричали, как им положено. Счастливые плавунчики склевывали рачков с китовых спин и, конечно, не ломали себе голову над вопросами.
К середине дня ход событий резко изменился.
Плывущая впереди самка замедлила скорость и застыла посреди залива, вернее, остановилась на месте, слегка шевеля боковыми плавниками и хвостом, чтобы ее не сносило к берегу. Спутник принялся плавать вокруг нее.
Самка все время слегка погружалась в воду и возвращалась снова, равномерно выбрасывая свой фонтан. Плавунчики каждый раз взлетали в воздух и опять садились ей на спину. Иногда она немного поворачивалась набок, обнажая часть живота. Живот у синих китов совсем не похож на их спину. Он весь покрыт мраморным рисунком — серовато-синими и черными прожилками с белыми пятнами и, что самое главное, весь изборожден продольными складками. Они начинаются от нижней челюсти и тянутся вдоль тела на три четверти его длины. Складки эти напоминают меха гармоники и играют к тому же сходную роль: позволяют коже живота растягиваться или сжиматься в зависимости от того, сколько животное поглотило планктона. Живот кита, о котором мы говорим теперь, был слишком вздут и сильно растянут.
Несомненно, кит этот страдал от боли. Он начинал выбрасывать фонтаны все более неравномерно, как загарпуненное животное, которое отчаянно старается уйти от китобоев. Потом вместе с фонтаном стали вырываться тяжкие, как из органной трубы, вздохи.
Самец, конечно, услышал эти звуки и забеспокоился. Он в волнении плавал вокруг своей спутницы, отклонялся в сторону, возвращался к ней опять, почти касаясь ее тела, и вдруг направлялся в открытое море, как бы не в силах больше выносить это зрелище, потом, опомнясь, возвращался обратно, и его фонтан тоже начинал бить с неравномерными интервалами. Кит волновался все сильнее, колотил хвостом по воде, иногда успокаивался на минутку, но потом тревога охватывала его с новой силой.
Самка оставалась все на том же месте. Теперь ее раскачивания из стороны в сторону стали быстрее и заметнее, а вздохи все громче. Корабль перед гибелью, подающий сигналы бедствия, — вот что она напоминала. Но никто не шел ей на помощь. Плавунчики у нее на спине продолжали взлетать по временам на несколько метров в воздух и опускались снова, занятые только своими рачками. И посмотрите на небо: там, вверху, собралась стая крупных птиц. Они шумят все громче и неугомоннее, предвкушая роскошное пиршество, которое готовится для них. С неба хлопьями падает снег. Морская зыбь неустанно набегает на берег.
Вдруг самка перестала дышать. Долгая судорога прошла по всему ее телу, потом все движения прекратились, и ее немного отнесло в сторону. Птицы сверху увидели, как замутилась вокруг нее вода, принимая сероватый оттенок.
Самка, однако, была живая, все еще живая, у нее снова шевелились ласты. Самец медленно плавал вокруг, как раз по краю помутневшей, непрозрачной воды.
Его подруга выбросила высоко в воздух фонтан и на этот раз без тяжких вздохов. Вещество, замутившее воду, начало понемногу расплываться, его относило к берегу.
Когда вода снова стала прозрачной, птицы разглядели в море еще одну сигару, как бы приклеенную к животу слегка повернутой набок самки. В длину она достигала семи метров.
Новорожденный китенок не был инертным существом. Своими плавничками и хвостом он производил инстинктивные движения, что позволяло ему держаться у живота матери. Рот его, пока еще лишенный китового уса, но уже с довольно солидным языком, был повернут в нужную сторону, совсем рядом с сосками, которые он вскоре начнет сосать.
Появившееся на свет животное не долго остается беспомощным. Еще кормясь грудью, китенок быстро становится крепким и проворным молодцом и начинает плавать около своей матери, для начала рядом с нею, повторяя все ее движения, кроме одного: он не раскрывает рта, чтобы глотать планктон, так как питается материнским молоком. У китового молока желтоватый цвет, едкий и маслянистый вкус. Китенку оно кажется превосходным. Чтобы покормить детеныша, мать останавливается или сильно сбавляет ход, поворачивается немного набок и выпускает соски, которые обычно втянуты внутрь и почти незаметны. Когда китенок насытится, она втягивает соски обратно и плывет дальше, а малыш пристраивается рядом с нею. Несмотря на свой юный возраст, китенок вместе с родителями погружается и ныряет на большую глубину. Прежде чем нырнуть, он набирает своими дыхалами побольше воздуха, и тот поступает в легкие через гортань и дыхательное горло без связи с ротовой полостью. Отличные клапаны, данные ему природой, наглухо закрывают дыхательные каналы, не позволяя проникать туда воде даже под большим давлением. Возвратившись на поверхность, китенок выбрасывает фонтан, такую же «пальмочку» из капелек тумана, как и у родителей, только немного поменьше, но уже прекрасной формы, что свидетельствует о его крепком сложении.
Мать с китенком всегда плавают в сопровождении отца, хотя некоторые авторы и утверждали, что после появления на свет детеныша синий кит покидает самку. Однако это неверно, за исключением редких случаев. Обычно же киты с малышом всегда плавают парой.
Наша чета курсировала сначала по заливу, невдалеке от берега, потом вышла в открытое море. В южных районах киты с наступлением зимы поднимаются к северу, чтобы спариваться и производить на свет своих детей в менее холодных водах. Весной они возвращаются обратно. Еще одна причина таких сезонных миграций — поиски пищи. Усатые киты перемещаются вслед за планктоном.
Я думаю, в наши дни всем известно, что такое планктон. Моряки собирают его очень тонкой сетью и с удовольствием едят, считая, что по вкусу он напоминает черную икру. Это вещество, рассеянное в морской воде и временами придающее морю красный, оливково-зеленый, желтый цвет и вызывающее фосфоресценцию, состоит из миллиардов живых организмов, очень мелких или микроскопических растений и животных. В зависимости от времени года и местных условий планктон перемещается, подчиняясь сложным законам, которые ученые пытаются определять все с большей точностью. Планктон представляет начальное звено в пищевой цепи океана. Селедка и макрель, например, питаются планктоном, а сами в свою очередь служат пищей другим рыбам. Усатые киты питаются непосредственно планктоном. Очевидно, они разыскивают такой планктон, где больше всего содержится рачков черноглазок Euphausia superba. Взрослый кит поглощает фантастическое количество планктона. В желудке синих китов его иногда находили до двух тонн.
Китенок, рождение которого мы видели, до семи месяцев будет довольствоваться молоком матери. Как видно, это совсем неплохое для него питание, и он крепнет с невероятной скоростью, чего не дала бы никакая другая пища. Если бы мать могла взвешивать его, она бы увидела, что он почти все время прибавляет по четыре с половиной килограмма в час, то есть больше ста килограммов за день.
Наше маленькое семейство направляется теперь на север, следуя параллельно побережью. По пути им встречается одна, потом другая, потом еще несколько таких же, как и они, пар с детенышем, то есть на море показываются иногда три фонтана, два больших, один поменьше. Киты обнаруживают присутствие себе подобных благодаря замечательному слуху, улавливающему все колебания, передаваемые водой. Но они продолжают свой путь, не приближаясь к другим семьям, — вероятно, из-за того, что у них нет никаких новостей для сообщения, да и вообще от природы они довольно сдержанны.
Киты плывут на север до сороковой параллели. В этих широтах они, конечно, обнаруживают, что вода стала слишком теплой, планктон не таким обильным или не таким вкусным, и поэтому они уходят подальше от берегов. В этих местах собирается много китов, не только синие киты, но и другие китообразные, принадлежащие к разным семействам, родам, видам и разновидностям.
Стайками по десять или двенадцать животных плавают финвалы, или большие полосатики. Это киты исключительно быстрые и ловкие, у них темная спина и белый или желтый живот. Размером они поменьше синих китов (двадцать пять метров), тоже с пластинками китового уса, но далеко не так разборчивы в пище. Финвал, питающийся обычно планктоном, не прочь, когда представится случай, проглотить тысячу-другую мелких селедок. Нашему семейству встретился здесь также и малый полосатик — кит, похожий на финвала, только вдвое меньше (двенадцать метров). О повадках финвалов сказать пока что нечего, в целом они довольно сходны с повадками синих китов.
В один прекрасный день — когда наши киты плавали в виду земли — вдруг появилось какое-то нелепое и смешное китообразное, напоминавшее скорее карикатуру на кита. И это животное не только не думало скрываться, но, кажется, наоборот, всеми силами старалось быть заметным. Оно становилось в море вертикально, наполовину высунувшись из воды, смешно двигало несоразмерно длинными боковыми плавниками. Половина тела, выставленная из воды, была черного цвета, живот в крупных неровных складках, и, что самое главное, плавники и очень большая голова горбача (так называется этот кит) покрыты противными на вид бугорками и шишками, вроде огромных бородавок. А ведь, наверное, ему кажется, что он прекрасен и грациозен. Во всяком случае резвый горбач не страдал от комплекса неполноценности. Совсем наоборот.
Синие киты сразу сумели определить причину возбуждения горбача: справа от него на море показался фонтан и из воды выступила черная, такая же как у него, спина и большая голова в бородавках. Горбач стремился завлечь эту даму. Для него, так же как для синих китов и финвалов, это была пора любви. Наглотавшись разной рыбы и всего того, что ему удалось поймать (однажды в желудке горбача нашли шесть бакланов), он был в подходящем расположении духа, чтобы мечтать о маленьком страшненьком горбаче, которого на следующий год мать и он будут лелеять в течение положенного им природой срока. На зов любви горбач откликается более пылко, чем все другие китообразные. Когда приходит пора, он забывает обо всем на свете. Китобои это хорошо знают, они подбираются к нему сзади, когда он в таком вот возбуждении поднимается из моря, и бросают гарпун.
Бедный, некрасивый и смешной горбач, каким он может быть трогательным при некоторых обстоятельствах. Даже суровые китобои бывают взволнованы, увидев, что он не уходит от своей умирающей, загарпуненной подруги, неуклюже старается поддержать ее своими ластами, стонет в ответ на ее хрип и остается там, в замутненной кровью воде, до тех пор, пока другой гарпун в конце концов не настигнет и его и завершит в смерти эту преданность.
Кто знает, почему самка не платит ему такой же преданностью? Почему сразу же, как только почует предсмертные муки своего спутника, она бросает его и уходит. Для вида, может быть, самка представляет большую ценность…
Итак, пока длится зима, наши синие киты плавают в тех же водах, что и другие китообразные, которые, как и они, рассекают морские волны, ныряют, выбрасывают фонтан в виде пальмы. Но однажды над морем поднялся совсем непохожий на другие фонтан. Он был не менее мощный, но взлетал не вертикально вверх, а наклонно, под углом в пятьдесят пять градусов. Потом около этой косой струи море забурлило, покрылось белой пеной, как будто под напором мощного форштевня, и на поверхность всплыл кашалот, борец морей.
Да, если бы кашалот смог окинуть внутренним взором всю свою жизнь, он бы увидел непрерывный ряд битв начиная почти с рождения, во всяком случае с того времени, когда он перестал питаться молоком матери.
Прежде всего битва за жизнь, то есть за корм. Кашалот не принадлежит к тем потребителям планктона, которым достаточно только раскрыть свой огромный рот. Он преследует очень живую и подвижную добычу — крупных и мелких кальмаров и осьминогов. Охотится он за ними на больших глубинах. Эти животные вооружены страшными щупальцами с присосками и роговым клювом. Все тело кашалота и в особенности его большая голова вдоль и поперек исполосованы глубокими рубцами, свидетельствующими, что поиски корма не всегда бывали для него мирным занятием.
Податливый китовый ус не позволил бы кашалоту сражаться с кальмарами и пожирать их. Поэтому на вооружении у пего пятьдесят настоящих зубов из очень крепкой кости, самые крупные шириной до двенадцати сантиметров. Все зубы расположены в нижней челюсти, каждому из них в верхней челюстной кости соответствует тоже очень крепкая альвеола. У этого кашалота зубы уже не были белые и блестящие, как во времена его молодости. Они пожелтели и выщербились, но действовали по-прежнему как железные тиски, и кашалот умел ими пользоваться. Его охотничья сноровка непрерывно совершенствовалась от постоянной практики.
Кашалот, не в пример синим китам, животное не моногамное. Достигнув зрелого возраста, он должен бороться также и за то, чтобы удовлетворить свой инстинкт размножения. Скитаясь по морям, пробиваясь сквозь штормы, кашалот ищет и находит небольшие стада самок, склонность которых он вполне бы мог завоевать, но каждое такое стадо ведет и обороняет сильный и ревнивый хозяин, совсем не склонный терпеть близость отважных холостяков. Желанный гарем кашалоту нужно завоевать в жаркой схватке, где будут пущены в ход мощные удары головы и страшные укусы. После нескольких бесплодных попыток кашалоту в конце концов удается сломить сопротивление уже не очень молодого султана, и тот, весь израненный, покидает поле битвы. Самки без всяких уверток, не колеблясь принимают владычество нового хозяина. У кашалота самка в два раза меньше самца, она достигает в длину двенадцати метров.
Какая чудесная жизнь начинается тогда для кашалота! Во главе своих десяти жен он плавает по земному шару, по шару, на три четверти покрытому морскими просторами, а приютившиеся на суше люди думают, что они им владеют. Правда, султан-физетер[15] не выходит за пределы сороковых параллелей ни к северу, ни к югу, отдавая предпочтение морям теплым и умеренным. Но у кого из земных султанов были когда-нибудь подобные владения: Атлантика, Тихий океан, Индийский океан? За время своих путешествий кашалот, можно сказать, познал все: бескрайнее море под грозовым небом, бушующее от горизонта до горизонта; девственную водную пустыню, где немыслимо даже понятие берега и где стадо все же плывет без страха и надежды, чувствуя себя как дома, рассекает высокие волны, ныряет и пускает фонтаны; знойное заштилевшее море, где он мог вволю предаваться лени среди своих жен, действительно как восточный владыка в окружении резвящихся отпрысков.
Кашалоту со всем его семейством не раз приходилось огибать на большой глубине опасные мысы, усеянные обломками кораблей. Там, на этих кладбищах, среди остовов затонувших судов, они охотились за кальмарами. В проливах между островами кашалот различает шум прибоя у рифов, шум набегающих на песок волн. Без колебаний и просчетов, точнее любого лоцмана он прокладывает себе путь через опасные проходы и ведет за собой свое стадо.
Ни поиски корма, ни постоянная борьба за корм не приносят возмужавшему теперь самцу ни горя, ни забот. Для него это скорее спорт, и он черпает в нем естественную радость, испытывая свою силу и ловкость, как хорошо вооруженный и тренированный охотник. И битвы, которые теперь в свою очередь ему приходится вести против встречающихся время от времени бравых холостяков, он годами ведет без всяких опасений. В избытке сил кашалот торжествует над противниками и раз от раза испытывает все большее удовольствие, сознавая себя владыкой и хозяином жен. Да, это продолжается многие годы, поистине прекрасные годы. И нашему физетеру посчастливилось ни разу не встретить человека, жадного человека с железным гарпуном. Он мог бы с ним встретиться, но этого не случилось. Море велико, как говорят моряки.
Время точит горы. Как же ему не сокрушить всякое живое существо? Но однажды кашалот вдруг почувствовал, что ему труднее стало справляться с противником. Битва длилась теперь гораздо дольше. Но все же нападавший и на этот раз признал себя побежденным. Весь израненный, он скрылся в морских просторах. Кашалот, тоже потрепанный, некоторое время с яростью выпускал фонтаны, потом, желая убедить самого себя в своей победе, подплыл к одной из подруг и в ее обществе снова обрел утраченное спокойствие.
Другие битвы тоже пока кончались в его пользу. Но время шло, и кашалоту казалось, что поединки теперь стали чаще и тянулись дольше, хотя на самом деле все оставалось по-старому. Просто убывало мужество кашалота.
И вот пришел день, когда на нашего султана напал молодой соперник, показавшийся ему очень сильным и воинственным. Кашалот доблестно защищался. На этот раз он тоже еще был уверен, что одержал победу. Но видимо, его противник не разделял такого мнения, потому что вскоре вернулся и опять вступил в бой не на жизнь, а на смерть. Два кашалота, две громады по пятьдесят тонн, яростно бросались друг на друга, сшибались мощными лбами. Слышался страшный заглушенный стук мокрых тел. Проскочив один мимо другого, они поворачивались и ударяли хвостами по воде. Это были настоящие пушечные выстрелы. Противники снова сшибались и кусали друг друга, так что хрустели их челюсти и дыхание переходило в рев. Вокруг сражавшихся кипело и бурлило море, а самки тем временем, отступив метров на триста в сторону, покачивались легонько на волнах.
Кашалот вдруг почувствовал нечто ему совершенно незнакомое. На секунду он перестал быть единой живой массой, охваченной яростью, и, как будто его раздвоили, внезапно осознал каждое свое движение. С этой секунды он потерпел поражение. Уверенность покинула его, и он сразу почувствовал, что противник теснит его все сильнее и сильнее.
Знаменитый физетер остался на море один. Он плыл куда глаза глядят, нырял на небольшую глубину, старался восстановить нормальный ритм дыхания, как будто возвратился с огромных глубин. А мили за две от него уплывало стадо его подруг, следуя за своим новым повелителем.
Наш физетер перестал быть султаном и превратился в старого отшельника, как называют таких китов моряки. Многим охотникам за кашалотами пришлось с ними познакомиться. Сколько гарпунов было унесено старыми отшельниками, сколько судов опрокинуто, подброшено в воздух, разнесено в щепки хвостом! Моби Дик и другие киты, разбивавшие, так же как Моби Дик, ударом головы солидные парусники (факты достоверные), были старыми отшельниками.
Боевой дух может покинуть кита, когда дело касается битвы за обладание гаремом, тут действует суровый и прозорливый закон естественного отбора. Но там, где речь идет о защите своей жизни или преследовании жертвы, старые отшельники продолжают оставаться на высоте. Просто завершилась одна пора жизни и начинается другая. Кашалот дожил до этой поры. А так как он следовал естественному закону, не испытывая напрасных сожалений, не цепляясь глупо за то, что было и чего больше не должно быть, одним словом, живя настоящим, он не чувствовал себя ни униженным, ни горемычным. И может быть, скитаясь снова в одиночестве по необъятному морскому простору, он даже испытал смутное чувство вновь обретенной свободы.
Но не будем себя утешать: возраст всегда приносит с собой какие-нибудь неприятности. Кашалот, освобожденный от любовных страстей, избавленный от поединков, иногда все же испытывал раздражение, какую-то досаду. И вот почему: его изводили паразиты.
Плавать по теплым и умеренным морям очень приятно, но известно, что и всякая нечисть тоже любит тепло. Живущие на черно-коричневой спине кашалота китовые вши, размером с лесной орех, не очень ему докучают, и, кроме того, всякий раз, как кашалот хоть немного приближается к берегу, плавунчики избавляют его от них, по крайней мере частично. Но на спине его селятся и более неприятные обитатели: например, морские желуди Coronulae — усоногие рачки, которые ввинчиваются глубоко под кожу, в слой жира, несколько других видов усоногих рачков и особенно противный представитель веслоногих Penella. Это очень подвижные длинные черные ленты, которые цепляются за кожу своими головными рожками, словно крюками, да к тому же еще норовят выбрать самые нежные места: губы, уголки рта. Рассерженный кашалот может сколько угодно трясти своей массивной головой, он все равно не избавится от зуда и раздражения. Все его большое тело становится похожим на корпус старого корабля, который никогда не чистили.
Случается, что киты, встретив по пути корабль или крупный обломок, подплывают потереться об него, как корова о дерево. Кашалоту ни разу не представился такой случай, но опыт и инстинкт подсказывали ему, что, если наведываться временами в более холодные воды, можно почти полностью избавиться от всех своих паразитов. Теперь, когда заботы о гареме остались позади, ничто ему больше не мешает отправиться туда. Он пересекает тропик Козерога и держит курс на юг. Вот тогда-то наши синие киты и повстречались с ним.
В то время кашалот испытывал лишь одно сильное чувство — чувство необыкновенного голода, что легко объяснить: оказавшись в более холодных водах, его организм начинает защищать себя, увеличивая толщину жирового слоя, предохраняющего тело; жир этот не может образоваться на пустом месте, отсюда и аппетит. А между тем кальмаров стало меньше в этих холодных водах, так что кашалоту приходилось усиленно охотиться.
В то утро, когда ему встретились синие киты, он уже несколько раз нырял на глубину, а успех был так себе. После глубинных погружений кашалот должен полностью обновить запас воздуха, максимально обогатиться кислородом, как атлет после затраченных усилий. Кит делает вдохи и выдохи, слегка ныряет, возвращается на поверхность, снова вдохи и выдохи, и так шестьдесят или семьдесят раз подряд. Упражнения эти длятся минут десять — двенадцать. Восстановив силы, кашалот думает, конечно, только об одном: нырнуть снова, надеясь на более счастливую охоту.
Перед тем как нырнуть, он опускает голову в воду и сгибает свое массивное тело. Хотя кашалот поменьше синего кита, момент его отправки на глубину выглядит еще более внушительно. Спина его изгибается колесом, переворачивается, и на поверхность выходит хвост. Над водой вертикально вверх поднимается вся задняя часть тела с величественным двойным треугольником на конце. Именно это великолепное зрелище всего охотнее запечатлевали художники прошлого столетия, и лучшим среди них остается Гарнерей. Охотились в то время в основном на кашалотов. Если вам когда-нибудь попадется старинная гравюра — «Ныряющий кит» с таким вот поднятым кверху хвостом, знайте — это кашалот. Полсекунды длится такой момент, потом устремленный к небу двойной треугольник рассекает водную поверхность, и все разом исчезает.
Нырните под воду и опуститесь вглубь на несколько метров. Над вами поверхность моря — светлый потолок, сияние которого быстро убывает, под вами — полный мрак. Вы сразу чувствуете неодолимое желание вернуться на поверхность. Большинство людей имеют в этом деле лишь ничтожную практику. Возрастающее с глубиной давление не позволяет им значительно уйти от поверхности. На каждые десять метров глубины давление увеличивается на одну атмосферу. На глубине двадцать метров мы испытываем давление более трех килограммов на один квадратный сантиметр — это почти максимум того, что может вынести наше тело без специальной одежды. Чтобы опуститься глубже, человек должен надевать скафандр и снабжаться кислородом.
Кашалот, нырнув отвесно вниз, почти сразу достигает глубины сорок метров, где испытывает давление в пять атмосфер. Ловец жемчуга Виктор Берж рассказал, как на такую глубину спустился однажды водолаз и вдруг, ударившись о скалу, повредил свой скафандр. Вода хлынула внутрь. Когда водолаза подняли на поверхность и сняли с него скафандр, вместо тела там оказалась бесформенная масса, жутко напоминавшая колбасный фарш. А пловец-кашалот, всего четверть минуты назад разгуливающий по морской глади, достигает этой глубины, не испытав ни малейшего неудобства, и продолжает опускаться глубже. Многие виды рыб, привыкшие жить в верхних слоях воды, здесь ему уже больше не встречаются.
С глубины семьдесят метров в морскую толщу перестают проникать красные, тепловые лучи солнечного света, так же как оранжевые и желтые. Свет здесь приобретает синевато-зеленый оттенок. Кашалот видит теперь вокруг себя рыб только очень светлой окраски, стекловидных, похожих на призраков, и студенистых медуз. Он ясно различает их всех, потому что его сильно суженные зрачки концентрируют световые лучи. Морские водоросли, затянутые сюда подводным течением, уносятся все в одну сторону, словно на ленте невидимого конвейера.
Восемьдесят метров… сто метров… сто пятьдесят метров. Глубже ста пятидесяти метров водолазы почти не спускаются. На этой глубине исчезают зеленые лучи, становится еще холоднее. Кашалот от холода, очевидно, не страдает. Видит он здесь так же, как наверху, а может, и лучше, и все еще продолжает опускаться вниз. На глубине двести метров он без задержки пересекает рубеж, за которым исчезают все формы растительной жизни. Триста метров! На этой глубине кашалот испытывает давление тридцать два килограмма на квадратный сантиметр.
Глубоководные рыбы безнаказанно переносят огромное внешнее давление лишь потому, что такое же самое давление существует во всем их теле и даже внутри тканей. Устанавливается равновесие. Эти рыбы приспособились к жизни под давлением в десятки килограммов на квадратный сантиметр, так же как мы к атмосферному давлению. Если их увлечь на заметно большие глубины, чем места их обитания, они расплющатся, а если поднять вверх, лопнут. У этого общего правила бывают исключения. Некоторые обитатели глубин, например осьминоги, могут довольно быстро подниматься почти к самой поверхности моря. И те паразиты, которых кашалот таскает на себе, тоже очень хорошо переносят изменение глубины. Но ведь ткани организма этих животных имеют такую же структуру, как у рыб, и дышат эти животные тоже жабрами, тогда как кашалот — не рыба и не осьминог. Он такое же теплокровное млекопитающее, как вы да я, дышит легкими, и его огромное сердце бьется внутри закрытого организма, наполненного большим количеством воздуха, вдыхаемого на морской поверхности.
В теле кашалота столько же выходных отверстий, сколько и у любого млекопитающего. Мы легко можем представить себе все эти отверстия герметически закрытыми во время ныряния посредством природных клапанов, таких же эффективных, как клапаны подводных лодок. Но корпус подводной лодки сделан из очень толстых стальных листов, а не из податливой плоти, куда может вонзиться гарпун, брошенный рукой человека.
У кашалота внутри его большого черепа — сверху и справа от канала, идущего от дыхала к легким, — расположена полость, вместившая в себя около тонны светлой маслянистой жидкости, называемой спермацет (в старину китобои считали ее семенной жидкостью, отсюда и название). Теперь ученые определили, что именно посредством этого органа и этой жидкости животное герметически закрывает дыхало во время ныряния. Есть предположение, что кашалот использует эту жидкость также и для увеличения удельного веса, чтобы легче было опускаться в глубину. Но препарирование пока не позволило узнать, каким же образом это происходит. Короче говоря, мы еще не разгадали, какими способами и средствами пользуется кашалот, чтобы противостоять давлению. Добавим к этому, что спермацетовый резервуар есть только у кашалота. Другие китообразные, надо полагать, глубже двухсот метров не ныряют.
Итак, физетер достиг глубины триста метров. Сквозь такую толщу воды могут проникать только синие и фиолетовые лучи, то есть глаз человека здесь почти ничего не видит. Присутствие тут этих лучей зафиксировано при помощи светочувствительных приборов. Вполне вероятно, что и глаз кашалота может улавливать темные лучи спектра и что он продолжает видеть вокруг себя рыб. Рыбы теперь попадаются красные, бурые и черные, изредка серебристые. Медузы, светлые в верхних слоях, принимают здесь темно-бурую окраску. Кашалот все еще продолжает спуск.
Долгое время думали, что на больших глубинах, за пределами нескольких сот метров, простирается совершенно темная холодная морская пучина, где нет никакой жизни. С усовершенствованием методов исследований мнение это изменилось. В конце прошлого века ученым, плававшим на специальных кораблях, удалось исследовать драгой морское дно на глубинах две и три тысячи метров. Были подняты со дна кораллы и другие живые организмы. Позднее ученые стали исследовать глубины, спускаясь туда в толстых металлических батисферах. Было установлено, что жизнь существует на всех уровнях, и ученые их успешно исследовали. Перед ними в лучах прожекторов крутились тучи планктона, проплывали рыбы. Все морские животные, которых человек теперь мало-помалу открывает, кашалотам, конечно, были известны уже тысячи лет.
Физетер достиг глубины пятьсот метров. Вокруг него шныряют черные и темно-фиолетовые рыбы. Живая подводная лодка не задерживается ради них и продолжает погружаться. На глубине шестьсот метров кит попадает в зону, где светочувствительные приборы уже не улавливают ни единого луча спектра, — пучина, абсолютно, математически темная.
Глаза кашалота не могут больше ему служить, и он начинает продвигаться при помощи других средств, как лоцман, ведущий судно при плохой видимости. Ученые предполагают, что китообразные могут общаться между собой посредством звуковых волы, и теперь точно известно, что на больших глубинах, считавшихся прежде безмолвными, постоянно пробегают такие волны. Их испускают рыбы. Кашалот улавливает эти звуковые колебания. Кроме того, ему, конечно, точно известны собственное местоположение и нужное направление, иначе бы он не рискнул забраться в эти места.
Кашалот покинул морскую поверхность больше четверти часа назад и продолжает спускаться вниз, в пучину леденящего мрака. Обитающие там животные обнаруживают друг друга по вибрации или же обшаривают щупальцами пространство вокруг себя. Они преследуют друг друга с беспримерной жестокостью — поочередно то жертвы, то охотники, потому что на таких глубинах ни одно живое существо не может отыскать растительную пищу. Страшные, утыканные колючками рыбы набрасываются на других рыб, едва ли меньшего размера, чем они сами, глотают их, пропихивая через свое растянутое горло, и часто бывают проглочены сами, еще не успев переварить жертву.
Посреди абсолютной темноты вспыхивает вдруг изумрудный огонек. Неподалеку от себя кашалот видит животное, похожее на длинную сигару со светящимися, словно иллюминаторы, отверстиями. У некоторых глубоководных рыб есть фонарики, которые они могут зажигать по своему желанию, чтобы привлечь добычу. Конечно, они в то же время рискуют привлечь к себе внимание охотника, но что можно добыть без риска? Кашалот этим рыбам не страшен: цель у него другая. Теперь он заметно уменьшил угол погружения, но все еще продолжает идти вниз.
До 1932 года ученые, за исключением одного, утверждали, что китообразные не могут нырять глубже ста метров. Самые щедрые из них отводили для кашалота двести метров.
— Это уже чрезвычайный подвиг и даже непостижимый, — говорили они. — Допустим, что кашалот смог бы вынести огромное давление, существующее на большей глубине, но он все равно бы погиб при возвращении на поверхность. Его легкие не сумели бы выделить азот, растворившийся в крови во время спуска. В капиллярах образовались бы пузырьки газа, а это означает немедленную смерть от остановки кровообращения. Разумеется, ни один кит не станет нырять при таком риске на очень большую глубину.
— А все-таки, — уверяли китобои, — нам не раз приходилось измерять длину линей, которые увлекали за собой загарпуненные кашалоты, нырявшие на полной скорости почти отвесно вниз. По нашим наблюдениям, некоторые из них достигали глубины восьмисот метров.
— Это совершенно невозможно. Вы представляете, какое давление испытывал бы кашалот на такой глубине? Больше восьмидесяти четырех килограммов на квадратный сантиметр. Его бы раздавило.
Единственный цетолог, не разделявший этого мнения, был немец Кюкенталь. Он говорил (в 1900 году): «Кашалот может нырнуть на тысячу метров». Он-то и оказался прав. В 1932 году вдали от берегов Колумбии работало специальное судно «Олл Америка», устраняя повреждение подводной телеграфной линии. На поверхность для починки был поднят отрезок кабеля и вместе с ним весь опутанный кабелем мертвый самец-кашалот. Очевидно, животное попало туда как в ловушку и, несмотря на все усилия, не могло выпутаться. Кабель был поднят с глубины тысяча шестьдесят два метра.
Кашалот не был расплющен давлением. Он погиб как утопленник, не имея возможности вернуться на поверхность и глотнуть воздуха. Но если он по собственной воле так смело спускается до тысячи шестидесяти двух метров, значит, он понимает, что это можно делать без риска для жизни при возвращении.
Иногда кашалоты едят рыбу, но основная их пища — кальмары и осьминоги. Существует много разных видов этих животных, мелких и крупных. Все они охотятся за своей добычей — рыбами или ракообразными — с помощью щупалец, снабженных присосками. Они парализуют жертву, душат ее, закупоривая ей жабры, и раздавливают, потом разрывают тело на куски и отправляют в рот. Осьминог опасен для противника даже более крупного, чем он сам. Рыбакам Океании приходилось наблюдать в прибрежных водах сражения между осьминогами и акулами. Осьминог набрасывает на акулу свои щупальца, и от их прикосновения рыба становится почти безумной. Опутанная щупальцами, она с такой силой бросается на скалы, что часто оба хищника погибают. Более счастливым акулам удается укусить осьминога в голову, победа тогда бывает на их стороне.
Осьминог — чудовище во всех произведениях художественной литературы. О нем, так же как о нырянии кашалота, люди науки часто высказывали скептические слова, полные убежденности: «Осьминог — любимое детище склонных к сенсациям романистов, репортеров, поэтов…» Когда авторы легендарных рассказов, а вслед за ними матросы, рыбаки, водолазы заявляют, что видели гигантских спрутов, все они слишком преувеличивают или просто привирают, как это часто бывает. Может, для купальщиков и существует какая-то опасность столкновения с крупным экземпляром, «но эта опасность лишь психологического порядка, что связано с неприятным видом животного и его скользким прикосновением». Так говорила Наука до того дня, когда (в 1875 году) был пойман осьминог с телом трехметровой длины и шестиметровыми щупальцами толщиной у основания с бедро человека и присосками величиной с блюдце.
— Ах! Ах! — сказали ученые, ничуть не сконфузясь. — Вот интересная разновидность рода Octopus. Назовем ее Architeutis princeps.
С тех пор были обнаружены еще более крупные осьминоги, в основном в ночное время, а это может служить доказательством, что для подъема в верхние слои воды они предпочитают пользоваться темнотой. Американская естествоиспытательница Рашель Карсон лично брала по этому поводу интервью у норвежского этнографа Тура Хейердала, когда тот вернулся из плавания на «Кон-Тики». В темные ночи Хейердал и его товарищи не раз видели среди животных, более или менее фосфоресцирующих, «огромное тело неровных и меняющихся очертаний и размеров, казавшееся больше плота, который имел величину примерно одиннадцать метров на шесть». Рашель Карсон считает, что эти крупные животные могли быть осьминогами или кальмарами. Осьминог имеет восемь щупалец, кальмар — десять.
Кашалот вовсе не стремится к одним гигантским кальмарам. Он не прочь погрызть и мелких, было б их только побольше. Но вот когда мелких становится мало, голод естественно заставляет его отправиться на глубину поискать себе блюдо поосновательнее.
Теперь физетер пребывает на глубине от семисот до тысячи метров. Он достиг мира, для нас едва ли вообразимого, такого же чуждого человеку, как самые отдаленные планеты. Кашалот плывет вдоль горного кряжа, который поднимается со дна океана, минует перевалы, ныряет в глубокие долины. Очертания их он угадывает в полной темноте. Время от времени тут загораются светящиеся рыбы, будто звезды вдруг вспыхивают в черном пространстве, где не существует нашего солнца. Яркая вспышка, светящийся след — и снова абсолютный мрак, о котором даже на минуточку подумать страшно.
Обогнув одну из скал, кашалот застыл на месте: он обнаружил кальмара.
Кальмары и осьминоги передвигаются в воде задом наперед, как ракета, выгоняя воду через трубку-сифон. Они умеют также передвигаться большими шагами по дну на своих щупальцах. Вот когда они разгуливают так, словно огромные призраки, кашалот часто и захватывает их врасплох. Он знает, что для него это самый удобный случай: наброситься на противника, не дав ему времени занять оборонительную позицию. Эту элементарную тактику нигде нельзя осуществить более эффективно, чем в океанских пучинах.
Кашалот не видел кальмара, но сумел определить расстояние до него и направление. Если бы он не мог этого делать, то давно бы умер от голода. Теперь он все еще оставался на месте, чтобы со всей возможной точностью засекать волны, испускаемые при движении животным, и чтобы самому не производить никаких колебаний. Кашалот чувствовал, как приближается кальмар, несмотря на все помехи, которые вносили плавающие по соседству рыбы, воспринимал это так ясно, как мы слышим шаги. Судя по мощности волн, кальмар должен быть порядочным. Кит находился в таком же сосредоточенном напряжении, как хищный зверь, готовый сделать прыжок. Его большое сердце сильно билось.
Мощность волн ослабела, и потом они вдруг исчезли совсем. Кашалот понял, что кальмар тоже застыл на месте. Должно быть, кое-что почуял. Может, уже обнаружил огромную массу тела кашалота, отражавшую другие звуковые волны. Единственное, что надо было делать, — ждать. Ждать и слушать. Океанская пучина полна этих напряженных ожиданий, исполненных алчности или тревоги. Кашалот знал, что запас кислорода позволяет ему оставаться под водой еще более получаса.
Вдруг среди непроглядной тьмы буквально взорвалось светящееся облако. Сквозь засверкавший планктон кашалот в одно мгновение ясно разглядел кальмара. Огромное животное, и так близко, всего в нескольких саженях. Тело его находилось в вертикальном положении, щупальца горизонтально выброшены вперед. И между ними билась огромная рыба. Именно кальмар и произвел взрыв светящегося облака. Эти животные, пускающие в светлой воде чернила, в темноте выбрасывают сильно светящуюся жидкость, чтобы испугать и ошарашить свою жертву.
С силой напрягая все свои мускулы, кашалот бросился в атаку. Хвост его перекрутился в воде, сжатой восемьюдесятью атмосферами. Слишком поздно! Кальмар уловил первое движение, а может быть, тоже сумел разглядеть своего врага при свете. Оставив рыбу, он приготовился к обороне — повернулся лицом к кашалоту и вытянул вперед щупальца. Кашалот бросился на него с открытой пастью и — промахнулся.
Если вы видели когда-нибудь подвижного боксера, который уклоняется и увертывается от стремительно нападающего противника и в то же время изводит его прямыми ударами левой, вы сможете представить себе кальмара перед кашалотом — с той только разницей, что у кальмара Onychoteuthis десять рук, которые могут достигать шестиметровой длины. Он отклоняется назад и вбок, выбрасывает струю воды из сифона, шевелит щупальцами.
Кашалоту чаще всего приходилось встречаться с такими кальмарами, которые, вступив в бой, тут же поспешно удирали, выбрасывая, как из пожарного шланга, струю воды. Этот же кальмар не отказывался от боя. Он уклонялся, увертывался, но не отступал. Сделав поворот одним взмахом хвоста, кашалот снова застыл на месте. Он знал, что кальмар прямо перед ним и угрожающе шевелит щупальцами. Всеми силами избегать щупалец и хватать прямо за тело — вот как надо действовать. Но это нелегко. Вокруг противников все еще светилась вода.
Под углом в сорок пять градусов кашалот бросился в правую от кальмара сторону и с силой рванулся влево. Но противник его был более проворным. Кашалот почувствовал, как прошлись по его хвосту щупальца. Он увернулся от них, сделав резкий рывок вверх, вдоль отвесной скалы. Однако надо было не только избежать парализующего прикосновения, но и победить противника, съесть его. Повернувшись, кашалот обнаружил кальмара все на том же месте. Его большое липкое тело слегка двигалось, словно мягкий занавес, под прямым углом к извивавшимся щупальцам. Противники опять стояли друг против друга. Битва началась снова.
Кашалот прилагал все усилия, чтобы увернуться от щупалец. Он хорошо знал, насколько усложнится борьба, если кальмар сумеет присосаться хоть одним щупальцем. Щупальца Onychoteuthis имеют по одному или по два ряда присосок, окруженных роговыми крючками. Череп кашалота был весь покрыт шрамами — следами ран от таких вот когтей.
Битва продолжалась. Кашалот наступал, кальмар по-прежнему увертывался, стараясь закрепить первое щупальце. Кашалота подгонял голод, разгоравшийся от близости жертвы все сильнее, однако великан не терял контроля над своими движениями. Опыт, вынесенный из многочисленных битв, закрепился в быстрых и точных рефлексах. Но кашалот знал, что время работает против него. Огромная мускульная энергия, какую ему приходилось затрачивать, быстро поглощала кислород, тогда как кальмару достаточно было оросить из сифона свои жабры. Нельзя надеяться на изматывание противника. А если бы кальмар вдруг задумал спастись бегством, кашалот едва ли смог бы его поймать. Свет от выпущенной кальмаром струи быстро мерк.
Кашалот еще раз бросился в атаку и еще раз почувствовал взмах щупалец над своей головой. Но на этот раз щупальце присосалось. Один из противников должен был погибнуть.
Спасти кашалота могла только стремительная атака. Во что бы то ни стало надо размозжить кальмару голову, прежде чем он успеет закрепить другие щупальца. Его страшный противник, конечно, не мог не знать об этой тактике и соответственно защищался: четыре его щупальца что есть силы извивались сзади, чтобы удерживать тело на достаточном от зубов кашалота расстоянии, тогда как остальные метались над головой противника, стараясь зацепиться присосками. Кашалот сильным взмахом хвоста продвинулся вперед и в то же время затряс открытой пастью, направленной на кальмара. Теперь к его черепу присосалось уже два щупальца. Он чувствовал, как впиваются в него, словно буравчики, когтистые присоски. На лбу у себя он также чувствовал выпущенную сифоном струю, что давало кальмару возможность держаться пока на расстоянии. Любой ценой надо было преодолеть этот напор.
Как раз в тот момент, когда кашалот почувствовал, как присасывается третье щупальце, ему удалось ухватить пастью, немножко наискосок, скользкое упругое тело кальмара. Приклеилось четвертое, пятое щупальце.
Кашалот держал в челюстях целый метр туловища кальмара. Однако щупальца (еще одно только что закрепилось) сжимали ему голову, точно намордник. Одно закрывало глаз, другое противно шевелилось в дыхале. Кашалот сознавал, что может задохнуться, если не примет быстрого решения. На какую-то долю секунды он разжал челюсти и рванулся вперед, стараясь укусить кальмара в голову. До черепа он не добрался, но захватил лицевую часть головы и щеку, зажав одновременно и сифон. Тиски были крепкие.
Между челюстями кашалот ощущал трубку сифона, а на губе бульканье воды, которую кальмар все еще тщетно пытался выпускать. Напряжение щупалец отчаянно росло, они сковывали кашалота и причиняли ему мучительную боль. Но, усиливая напряжение, кальмар готовил себе удушье, так как отверстие, позволявшее ему орошать жабры, находилось в пасти кашалота.
Тьма снова стала непроглядной. Кашалот стискивал челюстями мясо кальмара и глотал сок еще живого противника. Еще живого… Однако кашалот чувствовал, что кальмар слабеет. Судорожно бившийся еще минуту назад сифон больше не наполнялся. Кашалот открыл и снова закрыл свою пасть. Череп кальмара исчез в ней вместе с глазами. Теперь кашалот принялся есть мясо кальмара, которое было у него во рту. Напряжение щупалец ослабело, и они разжались.
Насытившийся кашалот возвращался к поверхности моря. Кожа его в нескольких местах была разодрана крючьями противника, но, подумаешь, важность! Через несколько дней раны зарубцуются, а кальмары не все будут такие большие и жесткие, как этот. Кроме того, кашалот не очень тревожился о будущем: когда желудок полон, все кажется прекрасным.
И будет еще лучше, все будет просто чудесно, когда кашалот сможет наконец выдохнуть из легких отработанный воздух и набрать свежего. Кит поднимается вверх со скоростью, которую человек пока не смог определить, но для кита она вполне обычна. Вот уже глубина шестьсот метров, пятьсот, четыреста. Начинают появляться фиолетовые лучи, потом синие. Кашалот попадает в темно-синюю воду, она все светлеет и становится зеленой. Вокруг все больше и больше блестящих рыб, а вверху уже угадывается светлый потолок, за пределами которого живут птицы и все божьи твари, созданные после рыб. Ледяная, темная планета глубин уходит из мыслей кашалота, и вот он возвращается, несравненный путешественник, дышащее легкими млекопитающее, к освещенной поверхности, которую его собратья-млекопитающие могут покидать лишь ненадолго. Потолок светлеет и светлеет, сюда проникают уже все лучи дневного светила. В бурном клокотании и всплесках кашалот разрывает потолок, и наконец, наконец-то (какое облегчение!) струей необыкновенной силы он выбрасывает негодный, отработанный воздух и вдыхает божественно чистый зефир. Какая свежесть, какое изумительное ощущение!
Кашалот слегка ныряет, возвращается на поверхность, пускает фонтан, снова жадно вбирает воздух, ныряет еще раз, возвращается, пускает фонтан, опять вдыхает воздух. Как бы насытиться, наглотаться этой живительной кислородной свежести? Кашалот плывет по волнам и с очень точными интервалами выбрасывает в море свою косую струю, тот фонтан, по которому его узнают китобои. Но сегодня их нет на море, горизонт чист. Над волнами носятся птицы, а огромное море принадлежит рыбам, рыбам и большим китам, которые вовсе не рыбы и которые тем не менее тысячи лет плавают в море, по морским просторам и морским глубинам.
Идут дни, одно время года сменяется другим, а море тоже знает времена года. Когда зима подходит к концу, темное, зимнее море в середине дня становится светлее. Под белой пеной на гребнях зеленых волн появляется прозрачность. С каждым днем солнечные лучи проникают в воду все дальше, и из глубин поднимается жизнетворный планктон. Микроскопические растения начинают быстро размножаться. Синие киты, которых мы покинули в момент встречи с кашалотом и которые всю зиму плавали против берегов Южной Америки, паслись теперь, словно большие коровы, в этом море питательного корма вместе со своим детенышем, сосавшим еще молоко матери.
Бурное кипение жизни в морских водах никогда не прекращается. Миллиарды микроскопических животных, расплодившихся под благотворным влиянием тепла, тоже поднимаются на поверхность. Молодые веслоногие рачки, морские черви, креветки величиной с булавочную головку жадно поедают растительный планктон и сами становятся пищей для рыб и крупных китов. Розовые, красноватые, желтые, зеленые поля планктона растекаются по поверхности моря, разносятся во все стороны морскими течениями, и наши киты неутомимо плывут вслед за этими потоками в сопровождении косяков серебряных рыб.
Налетают и уносятся весенние штормы, дни становятся длиннее, и приходит время, когда киты замечают, что морские луга стали уже не такими тучными. В умеренных водах наступает затишье, летний спад. Пора покидать эти места и возвращаться в более холодные воды, где жизнь еще бьет ключом.
Какое-то время киты неуверенно кружат в прежних широтах, потом решительно разворачиваются и берут курс на юг.
Посмотрите еще раз на карту, на голубое пространство вокруг антарктического континента. Там разбросано несколько островов, на которых люди различных наций водрузили флаг своего государства. Южная Георгия, Южные Оркнейские острова, Южно-Шетландские острова, Земля Александра I, Кергелен — все эти затерянные в океане земли более или менее похожи друг на друга. Зимой их окружает припай, продувают беспощадные полярные ветры; летом они чуть прогреваются — на них больше скал, чем земли, — и лишь немногие оживляются на короткий срок кое-какими цветами. Море вокруг островов всегда холодное.
Наши синие киты миновали Фолклендские острова, обогнули кипящие пеной скалы Шаг и, следуя за обширными полями планктона, повернули на восток. Но не успели еще показаться на горизонте снежные зубчатые горы Южной Георгии, как киты уловили вибрацию корабельных винтов и сменили направление — снова взяли курс на юг и разыскали себе новые поля планктона.
Пока они спокойно паслись там, продвигаясь с небольшой скоростью, в небе над ними стали собираться птицы, а вскоре покормиться на спинах китов явились плавунчики. Значит, неподалеку были Южные Оркнейские острова.
Первые плавунчики прибыли с острова Коронейшен. Киты приблизились к этому острову и несколько дней кружили у населенного пингвинами берега, плавали, ныряли, пускали фонтаны среди не обращавших на них внимания тюленей. Несмотря на обилие рыбы, планктон в этих краях не скудел, жизнь казалась прекрасной. Все еще кормившийся молоком матери китенок быстро подрастал и креп. Он уже достигал двенадцати метров в длину. Над морем рядом с двумя родительскими фонтанами гордо поднимался и его фонтан, примерно на две трети их высоты.
Если судьба пощадит нашу семью китов, если их минует гарпун китобоев и не растерзают хищные киты — косатки, они по-прежнему будут плавать в бескрайнем океане и встречать на своем пути в точности такие же семьи, как они сами.
Китенок будет расти около своих верных родителей, станет более ловким и сильным. В семь месяцев, достигнув к той поре шестнадцати метров в длину, он бросит сосать материнское молоко и начнет плавать с широко раскрытым ртом, втягивая морскую воду, насыщенную планктоном. «Когда китенок станет совсем большим, мать отведет его к другим китам. Вот тогда-то она и расстанется со своим детенышем, у которого начнется своя собственная, активная жизнь». Это почти все, что мы можем сказать в настоящее время о начале такой жизни.
Во время южного лета синие киты собираются в Антарктике. Возможно, именно там мать говорит своему отнятому от груди китенку: «Ну, теперь иди, поиграй со взрослыми». Молодые киты обоего пола некоторое время живут стадами или стайками. Китобои в этих краях встречают всегда одних лишь молодых китов, однако это еще не вполне проверено. Зато совершенно точно известно, что в два года кит становится взрослым в полном смысле этого слова. Чуть позже его встречают в обществе самки. Выбор подруги у моногамных китов, очевидно, не сопровождается жестоким соперничеством и битвами, как у кашалотов. В пору любви молодая пара устремляется в менее холодные воды, и там в соответствии с законом природы все начинается снова, жизнь следует своим чередом.
Сколько же лет живут киты? Точно мы этого не знаем. Раньше говорили сто лет, потом двадцать, теперь цетологи считают: около пятидесяти лет. Эта цифра получена в результате сложных вычислений, куда входят данные биологических наблюдений и основы теории вероятностей. Примем эту цифру, поскольку мы можем противопоставить ей только свое неведение. А как кончают свою жизнь киты, умирающие естественной смертью? Об этом мы знаем еще меньше. Возможно ли умереть от старости на этой морской арене, где борьба между видами так упорна и постоянна? Надо ли считать, что старого, неспособного защитить себя синего кита непременно сожрут косатки, а старого кашалота задушат щупальца гигантского кальмара? Все это очень неясно, а море велико. Обитающие на севере Тихого океана котики, когда их сокрушает старость, пускаются с наступлением зимы последний раз в бушующее море и погибают среди высоких волн.
Мне кажется, вполне можно себе представить, как синий кит, доживший без тяжких драм до конца своих дней, уставший патриарх, выбрасывает наконец последний свой фонтан, а потом, покачиваясь в одиночестве на волнах, позволяет своему большому телу наполниться водой и начинает погружаться в море все дальше и дальше, до тех глубин, где спят потонувшие корабли, которых никогда не увидит человек.
ОБ АВТОРЕ
Французский писатель Жорж Блон родился в 1906 году в Марселе. Образование получил в Версальском лицее и Мореходном училище в Гавре. До второй мировой войны работал в редакции еженедельника «Кандид», в военное время — лейтенант французского флота.
После войны Жорж Блон целиком отдается литературному творчеству. Его перу принадлежит значительное число романов, документальных повестей, научно-популярных произведений. Особенное признание получили его военно-исторические книги, посвященные событиям первой и второй мировых войн («Марна», «Верден», «Гибель гитлеровской Германии» и др.). По словам критиков, Жорж Блон наделен особым даром воспроизводить высоко драматические события. Его документальные повести гораздо сильнее захватывают воображение читателя, чем иная беллетристика. Умение не просто показать события, но как бы заставить жить их заново оказалось неоценимым качеством и при создании научно-популярных произведений. В основном это книги о животных (китах, тюленях, слонах, бизонах), в них писатель как бы прослеживает «судьбу» этих животных на нашей планете. Жорж Блон уже публиковался на страницах нашего сборника в 1965 году (статья «Мореплаватели без компаса»).
Очерк
Заставка Е. Бомберг
Фото автора
…Легкий ветерок отогнал черную тучу и словно распахнул занавес — ярко сверкнули южные звезды. Небо приобрело невинно-чистый вид. Самолет шел на посадку. Совсем рядом под крылом проносились стройные ряды маслиновых деревьев, а потом легкий толчок о бетонную дорожку аэродрома Сан-Пабло. И тут хлынул дождь.
Он лил как раз до того момента, пока мы не вошли, вернее, вбежали, спасаясь от крупных капель, в холл гостиницы «Колон». Кран на небесах сейчас же выключили. Как это было здорово! Впереди свободный вечер в незнакомом городе. Я уже был во власти узеньких улочек, уютно освещенных площадей с пальмами и апельсиновыми деревьями, где можно смешаться с толпой, ощутить себя ее частицей и, может быть, хоть немного понять, какая же опа — андалузская столица Севилья.
Чемодан в номер, душ… Через полчаса спустился в холл.
— Далеко ли до набережной? И нет ли у вас плана города?
Портье услужливо отметил на плане отель. Гвадалквивир оказался неподалеку. А ночной зефир струил эфир.
— Но, сеньор, вы не забыли плащ?
— Разве нужен плащ?
Я обернулся к окну. Что за напасть! По мутному стеклу ползли капли. Пушкин между тем продолжал соблазнять: «Шумит, бежит Гвадалквивир…» Но что поделаешь?
Утром меня разбудили звуки марша. Какое-то время я пытался определить, что это за инструменты в нежно и необычно звучащем оркестре, потом поднялся и с любопытством открыл жалюзи. Напротив гостиницы на двух рахитично тонких ножках покоилось огромное, величиной с положенный на бок шкаф, блестящее музыкальное сооружение. Шарманщик, рьяно накручивавший ручку, внимательно следил за окнами и сейчас же одарил меня улыбкой. Веселая музыка заслуживала монеты.
Под окном лежала залитая солнцем, умытая Севилья. Вдоль улиц — аккуратно постриженные деревца с запрятавшимися в зелени чуть желтеющими апельсинами. На балконах пестрели цветы. Какой-то предприимчивый парень, перекрывая звуки шарманки, призывал покупать цветочную землю, жирную и черную. Ослик, нагруженный двумя пестрыми мешками с этой удобренной, специально приготовленной, если верить парню, люкс-землей, удивленно взирал на своего хозяина; ну, мол, и луженая же у тебя глотка.
Вечером города немного «пижонят». У них своя косметика — огни реклам, витрин. Подобно кокетливой женщине, они подчеркивают свои выигрышные качества: лучшие улицы залиты неоном, попроще — погружены в полумрак; так на них не обращают внимания. Ведь турист, как мотылек, летит на свет.
Утром город остается самим собой, ему не до посторонних. Люди работают, занимаются домашними хлопотами. Хозяйки придирчиво роются на уличных лотках, в раздумье стоят перед витринами, размышляют над тем, как сэкономить лишнюю песету.
Узенькие улочки полны жизни. То и дело прохожим приходится сходить на мостовую, уступая друг другу дорогу, или проворно вскакивать на тротуар шириной в половину кухонного столика, чтоб, прижавшись спиной к стене, пропустить проносящуюся машину. И вдруг рядом замечаешь приоткрытую чугунную решетчатую дверь, за ней — выложенный цветными плитками крохотный дворик с фонтаном. Прохлада и покой. Туда хочется хоть на минуту заглянуть, скрывшись от уличной толчеи и начинающего припекать солнца. Но… патио — часть дома, хозяйка тщательно трет плитки тряпкой, совсем не желая, чтоб здесь наследили посторонние.
На площадях сосуществуют два ритма. По окружности несется все тот же поток машин и прохожих, а в центре, отгороженные от суеты частоколом величественных пальм, — мамы с колясками и малышами, держащимися за юбку, старики, поставившие стулья в кружок, занятые неспешными разговорами. Им спешить уже некуда. А рядом туристы — эти, может быть, и готовы бы сорваться с места, погоняться за новыми впечатлениями, но, видно, нет сил — тоже немолоды.
Седые леди и джентльмены, приехавшие из-за моря или из-за океана, на площади, как в театре. Глазеют по сторонам, потягивая кофе или кока-колу, заказанные в кафе, которое услужливо выставило столики на солнце и в тень — кто что предпочитает. Происходящее вокруг не имеет к гостям никакого отношения, как и они к нему. Но приходится платить. Конечно, не за «просмотр», до этого еще не дошло. За гостиницу, за ресторан, за музей, за корриду, за национальные танцы, за сувениры, за экзотичного в наш машинный век извозчика, если ноги уже не шагают, а карманный справочник торопит: вы еще не видели того, сего, пятого, десятого. Спешите запечатлеть это в памяти, чтобы потом на файф-о-клоке не ударить в грязь лицом перед миссис Смит или мистером Джонсоном, которые тоже были в Испании. Никто не сомневается, что за это стоит заплатить, и испанская казна собирает с туристов миллионы долларов ежегодно.
Высящийся посреди площади на постаменте великий Мурильо, даже в бронзе сохранивший изящество (слава скульптору!), с иронией взирает на туристов, обремененных мелочными хлопотами и не догадывающихся, что же здесь действительно достойно внимания. Кажется, вот сейчас легкая кисть оживет в руках художника, побежит по холсту, рождая новый шедевр. И он покажет нам, как прекрасно все окружающее. Кто же взглянет на зрителя с картины: продавщица овощей, склонившаяся над своей тележкой, старики, сидящие рядом с памятником своему соотечественнику, мальчишка-разносчик, спешащий из кафе с заказом? Да кто бы ни был, это окажется, конечно же, севилец.
Неподалеку, в Музее искусств, только и слышишь: «Ах, Мурильо!», «О-о! Веласкес!», но невольно думаешь: насколько искренне восхищение творениями великих сынов Севильи? И на их полотнах, и на картинах работавших здесь Фернандеса, Эрреры, де Роэласа, Пачеко, Леготе — жанровые сцены из народной жизни, так называемые бодегонес, которые прославили севильскую школу живописи. Почему же никто, выйдя из музея, не хочет с интересом оглядеться вокруг; те же сцены, те же лица, разве что одежда другая. Во времена Веласкеса и Мурильо женщины не ходили в мини или в брюках, мужчины не носили широченных галстуков с абстрактным рисунком.
— В вашем музее нет картин Сальвадора Дали? — спрашивает у гида один из туристов.
Его спутники с любопытством ждут ответа… Может, Дали, испанец другого поколения, апостол сюрреализма, им ближе, нужнее, а работы старых мастеров — это так, тоже лишь для того, чтоб при случае небрежно сказать: «Да-да, видел»? Однако что ж тут гадать; ведь разные люди пускаются в путешествия…
Рекламные проспекты туристских агентств не обманывают? в Севилье есть что посмотреть. Но пусть памятники, дворцы, музеи подождут. Вперед, к Гвадалквивиру!
Набережная сравнительно пустынна для оживленного города. Пустынны и причалы. Река, как старая женщина с поблекшим лицом, спит, разморенная солнцем. У нее нет даже сил прошелестеть волной по камню набережной у подножия Torre del Ого — Золотой башни, пошептаться с ней о прошлом, ярком и бурном.
Шорох шин по асфальту, бьющие в глаза рекламы, запах бенйина никак не дают хоть на момент отрешиться от современности, представить себе шумную, ликующую встречу на берегах Гвадалквивира каравелл Колумба. Сколько заморских чудес узрели севильцы: невиданных животных, крикливых попугаев, райские растения и фрукты. А самое потрясающее — краснокожих людей…
Золотом прозвенели слова: «Вест-Индия! Вест-Индия!..» И, завороженные миражем сказочного Эльдорадо, от этих берегов пускались в далекий путь новые суда с исследователями и авантюристами, разорившимися отпрысками знаменитых фамилий и проходимцами.
Купцы Севильи остались дома, им незачем было пересекать опасный океан: богатство само текло в руки. Город после открытия Америки получил монопольное право торговли со всеми новыми землями. А открытиям, казалось, не будет конца, как нет предела богатству. Его должен был приумножить знатный Педро Ариас Давилья, спешивший из города к берегам Америки занять свой губернаторский пост в колонии и найти Южное море. Мог ли он простить за похищенную у него из-под носа славу первооткрывателя простого солдата Васко Нуньеса де Бальбоа, уже омывшего свои пыльные сапоги в волнах Mar del Sur? Глядишь, так бы и сгинуло для потомков имя Педрариаса, как называли Давилью, если б не остался он в истории в качестве человека, казнившего Бальбоа.
Памятником расцвета Севильи высится на берегу Гвадалквивира двенадцатиугольная из красного камня Золотая башня, куда в кожаных мешках перетаскивали с каравелл «серебряного флота» драгоценности, привезенные из обеих Индий. Сейчас внутри башни пусто, у подножия не позвякивает оружие стражи, а раздается стук каблучков студенток Севильского университета, который разместился в здании бывшей иезуитской коллегии…
Университет и иезуитская коллегия! Ну, не забавная ли судьба у здания? Апологетов самого темного суеверия и тупого мракобесия время заставило уступить место представителям современной науки. Однако умиляться сему факту нет оснований. Клерикалы отдали кирпичную коробку, так сказать оболочку, но хотят, чтобы дух этого заведения остался прежним. Облаченные в рясы, со смиренными лицами, они хотя и не вписываются в облик современного города, зато довольно основательно «вписались» в его жизнь. Порой, чтоб поступить на работу, нужен отзыв местного священника. Мало того, иезуиты, которым по уставу ордена совсем не обязательно облачаться в специальную одежду (а они как раз и предпочитают действовать тихой сапой), во многом определяют политику испанского правительства в области просвещения. Нет, дело, разумеется, не доходит до введения университетского курса по изучению «Духовных упражнений» основателя ордена иезуитов Игнатия Лойолы — уж слишком это было бы несовременно. Дело обстоит несколько по-другому. Просто-напросто к испанцу, особенно молодому, порой подходят с мерками, выкроенными по иезуитской «системе морали». Ах, как удобны такие «моральные устои» для правящей верхушки: они ведь провозглашают смирение. А сколь любезно было бы для нынешних правителей лицезреть всю страну застывшей по стойке «смирно». С другой стороны, та же «мораль» развязывает руки представителям фашистского режима. «Кому дозволена цель, тому дозволены и средства» — это изрек не кто иной, как иезуитский патер Герман Бузенбаум…
Да, средневековье причудливо переплетается с современностью в жизни этого города, чего только не видевшего на своем веку. В незапамятные времена бывали здесь финикийцы, их сменили римляне, по берегам Гвадалквивира разгуливали вандалы, вестготы… Доплывали сюда викинги, чтобы после трехдневной битвы разорить и разграбить город. Чуть ли не пять веков хозяевами были здесь арабы, сделавшие Ишбилийю, как они называли Севилью, важнейшим городом Пиренейского полуострова. И хотя много лет прошло с тех пор, как в середине XIII века войска Фердинанда III Кастильского отвоевали Севилью у мавров, следы их пребывания сохранились доныне.
Тонкие колонны, изящные легкие арки, выложенные мозаичными узорами полы, журчащие кристальными струями фонтанчики, бассейны в узких таинственных двориках, пышные гирлянды цветов, свешивающиеся со стен. Как все это знакомо! Подобное я уже где-то встречал. Но где? Ну, конечно, в ливийском Триполи! Королевский дворец! Те же узкие многочисленные переходы между бесчисленными комнатами-двориками, те же узоры под ногами и на стенах, кажется, те же цветы и даже та же прохлада. Но далеко до Триполи от Севильи — Средиземное море пролегло между ними. А дворцы одинаковы — Королевский и Алькасар, сохранившийся в Испании со времен мавров.
Коммерция проникла даже в прохладные покои бывших властителей города. В небольшом зале, который не минует ни один посетитель (как же не полюбоваться тончайшей росписью стен и филигранной мозаикой?), высится мольберт с небольшими картинами. На них — тот же зал, примечательные уголки дворца, его интерьеры. Две пожилые дамы придирчиво перебирают картинки. На лицах можно прочесть: «Да, это не Мурильо!» Автор — молодой аккуратный человек в простеньком, начинающем просвечивать на локтях свитере — терпеливо выслушивает их реплики, не теряя надежды: может, все-таки купят? Пик туристского сезона позади, но ведь ремень до следующей волны визитеров туже затянуть уже невозможно…
Над Алькасаром высится расположенная поблизости башня Хпральда. Она изображена на открытках с надписью «Сувенир из Севильи», миниатюрные копии Хиральды чуть ли не в каждой лавчонке рядом с фигурками быков, пронзенных шпагами-булавками, рядом с заключенными в целлофановые стаканы жгучими испанками, рядом с веерами и кружевными мантильями. Но все это можно приобрести на память в любом испанском городе. Все, кролю Хиральды в миниатюре. Истинная же Хиральда настолько высока, что видна с любого конца Севильи.
«Подъем без ступенек доступен любому», — гласит объявление у входа в башню. Несколько песет (впрочем, с готовностью принимаются и доллары, и франки), и вы получаете право начать путь по наклонному, стертому подошвами за века узкому коридору, идущему по периметру Хиральды. В конце пути, отдуваясь так, что над головой начинают слегка гудеть позеленевшие колокола, сомневаешься в правдивости объявления: ступенек действительно нет, однако вовсе не значит, что «подъем доступен любому». Но одолеть его стоит!
Раскинувшаяся внизу Севилья — в одном измерении, как план города. Обманывают глаз плоские белые крыши домов. Уловки между ними словно прочерчены темной краской. У самого подножия башни, на площади с причудливым старинным фонарем, — мелкая россыпь цветных точек: толпы туристов кружат у архитектурного памятника, как и стайки птиц над ним.
С одной стороны смотровой площадки Хиральды видны пышный, в стиле барокко, дворец Сан-Тельлю и огромное старинное здание табачной фабрики, вновь возвращающее мысли к Колумбу, который привез в Европу диковинное зелье — табак. С противоположной стороны проглядывается другая примечательная постройка, Аюнтамьенто, — здание муниципалитета, заложенное в XVI веке, в период высшего расцвета Севильи, когда здесь заседал Совет обеих Индий.
Но Хиральда лишь часть, правда самая выдающаяся в прямом смысле, огромного комплекса — кафедрального собора.
— Орган собора насчитывает пять тысяч труб, здесь восемьдесят три алтаря, тридцать семь боковых капелл, вес каждой из гигантских колонн… — сыплет и сыплет по-английски гид.
Ловишь себя на том, что, как цыпленок, внимание которого направляет квохчущая курица, крутишь головой, подчиняясь словам гида. Одни цифры заслоняют другие, ничего толком не успел рассмотреть, понять, прочувствовать, а гид мчит дальше.
Шагай, шагай, голубчик, какое мне дело до того, сколько весит колонна? Цокот каблуков и скороговорка тонут где-то в глубине огромного собора. Ну, вот теперь можно спокойно оглядеться. Тускло мерцают в полумраке алтари, серые колонны уносятся ввысь, к парящему где-то в недоступности, наверное у салюго подножия божьего трона, куполу, а там… Яркие, как откровение, многокрасочные, как сама жизнь, вверху горят расписанные окна. Где взял эти пылающие краски художник, почему они не потускнели от времени? Пораженный эффектом, не сразу догадываешься о том, что помогает живописцу солнце. Оно щедро подсвечивает творения неизвестного мастера…
Между тем рядом уже щебечет гид новой группы.
— Кафедральный собор построен на фундаменте главной мечети времен альморавида Якуба Альмансура, а колокольня Хиральда переделана из минарета…
Проносятся и эти, но следом шагает служитель.
— Сеньор, собор закрывается…
Ах, да, послеобеденный отдых, как во всех южных странах. Солнце припекает, и я успел забыть, что сейчас конец октября и в Москве уже выпадал первый снег…
Жалюзи на окнах опущены, в городе, кажется, стало потише! в конторах, банках, музеях, магазинах — повсюду перерыв. И никого не найдешь у «Ла Маестранцы», кто приоткрыл бы ворота и дал возможность посмотреть на крупнейшую после мадридской арену для боя быков. Здесь сейчас пустынно, и лишь плакат в несколько квадратных метров извещает, что лучшие тореадоры в воскресенье убьют шесть быков на глазах у двенадцати тысяч зрителей. Но плакат старый — это воскресенье прошло, быки убиты, и лишь графическое изображение одного из них, как черный символ мести, по-прежнему мчится в ярости на поднявшего шпагу тореадора. Тот ждет спокойно, ведь он, как и бык, намалеван на бумаге.
Разглядывая плакат, я вспоминаю другого тореадора. Стройный, в красочном костюме, он выглядел на арене беззаботным киногероем, будто не ему предстояло сейчас оказаться один на один с разъяренным быком. Тореадор был невозмутим, словно никакая опасность его не поджидала. Но в следующий момент я понял, что ошибся. Он своей лакированной туфлей начертил на песке крест, встал в его центр и истово перекрестился. Он знал, что ему предстоит…
Но это было в Мехико. А тут, в Севилье, тореадора, на которого мчался бык, не обуревали никакие чувства…
Приближаюсь к гостинице… Что за столпотворение?
Оказывается, не весь город погрузился в дремоту. У входа скачет, приплясывает, что-то скандирует, размахивает знаменами группа юношей. Подкатывает еще несколько малолитражек, из них, как лилипуты из кувшина на представлении Кио, один за одним — кажется, несть им числа — выскакивают их сотоварищи.
— Двенадцатый игрок испанской сборной, — поясняет мне какой-то пожилой сеньор, остановившийся рядом.
Ах, вот в чем дело! В «Колоне» расположились советские футболисты, которым сегодня предстоит сыграть отборочный матч европейского чемпионата с испанцами. Газеты в день приезда наших спортсменов честно предупредили в заголовках: в сборной Испании будет двенадцать игроков. Ниже пояснялось, что никакого нарушения правил это за собой не влечет, просто-напросто поддержка экспансивных севильских болельщиков приравнивается к лишнему футболисту на поле. Для «дополнительного игрока» была даже заготовлена специальная форма, которую можно было увидеть в витринах на манекене: красная куртка с цифрой 12 на спине и как обязательный атрибут — национальный флаг над головой.
До матча оставалось еще несколько часов, а двенадцатый уже решил себя проявить. Впрочем, весьма миролюбиво: никто не пытался проникнуть в отель, где футболисты уже потихоньку собирались на стадион «Рамон Санчес-Писхуан». Ничего оскорбительного для гостей в выкриках не было, скорее наоборот: лица ребят сияли улыбками и ясно было, что они рады поводу дать выход энергии.
— Надеюсь, сеньор, это никого из ваших футболистов не обидит? — поинтересовался мой случайный собеседник.
— Думаю, нет. Они привыкли к неистовствам болельщиков…
Видимо, мой ответ не совсем удовлетворил испанца.
— Поймите этих студентов. Они ничего не имеют против вашей команды, они ждут от нее большого футбола, а большой футбол всегда воспламеняет страсти…
Кажется, испанец не на шутку встревожился, как бы хозяевам не отказали в чувстве гостеприимства. Пришлось его успокаивать сигаретой из пачки «Столичных».
— О, русские сигареты!
Сейчас же у меня оказалась сигара. Я ловил заинтересованные взгляды собравшихся у входа в отель.
— Извините, сеньор…
В момент лишившись нескольких припасенных в Москве значков, завалявшихся в кармане и прочей подобной мелочи, могущей сойти за сувенир, мы с появившимся из «Колона» редактором еженедельника «Футбол — хоккей» Львом Филатовым уже обсуждали с окружающими наподобие того, как это происходит у московского стадиона «Динамо», составы команд, счет предстоящего матча и тому подобное.
Никто после таких неожиданно возникших разговоров в незнакомом городе не возьмется сказать, как, на каком языке собеседникам удается объясниться. Но ведь разговаривают и прекрасно друг друга понимают, если есть желание понять. У вас небольшой запас испанских слов? Прекрасно. Знаете английский, французский, немецкий? Кто-либо из окружающих наверняка говорит, пусть и неважно, на одном из этих языков. «Лингвистический коктейль» тоже годится…
И вдруг раздалось старательно произнесенное:
— Хо-ро-шо…
Мы с Филатовым враз обернулись к высокому мужчине, улыбавшемуся добродушно и смущенно.
— Вы говорите по-русски?
— Нон… нет… Учил давно… но… как это по-русски сказать? Трудно… вашим футболистам… э-э… здравствуйте!
— Вы хотите сказать: «Привет? Салют?»
— Си, салют!
— Салют! — повторили все вслед за ним.
Полицейские, дежурившие у входа в отель, наблюдали за нами, наморщив лобики от трудного вопроса: дозволять или не дозволять? Черт его знает, как себя вести в этой ситуации? Какие в тот момент возникли мысли в головах полицейских? Может, они подумали, что Севилья все-таки не слишком благонадежный город, что среди полмиллиона его жителей немало тех, кто не только не стесняется своих рабочих рук, но и гордится ими и помнит, что именно здесь, на берегах Гвадалквивира, родился вождь испанских рабочих Хосе Диас и память о его делах живет до сих пор.
Представители франкистского режима пытаются изобразить дело так, что в современной Испании вовсе и нет причин для классовой борьбы. Вон, мол, какой мир и согласие царят между «вертикальными профсоюзами» и предпринимателями. Государство, как утверждают, прочно стоит на рельсах неокапитализма, последнее десятилетие отмечено высокими темпами экономического развития. При этом подчеркивается, что валовой национальный продукт увеличивается за год примерно на семь процентов, хотя и умалчивается, как этот продукт распределяется…
Однако все сдвиги в экономике происходят не благодаря «заслугам» фашистского режима, а вопреки ему и обусловлены борьбой определенных социальных и политических сил против франкистского правительства. Последнее в поисках выхода из «задворков Европы» открыло путь в Испанию иностранному капиталу, прежде всего американскому. Может ли это устранить социальные проблемы? Безработица осталась, и пришлось разрешить эмиграцию. Многие тысячи испанцев разъехались в другие страны в поисках заработка, который дается не только рабским трудом, но и рабским существованием на положении людей «второго сорта», практически бесправных. Надежды правительства, что эмиграция снизит опасность социального взрыва, не оправдались. С каждым годом в Испании все чаще вспыхивают забастовки, нарастает лавина протестов, которую не остановить ни пулями, ни тюрьмами. И, говоря словами испанского писателя Сесара Арконада, «там, где слышится клич свободы, там, где угнетенный взывает о справедливости, — там партия!» Да, несмотря на тридцать с лишним лет подполья, Коммунистическая партия Испании не разгромлена, она по-прежнему во главе революционной борьбы…
Кто знает, о чем думали полицейские, постоянно дежурившие у гостиницы «Колон», где жили «красные». Но лица стражей порядка были напряженно внимательны, пока мы разговаривали у подъезда с испанцами. Впрочем, надо отдать полицейским должное: наконец оба как-то вдруг сообразили, что следует делать, — и отвернулись.
А в это время вышколенный швейцар распахнул — нет, не с угодливостью, но будто гордясь своим постом, — распахнул стеклянную дверь, и наши футболисты в синих костюмах, с традиционными белыми спортивными сумками в руках двинулись через мгновенно образовавшийся в толпе коридор к автобусу. Кто-то хлопнул в ладоши, и загремевшие аплодисменты не смолкали, пока машина не тронулась.
Потом был матч. «Двенадцатый игрок» оказался джентльменом: он поддерживал своих, но не скупился отдать должное и гостям. У севильца, неистового болельщика (из-за которого холодные мадридцы лишились удовольствия лицезреть на своем стадионе матч национальной сборной и предпочтение было отдано более темпераментной Андалузии), оказалась щедрая душа.
Наш самолет должен был стартовать ранним утром, и мы покинули Севилью еще до восхода солнца. Скользнув фарами по зданию аэропорта, автобус фыркнул сжатым воздухом тормозов, багаж в минуту выгрузили, мотор вновь заурчал. Мы помахали последнему севильцу — шоферу. Из окна кабины высунулись сильные руки, тесно сжатые вместе:
— Салют!
ОБ АВТОРЕ
Лебедев Лев Георгиевич. Родился в 1934 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ в 1959 году. Работает заместителем редактора Отдела информации газеты «Правда», член Союза журналистов СССР. Автор нескольких рассказов, опубликованных в журналах «Юность», «Смена» и других, и многих статей в периодической печати. В нашем сборнике публиковался в выпуске 1963 года. В настоящее время работает над очерком о поездке в Японию.
Повесть
Рис. В. Захарченко
Светлой памяти моего отца посвящаю
Федор легко выпрыгнул из глубокой лодки-долбленки на бешено мчащийся плот. Ловко накинул кольцо крепкой сплавной снасти на смолистую бабку. Трижды обернул ее вокруг. Быстро, сноровисто уперся левой ногой в толстенное сосновое огниво[16], еле удерживая узловатыми сильными руками грубый мокрый канат.
Я надежно зацепился острым багром за бревенчатый край плота в сажени от Федора и, пока причаливал к нему носовой цепью лодку, неотрывно следил за поединком человека с разъяренной рекой.
Бабка тонко скрипнула, продолжительно затрещала, густо запузырилась на желтоватом срезе первородной влагой. Прочный канат натянулся над гудящей рекой. Мне даже почудилось, будто шаловливый апрельский ветер тонко заиграл озорную весеннюю песенку на этой необычной струне.
Плот дернулся, содрогнулся всем своим стопятидесятикубовым телом. На какой-то миг остановился, замер. Федор легонько начал стравливать его на канате, сбивать на речную стрежь, осторожно перепуская тугие спиральные кольца снасти на скрипящей от натуги бабке. Конец толстого каната быстро таял в руках Федора. Вот его осталось три, два метра, метр…
К середине реки течение резко усилилось. Федор еле сдерживал побелевшими пальцами все убывающий конец каната. Сквозь смоляную черноту курчавой бороды я видел его натужно побагровевшее лицо, напрягшиеся до темной синевы шейные вены, озабоченную настороженность глаз.
Канат уже гудел, как в зимнюю непогодь телеграфный провод. Не переставая влажно дымиться, вытягивался и, наконец не выдержав напряжения, с каким-то глухим металлическим звоном лопнул. Одеревеневшим от холодной влаги обрывком Федора ударило по голове. Он сразу обмяк, выпустил из рук конец каната и упал ничком рядом с огнивом.
Словно вихрем выбросило меня из лодки. Скользя и падая на осклизлых бревнах, я подбежал к Федору. С ужасом глянул на распластавшегося плотогона. С седого виска кормщика лениво стекала, быстро загустевая, темная струйка крови.
Я приподнял его. Осторожно уложил на продольный бревенчатый накат плота, пристроив под голову его сбитую канатом шапку. Торопливо смахнув со лба выступивший от испуга холодный пот, я огляделся. Вырвавшийся на свободу громадина плот, словно необъезженный конь, несся в узкий речной проран.
Своенравная Кокшага, спрямив здесь извечное свое русло, рыча и пенясь катила гневные, темные воды. Я ужаснулся: сейчас взбеленившаяся река легко разобьет плот и перемелет нас с Федором, как мельничными жерновами. Я подхватил грузного бесчувственного Федора под мышки и потащил к краю плота, к лодке. Надо было немедля покинуть оказавшийся во власти буйствующей стихии плот.
Но пока я возился со своим кормщиком, плот неожиданно развернуло, с каким-то нутряным стоном он торкнулся в невысокий поросший крупным дубняком берег. От сильного удара прямо перед моим носом, словно бумеранги, взлетели высоко в воздух дуги-копани, что служили каркасом лодки. К счастью, добротно сделанный плот выдержал столкновение и, слегка накренившись, прочно встал своим бревенчатым основанием на размягший глинистый грунт.
Федор в сознание не приходил. Дышал он прерывисто и слабо. Но я видел, как нездоровая багровость постепенно сходила с его морщинистого волосатого лица.
В полной растерянности сидел я возле пострадавшего плотогона и смотрел на бушующую реку.
Сверху каждые две-три минуты неслись и неслись плоты. Гонимые потоком, они ударялись о наш плот, разворачивались и, цепляясь друг за друга, перегораживали русло.
Некоторые плоты накренились, ушли наполовину в воду, другие, наоборот, вздыбились. Вешняя вода тысячью пенных каскадов устремилась в узкие проходы между ними. Скоро широкое русло Кокшаги было накрепко забито огромными, стопятидесятикубовыми плотами. Но река не дремала. Вот уже несколько многотонных деревянных махин рассвирепевшим течением разбило вдребезги. Эта бревенчатая каша кипела, дыбилась тугими речными струями, словно спички, ставила на попа толстенные бревна. С глухим хрустящим треском их ломало, расщепляло вдоль волокон, легко, как солому, плющило.
Выше затора вода быстро поднялась метра на полтора, моментально затопив узенькие бровки еще минуту назад видневшихся невысоких берегов. Ниже затора вода так резко упала, что кое-где легко просматривалось в песчаных косах ребристое речное дно.
Затор! Это короткое слово звучит почти трагически. Это несколько дней, а иногда недель нечеловеческого труда для его разбора. Приостановка сплава. Опасная потеря времени. Может начаться резкий спад воды, и огромный караван плотов окажется на совершенно сухих берегах. И разрубай тогда громадины заделы, вручную раскатывай их по бревнышку топорами, баграми, веревками!
…Ревет в гневе река. Несутся и несутся плоты. И нет сил у меня воспрепятствовать этому. Надо бы сломя голову мчаться, лететь прямо-таки на крыльях вверх по течению к «бригадному генералу», то есть к бригадиру сплавщиков Михаилу Ивановичу Журавлю, с донесением о ЧП. Но Федор все еще не приходил в сознание. А оставить его одного нельзя.
Что делать? Ища выхода из положения, я машинально скользил взглядом по затору, по плоту, на котором оказались мы с Федором. Среди остатков раздавленной лодки я вдруг заметил уцелевший багор. Обрадовавшись, я вскочил на ноги, шагнул к краю плота, поднял багор. И тут вдруг услышал за спиной слабый стон. Я прислушался. «Неужели очнулся Федор?» — пронеслось в голове. Но теперь уже слышался только скрип трущихся друг о друга бревен, сердитый грохот рвущейся реки да посвист ветра в еще голых ветвях могучих дубов.
Я подошел к Федору. Он лежал неподвижно, только от слабого дыхания мелкими пузырьками вздувалась кровавая пена на посиневших губах.
Несколько справившись с волнением, я вывернул дырявый карман моего кожушка. С силой оборвал его, намочил в холодной речной воде и приложил к пылавшему лбу Федора. Ветхая тряпица быстро просыхала, вбирая в себя нездоровый жар. Я без устали мочил ее снова и снова. И когда в очередной раз склонился над водой, услышал хриплый, надломленный болью голос;
— Эк, екора мара, как меня угораздило!
Обернувшись, я увидел, что Федор сидит на смолистых бревнах и шершавой ладонью осторожно гладит окровавленный висок.
Сначала взгляд его был мутным, как мне показалось, неосмысленным. Но постепенно он светлел, приобретал прежнюю подвижность, остроту. Увидев огромный затор и несущиеся к нему плоты, Федор угловато засуетился. Лицо его исказилось. Он слабо заговорил:
— Беда-а! Беда-а-то какая, мил человек! — Чуток помедлив, видимо что-то сообразив, сказал — В лодку давай! В лодку! К бригадиру!..
Я сбивчиво объяснил Федору наше положение. Он слушал молча, сосредоточенно, нахмурив лохматые темные брови.
— И-э-эх! — сокрушенно выдохнул он. — От всего мира отрезаны, значит!
И вдруг, встрепенувшись, с жаром заговорил:
— Берегом беги! Тут есть тропинка. Не собьешься!
— А ты как же? Ни хлеба у тебя, ни спичек! Топор утонул!
— То-то и оно! Торопись, говорю! — И Федор снова обессиленно уронил кудлатую голову на грудь.
Караван плотов растянулся по реке километров на пятнадцать — двадцать, поэтому найти «бригадного генерала» было не так-то просто. В разгар работ он не сидел ни минуты на месте.
Река хаотически петляла по таежным дебрям. В весеннее половодье древние старицы и пойменные озера сливались в одно целое с Кокшагой. И «генерал», плавая почти полвека по ней, знал наперечет все ее прямики и временные проходы, поэтому мог оказаться на любом из них, передвигаясь кратчайшим путем. Тропинка же, теряясь в бескрайнем лесу, не всегда повторяла речные изгибы. На крутых песчаных гривах она приближалась вплотную к берегу, а в болотистых низинах и на торфяных топях уходила далеко от реки, пролегая по сухим боровым всхолмлениям в глубине леса.
Я хотел добраться до какого-нибудь пикета, наткнуться на ближайшую сторожевую травку — место дежурства сплавщиков с лодкой на крутом повороте реки, где могут застревать плоты, и оттуда с помощью наших людей на лодке начать поиск бригадира.
Было часов десять пополудни. Осторожно перебираясь с плота на плот, с шаткого бревнышка на бревнышко, я заспешил к желанному берегу.
Дважды обрывался я в широкие разводья между плотами. Раз ухватился за оказавшуюся под рукой пеньковую снасть задела, в другой — спасся лишь благодаря тому, что в руках у меня был тот самый багор, что чудом уцелел при аварии.
Ощутив наконец под ногой твердую почву, я вздохнул с облегчением, хотя в кирзовых сапогах хлюпала вода, а от огрубевшей мокрой одежды нестерпимо жгло холодом тело.
Чтобы не терять времени и быстрей согреться, я побежал по тропинке, только что освободившейся от снега. Сначала я шел, не замечая ничего вокруг. Но по мере того как согревался, ко мне возвращались понемногу бодрое настроение и некоторая наблюдательность.
С песчаного холма, поросшего вековыми соснами, я незаметно спустился в низину, под полог темнохвойных ельников. Терпкий запах багульника разлился по лощине. Солнца здесь почти не было видно. Седые лохмы древних мхов свисали с дремучих елей.
На замшелой валежине, сидя на задних лапках, умывался полосатый бурундучок. Еще через несколько шагов из-под моих ног тяжело вспорхнула парочка сторожких рябчиков. Они спустились невдалеке, нервно поводя из стороны в сторону веерообразно распущенными хвостами. Потом спокойно, по-кури-ному стали разгребать муравьиную кучу возле старого пня.
Мысли мои были заняты Федором, моим добрым наставником и учителем в нелегкой жизни плотогона. Как-то он там без огня и пищи?
Федора я знал давно.
Он долгое время был дегте-куром. смолокуром, углежогом. Эти тяжелые лесные профессии, постоянное таежное одиночество сделали Федора сдержанным, молчаливым человеком. И хотя на вид он казался угрюмым, имел доброе, ласковое сердце.
В кожу его лица, как у шахтера, навечно врезалась точками черной туши мельчайшая угольная пыль. А от густой копоти дегтекурок Федор, и без того смуглый от природы, стал похожим на цыгана, за что его и прозвали Черным.
Федор на прозвище не обижался. В деревне их носил каждый и все к ним привыкали с раннего детства, как к собственному имени.
Как-то еще на смолокурне подручные Черного, Яков Сарбала и его сын Григорий, в смолоприемнике — глубокой яме, куда по желобам стекает в большой чан смола, — разливали в бочки еще горячую смолу. Летний день был очень жарок. Стояло редкое безветрие. После недавних проливных дождей лесная болотная земля дышала тяжелыми испарениями.
Истекая потом, мы с Федором невдалеке укладывали в поленницы коряжистый пахучий пневой осмол. Нам было слышно, как Яков с Григорием оживленно о чем-то беседовали, гулко гремели металлическими черпаками о железные бочки.
И вдруг все как-то странно смолкло, послышался короткий хриплый стон. Мы бросились к приемнику. В густом желто-зеленом дыму один возле другого лежали бесчувственные тела отца и сына.
Федор прыгнул в яму. Приподнял и подал мне наверх обмякшее тело угоревшего Григория, затем склонился над Яковом. И едва вызволил его из ямы-душегубки, упал сам на их место. Падая, Федор зацепил черпак с горячей смолой и опрокинул его на себя.
Я попытался извлечь потерявшего сознание Федора из ямы, но силенок не хватило. Тогда я с диким криком кинулся к заготовщикам осмола, что работали поблизости. Они и вытащили еле живого, обожженного Федора.
Яков и Григорий на воздухе быстро пришли в себя, а Федора врачи еле-еле за полгода выходили…
В другой раз на заготовке осмола подрывник Пильщиков по неосторожности крепко себя покалечил, потерял много крови. Федор ночью, по лесному бездорожью, под проливным осенним дождем тащил на себе двенадцать километров в медпункт лесоучастка раненого подрывника.
Генерал знал о случившемся на смолокурне. В шутку называл меня спасителем Федора, потому, наверное, и решил, чтобы я, новичок в сплавном деле, стал весельщиком в его лодке.
Бригадир по собственному опыту знал, что трудный и опасный промысел сплавщика можно постичь, только работая с дельным и сообразительным человеком.
Федора, как опытного плотогона, всегда ставили на самые ответственные места. Вот и сегодня бригадир направил его на сложнейший участок реки — в печально знаменитый пронос Волчьи уши.
Река здесь делала крутой двойной поворот, напоминавший в плане острые волчьи уши. Вешние воды, спрямляя речные зигзаги, образовали проран с перепадом, типа маленькой Ниагары.
Тут всегда нужно держать «ушки на макушке». Не поэтому ли в седой древности кто-то метко окрестил сложные речные узлы и изгибы этим звучным именем?
Сплавщики проклинали это гнилое место. Но тот, кто без ЧП и осложнений выстоял здесь хотя бы одну весеннюю вахту, всю жизнь не переставал гордиться, что «когда-то стоял на травке в Волчьих ушах!».
Не зная усталости, я шагал и шагал еще нехоженой в этом году лесной тропой. Следы моих ног четко отпечатывались на влажной земле. Обходил стороной речные заливы и разводья, перебирался по осклизлым валежинам через многочисленные лесные ручьи и речки.
Время уже давно перевалило за полдень. Хотелось есть, ноги гудели. Я присел на позеленевший от времени сосновый пень возле огромного муравейника и, разморенный тишиной, весенней лаской солнца, мерным гулом леса, смолистым запахом хвои, незаметно сомкнул отяжелевшие веки и на короткое мгновение забылся…
Но вдруг вскочил как ужаленный. Шагах в десяти от меня вывалился из чащи на поляну огромный бурый медведь. Он судорожно рвал когтистыми лапами землю, направляясь в мою сторону, и ошалело ревел, сотрясая грозным рыком притихший лес.
От неожиданности я обмягшим кулем свалился с пня на землю, а затем, вскочив на ноги, что есть духу бросился бежать, перепрыгивая через метровой толщины суковатые валежины, лесные овраги.
Сколько я бежал — не знаю. Но вот впереди заблестела солнечными бликами река.
Когда я выскочил из лесу, увидел нашего сплавщика Генку Бесшабашного.
— Хе-хе! Что это, голубчик, лица на тебе нет?
Я ничего не мог ответить и только дико вращал глазами. Изодранная в клочья одежда висела на мне лохмотьями.
Медленно приходя в себя, я заметил появившегося из-за поворота реки бригадного генерала. Его разъездная лодочка-осиновка была изящна и легка. Она, казалось, не плыла, а летела над широкими просторами вешних вод. Весельщик, южинский мужик Илья Пигозин, работал веслами сноровисто и ловко.
Генерал, еще не замечая меня на берегу, начал сразу же деловито распекать Бесшабашного.
— Это что? На такой плевой травке посадить плот! Он глянул на сидящий по середине реки на песчаной косе задел и продолжил разнос: — Вот сейчас к нему начнут лепиться другие, как пчелы к летку перед грозой, и — затор! За-ато-ор ведь! — протянул он многозначительно, энергично жестикулируя руками. — Понимаешь ли ты, беззаботная твоя башка, что всей артелью кожилиться станешь?! Кишки выматывать! — бригадир резко повернул голову, недовольно сплюнул и приказал Бесшабашному: — А ну, лезь в мою лодку!
Генка неохотно повиновался.
Бригадир спокойно, без суеты перебрался в лодку Бесшабашного и жестко бросил генкиному весельщику.
— Греби!
Тот навалился на весла, и скоро они, подхваченные течением, достигли застрявшего на мели задела.
— На ходового решил взять! — по-мальчишески сплюнув сквозь зубы, пасмурно сказал обезоруженный Генка.
Генерал быстро закрепил за бабку плота снасть, и, резко оттолкнувшись от него, лодка стремглав ринулась к проносящемуся мимо плоту. Весельщик цепко ухватился багром за бревенчатый накат, а генерал ловко выскочил на плот и свободный конец снасти накинул тремя кольцами на бабку. Несущийся плот всего на момент приостановился, дернулся и… медленно, силой инерции потащил за собой сидящего на мели собрата. И как только оба плота оказались на речной стрежи, бригадир освободил от снасти сначала один, затем другой плот. Выбрав из воды канат и уложив его крупными кольцами на широком днище лодки, неторопливо подъехал к Бесшабашному.
Генерал был спокоен, сосредоточен. В его лице не чувствовалось ни вызова, ни гордости за сделанное. Он только что снял сидящий на мели плот и, может быть, тем самым предупредил очередной затор. Он больше не упрекал, не отчитывал Генку. Людей он учил примером.
Вскинув голову, генерал увидел меня. Я был готов провалиться сквозь землю: в каком виде я предстал перед ним.
— Что это за де-ко-ра-ция?! — медленно, по слогам произнес «генерал». — Ты откуда такой? Где Федор?
Я путаясь и робея рассказал о заторе, о Федоре и его состоянии. Бригадир слушал меня терпеливо, не перебивая. Только лицо его становилось все более мрачным, неподвижным и суровым. На нем окаменели глубокие морщины.
— Я уже давно понял вашу беду, — с горечью сказал он и, словно в бою, четко скомандовал Бесшабашному: — Передан по цепи: прекратить отпуск плотов! Снять людей с ближних травок! Шпиленок[17] срочно перегнать в Волчьи уши! Жду вас там!
— Слушаюсь… арищ генерал! — с неуместной шутливой лихостью отчеканил Бесшабашный, и тут же его лодка исчезла за кустами ивняка.
— Все ему трын-трава! — укоризненно покачал головой генерал.
Бесшабашный, парень лет двадцати пяти, был известен как бродяга и выпивоха. Я вспомнил, что сельскую продавщицу Дуську Игонину постоянными выпивками в кредит он так подвел, что ее даже заподозрили в растрате.
— Да! Все ему трын-трава! — как бы угадывая мои мысли, повторил генерал и все с той же суровостью в голосе предложил мне — Садись, ободранный! Поедем к Федору!
Я скатился с песчаного косогора прямо в лодку бригадира. Увидев вблизи мое бледное лицо, он заговорил снова:
— Что с тобой? Здоров ли ты, парень?
Мне пришлось поведать еще и о моих лесных злоключениях.
Бригадир насторожился. Лицо его вдруг посветлело, озарилось подобием улыбки.
— Чудак! Медведь только что из берлоги. Пробка у него, запор в просторечии. Вот он и орет благим матом на весь лес. Вместо касторки коренья всякие ищет. Ест их жадно. Не до тебя ему в это время, милок!
Я ничего не понимал. Мне казалось, что матерый двадцатипудовый — не меньше — мишка гнался именно за мной. Хотел размозжить мне голову, а может, и сожрать с голодухи. Я изложил генералу эти соображения.
— Ха-ха-ха! — закатился старик. — Да какой же ты дуралей! Говорю — не до тебя ему в эту пору. Мучается он, бедняга!..
Генерал снова посуровел. Энергично заработал веслом. Его изящная лодочка, как оброненное вороново перо, легко заскользила по воде.
Я сидел в лодке на свернутом тугим узелком брезентовом плаще бригадира, изучающе смотрел на этого скромного с виду, но внутренне сильного, собранного человека и размышлял о нашем деле, о бригадном генерале.
Триста сплавщиков-плотогонов — это же армия! Правда, справедливее было бы называть нашего бригадира Журавля адмиралом. Сто новеньких трехвесельных лодок — целый флот!
Среди сплавщиков было много опытных, знающих свое дело рабочих, десятилетиями сплавлявших плоты по разным рекам. Такие всегда готовы помочь друг другу, готовы пойти на риск и даже самопожертвование ради общего дела. Их было большинство. Но что греха таить? В нашем коллективе были и пьяницы, и недавние заключенные. Работа не из легких, опасная — одними «святыми» не обойдешься. Шел сорок седьмой год. Многих опытнейших сплавщиков унесла война. Поэтому здесь никого не чуждались, каждому доверяли серьезное дело.
Михаил Иванович к людям был требовательно-справедлив. Его мудрым жизненным правилом было большое человеколюбие и твердая вера в доброту людей.
Не потому ли эта разнородная масса плотогонов, наперед зная все тяготы и невзгоды путины, слушалась старого седого человека беспрекословно?
За подтянутость, собранность, четкость и принадлежность к командному составу сплавного «фронта», а также за неизменное появление на сплаве в военной форме Михаила Иваныча Журавля кто-то метко окрестил по-новому, назвав его бригадным генералом. Вроде бы в шутку сначала. Да так и пошло: генерал да генерал. И его уважали.
— За генералом мы в огонь и в воду! — говорил Мишка Непутевый, которого трудно было заподозрить в неискренности.
Шел бригадиру шестой десяток. В сорок пятом вернулся он с Эльбы, куда дошагал от самой Москвы. Седой до последнего волоса, он уже около сорока лет плавал с караванами плотов то по Кокшаге и Кундышу, то по Илети и Рутке. И ни разу его артели не пришлось аварийно разрубать плоты.
Генерал умел находить выход из самых, казалось бы, безвыходных положений. Он всегда терпеливо выслушивал других. Не пренебрегал ни чьим советом. И не в этом ли был секрет его постоянных успехов?
Мы плыли. Илья без шума и всплеска опускал в густую красноватую воду весла. Он был всегда немножко мрачноват. Но тут вдруг оживился, легкая улыбка скользнула по его открытому лицу. Он посмотрел на бригадира и сказал:
— А тебе, Михаил Иваныч, большой привет от Петра!
— От какого Петра? — встрепенулся генерал.
— А помнишь? Кому ты до войны еще премиальный костюм свой отдал!
Бригадир смущенно улыбнулся и, как бы оправдываясь, пояснил:
— После сплава у парня свадьба намечалась, а костюма приличного не оказалось — вот и отдал!
— Почему же денег с него не взял? Ты же семейный!
— Кто же за свадебные подарки деньги берет? — наставительно объяснил генерал и, стремясь сменить тему разговора, просветлев, радостно закончил: — Значит, жив Петр! Уберегся от пули ворогов!
Над нами в синеве весеннего неба беспокойно носились потревоженные чибисы. Пикируя, они смело бросались на лодку, едва не задевая крыльями наши головы, и звонко кричали свое надоедливое: «Чьи вы? Чьи вы?» А потом стремглав взмывали в небо.
По берегу, возле самой кромки воды, цвиркая бегала длиннохвостая трясогузка. А поодаль пронзительно кричал куличок-перевозчик.
Где-то далеко-далеко громыхнул то ли ружейный выстрел, то ли ранний раскат первого грома.
— Кого тут нелегкая с ружьем носит? — насторожился генерал.
А лодка скользила все дальше и дальше. Вот мы уже миновали какие-то дымные балаганы рыбаков, крытые широкими лентами липового луба и вязовой коры. На еловых кольях и вильчатых рогатинах сушились многочисленные верши из мочала, толстой конопляной пряжи и ивовых прутьев.
Бригадир, посмотрев на меня, спросил, ел ли я сегодня. Потом неторопливо вынул из кожаной широкой сумки внушительную краюху хлеба, луковицу, коробок с солью и подал мне. Я быстро справился с нехитрой трапезой.
Солнце зашло за тучу. По разливу скользнули серые тени. От воды сразу потянуло прохладой. Без шапки, в изодранной одежде мне стало знобко. Я захотел погреться и потому попросил Илью подменить его в веслах. Тот охотно согласился.
Жалобно скрипнули уключины. С каждым ударом весел лодка резко подавалась вперед. Генерал держал ее вразрез начавшейся легкой гребнистой зыби. Мелкие волны звонко шлепали по вороненым бортам нашей долбленки.
Оставалось не более часа хорошего хода до Волчьих ушей, как вдруг предвечернюю тишину леса опять распорол теперь уже близкий ружейный выстрел. И тут же с правого высокого берега в кипящие бурунами воды реки бросилась испуганная мать-лосиха с длинноногим теленком-сеголетком и поплыла на противоположный берег. Вскоре показался на берегу браконьер. Еще не замечая нас, он вскинул ружье, намереваясь еще раз пальнуть по плывущей лосихе. Но генерал так зычно гаркнул: «Не трожь животину, ирод!», что у браконьера чуть не выпало из задрожавших рук ружье.
Лоси проплыли почти возле самой лодки, тяжело отдуваясь и недобро кося звериным глазом в нашу сторону. Быстрым течением теленка прибило к тугому боку матери. Лосиха озабоченно посматривала на сосунка, как бы подгоняя и в то же время ободряя его.
— Не греби! — остановил меня бригадир.
Движение лодки замедлилось. Генерал направил наш челнок за лосями. И пока ни проследил, ни убедился, что звери в безопасности, не развернул лодку в направлении Волчьих ушей.
…Позднее Федор мне рассказал, что делал он один на заторе… День клонился к вечеру. Федор встал с бревна, на котором сидел, передернув от озноба широкими плечами и бегло взглянув на опускающееся солнце. В желудке было пусто. Неприятно сосало под ложечкой. Хорошо, что сохранился в кармане брюк кисет с самосадом и немного осыпавшихся спичек. Федор свернул из газеты самокрутку, жадно затянулся два раза, громко и хрипло закашлялся, сплюнул в бурлящую реку горькую слюну. Как-то болезненно защемило желудок. Федор неприязненно швырнул цигарку в воду и бессильно опустился снова на шероховатое бревно плота.
Голова все еще гудела, кружилась. На душе было скверно. Усталым взглядом Федор окинул огромную плотину затора. По спине пробежали неприятной волной холодные мурашки.
— Эк, екора мара, какого черта напрудило! — произнес Черный, глядя на кипящую реку.
Федор задумался. Вспомнились давние наставления отца, когда уходил он в первую свою путину: «Сплав, Федянька, — дело опасное. Тут, как на фронте, не зевай. Промешкал али оплошку дал — погиб. Не дремли, коли жить хочешь!»
— Да-а!.. Не дремли-и!.. — раздумчиво повторял сам себе Федор. — Я же, однако, не промешкал, не оплошал! — анализировал происшедшее Федор. — Случайность! Простая случайность! Такой канат не выдержал! Но ничего, я еще повоюю, еще послужу большому и трудному делу. Не так страшен черт, как его малюют, — настраивался Федор на битву с затором.
Исчезло солнце. Большая темная туча укутала его в своих лохматых полотнах. Потянуло холодом. Федор поднялся. Хрустнули в коленях затекшие ноги. Увидел на плоту случайно кем-то оброненный с зимы немудрящий иззубренный топор — повеселел. Натесал мелких смолистых щепок, наколол дров из обрезков бревен и на краю плота, у самой воды, разложил небольшой костер. Затем полусклонившись встал с подветренной стороны возле теплинки, распахнул ветхие полы заскорузлой телогрейки и вбирал, вбирал живительное тепло костра и смолистый запах дыма. Постепенно озноб прошел. Ослабевшее тело наливалось приятной теплотой, силой, жизнью.
Федор подсадил на шатком грубом топорище старый топор, стал ходить и ходить по затору, крепил рассохшиеся на весеннем ветру и солнце клинья бабок и верхних повор[18].
Река сердито бурлила на заторе, заглушая другие звуки. Но вдруг сквозь ее рев Федор услышал какой-то новый звук — то ли протяжный глухой скрип, то ли мычание. Он прислушался, обернулся. Возле соседнего плота, метрах в пятнадцати от костра, течением прибило к кромке задела могучего красавца лося. Было видно, что зверь изнемог, борясь с течением, и сейчас нуждается в помощи. Горбоносую огромную голову, увенчанную еще недоразвитыми массивными рогами, бородач положил на обочину плота и устало смотрел на Федора мутными немигающими глазами. Плотогон осторожно подошел к беспомощному зверю. С опаской вытянув руки, погладил его по замшевым мясистым губам. Потом стал соображать, что делать с попавшим в беду животным. Зверь безуспешно пытался выбросить могучие передние ноги на верхний настил плота, но не имеющее в воде опоры, ослабевшее тело зверя тут же сползало обратно в реку. И каждый раз сохатый крепко ударялся головой о бревна задела. Федор снял с бабки обрывок каната, торопливо расплел его. Взял две длинные прядки и, крепко захлестнув один конец их за ветвистые рога матерого бородача, надежно привязал другой к ближайшей поворе плота. Зверь слабо сопротивлялся, бессильно мотая головой. Но ласковый, дружелюбный говорок Федора и нежное похлопывание ладонью по мускулистой шее успокаивали лося, гасили искры недоверия к человеку.
— Дуралей ты этакий! Затянет тебя под плот — и каюк. Не жилец, стало быть, ты тогда! Ну, ну, не брыкайся, коли спасают! — говорил Федор. — Вот подъедут плотогоны, вытащим тебя артелью на берег, вызволим. Отдохнешь и пойдешь гулять по зеленому лесу! Потерпи, потерпи, дружок, малость!
Федор озабоченно суетился возле зверя, соображал, как лучше сделать, чтобы до приезда сплавщиков поддержать его, не дать утонуть. Глянув на плот, он вытащил две слеги, наискось подвел их под грузное тело сохатого, а нижними концами упер в твердое речное дно. Теперь лось, прижатый течением, как бы слегка лежал на подведенных под него укосинах. Он несколько расслабился и с облегчением выдохнул огромную порцию воздуха.
Федор удовлетворенно взглянул на зверя. В темных глазах сохатого горели отблески потухающего на плоту костра. Но Федору было теперь уже тепло и без огня. Довольный, он сел возле лося и забылся в ожидании плотогонов…
…Генерал тепло поздоровался с Федором, будто не виделся с ним год, справился о здоровье. Приказал Илье, своему весельщику, накормить Черного. А затем начал осматривать затор. Дойдя до середины реки, он остановился, пораженный. Окинул быстрым взглядом бескрайние завалы, ужасающий хаос плотов, разбитых заделов, ощетинившихся, словно противотанковые надолбы, бревен.
— Да-а!.. Сила-а!.. Экой Днепрогэс наворочало! — удивленно, даже с каким-то восхищением произнес генерал. — Сила-а!.. — повторил он и покачал седой головой.
Он долго и неторопливо ходил с плота на плот, перебирался по бревенчатой каше затора. Внимательно смотрел на беспорядочные коридоры и причудливые лабиринты, образованные плотами. Изучающе вглядывался, как плоты схватились друг с другом, прочно ли держатся за берег, сколько их замело песком и илом, сколько покорежило, изуродовало, разбило.
Он настойчиво искал в этом хаотическом нагромождении слабое звено, за которое следовало бы взяться, потянуть, чтобы вся эта громада сама по себе ожила, стронулась, пошла.
Но, как известно, хитрый замок отомкнуть трудно, если не имеешь ключа. А у затора замок со многими секретами. Бригадир это хорошо знал. За его долгую жизнь плотогона редкая путина проходила без осложнений, без чрезвычайных происшествий. И хотя много в них было общего, все они, однако, отличались важными особенностями. В седой голове бригадира крепко засели десятки всевозможных вариантов речных заторов со всеми своими трудностями и загадками.
Бригадир четко помнил страшнейший затор из пятидесяти двух плотов возле пристани Сабанаковой, из семидесяти шести — на Федоткинском проносе, из восьмидесяти трех — на Шупшаловском песчаном перекате. Но этот, пожалуй, самый сложный!
Шагая вместе с Федором по затору, он уже насчитал больше девяноста сплавных единиц; многие плоты были сильно исковерканы, побиты. Правда, немало плотов в верхней части затора просто прилепилось речным течением к тем, что накрепко вросли в кокшагские берега.
— Поспешили чуток! Рановато, екора мара, сплав начали! — заметил Федор. — Вода еще на прибыль идет.
— Эх-хэ-хо, Осипыч! — отозвался бригадир. — Понятное дело, да ведь древесину эту разрушенные войной города и села ждут!
— Оно, конечно, — согласился Федор.
— Значит, для дела спешим, Осипыч. Людям, стране помочь стремимся!
Еще походили, посмотрели.
— М-да-а! — как бы заключил осмотр генерал. — Хитра пробка, да найдем и на нее штопор!
— Конечно! Не первый снег на голову! — уверенно поддержал его Черный.
— Видишь, Осипыч! — генерал простер руку на север. — Плес выше затора широкий, прямой. Река тут глубока и нутриста. Значит, есть возможность отвести часть плотов с помощью шпиленка вверх от затора.
— Да! — подтвердил Федор.
— По обоим берегам леса. Есть за что временно плоты расчалить на запасных канатах, — продолжал развивать мысль бригадир.
— Коль так, нам бы, Иваныч, водичку на этом уровне удержать с полсуток. Для затора это главное!
— Э-э, брат! Да ты, никак, мои мысли читаешь! — весело глядя на Федора улыбнулся он. — Прав ты. Сейчас это главное. Плоты высоко. Они легко поддадутся разводу и подвижке. Упади вода хотя бы на метр — дело швах. Тогда и паровозом в реку ни один плот не стащишь!
С верховья подъехали первые лодки со сплавщиками. Генерал приказал им забивать древесиной из рассыпавшихся плотов все щели, все проходы между заделами первой линии затора.
Это противоречило всяким правилам. Затор как бы закреплялся, заклинивался, а его требовалось ослаблять перед разбором.
— Не спятил ли, случаем, старик? — глядя в сторону генерала, говорил молодой плотогон своему соседу.
— Тут не мудрено и рехнуться! — отвечал более опытный.
Но работа кипела. Вскоре была готова настоящая плотина. Вода с каждой минутой прибывала и прибывала. И те плоты, что еще час назад стояли твердо на речном дне или на отлогих берегах, поднялись, ожили.
Солнце село. В апрельском небе полыхал огненный закат. Вечерняя заря облила густым калиновым соком верхушки изумрудных сосен и еще голых дубов.
Больше сотни сплавщиков упорно трудилось на заторе. Скрипя уключинами, подплывали все новые и новые лодки. Из них выходили плотогоны в брезентовых робах и высоких кожаных бахилах.
Сплавщики свертывали оглобельной толщины самокрутки, громко смеялись, шутили. Даже затор — это сплавное ЧП — был для них обычным делом.
Причаливая лодку к замершим на заторе плотам, Бесшабашный весело кричал Мишке Непутевому:
— Работнем, что ли? Есть где разгуляться силушке молодецкой!
— Да уж, наворочала! Не поскупилась Кокшага! Неделю, не меньше, тут проваландаешься, — строил неутешительный прогноз Непутевый.
Неожиданно появился Михаил Иваныч.
— Ну, ну, богатыри! Не вешать носа! Вы ли не герои! — подбадривающе говорил он, хлопая Непутевого по плечу. Мишка, довольный, широко улыбался.
Генерал давал различные указания плотогонам, советовался с опытными сплавщиками.
Из-за леса выплыла и повисла в верхушках дубов полная луна. Серебряными тарелками засверкали на воде густые лунные блики.
Сверху приплавили шпиленок. Закрепили его за могучий дуб на берегу. Десятка три плотогонов дружно приступили к выводке и расчалке прилепившихся, прибитых к затору плотов. Работа спорилась. Выхаживая канат на шпиленок, сплавщики весело напевали:
О, кати-покатывай,
Червонцы зарабатывай!
Мы способны сдвинуть горы,
Разобрать в реке заторы!
Под яркой луной сновали по разным направлениям лодки. Люди знали свое дело. Без суеты, без путаницы отводили от затора плоты. Канатами крепили их по обоим берегам реки. Временами меняли положение шпиленка, чтобы сподручнее снимать засевшие заделы.
Часам к одиннадцати вечера приплавили к затору кашеварню — рубленый на плоту домик для ночлега сплавщиков. Искусный кашевар Андрей Громов в жестяной рупор хрипло прокричал:
— Ужи-на-ать по-ора-а! Ужи-ина-ать!
— Шабаш! — твердо произнес генерал, взглянув на старинные карманные часы, щелкнув серебряной крышкой.
Ели молча. Кашевар подавал крепкий мясной суп, пшенную кашу и каждому по чарке разливной.
— Отдыхайте, ребята! Завтра большие дела предстоят, — сказал бригадир и первый начал укладываться на скрипучих тесовых нарах.
— По-одъе-ом! — хрипло, простуженно гремел генерал. Тяжелое эхо его голоса напористо катилось над притихшими за ночь водами и гасло где-то в сумрачной глубине неожившего еще леса.
— Ты что же, Иваныч, — обратился к генералу удивленный Федор Черный, — еще черти в кулачки не били, а ты уже подъем играешь? Не рановато ли малость?
— Шевелиться, Осипыч, надо. Вода падает! — наставительно ответил озабоченный Михаил Иваныч.
Я взглянул на стоявший рядом прибрежный ивняк. По сырым, темным отметинам на стволах было видно, что вода уже упала сантиметров на двадцать. Медлить было и впрямь опасно.
— Что? Не проспался? Ха-ха-ха! — дружелюбно посмеивался Бесшабашный, хлопнув сильной ладонью по жидкой спине Мишку Непутевого. Тот переступил с ноги на ногу, сердито огрызнулся: «Выспишься тут!» — затем крепко матюкнулся, прижигая отсыревшими спичками толстенную самокрутку.
— Ха-ха! Это тебе не пенки с варенья у мамки Груни слизывать! — гремел прокуренным голосом не унимавшийся Бесшабашный. Помолчал и уже серьезно добавил: — Ничего! Обойдется! Пообвыкнешь. Все так, браток, начинали!..
Громко кашляя и ломливо кряхтя, поднимались разоспавшиеся плотогоны. Надевали не просохшую за короткую ночь одежду, мозолистой пятерней почесывали день ото дня густеющие бороды. Садились в причаленные на ночь к плотам лодки, выкачивали лопастью кормового весла накопившуюся в них воду. Надевали на дубовые уключины весла-распашонки и, надсадно скрипя ими, отправлялись по рабочим местам.
Было три часа ночи. Восток еще не алел. Сквозь редеющую мглу еле-еле пробивалось холодное прозрачное небо.
Бригадир о чем-то советовался со старейшинами плотогонов — Федором Черным, Михайлой Каласой, Григорием Старовером, Никанором Толстоухим, Степаном Гусем, Кузьмой Котом, Андреем Шубенкой, Иваном Лисой, расставляя их с группами рабочих на самые ответственные участки.
Федор за ночь несколько оправился. Выглядел бодро. Вечером фельдшерица Варя Курочкина сделала ему водно-спиртовую примочку, дала две таблетки цитрамона. Федор активно включился в работу и даже шутил, что с ним случалось крайне редко.
— Мне бы, Варвара, спиртиком-то нутро спрыснуть, а ты на мою волосатую наружность добро переводишь!
Слабым румянцем пролилась ранняя заря. Опалово-розовым тихим пламенем зажглись темные воды. Где-то недалеко заблеял лесной барашек — бекас. Просвистела тугими крыльями пара уток.
По распоряжению генерала мы с Черным получили из «резерва главного командования» новую лодку, багры, топор, весла и бухту прочнейшего манильского каната.
— Этот не подведет! — восхищался новой снастью Федор, внимательно рассматривая канат на срезе.
— Как сказать! У меня, вон, и сизальский дважды летел! — недоверчиво заметил Григорий Старовер, садящийся в соседнюю лодку.
— Федор и Никанор на шпиленок! Десять лодок и двадцать человек под ваше начало! — распорядился генерал. — Только не мешкать! Время не ждет! — напутствовал он нас. — Сегодня с затором кончать надо!
— Надо! Надо! — произнес Никанор. — Да только не просто с ним разделаться!..
Оказалось, что ночью произошла подвижка плотов и «конструкция» затора резко ухудшилась. Бригадир уловил происшедшие за ночь изменения, поэтому был с утра мрачен. Он подошел к рабочим, выводящим длинными вагами один из-за другого сцепившиеся плоты.
— Начать бы с левого края! — посоветовал бригадиру Григорий Старовер, опытный сплавщик.
Михаил Иваныч с мнением Григория всегда считался, верил в его опыт. Сказал, испытующе глядя на Григория:
— Так и я думаю! Да вот задача: канаты коротки, чтобы левого края затора достичь, и плечо длинновато — работать трудно.
— Верно! Только канаты срастить можно, а плечо укоротить! — не сдавался Григорий.
— Это как же? — встрепенулся Михаил Иваныч.
— Закрепить шпиленок поближе к затору — и делу конец!
— За осину? — удивился бригадир. — Не выдержит!
— Нет. зачем же! Середь осинок есть и дубки. Не крупные, правда, но надежные, — убеждал генерала Григорий.
Артельщика неожиданно позвали на кашеварню. Андрею Шубенке при работе вагами и чегенями раздробило ногу. Нужно было срочно отправлять его в больницу.
— Займись! — бросил бригадир Староверу, быстро спрыгнул в лодку и поспешил к пострадавшему.
— Ээ-эй! Айда! За-арканили! — посигналил Старовер копошившимся на шпиленке мужикам. Те весело налегли грудью на крепчайшую воробу[19] ворота, и Федор, озорно посматривая на рабочих загоревшимися глазами, зычно запел извечную песню сплавщиков. Мужики разом подхватили ее.
Ходом-водом повели,
Мы стояли на мели.
Братцы!
Люди быстро ходили по кругу. Подбиралась слабина каната. Он вытягивался, сох, врезался огрубевшими спиралями в толстенный вал ворота. Поскрипывала бабка шпиля, за которую крепился шпиленок к береговому дереву. А Федор напевно, легко и чисто выводил:
Все мы парни на подбор,
Разве страшен нам затор?
Взяли!
С каждым оборотом вала возрастало сопротивление. Уже надсадно постанывал сверкающий белизной смолистый вал ворота.
Его основание сплавщики ежеминутно поливали водой, чтобы вал не загорелся от трения.
Люди у воробы уплотнялись. На свободные места подходили и подходили новые плотогоны со свежими силами.
А песня не смолкала ни на минуту. Никанор Толстоухий, огромного роста плотогон, остряк и насмешник, подхватил за Федором:
Навалимся на шпиленок,
Всем он нам знаком с пеленок,
Р-разом!
Все труднее давался каждый оборот вала. По вершку, по сантиметру отвоевывала артель плоты у затора, у реки, борясь с ее дикой силой.
Вдруг смолкло бодрящее потрескивание и музыкальное поскрипывание деревянных конструкций шпиленка. Мужики разом опешили.
Но это был только миг слабости. Федор вскинул кудлатую голову, ненавидяще, с вызовом посмотрел на затор, затем укоризненно на приунывших плотогонов и снова еще звонче и сильнее запел:
Мы же внуки бурлаков,
С вольных волжских берегов!
И-п-у-у-ух!
Все неистово навалились на скрипнувшую со стоном, погнувшуюся воробу и продолжали во всю силу легких:
Ходом-водом, эй, пошли!
Мы водили корабли!..
Взяли,
Двинулся,
Пошел!..
— Давай! Давай, родненькие! — подбадривающе кричал с затора Михайло Каласа.
— Идет! Идет!
Сплавщики едва не попадали на землю. Вал ворота стал вращаться необыкновенно легко и быстро, без усилия. Все испуганно посмотрели вверх, на берег, туда, где крепился шпиленок к дереву. На конце каната вместе со стремительно мчащимся к затору шпиленком с низкого берега сползал в воду выдернутый с корнями средневозрастной дуб.
— Екора мара! — вырвалось у Федора обычное его незлобивое ругательство. — Перекрутили! — Он виновато, со смущением смотрел на растерявшихся сплавщиков.
— Ха-ха! О, сила! Дубья с корнями корчевать можем! — не к месту зубоскалил Бесшабашный.
— Была бы сила — ума не надо! — съязвил Мишка Непутевый.
«…Жж-аах!» — со страшной силой ударился о затор сорвавшийся шпиленок. Плотогоны от удара качнулись. Чтобы не упасть, крепко ухватились за шатнувшуюся воробу. Непутевый от удара как подкошенный упал на бок вдоль бревенчатого настила.
Никанор презрительно посмотрел на лежащего Мишку.
— Ни ума у тебя, ветрогона, ни силы от роду не завязалось! Нечего валяться! Вставай! — Никанор носком бахилы легонько пнул Непутевого под зад. — Езжай снова крепить шпиленок! — скомандовал он Мишке.
Под насмешливые взгляды и соленые остроты товарищей Непутевый медленно поднялся с настила. Сердито бросил в лодку топор, неохотно забрался в нее и взялся за весла.
Зубоскаля над Мишкой, никто не заметил, как Федор ринулся к берегу, а через минуту уже крепил за толстенный дуб конец шпиленочного каната.
Осмеянный Непутевый под громкое улюлюканье друзей возвратился на шпиленок.
Все пришлось проделывать сызнова: налегать грудью на массивную воробу, выхаживать под разудалые бурлацкие песни плоты из затора. Плотогоны бранились, радовались и огорчались. Наконец к середине дня пробили в заторе солидную брешь. Сначала удалось вырвать один, затем второй, третий плот. Застоявшаяся вода дико кинулась в образовавшийся коридор. Грозным грохотом она заглушала многоголосый людской говор. Одиночные бревна в этом бешеном потоке торпедами неслись вперед, крутились, кувыркались на перепаде и бесследно исчезали в пучине.
Где-то вверху сорвало с привязи плот. Он стремительно несся к рычащему прорану. На шпиленке увлеченные работой люди похолодели от ужаса, когда в двадцати метрах от себя увидели идущего на таран гиганта. Через мгновение плот с грохотом и страшным треском ломавшихся бревен врезался в шпиленок. Лопнул, как вьюрочная нитка, сизальский канат, которым крепился шпиленок к дереву. Сорвавшийся ворот понесся к гудящему прорану.
И тут, когда растерялись даже бывалые плотогоны, неожиданно на краю плота выросла плотная фигура Мишки Непутевого. Он был без шапки. Ветер трепал спутанные волосы. Под негустой щетиной на бледных щеках перекатывались тугие желваки. В этот миг он весь как-то сразу преобразился, повзрослел, стал решительным и дерзким.
В полусогнутых руках Мишка крепко держал конец станового, усиленной прочности каната, намереваясь прыгнуть с ним на затор, чтобы ухватиться за ближайший плот, милю которого с головокружительной быстротой несся шпиленок.
И когда шпиленок почти вплотную приблизился к гряде затора, Мишка слегка присел, сжался и, мгновенно распрямившись, сделал стремительный прыжок. Но слишком тяжела была снасть и велико расстояние. Под всеобщие возгласы ужаса Непутевый рухнул в кипящую бурунами воду.
— Держите, держите канат! — разом закричало несколько голосов.
Человек пять бросилось выбирать змеей уползавшую в реку снасть, на которой еще должен был удержаться Непутевый. Но когда конец каната показался над вспененной водой, все оцепенели и молча сняли с запотевших голов драные шапки…
Затем артель разом с болью вздохнула, осознав всю глубину неожиданно обрушившегося на нее горя.
Ошеломленные внезапной гибелью Мишки, сплавщики не заметили, как с затора стремглав вынырнула в направлении уносящегося шпиленка лодка генерала. Ловким, почти акробатическим прыжком бригадир вскочил на шпиленок и накинул на него канат.
Все дружно пришли в себя, бросились на помощь бригадиру и с облегчением вздохнули лишь тогда, когда шпиленок резко рвануло на канате, слегка накренило его сильным напором воды и он намертво, как вкопанный, остановился у самой кромки глубокого перепада. Каждый понимал, что их ожидало через какие-то доли минуты…
Утром Бесшабашный на работу не вышел. Не явился он и к обеду. Генерал встревожился: такого среди его людей не бывало. А тут кто-то сообщил, что Генка, польстившись на бутылку «зверобоя», предложенную ему какими-то прохожими, увез их в лодке на другую сторону реки.
— Подшабашить решил Бесшабашный! — иронически бросил кто-то.
— Ну, этот мне Генка! — осуждающе произнес бригадир и шагнул к берегу. Пристальным взглядом, неторопливо осмотрел неоглядную, четырехкилометровую ширь Кокшаги, но Генкиной лодки нигде не было видно.
С каждой минутой крепчал ветер. Ощетинилась седыми гребнями высоких волн река. Ветер неистово рвал на бригадире распахнутые полы старенького плаща, пригоршнями швырял с берега подсохший песок и сосновую кору, оставшуюся здесь с зимы.
— Эк, как разгулялся буранище! Носу не высунуть, а тут… ишь, дитя малое, «зверобой» у него на уме! — недовольствовал Михаил Иваныч.
Однако, ни минуты не мешкая, придерживая рукой полинявшую от дождей и солнца шапку, чтобы ее не сорвало с головы, генерал вскочил в большую лодку. Молча обернулся к стоящим на берегу плотогонам. Те понимали, что уйти от берега в такой шторм на утлой лодчонке — чистое безумие. Но и бросить в беде человека не в правилах плотогонов.
Черный тоже шагнул в лодку генерала, жестом пригласив и меня. Мы налегли на весла. Однако едва оторвались от берега, как лодку легко, словно ореховую скорлупку, закрутило в гудящем водовороте. Волны с грохотом обрушивались на наше суденышко и, разбиваясь о его смолистые борта, обдавали нас холодной россыпью мелких брызг.
Мы плыли медленно. Внимательно смотрели по сторонам, но лодки Бесшабашного не было видно.
Уже на середине разлива, там, где стояли в лугах затопленные вековые осокори, вдруг бросилось нам в глаза лоснящееся от воды черное брюхо опрокинувшейся долбленки, а через минуту мы увидели плывущую на волнах Генкину шапку.
Мы переглянулись.
— Мда-а! — скорее не сказал, а тяжело выдохнул генерал.
Минутное оцепенение прошло лишь тогда, когда нашу лодку круто развернуло высокой волной и, опасно накренившись, она едва не перевернулась. Мы судорожно заработали веслами, легли на обратный курс. Но не успели сделать и десятка взмахов, как сквозь вой ветра услышали: «…и-ите!..и-ите!»
Мы замерли. Генерал, видимо не поверив своим ушам, зажмурился и энергично потряс головой. Но голос-зов повторился, правда, на сей раз уже слабее. Он шел из недалеких зарослей осокорей.
Лодку резко бросало из стороны в сторону. Она то проваливалась между высокими волнами, то почти взмывала на их гребни. И когда в очередной раз мы взлетели на волну, Федор увидел вдруг кричащего, машущего руками Бесшабашного. Он сидел в развилке корявого осокоря. Но когда мы с большим трудом приблизились, Генку набежавшей волной слизнуло с развилки и быстро понесло по вспененным волнам.
До кровавых мозолей стерли мы себе руки, стремясь приблизиться к Генке, но расстояние между лодкой и утопающим почти не сокращалось.
Тогда Федор быстро сбросил с себя фуфайку, сдернул огромные сапоги, сорвал шапку. Ловкими движениями сильных рук обвязался по поясу тонкой пеньковой веревкой, что аккуратной бухточкой лежала у ног Михаил Иваныча.
— Успеешь ли? — спросил бригадир, смерив взглядом расстояние до исчезающего то и дело под водой Генки.
— Думаю! — твердо ответил Федор.
Он встал одной ногой на засмоленный борт лодки, резко подался всем телом вперед и, с силой оттолкнувшись, бросился в кипящую реку.
Мы с тревогой следили за черной головой Федора, за его широкими взмахами рук.
Обессиленный Генка все реже и реже появлялся над водой. Но когда Бесшабашный в очередной раз, и едва ли не в последний, оказался на поверхности, Черный подхватил его почти безжизненное тело.
Обрадованный, я заорал во все горло какую-то несусветицу, а генерал сноровисто стал выбирать веревку, на которой держался Федор.
С трудом подняли мы на борт мертвенно-бледного Генку. Общими усилиями привели его в чувство. Генерал отдал Генке свою телогрейку, шапку и, посмотрев с сочувствием на «шабашника», сурово молвил:
— Ну, Геннадий! Скажи спасибо Федору.
Генка сидел на дне лодки, виноватый и жалкий.
Уставшие от тяжелого труда и бессонных ночей, люди радовались как дети, когда затор расчистили. Наконец-то река свободна, путь каравану открыт и плоты вольницей, самоплавом могут идти до самой Волги. Теперь можно и отдохнуть.
Артелью сели обедать. Плотогоны, расположившись кто где, аппетитно закусывали чуток попахивавшим мохом и осиновой корой лосиным мясом, поминая при этом добрым словом Непутевого.
Помолчали…
— Жисть как в сказке! — ударив рваной шапчонкой о колено, молвил Бесшабашный. — Надо же! Мясо на жареху само к котлопункту приплыло!
— Федору, Федору спасибо! — благодарил Черного Никанор Толстоухий.
— Знамо. Погиб бы лось, ежели не Федор. Затянуло бы под затор — амба! Каюк! Никаких вам закусей не пришлось бы, — гудел грузный Михапло Каласа.
Федор сидел смущенный, но счастливый, обласканный вниманием товарищей.
— У-у-у! Шельмец!.. — возмущался худой, длинный Степан Гусь, добросердечный тихий мужичок, не любивший никакого нарушения закона. — Кто же этот кровопивец? Кто? Его, сукина сына, повесить не грех! Вы п-посудите, — горячился он, слегка заикаясь, — заднюю ногу ж-животине н-напрочь перебил! Д-да я б-бы его… глотку б-бы ему перегрыз.
— Аль бы мы его порешили, ежели выходить можно было? — сказал смакующий лосиную косточку бригадир.
— Н-никогда, Михаил Иваныч! — заверял бригадира Степан Гусь. — Мы ба его на свободу, к подружкам своим, значит, отправили! Гуляй, поминай агеевских мужиков!
Люди повеселели. На момент сбросили тяжкий груз многодневных забот. Закурив, ударились рассказывать забавные сплавные истории.
— Еду, значит, я, — глубоко затянувшись, начал Бесшабашный, — плот затравить хочу. А он, подлец, на меня прет! На таран идет. Худо дело, гляжу. К берегу прижать может. Лодку в щепки вот-вот разнесет, и меня в лепёшку превратить может! Взял я и отпустил его упрямца. А он — хрясть! — и сел на мель, стерва! — откровенничал Генка, почесывая прокуренной пятерней заросший загривок. — Ну и попало же мне от генерала!
— Трус ты! Трус и есть! Как маленький, воды боишься! — дразнил Генку хитроватый Михайло Каласа.
— Это кто, я трус? Я воды боюсь? — возмутился Бесшабашный. — Да ты знаешь, я хоть сейчас с плота, прямо в шмутках этих в реку мырнуть способен! Дур-рак ты неотесанный! Темнота!
— Ну! Ну! — спокойно возразил Каласа. — Не тебя ли, умника, вчера Федор, как кутенка слепого, из реки вытащил? Ша-абашник!
Генка сердито огрызнулся, встал и ушел на другой конец плота.
— А я однажды, — заговорил Кузя Кот, усатый плотный сплавщик, — поторопился, с огнива в лодку неосторожно прыгнул. Лодчонка, оказалось, с трухлявинкой в корме была. Дно проломилось. По колено просел в проломе. Застрял в нем накрепко. Вода в лодку фонтанами хлещет. Егожусь я, вырваться из пробоины норовлю. Да не тут-то было. Гвоздь за штанину зацепился. Чувствую — погибаю ни за грош. Рванулся я, лодку и опрокинул вверх дном. Сам под лодкой, ногами в проломе дрыгаю поверх воды. Мимо кто-то ехал, сапоги мои новенькие с меня стащил, да и ходу. Вынырнул я в подштанниках, потому как брюки на гвозде остались, — никого нет. На проходящий плот вылез, обсушился. Вечером возвратился босиком и без штанов на кашеварню. Ребята смеются: «Пропил, говорят, сапоги, так хоть брюки-то бы оставил!»
Пошел я после ужина к своим нарам, — продолжал Кузьма, — спать оформляюсь. Заглянул под нары, вижу — черт побери! — сапоги мои под нарами стоят сухонькие, как ни в чем не бывало!
Плотогоны давятся смехом, удивленно качают головами.
— Так ты утром-то обувался ли? — язвительно спросил простоватого Кузю Никанор Толстоухий.
— А уж и не припомню таперича! — ответил усатый сплавщик.
— О, леший! Ха-ха! Ну и сочинять ты, Кузя, мастак! — смеялся внимательно слушавший небылицы Степан Гусь…
— …По ко-оня-ям! — скомандовал вставая генерал.
Повеселевшие, отдохнувшие плотогоны неспешно садились в вороненые свои челны. Лихо выруливали на середину реки. Мирно звучал их окающий вятский говорок, уютно поскрипывали уключины.
Где-то в голове флотилии запели песню. Сначала она лилась над этой лодочной армадой робко, неуверенно, жидко. Затем звуки ее окрепли, выравнялись, стали стройнее. Над бескрайним разливом вод звонко, словно птица на широких крыльях, гордо понеслась, полетела разудалая русская песня.
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны…
Только что скрывшееся за тучей солнце вдруг выглянуло, весело заиграло золотыми, слепящими бликами на темной глади широких вод, по которым теперь уже неторопливо плыли белобокие грузные плоты…
ОБ АВТОРЕ
Рыжов Алексей Михайлович. Родился в 1928 году в селе Агеево Санчурского района Кировской области. Инженер-лесовод, натуралист и фенолог. За свою жизнь много путешествовал по Центральной России, Среднему Поволжью, побывал в Прибалтике, на Кубани и в Причерноморье, на Урале и на Кавказе. Окончил Поволжский лесотехнический институт имени М. Горького. Работал инженером в лесном хозяйстве и много лет лесничим в вятских лесах.
Публиковаться начал в 1949 году. В центральной печати опубликовал ряд научных статей о лесе, в местной печати — много художественных очерков, зарисовок, рассказов, новелл. Его стихи печатались в газете «Сельская жизнь», лирические новеллы и рассказы о природе — в журналах «Турист», «Юный натуралист» и в других изданиях.
В нашем сборнике выступал четыре раза (в выпусках 1967–1968, 1970, 1971 и 1972 годов). В настоящее время работает над новой приключенческой повестью из жизни лесных специалистов и рабочих.
Заставка В. Найденко
Фото автора
Тамара Толпышкина — в жизни инженер-конструктор, в экспедиции испытатель (участник, призванный облагораживающе воздействовать на остальных членов экспедиции, чтобы не одичали в пустыне),
Галина Недоберя — в жизни техник-программист, в экспедиции запасной участник (в душе давно уже заменившая любого из нас),
Геннадий Галиуллин — в жизни инструктор по туризму, в экспедиции испытатель (участник первой экспедиции колесных яхт),
Владимир Жуков — в жизни радиотехник, в экспедиции участвующий тренер («играющий тренер»),
Кешка — в жизни котенок, полутора месяцев от роду, черно-белой масти, он — «сын экспедиции» (единственный, которому всегда все трын-трава, лишь бы бегали ящерицы по пустыне),
Эдуард Базаров — в жизни штурман дальнего плавания, в экспедиции конструктор парусных колесных яхт и штурман экспедиции (участник, увлекающий всех вперед),
Михаил Петров — в жизни инженер, в экспедиции испытатель (участник, действующий успокоительно на окружающих),
Александр Соколов — в жизни студент-автодорожник, в экспедиции испытатель (самый оптимистически настроенный участник, как и полагается студенту),
Владимир Таланов — в жизни инженер, в экспедиции он Руководитель (участник, смотрящий не только вперед, но и вокруг, даже оглядывающийся на пройденный путь).
Место действия: Казахстан, Туркмения, Узбекистан.
Устюрт — пустынное плато, раскинувшееся от Аральского моря до Каспийского. Как будто чья-то гигантская ладонь выдавила вверх огромный стол, да так и оставила. И теперь спадает он сто-, а часто и двухсотметровыми обрывами. Ходят по ним козлы-архары, спускаются сайгаки укрыться в ложбинах от непогоды. Трудно найти здесь спуск даже человеку, а машины делают крюк в сотню километров, чтобы выехать на дорогу.
Днем и ночью идут из Кунграда машины. Моторы в добрую сотню, а то и в полторы сотни лошадиных сил надрываются, затаскивая грузы сюда, наверх, в «самую безжизненную пустыню страны». «Мазы», «Кразы» тянут тридцатиметровые плети труб — по три сразу. Каждая труба — метр в диаметре. В таких же трубах, только короче, заваренных с обеих сторон, везут воду. Идут бензовозы, машины с оборудованием экспедиций. Днем это еще не так заметно. А вот ночью, когда тихо, кажется, что моторы гудят непрерывно…
АН-2, на который мы пересели с московского ИЛ-18, летел случайно из Нукуса в Кунград.
— Смотри, — чуть отодвинулся сидевший у окна сосед, — уже Амударья. Что-то быстро до нее долетели. И потом, откуда эти болота, размытые дороги?
— А вы знаете, что Амударью еще называют Джейхун, то есть бешеной? — раздался сзади голос пассажира. — Это она натворила бед. Сначала прошлым летом, а потом еще добавила зимой. Вот и превратила поля в болота. До самого же русла еще далеко. — И сокрушенно добавил: — Сколько воды зря ушло, сколько воды!
Вода — это легенда пустыни. Это миражи, постоянно манящие путника. Это и мечта, и… чайки, совсем недавно прилетевшие в Каракумы. Люди здесь знают цену воде. Когда в Кунграде мы попросили показать подходящее место для лагеря, нас сразу отвезли в Джаныберлик. Здесь, под самым обрывом — чинком Устюрта, и расположился наш тренировочный лагерь. Палатки мы поставили в русле старицы одного из многочисленных рукавов Амударьи. Вода к осени осталась здесь лишь в глубоких местах — это длинные узкие озера. Около нас есть такое озеро со жгуче холодной водой и рыбой. Есть у нас и целое стадо верблюдов. Почти полторы сотни. Стадо совхозное. Рано утром, чуть свет верблюды бурыми кочками разбредаются по всей долине. К полудню они собираются у нашего озера — приходят на водопой. Попьют, постоят, пожуют, поваляются в пыли на дороге и снова в разные стороны. Невдалеке от лагеря поселок Джаныберлик. Вокруг невысоких глиняных домов деревья — единственные в округе густые зеленые пятна. На плоских крышах желтыми кувшинами лежат тыквы, душистые чарджоуские дыни. Дыни очень тяжелые, и мы хотели арендовать осла, чтобы привозить их в наш лагерь, но вместо него завели котенка Кешку и петуха Петьку. И теперь его молодой голос звенит с раннего утра. За это Петьку некоторые недолюбливают: он у нас вместо будильника. Котенок же — всеобщий любимец, ему всего две недели (Кешка или Кешкене означает по-казахски «самый маленький в семье»).
Мы ходим на парусных яхтах по дорогам. В долине с дороги не съедешь: вокруг густые колючие кусты. Сквозь них могут пройти лишь длинноногие верблюды. Часто поднимаем яхты по крутому подъему на Устюрт. Тут раздолье. Можно идти в любую сторону. Вокруг только мелкие кочки с ломкой сухой травкой. Единственный цвет здесь желто-бурый: все иссушено солнцем. За несколько дней мы должны акклиматизироваться, научиться управлять яхтами. Ведь большинство из нас до прибытия в лагерь даже не садились на них. Выявив слабые места конструкций, мы должны успеть все исправить до выхода в пустыню. На этот раз у нас три яхты типа «Турист» и три ДН-60.
Парусная колесная яхта — небольшое деревянное сооружение. У нее узкий корпус, три колеса — одно переднее и два задних — и высокая мачта с парусом. Правая рука сжимает румпель, движение румпеля точно повторяет переднее колесо. Оно постоянно ходит влево, вправо: все время ищешь, где лучше проехать. В левой зажаты шкоты. С их помощью управляешь парусом. Чуть ветер усилился, подбираешь шкоты, натягиваешь посильнее, стараешься поймать ветер, ослаб — потравливаешь шкоты, ослабляешь. Ветер и дорога, дорога и ветер… Ты весь внимание, ловишь, выжидаешь, ищешь хорошую дорогу и хороший ветер, и яхта отвечает послушным движением…
Чтобы парусный корабль мог выдержать заданный курс, чуть ли не от самого носа и почти до кормы ставят киль. Он препятствует сносу (дрейфу) корабля по ветру. У колесных яхт роль киля играют задние колеса. Переднее же колесо — рулевое. Яхта может двигаться по земле почти в любом направлении относительно ветра. Управлять яхтой — это прежде всего работать с парусами: важно реагировать на каждое усиление или ослабление ветра, на каждый его заход. Яхты очень хорошо чувствуют ветер и, если что-нибудь не так, сразу теряют ход…
Девятый час вечера, но светло так, что пишу без фонаря: полная луна поднялась над Устюртом. Слабый ветерок царствует сейчас на плато — утром немного усилился и снова притих. Сегодня первый день пути. Вчера мы свернули наш тренировочный лагерь, распределили груз, подняли наверх яхты. Первый, всегда трудный день испытания. Но уже не техники (это сделано в лагере), а людей. Все утомились. Лагерь, обычно еще шумный в это время, спит.
Вспоминаю начало пути… На Устюрте, на самом обрыве — обелиск. От него начинается дорога в пустыню. Он поставлен на могиле русского доктора Воскобойникова, который приехал сюда в двадцатых годах из Москвы совсем молодым. Он был тогда единственным врачом на всю округу. Всю свою жизнь отдал Воскобойников людям этого края. И пользовался всеобщим уважением и любовью. И все, кто идет в пустыню, проходят мимо памятника, который стал символом дружбы народов. Отсюда и мы ушли в пустыню.
Единственными свидетелями нашего старта были верблюды, забредшие ранним утром на плато. Машины с провожатыми давно ушли вперед, а мы все еще что-то тянем, словно боимся тронуться в путь. Уже и ветер кончил свой традиционный утренний круг, повернулся на 360 градусов, установился. Кешка уже неоднократно выпрыгивал из яхты и водворялся обратно. Наконец поехали! Еле слышно шуршат шины, не шумит мотор, не стучит в борт волна. Кешка сначала забеспокоился — все же в первый раз едет, но быстро привык к скорости и даже начал было играть. Но тут его стало укачивать, и он жалобно замяукал. Я дал котенку палец. Кешка обхватил его, успокоился и заснул. Наверное, любой ребенок остается ребенком, даже если он кошачий. С этого дня мою яхту кто-то назвал «Кошкиным домом».
День, второй, третий… А мы все едем по совершенно гладкой равнине. И уже привыкли к ее однообразию, к тому, что совершенно не на чем задержать взгляд, разве только на сусличьем холмике. Вдруг словно расступается земля. Глубокая долина, отвесные известковые склоны источены ветром, прорезаны густыми трещинами высохших ручьев. Ниже — террасы, покрытые осыпями. По дну разбросан кустарник. Все серого цвета. Наверное, поэтому долина выглядит безжизненной, мертвой. Невольно возникает мысль: «Может, это что-нибудь уже неземное?» Но вот привычное: следы лис, сайгаков… верблюдов. А потом и дело рук человеческих — выбитые шурфы.
Ночью склоны загорелись зелеными огоньками: они усеяны плитками кварцитов. И луна отражается в них тысячами звериных глаз, словно все звери пустыни собрались полюбопытствовать на нас.
С утра хорошо раздуло. Балла четыре. Но такой ветер впервые. Поэтому решили сначала походить по долине. Большие, пятиметровой высоты паруса очень хорошо видны и на голубом фоне неба, и на фоне выцветшей пустыни: они белые и полосатые, разноцветные.
Около лагеря проходит дорога. Глубокие разъезженные колеи выбиты в глинистом грунте. Мы ходим и вдоль дороги, и поперек. Каждый раз, когда переезжаем ее, приводимся к ветру, притормаживая таким образом перед рытвинами. На них сильно подкидывает, а ветер сбоку. И порой чувствуешь, как начинает задирать наветренное колесо. Тогда открениваем, почти совсем выбираясь на перекладину. В такие моменты все предельно осторожны, а ветер меняет тактику — становится порывистым. Это сразу дает результаты: падает белый парус.
Шоферы в Кунграде предупреждали: «Держитесь подальше от кустов. Очень часто они растут вокруг ям, воронок». Впоследствии мы стали далеко объезжать кусты, а здесь Петров не увидел из-за них шурф. Бросок яхты в сторону кинул его на отвал. Яхта накренилась, порыв ветра закончил дело — парус оказался на земле. И тут началось. Упал полосатый парус.
В узких для поворотов местах мы, приподнимая за переднее колесо яхту, разворачиваем ее на месте. Центр парусности перемещается несколько выше, остойчивость уменьшается. Из-за этого только мы отошли от Петрова, упал и полосатый парус Тамары.
Володе Жукову надоело вертеться на пятачке около лагеря, и он поехал за мысок на такыр, а Таланов решил выбраться по склону долины наверх, перебираясь с террасы на террасу. Ну что же, ветер хороший, но, чем выше, тем он сильнее! И в какую-то минуту Володи не стало видно, то есть яхта стоит, а его нет. Потом разглядели: у яхты огромный крен, одно колесо поднято высоко вверх. Повиснув на руках, по поперечине перебирается Володя. Наконец добрался до колеса, откренил — яхта выпрямилась. Но через некоторое время все же перевернулась.
Из-за мыска прибежал Жуков. У него срезало пятимиллиметровой толщины стальную скобу, с помощью которой крепится штаг на мачте. Парус тоже на земле. Наконец, налетевший смерч чуть не опрокинул яхту Эдуарда. Не слишком ли много? Пора уходить отсюда.
Все чаще на пути стали попадаться овраги — это значит, что мы приближаемся к Барсакельмесу. Попали в дюны. Это холмы с двух-, трехэтажный дом. Они громоздятся друг на друга. Холмы везде, насколько хватает глаз. Только съедешь вниз, сразу же надо взбираться наверх.
Песчаная почва дюн скреплена кочкарником, много кустов. Они особенно досаждают. Часто переднее колесо совсем утопает в кустарнике или, налетая на кочки, подпрыгивает вверх, а то начинает метаться из стороны в сторону. Кешка упорно цепляется за мои брюки, пытаясь удержаться у меня на коленях. Сидеть в корпусе он не хочет — уцепиться не за что, и его перекатывает с боку на бок при каждом крене яхты. Кешка при этом жалобно мяукает.
А к вечеру мы чуть не остались без нашего любимца. Дорога привела нас к каменному карьеру. Решили остановиться, выяснить путь дальше, отдохнуть, попить чая. Но только развели среди камней костер, как заметили торчащий из узкой норы змеиный хвост. Потрогали палкой — хвост исчез. Тогда осыпали песок, и перед нами предстала хозяйка пустыни — песчаная эфа. Пока снимали ее на песке, на земле, среди камней, про Кешку забыли. А он уже подкрадывался к чему-то скрытому от нас травяными кочками. От громкого крика Кешка вздрогнул, желание охотиться у него пропало. Зато каракурт, за которым полз котенок, продолжал спокойно шествовать к нашим яхтам. Движения его поражали своей властной медлительностью, достоинством, словно он понимал, какой страх нагоняет на все живое. Люди бросали даже возделанные поля и уходили, когда там поселялись эти черные пауки, называемые «черной смертью». Нетрудно представить, что сталось бы с нашим Кешкой, ведь укус каракурта смертелен даже для верблюда. Паука мы сожгли, а эфу отпустили. В этих местах всех змей извели, охотясь за их ядом, и теперь создаются питомники, где восстанавливают змеиное поголовье на пользу людям.
Сегодня наш путь на запад. Вдоль соляного Барсакельмеса проходит дорога. Нам в ту же сторону. Значит, пойдем по дороге. Их на Устюрте много. Проехала машина, вернулась по своим же следам обратно — уже дорога. Если взобраться на буровую вышку, то увидишь, как во все стороны от нее отходят дороги, добрый десяток. Но часто они ведут в «никуда». Можно долго ехать даже по хорошо наезженной дороге, но приведет она к месту, где когда-то находилась база экспедиции или стояла вышка буровиков-разведчиков.
«Дурные дороги», — говорит о них Степаныч, шофер экспедиции на Байчагыре. Он в этих краях давно. В гражданскую войну, когда связь с Южным фронтом была только через Красноводск, доставлял на стареньком «АМО» через Устюрт снаряды. Сейчас работает с геологами. Ему шестьдесят пять лет. Дети — инженеры, разъехались по всей стране. Но он не хочет покидать ставшую родной пустыню. Поехал было к дочери в Калугу, потянуло обратно.
Степаныч, как и все здешние шоферы, ориентируется в пустыне самым удивительным образом. То ли по звездам, то ли по ветру.
Он говорит: «Важно выехать в верную сторону, а там сворачивай с одной дороги на другую. Найдешь, что надо».
И еще — шоферы здесь все время смотрят на спидометр, особенно ночью; «Через столько-то километров увидим огонь на мачте, если нет, то в сторону уехали». Но так бывает редко.
Люди же в пустыне никогда не оставляют друг друга в беде. Для заблудившихся путников в центре Устюрта у могильника Ачагуры и еще у нескольких могильников исстари устроены «гостиницы» — в глиняных домиках немного пищи, воды, дров. На всякий случай! Хотя всяк, отправляясь в путь, обязательно берет запас еды, воды, саксаула.
Вдалеке седое море в крутых берегах: блестит, переливается под солнцем соляный Барсакельмес, будто бы волны ходят. Но это — песок с солью. Вода только в западном его конце. Там местами родниковые озера. Там и камыши. В них кабаны, дикие коты, в былые времена не раз встречались тигры.
Летом Барсакельмес белый от соли, зимой почти черный: снег на нем не лежит, тает.
Дорога ведет на запад — ни единого изгиба. Шириной метров сто, не меньше. Но едешь по ней далеко не прямо. Все время шарахаешься из стороны в сторону в поисках участка поровнее. Выходишь даже на целину. Но там высокие частые кочки с пучками засохшей травы, и на такой скорости сильно трясет. Зато, если попадаются ровные участки, отводишь душу. Поверхность дороги вообще-то плотная, утрамбованная. И в таких местах идти легко и приятно, как по шоссе. Слегка подруливаешь румпелем, и все внимание на парус. Стараешься поймать каждый заход, каждый порыв ветра. И все же как-то неспокойно, тяжело становится, будто предчувствуешь недоброе, когда смотришь на суровое море. Недаром в переводе Барсакельмес означает «пойдешь — не вернешься». Мертвое озеро.
В прошлом году нам тоже встретилось озеро в пустыне, в Приаральских Каракумах, — Камышлыбаш. Но это — озеро жизни! Среди раскаленной земли (тридцать восемь градусов в тени) мы нашли море пресной воды. От зноя пустыни оно отделялось широкими холмами, обрывами. Его обрамляет сочное, зеленое ожерелье тростника. С высоты холма видно, как вода меняет цвет под лучами солнца, то заходящего в легкое облачко, то снова ослепительно сверкающего. Порывы ветра волнуют озеро, гонят по нему морщинистые языки, кое-где даже появляются водяные барашки. В такие моменты сравниваешь его с полотнами Рериха.
Но как мучит зной! Поспешно спускаем паруса, подкладываем под колеса камни на всякий случай, чтобы не сбросило ветром вниз, и скатываемся с обрыва. В чем были, не раздеваясь, — в воду. После нескольких минут блаженства приходим в себя. Мы здесь не одни. Громко жующая корова красным пятном застыла посреди камышей, табунок диких уток удовлетворенно переговаривается совсем рядышком. Из-под ног в сторону рванулся, показав над водой плавник, сазан. Кукушки кукуют. Мартын камнем упал и тут же радостно захлопал крыльями, ухватив рыбешку.
Вокруг жизнь, будто и нет пустыни, песков, зноя! Но это жизнь видимая, слышимая, та, к которой привыкло большинство людей, — шум деревьев, шелест кустов и трав, пение птиц…
Но есть еще жизнь безмолвная, неслышная, словно находишься в комнате, обитой материей. Это безмолвие пустыни!
В пустыне есть свои деревья, травы, кусты, птицы, жуки. Но трава только дрожит под порывами ветра, не шелестит (сухие тонкие былинки не могут дотянуться друг до друга), безлистые прутья саксаула, кандыма, черкеза только гнутся, редкую птицу услышишь в полете. И поэтому человеку, попавшему в жаркую пору в пустыню, она кажется безжизненной. Так и нам казалось вначале. И не скоро мы поняли, что она бывает такой только дважды в сутки — днем, после полудня, и на заходе солнца. Днем даже самые выносливые ее обитатели стараются спрятаться хоть в какую-нибудь тень, а с заходом солнца дневные жители затихают, ночные еще не вышли на охоту. В остальное же время жизнь снова возрождается.
Раньше всех в лагере просыпается черепаха Торчилла. Сначала из песка высовывается ее сморщенная голова. Некоторое время голова почти не шевелится. Черепаха осматривается. Затем показывается величиной со столовую тарелку панцирь, и черепаха отправляется в свой бесконечный путь: за дырочку в панцире она привязана леской к колышку и ходит по кругу. Только изредка останавливается, чтобы пощипать чахлой травки. К полудню Торчилла может протоптать глубокую тропинку.
Ушастый ежик Тишка скребется в корзинке. Обычно он охотится по ночам, но ему пришлось изменить свои привычки: мы кормим ежа днем, приносим ящериц. Тишка притопал к нашему костру вечером, когда уже стемнело, а потом испугался, стал искать, где бы спрятаться, и забежал в палатку.
Потягиваясь и зевая, вылезает из яхты Кешка. Завидя его, слетаются сорокопуты. Они с удовольствием рассаживаются на верхушках мачт, бесцеремонно рассматривают котенка, весело щебечут. Кешку это обижает, но влезть на мачту он не может. Тогда он прячется под яхту и начинает ловить муравьев.
Но не всегда эти маленькие трудолюбивые птички так беспечны. Иногда подбирается к гнездам, запрятанным в самую середину куста тамариска, степной лис-корсак или появляется в небе коршун. Взрослым это ничем не грозит. Но ведь страшно за птенцов. И родители летают вокруг, беспокоятся, велят им не шевелиться.
Пусть дует порывистый ветер, раскачивает куст, ветки больно стегают беспомощное тельце. Но птенчик вложил всю свою силенку в лапки и цепко держится. Застыл, будто неживой.
Корсак живет на высохшем болотце. Весной в низине собираются скудные талые воды, зеленеет камыш, но только до мая. А сейчас все сухо. Камыш стоит неплотной бесшумной стенкой. Корневища сплелись в высокие кочки. В них лис проделал массу ходов. Там, где нет камышей, толстый слой пыли делает наши шаги неслышными. Лис совсем рядом. Наконец заметил нас, но не убежал. Прилег, спрятался за кочкой, смотрит прямо в объектив фотоаппарата.
В воздухе много жуков, на земле — ящериц. И повсюду под ногами норы песчанок, тушканчиков.
Эдуард с Володей поймали агаму — ящерицу в четверть метра длиной. Хвост розовый, хотя вся она темно-серая, в ковровых разводах. Принесли Кешке. Тот храбро бросился к ящерице, но сразу же отскочил, испуганный страшной пастью с острыми зубами. Лапы, живот ящерицы стали цвета густой синьки, под челюстями отвис мешок, тоже синий, хвост начал извиваться. Играть с ней Кешка отказался наотрез.
Трижды прокричал петух, но еще темно. Первая мысль — как ветер? Под утро он всегда затихает. Но если будет сильным, то обычно уже чувствуешь, как подрагивает палатка. Кто-то осмеливается вылезти из спального мешка: утром холодно.
Вскоре слышен треск разгорающегося перекати-поля. Эти высушенные солнцем добела шары — лучшая растопка. Топлива для костра осталось с вечера немного, и мы с тоской ожидаем требовательного: «Давайте дрова, а то потухнет».
Тяжелые ботинки ломают низкие кусты кандыма. Удар каблуком под корень — куст выворачивается из земли. Теперь на него надо раза два наступить, и можно собирать тонкие сухие веточки-прутики. Пятнадцать минут работы — полный брезент «дров».
Стало совсем светло. Вот-вот взойдет солнце. Краски ярче, сочнее. Быстрее поднять полосатый парус, приготовить фотоаппараты. В «Любитель» — цветную пленку, да не забыть снять фильтр с объектива. Еще успеть бы посмотреть точки съемки — потаскать туда-сюда яхту. Но сколько ни жди, как ни готовься к встрече, солнце всегда застает врасплох.
Красная полоса на востоке. Разбросанные над ней перья легких облаков тоже красные. Они протянулись щупальцами еще невидимого солнца. Другой край неба темный, почти фиолетовый. Хотя там нет никаких облаков, кажется, что заходит снеговая туча. Светлые мачты яхт четко вырисовываются на этом фоне.
Вместе с солнцем пришел ветер. Порыв, другой. Взъерошил Петькины перья. Выдул жаркий язык из костра. Погнал в дальнюю дорогу перекати-поле.
Скорее завтракать и собираться в путь. Все бы ничего, только за Петькой пришлось погоняться. Очень он не любит томиться в своей корзине. Прыжки а ля Яшин не принесли нам успеха. Петька уже научился увертываться, выделывать классические финты. Мы восторжествовали, лишь когда он выбился из сил и забился под яхту.
Ветер между тем крепчает. Часам к семи он уже не свистит, а завывает в вантах. Баллов пять-шесть наверняка. Да еще дует в фордевинд, сзади.
Парус полощет, бьется, и никак не поднимешь его на мачту. Дружные усилия нескольких рук — парус наконец на месте. А что если вместо грота поставить передний парус-спинакер? У нас, правда, их нет с собой, но можно воспользоваться небольшим штормовым, взятым на всякий случай. Скорость будет немного поменьше, а идти спокойнее — легче реагировать на порывы ветра.
Парус поднимается вверх «колбасой». Теперь его надо расправить — натянуть шкоты. Хлопок — белый треугольник встал впереди мачты. И сразу понесло.
Дорога вся в колдобинах, ямах. Глубокие колеи полны пыли. Попадешь в них — словно взрыв: столб пыли мгновенно взметывается вверх. Одна рука на румпеле. Только успевай рулить, выбирать, где получше проскочить, куда свернуть, где сбрасывать скорость. Другой рукой управляешь парусом. Но рук явно не хватает.
От непрерывного скакания на колдобинах ослабло крепление румпеля. Надо останавливаться и подтягивать. Заодно и одеть штормовку от пыли. Бросаю шкоты. Круто поворачиваю к ветру. Яхта останавливается, но тут же под напором ветра начинает пятиться назад. Выпущенный на волю парус отчаянно хлопает. Обвязываю его вокруг мачты, а яхту закатываю колесом в колею: так надежнее…
Выхожу на пригорок. Над дорогой настоящая пылевая завеса. Порывы ветра гонят пыль густыми волнами. Они перекатываются через яхту, закрывая ее до половины мачты. Показались паруса. Один, второй… пятый проносится мимо. Скорость при порывах не менее пятидесяти километров в час. На такой-то дороге!
У небольшого подъема Петров чуть не налетает на яхту Володи Жукова. Резко поворачивает вправо, вылетает с дороги, становится боком к ветру и тут же задирает вверх колесо. Следующий порыв приподнимает яхту еще выше. Миша не успевает откренить ее, и из корпуса посыпались спальный мешок, фляжка с водой, инструменты, продукты. Вслед за вещами на земле оказывается и сам рулевой. Яхта опрокидывается, парус медленно, нехотя опускается на землю. К счастью, все окончилось благополучно, без ушибов и поломок. Правда, яхта распалась на составные части — корпус, перекладину с колесами, мачту с парусом. Они связаны друг с другом лишь тросами и стяжками. Но собрать из них яхту — дело десятка минут. Еще несколько минут на проверку крепления, укладку вещей, и снова вперед.
Это был единственный случай, когда у нас на ходу перевернулась яхта.
Ориентиров в здешних местах никаких. Но километрах в пятидесяти от нашего ночлега должен быть колодец, к сожалению соленый. Дорога должна подвести к нему. От колодца надо свернуть налево и, распрощавшись с Барсакельмесом, двинуться на Байчагыр.
Наконец яхта оказалась перед небольшой, но глубокой почти круглой долиной. Несколько дорог сбегает вниз с разных ее сторон, но все они сходятся в центре у колодца. Склоны долины круты. Спуск сильно размыт весенними ручьями. Да еще ветер сзади подгоняет. Резкими скачками, бросая яхту из стороны в сторону, съехал. Вот и колодец. Бетонные кольца ушли так глубоко в землю, что даже воды не видно. Желоб соединяет его с невысоким квадратным бассейном, тоже бетонированным. Бассейн должен, очевидно, заполняться насосом, а оттуда вода уже идет в колоды, поставленные рядом на землю. Но бассейн совсем сух, давно в нем не было воды.
Позади меня никого: все яхты прошли колодец и сейчас уже где-то далеко.
«Я добрался до колодца, — рассказывал потом Жуков, шедший впереди всех, — и остановился отдохнуть, подождать остальных, но тут подъехала невесть откуда взявшаяся грузовая машина. Выяснилось, что ее путь тоже через Байчагыр. Решили ехать вместе. Свернули влево. Ветер теперь дул сбоку, хороший. Не торопясь выбрались из долины. С пригорка оглянулся: паруса сзади, не так уже и далеко.
Обгоняю машину по обочине. А шофера заело: он — газу. Я тоже подобрал парус потуже и… снова впереди. На спидометре шестьдесят — семьдесят километров. Так мчались с переменным успехом с полчаса, а тут ветер стал стихать, и машина ушла.
Начались широкие такыры. Пошел галсами в лавировку. Снова быстро — кочки замелькали. Тут стемнело. Но иду вдоль дороги, знаю точно, что направление верное. Скоро огонь на мачте показался. Собаки залаяли. Приехал!»
Два дня прожили на Байчагыре, базе геофизиков, — пара вагончиков на колесах, довольно уютных, с водяным отоплением, электрическим светом. Вокруг землянки — склады. Вертолет раза два-три в неделю прилетает из Нукуса.
Отдохнули, отмылись. Отремонтировали яхты. Проклеили поломанные усы гиков, разошедшиеся полосы мачт. Наложили бандажи из стеклоткани, еще раз промазали сверху эпоксидным клеем. Подварили оси задних колес к накладкам на поперечинах: электросварка в этих местах не выдержала из-за сильных нагрузок на колеса.
Побывали в гостях у пастухов, чья юрта стояла невдалеке от базы. Попробовали айран из овечьего молока и шубат, приготовленный из верблюжьего молока с рисом. Айран и шубат — основная пища летом в пустыне, великолепно утоляют жажду и очень питательны.
А на следующий день ушли на яхтах на такыр. Чуть блестит под солнцем ровная, как асфальт, поверхность. Только трещины разбегаются в разные стороны, поэтому кажется, что такыр выложен плитами причудливой формы. Ходить по такыру — одно удовольствие. Правда, иногда так разгонишься, что сердце уходит в пятки.
Когда вся группа идет в одну сторону, яхты постоянно меняют положение относительно друг друга — то одна вырвется вперед, то другая. Кажется, что кто-то держит в руках невидимые нити и поочередно вытаскивает яхты из общей группы.
В небе загудел самолет. Летчик, соблазнившись невиданным зрелищем, свернул с курса и начал «облетывать» нас.
Кешка высунулся было из корпуса, услышав шум мотора, но при виде самолета преспокойно улегся на прежнее место. Все пролетавшие над нами самолеты снижались: летчики показывали пассажирам сооружение на колесах и с парусом на мачте.
Мы исходили такыр во всех направлениях и по ветру, и против. Изрядно устали. Собрались поделиться впечатлениями. Только неугомонный Жуков еще долго носился по такыру. Около нас он втугую выбирал шкоты, накренял яхту и, задирая одно колесо в воздух, виртуозно проходил мимо.
Скорость яхт на такырах— около восьмидесяти километров в час. Вообще же рекорд, показанный колесными яхтами, — около ста тридцати километров в час.
Интерес к этим яхтам весьма повысился после Транссахарской экспедиции весной 1967 года. Спортсмены шести стран Европы и Америки пересекли пустыню Сахару с севера на юго-запад через Алжир и Мавританию. Это была сенсация — две с половиной тысячи километров под парусами по суше! Журналисты и обозреватели сравнивали успешно закончившуюся экспедицию с достижениями Хейердала, Бомбара, Чичестера, называя ее участников Колумбами XX века. Организатору и руководителю экспедиции генералу французской армии Жану дю Буше была присуждена символическая золотая медаль как первому навигатору Сахары.
Примерно с этого времени и появились сообщения о колесных яхтах в печати, хотя официально они были признаны как технический вид спорта еще в 1960 году. Тогда была организована Международная федерация колесных яхт. С 1963 года стали проводиться первенства Европы, а также других континентов.
Несмотря на то что колесные яхты считаются новым видом спорта, идея их далеко не нова. Представьте себе раскаленную землю древней пустыни. Тишина, покой, только, осыпаясь, шуршит песок. На горизонте чуть приметное облачко, путник бы вздохнул с надеждой: может, хоть на минуту набежит на солнце, накроет тенью! Но, нет. Это всего лишь гонец на колеснице с белым парусом. Он несет весть о том, что великий Тутмос III достиг Евфрата…
Первые изображения парусных колесниц найдены в Египте и отнесены к XV веку до нашей эры. Древние египтяне были умелыми лодочниками: их иероглиф — парусная лодка — означал «плыть вверх по реке». Может, после падения Египетского государства об этом способе передвижения забыли? Упоминания о колесных яхтах можно найти и в летописях. Из «Повести временных лет» известно, что князь Олег, переправившись через Черное море во время своего похода на греков в 907 году, «повелел своим воинам сделать колеса и поставить на колеса корабли. Когда ветер стал попутным, надулись паруса, и корабли пошли с моря к городу Царьграду». Итог этой выдумки: увидали греки, испугались и сказали: «Не губи города, согласимся на дань, какую хочешь!»
Несколько позже — в XVII веке — принц Оранский построил колесные яхты по чертежам Симона Стевина. Это были многометровые тяжелые лодки на высоких колесах. В них могло разместиться по десять — двенадцать человек, ведь цель их постройки — прогулки. Основным недостатком яхт было то, что они ходили только по ветру.
Это лишь основные моменты из истории парусных колесных яхт, но они свидетельствуют о том, что люди вновь и вновь обращались к колесным яхтам.
А вот и факт, относящийся к нашему веку. В 1910 году в петербургском журнале «Яхты» была напечатана статья «О колесном экипаже, движущемся под действием ветра». Автор ее П. Кепп указывал на возможность передвижения колесных яхт не только в степных, но и в лесостепных районах, по грунтовым дорогам, даже по паровому полю, причем «при совсем небольшом ветре в два-три балла с хорошей скоростью».
Успехи науки и техники позволили применить для колесных яхт легкопрочные сплавы, паруса из тончайших синтетических тканей. В результате были созданы изящные, легкие экипажи, имеющие очень простые технические решения. Ныне колесные яхты возродились вновь!
Первые образцы современных яхт были спроектированы у нас инициативным КБ при клубе туристов Куйбышевского района Москвы. Отечественные парусные экипажи имели эксплуатационные характеристики, отвечающие международным требованиям.
В июне 1969 года для пропаганды нового вида спорта и туризма, проведения ходовых испытаний опытных образцов яхт, определения их технических характеристик была организована первая экспедиция колесных яхт по Приаральским Каракумам и Северным Кызылкумам. Яхты оказались маневренными, легкими в управлении и шли с высокой скоростью.
И вот теперь мы участвовали во второй экспедиции — от Арала до Каспийского моря, от Кунграда к заливу Кара-Богаз-Гол. Нам предстояло проверить яхты на скорость при продолжительном движении в наиболее неблагоприятных условиях.
Яхты идут по «дороге»; пара машин проехала, не больше. Правое подветренное и переднее колесо умещаются в колее. Левое высоко подскакивает, наезжая на кочки. Скорость километров за сорок. Серый комок вдруг выскочил из-под переднего колеса и помчался поперек нашего курса. Крутой поворот направо, вслед за зайцем. Но не тут-то было, нам с зайцем не по пути. Пришлось, опомнившись, сворачивать на прежний курс.
Порывы ветра сдувают в сторону, прямо уносят с дороги. Из-за этого яхта идет зигзагами, приходится подруливать. Внезапно под левым колесом открылась яма, объехать уже не успеваю. Бросаюсь на правую лапу, чтобы облегчить удар. Яхта подскакивает, крякает. Парус медленно, плавно валится на бок. Пробежав еще немного, яхта останавливается. При ударе мачта выскочила из гнезда; надо, видно, еще сильнее обтягивать ванты. Все вместе, вшестером, ставим ее на место. Поломок никаких. Три минуты задержки и — дальше.
Прошли еще один колодец. На небольшом насыпном бугре низкая кладка. Вокруг бесчисленные следы овец, земля истоптана. Рядом копают новый ствол; кто-то чуть не угодил в него колесом. Постепенно растянулись по степи, разбрелись в стороны. Издалека наши цветные паруса, как яркие цветы на блеклом фоне выцветшей земли.
Передние два паруса остановились. Петров и Жуков показывают «Стоп!». В низине сплошные кочки. Заскочишь сюда на полном ходу, наверняка поломаешься. Километра два яхты тащили на себе.
Судя по времени, мы должны быть где-то в районе урочища Кокбахты. И действительно, скоро показались полуразвалившиеся могильники. Сбавив скорость, потихоньку пробираюсь между камнями. Остальные яхты объехали могильники стороной и на полном ходу уже подъезжают к колодцу. Около него пригнанные на водопой верблюды. Тут же несколько стреноженных лошадей, ослы. Яхтам приходится прорываться сквозь стадо, лавируя между верблюдами. А те, никогда в своей жизни не видевшие таких оригинальных машин, испугались. Встают на дыбы, лягаются (чего мы в свою очередь тоже никогда не видели). Ослы орут на высоких нотах, не менее высоко задрав головы. Стреноженные лошади оскалили зубы и выделывают круги на месте. Через несколько мгновений все бросились врассыпную: ослы и верблюды, вскидывая задами, понеслись прочь, а мы на своих «шайтан-арбах» помчались дальше, оставив ошеломленных табунщиков наедине с лошадьми.
Совсем рядом огромный Байментакыр. Узким языком протянулся он на несколько десятков километров. Но наш компас показывает в другую сторону. Там увал Карабаур — пуп Устюрта, высшая его точка. Дорога теперь пробирается между холмами. Иногда поворачивает прямо на ветер, тогда паруса не тянут, и приходится уходить от дороги, с трудом поднимаясь на холмы и с неменьшим трудом спускаясь. Отойдешь подальше — поворот и снова обратно. Это называется «идти галсами».
Повсюду норы песчанок, встречаются целые колонии. Они наши самые страшные враги. Если колесо попадет в нору, яхту заносит, на полном ходу ставит чуть ли не поперек курса, вот-вот опрокинет! Поэтому, когда идешь по целине, приходится быть очень внимательным. Да еще почва на крутых склонах мягкая, изрытая весенними ручьями — колеса глубоко вязнут.
Незаметно дорога начинает подниматься вверх. Но пока ветер хороший, яхты ход не замедляют. Земля становится плотной, утрамбованной, часто встречаются даже крохотные такырчики.
Яхты забираются все выше. Один подъем следует за другим. После каждого подъема ищешь, что вот-вот окажешься на перевале, но — снова путь наверх. Идти здесь легко, приятно. Только лучи уже низкого солнца слепят: мы идем сейчас на запад. Из-за этого я совсем почти вылез на лапу колеса, спрятался в тени паруса.
Стемнело. Паруса других яхт растворились в темноте. Впереди загорелся фонарик. Но сколько до него? Ведь свет обычной электрической лампочки здесь виден за двадцать — тридцать километров. Надеюсь, что наши стали лагерем не так далеко. Дорога идет по такыру. Ночью по такыру — такого еще не бывало! Яхта прямо-таки летит, столь бесшумно и плавно она идет. Мелькают черные трещины, между ними более светлые пятна идеально утрамбованной глины — словно овраги и поля под крылом самолета. Фонарь снова замигал, уже справа. Вот и тусклый свет скупого костра…
Раннее утро следующего дня застало яхты на вершине Устюрта. На вершине, а солнце не может пробиться к нам — яхты тонут в тумане. На земле обильная роса. Даже глинистый такыр почернел, промок. В палатке все волглое. Проснувшись, обнаружили лужи воды, капли бесшумно скатывались со стенок палатки.
Базаров вооружился полотенцем и стал добывать воду для умывания. Проведет пару раз по стенке и выжмет в кружку. В пустынях кое-где обнаружили сооружения из камня, на дне которых собиралась вода. Все совершалось без вмешательства человека — автоматически.
После завтрака тоже полное безветрие. Но мы на перевале, далее дорога идет вниз. Попробуем «съехать с горки». Из этого ничего хорошего не получилось. Пришлось гораздо больше «везти саночки» — толкать, чем кататься. Но так или иначе, к вечеру засветились огни Тулепа — поселка геофизиков. Хоть и небольшой поселок — всего несколько улиц, но они залиты электрическим светом. Это почти что в диковинку: уже много ночей нам светит только луна.
Посреди пустыни — поселок. Сколько за этим смелости людской! Даже дома здесь врыты наполовину в землю. Суров Устюрт. Летом — ветер, пыль, кочки джурсана (мелкой полыни), карликовые кустики кандыма, температура плюс сорок. Зимой — тоже ветер, нередко штормовой, снег и те же сорок градусов, только минус. Но люди пришли и сюда. Раньше это были чабаны, пригоняющие на лето отары. Теперь и геофизики заглядывают в глубь Устюрта. Прослушивают эхо сейсмовзрывов. А потом буровики ставят вышки разведочных скважин.
На Устюрте нашли нефть. Пришли за буровиками добытчики, эксплуатационники. И вот уже строители потянули нитки нефтепровода. Нефть здесь коричневого цвета, значит, высокопродуктивная, в ней много парафинов. Зимой она застывает, становится похожей на шоколадное масло — хоть ножом режь.
Люди пришли, но с водой туго. Пока еще ее привозят цистернами издалека, иногда за несколько сотен километров. В редких маломощных колодцах непригодная для питья горько-соленая вода.
Пришлось позвать на помощь гидрогеологов. Теперь в Карабайли, Шайхамане, во многих других поселках скважины дают вкусную, свежую воду. Из огромного подземного озера Язхан, обнаруженного в районе древнего Узбоя, вода по водоемам подается в Красноводск, на Челекен, в город нефтяников Небит-Даг. Идет в глубь пустыни Каракумский канал.
До последнего времени на станции Кунград была последняя шпала, последний рельс: дальше поезд не шел — пустыня. И чтобы попасть из Москвы в Кунград по железной дороге, мы ехали вокруг через Ташкент. Но скоро можно будет попасть сюда через Гурьев. С двух сторон от Кунграда и от Бейнеу двигались по Устюрту строительные поезда. Путь к югу Арала сократился чуть не вдвое. А невдалеке от дороги протянулись гигантские нити газопроводов Средняя Азия — Центр и Бухара — Урал…
Наши колесные яхты прошли по Устюрту. По дорогам, по целине, даже спускались с гор. Ветер мчал их мимо буровых нефтяников и юрт чабанов, через поселки геологов и совхозные фермы. Люди разных национальностей, профессий встречались нам на пути. Но всех их объединяло одно: стремление освоить безжизненную землю, сделать ее полезной советскому человеку. Они переделывают Устюрт, пустыня перестанет быть пустыней.
Сегодня день неудач. С утра ветер задул прямо в лоб. Крепкий ветер. Приходится толкать яхты навстречу ветру или, удлиняя путь, идти галсами. Часа через два на моей яхте лопнул базовый швеллер — одна из двух основных балок, образующих корпус. Но ведь хорошо известно, что скрепление проволокой — часто наиболее простой, быстрый и довольно надежный способ. Поэтому я возил с собой на всякий случай кусок восьмимиллиметровой проволоки. И не зря! Я стянул обе балки бандажами.
Через полчаса прошли колодец Таумен. Как и все колодцы, он расположен в низине. Проедешь в километре — не заметишь. А еще спустя полчаса самая тяжелая поломка в экспедиции: яхта Петрова, подпрыгнув на кочке, вдруг оказалась без правого заднего колеса. Пробороздив землю обломанной поперечиной, она остановилась. Колесо с остальной частью поперечины в это время описывало дугу в противоположном направлении. Столпившись вокруг, безнадежно молчим. Что делать? Бросить яхту и идти Петрову пешком за нами? Не угнаться! Посадить его к кому-нибудь вторым? Яхты на это не рассчитаны. Наконец кто-то подает идею: сложить концы поперечины внакладку, скрепить болтами, стянуть проволокой. Правда, поперечина яхты станет короче, от этого ухудшится устойчивость. Но зато — нет худа без добра! — она теперь будет вписываться в колею, проложенную автомашинами. Разбиваем лагерь и принимаемся за дело. На сегодня путь закончен.
…Полдень. Скоро Мишина яхта встанет на колеса.
Пока все собираются, выезжаю на разведку. Но далеко друг от друга уходить нельзя. Таков закон пустыни.
Как-то еще в начале пути, пасмурным утром, я отправился к заброшенной буровой невдалеке от лагеря, чтобы залезть на нее и осмотреться. Однако понятия о расстоянии в пустыне весьма относительны. Иногда маленький кустик представляется огромным строением, открывшимся вдруг на горизонте. А что-то действительно большое кажется совсем близким, но едешь не один час, пока это «что-то» окажется рядом. Так и на этот раз. До «близкой» буровой надо было добираться около часу. Сверху все вокруг слилось в бесконечное бурое пятно, порезанное на дольки дорогами, расходящимися от вышки. Лагеря тоже не различить. По какой же дороге возвращаться? Пришлось еще дважды подниматься на вышку, пока не определил примерное направление к палаткам. К лагерю, однако, я попал по дороге, по которой вечером мы пришли из Кунграда, то есть с противоположной стороны…
На сей раз я отъехал совсем немного? дорога неожиданно раздвоилась, а я оказался в роли былинного богатыря на распутье. Дело в том, что в поселке Южный Устюрт в ответ на наши расспросы о дороге на Чагыл нам посоветовали: «Только что туда погнали двести овец и четырех верблюдов. С ними идет водовозка. Идите прямо по их следам. Неужели не разберетесь?»
Подобные советы нам были не впервой. Мы уже стали следопытами, научились отличать свежие следы от давнишних, отыскивать места стоянок.
Но сейчас по обеим дорогам прошли овцы и проехали машины, причем как будто недавно. Прогнал с километр по одной дороге — ничего определенного. Свернул, выехал по целине на другую. Здесь следы оказались более свежими: у них не такие осыпавшиеся края. Вернулся к развилке. Нарисовал большую стрелу, указывающую путь.
На фоне далекой гряды холмов заблестел на солнце белый парус. Он вот-вот станет темным: яхта повернет на другой галс, и мне будет видна уже неосвещенная его сторона. Когда же я выбираю момент и снова оглядываюсь, оказывается, что одна из четырех яхт остановилась. Это у Тамары расплелся трос. Значит, задержка на полчаса.
Кешка воспользовался остановкой и отправился поразмяться. В начале похода он доставлял много хлопот. То начинал разгуливать на полном ходу по всей яхте, рискуя свалиться, то выбирался на перекладину колес и пытался спрыгнуть на землю. Или вдруг ему становилось скучно, и он, отчаянно царапаясь, старался влезть на мои колени, запутываясь при этом в шкотах. Каждый раз приходилось останавливаться. Кешка мгновенно оказывался на земле, и не всегда удавалось сразу его поймать. Но после нескольких серьезных внушений котенок стал выходить из яхты только с моего разрешения. Иногда он начинал громко мяукать — просил остановиться. Кешка спрыгивал и быстро-быстро копал ямку.
Научился котенок и хитрить, когда очень уж трясло и его укачивало. В таких местах яхты шли медленно, часто приходилось их подталкивать и вести очень осторожно, а он предпочитал бежать рядом. Чуть яхта ускоряла ход, Кешка делал вид, что копает ямку. Этим он рассчитывал на то, что его заметят и подождут.
…Пока можно еще раз осмотреть яхту: после поломок мы стали к своему транспорту особенно внимательными.
Все вроде бы в порядке, но вот переднее колесо плохо вращается. Очевидно, в подшипник набилась пыль. В таких случаях полагается разбирать колесо и промывать подшипник в бензине. Но вокруг пустыня, пришлось прочистить его «подручными» средствами. Вместо солидола для смазки воспользовались кремом под названием «ВаЬу».
Часам к четырем наши яхты добрались до русла высохшего ручья. Шириной всего в несколько метров, оно оказалось настолько глубоким, что мачты скрылись наполовину. Настоящий ров. Еще два дня назад вокруг нас была равнина; казалось, что во все стороны от тебя поверхность земли приподнимается, будто стоишь в середине огромного блюда. Так, возможно, и представляли Землю древние жители пустыни. Теперь на пути все чаще встречаются холмы и долины, подъемы и спуски. Вот и этот ручей по весне несет снеговую воду с холмов.
Сейчас русло совсем сухое. А вчера почти уже в темноте мы обнаружили такой же ручей, но в нем в глубоких местах стояла вода, чистая, свежая. Откуда? Может быть, сайгаки, чьи следы во множестве виднелись вокруг, могли бы ответить на этот вопрос? И утром, задолго до рассвета, вооружившись фотоаппаратами, Жуков и я засели ниже по ручью. Но сайгаки не пришли на водопой. Возможно, мы слишком нашумели здесь вечером, когда умывались, соскучившись по свежей воде, и заливали пустые канистры. Скорее всего их отпугнул запах человека.
Преодолев крутые берега ручья, мы оказались в саксауловой роще. Невысокие, толщиной в руку искривленные стволы, на гибких ветках сухие метелки. Ничто, конечно, не напоминает рощу в знакомом нам, чарующем смысле этого слова. Наоборот, воображение сразу рисует каменные леса во владениях Кащея.
Саксаул очень тверд, но хрупок. Поэтому топором никто не пользуется. Около юрты обычно лежит камень или ствол потолще, и об него «колгот» саксаул. Чтобы прожить в безводной пустыне, эти деревья вынуждены искать воду; их корни достигают длины полутора-двух десятков метров. Поэтому, заготовляя дрова, поступают так: обвязывают ствол цепью или тросом, заводят буксир и выдергивают трактором, автомашиной все дерево целиком, и ствол, и корни, причем корни-то толще ствола.
Костер был на этот раз настоящий, «лесной». Саксаул дает великолепный жар, да еще пахнет приятно. Костер оказался кстати: погода испортилась, похолодало, навис туман. При свете костра мы проложили по карте пройденный маршрут. Долго совещались, как идти дальше. Где-то поблизости дорога сворачивает на юго-восток и делает крюк километров в двести. Только там, в Шеркезли, машины могут спуститься с крутых отрогов чинка. Затем вновь поворот — уже на запад, к Каспийскому морю.
Мы решили сократить путь, выйти напрямик к чинку и найти место для спуска. Пусть даже придется разобрать яхты и спускать их на руках.
Два дня идет дождь: пришла осень. Земля размокла и липнет к колесам. Яхты еле ползут.
Часам к трем повалил снег. Сначала он быстро таял, но к вечеру только дорога осталась черной. Снег запорошил яхты, запорошил и нас. А потом ударил мороз. Дорога затвердела, лужи покрылись корочкой льда, на кустиках намерзли ледяные ягоды сосулек. Зато поднялся ветер. Яхты быстро побежали, а нас, промокших, продувало насквозь, но надо идти, идти вперед.
Вот и дорога скрылась под снегом, слилась в темноте с пустыней. Слева кочками промелькнули кусты кандыма. И хотя мало их для костра, чтобы как следует обсушиться, идти дальше нет сил, настолько замерзли.
Костер только дымит: кусты — сплошная наледь. Даже сухой спирт не загорается на таком ветру. Догадались разжечь его в кастрюле в палатке. Но очень скоро выяснилось, что наш костер почти не светит, а тем более не греет. Решили только чай вскипятить. Забрались прямо с кружками в спальники. Ни разговоров, ни вопросов, ни ответов — все проблемы оставили до утра.
Оказывается, не «только в сказке говорится про волшебные дела»: вчера мы были в пустыне, а сегодня проснулись в тундре. Солнце еще низко. Обычно оно в этот час темно-красное, будто всю ночь его нагревали в печи, прежде чем снова выпустить на небо. Сегодня же оно ослепительно желтое, холодное, будто ему зябко смотреть на замерзшую пустыню.
И вокруг все иное: полынь стала белыми кочками, яхты превратились в сугробы, наметенные вокруг березок-мачт, от дороги даже следа не осталось.
Холоднее, пожалуй, чем вчера, но ветер стих, унеся с собой снеговые тучи. С солнышком гораздо веселее, поэтому за завтраком уже бурно обсуждаем проект переделки спальных мешков в ватные халаты. Самым рациональным способом признан следующий — подпарывается молния в трех местах — для головы и рук — и халат подпоясывается цветным махровым полотенцем.
Костер еле теплится. Ликпазы мачт и гиков забиты снегом, заледенели, и паруса никак не поднять. Поэтому яхты по очереди совершают «оверкиль»: мы их переворачиваем, вытряхиваем снег из корпуса, прочищаем пазы и натягиваем паруса.
Пока мы возились с парусами, солнце пригрело землю. Появились проталины. Вскоре открылась в снежном белом поле и вновь зачернела дорога, зачавкав грязью под колесами яхт. Километров через восемь с вершины холма разглядели серое кружево далекого обрыва. Может быть, это и есть долгожданный чинк?
Каких-нибудь два часа торопливой езды по жидкой грязи — и мы на краю обрыва. С нашей стороны стометровый откос, переходящий в крутой спуск, иссеченный оврагами. А вот за ними уже начинается долина.
Где-то на горизонте смутно проглядывается цепь гор. Горы высоки, но плоски и стоят поодаль друг от друга, а потому кажутся поднятыми вверх плавниками рыбьих спин. Сама же долина — то спокойная, блестящая на солнце гладь такыра, то совершенно правильной формы, будто насыпные, холмы, то плоские в беспорядочных шрамах осыпи. Откосы прошиты тонкими нитями тропинок. На них бисер копыт сайгаков, архаров. Тут же кустами прилепился саксаул. И ни одного яркого, привлекающего взгляд пятна — однообразные, блеклые краски. Даже пара суетливо перелетающих между камнями диких голубей не вносит оживления. Более того, они сами кажутся неестественными, бутафорскими.
Два дня потратили на то, чтобы спуститься в долину: полдня ушло на поиски хоть сколько-нибудь подходящего для спуска места, день — на переноску яхт в промежуточный лагерь, и еще полдня мы скатывали их вниз. Нам, парусникам, пришлось стать и альпинистами!
С большим трудом яхты подошли к обрыву: частые высокие кочки начались от самого лагеря, а в сильный ветер, задувший с ночи, такие кочкарники — для них большое препятствие, не говоря уже о том, что земля не успела, конечно, просохнуть за ночь. За три часа мы прошли какой-нибудь десяток километров. Вблизи обрывов ровные, хочется сказать чистенькие, площадки, присыпанные мелкой галькой, песком. Повсюду следы сайгаков. Передним колесом я наехал на сайгачьи рога — вот и сувенир.
В такой порывистый ветер подъезжать к обрыву опасно — вдалеке от него спустили паруса.
Терраса, огибая утес, круто уходит вниз. Она узка для яхт, и правое колесо катится по самому краю, сбрасывая в пропасть камни. Двое спереди ведут яхту, направляют, двое сзади удерживают, страхуют, перекинув через плечо шкоты, накрепко обвязав ими лапу у самого корпуса. С яхт сняты мачты, гики.
Терраса, сделав поворот, уводит в скалы. Узкая расщелина набита скатившимися камнями. Здесь яхту надо нести на руках. Колеса все время цепляются за огромные глыбы, ноги застревают между камнями. Проход еще сужается и внезапно обрывается круто вниз. А поверху он почти сошелся двумя круглыми громадами. Люди в этих воротах на фоне неба, если смотреть со склона, кажутся стоящими в огромной синего стекла вазе. Синего потому, что ветер прогнал тучи, вновь засветило солнце, опять над головой бездонное небо пустыни.
Яхта, повиснув на веревках, осторожно спускается через порог и снова на руках «едет» дальше до следующих таких же ворот.
Спустившись по расщелине метров на семьдесят, выходим из скал. Начинаются каменистые осыпи. Яхту можно поставить на колеса. Пусть не на все три: приходится ее приподнимать то за одно, то за другое, чтобы перетащить через камни.
Наконец добираемся до глинистых осыпей. В том месте, где мы спускаемся, они широким языком вдаются в долину. Здесь яхта уже идет своим ходом. Только удерживай, чтоб не разгонялась.
Яхты пришли в урочище Бабаши. Плато Устюрт осталось позади.
Теперь нас встречают горы. Они снежно-белого, серого, бутылочного цвета, оранжевые, розовые, кроваво-красные. Искусница-природа хорошо потрудилась: вот гора поменьше — словно резная шкатулка исполинов, а эта, повыше, — их замок со множеством колонн. Самая высокая называется Бекмурат. Почти на пятьсот метров поднялась она над Каспием. Когда солнце невысоко и на склоне лежат тени, ее можно сравнить с гребнем ажурной работы: склоны изрезаны глубочайшими оврагами, сбегающими с самого верха. Даже у основания она чрезвычайно тонка, так что, пройдя по боковому проходу всего сотню метров, я оказался по другую ее сторону.
От самого подножия вдаль уходит такыр. С высоты видно, как по нему бродят тени облаков. Солнечные пятна заставляют вспыхивать зайчиками мокрую глину. А даль — сплошной сверкающий ковер. Отсюда до Кара-Богаз-Гола всего двенадцать километров…
ОБ АВТОРЕ
Таланов Владимир Александрович. Родился в 1934 году в Ленинграде. По образованию инженер-механик, кандидат технических наук, мастер парусного спорта. Как автор начал выступать с очерками в 1968 году. Его очерки, а также статьи и рассказы опубликованы в журналах «Вокруг света», «Техника — молодежи», «Юный натуралист», «Моделист-конструктор» и других периодических изданиях. В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над книгой очерков о своих путешествиях.
Очерки
Очерки. Перевод с польского Э. Василевской
Рис. Н. Василевской
Между Балтикой и Северным морем лежит древнее лебединое гнездо, названное Данией; здесь родились и рождаются лебеди, чьи имена никогда не забудутся…
Дания — страна равнинная, в ней нет ни гор, ни больших рек, и все же ландшафт ее волнист и разнообразен. Страна как будто составлена из отдельных кусков — Ютландского полуострова и пятисот островов, однако обитаемы из них всего лишь сто. У каждого острова, в особенности у крупных, свое лицо. Даже такие близкие соседи, как Зеландия, Фюн, Лолланн, Фальстер, Мён, связанные сейчас мостами, по-разному формировались геологически, по-разному развивалась там культура, и потому теперь каждый из них сохраняет свой неповторимый облик.
Да и самой Ютландии — этой части Европейского континента — присущи многие черты, свойственные скорее острову. С материком ее соединяет лишь узкая полоса Шлезвига (перерезанная, кстати, Кильским каналом), а в своей наиболее «датской» части — ближе к центру и на севере, где она доступнее с моря, чем с суши, — Ютландия вполне похожа на остров. Большие острова окружены сотнями маленьких островков, словно громадный кит маленькими рыбешками. Отдаленность от густонаселенных мест и тишина, столь необходимые порой людям творческого труда, придают этим местам особую прелесть. Поэтому многие из островков превратились в своего рода обители, где ищут уединения писатели, художники и даже служащие министерства иностранных дел.
Вся Дания — смесь созданной веками утонченной культуры с неким первобытным началом, неизменным, пока продолжается борьба человека с природой. В этом и очарование датского пейзажа, сочетающего цивилизацию с извечной силой морской стихии.
Море — вот та стихия, которая изваяла датский ландшафт и которая главенствует в этом ландшафте. Море повсюду. Невозможно найти красивый пейзаж, чтобы где-то не виднелось море; всюду взгляд свободно проникает вдаль, лишь на горизонте встречая туманную полоску суши. Видна то Швеция, то из Зеландии — Мён, то с Фюна за Малым Бельтом — ютландские порты и заливы. Не следует только представлять себе здешнее море как нечто серое, плоское. Порой ему случается и бушевать, оно покрывается белыми россыпями гребней, порой же — чаще, чем можно бы подумать, — бывает синим и безмятежным, как Тирренское море.
Не раз во время моих поездок в Данию я видел синюю морскую гладь, над ней солнце, источавшее непривычный жар, и тогда покрытое белым песком побережье казалось чуть ли не океанским берегом Африки.
Однажды, когда я забрался на самый отдаленный мыс полуострова Ютландия, на конечную точку суши, осенний день напоминал скорее лето где-нибудь на юге. Мыс Скаген славится прекрасной осенней погодой, которой он обязан близости Гольфстрима.
Скаген — очень своеобразное место, и тот, кто хоть раз побывал там, до конца жизни не забудет его пейзажей. Перебравшись через Лим-фьорд (кстати, не фьорд, а узкий пролив, отделяющий север Дании от массива Ютландии), попадаешь в удивительный край песков и рыбачьих поселков, дюн, укрепляемых искусственными насаждениями, и дамб, насыпанных среди вересковых зарослей…
Вдоль западного берега мыса на десятки километров тянется огромный, широкий пляж. Здесь уже явствен прилив. По пляжу можно ехать очень долго — утрамбованный и гладкий, он не уступает первоклассному шоссе. Природа здесь хоть и однообразна, но очень красива: открытое до самого горизонта море, над пляжем тысячи птиц — чайки, утки, чирки, чибисы; жалобно крича, они громадными стаями пролетают над водой, опускаются на волны, тучами взмывают в небо.
Дюны отделяют пляж от полей, заслоняют поселки, и пляж в своей унылой бесконечности кажется одиноким, покинутым. То тут, то там на песке среди дюн чернеет рыбачья лодка, оставленная у дороги, ведущей к рыбачьей деревне.
Мыс Грёнен — уже за городком Скаген, там, где кончается земля (собственно, не земля даже, а белый вздымающийся, точно лепешка на сковороде, песок), — покрыт сплошь высокой сухой, жесткой травой, мешающей движению неугомонных песков.
Среди колких стеблей, в месте, где видны оба встречающиеся здесь моря, мы находим еле заметный в высокой траве надгробный камень. Поэт Хольгер Драхман (1846–1908), друг французских коммунаров и автор поэмы «Английские социалисты», исполненной чисто датского юмора и датской жизнерадостности, завещал похоронить себя тут. Одинокая могила романтична; невольно представляешь ее осенней бурной ночью, когда море ревет и грохочет и когда здесь, наверное, бывает жутковато.
Мыс Грёнен — самая-самая «оконечность» суши — очень необычное место. Когда стоишь на нем, по правую руку — серые воды Балтики, по левую — темные и бурные просторы Северного моря. Удивительное это зрелище — смотреть, как встречаются волны двух морей, как сталкиваются друг с другом, как накладываются один на другой разного цвета валы, словно ладонь на ладонь, словно лист на лист, словно одна человеческая судьба на другую.
Все западное рыбачье побережье Ютландии — пустынные дюны. И на все побережье один лишь порт Эсбьерг, правда важный, служащий выходом в Англию. Против города лежит остров Фанё. Жители этого острова ведут свой род от голландских поселенцев. Рыбачки на Фанё ходят в национальных костюмах. (Местные жители утверждают, что это по меньшей мере средневековое платье.) И до чего же они живописно выглядят, когда, стоя на берегу, высматривают, как столетия назад, своих отцов, мужей и братьев.
На острове Фанё (в Норбю) есть известное рыболовецкое училище. Таких училищ в Ютландии несколько.
Причудливое впечатление производят порты Эсбьерг и Норбю: будто огромные гривы гигантских дикобразов, они ощетинились сотнями, тысячами мачт рыбачьих лодок. На пирсах сидят погруженные в раздумье матросы и рыбаки, ожидая выхода в море.
Совсем иной восточный берег Ютландии, изрезанный множеством фьордов. А надо сказать, датские фьорды сильно отличаются от норвежских. Там вода узкими языками проникает меж высоких скал. Здесь фьорды свободно простираются между живописными холмами, среди возделанных полей. Каждый фьорд — великолепная гавань, и поэтому на берегах выросло множество маленьких портовых городков. Там расположены Обенро, Кбллинг, Вайле, Раннерс, Мариагёр, Хбрсенс…
Когда едешь по отличному шоссе, бегущему большей частью вдоль моря, эти города встречаются на пути. Все они похожи друг на друга — светлые, чистые, застроенные разноцветными, будто игрушечными, домиками. Кое-где попадаются и высотные дома, но они совсем не гармонируют с идиллическим ландшафтом…
Голубые гладкие фьорды заходят дальше портовых набережных, вторгаются в глубь волнистой суши и иногда напоминают реки. На фьордах полным-полно лодок, пароходов, байдарок, настоящих «эскимосских» каяков. Вокруг городков раскинулись тщательно возделанные поля, то тут, то там виднеются крестьянские дворы, изредка мелькнет окруженный парком дворец богача. Встречаются и церкви. Все они на один образец: спереди большая тяжеловесная колокольня, за ней обширный неф, сзади приделана апсида. Трудно разобраться, какие из них новые, какие старые. Новые строят похожими на старые, старые же, реставрированные и вычищенные до блеска, кажутся совсем новенькими. Они не страдали от чужеземных нашествий, лютеранская реформа проявилась преимущественно в иконоборстве, но сейчас в известных соборах и сельских церквушках отыскивают и реставрируют старинные украшения. Деревенские церкви, конечно, самые красивые. Некоторые из них — в Борре, в Форевайле, в Стюнс Клинт — были построены в XII–XIII веках. Церковные колокольни возвышаются на холмах над каштанами и буками среди однообразия полей.
Поля обрабатываются только механически. На громадных тучных пастбищах живописными пятнами выделяются стада коров. В Зеландии большинство коров красной породы, в Ютландии — черно-белой. Спокойно смотрят они на проезжающие машины. Девять месяцев в году коровы проводят под открытым небом, здесь их доят, здесь подкармливают концентратами.
Над полями носятся чайки. Непривычно смотреть, как по вспаханной борозде за трактором шагают не черные грачи, а белые чайки. Над зелеными лугами, над пшеницей, над овсом — всюду чайки.
Случается, автомобиль спугнет великолепного фазана, и тот взмывает в воздух характерной «свечой». Ютландский пейзаж производит впечатление достатка и спокойствия, но временами и утомительного однообразия. От тоски спасает море, возникающее то в виде голубого простора, то в виде полосы фьорда.
Почти в самом узком месте Малого Бельта стоит город будущего — Фредерисия. Ядром города была крепость, в ближайшее время ему предстоит во много раз расшириться. Расположенная на перекрестке Копенгаген — Эсбьерг (прямой путь на Лондон) и дороги, ведущей с юга на север Ютландии, Фредерисия приобретает все большее значение. Поскольку датское правительство приступило к плановому строительству сети городов, можно ожидать, что строительство Фредерисии будет вскоре завершено. Глубины возле Фредерисии такие большие, что в порт заходят даже океанские пароходы; Фредерисия наряду с Копенгагеном и Орхусом стала главным центром импорта горючего.
Неподалеку от Фредерисии был построен первый датский мост, соединяющий остров с материком. Это мост в Миддельфарте, он связывает остров Фюн с Ютландией. Мост очень высок, и вид с него открывается в самом деле удивительный: поезд выскакивает на мост из букового леса, и вдруг перед вами — к северу и к югу — ясный простор Малого Бельта. Берега Бельта круты, многочисленные острова и полуострова загромождают море. Последний раз я проезжал там светлым, хотя и поздним вечером во второй половине лета: море было словно из алюминия, берега темно-зеленые, и всюду — на берегах, на холмах, на пароходах, в Фредерисии, в далеком Вайле — горели огоньки. Простор и сияние… На редкость красивое место.
В Дании спорят, какой из больших островов, Фюн или Мён, больше напоминает сказочную картину давних времен. По-моему, в пользу Фюна говорит уже одно то, что этот «круглый, словно роза», остров в самой своей сердцевине хранит чудесный городок Оденсе, где увидел свет Ганс Христиан Андерсен и где, несмотря на модернизацию, все по сей день выглядит так, что могло бы служить местом действия большинства сказок великого датского писателя.
Центральная точка острова — собор святого Кнуда, образец чистейшей датской готики, украшенный позднее прекрасной скульптурой Клакса Берга (1520 год) — изображением короля Христиана II и его отца короля Ганса. Однако посетителей Оденсе больше привлекают дом, в котором родился Г. X. Андерсен, маленький, тесный домишко, кажется даже не настоящий, хотя очень похожий на настоящий, с очаровательным двориком, где поставлен андерсеновский аист, и музей Андерсена — старинные дорожные сундучки и шляпные картонки, сопровождавшие этого неутомимого путешественника в его странствиях по Италии, Греции, Турции. Если бы эти сундучки могли говорить!
Из окна гостиницы виден фьорд, портовые угольные склады (уголь польский!), лодки и суда, снующие взад-вперед. На прозрачном зеленовато-сером фоне воды все это кажется сошедшим с картины Брейгеля. Все типично северное, вроде бы напоминающее Голландию и Северную Германию, и в то же время совершенно другое.
Интересно бы проследить, каким образом каждая страна изменяет на свой лад архитектурные моды и стили. Как северонемецкая готика (из Любека, например) превращается в датскую или польскую? Благодаря чему общий образец обретает национальный характер? Ведь дело не в материале: он один и тот же — кирпич. Но почему внутренности собора в Оденсе или в Орхусе воспринимаются как подлинно датские? В чем сущность национального характера искусства? Не знаю…
На острове Фюн больше развито сельское хозяйство, чем промышленность. Города уютны и живописны. Маленькие, как, например, Фоборг на юге, восхитительны своим чисто датским колоритом. Белые стены, розоватая черепица, прусская кладка с черными балками — все сверкает, словно только что вымытое. И кругом — цветы.
Так уж получалось, что, сколько раз я ни переправлялся на пароме из Зеландии на Фюн и обратно, всегда стояла ясная летняя погода. Возможно, такая погода — редкость для здешних мест. Но стоит мне только вспомнить Большой Бельт, как возникает ощущение чуть ли не тропической жары и перед глазами встает море, гладкое, будто темно-синяя простыня. На паром, куда загружают вагоны и автомобили, шумными порывами налетает ветер. Стаи чаек кружат над паромом и, пронзительно крича, требуют подачек; устав махать крыльями, они отдаются во власть ветра, упорно относящего их в сторону. На палубе веет влажным и пронзительным холодом. Но море удивительно гладкое и голубое. Таким оно и осталось у меня перед глазами.
Переезд с Фюна на Зеландию длится больше часа. Большой Бельт здесь широк. От морского воздуха не только у меня одного разыгрывается аппетит. Буфет во всеоружии встречает проголодавшихся пассажиров. Типичная датская еда: пиво и к нему «smoerrebroedy» — большие ломти белого или, особенно здесь любимого, черного хлеба с креветками, мясом, овощами. («А у вас в Польше знают черный хлеб?» — спросила у меня одна датчанка.) Потом кофе и «wienerbroedy» — так называют здесь сдобные булочки.
Недавно на таком же пароме я переправлялся через Мессинский пролив из Калабрии на Сицилию и обратно. Вот когда мне предоставилась возможность сравнить темпы погрузки поезда на паром в Италии и в Дании. Разница удивительная, пожалуй, еще и потому, что дело происходило на юге Италии. Хотя несложная процедура повторяется несколько раз в день, в Мессине не обходится без совещаний, споров, недоразумений, можно подумать, что все происходит впервые после сотворения мира. В Дании переезд идет незаметно, быстро, гладко и без криков. Обожаю переправляться на датском пароме!
На «столичном» острове Зеландия всюду сказывается близость Копенгагена. В этом громадном городе живет почти четверть населения Дании. Вокруг столицы вращается вся жизнь страны; в Копенгаген, к месту осуществления своих надежд, устремляются все и отовсюду. Так шел в Копенгаген Г. X. Андерсен, так шел пивовар Якобсен, основатель Карлсберга, так поспешал туда каменотес из Исландии — отец Бертеля Торвальдсена.
Ландшафт Зеландии чаще всего равнинный и плоский. Здесь множество дорог, шоссе, автострад, расходящихся во все стороны от столицы, но поля такие же зеленые, как и повсюду в Дании, а на пастбищах щиплют траву или задумчиво жуют жвачку, как и в других местах страны, такие же коровы. Кое-где в зелени лугов виднеется красный клюв нового агрегата для уборки и сушки сена. Эту ярко-красную машину с забавно торчащим наподобие клюва элеватором все называют здесь «Вигго Кампман», по имени и фамилии премьера, при котором, то есть сравнительно недавно, стали ею пользоваться. Говорят, машина экономит много труда и очень практична. Сено поступает уже спрессованным в кирпичики, которые после просушивания удобно закладывать в кормушки. Такие агрегаты я видел и в Италии, только там их не называли «Фанфани».
Одно из самых красивых мест Зеландии — побережье от Копенгагена до Хельсингёра и до старинного замка Кронбог, в котором будто бы жил принц Гамлет. Но еще более своеобразна красота северного побережья острова — от Хельсингёра до Гиллелапе, иначе — побережье Каттегата. С любого места пляжа хорошо виден шведский, высокий здесь берег. Кажется, ничего не стоит забросить камень через Каттегат на другую сторону, но это, конечно, только кажется…
Сразу за Хельсингёром, ныне уже в черте города, расположился старинный морской курорт Мариенлист. Это типичный для конца XIX века, уже вышедший из моды «курзал».
В нескольких километрах за Мариенлистом лежит местность Хольбек с ее характерным для Дании сочетанием моря, пляжа, леса и старинной усадьбы. Есть неподалеку и озера. Старый, задумчивый дом в Хольбеке — прекрасный пример постройки XVIII века, в равной мере подражавшей чужим образцам и проникнутой национальным духом, постройки, как бы сформированной окружающей природой, соседством рыбачьих хижин, на которые смотрит старинный фасад, и одновременно испытавшей на себе влияние вкусов местного строителя и планировщика. Так возникло то, что выразило самую сущность датского пейзажа.
Парк переходит в буковый лес, неподалеку виднеется летний домик знаменитой датской актрисы XIX века госпожи Хейберг, за усадьбой — службы, утопающие в розах «Маршал Ниль», которых не найти больше нигде; мода на цветы, подобно моде на собак и на песенки, проходит очень быстро. В парке у самой дорожки растет громадный каштан. В конце XVIII века хозяйка дворца госпожа Шиммельман писала своей приятельнице: «Пишу это письмо в тени старого каштана».
Каштан состарился еще больше. Зато он многое повидал на своем веку: он видел, как потомок дамы, писавшей письмо, передал дворец «в пользование» гитлерюгенду и как над старинной датской крышей развевалась свастика. Но он видел также, как изгнали прежнего владельца и вместо флага со свастикой на крыше заалел «Dannebrog», как старинный дворец превратился в кипящий жизнью центр молодежного движения. Через дорогу у пляжа выстроились старые рыбачьи хижины с соломенными крышами и большими светлыми окнами. После перестройки их приспособили под дачи для отдыхающих из Копенгагена.
Дворец в Хольбеке и окружающая его природа — приветливая и спокойная летом, очень суровая зимой (никогда не забыть мне снежную бурю, которую я пережил в Каттегате) — вошли в мое творчество, порой даже помимо моего сознания. Картина белого дома над бурным морем родилась в моем воображении раньше, чем я познакомился с Данией. Я изобразил ее в одном из своих романов, написанном в 1920 году, словно предчувствуя, что Дания станет столь близкой моему сердцу…
…В Хольбеке отчасти развивается действие и моей датской новеллы «Солнце в кухне». Помню, как пахло сеном в тот воскресный день, когда в газетах появилось сообщение об убийстве Рема и циничное коммюнике, подписанное Гитлером. Запах сена смешался с запахом крови, а ясный день омрачили грозные, черные тучи. Мир мог понять тогда, что такое немецкий фашизм, но не захотел. Воспоминания об этом дне тоже как бы навсегда срослись для меня с прелестным Хольбеком.
За Хольбеком начинаются пески, почти как в Скагене. Северо-западный ветер не дает расти деревьям, но если выдастся погожий день, то белый песок в сочетании с синим морем создает такую гармонию красок, что увидеть нечто подобное можно разве только на далеком юге.
Стоит при мне упомянуть о «средней» Зеландии, и я не могу удержаться от улыбки. Невольно вспоминается мне чудесная песенка, исполнявшаяся в «мое время» знаменитой дивой в Копенгагене. Песенка о том, как юноша пригласил девушку на прогулку, повел в лес, поцеловал, объясняя ей, что все это «старинный народный обычай, принятый в средней Зеландии».
Так вот, средняя и восточная Зеландия очень красивы. Этому немало способствуют живописные озера Фуре-сё и Эрсун-сё и прекрасный, глубоко вдающийся в сушу Роскильде-фьорд. На его берегу стоит древняя столица Дании Роскильде, прославленная своим кафедральным собором с характерными остроконечными башнями. Собор великолепен: огромный, окруженный королевскими усыпальницами, но… до того аккуратно вычищенный, так скрупулезно реставрированный, что кажется чопорным и холодным. Сразу чувствуется, что жизнь датчан никоим образом не связана с его традициями.
Копенгаген расширяется и застраивается, в основном его северная часть. Раньше здесь простирались леса с вкрапленными кое-где городками, сегодня все слилось воедино. Леса в Дании большей частью буковые. Бук — прекрасное дерево с серебристым стволом и густой зеленой листвой. Осенью буковые леса краснеют, как у нас в Татрах, но здесь деревья более старые, выращенные давным-давно. Особенно живописны раскидистые буки в «Dyrchave» — зверинце-парке, что на севере столицы.
Среди этого полугородского-полулесного пейзажа нелепо торчат современные высотные дома-башни. Их можно увидеть и в Зоргенфри, где некогда была летняя королевская резиденция. А всего в нескольких километрах от автострады вдруг встречаешь настоящий деревенский домик, такой древний, что не верится, будто в нем может быть электричество, радио, телевизор.
В такой старинной усадьбе живет мой давнишний приятель, бургомистр города Люнгбю, организатор популярных выставок изобразительного искусства, которые он устраивает в новой великолепной ратуше. Дворец в Эрехольме, пруд, ипподром за домом, старый заводик напротив, высокие деревья, спокойствие и тишина совсем рядом с Копенгагеном — все это необычным образом укладывается в единое целое. Здесь можно найти не только радио и телевизор, но и богатейшую библиотеку, и офорты Пикассо, и великолепную столовую, переделанную из древней кухни. Словом, немного старины и полная современность — это очень характерное для Дании сочетание.
К югу от Зеландии расположены острова Лолланн и Фальстер. Разъединенные узкой полоской моря (Гульборгзунд) и давно уже связанные мостами, они составляют как бы одно целое. Остров Фальстер соединяется с Зеландией гигантским, самым большим в Европе, мостом длиной три с половиной километра. Как и мост, соединяющий Зеландию с островом Мён, он построен уже на моей памяти.
Большой мост (Сторстромсбро) производит внушительное впечатление. Смелость его конструкции, разделенной посередине тремя арками, легкость, с какой пролеты покоятся на мощных быках, делают его прекрасным произведением архитектуры. Беловатый на сером фоне моря, обоими концами опирающийся на тающую в тумане землю, мост лучше всего смотрится с воздуха.
Лолланн и Фальстер, или, как здесь принято говорить, просто Лолланн-Фальстер, — острова целиком сельскохозяйственные. На их плодородной земле выращивают сахарную свеклу.
Лолланн — остров сахарных заводов и уютных маленьких городков, таких, как Марибо и Наксков. Здесь можно узнать датчан, простых, сердечных людей. Здесь можно, как это сделал известный датский писатель Герман Банг (1857–1912), когда ему опостылела столица, рано лечь в постель, всласть выспаться, встать с петухами и отправиться на прогулку — каждый день одной и той же дорогой через весь городок к порту и обратно. Эти тихие города мало изменились со времен Банга.
…Когда для обработки свекольных полей стало не хватать рук, рабочую силу начали завозить из Польши. Здесь поселилось большинство рабочих-поляков: и те, кого в Дании застигла первая мировая война, и те, кто остался в этой стране, признав ее своей второй родиной.
Среди польских рабочих, сначала сезонных, затем постоянных, родился и вырос датский писатель Хильмар Вульф[20]. Он посвятил польским «батракам» много теплых слов, с уважением и пониманием отнесся к их судьбе. В своем романе-трилогии Вульф описал жизнь польских рабочих перед первой мировой войной и в период между войнами.
Роман этот — история сложных взаимоотношений между жителями острова Лолланн (датчане называют их лолликерами) и пришельцами из Польши. Конфликты исподволь улаживаются, и поляки начинают играть существенную роль в крестьянском обществе «свекольных островов». Первый том трилогии озаглавлен «Дорога в Ялизнь», второй — «Хлеб жизни», третий — «День обещания».
Сам Хильмар Вульф нашел свою «дорогу в жизнь» в «польских» городах и городках, таких, как Марибо и Наксков, где начало формироваться сознание польского рабочего. Постепенно из неквалифицированных, бедных, чудаковатых иностранцев образовалась прослойка, оказавшаяся очень полезной для экономической и общественной жизни Дании.
…В своей новой отчизне поляки играют прогрессивную роль, они, безусловно, имеют определенный вес в датском обществе. Понадобилось бы обширное исследование (кстати, уже начатое), чтобы определить взаимодействие столь несхожих характеров, как польский и датский…
И вот я снова сижу в кафе «Фраскати». Передо мной простор площади и громадное из красного кирпича здание ратуши с высокой башней на крыше, построенное в стиле конца XIX — начала XX века. Рядом еще башни — многоэтажной гостиницы «Эспланада» и страхового общества «Абсалон». Площадь полным-полна народу: как всегда летом, здесь много заграничных автомобилей, уйма туристов, порой весьма экстравагантного вида.
Часы на ратуше каждые пятнадцать минут вызванивают несколько тактов мелодии, целиком ее можно услышать через каждый час. Своеобразный мотив, состоящий всего лишь из четырех комбинаций четырех нот, легко запоминается. Эти звуки стали для меня как бы позывными Копенгагена, позывными, будящими сложнейшие ощущения, связанные с этим городом. В свое время я был в нерешительности, не зная, стоит ли упоминать о «копенгагенских колоколах» в моих стихах. Ведь мое восприятие этой мелодии чисто субъективно. Но разве любое слово в стихах не есть всего лишь иероглиф, который слушатель или читатель расшифровывает по-своему? Так было всегда. И я оставил «копенгагенские колокола» в моем стихотворении: пусть говорят каждому то, что он сумеет досказать себе сам.
Хотя с моего наблюдательного пункта глазу доступны только ратуша, площадь перед ратушей и высокие дома вокруг площади, я без труда могу перечислить все, что меня окружает. Итак, сразу за спиной у меня парк «Тиволи», царство безмятежности и добродушного датского юмора, за «Тиволи» железнодорожный вокзал, старый, но просторный, заранее рассчитанный на оживленное туристское движение. Напротив вокзала упирается в небо современное здание скандинавской авиакомпании «SAS» с гостиницей «Меркурий». Бульвар Андерсена ведет мимо Глиптотеки и Научного общества через новый мост на остров Амагер и к аэродрому; а вот там, в едва заметном пролете впереди, — Стрегет, живописный торговый центр, возникший из вытянутых в одну линию маленьких улочек. Улочки приводят к следующей площади и устремляются все дальше и дальше к морю…
Копенгаген — один из самых своеобразных городов в мире. В Копенгагене, если его сравнивать с балтийскими столицами, нет ничего ни от надменности Стокгольма, ни от величественности Ленинграда, ни от экзотики Хельсинки. Нет, Копенгаген не походит ни на какой другой город, он единственный в своем роде, у него собственный стиль. Это неповторимое своеобразие, пожалуй, придает городу Копенгагенский порт, глубоко вдающийся в материк, а вернее, пересекающий его. И вот, идущие по морю суда словно бы проходят сквозь город, корабельные трубы дымят над крышами домов, а самая что ни на есть «портовая» улочка Нюхавн, прижатая к каналу, выскакивает на Королевскую площадь и упирается в официальное, чопорное здание французского посольства — подлинный дворец XVIII века.
Мой самый любимый, «собственный» вид, связанный с тысячью впечатлений, с сокровеннейшей атмосферой северного города, — это вид на Амалиенборг с Бредгаде. Все четыре дворца ансамбля Амалпенборга построены архитектором Нильсом Эйтведом (1701–1754). Эйтвед учился у Поппельмана в Дрездене и, говорят, бывал также в Польше. Не потому ли так близко нам его прекрасное творение?
Королевская резиденция Амалиенборг — это правильной формы квадратная площадь, четыре угла которой срезают четыре одинаковых дворца в стиле Людовика XV. Посередине возвышается очень красивый памятник Фредерику V работы француза Сали. Бронза памятника сплошь покрыта зеленоватым налетом, всадник сидит на искусно вылепленном коне. Датчане утверждают, что это лучшая в мире конная статуя. Всякий раз, когда смотришь на площадь со стороны Бредгаде, за дворцами вырисовываются очертания корабля. Он то стоит на месте, то движется, и чудится, будто его кремовый корпус и черная с красной полосой труба забрались куда-то очень высоко, выше серых крыш Амалиенборга.
Сочетание дворцовых построек в стиле рококо с современными линиями корабельных корпусов вносит особую ноту в городской пейзаж, определяет индивидуальность стиля Копенгагена.
Другой такой штрих — ярко-красные куртки почтальонов. На фоне серых городских стен (особенно в столь частые здесь пасмурные дни) цвет курток словно оживает, приобретая удивительную насыщенность.
Копенгаген не лишен очарования и в туманную, ветреную погоду, когда порой весь день приходится жечь свет. Однако в моих воспоминаниях город живет во всей красе быстротечного лета. Ни с чем не сравнимы длинные летние дни и почти белые ночи, изобилие распускающихся в эту пору цветов — сирени, дрока, жасмина, розы, заполняющие газоны и палисадники, взбирающиеся на заборы, и, наконец, июньские традиционные празднества, полные старинного очарования.
В первую очередь рассказ пойдет здесь о выпускниках средних школ. В автомобильно-велосипедную толчею неожиданно вклинивается простая крестьянская телега или громадная грузовая платформа, запряженная парой отличных битюгов (откуда только они их берут?). Разукрашенные зелеными ветками телеги и платформы битком набиты недавними школьниками. Сдав последние экзамены, они сразу же превращаются в студентов. Девушки и юноши надевают белые студенческие шапочки с красным околышем и с песнями и радостными возгласами разъезжают по городу. Встречают их повсюду приветливо: прохожие улыбаются, машут руками, даже шоферы и те не очень возмущены нарушителями порядка. На Новой королевской площади студенты соскакивают с телег. Здесь стоит конная статуя Христиана V, которую в обиходе называют запросто «Конь». Я всегда считал ее довольно неуклюжей, но в последний раз она почему-то показалась мне более изящной. Выяснилось, что скульптор Ламоро, сооружая в 1688 году этот памятник, отлил его в свинце. В летние дни свинец постепенно «таял», конь оседал, ноги у него стали укорачиваться. В 1946 году статую увезли в арсенал, а на ее месте появилась копия из более стойкого материала. Сейчас «Конь» выглядит куда лучше. Студенты берутся за руки и водят хороводы вокруг памятника. Таков неизменный ежегодный ритуал, обязательный для всех поступающих в высшие учебные заведения. Веселье длится ровно три часа.
…В последний раз, когда я наблюдал пляски на траве возле статуи, мне неожиданно пришло в голову, что пляшут-то дети тех, кого я видел здесь в первую весну, проведенную мною в Копенгагене. Весело прыгая вокруг языческого коня, в жизнь просилось новое поколение. Поступить в высшее учебное заведение — это значит войти в жизнь, а она в эти минуты кажется юнцам необычайно таинственной и привлекательной.
К традиционным летним празднествам Копенгагена надо причислить и обряд разжигания костров в ночь на Ивана Купалу. Зрелище удивительное: ночь так и не спускается на город в этот вечер, вода сверкает особенным, фосфоресцирующим блеском, вбирая в себя сияние белой ночи. Вдоль всего побережья Зунда и Каттегата взвивается в небо высокое пламя, горят чучела колдуньи-зимы. На сером фоне моря пылают костры, взрываются ракеты, вспыхивают разноцветные фейерверки — традиционное датское увеселение.
В этот вечер пожарники несут специальные дежурства, и работы у них невпроворот. Порой им приходится разгонять молодежь, чересчур усердно исполняющую языческие обряды.
Вообще у пожарных в Копенгагене забот более чем достаточно. Одна из самых распространенных в Дании аномалий — пиромания. «Поджигателей» здесь великое множество, начиная с молодых и кончая стариками. Пиромания стала своеобразным социальным заболеванием, и правительство всерьез озабочено подобной проблемой. В печати то и дело встречаются рассуждения по этому поводу. Однако психологические корни «болезни» еще не исследованы.
Копенгаген весь устремлен к морю, весь связан с морем, весь изрезан морскими каналами или же озерами. В самом центре города плещутся три продолговатых озера, они соединены друг с другом, пересечены мостами и улицами. На озерах не переводятся стаи диких уток, лысух, норвежских уток, водяных курочек и лебедей. Живые, подвижные птицы придают всем окрестным улицам своеобразный характер.
Каналами окружены и остатки старой цитадели, сооруженной у самого моря. Это живописное место сегодня не производит устрашающего впечатления, напротив, в его рвах, зеленых валах, въездах на бывшие подъемные мосты есть нечто сказочное. Ветряная мельница, сохранившаяся на склонах цитадели, еще более усугубляет это впечатление. Изображение этой старой мельницы кисти Гогена висит в местном Музее изящных искусств. Известно, что Гоген был женат на датчанке и приезжал в Копенгаген, занимался здесь живописью на натуре — это были его первые, еще очень робкие шаги. Отсюда такое большое количество ранних картин художника в Копенгагене, хотя здесь немало его полотен также и других периодов. Когда Гоген бежал из Лондона в Париж и начал свою «большую» жизнь, его жена с сыновьями вернулась в Копенгаген. Один из них, Жан Гоген, был выдающимся скульптором; его фарфоровые скульптуры, цветные, очень яркие, обжигались на Королевском фарфоровом заводе. Прекрасный тритон Жана Гогена установлен в плавательном бассейне в Эстерброгаде; из пасти тритона струится голубая вода. Другая его скульптура украшает старинный парк в Ольборге. Жан Гоген умер в 1961 году.
Каналом омывается и Христиансборг. древнейший центр Копенгагена, где некогда стоял королевский замок, много раз сгоравший и восстановленный. Здесь же находятся Национальный музей и Королевская библиотека. Наибольший интерес в Национальном музее представляет, пожалуй, отдел надгробий. На некогда окрашенных камнях сохранились скандинавские рунические надписи, из которых не все еще прочитаны. Расшифрованные надписи рассказывают об истории Дании дохристианских времен. На одном надгробии читаем: «Рангильд, сестра Ульфа, поставила этот камень и высоко подняла его в память супруга своего Гунульфа, красноречивого мужа, сына Нерве. Мало было равных ему по знатности рода. Проклятие тому, кто передвинет этот камень или унесет его, чтобы поставить на его место другой». Ну чем не баллада?
Во дворе Национального музея установлена копия известнейшего рунического камня, оригинал которого хранится в Еллинге. Два самых знаменитых камня Дании стоят у входа в еллингскую церковь. Тот, что поменьше, поставлен королем Гормом в память жены Тыры. А надпись на большем, раскрашенном камне гласит: «Харальд Король велел поставить этот памятник в честь Горма, отца своего, и Тыры, матери своей, тот самый Харальд, что завоевал всю Данию и Норвегию и сделал датчан христианами».
Здесь же, на острове Слотсхольм, в помещении, переделанном из старой королевской конюшни, — музей Торвальдсена. Великий скульптор погребен посреди внутреннего дворика.
Должен сознаться, что просторное и украшенное огромной башней здание Христиансборга, где сосредоточены всякого рода официальные помещения, в частности королевские залы для приемов, не произвело на меня особого впечатления. Зато удивительно хороши окрестности библиотеки и само библиотечное здание. Уютные садики, увитые зеленью стены, постоянно проглядывающие море и ожив ленный порт — все, вместе взятое, составляет очень «датскую» картину. Забредший в эти места прохожий с радостью обнаружит здесь тень старой Дании.
На окружающем Христиансборг канале раньше располагался рыбный рынок. Пожалуй, это был самый колоритный рынок, какой мне довелось видеть, кроме разве что рынка в Палермо. На воде рядами стояли баркасы, и рыбачки прямо с лодок торговали свежей рыбой, креветками, крабами и всевозможными морскими деликатесами. Предприимчивость и энергия бойких рыбачек вошли в поговорку. Стоило только кому-нибудь попытаться ущемить их права, рыбачки тотчас же отправлялись в Христиансборг жаловаться королю. И почти всегда добивались своего. Теперь рынка, к сожалению, больше нет. Лишь по особым дням с утра на канале покачиваются один-два баркаса. Но это всего лишь дань традиции. Настоящий рынок переведен в другое место. А в память о старых торговых рядах на берегу канала поставлена статуя рыбачки — работа Свейструпа Мадсена — в характерном костюме, детали которого еще сегодня можно увидеть в одежде последних торговок рыбой.
У самого моря, вдоль цитадели, тянется узкий бульвар — излюбленное место прогулок иностранцев и датчан, знаменитая Лангелинне. Украшенный скверами, цветочными клумбами и скульптурами (именно здесь сидит Русалочка), этот яркий, оживленный бульвар — одно из самых веселых мест на земном шаре. Отсюда широко открывается вид на порт и его окрестности; море покрыто снующими во все стороны лодками, байдарками, яхтами. То и дело к пристани подходит корабль: из Швеции, из Ютландии или откуда-нибудь издалека. Издавая негромкие гудки, проплывают новейшие теплоходы. Здесь же приютился небольшой порт для частных парусных и моторных лодок, маленьких комфортабельных яхт. В «морском» комфорте для меня почему-то заключена особая притягательная сила, и я с огромным удовольствием прогуливался вокруг маленького порта, заглядывая в яхтенные каюты.
…Бегущая вдоль моря дорога на Хельсингер, по обе стороны которой теснятся самые красивые домики предместья, сегодня уже полностью слилась с городом. Старые дома и современные — некоторые из них построены гениальным Арне Якобсоном — окружены газонами и палисадниками самых различных форм и видов, но непременно утопают в розах. В Хельсингер лучше всего выбираться в июне: едешь в сумерках длинного, нескончаемого вечера, по одну руку от тебя море, по другую — изобилие цветов.
Раньше во всех направлениях вели точно такие прямые дороги. Теперь все спуталось в сложных переплетениях автострад, шоссе, мостов и объездов. Пригородные шоссейные дороги — вот что больше всего изменилось за последние десятилетия. И я, признаюсь, в глубине души жалею о прежних дорогах.
Раньше путь вел по Фредериксбергу (часть Копенгагена, выделенная сейчас в самостоятельную общину), по дивному фредериксбергскому парку, мимо зоологического сада, по шоссе, ведущему в Роскильде, и, когда вдали показывались остроконечные башни Роскильдского собора — пантеона, где покоятся поколения датских королей, сворачивал на Фордингборг. Там стояла старая приземистая харчевня, где можно было недурно подкрепиться пивом с бутербродами. Харчевня есть и поныне, но она стала почему-то неуютной, словно приуныла, затерявшись в переплетении новых дорог. Одно удовольствие было ехать по старой дороге, вспоминая, что еще Андерсен проезжал здесь в своих бесконечных странствиях, что все, кто отправлялся «на юг», оглядывались с фредерикского холма на освещенные утренними лучами башни города.
Сегодня идущие в обход центра многочисленные запутанные объезды-«ринги», известные только опытным шоферам лазейки, благодаря которым можно избежать пробок, убили идиллический дух предместий, лишили грустной прелести последние минуты расставания с городом.
Подъезжая к нему теперь, прежде всего видишь высотные дома, которых прежде не было и в помине. Великолепный район Белла-хой возник сравнительно недавно; громадные серого цвета башни разбросаны среди прекрасных газонов и скверов. Построенные на холме, они возвышаются над городом. Этот новый район — одно из «чудес» современной датской архитектуры.
Мне лично больше по душе невысокие дома из стекла и легких конструкций, гармонирующие со старыми домиками, с крытыми соломой и утопающими в розах рыбачьими хижинами, переделанными в комфортабельные жилища. Ну, да ведь моя приверженность к старине известна.
Именно подступы к городу в наибольшей мере повлияли на изменение облика столицы. Городской центр остался прежним. До такой степени, что на Бредгаде, например, те же магазины, что и тридцать лет назад. И тот же трамвай — первый номер — курсирует по улице.
Наверное, поэтому я с таким удовольствием гуляю по издавна знакомым местам, заглядываю в книжный магазин и букинистическую лавку Хеста, где можно найти все старые и новые книги. Раньше тут стоял памятник незнакомому господину в цилиндре, а теперь высится конная статуя Христиана X, который изволил царствовать в «мое время». Не без иронии взирал я на бронзовую фигуру короля-гиганта (в нем было 2 метра 2 сантиметра), восседающего на коне, и вспоминал, каким видел его в последний раз на балу в Христиансборге, когда он помогал слугам убирать с подоконников грязные тарелки. Ровно в полночь тогда гостей пригласили в особый зал, и король собственноручно преподнес каждому чашку шоколада. Это означало, что пора отправляться домой, ведь шоколад, как принято было считать в XVIII веке, вызывает крепкий сон.
Бредгаде приводит нас на большую Новую королевскую площадь. Слева — узкий канал Нюхавн. Улицы по обе стороны канала застроены небольшими разноцветными домиками конца XVIII и начала XIX века. Именно здесь была последняя квартира Г. X. Андерсена. Сейчас в первых этажах и подвалах открыты кабачки и ночные заведения, куда заглядывают моряки и всякий портовый люд. Нюхавн не пользуется доброй славой, но живописен он по-прежнему, особенно вечером, когда зажигается неон, звучит музыка и на тротуарах стоят моряки со своими девушками.
Вокруг Новой королевской площади расположились Королевский театр, гостиница «d’Angleterre» и магазин «du Nord». Два последних, как явствует из самих названий, восходят еще к тем временам, когда французский язык был общепринятым в Дании. Сегодня во всех Скандинавских странах он отступил перед английским.
Королевский театр построен в 1874 году в традиционном «оперном» стиле на месте старого здания XVIII века. Старое было красиво, новое — уродливо и банально.
В этом здании разместились опера и драматический театр; последний располагает еще и «малой сценой». Надо сказать, что, хотя опера и драма вполне хороши, наивысшей похвалы заслуживает здешний классический балет, пользующийся огромным успехом. К сожалению, лучшие танцоры изменяют ему, перебираясь на Запад и в Америку.
Гостиница «d’Angleterre» теперь вполне современное здание, но сам отель стоит здесь с незапамятных времен — о нем упоминает Андерсен, в нем останавливался Торвальдсен. Терраса гостиницы — самое «шикарное» место в Копенгагене. В полдень здесь можно увидеть «всех». Иногда я захожу сюда на рюмку сухого мартини (к этому еще подаются и бутерброды с креветками), но уже не встречаю ни одного знакомого лица, хотя посетители будто и не изменились с далеких «моих» времен: дамы — пожилые и расфуфыренные, а мужчины — вылитые чиновники из краковского кафе, только более элегантные и совсем уже дряхлые.
Зимой все переселяются с террасы в бар при гостинице. Когда-то здесь можно было оказаться рядом с королевскими братьями и кузенами, с крупными дельцами с судоверфи «Бурмейстер ог Вайн» или из Восточно-Азиатской компании, а также с представителями всесильной и вездесущей датской печати.
Магазин «du Nord», крупный «солидный» магазин в стиле XIX века, выгодно отличается от бойких, но уступающих ему по качеству товаров универмагов «Иллум» или «Фоннесбех».
Гостиницу и магазин разделяет узкая улочка Стрегет. Здесь начинаются самые фешенебельные магазины, самые роскошные витрины… Стрегет дважды обрывается, вливаясь в большие площади. Вблизи одной из них стоит церковь св. Николая с прекрасным зеленым шпилем на колокольне. На другой площади — кафедральный собор, украшенный скульптурами Христа и двенадцати апостолов — знаменитым творением Торвальдсена. Рядом находится здание суда «Domhuret» с высеченными на фронтоне первыми словами статута короля Вальдемара: «Государство да зиждется на законе». Между двумя этими площадями, уже на самой Стрегет, стоит деревянная готическая церковь Святого духа. В церкви до трех часов утра открыта «консультация для самоубийц», которые могут зайти туда и поговорить с дежурным пастором на тему: а стоит ли?
Особенно хороша Стрегет в декабре. Поперек улочек развешаны еловые гирлянды. Сверкают праздничные витрины; на площадях, за стеклами больших магазинов стоят зажженные елки. Оживляется движение: к торжественному празднику «Juledag» все должны получить подарки, всем нужно отправить поздравительные открытки. Нечто похожее можно наблюдать в декабре на виа Фраттина в Риме. Только там — все краски и движение, здесь же, в окутанном туманами городе, царит чисто северное рождественское настроение. Все кажется ожившей сказкой Андерсена. Может быть, если поискать, встретишь и девочку со спичками.
Через узкую горловину Стрегет все движение выплескивается на громадную площадь Ратуши. За нею, позади ресторана «Фраскати», — вход в «Тиволи». Этот расположенный в самом центре города луна-парк красноречиво свидетельствует о детских увлечениях жителей Копенгагена. Чего только там нет! В маленьких павильонах — тиры — здесь стреляют не патронами, а при помощи фотоэлемента, — всевозможные аттракционы, испытание на ловкость, бильярды, силомеры. В павильонах побольше — кафе. В самых больших — ресторан высшего разряда, роскошный «Нимб», окруженный тысячами разноцветных лампочек, и громадный концертный зал.
Знаменитый «Тиволи», не похожий ни на один другой луна-парк в мире, — своего рода ключ к психологии датчан. Старомодный, немного провинциальный, но оборудованный согласно требованиям современного комфорта, пестрый, разнородный, но с безупречно налаженным порядком — «Тиволи» отражает истинный характер датчан. Главное в нем — отсутствие нервозности. Оно проявляется во всем: в ресторанном застолье, в играх, в танцах. Может быть, датчане любят «Тиволи» именно как зеркало, в котором могут увидеть самих себя.
Когда-то участники датского движения Сопротивления, чтобы помешать захвату датских военных кораблей, потопили у входа в порт судно. Немцы в отместку сожгли ресторан на Лангелинне и «Тиволи». «Тиволи» восстановлен в точности таким, каким был прежде, только на месте деревянного помещения, где раньше устраивались концерты, высится просторный современный зал.
Среди павильонов, киосков, кафе растут цветы, бьют фонтаны. Струи разноцветной воды кажутся освещенными лампой Аладдина…
И все же более скромные затеи «Тиволи» куда милее моему сердцу. Крохотный летний театрик с занавесом в виде павлиньего хвоста. В театрике разыгрывают балеты и пантомимы с неизменным Пьеро — символом самого «Тиволи», точь-в-точь как сто пятьдесят лет назад. Спектакли наивны и трогательны.
Нравится мне и примыкающий к концертному скромный танцевальный зал, где можно освежиться пивом. Это место свиданий моряков с их подружками. Танцевальный зал — заведение на редкость благопристойное; танцующие пары неукоснительно соблюдают правила хорошего тона. По нашим понятиям, они развлекаются даже чересчур манерно, без всякого огонька. Входная плата (кстати, здесь плата только за вход; в танцзале в Дюрехавес-бакен полагается платить оркестру 25 эре за каждый танец; тех, кто не уплатил, вылавливает в толпе специальный представитель оркестра) отпугивает хулиганов, которых в Дании вообще мало, куда меньше, чем, например, в Швеции.
За танцующими можно наблюдать с балкона. Зрители просиживают здесь долгие часы за бутылкой пива. Однажды и я засиделся на балконе со своим приятелем. За соседним столиком расположилась семья иностранцев с тремя красивыми дочками. На балконе разрешается танцевать, и мой приятель пригласил одну из них. В конце концов наши столики объединились. Соседи оказались семьей промышленника из Лиона, путешествующей по Скандинавским странам в собственном «кадиллаке». Мы прониклись взаимной симпатией и разговорились. Отец интересовался Польшей, а каждая их трех дочерей непременно хотела танцевать с моим спутником. Спохватились мы, только когда начали гасить свет, и опрометью выскочили из зала. Кругом огни были потушены, киоски закрыты. Феерический облик парка внезапно преобразился. Мы быстро шли по опустевшим дорожкам вдоль пруда, над которым погасли разноцветные фонари. Автобус должен был дожидаться нас только до половины первого.
Мы бежали по незнакомой мне части парка — газон, поросший невысокими кустами георгинов, среди кустов еще горели лампочки и били маленькие, вровень с кустами, фонтаны. Это было чудесное зрелище. А может быть, только казалось чудесным.
Едва мы очутились на площади перед ратушей, как с башни поплыла моя любимая мелодия, печальный мотив из четырех нот, четырежды повторенных в разных комбинациях.
По темному городу мы ехали на Лангелинне, где тогда стоял наш лайнер «Баторий». За нами в полутьме оставались «Тиволи», площадь Ратуши, бульвары и разноцветная Стрегет — будто закрытая книга ярких, красочных и вместе с тем мудрых сказок Андерсена.
ОБ АВТОРЕ
Ярослав Ивашкевич, видный польский писатель и общественный деятель, родился в 1894 году на Украине. Он изучал юриспруденцию в Киевском университете, одновременно занимаясь музыкой в консерватории. Свое первое стихотворение Ивашкевич опубликовал в 1915 году в журнале «Перо», выходившем в Киеве на польском языке. С 1918 года Ивашкевич живет в Варшаве.
В творчестве Ивашкевича представлены чуть ли не все литературные жанры: романы, повести, рассказы, стихи, пьесы, эссе, критические статьи. Писательский труд и редакционные обязанности — с 1955 года он бессменный редактор литературного ежемесячника «Твурчость» («Творчество») — Ивашкевич сочетает с неутомимой общественной деятельностью. Депутат польского сейма, руководитель Союза польских писателей, председатель польского Комитета защиты мира — вот далеко не полный перечень его общественных функций. Ивашкевич — лауреат четырех Государственных премий. В апреле 1970 года ему была вручена Международная Ленинская премия «За укрепление мира между народами».
Советские читатели хорошо знакомы с творчеством Ивашкевича — новеллиста, романиста и поэта. Его произведения многократно издавались и переиздавались на русском, украинском, грузинском и других языках народов СССР.
Книга путевых очерков Я. Ивашкевича «Лебединое гнездо» (1962), фрагменты которой публикуются в нашем сборнике, не просто мимолетные впечатления литератора от очередной туристской поездки. Дания — страна, открывшаяся писателю впервые еще в начале 30-х годов, когда он, находясь на дипломатической службе, провел здесь несколько лет. Посетив Данию снова много времени спустя, писатель располагал обширным материалом, позволившим ему нарисовать картину столь милой его сердцу страны. Авторский рассказ о современной Дании не лишен, однако, некоторой субъективности суждений.
Очерк
Заставка А. Шикина
Фото автора
Белая борода у жителей пустыни признак не старости, а скорее мудрости. У мираба Ораза Меляева белая, как хлопок, борода и лицо в глубоких морщинах, словно земля, иссушенная солнцем. Но ему всего 57 лет, и глаза у него молодые, лукавые.
— Когда я был мальчишкой, слышал от стариков такую сказку, — неторопливо говорил он, теребя бороду. — Будто бы давным-давно было время, когда люди жили где хотели. А потом решил бог навести порядок, чтобы у каждого народа было на земле свое место. И начал делить землю. Туркмены ухитрились получить огромный кус — за год не обойдешь. Потом стал бог делить солнечное тепло. И опять туркмены не сплоховали, выпросили столько солнечного тепла, что на всех с лихвой хватило. А потом кто, пригревшись на солнышке, задремал, а кто пошел бродить по своей большой земле. А в это время стал бог воду делить. И достались туркменам только горные ручейки да соленые озера, которые никто брать не хотел…
Ораз Меляев поднял голову, и его бороду тотчас взметнул, растрепал сухой ветер пустыни.
— Так вот и жили тем, что бог дал, — сказал он, лукаво улыбаясь. — А потом услышали русскую поговорку: «На бога надейся, а сам не плошай», решили распорядиться по-своему.
При последних словах он посмотрел поочередно в три стороны, словно показывая глазами то, чем «по-своему распорядились» туркмены. Там, куда он смотрел, зеленели хлопковые поля вплоть до темневшей на горизонте полоски тополей у дальней дороги. В другой стороне шевелились под ветром заросли ивы и за ними рыбьей чешуей сверкала гладь Каракумского канала. И еще Ораз Меляев посмотрел на небольшой зеркальный круг, стоявший неподалеку, над которым пыхтел паром черный чайник.
— Будем чай пить, — сказал Ораз Меляев.
Он подошел к своей «солнечной кухне», разлил чай по пиалам, и мы стали наслаждаться ароматным зеленым напитком.
Далеко в поле гудели комбайны, на канале стучали дизели самоходных барж, вдалеке у домов кричали ребятишки. Там в кипени молодых садов тонули улицы главной усадьбы целинного совхоза «Москва».
Туркмены говорят: «Где кончается вода, там кончается земля» В прошлом не раз бывало, что земля, лишенная воды, умирала. Засыхали сады и травы. Города, выдержавшие натиск вражеских полчищ, распахивали ворота горячим ветрам пустыни. Люди бросали дома, уходя туда, где была вода, и белые барханы врывались в улицы, под слоем пыли хоронили древние храмы, высохшие арыки, опустевшие дороги.
И поныне встречаются среди песков развалины заброшенных поселений. Некоторые из них были покинуты тысячелетия назад. Эти остатки былой жизни среди безводья Каракумских песков многие века питали легенды о великой Амударье, которая некогда текла через пустыню к Каспийскому морю. И возникала надежда на чудо, способное повернуть Аму на запад, возродить жизнь в мертвых оазисах.
Издавна туркменский народ связывал надежды на осуществление этой мечты с Россией. В начале XVIII века один из мудрых туркмен, Ходжа Непес, добрался до Петербурга и изложил царю Петру дерзновенную мечту своего народа о том, чтобы повернуть Амударью в Каспийское море. Царя это заинтересовало, так как позволило бы открыть новый, выгодный путь в Индию. Петр I снарядил даже экспедицию, чтобы разузнать, как можно осуществить такой проект.
Но прошло еще полтораста лет, прежде чем началось действительное изучение проблемы. Во второй половине прошлого века русские географы и инженеры, проведя в Закаспии ряд географических рекогносцировок, открыли цепочку солончаковых котловин, уходящих на северо-запад, в глубь Каракумов. В 1890 году академик В. А. Обручев доказал, что эта цепочка не что иное, как остатки древнего русла Аму. В 1908 году инженер М. Н. Ермолаев опубликовал первую техническую схему использования этих впадин для создания водохранилищ и транскаракумского канала в Мургабский и Тедженский оазисы.
Однако все такие проекты в дореволюционной России обречены были пылиться в архивах. Лишь после Великого Октября, в 1928 году, был сооружен первый канал, и амударьинская вода стала сбрасываться во впадины Келифского Узбоя. В дальнейшем проводились новые исследования в юго-восточных Каракумах. В 1952 году был готов технический проект, и два года спустя началось строительство самой большой в мире рукотворной реки — Каракумского канала.
С первых же дней строительство велось поистине фантастическими темпами. Менее чем через пять лет по четырехсоткилометровому руслу вода пришла в Мургабский оазис. От Мургаба до Теджена — 140 километров — строители прошли за полгода, от Теджена до Ашхабада — 256 километров — за восемь месяцев. Одновременно были построены многие тысячи километров коллекторно-дренажной сети, подводящих каналов, лотков, трубопроводов. Гидростроители, не имевшие прежде опыта работы в песках, осваивали новое дело на ходу и при этом внесли немало новшеств. Так, бульдозеры, которые всегда рассматривались в качестве вспомогательных машин, здесь стали главными. Благодаря им были перекрыты все нормы прокладки русла. Даже саму амударьинскую воду строители взяли в союзники. Они подготавливали так называемую пионерную траншею, пускали в нее воду, которая стремительным течением промывала, расширяла канал. Оставалось только подправлять русло с помощью земснарядов.
В 1962 году большая вода пришла в Ашхабад. В городе, где проблема водоснабжения всегда была самой насущной, появились фонтаны. Возникли водохранилища, пляжи, лодочные станции. В магазинах стали продаваться байдарки, лодочные моторы, рыболовные снасти. Теперь уже никто не удивляется камышу, растущему по соседству с саксаулом, чайкам, парящим над барханами. Ашхабадские пионеры уже планируют шлюпочные походы в Аральское море и мечтают о плавании на Каспий.
Но Каракумский канал в полном смысле слова сооружение искусственное. Естественные силы природы, вступив в противоборство с этим грандиозным гидротехническим творением, начали ставить перед учеными одну задачу за другой, и каждая из них оказывается трудноразрешимой.
Мое путешествие через обводненные Каракумы начиналось там, где берет свое начало канал, — в поселке Головное. В тот день на канале гулял шторм. Горячий ветер пустыни гнал белые барашки, бил частыми волнами в сыпучие берега. Заместитель начальника «Каракумстроя» Ораз Буграев показывал мне водозаборные сооружения и шлюзы. Мутная вода шумела у заслонок, пенилась, крутилась тысячами водоворотов, стремительно уносилась вдаль.
— Уровень воды у Ашхабада на пятьдесят метров ниже, чем здесь, — сказал Буграев. — Потому и течение такое быстрое. Но если бросить в воду щепку, то она только через месяц приплывет к нашей столице, — такие тут расстояния…
По другую сторону от водозабора вода казалась неподвижной и густой. Это была Амударья, вернее, протока, подведенная от реки. Сама Аму виднелась у горизонта, матово поблескивая. А на всем расстоянии до нее там и тут стояли земснаряды, опустив в воду свои трубы-хоботы.
Этот первый километр канала пользовался особым вниманием. Амударья — река своенравная. В прошлом не раз случалось, что она за одну ночь подмывала десятки километров берега, губила сады и поселки. Бывало и так, что река кидалась в другую сторону, пробивала себе новое русло, и селения, находившиеся на берегу, вдруг оказывались в стороне от воды. Такова Амударья. А Каракумский канал — ее дитя со всеми наследственными пороками.
Вероятно, так же происходило и тысячелетия назад. Река вдруг отшатнулась от своего древнего русла, отгородилась от него перемычками, обрекая на гибель цветущие оазисы. И теперь Амударья затянула бы илом входы в канал, если бы это допустить. До десяти, а временами и больше земснарядов непрерывно работает на подводящих руслах. Свыше трех миллионов кубометров грунта ежегодно вымывают они на берега. С тех пор как началась эта непрерывная борьба с рекой, на берегах образовались целые сопки, и теперь гидростроителей все больше беспокоит, куда девать новые миллионы кубометров донного песка и ила.
Мы спустились с высокой стенки шлюза в белый катер, спокойно миновали тяжелые ворота. А потом катер привстал над водой, оперся на свои подводные крылья и помчался по стремнине, обгоняя юркие лодки и медлительные самоходные баржи. Уносились назад бугристые, заросшие редкой серой травой барханы. Вспугнутые цапли тяжело взмахивали крыльями, взлетали над рекой и на крутых виражах уходили к берегам, сплошь поросшим зелеными стенами камыша. Утки то и дело выпархивали из прибрежных зарослей, торопливо махали крыльями, стремительно уносились прочь. Ветер, казавшийся горячим на берегу, здесь, на реке, был прохладным, заставляя прятаться под ветровое стекло.
— Накиньте, продует на скорости, — сказал водитель и вытащил из-под сиденья самый настоящий тулуп.
Эта сибирская одежда настолько не вязалась с представлениями о раскаленных песках, что я невольно улыбнулся.
— Здесь — пустыня, — снисходительно пояснил водитель. — Днем, бывает, и в самолете, на высоте, задыхаешься от жары, а ночью и дома мерзнешь. В иную зиму и морозы бывают, канал замерзает так, что на машинах переезжаем.
Я накинул на плечи тяжелую дубленку и скоро оценил эту предусмотрительность старожилов. Но каждый раз, когда катер сбавлял скорость, солнце напоминало о себе, заставляло сбрасывать тулуп.
Должность у нашего водителя Ивана Ивановича Граевского называлась солидно — старшина-моторист. Но сидел он за обычной баранкой, и все перед ним было такое же, как в кабине «Волги». Поэтому я называл его шофером, на что Граевский не обижался. Впрочем, и обязанности у него были прямо шоферские, ибо катер использовался здесь как служебная машина.
Иван Иванович приехал на Каракумканал из Ленинграда в тот самый год, когда газеты впервые заговорили о грандиозной стройке в пустыне. Работал бригадиром на земснаряде, потом мотористом на глиссерах, а с 1963 года, когда появились эти «речные такси», пересел за руль катера.
— Помню ли Ленинград? Можно ли его не помнить? — говорил Граевский. — Как в отпуск, так туда. А жить лучше здесь. Привык к своей работе, чувствуешь, что ты нужен, а это главное. Да и рыбалки такой на севере нет, и охоты тоже, и дынь таких не бывает. Нравится мне здесь. Вот если б только не песчаные бури! Знаете, что такое песчаная буря? Страшная штука. На двор выйти невозможно. Окна — наглухо, а пыли дома — на палец. Но это не часто и не надолго…
На широкой голубой глади канала песчаные бури трудно было представить. Вправо и влево уходили протоки, заросшие камышом, в низинах угадывались другие протоки и озера без числа. Это те самые заполненные водой котловины Келифского Узбоя, по которым когда-то текла Амударья.
Время от времени Граевский сбрасывал скорость и включал задний ход. Сначала я не обращал внимания на эти «балетные па», потом заинтересовался ими.
— Травы много плавает, — объяснил Иван Иванович, — цепляется за крылья, снижает скорость. Но это что! Вы бы раньше поглядели!..
И он начал рассказывать знаменитую в этих местах историю о том, как рыба спасла канал.
Да, вначале многим специалистам пришлось изрядно поломать голову над этой проблемой. Туркмены говорят: «Родит не земля, а вода». Вода, пришедшая в пустыню, в первый же год начала интенсивно «родить»… водоросли и всякую другую водную растительность. Канал еще только начал действовать, а над ним уже нависла угроза полного зарастания. Ведь здесь, под щедрым солнцем пустыни, водные растения каждые сутки вытягиваются на десять-пятнадцать сантиметров. Пробовали скашивать зелень косилками — получалось дорого и неэффективно. Пробовали «тралить» ее с помощью троса, который волочили по дну два трактора, идущих по обоим берегам канала. Но приходилось каждую минуту останавливаться и очищать трос. А сорванные водоросли уплывали вниз и там создавали настоящие запруды. Инженеры предлагали построить специальную машину для очистки канала. Но пока бы ее сконструировали, канал мог превратиться в цепочку тихих зарастающих прудов.
Выход оказался до удивления прост. Выручили ихтиологи, вовремя вспомнившие о существовании травоядных рыб. В 1959 году в маленький поселок Карамет-Нияз была завезена с Дальнего Востока первая партия личинок белого амура. Через два года созданный здесь рыбопитомник выпустил рыбок в канал. И скоро проблема зарастания Каракумского канала перестала существовать. Белый амур оказался достаточно прожорливым: он за день съедал столько растительности, сколько весил сам.
Ихтиологам удалось решить и другую проблему, связанную с травоядными рыбами, известными на весь мир своим капризным характером — нежеланием жить в чужих водах. Сейчас белый амур размножается в канале в естественных условиях, а туркменские рыборазводные предприятия стали крупными поставщиками растительноядных рыб во многие районы нашей страны.
Эти живущие в воде «мелиораторы» экономят миллионы рублей, расходовавшиеся прежде на очистные работы, и сами по себе — отличное дополнение к рыбному меню. Вот как характеризовал этих рыб президиум Академии наук СССР в одном из своих постановлений: «Включение растительноядных рыб в число важнейших объектов прудовой культуры и озерно-речного рыболовства важно для решения крупных народнохозяйственных проблем: производства физиологически полноценных и дешевых белковых продуктов питания, мелиорации водоемов (борьба с зарастанием оросительных и сбросных каналов, водоемов — охладителей тепловых электростанций и др.), биологической очистки воды и улучшения санитарного состояния водоемов… Потребляя первичную биопродукцию, эти рыбы тем самым способны утилизировать солнечную энергию и элементы минерального питания растений с весьма высоким коэффициентом полезного действия, превосходя в этом отношении, по-видимому, всех домашних животных».
Вот каковы эти удивительные рыбы, чье триумфальное шествие по стране началось здесь, на Каракумском канале.
Я видел белого амура в тот момент, когда мы подходили к берегу у небольшого поселка Нички. Рыба выпрыгнула из воды возле самого борта, блеснула чешуей и тяжело плюхнулась в воду. О точных размерах ее судить не берусь, ибо известно, какой кажется ушедшая из-под носа рыба. Но Граевский заверил меня, что в ней пуд, не меньше.
— Чего она прыгает? — удивился я.
— Тени боится. Эта ее прыгучесть — сущая беда для рыбаков: рыба перемахивает через край сети. А ко мне однажды вот так прямо в лодку запрыгнула…
— Ну и как, вкусная?
— Отличная рыба…
В Ничке, где была остановка на ночлег, мы ели всякую рыбу — и щуку, и сазана. А белого амура попробовать не пришлось, видно, в тот день все эти рыбы повыпрыгивали из сетей.
Ничка — небольшой поселок, расположенный, пожалуй, в самом пустынном месте этой водной дороги. Поселку десять лет. он, как и большинство здешних населенных пунктов, рожден каналом. Населения в Ничке — до полутора тысяч человек. Живут в нем в основном гидромеханизаторы.
Главный инженер СМУ «Гидромеханизация» Валентин Гаврилович Пазенко — один из тех, кто работает тут с самого начала строительства. Он показал мне схему этого участка канала с десятками прямоугольничков — земснарядов.
— Канал, как Амударья, — сказал он, — заносит фарватеры, размывает берега. Чуть недоглядишь — прорвется в соседнюю межбарханную котловину.
Но гидромеханизаторы здесь не только для наблюдения за капризным каналом, они постоянно, километр за километром, расширяют его, готовят русло для будущей большой воды. Ведь поток ее с каждым годом увеличивается и скоро достигнет 750 кубометров в секунду, что почти в четыре раза больше, чем несет, например, Волга у города Калинина.
Мы причаливали к некоторым земснарядам, осматривали каюты с тысячами бытовых мелочей, подолгу глядели, как хлещет из труб серая пульпа, заливая низины. Иногда взбирались на барханы, сминая ровные ряды ветрового свел, и сразу попадали словно бы в жерло раскаленной печи. Здесь, в зажатых горячими склонами межбарханных котловинах, была настоящая пустыня с ее тысячелетней тоской о воде. И просто не верилось, что в нескольких десятках метров — целая река.
На одной из остановок я ушел от канала дальше обычного. Мягкие барханы совсем заглушили шум земснаряда. Вокруг стояла первозданная тишина, лишь ветер посвистывал, перекатывая песчинки по извилистым волнам песчаной ряби. Вокруг было только два цвета: синее небо и белые с желтизной пески. И солнце казалось частицей раскаленного бархана, такое же белое с чуть уловимой желтизной. И совсем немного надо было воображения, чтобы представить себе неведомую планету, безводную и безжизненную. Я карабкался по сухой осыпи бархана, чувствуя сквозь подошвы горячий жар песка. Я дал волю воображению, представляя себя первооткрывателем далеких миров, жаждущим встречи с неведомой цивилизацией.
И в этот момент я вдруг увидел на вершине бархана несколько странных металлических сооружений, напоминавших не то жилища лилипутов, не то неизвестные приземлившиеся летательные аппараты.
Я наклонился, чтобы получше разглядеть эти таинственные конструкции, и вдруг услышал приглушенный расстоянием окрик.
— Э-эй, не трогайте там!
На вершине соседнего бархана стояла женщина и махала мне рукой.
Через четверть часа я уже сидел под тентом и пил зеленый чай с сотрудниками Института пустынь Туркменской академии наук. Рядом на песке лежали точно такие же сооружения из белой жести — пескоуловители. Их привезли в пустыню для того, чтобы изучать закономерности движения песков.
…Песчинку за песчинкой гонит ветер по горячему склону. Мириады их скользят по неровной поверхности барханов, свиваются змейками, напоминающими снежную поземку. И легкое это движение превращается в неотвратимое наступление тяжелых песчаных гор, угрожающих засыпать канал. Как их остановить? Самое надежное — закрепить барханы растительностью. Было перепробовано много способов. Лучшим оказался весьма простой — настил из хвороста, под защитой которого за два-три года на песке успевает сформироваться травяной покров. Но этот способ не везде выручает. И сотрудники Института пустынь бродят по пескам, продолжают свои исследования.
Мы сидели на мягком песке, пили чай и говорили о Каракумах. Велика, угнетающе однообразна пустыня. Невольно думаешь о человеке, оказавшемся ее пленником. «Птица летит через Каракумы — теряет крылья, человек идет через Каракумы — теряет ноги», — говорит туркменская пословица. Только страх перед бесконечностью этих белых, желтых, бурых песков мог породить их название — Каракумы, «черные пески».
Но «пустынникам», как в шутку именуют себя сотрудники Института пустынь, этот страх, должно быть, неведом. Месяцами и даже годами они живут среди барханов, лишенные элементарных бытовых удобств. И ухитряются вести серьезную научную работу, помогающую потом осваивать безжизненные земли.
Среди встретившихся мне научных работников оказалась Герой Социалистического Труда академик Нина Трофимовна Нечаева, отдавшая борьбе с пустыней сорок лет жизни.
Нина Трофимовна выросла среди пышных лесов и лугов Смоленщины. Еще в юности она увлекалась ботаникой. Она видела неистовую силу жизни в каждом стебельке и все хотела знать: есть ли предел этим непостижимым способностям всего живого приспосабливаться к самым неблагоприятным условиям?
Не удивительно, что вскоре после окончания института она попала в Каракумы, где среди опаленных солнцем песков — передний край борьбы за жизнь.
В 1934 году двадцатипятилетний ботаник Нечаева уходит в глубины Каракумских песков в свою первую экспедицию.
Все было в тот раз: и блуждание по бездорожью без надежного проводника, и встречи с остатками басмаческих банд, и ужасающая летняя жара, и отчаяние, когда последняя надежда — колодец оказывался пересохшим. Но при всех условиях она вела научную работу. В каждой былинке, уцепившейся за бархан, Нина Трофимовна видела бездну интересного для исследований. И она привезла из пустыни такой богатый материал, который впоследствии лег в основу при составлении первых геоботанических и пастбищных карт Туркмении.
Нину Трофимовну влекли самые отдаленные, казалось бы, самые безнадежные участки пустыни. В 1937 году Нечаева уезжает в безводные полынно-солянковые районы Северо-Западной Туркмении. откуда до ближайшей железнодорожной станции было 170 километров, а до колодца — 25. Ела верблюжье мясо, пила чал — верблюжье молоко. Не из особой любви к экзотическим кушаньям, а потому, что больше нечего было есть, а воды недоставало. Но она много работала для того, чтобы начать освоение этих пустынных мест. Теперь на полынно-солянковых пастбищах Северо-Западной Туркмении расположены богатые каракулеводческие совхозы.
Потом Нечаева уезжает в глубину песчаных пастбищ, которые преобладают в Туркмении. В результате были разработаны теоретические основы пастбищеоборотов для песчаных пустынь и написано «Практическое руководство», которое Министерство сельского хозяйства СССР рекомендовало колхозам и совхозам республик Средней Азии и Казахстана.
Затем Нина Трофимовна предпринимает широкие исследования растений пустыни, чтобы определить возможности их окультуривания. Много лет ушло на это, но к числу растений, поддающихся возделыванию в условиях пустыни, прибавилось больше 70 дикорастущих трав и кустарников. Было доказано, что они могут высеваться, как и давно окультуренные, и давать урожаи в четыре — шесть раз больше, чем на естественных пастбищах. Теперь этими ее работами руководствуются каждый раз, когда планируют увеличение поголовья овец при создании искусственных пастбищ.
Нечаева работает над картой пастбищ Туркмении, создает формулу-уравнение, позволяющее по метеорологическим условиям с высокой точностью вычислить предстоящий урожай трав. Она забирается в самое пекло пустыни и создает там Каракумский стационар, потому что ее по-прежнему интересуют растения, живущие в самых неблагоприятных условиях…
Член десятка ученых советов, участница многих международных конгрессов, она по-прежнему своим основным местом работы считает не письменный стол, а безбрежные равнины пустынь.
Я распрощался с «пустынниками» и пошел через барханы туда, где, по красивому выражению поэта Николая Доризо, «гасит свежая вода песок — сухой огонь пустыни».
И снова мы помчались на нашем «речном такси» мимо крутых барханных осыпей, стекающих в канал, мимо ворчливых земснарядов и медлительных самоходных барж.
За Ничкой пустыня вплотную подступает к каналу. Здесь реже зеленые камышовые полосы у берегов. Лишь кое-где на голых склонах висят кусты саксаула с их судорожно изогнутыми стволами, напоминающими о постоянной отчаянной борьбе за существование, которую приходится вести здесь всему живому. Раза два на вершинах барханов мы видели верблюдов. Они стояли неподвижно, словно изваяния, высокомерно глядели на реку, перегородившую старую караванную тропу. А иногда вокруг расстилался только белый, желтый, серый песок. Барханы круто обрывались в воду, образуя неширокие отмели у берегов.
Извечное противоборство земли и воды здесь особенно заметно: вода то и дело размывает берега. Это явление, называемое дейгишем, потребовало организовать на канале специальную службу наблюдения, снабженную необходимой техникой для аварийных работ.
На Амударье случались дейгиши — настоящие стихийные бедствия. Например, в 1934 году река прорвала дамбы сразу в пятидесяти двух местах, хлынула в оазисы, затопила полосу земли шириной до десяти и длиной в сто километров. На Каракумском канале таких дейгишей не бывало. Но и здесь вода не раз прорывалась в соседние межбарханные котловины.
В одном месте мы увидели начало дейгиша. Река глотала берег по четыре метра в час. Но уже спешили к размыву катера со специальными понтонами. Эти несложные сооружения, как рассказали гидромеханизаторы, не только способствуют прекращению размывов, но и создают новые условия для отложения наносов.
И все же вода во многих местах профильтровывается сквозь песок, создавая по соседству озера и мочажины. Бороться с этим бедствием необычайно трудно. Не оденешь же весь канал в бетон! Потери воды от фильтрации, особенно вначале, были настолько велики, что ученые срочно засели за расчеты, намереваясь выяснить, сколько же драгоценной влаги поглотит пустыня. И облегченно вздохнули, выяснив закономерность, свидетельствующую о постепенном уменьшении фильтрации…
Мы все плыли да плыли по быстрой воде, вспугивая уток в прибрежных камышах. Цапли неторопливо поднимались над песчаными берегами и, не в силах обогнать быстроходный катер, временами подолгу летели параллельным курсом, словно эскортировали нас. Верблюды на барханах равнодушно поворачивали голову вслед за катером. Местами среди молодых тополей и верб, высаженных вдоль канала охранять берега, виднелись добродушные морды коров. Странно было видеть почти что рядом верблюдов и коров, влаголюбивые тополя и белые, иссушенные солнцем склоны барханов.
У поселка Захмет мы поднырнули под высокие мосты — шоссейный и железнодорожный, свернули влево, в широкую медлительную протоку. И скоро уперлись в стену насосной станции. Пять труб двухметрового диаметра спускались к воде, словно хоботы огромных слонов, спрятавшихся за бугром, шумно пили воду. Это был искусственный исток реки Мургаб.
Естественный исток затерян где-то в горах Афганистана. Река сбегает в пустыню и исчезает, тонет в песках, словно в море. Но прежде она успевает напоить небольшую полоску земли. И на этой полоске поколения туркменских земледельцев создали оазис, крупнейший в Каракумах.
К Мургабскому примыкает другой оазис, образовавшийся в незапамятные времена вдоль небольшой речки Теджен. Оазисы — лишь зеленые пятнышки на необозримом лике пустыни. Но в этих небольших районах начинал в древности складываться один из важнейших центров человеческой цивилизации. Археологи раскапывают остатки богатых поселений, существовавших здесь почти пять тысяч лет назад.
«Вода — это жизнь», — с незапамятных времен говорят туркмены. Это подтверждают историки, отмечая, что с обмелением рек связана гибель многих оазисов. Существует, например, предположение, что обезвоживание Теджена и Мургаба, случившееся четыре тысячелетия назад, погубило богатый Геоксюрский оазис и, «сдвинув народы», послужило первым камнем лавины переселений, известных в истории под названием «арийское завоевание Индии».
Теперь часто говорят о том, что человек все больше освобождается от капризов природы. И когда сталкиваешься с конкретным фактом такого освобождения, невольно поражаешься и восхищаешься величием и могуществом человека.
Так случилось со мной в тот раз, когда я смотрел на необычный исток реки — пять труб-хоботов, сосущих воду из Каракумского канала.
Создание этой насосной станции тоже связано с прихотями природы. Зимой 1966 года гидрологи, прогнозирующие запасы вод. предсказали катастрофически маловодное лето. В этом не было ничего удивительного: в прошлом такое случалось многократно. И гибли посевы, и пустели поселки. Но теперь существовал Каракумский канал и достаточное количество мощной техники. По решению правительства Туркмении было предпринято большое строительство. Сотни бульдозеров в короткий срок вырыли сорокашестикилометровый канал, на котором были возведены три насосные станции, способные перекачивать на тридцатиметровую высоту пятнадцать кубометров воды ежесекундно.
К тому времени, когда подступила летняя жара, канал был готов. Воды Каракумского канала хлынули в пересохшие русла Мургаба и Теджена.
Говорят, седобородые аксакалы часами простаивали тогда у берегов, удивленно цокали, покачивали головами:
— Ай-яй, сколько живем — никогда не видели и не слышали, чтобы реки текли вспять.
Каракумская вода вошла в оросительную сеть Мургабского и Тедженского оазисов, напоила поля. В тот год Туркмения собрала хлопка больше, чем когда-либо за всю предыдущую историю…
Бежит большая вода по Туркмении, проносится под мостами, шумит у мостовых опор, ныряет под заслонки многочисленных арыков. А там, где среди селений бывшего Геоксюрского оазиса археологи раскопали остатки искусственного водоема, быть может самого древнего в нашей стране, ныне разлилось крупнейшее в Туркмении Хауз-Ханское водохранилище — Царь-озеро. Здесь водная гладь — до горизонта, здесь можно заблудиться на лодке в камышовых зарослях и насмотреться на непуганые утиные стаи. Хауз-Ханское водохранилище — это аккумулятор воды: в страдную пору обильных поливов оно почти целиком разливается по арыкам.
За Тедженом канал сужается, но он еще достаточно многоводен и все так же быстр. Катера на подводных крыльях здесь могли бы расходиться, не снижая скорости. Но они здесь не ходят. Поэтому пришлось пересесть на «газик» и ехать дальше берегом по отличному шоссе, идущему вдоль канала. Слева — далекий горизонт сгорбился подступившими хребтами Копетдага, справа — великая равнина, потрясающая своей бескрайностью, без деревца, без холмика. Серебряные мачты высоковольтной линии электропередач были единственным, на чем останавливался взор, уставший от однообразия пустыни.
— Ай, спасибо государству за воду, большое спасибо!..
От кого только не слышал я эту фразу! Несколько раз ее повторил в нашем долгом разговоре и мираб Ораз Меляев, рассказавший мне свою грустную сказку о роковой предопределенности безводья в Туркмении. Сказку, получившую столь оптимистичное продолжение в жизни.
— Что тут раньше было? Солянка красная, да полынь, да пыль кругом. Теперь молодые приезжают — поселок красивый, хлопок растет, река течет, будто всегда так было. И хоть из пустыни иные, а на воду глядят как на песок: если много, значит, не жалко, пей да лей сколько хочешь. Пить-то пей, а лить ее как попало нельзя, беда может случиться…
И в совхозе «Москва», где работает Ораз Меляев, и в другом совхозе — «Теджен», где мне тоже пришлось побывать, я почти не встречал людей, знавших эти места до канала. Потому что не было тут не то что совхозов — ни деревца, ни единого дома. А теперь только эти два совхоза сдают государству свыше 20 тысяч тонн хлопка.
Велик Каракумский канал, широки земли по его берегам. Но мне не сразу удалось найти колхоз, существовавший тут с «доканальных» времен. И вот однажды я приехал в село Мехинли, где расположена главная усадьба колхоза имени Ленина. Правда, само село тоже новостройка. В 1958 году, когда уже стало ясно, что амударьинская вода придет в эти места, колхоз начал строить новый большой поселок. Асфальтовые дороги, показавшиеся роскошью после извечной степной пыли, Дом культуры, магазины, средняя школа, водопровод, проведенный в каждый двор, — все это привлекало людей из окрестных аулов, стоявших по берегам мелкой речушки, сбегавшей с предгорий Копетдага.
В 1963 году большая вода оросила колхозные поля. Резко увеличились площади под хлопчатником, под зерновыми, под бахчевыми культурами. Прежде колхоз собирал хлопка по 130 тонн, теперь — в десять раз больше. Доходы колхозников увеличились в три раза.
Все эти годы бессменно руководит колхозом энергичная женщина Шекер Оразмухаммедова. Она депутат Верховного Совета СССР. У нее орден Ленина — за расширение колхозных полей на базе Каракумского канала и орден Октябрьской Революции — за успешное выполнение заданий восьмой пятилетки.
Целый день Шекер возила меня на своем «газике» по хлопковым полям, изрезанным сетью арыков, сходящихся к главной артерии— каналу, высказывала свои надежды и свои беспокойства.
— Вода течет на поля, вода в песок уходит, соленая вода вверх поднимается — поля портит. Раньше только о воде думали, теперь и о земле думать надо. Спасибо, ученые помогают за землей следить, без них было бы трудно…
Мы ездили на харман, трогали серые кипы хлопка — самого ценного из вырабатываемых в нашей стране — тонковолокнистого, шелковистого. «Газик» то и дело останавливался, Шекер выходила из машины, отдавала распоряжения, решала свои колхозные дела.
На площади возле Дома культуры мы встретили двух стариков в таких огромных папахах, что от одного вида их становилось жарко.
— Самые старые мехинлинцы, — сказала Шекер.
Как было с ними не поговорить? Мы подошли, обменялись неторопливыми церемониалами взаимных приветствий, и я задал свой неизменный вопрос: как они относятся к переменам, происшедшим за последние годы.
— Ай, спасибо Шекер за канал, — сказал один из них, назвавшийся Курбаном Овезовым.
— Государство надо благодарить, — поправила его Оразмухаммедова.
Курбан подумал и снова заулыбался:
— Ай, спасибо, Шекер, прямо домой вода пришла…
Другой старик, Ханы Аннамамедов, не вмешивался в беседу и, лишь когда Курбан умолк, вставил свое:
— Прежде, если пересыхала речка, люди уходили искать воду. А теперь река сама пришла к людям. И в сказках такое никто не придумывал…
За века у жителей пустыни вода стала главной темой и в песнях, и в сказках, и в неторопливых застольных беседах. Удивительно ли, что появление в пустыне целой реки до сих пор поражает воображение и старых, и молодых.
…А рукотворная река бежит дальше — к Ашхабаду, разливается широкими водохранилищами, качает на своей блескучей спине прогулочные лодки и поплавки рыболовов-любителей, ныряет в многочисленные водозаборы и, заметно похудев за городом, устремляется дальше вдоль холмистых предгорий Копетдага. В нескольких десятках километров за столицей Туркмении канал совсем растекается по арыкам и трубопроводам и, подобно большинству рек пустыни, исчезает без устья.
Теперь гидростроители не спешат с новыми километрами канала. Они расширяют русло на всем протяжении — готовят дорогу для будущей большой воды. Перестраивают гидротехнические сооружения, создают новые и улучшают старые подводящие каналы и дренажную сеть.
А тем временем ученые продолжают свои исследовательские работы на канале — этой гигантской лаборатории.
Веками мечтали дехкане о большой воде. Но мечта есть мечта, она не могла дать опыт земледелия при большой воде. Когда мечта сбылась, оказалось, что без помощи науки далеко не все земледельцы готовы принять и разумно использовать большую воду. И кое-где случилось так, что обильные поливы привели к излишней фильтрации, к подъему соленых грунтовых вод и даже к засолению почв. Ученые уже дали рекомендации, как остановить этот процесс. Но существует много других проблем, которые еще должна решить наука. Преобразование природы в таких грандиозных масштабах ставит массу новых вопросов, на которые не знает ответа вековой опыт местного земледелия.
А ведь Каракумский канал — это еще не самая большая вода. Пройдет несколько лет, и в засушливые степи, в пустыни Средней Азии, и в том числе в Каракумы, протянутся новые каналы — от великих сибирских рек. Один из них, как предполагают, обогнет с востока Аральское море и мощным потоком вольется в изнывающие от безводья пустыни.
Еще никогда на Земле не разрабатывалось таких грандиозных проектов преобразования природы. Осуществление их, несомненно, вызовет к жизни новые проблемы, которые придется срочно решать. И тогда опыт строительства и эксплуатации Каракумского канала может оказаться незаменимым.
ОБ АВТОРЕ
Рыбин Владимир Алексеевич. Родился в 1926 году в Костроме. Окончил факультет журналистики МГУ. Член Союза журналистов СССР. Работал корреспондентом журнала «Советский Союз», много путешествовал по нашей стране. Выступает в различных жанрах — очерк и рассказ, фотоочерк и поэзия — во многих журналах, газетах, альманахах. В 1972 году в нашем издательстве вышла книга его путевых очерков «По древнему пути «из варяг в греки»». В сборнике «На суше и на море» публикуется четвертый раз. В настоящее время работает над новой книгой очерков «Были «черных песков».
Очерк
Заставка А. Шикина
Фото автора
Дорога вывела нас с открытого холма в низину, покружилась вместе с ручьем, поплутала в болотистом ельнике, нащупывая самое сухое место, и вдруг, на тебе, — раздвоилась, как река, шагнула в плотную стену вековых сосен, и лес сомкнулся над ее рукавами. Сразу же ударили комары и мошка, потяжелели рюкзаки, у всех разом упало настроение.
Мы уселись у развилки, уверенные, что здесь обязательно кто-нибудь да пройдет. Но время шло, утро сменилось полднем, солнце — дождем, а лес все молчал: ни людских голосов, ни отзвука эха, ни пения птиц.
Наконец в кустах мелькнула выцветшая косынка, показались обутые в галоши ноги, туесок, доверху наполненный крепкими, как репа, сыроежками. И на нас глянули веселые глаза маленькой старушки. Она не удивилась трем путникам — мало ли народу ходит из аэропорта? — и стала выпевать какие-то чудные слова и приохивать:
— Ох, и наробилась я, робята! Ох, и наробилась! Губки-ти выгубничали, лешаки окаянные, а я ходю, ходю — да все без толку.
— Бабушка, как пройти в Горку? — накинулись мы на грибницу, обрадованные встречей.
— В Горку-ту? — вновь запела старушка. — Дак по слудке, по слудке ходите. Темну-дак раду обойти — тамочки и буде, Горка-та…
— Это направо или налево? — спросил я, столбенея.
— Напра-а-в-о-о?.. — как бы вопросом на вопрос ответила старушка. И вдруг сорвалась на такую бешеную скороговорку, будто шишки посыпались с сосен: — Байны да амбары увидите, озадки-то, тамочки кум-от Егор изгородь правит. Мужик-от не-баскящий, лицо в шадринах, — дак он и покажет, где Горка-та… Ну-у-у, — она посмотрела на нас, как на глухонемых, — дойдете-дак?
Мы поблагодарили старушку, схватили рюкзаки и через полчаса вышли к реке. Теперь, можно сказать, мы на месте, а что касается «губок», «слудки» и «темной рады», то это мы вмиг расшифруем, заглянув в книжку «Слово в народных говорах русского Севера», которой предусмотрительно запаслись еще в Москве. Если и она не поможет, то в резерве второй том М. М. Пришвина: лет тридцать пять назад он побывал в верховьях Пинеги, описав ее с обстоятельностью этнографа, и уж наверняка упомянул все эти ядреные словечки и обороты.
«Слудой» оказалось место, на котором мы стояли, — высокий берег. «Наволок» — берег низкий, «губы» — грибы, «бапна» — баня, «небаскящий» — некрасивый, неказистый… Только вот «темная рада» осталась таинственной… Вроде бы приятное словцо, ничего страшного означать не может, а ведь обойти ее надо, эту «раду», как сказывала бабка, — значит, есть в ней какой-то скрытый подвох…
Но все обошлось благополучно, и мы вскоре увидели «небаскящего» кума Егора, мирно покуривающего у своей изгороди, а потом и Ефимово — околок Горки…
С тех пор мне не раз привелось побывать в верховьях Пинеги. Сейчас я шел той же самой дорогой. Шел, как заправский старожил, уверенно лавируя между почти высохшим болотцем, поросшим черной травой, и угрюмо нависшей тайгой. И никакая «рада» не могла бы сбить меня с пути. Более того, я чувствовал себя проводником: приезжие, по всей видимости новички, тянулись за мной от самого аэропорта. Каким-то чутьем они уверовали в мои следопытские способности.
Мы миновали крохотное Ефимово — цепочку старинных островерхих изб с гордо посаженными коньками на крышах — и вышли к реке. Над противоположным берегом нависла глухая стена елей. Под корнями деревьев бесновался перекат, вода неслась вскачь, как расплавленное золото. А ельники уютно дремали в солнечной тишине, и казалось, никакая буря не сможет нарушить их покой.
У нашего же берега течение было тихим, покорным, отсвечивало тусклым перламутром. В этот перламутр погрузились черные силуэты деревенских изб и упруго дрожали на кругах, которые оставляли играющие хариусы. Крылатой тенью простерлись по воде коньки; они словно стремились оторваться от своих стоянок — крыш и тянулись к середине реки, к плесу, готовые взлететь.
Мои спутники подивились, почему это северный человек, суровый с виду, всегда занятый работой, находил время мастерить из дерева столь фантастические существа и ставил их на крышу… Я объяснил как мог. В языческие времена конь считался предвестником счастья. Вода, которую пила лошадь, объявлялась священной. Череп умершего животного укрепляли на крыше, чтобы он отгонял от жилья злых духов. Однако магическое значение, которое приписывали коню, постепенно выветрилось из крестьянского сознания. Коньком стали называть верхний стык стропил и скатов, которые держали крышу, или верхнее бревно под кровлей. Концы этого бревна обрабатывали по традиции в форме лошадиной головы. Поэтическое объяснение этому символу дал Есенин: «Конь как в греческой, египетской, римской, так и в русской мифологии есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на крышу, уподобляя свою хату под ним колеснице…»
Тропа то утопала в зарослях ивы, то взбегала на высокий берег, то скатывалась в ромашковую пойму, и вскоре открылась Горка — центр леспромхоза, речной порт (весной), аэропорт, самый крупный населенный пункт в верховьях Пинеги.
В деревню вошла странного вида процессия. Впереди, то и дело оглядываясь и смеясь, бежали местные ребятишки. За ними измученные долгой ходьбой плелись под тяжестью рюкзаков пассажиры из аэропорта (и я в их числе). По бокам колонну сопровождали сбежавшиеся со всей округи бездомные псы — помесь северной лайки и дворняжки. Они не лаяли, не ластились к людям, не просили подачки и бежали, видимо, из одного лишь любопытства. Овцы и козы, которые шли следом, наоборот, жадно обнюхивали карманы, баулы, и в конце концов пришлось достать немного хлеба. Процессию замыкал древний, высохший дед, у которого мы «отбили» доверчивое стадо, и теперь он обвинял нас во всех смертных грехах. Навстречу шел Николай Сергеевич Федосеев, председатель сельсовета. Он узнал меня и, протягивая руку, с улыбкой старого знакомого сказал:
— Что, опять наших старушек будете записывать?
Я уже привык: этой фразой меня встречали во многих деревнях Пинежья. Иногда ее можно расшифровать так: «Какая вам охота шастать по нашим весям и собирать всякую рухлядь? Мы давно не пашем Андреевной[21], не знаем мотовила и кресала. Бабы наши не носят ни повойников, ни сарафанов, забыли свадебные причитания и заговоры. Жизнь давно ушла вперед. Зачем же копаться в старине?»
Это суждение (или, вернее, осуждение) вполне понятно. Каждое лето, едва схлынет высокая вода, на Пинегу устремляются десятки всевозможных экспедиций. Пинежье в какой-то мере законсервированная старина. Отсутствие железных дорог, непроходимая тайга сделали его чем-то похожим на осколок Древней Руси. Черными неприступными крепостями высятся над рекой рубленные еще в прошлом веке избы. Тесными рядами стоят за околицей амбары на «курьих ножках», скрипят колодцы-журавли. По реке скользят «осиновки» — лодки, похожие на славянские челны, с высоко вскинутыми носами…
И вот этнографы, фольклористы, диалектологи, архитекторы и искусствоведы наводняют местные деревни и села в поисках древних сокровищ. Эти сокровища — напевный пинежский говор, сохранивший в значительной степени черты новгородского наречия XV–XVII веков; протяжные и грустные, как плач осеннего ветра, северные песни; лихие скоморошины, затейливые частушки, древние былины о богатырях земли Русской; «зело дивные», по слову летописца, церквушки и часовенки, притулившиеся на лесистых угорах… У некоторых жителей до сих пор хранятся книги с металлическими застежками XVII–XVIII веков. А на пожилых женщинах, особенно в праздник, можно увидеть кокошники с переливами парчи, домотканые сарафаны с прихотливым узором по синему фону.
Старина уходит, забывается, уступая место новому. Современная жизнь с ее телевидением и автострадами, железными дорогами, газетами и аэропортами все стремительнее врывается в последние «медвежьи углы», стирая следы прошлого. Но при этом могут навсегда кануть в Лету следы Древней Руси, которые еще сегодня придают Пинеге столь неповторимый колорит. Вот почему ученые торопятся. Завтра не будет того, что увидел ныне. Ученые переезжают из деревни в деревню, ходят из дома в дом. Северяне хоть и привыкли к экспедициям, но относятся к ним порой иронически. На «списывающих» и «собирающих» смотрят иногда как на людей, которым некуда девать свободное время. Причина этой иронии понятна: собиратели в большинстве своем не вышли из студенческого возраста и приезжают сюда «отбывать» летнюю практику…
Многие из них не очень-то церемонятся с деревенскими обычаями и, случается, просто вредят науке, разрушая атмосферу доверия и сердечности, без которой собирательство теряет всякий смысл. Я уже не говорю об отдельных самостийных налетчиках — попросту барыгах от искусства, которые клянчат у старых женщин завалявшиеся иконки.
— Что, опять наших старушек будете записывать? — Федосеев улыбаясь смотрит мне б лицо. Ударение на слове «старушек» сделано им не без тайного умысла.
— Не буду, Николай Сергеевич, не буду.
— Что так? — восклицает председатель, продолжая игру. — Может, на прялки потянуло, признавайтесь?
— И прялок собирать не буду.
Федосеев удивлен и немного разочарован.
— Хочу написать об охране природы, — объясняю я, — проехаться по всей Пинеге. А для этого мне нужен рыбнадзор.
— А, по делам, значит.
И на лице председателя сельсовета одобрительное выражение.
Я немного покривил душой, сказав, что приехал по делам охраны природы. И хотя журнал, выдавший мне командировку, преследовал именно эту цель, я, однако, не собирался ограничивать себя. Пинега многообразна, и с каждой новой поездкой понимаешь это все больше и больше. Я собирал здесь материалы о жизни сказительницы Кривополеновой, записывал местный диалект и фольклор, интересовался бытом охотников-промысловиков и каждый раз уезжал с Пинеги с ощущением чего-то несделанного. Нечто неуловимое, но важное ускользало от меня, и этим «нечто» была, наверное, сама Пинега.
Внешне цивилизация обошла ее стороной — ни железной дороги, ни каменных домов. Московские газеты приходят на третий-четвертый день. В распутицу северный житель отрезан не только от райцентра, но и от соседних деревень… Бесспорно, Пинежье изменилось в последние годы, увеличилось население, вырос его экономический потенциал — это видно и без цифр. Но первое впечатление таково, что жизнь здесь течет степенно и размеренно, как часовой механизм, заведенный много веков назад. Кажется, что пинежане давно смирились с прилипчиво-обидным словом «захолустье» и даже не прочь пошутить, позубоскалить на этот счет.
Но, конечно, жизнь здесь такая же, как и всюду в нашей стране. В лесу работают трелевочные тракторы, вывозящие древесину. Рокочут в небе воздушные такси — вертолеты. Сквозь глухую тайгу прокладывают тропы геологи и геофизики: подземные кладовые Пинежья таят миллионы тонн ценного минерала — целестина, миллиарды тонн гипса. Предполагают — и не без основания — нефть и газ. Полным ходом идет строительство железной дороги, которая соединит Пинегу с другой северной рекой — Мезенью…
…В простоте окружающего очень трудно найти что-нибудь редкостное, выдающееся, и если искать это «что-нибудь», искать только одно, то опять пройдешь мимо главного. Мне кажется, иногда очень важно просто посидеть, просто посмотреть, послушать, вглядеться в лица, поразмышлять. К тому же лодка, как я заметил, весьма располагает к этому. Пейзажи берегов, мерный шум воды настраивают на особый лад. Я понял: Пинегу открывать нельзя, Пинега должна открыться сама…
Северные реки, как правило, берут свое начало из мхов. Едва крохотный родник успеет пробиться наружу, как его сразу же накрывает лес. таежный бурелом, и вода долго бежит, невидимая для глаз. Постепенно родник крепнет, мужает, набирая силу от ручьев, и наконец взрывает толщу мха и корни деревьев. Освобожденная вода устремляется вперед, затопляя болотистые низины и мелколесье, и, когда она найдет себе русло, тайга расступится перед ней, подарив берега…
Наверное, так рождается и Пинега — самый крупный приток Северной Двины. Географический справочник сообщает: «Река Пинега — длина 779 километров… одна из самых прозрачных северных рек… Притоки — Явзора, Сура. Выя… Судоходство от устья реки Покшеньги… Многочисленные рукава… Весной — громадная ширина в низовьях… На реке около 300 деревень и сел…»
В этих сведениях много любопытного. Но о них почему-то забываешь. когда садишься в лодку и река несет тебя сквозь уютные ельники, мимо красных и белых берегов с черными провалами пещер, от одной лесной избушки к другой. Редкая моторка, редкая деревенька встретятся на пути. И только кукушка будет отсчитывать время и расстояние.
Пинега издавна живет лесом. Далеко, на сотни гектаров, простерлись спелые боры-зеленомошники и беломошники, где большими стадами пасутся дикие олени. Зимой в этих лесах заготавливают древесину, а ближе к весне ее свозят к берегам маленьких речушек, впадающих в Пинегу. Лес сплавляют до Северной Двины, буксиры ведут по ней огромные плоты в Архангельск, на лесопильные заводы. На Пинеге я видел отменную древесину — кондовая, в обхват сосна; на белой зачистке стоит буква «К» — корабельная.
Между прочим, в нашем обиходе с некоторых пор слово «кондовый» приобрело отрицательный оттенок, стало синонимом дремучей отсталости, невежества. А это далеко не так. В своем первородном значении слово это имеет самый положительный смысл: «конда» — боровая, с красноватым отливом сосна, выросшая на песке, незаменимый строительный материал.
Могучей медноствольной красавице подивились даже мои спутники — егерь Геннадий Максимович Думин и инспектор рыбнадзора Семен Иванович Ягушкин, люди, выросшие на Пинеге и исходившие не одну сотню километров по здешней глухомани. Их трудно чем-либо удивить.
— Такого дерева уже не сыщешь, — говорит Думин, показывая на проплывающую «конду». — Такие только в Чаще растут…
Чаща! Может быть, он оговорился?.. Неужели та самая сказочная Берендеева чаща, воспетая еще Пришвиным?!
— Да, та самая, — буднично объясняет Думин, не понимая моего восторга. — Если доплыть до устья Илеши, а там по реке Коде подняться к ее истоку и перейти глухой сузем, то будет речка Порбыш. В Башку она пала… Там и стоит Чаща.
М. М. Пришвин побывал в Чаще в 1935 году и описал этот удивительный уголок русской природы. Очерк «Северный лес» был опубликован в горьковском журнале «Наши достижения», вошел в полное собрание сочинений писателя.
«Лес там — сосна за триста лет, дерево к дереву, там стяга не вырубишь! — приводит Пришвин слова одного местного охотника. — И такие ровные деревья, и такие частые! Одно дерево срубить нельзя, прислонится к другому, а не упадет. Вот какая чаща!..»
Можно только удивляться отваге замечательного певца русского леса, который на седьмом десятке лет отправился в такое рискованное путешествие. Прежде чем добраться сюда, он плыл против течения тремя вздувшимися от половодья реками, многие километры шел пешком сквозь непролазную тайгу. Но то, что открылось его взору, целиком оправдывало и риск, и опасности. Медными колоннами, как исполинские свечи, стояли в сумрачном лесу мачтовые сосны. Где-то высоко-высоко ветер играл их вершинами, а внизу было тихо, так тихо, что слышен был каждый шаг.
«Когда мы подняли глаза наверх, — писал Пришвин, — то увидели на каждом гигантском дереве зачистки топором, и на этом белом зачищенном кусочке было обозначено буквой, какой эго сортимент: А — значило авиация, К — корабельные мачты, О — особого назначения…» Славно потрудилась Берендеева чаща в годы Великой Отечественной войны. Она поставляла фронту «кон-ду» и другие ценные породы дерева, которые шли и в авиацию, и на флот. Жив заповедный лес и поныне. Но рубить его без особо важного дела строго запрещается…
Мои спутники молчаливы. Думин называет меня на «вы» и непременно по имени-отчеству, хотя я моложе его почти наполовину. Ягушкин вообще почти не раскрывает рта, но на мои редкие вопросы отвечает подчеркнуто вежливо и корректно.
Вежливость, учтивость — отличительные признаки северян. Не зная вас, они первыми здороваются с вами, но на большее их не хватает. Это не боязнь и не подозрительность, просто такой уж у них характер. Кое-кто объясняет это воздействием природы. Угрюмые леса, безлюдье, вековая тишина и работа, работа до кровяного пота — так проходили века. Молчаливость, погруженность в себя стали так же привычны, как и мозоли на руках. Но если вдруг северянин вымолвит слово, пообещает вам что-нибудь — уж будьте спокойны: дело сделает наверняка…
Семен Иванович Ягушкин выводит лодку из фарватера и направляет ее то к шумному порогу, то к черной бездонной яме, то к широченному плесу. Он внимательно разглядывает дно реки, будто ищет разгадку одному ему известной тайны. Сквозь толщу воды видно, как мечется в панике разная мелочь. Ерши, ельцы, плотвички — все разбегаются по сторонам.
Но вскоре тайное становится явным. Поверхность реки у плеса упруго заволновалась, задвигалась — так работают мускулы под холщовой рубахой молотобойца, — и вскоре я увидел светлые дорожки на дне. Они извивались, исчезали и снова появлялись.
— Семга! — крикнул Ягушкин, сильно волнуясь. — Идет семга!
Светлые дорожки на дне — так называемые притирыши, объяснил мне Думин. Когда семга идет по дну, она срывает ударами плавников тину с камней, и те светлеют, образуя нечто вроде дорожки. Этими притирышами морская путешественница извещала нас о своем возвращении на родину.
Живет семга в море, но родина ее — пресные воды, тихая, прозрачная заводь с песчаным дном. В море эту рыбу не поймаешь: рыбацкие тралы не проникают в глубины, которые облюбовала семга. Зимой в море она кормится, набрасываясь на беззащитную сельдь, в море нагуливает вес. А весной или в начале лета, повинуясь извечным инстинктам предков, семга возвращается домой. Возвращается в ту самую заводь, где когда-то появилась на свет оранжевой икринкой.
Преодолевая тысячекилометровые расстояния, сильное течение, мели, перекаты, нередко перепрыгивая преграду, рыба находит родное пристанище и живет здесь все лето и часть осени. В сентябре — октябре происходит икрометание. К этому времени серебряное платье семги становится тусклым, чешуя врастает в кожу. Это уже не семга, считают рыбаки, а лох. И мясо у лоха не красное, закатное, а бледно-розовое, на вкус сухое и жесткое.
Но вот наконец наступает период нереста. Самка выбирает тихое, укромное место. Она становится против течения и, быстро работая плавниками, начинает зарываться в песок или гальку. Вода под ней бурлит, клокочет, и через некоторое время из-под хвоста рыбы выкатываются крошечные оранжевые горошины — икринки. Они будут лежать здесь до весны, пока большая вода не размоет коп, и тогда из икринок вылупятся маленькие семужки. Лег до двух-трех они будут жить дома, в пресной воде, оставаясь все время с палец величиной. А потом вместе с большими рыбинами уйдут в море и там, на просторе, на богатых пастбищах, превратятся во взрослых особей.
После икрометания семга становится настолько слабой, что еле держится на воде, еле шевелит плавниками. Течение сносит ее в море. Стукаясь головой о камни, с кровоточащими ссадинами, идет она через шумные речные пороги и перекаты, чтобы попасть в спасительную морскую пучину. Если рыбе повезет — море вое-становит потерянные силы, и она сможет еще раз вернуться на родину, если не повезет — семга станет легкой добычей хищных рыб.
Подсчитано, что из десяти тысяч икринок, которые оставляет семга во время нереста, выживает не более восьмисот.
— А сколько взрослых рыб получится из этих десяти тысяч? — спрашиваю я Ягушкина.
— Не более двадцати, — говорит он, подумав. — И этим двадцати уготована такая же судьба, как и их родителям. Короток семужий век!
Светлые дорожки на дне то появляются, то исчезают. Разбегается в стороны речная молодь, уходит в глубину налим, становясь неподвижным, как камень. Хищная щука спешит укрыться в прибрежной осоке. Так бывает всегда, когда идет семга. До чего же хочется увидеть ее сейчас — серебряное рыбье тело в розовых и золотистых пятнах с оранжевой каймой у плавников!..
Думин и Ягушкии словно угадывают мое желание.
— Вы когда-нибудь наблюдали семужьи пляски? — спрашивает меня егерь, хитро улыбаясь.
Я улыбаюсь в ответ, думая, что он шутит.
— Смотрите!
Ягушкин решительно глушит мотор, а Думин стучит гаечным ключом по железной обшивке лодки.
Сильный всплеск хвостом — и над водой, в брызгах и пене, взлетело гибкое стремительное тело. Это было как по заказу. Примеру первой семги последовали еще две, а потом началось… То тут то там серебряными молниями прочертили реку прыжки могучих рыбин. Мы не отрываясь смотрели на эти воздушные пируэты.
У семги наступило время свадебных игр. Сгибаясь кольцом и подпрыгивая высоко вверх, рыбы резвились как дети — открыто, самозабвенно, не страшась людей…
Почему-то здесь принято ругать Пинегу. И коварная она («То так повернет, то эдак — попробуй, приноровись!»), и мелководная («У Горки я ее вброд перехожу»), и семгой нынче не балует («Рыбка-та в ручьях прячется»)… А река делает свое дело: кормит и поит людей, связывает их с миром, воспитывает характеры.
…Левый берег круто взбирается вверх и, заслонив солнце, хмуро щетинится елью, сосной… Правый отвечает крохотной деревенькой, притулившейся среди белых березок, похваляется рослой заливной травой со свечами иван-чая… Левый не останется в долгу, обязательно выкинет какое-нибудь коленце. Так и есть: «прогнал» с себя всю зелень, обнажился раздольным плесом, на километр, и теперь пленяет плавной, торжественной мелодией поворота… Чувствуя свою слабость, правый тускнеет на время, меркнет: еловая глухомань однообразна, глаз не радует, — а потом как выстрелит буровой вышкой, как подпрыгнет причудливой скалой или разольется такими просторами, что и слов не отыщешь.
Пинежские деревни — под стать берегам. Финско-чудские названия селений чередуются с русскими: на одной стороне Сарчема — на другой Мокшаново, на одной Усть-Выя — на другой Хорнема, на одной Кеврола — на другой Церкова Гора и т. д. Историк В. О. Ключевский объяснял это чередование тем, что русские колонисты, заселяя чудские деревни, сохраняли их прежние названия. Что же касается русских названий, то поселенец предпочитал основательность, тяжеловесную затейливость… Карпогоры. Пильегоры, Чешегоры, Матигоры, Веегоры, Шеймогоры. Есть Труфанова Гора, Высокая Гора. То и дело встречаются Горка, Горушка, Холм… Можно подумать, нет более гористого края в стране, нежели Пинежье. Однако вокруг стелется плоская, будто укатанная и засаженная лесом, равнина. «Гористые» названия произошли от того, что древние новгородцы всегда отыскивали для жилья самые высокие места в округе. И пусть «гора» возвышалась над горизонтом на каких-нибудь пять-шесть метров — что же делать, если нет выше? И еще они искали «гору» потому, что там нет болота, там сухо.
Через каждые пятнадцать — двадцать километров нам встречаются маленькие избушки, они предназначены для сплавщиков леса, рыболовов и пастухов. Увидев нашу лодку, выйдет из такой избушки человек и станет расспрашивать: куда. мол. плывете, зачем и почему… Иной раз мы успеваем наговориться вволю, а если время позволяет, то и на берег сойти. Люди здесь гостеприимные, открытого, доброго нрава, и одно удовольствие — посидеть с ними у костра за кружкой чая. поговорив о житье-бытье, о погоде (на Севере это совсем не праздная тема), о рыбацком счастье. И снова лодка, снова кукушка и через пятнадцать — двадцать километров новая встреча.
Время близилось к полуночи, и Ягушкин сказал: «В Макарах заночуем…» Что такое летняя полночь на Севере? Море кроткого, все пропитывающего света. Кажется, солнце лишь отлучилось на минуту, не ушло за кромку лесов, а вселилось в деревья, кусты, реку. Куда ни посмотришь, нет ни единой тени — все излучает свет, мягкий и успокаивающий.
Лимонно-розовая дорожка на воде упирается в отвесный берег. Внизу варят уху деревенские ребятишки, смеются, обсуждая вечерний улов. Рядом их моторки, уткнувшиеся в песок. А наверху у самого обрыва стоит покосившаяся, в зеленых заплатах мха часовенка. Это мне так показалось, что часовенка; на самом деле — нечто среднее между часовней, старообрядческим скитом и охотничьей избушкой. Согнувшись смотрит она вниз, на чистую бесшумную реку. Фундамент ее наполовину повис над обрывом, обнажая черные, сгнившие бревна, и трудно сказать, какие силы удерживают ее на земле.
Плотным мохнатым тыном поднимаются за избушкой ель и ольха. К дверям не подступиться — заросли крапивы и цветов иван-чая. Крыша не из досок, а из толстых, в два наката, жердей, устланных обветшавшей берестой. Бревна как бы впечатались друг в друга, спеклись, и трудно поверить, что когда-то они были живым деревом. Сморщенная, на ржавых петлях дверь чуть приоткрыта.
Мы входим внутрь. Чего тут только нет! Уголок средневековья, никоновщина… Три-четыре облупившихся, в дождевых потеках иконы — «богов» почти не видно; груда цветных тряпиц, брошенных как попало; истлевшие, обгрызанные мышами сарафаны, полотенца, хоругви; ломти зеленого, почти каменного хлеба. В ржавой консервной банке свалявшиеся, пыльные рубли и трешки дореформенного времени, церковные свечи…
А рядом с часовенкой расцветает черемуха, розовых цветов вокруг видимо-невидимо. С берега доносится песня: «А мне мама целоваться не велит…»
В былые времена эта избушка служила местом отдыха, стоянкой, где можно было найти не только хлеб и спички, но и божью благодать. А теперь ее забыли верующие, обходят стороной охотники и сплавщики леса. Кому она нужна?..
Думин уверяет, что через год часовенки не станет: ледоход и половодье еще сильнее размоют берег, и избушка рухнет в реку. Наверное, так оно и будет. Напоследок я фотографирую ее, и мы плывем дальше.
Макары — изба, где нам предстоит заночевать. Названа она по имени ручья, который неподалеку впадает в Пинегу. Прежде я никогда не ночевал в Макарах, даже не слышал о существовании такого жилья, но это неважно. Почти все избушки на реке мастерились двумя-тремя плотниками, отразившими в архитектуре жилища исконную простоту леса и топора. Побывав в одной избушке, можно с уверенностью судить о всех остальных, ибо разницы между ними, за редким исключением, нет никакой. Двадцать хлыстов на стены, десять на потолок, пятнадцать на все остальное,(две недели работы топором. После этого избушка обрастает березками, стоит десятки лет, а то и больше, и на многие километры люди знают об этом жилье и говорят о нем так же, как москвичи о каком-нибудь переулке в районе старого Арбата.
Внутри помещения — сработанный из толстых досок стол, запас сухих дров, два-три деревянных топчана (иногда даже кровати с металлической сеткой), на полках — хлеб, соль, чай, спички. Несомненное украшение жилища — большая печь, которая стоит обычно посередине. Стол — своего рода книга записи имен постояльцев. Глубокие борозды букв покрывают всю его площадь и грозят перекинуться на стены. Отмечаются в основном люди «цивилизованные», из городов: имен местных жителей почти не встретишь.
В прошлом году дождь запер нас в такой избушке на трое суток, и это было прекрасное время. Еды, правда, не хватило, но что за беда. На полке я нашел десятилетней давности подшивку «Огонька», и, ей богу, никогда чтение не доставляло мне такого удовольствия. Внизу, под обрывом, шумела река, накатывая на берег рваные клочья пены, уныло шелестел дождь по крыше. Под ударами ветра изба скрипела, словно жаловалась на свою старость, а за теплой печкой пел сверчок.
Изба оказалась занятой. Это мы увидели еще издали: в дверях избушки стоял человек и смотрел на приближающуюся моторку, а мы смотрели на него… Это продолжалось до тех пор, пока наша лодка не ткнулась в песчаный берег, и тогда Ягушкин крикнул:
— Ты ли, Александр Осипович?
Среднего роста круглолицый старик с готовностью кивнул и вышел нам навстречу.
— Вот кстати-то, а у меня чай поспевает.
Он помог нам выгрузиться и без лишних расспросов проводил в избу.
По тому, как легко и споро орудовал он топором, как подбрасывал дрова в печку, как отвечал на вопросы Думина и Ягушкина, я понял, что это один из тех людей, которые никогда и никуда не спешат, больше отмалчиваются, делают все основательно и прочно. Ведь на скорую руку да на крик северную природу не возьмешь, не осилишь. Топор как бы вливается в его широкую ладонь, обретая в ней плоть и кровь. Полено повинуется каждому его удару, делается податливым и послушным… Наверное, так держали этот топор его деды, прадеды и те лихие новгородцы, что первыми пришли на берега Пинеги. И наверное, эти веками размеренные движения перешли по наследству к его детям и внукам.
Я глядел на старика и пытался представить себе древнего русского человека, который среди нехоженой тайги, зверья и гнуса поставил себе избу. Трудная участь выпала на его долю. В древних местных памятниках постоянно встречаются имена потопших, древом убиенных, зверем растерзанных, демоном уведенных. Но еще больше бедствий испытывал он, когда вступал в поединок с лесом для добывания хлеба насущного. Кто видел пашню в лесу, так называемые расчистки, или лядины, тот поймет силу и упорство северного крестьянина. Ранней весной он выбирал в тайге место под пашню и рубил все подчистую. Но лес сопротивлялся, упорствовал. Стоило вырубить одну полоску леса и приняться за другую, а первая уже начинала зарастать. Жгли деревья, выкорчевывали, но лес отступал неохотно. Так получалась пашня…
После чая Александр Осипович разговорился: плыл он днем за дровами, плыл тихо, торопиться некуда — и вдруг заяц. Сидит на бережку и лапки чистит. Шкурка чистая, будто отутюженная, так и играет на солнце, а ушки окантованы черным с коричневым — очень модный заяц. Подплыл к нему старик, камнем достать можно, а серому хоть бы хны — не боится, отвык от человека. Крикнул старик, взмахнул рукой, пора бы зайцу струхнуть и убраться. А он только ушками поводит и травкой похрустывает. Вот сатана!.. Посмотрел он на человека, уразумел своим заячьим умом, что не сдобровать ему, если тот разозлится, и ушел. Не убежал, не дал стрекача, а именно ушел — лениво так, вразвалочку, то и дело останавливаясь перед вкусной травкой…
А потом пошли истории о встречах с медведем, и после каждой такой истории Александр Осипович показывал нам «медвежьи автографы» на руках и ногах и тяжко вздыхал: скучно, мол, живется нынче на Пинеге, скучно — гуляет зверь по тайге, озорует, а стрелять запрещено…
Горячий чай и избяное тепло сделали свое дело: потянуло в сон. Мне хотелось порасспросить старого охотника, задать ему кучу вопросов, но язык уже не слушался. В полусонном сознании осталась его просьба: показывая на мой фотоаппарат, старик говорил, что хотел бы сняться на память; сыновья и внуки живут далеко, и надо бы послать им карточку, а ехать в райцентр накладно, да и дел невпроворот; вот бы корреспондента попросить…
Но «корреспондент» уже спал.
Проснулся я от того, что кто-то жаркой рукой водил по моему лицу. Это было солнце: сквозь оконные стекла оно подобралось к моему изголовью и пекло совсем не по-северному.
За столом сидели Думин с Ягушкиным и разливали по мискам дымящуюся уху. Уха была утреннего улова, двойная, густо наперченная — огонь, а не уха. Втроем мы уписывали ее за милую душу.
— А где же Александр Осипович? — спросил я.
— Уехал старик, — сказал Думин, отправляя ложку в рот. — Хотел вас разбудить, чтоб вы его «щелкнули», да пожалел. Очень уж сладко спали!
— Губин — старик деловой, неугомонный, — добавил Ягушкин. — Рыбы нам наловил, а сам укатил. Ветер под ним ходит…
— Губин? — Я чувствовал, как покрываюсь потом. — Так это был Губин? Из деревни Ручей?
— Точно!
Думин и Ягушкин отложили ложки и недоумевающе переглянулись.
Вот она, судьба! Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь… Прошлым летом я охотился за этим Губиным, разыскал его деревню, но самого старика не застал: он уехал в лес. А вчера ночью Губин будто специально поджидал меня в Макарах, рассказывал о зверье, а я не только не сфотографировал его, но не спросил даже фамилии.
Губин, без сомнения, личность примечательная, но. чтобы убедить в этом читателя, нужно снова вернуться к Пришвину, к его поездке в Чащу в 1935 году.
«У пекаря перед нашим отъездом собрались на совет все начальники — надо было решить, кого из работающих на сплаве отправить с нами по Коде (приток Илеши, впадающий в Пинегу. — О. Л.). Требовался очень сильный человек. Кода из всех здешних речек самая быстрая и порожистая. Выгрести против течения невозможно и впритычку до крайности тяжело. Названо было несколько кандидатов, очень сильных сплавщиков. Но когда я сказал, что, кроме силы, проводник должен быть хорошим охотником. то из названных остались только двое — Александр Губин и Павел Лушин. И когда я прибавил, что человек этот должен быть речистым, то Лушин вовсе отпал, а про Губина мнения разделились: завлесопунктом говорил, что за пять лет работы с ним на сплаве ни одного слова от него не слыхал, а Ягушкин (дальний родственник моего спутника — О. Л.) слышал не раз и, главное, знал, что если хорошенько его попросить, то он может все сделать и говорить тоже, наверное, может…
— Вот это прекрасно, — обрадовался я и высказал последнее свое условие: хотелось бы, чтобы человек был все-таки и хороший…»
Вскоре путешественники с проводником сели в стружки и. отталкиваясь длинными шестами от берега, поплыли против течения навстречу Берендеевой чаще… В пути писатель размышляет:
«Теперь все зависит от Губина: тут ведь большие поэты не ездили, как в Крыму или на Кавказе, и нельзя, как в долине Арагвы, вспоминать Демона — тут скромный местный человек, неведомый поэт со своим фольклором, со своей устной словесностью является единственным ключом к тайнам природы. Заговорит Губин или останется только двигателем? По виду его можно думать, что он будет молчать: лицо круглое, курносое, в глазах выражение скромного достоинства, как бывает всегда у очень сильных людей, и сверх этого, кажется, требовать ничего и нельзя.
Чтобы упираться в землю веслом, мы должны держаться берега, и я, рассматривая берег, вижу знакомое мне по всем весенним рекам явление: трясогузка бегает у края воды, и остается от нее на песке грамотка. Вот разве на этом испытать Губина…
— Александр, как это ты понимаешь?
Губин смотрит на большую страницу, исписанную лапками трясогузки, и отвечает деловито:
— Сию минуту, эту книгу я прочитаю.
После того он ловким движением вводит лодку в маленькую бухточку, припирает веслом и, вдумываясь в иероглифы на песке и как бы вслушиваясь в себя, готовится к ответу… Говорит он своими северными короткими фразами, с полувопросом на самом последнем слоге:
— Илеша и Кода — две сестры.
На Илеше вода сильно сбежала.
Оттого Кода сильно спешит,
а птичка бежит у воды.
И у птички маленькие лапки,
и на песке от лапок дорожка.
Утром птичка написала,
вечером птичка написала пониже.
На другой день — еще ниже.
И у птички стала целая книга
оттого, что Кода спешит,
Кода догоняет сестру свою Илешу.
Ответив на мой вопрос, Губин быстро выводит лодочку из бухты и как ни в чем не бывало начинает дальше подпихиваться, избегая встречи с бревном. Петя (сын писателя — О. Л.), еле удерживаясь от смеха во время всей церемонии ответа Губина, усиленно мне моргает, чтобы я больше не спрашивал, а то ведь так мы никогда не доедем…
Первое время я думал даже, что очень просто говорить как Губин, но мы потом с Петей стали пробовать так между собой говорить, и выходило у нас очень неважно: очевидно, первые удачи были под влиянием Губина».
Они плыли среди глубинных заломов: вековые деревья, падая в воду, преграждали путь, и нередко лодки застревали в этом буреломе. Не лучше было и в лесу: еловые сучья кололи глаза, нога проваливалась в сыром мху, встречались болота. А тут еще тяжелая поклажа, и пот застилает глаза, и конца пути не видно. Трудное было путешествие… Александр Осипович Губин понимал эти трудности и, выпевая на коротких привалах свои «былины», возвращал путникам потерянные силы.
«…Так за разговорами незаметно добрались мы до Каргавы (приток реки Коды), и все, что нес с собой Губин, мы оставили в клети охотника себе на запас, даже не замкнув клети. С этого места Губин должен был вернуться, но я думал — он еще отдохнет, пообедаем вместе, чаю попьем: человек-то уж очень хорош, жалко расстаться. Но когда Губин, уложив вещи, вылез из клети и я сказал ему «спасибо!», он понял, что я за все «спасибо» сказал, что слова мои были последние. Он повернулся и пошел, и мы не скоро только поняли, что он совсем ушел.
— Какой хороший человек! — сказали мы…»
Вот какого человека прозевал я!
У лесопункта Осяткино мы расстаемся: здесь граница Горковского участка рыбоохраны, и Думин с Ягушкиным должны возвратиться домой. Мы сидим на высоком берегу и молча ожидаем начальника лесопункта. Теперь все зависит от него: если даст лодку — завтра вечером я буду в деревне Нюхча. если откажет — значит, «загорать» мне здесь несколько суток или спускаться вниз собственными плавсредствами.
В этом транспорте я кое-что смыслю: три-четыре толстых сколоченных скобами бревна — достаточно прочное судно для передвижения по реке. Оно, правда, не гарантирует от насморка пли холодного купания, но плыть можно. Требуется совсем немного усилий, чтобы двигаться чуть быстрее течения. Если скорость Пинеги в это время около двух с половиной километров в час, то, отталкиваясь шестом или багром и не выходя из фарватера, можно достичь четырех километров, а то и больше. Конечно, если в пути не нарвешься на порог…
Но вот и сам начальник. Невысокий и вроде бы неприветливый мужчина крепко жмет мне руку, словно определяет по рукопожатию, кто я, что я и по какой надобности оказался здесь, в Осяткине. Выясняется, что сейчас свободной моторки нет и неизвестно, когда будет; рад помочь — да нечем.
— Заночуйте-ка, — говорит начальник лесопункта, пряча глаза, — а там посмотрим…
Но Думин и Ягушкин на страже моих интересов.
— Как это нет? — медленно закипает егерь. — Говорят, мужики в Прость плыть собрались — стога ставить. Как это нет?! Человеку помочь надо! Ему плыть далеко!
— Ну дак с мужиками и договаривайтесь!
Мы идем высоким берегом в поселок, и начальник лесопункта идет с нами. У крайней избы Думин останавливает белобрысого паренька в телогрейке — это один из тех, кто собрался в Прость.
— Когда? — в упор спрашивает его Думин.
Паренек явно темнит, переступает с ноги на ногу, и все время на начальника посматривает, что тот скажет. Но начальник безмолвствует.
— Собрался намедни, — говорит паренек, — да дождь остановил.
— А завтра утром поплывешь?
Снова выразительный взгляд на небо и на начальника.
— Да вроде того.
На том и договариваемся.
Ягушкин озабоченно поглядывает на часы: «Все сроки вышли». Жаль прощаться с людьми, с которыми прожил почти трое суток и к которым уже привык! Мои недавние спутники заводят мотор, мы наскоро обнимаем друг друга, и их лодка исчезает за излучиной.
…Осяткино — поселок удивительно чистый и компактный. Все его улицы сбегают либо к реке, либо упираются в наполовину вырубленную тайгу, где среди выкорчеванных пней раскинулись огороды, либо расходятся большими и малыми дорогами, что ведут к лесным делянкам. Далекий рокот трелевочных тракторов из лесосек сливается с гулом моторок на реке, но после таежного безмолвия этот шум даже приятен, ибо приобщает тебя к жизни и работе.
На крутом песчаном угоре сошлось домов пятьдесят, и почти у каждого свой палисадник. Для северных селений это большая редкость. Северный житель не любит деревьев под окнами — так уж сложилось веками. Если в средней полосе приятно встретить зеленые кустики, то на севере, где кругом леса, открытое место — радость для глаза. «Бесконечные леса утомляют», — сказал мне один учитель-старожил… Однако новые поселки, созданные по берегам Пинеги, ломают старую традицию. Почти у каждого дома можно встретить кусты черемухи, березу, лиственницу.
Осяткино заперто со всех сторон тайгой и несудоходной рекой— в распутицу бывают перебои со снабжением. Привыкнуть к этому трудно, да и невозможно. Поэтому жители поселка стремятся так обставить свой быт, чтобы оторванность ощущалась как можно меньше. Здесь редкая семья не имеет моторной лодки, редкий дом без антенны. В свободные дни — рыбалка, охота. В поселке прекрасный детский сад и ясли, библиотека, клуб, магазины.
Столовая, куда меня привел начальник лесопункта, сияет чистотой. Время позднее, повариха собралась домой, но, узнав, что я из Москвы, вновь разводит огонь. Вскоре на столе появляются шаньги, салат из свежей капусты, свиная отбивная и… пиво. Литровая банка густого янтарного пива.
— Такого, небось, никогда не пивали? — смеется повариха.
Да, такого пива уже нигде больше и не встретишь. А упоминается оно еще в былинах. Помните, у Микулы Селяниновича: «Пива наварю, гостей созову…» Древний напиток славян-язычников!
Пиво ядреное, холодное, приятное, но безалкогольное. По вкусу немного напоминает квас… Раньше, в старинный праздник «канун», его готовили всем селом. Каждый двор давал два-три фунта ржаной муки. Избирались жёнки-пивоварки, они варили коммунальное пиво на открытой лужайке. Разносили угощение в братинах — больших медных ковшах… Теперь «канун» уже не празднуется, а обычай варить пиво кое-где остался.
Мы разговорились с поварихой. Я показал ей журнал, где напечатал свой очерк о прошлогоднем путешествии на плоту по Пинеге, несколько фотографий. На одной из них — высокий осяткинский берег, стайка ребятишек с удочками в руках.
— Узнаете?
Никогда не думал, что это плохонькое полуразмытое изображение вызовет такой эффект.
— Ой, да это ж Минька, соседский мальчик! А это сын Азы… Володька, Шурик… А мой-то где? Чего ж моего-то не сняли?!
Когда я пришел в Дом приезжих, меня уже поджидали. С десяток ребятишек облепили «дяденьку корреспондента», выпрашивая журнал. Двоих я узнал по фото, они галдели больше всех. Пришлось «власть употребить»: каждый смотрел в порядке живой очереди и, досыта насмотревшись, уступал место другому. Только так можно было утихомирить эту братию…
Когда ребятишки ушли, я бросился на кровать и с наслаждением вытянулся. После ночевок в продымленных избушках, на деревянных лавках и на полу по-настоящему осознаешь, какое это благо — чистая накрахмаленная простыня и мягкая подушка!..
Но выспаться не пришлось. В половине второго ночи меня разбудил стук в дверь. На пороге — парнишка в резиновых сапогах, телогрейке и с удочкой в руках. Это Минька, тот самый Минька, что изображен на снимке на первом плане. Прошлым летом он подарил нам целую связку ершей и плотвичек, ничего не потребовав взамен.
Минька сияет от восторга, а мне становится неловко. Я не могу отдать ему журнал, он предназначен другому человеку. Какая жалость, что я не взял с собой лишнего экземпляра!
— Я достану, — уверяет меня Минька. — В район поеду и достану.
— Тираж давно распродан, — говорю я серьезно.
— Все равно достану! — В глазах Миньки запрыгали веселые чертики. — В библиотеку приду, ножичком «чик» — и готово!..
Мне пришлось сделать Миньке серьезное внушение и, дабы он не забыл его, вырезать злополучное фото из единственного экземпляра. На обратной стороне я написал: «Миньке, на память. Чтобы не рвал и не резал книг!»
…Ранним утром начальник лесопункта провожает меня к лодке. Лицо у него довольное, веселое, а голос виноватый.
— Вы уж извините меня. Корреспонденты у нас не бывают. Глушь! А люди у нас хорошие. И поселок хороший! О нем и написать не грех!..
Последнюю фразу я воспринимаю как намек. Теперь становится ясно, почему вчера начальник отказал мне в лодке…
Впереди — деревня Нюхча, которую я жду с особым нетерпением. Здесь работала с экспедицией ленинградский диалектолог Галина Яковлевна Симина, она и посоветовала мне познакомиться с «бабой Дотей» — Феовдотьей Александровной Меньшиной. Прошлым летом я записывал местный говор, старинный свадебный обряд, и предложение диалектолога было как нельзя кстати.
Что такое собиратель — этнограф или диалектолог? Это своего рода Шерлок Холмс от науки. Он должен уметь разжечь костер разговора, уметь слушать, задавать вопросы, вроде бы играючи, выуживать у собеседника все, что его интересует… Не знаю, удовлетворял ли я тогда этим требованиям, но работалось мне легко. Материалы собирались быстро и в большом количестве. Наверное, в этом были «повинны» разговорчивые пинежские старухи.
Воспоминания о свадьбе были настолько живы, будто это происходило вчера. Вначале я думал, что меня разыгрывают: трудно упомнить, да еще в мельчайших подробностях, событие более чем полувековой давности. К тому же собеседницы мои не отличались особой памятливостью. Рассказывая о житье-бытье, они не слишком строго придерживались хронологии, иногда путали даты, передвигая их по собственному усмотрению. Но когда речь заходила о свадьбе, склероз отступал.
Удивительны законы памяти. Пинежская бабушка могла не помнить многих событий в своей жизни, но то, что ее свадьба игралась на Ильин день в тысяча девятьсот тринадцатом году, и что одели ее в синий парчовый полушубочек с узорами, и что перед отъездом к венцу брат сказал: «Молись да смейся. Бог веселых любит», и что за свадебным столом она сидела не подняв головы, как каменная, и что потом разразилась гроза, и гости высыпали на улицу плясать, — это она помнила твердо и могла рассказывать об этом часами.
Мне, наверное, повезло на таких бабушек. Нравом они веселые, расторопные, на язык колкие и озорные. В этом я убедился довольно быстро. На мой вопрос, понравился ли ей жених, когда она увидела его впервые, одна шустрая бабуся ответила:
— А то нет?! Нос крючком, голова тычком, а на рябом рыле горох молотили…
Седобородый кряжистый дед — «жених» — только крякнул, услышав эти слова, и в сильном неудовольствии вышел из избы.
В разговорах с бабушками и заключалась моя работа. Я незаметно пускал магнитофон и, вовремя «подбрасывая» вопросы, записывал то, что меня интересовало. Люди вскоре забывали, что их рассказ записывался на пленку, и вели себя естественно и непринужденно.
Приехав в Нюхчу, я зашел по адресу, указанному Галиной Яковлевной Симиной… В темном углу, среди почетных грамот и фотографий внуков висела икона в тусклом серебряном окладе. а под иконой сидела суровая старуха со штопкой в руках, и я сразу догадался, что это и есть баба Дотя. У нее было красивое, «гладкое» лицо, царственная осанка, горделивая северная стать.
Однако разговор наш не клеился. Феовдотья Александровна отвечала на вопросы односложно, даже сердито, рассеянно поглядывала в окно, думая о чем-то своем, далеком.
— Как жила-то? Да всяко…
— А именно?
— Дак я и говорю — всяко…
Из вежливости спросила, где я ночую. А узнав, что мы плывем на плоту и там же. в палатке, спим, вдруг забеспокоилась.
— Ночи-ти холодные. Зубы, небось, ходуном ходят.
И вынесла мне старенький полушубок из овчины. В тихих голубых глазах бабы Доти оттаяли льдинки, разгладились морщины. И начался разговор. Часть этого разговора, пока не кончилась пленка, я записал на магнитофон. Вот он.
— Нужно жила, родимое мое, нужно. Хозяин был худой, немочливый. Все делала — большинничала, на охоту хаживала, сынов ростила. Ой, да мне уж и не сказать!
— Когда вы охотились, в какие годы?
— Дак в войну и охотилась. В войну! Сына в войну отвела — и охотилась… Худо было тоды, худо! Вот то и заставило меня ходити и промышляти.
— А вы с детства умели стрелять?
— Нет. Я девкой не знала этого. Отец — охотник был у меня. У нас вообще каждый охотник. Настанет сентябрь, дак уж походят тамочки в лес. Силышка будут сторожить, рябков ловить, чухарей.
— На какого зверя вы чаще всего ходили?
— Все боле белка. И эта… ой, говорить не могу… выдра была, рябки. Я и медведя добывала — вот как во дак ведь!
— Вы, женщина?!
— Да, да, женщина. Сапогами раз премировали, а другой раз пятьсот рублей денег дали. Чего не было?! Десять лет в лесу лешакалась, все-то знаю. Хошь в мешке занеси в лес-от, так выйду, не заблужусь. Сына малого, с дробовку величиной был, тоже к охоте приучала.
— Как же вы с медведем-то встретились?
— Дак Бобко-то и навел. Злющий пес, ако бес. Зачул он берлогу — и давай лаять. Лаял, лаял, пока медведя не поднял… У-у-у, страшила! Завидел меня, медведь-от, ну лапами снег загребать и в меня кидать. Вот ведь как! И плюется, плюется… Уйти бы надо, думаю, на что мне медведь? А Бобко все лает, лает — не успокоится. У него уж медвежья шерсть в роте, у пса-то. Кабы не пес-от, разошлись мы по-мирному…
У меня дробовка была с собой, шестнадцатый калибр. Засадила я пулю, а сама задом, задом. И Бобку зову. Может, образумится, может, бросит зверя? А медведь-от как хватит его, как рехнет — дак хвоя посыпалась… Тут уж из меня весь страх вышел, рука твердая стала — не промахнусь. Одним выстрелом порешила!
— А Бобко жив остался?
— Живой! Отлежался пес-от, отъелся, снова на охоту бегал.
— Баба Дотя, а когда вы замуж выходили?
— Замуж?.. Ох, топеря ума-то — полуума у меня нет, родимое мое. Мне уж восемьдесят два — вот как во дак ведь. И голова болит и болит. Пошто одна голова-то болит, пошто это болит-то? Ноги-ти не болят. И чего ей ради болеть? Я ведь топеря на пенсии. На пенсии, родимое мое. Однако даром хлеб, не ем: я и по губки схожу, коли надо, и корову подою, и по дому что сделаю… Ой, говорить не могу, как не могу!..
— Да вы хорошо говорите, баба Дотя!
— Лонись с Галиной-то хорошо я говорила, хорошо: песни пела, старины сказывала. Я много старин-то знаю, как не знать-то!.. Она и на карточку меня сымала. А вот не пришла, карточка-то.
— Может, вы к окну сядете? Здесь светлее, я вас и сфотографирую…
— Ой, да я куды хошь сяду, родимое мое, куды хошь… Чего ты молочко-то не пьешь? Пей, пей, молочко свежее! А может, чаю поставить? Так я мигом…
На этот раз бабу Дотю я застал на огороде. Она не сразу признала меня: ее голубые, почти выцветшие глаза долго блуждали по моему лицу, одежде. Наконец она вспомнила.
— А, списыватель!
Совсем состарилась баба Дотя. В ее походке, прежде статной и величавой, проступили черты старческой немощи. Заметно спал голос, она приоглохла и приослепла.
— Ох, голова болит, родимое ты мое… Пора бы закругляться, да смертушко не идет.
Я отдал бабе Доте журнал, который берег специально для нее.
Сказал:
— Здесь о вас, баба Дотя.
Но она не удивилась и не обрадовалась. Повертела журнал в сухих негнущихся пальцах и отдала его дочери — тоже совсем старой. Анна Васильевна — совсем другое дело! — сразу же заохала, запричитала:
— Вот и правильно, что написали! Правильно!.. Сколько мама работушки-то наробила, сколько детей-внуков на ноги поставила! Все работы превзошла: она и на росчистках была, и на ферме, и в поле. Кто первый в деревне с поперечной пилой вышел? Мама. А косить?.. Не-е-т, — с чувством заключила Анна Васильевна, — у кого душа короткая, большой жизни не прожить.
Ох, как вспыхнули тут глаза у старой бабы Доти!
— Будет тебе языком молоть, — грозно осадила она дочь. — Гость с дороги, устал. Поди самовар ставь!..
Но чаю нам попить не довелось: пришел моторист, которому было велено отвезти меня дальше.
— До свидания, баба Дотя, до следующего лета, — сказал я.
Но она только улыбнулась и без всякого старческого кокетства ответила:
— Дак нет. Давай уж прощаться — не доживу.
Сказала как о раз и навсегда решенном деле…
«…У кого душа короткая, большой жизни не прожить», — вспоминал слова Анны Васильевны, когда был уже далеко от Нюхчи.
Во время поездки я чутко прислушивался к тому, как говорят люди. Мне кажется, есть какая-то связь между характером северного человека, укладом его жизни и окружающей природой.
И язык пинежан — не исключение. Музыка их речи созвучна шороху вековых сосен, она вплывает в глаголицу прясел и изгородей, в царство дерева и топора и чувствует себя там на месте.
Пинежанин начинает говорить резко, высоко, как бы «скорострельно», а заканчивает неожиданным распевом, с удвоением гласной в конце предложения, после которого хочется поставить вопросительный знак. Удивительный говор на Пинеге. И такой симпатичный, простодушный, что даже ругательства в устах северянина звучат почти как добрые напутствия.
Было время, когда по говору я мог определить, хотя и приблизительно, откуда человек родом. На столичной Комсомольской площади, куда стекаются пассажиры со всех концов страны, когда-то разливался шумный океан непривычной для московского уха речи. Волжан, владимирцев можно было узнать по полному, открытому звуку «о», жители Рязани и Смоленска «акали» и «якали», новгородцев отличало «цоканье», жителей южных областей — мягкое, приглушенное «г». Теперь же узнать место рождения человека по говору становится все труднее и труднее…
Говоры, правда, не исчезли, но медленно, постепенно исчезают и, наверное, исчезнут совсем. Это в какой-то степени грустно. Ведь наш литературный язык родился не на пустом месте: он вырос и сложился из народного языка, впитав в себя все лучшее, что есть в наречиях русской нации.
Говор Пинежья — севернорусский, поморского типа — один из самых устойчивых. Его лексика сохранила черты новгородского наречия XVI–XVII веков, которое отражено в древнерусских письменных памятниках. Эта лексика представляет большой интерес для исследований: в ней отразились следы миграционных потоков из разных мест Древней Руси. Так, ареал слова «баской» (красивый), частиц «то», «те», «от» охватит целиком Архангельскую, Вологодскую, Кировскую области, бассейны рек Печоры и Мезени. Далее область распространения этих слов проляжет на запад, к Новгороду, очерчивая пути, по которым шли древние переселенцы на поиски сказочных земель.
Из множества слов, которые живут на Пинеге, мне хотелось бы выделить несколько характерных древних диалектизмов — некоторые из них я слышал сам в живой речи, другие вычитал из научных работ лингвистов.
Любопытно, что подумал бы читатель, если бы услышал где-нибудь на берегу такую фразу: «Стираю, стираю, да не могу отстирать-то, все эко синё». Наверное, хозяйка обронила белье в синюю краску и теперь мучается? Не теряйтесь в догадках: «синё» никак не связано с синим цветом. Этого слова нет ни в одном словаре, и только памятники древней письменности проливают свет на его происхождение: «синий» — значит черный, грязный. По каким-то причинам древнее слово выпало из общерусской речи и живет здесь, на Пинеге, в своеобразном языковом заповеднике.
Довольно часто я слышал и слово «лешак». По представлению суеверных людей, это нечистый дух, обитатель лесов. Когда-то «нечистого» старались не упоминать, чтобы не накликать беды. В последние годы «лешак» перестал быть пугалом. Старушка, показавшая нам дорогу в Горку, называла «лешаками» тех, кто уже успел побывать на ее излюбленных грибных местах. В одной из деревень «лешаком» оказался я сам; в этом была виновата моя густая, всклокоченная борода. Производные «лешачить», «лешакаться» — значит ходить по лесу, охотиться, ягодничать.
«Большинничать» происходит от слова «большуха» — главная хозяйка в крестьянской семье, глава семьи, заправила. Иногда употребляется в значении: незамужняя женщина, старушка при взрослых детях.
До сих пор сохраняется древнее значение слова «говорить» — производить шум. («Сивер-ветер как задует, так ворота говорят». «Гуси летят, уж все проговорят — прошшаюцца».)
Вот несколько распространенных в литературном языке слов, смысл которых раскрывается с самой неожиданной стороны:
«Самокрутка» — девушка, вышедшая замуж без разрешения родителей.
«Бабушка» — детская игрушка; иногда — безделица.
«Вдруг»— вместе («Коноплю мы вдруг сеем»).
«Позориться» — мучиться, страдать.
«Небо» — свод у русской печи.
«Спичка» — деревянный гвоздь, торчащий в стене.
«Деревня» — пахотное поле.
«Ухажор» — работник на скотном дворе.
Примерно с середины лета северные реки начинают мелеть. В этот год в Архангельской области с июня не было дождей, и обмеление наступило неожиданно рано. Вода с каждым днем убывала все заметнее и заметнее. Поэтому на мой вопрос, когда мы доберемся до Ново-Лавелы, рыбинспектор Фролов ответил:
— Как река позволит.
Валентин Фролов — мой новый «шеф», молодой парень с лихими, быстрыми движениями. Настоящий речной волк. За рулем сидит не шелохнувшись, искоса посматривает на горизонт — вдруг вынырнет бревно или еще какая-нибудь опасность откроется на пути. И только кепочку подергивает и рулем чуть-чуть поводит. Не в пример молчаливому Ягушкину Фролов охотно высказывает свое мнение, обо всем судит веско и авторитетно.
Однако «вахта» его началась с маленькой неприятности. Моторка наткнулась на камень, заглох мотор.
— Шпонка слетела, — краснеет рыбинспектор. — Разве это река? Вот где она у меня сидит… — И он проводит ладонью по шее.
Пока Фролов ставит новую шпонку, я узнаю подробности его нелегкой службы.
— Дурная река, опасная. К ней открыто, с душой, а она тебе козни на каждом шагу строит. На кой черт ей такая ширина! Одних перекатов штук двадцать. А сколько песку намывает! А ведь земснаряды работают, спецсуда фарватер вымеряют…
Бывало, идешь вниз — все хорошо. Обратно через день возвращаешься — по течению бугорок проглядывает. Подплываешь ближе — да это песчаная коса. Пляж! Хоть телогрейку снимай и загорай… Вот так и живем. «Что день грядущий нам готовит?»
Да, Пинега здесь не та, что в верховьях. Берега как бы упали и стелются почти вровень с поверхностью воды. Реке словно этого и нужно: она наступает на тайгу, гонит ее прочь, на далекие угоры, заливая вокруг все низины с мелким кустарником. В отличие от верхней Пинеги, где я чувствовал себя узником леса, здесь не на чем остановить взгляд. Сумасшедший разгул воды и ветра.
Сильно трясет, холодно. Трех-, четырехбалльные волны бьют в борта лодки, захлестывают ее и, кажется, вот-вот опрокинут. С надрывом ревет мотор, падает скорость. Но это длится недолго. Стоило моторке въехать в маленькую бухточку, как сразу стихли волны. Тайга, словно ожесточившись, вновь подступила к берегам.
Слева на меня пахнуло сырым деревом. Проезжаем лесопильни, амбары. Ребятишки высыпали к воде, кричат, машут… Это Ново-Лавела — один из самых больших пинежских леспромхозов.
Первое, что замечаешь, когда выходишь на берег, — необъятное кладбище пней. Они окружают узкоколейку, подступают к жилым домам. Эти пни напоминают позвонки ископаемых животных. Под ногами — многолетний слой коры и опилок, сквозь который с трудом пробивается трава.
Внезапно раздался свисток, застучали колеса, и из-за елок, седых от мха и прокопченных от дыма, выкатился мотовоз. За ним десятка полтора платформ, доверху нагруженных хлыстами — очищенными от сучьев деревьями в полный рост.
Здесь же, на берегу, поезд быстро разгружался. Началась разделка древесины. Нижние части хлыста самые ценные — это строевой лес и пиловочник; тонкие верхушки обычно предназначаются для местных нужд или идут на стойки в шахты и рудники.
Поселок Ново-Лавела и побольше, и посолиднее Осяткина, но сейчас он кажется вымершим. Все детское население на реке, на рыбалке, а взрослые разъехались по делянкам, которые находятся далеко в тайге.
Лесу там, как сказал мне заместитель начальника леспромхоза М. И. Яковлев, хватит лет на сто. А через столетие созреет для рубки сосновый молодняк, что посажен сейчас на использованных лесосеках, — «облысение» пинежской тайге не грозит.
— А пни вам не мешают? — спросил я у Яковлева.
— Как обглоданные кости! — воскликнул он, будто ему наступили на больную мозоль. — Хуже всякой свалки. — И уже спокойнее: — Этим летом покончим. Три дня работы…
И вновь засинела в причудливых поворотах река. Вновь сошлись в разгульной пляске берега, запрыгала лодка на быстром течении, касаясь каменистой или песчаной мели… Вот Пинега делает полукруглый выгиб, и берега при этом кажутся краями красно-бело-зеленого блюда, в которое налита бирюзовая влага.
Петляем, час, другой, и все поворачивается перед нами разными сторонами черная свечка в закатных отблесках — деревянная колокольня. Кто был архитектором, построившим эго чудо среди ржи и розовых свечей иван-чая? Какой-нибудь Иван пли Петр, лапотный мужик, художник от рождения, имени которого никто не знает. Известно только предание, по которому получал он за работу три копейки в сутки, а его подмастерья — по полторы…
Бело-розовый алебастр высоких берегов сменяется сумрачными лесами. Разбежавшись с высоты, падает в реку ручей, и в том месте клубится пар. Большая спелая луна, словно догорающие угли, проткнута вершиной лиственницы. Река одевается в розовый перламутр. Плывет наша лодка, и волны от нее колышут лунную дорожку. И никто из нас не смеет оскорбить тишину нечаянным словом.
…Пинегу открывать нельзя. Пинега должна открыться сама.
ОБ АВТОРЕ
Ларин Олег Игоревич. Родился в 1938 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ в 1961 году. Член Союза журналистов СССР, работает в журнале «Знание — сила». Автор ряда очерков и рассказов, главная тема которых — Русский Север, его настоящее и прошлое. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой очерков о Севере «Белая тишина».
Очерк
Заставка А. Шикина
Фото автора
Короткое плавание от острова Кубы к берегам Колумбии закончилось. Убавлен ход корабля, почти стих рокот главного двигателя. Кругом кромешная тьма. Лишь фосфорически поблескивают гребешки невидимых волн и мелькают вдали вспышки маяка. В порывах ветерка уже чувствуются ароматы невидимой, но такой близкой земли. Впрочем, нельзя сказать «невидимой»… Стоит приникнуть к раструбу радиолокатора на ходовом мостике, как сразу на десятки миль открывается чудесная, светящаяся панорама моря и ближайших берегов.
Из центра и до самого края круглого экрана индикатора тянется искрящаяся «линия развертки», неторопливо обегающая по радиусу всю его площадь… Вспыхивают, переливаются зеленые точки-искринки, из которых складываются причудливые очертания береговой полосы. Видны разбросанные там и сям светлые пятнышки-островки, а дальше, за изумрудной линией берегов, ярко рисующихся на индикаторе кругового обзора, вспыхивают новые светящиеся мазки — отметки могучего горного кряжа. Его отдельные вершины лежат на периферийной границе круглого экрана, центр которого и определяет местоположение нашего судна… Чудесная радиоэлектронная карта, о которой и не мечтали мореходы прошлого.
Подводя вспомогательный светящийся «подвижной круг дальности» к интересующему нас объекту, определяем точное расстояние. Угол отсчитывается по верхней круговой шкале. И вот уже вахтенный штурман легко переносит «точку» на морскую карту и уточняет место корабля.
Рассвет уже близок. С крыла ходового мостика мы увидели впереди неясные очертания мрачных, темных туч, за ними еще и еще… Но вот края их порозовели, а затем загорелись червонным золотом. И вдруг разом посветлело, а затем из ночной теми вырвались, брызнули на море яркие лучи восходящего светила. Сразу обозначились крутые склоны лежащих неподалеку островков, а на вершинах судовых мачт заиграли веселые солнечные блики. Утро разгоралось. И то, что казалось нам грозными тучами, оказалось непрерывной чередой прибрежных гор, уходящих в глубь материка. На наших подробнейших морских картах обозначены ближайшие вершины и их названия. Все скопление горных кряжей имеет форму не совсем правильного треугольника, обращенного основанием к Карибскому морю.
Еще накануне вечером, приближаясь к южноамериканским берегам, мы миновали одно из самых глубоководных мест — Колумбийскую впадину, где дно Карибского моря опускается до 4087 метров[22], а вот теперь над нами нависли горпые хребты Сьерра-Невада-де-Санта-Марта с одиннадцатью снежными вершинами, из которых главная, отстоящая от берега менее чем на семьдесят километров, достигает отметки почти 5800 метров над уровнем моря. Эта наивысшая точка Колумбии носит название Кристобаль-Колон.
Скоро все море заиграло серебряными блестками. Фиолетово-серые контуры гор простерлись над береговой полосой, и далекие снежные вершины тускло поблескивают в дымке раннего утра. Именно из-за своих вечных снегов этот горный массив носит название Невада[23]. А внизу, у оторочки прибрежного прибоя, похожего на модный белый воротничок, виднеются кроны зеленых пальм, выше них тянутся башни нескольких «небоскребов», живописно разбросанных у подножия горных склонов.
Подходим к небольшому высокому острову, напоминающему по форме неровную пирамиду. Крутые склоны обильно покрыты зеленью, из которой, подобно дамским заколкам, выбиваются высокие деревья. На вершине островка серые развалины старого укрепления, чуть пониже — ствол пушки, направленный на пролив. Остров называется Морро-Гранде. Он четко отражается в зеркальной поверхности бухты. Рядом еще клочок суши, но меньше, и потому называется Морро-Чико[24]. За островками, огибая бухту, тянется гористый полуостров, на вершине которого горят чуть различимые на солнце большие неоновые буквы, складывающиеся в слова «CERVEZA AGUILA». В утреннем полумраке мы чуть было не приняли их за сигнальные портовые огни. Оказывается, реклама пива! Пониже этой надписи красуется полукруглая ротонда с зелеными буквами «ACUARIO»[25].
На самом малом ходу теплоход углубляется в живописную бухту. Еще клубится легкий утренний туман, полускрывая детали берегов. Справа уже виден песок «дикого» пляжа. Но лоцмана все нет. Надо ждать. Грохочет якорная цепь, боцман на полубаке замер в напряжении у рычагов, третий помощник капитана, перевесившись через борт, сигнализирует рукой о движении якорь-цепи.
Дымка рассеялась. В бинокль рассматриваем стоящие у причалов торговые суда. Среди них шведский «Канада», либерийский «Банасоль», западногерманский «Аугсбург». В стороне прижался к берегу старый эсминец с резко выделяющимся бортовым номером. Совсем рядом на бурой горке торчат вытянувшиеся, как спички, стволы высоких зеленых кактусов. Воздух напоен запахами тропиков.
А каютные репродукторы разносят певучие звуки испанской музыки, перемешанные с проникновенными восклицаниями: «Уна лотерпа де ля грандика!.. Аттеньсьон!.. Муча аттеньсьон!..» — и с непередаваемым жаром и ударениями: «Уника! Коломбия пор дель мундо! Уника! Коломбия!..»
Этой рекламой лотерейных билетов встретила нас Колумбия — страна сказочных богатств, которыми наделила ее природа, единственная на всем континенте, носящая имя его открывателя, государство, обязанное своим основанием Освободителю, как именуют в Южной Америке Симона Боливара — самоотверженного борца за национальную независимость родины.
В эпоху всесильной электроники и завоевания космоса считается, что наша голубая планета полностью обжита и что нет на пей неизведанных уголков. Но так ли уж много мы, жители умеренных широт, обитатели Европы, знаем о Колумбии? Ведь даже по признанию самих колумбийцев, глубинные лесные и горные районы для них самих «терра инкогнита», хотя современный самолет может пересечь всю страну за несколько летных часов. «Но, — говорили нам, — если он потерпит аварию, то на поиски могут потребоваться месяцы, а то и годы: тропические дебри не сразу выдают свои тайны!»
Колумбия — страна не маленькая. Ее территория превышает суммарную площадь таких государств, как Испания, Франция, Бельгия, Нидерланды, Люксембург, вместе взятых. Географически Колумбия расположена в тропиках, и экватор пересекает южную часть страны. Однако фактически здесь можно встретить все климатические поясы нашей планеты. Правда, находятся они в тесном соседстве на груди могучих горных склонов и в долинах рек. пробивающих русло почти в непроходимых джунглях тропических лесов. От экваториального зноя до ледяной стужи и вечных снегов на высотах Кордильер — таков диапазон климатических поясов, от «тьерра кальенте» (со среднегодовой температурой плюс 26 градусов на высотах не более тысячи метров) до зон «парамос», где часто неистовствуют снежные бури, и выше 4600 метров — «тьерра элада», где господствуют устойчивые морозы.
Известно, что испанские конкистадоры в начале XVI века, пытаясь проникнуть в глубь Южной Америки, предпринимали одну экспедицию за другой. Их целью была страна Эльдорадо, о которой носились разжигающие алчность авантюристов самые невероятные слухи и легенды.
Но где находилась эта загадочная страна — царство «позолоченного человека»[26]? Ее искали на востоке континента в дебрях Амазонии и на западе в Кордильерах…
Безудержная жажда обогащения стоила жизни многим тысячам авантюристов, начиная с Франсиско де Орельяны, впервые совершившего путешествие по Амазонке. Испанцы, немцы, португальцы, англичане гибли в «зеленом аду» влажных тропиков от желтой лихорадки и малярии, от укусов змей и нападений кайманов. Люди пропадали без вести в сельве между притоками Амазонки и Ориноко, в ущельях реки Магдалены, у берегов Риу-Негру и Гуавьяре… Отчаявшись, многие искатели Эльдорадо утверждали, что этой страны вообще не существует, что она плод воображения, миф.
А между тем еще за четыре года до неудачного похода Орельяны к верховьям Амазонки другой отряд испанских конкистадоров, во главе с Гонсало Хименесом де Кесада, отправившийся из Санта-Марты на юг по реке Магдалене, достиг в 1537 году обширной нагорной страны, где, действительно, в районе нынешней Боготы находились обширные поселения и города культурных индейских племен. Там было в обычае приносить в жертву богам уникальные, тончайшей работы изделия из чистого золота и драгоценные изумруды искусной шлифовки. Золото и драгоценные камни использовались и в обиходе индейцев.
Исследователи староиспанских документов и записей времен конкисты выяснили, что у индейцев существовал обряд торжественного посвящения в верховные правители. Юношу-вождя перед омовением в священном озере покрывали особыми смолами и золотым порошком.
Испанцы истребили значительную часть населения горной страны. Были собраны тонны золота и множество драгоценных камней. Уцелевших индейцев обратили в рабство, а в районе уже существовавших индейских городов Тунха и Богота заложили свои, с церквами — во славу всевышнего и с крепостными башнями — во имя укрепления своего господства. Индейские названия городов сохранились, но полное имя столицы стало более пышным: Санта-Фе-де-Богота.
Зло всегда лицемерно. Испанские завоеватели, уничтожая и грабя население колонизируемых стран, истребляя их самобытную культуру, кричали о «насаждении веры Христовой среди диких язычников». Они умалчивали о бесчисленных зверствах, сопровождавших ограбление покоряемых стран. Тайна безудержного истребления культурных народов Южной Америки до сих пор еще полностью не раскрыта. Неизвестны и многие достижения культуры аборигенов, тонкости ремесел, которыми владели индейцы страны Эльдорадо. Погибли в огне пожарищ, учиненных невежественными завоевателями, тончайшие произведения искусства и культуры, древние записи, ценные культовые предметы.
Даже ныне, как свидетельствуют очевидцы, в Южной Америке продолжается процесс «культурного» уничтожения индейских племен. Некоторые из них еще не известны миру. Скрываясь в глухих местах сельвы, они пытаются сохранить остатки своей самобытности и независимое существование. Их жизнь остается тайной. Но империалистические монополии, латифундисты, расширяющие свои территории, служители католической церкви и чиновники, стремящиеся к обогащению любыми средствами, вершат свое черное дело. Лишь изредка в местной печати проскальзывают разоблачительные материалы о чудовищных преступлениях собственников и их агентов, совершаемых в дебрях Амазонки и Ориноко, об охоте на людей — индейцев, метисов и даже белых рабочих, уклоняющихся от рабского труда в джунглях или не желающих покинуть свои земли. Но эти редкие разоблачения власть имущие стремятся спрятать под сукно. Зло продолжается. Ведь это «производственные тайны мира частной инициативы».
Лучи солнца играют в стеклах автомобилей, проезжающих по причалам. После прохладных помещений теплохода, где мощные кондиционеры создают умеренную температуру, берег кажется особенно душным. Территория порта занимает северо-западную оконечность бухты. Причалы залиты асфальтом. В гавани имеется несколько крапов и сложных приспособлений для ускоренной погрузки на суда крупных партий бананов. Впрочем, сейчас на причалах мы не видим фруктов. Зато под навесами и просто на настилах возвышаются груды мешков с колумбийским кофе. Затейливо разрисованные автомобили с широкими платформами подвозят грузы, тут же снуют небольшие юркие автопогрузчики, ловко подцепляющие дощатые площадки с уложенными на них мешками. Без задержки начались погрузочные работы и на нашем теплоходе. В стороне возвышаются громадные серебристые нефтебаки с изображением раковины и надписью «Шелл». Еще выше, на другом холме, нависает над гаванью выбеленная статуя мадонны.
У выхода из порта строгий контроль. Полицейские рассматривают пропуска, справляются о выносимых вещах. Их внимание приковано к нашим часам, фотоаппаратам и кинокамере. Последнюю долго вертят в руках, рассматривают чуть ли не на свет.
— Это немецкое изделие? Нет? Так североамериканское?! Тоже нет? Так чье же?!.
— Советского производства…
В группке полицейских недоверчивое движение.
— Совьетико?.. Русо?!.
Рассматривают эмблему завода и находят надпись: «Сделано в СССР».
Мой товарищ, теряя терпение, говорит с досадой:
— У нас давно строят спутники и космические корабли, неужели мы не сумеем сделать таких вещей?..
Полицейский офицер, видимо считающий себя большим политиком, живо отвечает:
— Да, спутники и лунники в России делают, но именно поэтому у вас не хватает материалов и времени для изготовления вещей, нужных населению!
Нам остается лишь посмеяться и терпеливо еще раз разъяснить, что часы, фотоаппараты, кинокамеры и многое другое мы давно производим сами и, насытив внутренний рынок, охотно вывозим за границу, продаем в Англию и другие развитые промышленные страны.
— Скоро наши товары появятся и у вас, в обмен на кофе! — улыбается мой товарищ.
Его слова действительно сбываются совсем скоро. Не успели мы завершить свой рейс, как в Боготу поступила значительная партия советских автобусов и много других изделий советской промышленности.
Ослепительно освещенная солнцем улица с невысокими домами. На площадке у красивого светлого здания портового управления под раскидистыми деревьями большие группы людей терпеливо ожидают улыбки фортуны. Они игнорируют большой аншлаг: «Рабочие в порт не требуются». Ловко накручивая примитивную машинку, отдаленно напоминающую токарный станок, торговец снимает с зеленых апельсиновых плодов длинную стружку-кожуру. Другой разносчик готовит фунтики с колючими иглами снега и сдабривает их цветными сиропами из бутылок по выбору заказчика.
Набережная тянется вдоль залива. К пологому берегу-пляжу можно пройти, свернув с аллеи, усаженной невысокими тенистыми пальмами.
За прибрежной аллеей по асфальту пробегают автомобили самого разнообразного облика. Вот широченные «де сото» и «шевроле» последних марок, старенькие «фордики» и «джипы» военного времени, перекрашенные в ярчайшие краски. Тут же мирно вышагивает ослик, влекущий двухколесную повозку, а разбитый пятицветный автобус, громыхая, неторопливо катит, собирая пассажиров, где придется, лишь бы прохожий поднял руку.
Первые этажи почти всех зданий, выходящих на набережную, заняты ресторанами и кафе, столики вынесены на тротуар. Пестрые большие зонтики и навесы защищают от стрел тропического солнца. К посетителям подбегают мальчуганы с ящичками и сапожными щетками. То и дело слышишь их просящий шепот: «Сеньор!.. Сеньор!..» Чуть замешкаешься с отказом — мигом бросят ящичек вам под ноги, осторожно, но настойчиво потянут за ботинок и не мешкая примутся за работу. Впрочем, конкурируя с мальчишками, бродят вдоль набережной и взрослые. По углам ждут клиентов «стационарные мастера». Нужно садиться в огромное кресло с подлокотниками. Здесь чистка обуви — священнодействие. Высматривая охотников обогатиться за «уно песо», прогуливаются распространители лотерейных билетов.
На видном месте набережной возвышается высокий монумент, привлекающий внимание. Подходим ближе. Устремившийся навстречу энтузиаст-фотограф с камерой начала века разочарован: он замечает наши аппараты. На мраморном постаменте возвышается фигура воина в доспехах эпохи конкисты. Бронза позеленела, постамент потемнел. Под рукой рыцаря длинный меч, поза весьма воинственна. Читаем старую испанскую надпись:
«Родриго Де Бастидас.
Основатель этого города
29 июля 1525 года».
Дон Бастидас молча и сурово взирает на город. Невольно смотрим туда, куда устремил взор бронзовый рыцарь. Там заканчивается строительство высотного здания современной архитектуры. Рекламный щит сообщает, что в этом здании разместится Колумбийский народный банк… Что ж, теперь завоевывают территории не рыцари с мечами, а дельцы с чековыми книжками и самопишущим пером.
Жарко и душно, как в парилке! Лишь дыхание близкого моря дает облегчение. Интересно, как дон Бастидас мог щеголять здесь в тяжелой пышной одежде, стиснутой к тому же стальными латами? И насколько гигиеничнее был наряд сынов природы карибов и чибчен, ограничивавшихся в этом райском климате одной гуайюко[27].
О многом напоминает суровый бронзовый рыцарь на набережной Санта-Марты. За его спиной, у самого пляжа, торчат пустующие прозаические будочки для купальщиков и скромные палатки продавцов, предлагающих препарированных для длительного хранения морских ежей, покрытые лаком раковины, грубо выделанные изделия из кокосовых орехов и веточки карибских кораллов…
Вихляющей, подчеркнуто небрежной походкой по бульвару шествуют двое полицейских в хаки, в фуражках с круто заломленным верхом. В руках дубинки. Ниже пояса — кобура. Что-то поблескивает на боку и чуть позванивает. Присматриваемся. Ага! У каждого на широких поясных ремнях закреплены блестящие никелированные наручники. Небрежным взором полицейские скользят по отдыхающим на скамьях, и те в свою очередь молчаливо провожают их взглядами. Наручники и пистолеты ныне гораздо эффективнее старых мечей!
Нам уже сообщили, что Санта-Марта — один из самых первых городов, основанных испанцами в Южной Америке. Отсюда началось их проникновение в глубь континента. Здесь готовился поход де Кесада на поиски «Страны позолоченного человека» — земли, позднее вошедшей в состав современной Колумбии. В дальнейшем Санта-Марта наряду с соседними портовыми городами Барранкилья и Картахена служила перевалочным пунктом. Награбленные в Перу и других районах континента ценности грузили здесь на испанские каравеллы и галиоты. Известно, что в колониальные времена современная Колумбия вместе с Венесуэлой, Эквадором и Панамой составляла территорию единого вице-королевства Новая Гранада. Поэтому и венесуэльские города на северо-восточном побережье Карибского моря — Пуэрто-Кабельо и Каракас вместе с колумбийскими участвовали в общем коммерческом кругообороте метрополии. Они принимали и поставляли рабов, клеймили их каленым железом, встречали первых конкистадоров и потоки колонистов, обслуживали испанские флотилии и головорезов, отправлявшихся вершить «богоугодное дело» — обращать «язычников» в христиан, отражали набеги пиратов. А когда пришла пора сломать прогнившие устои колониального режима, Санта-Марта внесла свой вклад в дело освобождения.
Неподалеку от монумента испанскому завоевателю находится большая площадь, усаженная невысокими декоративными деревьями. Это парк имени Симона Боливара. В центре — величественный памятник.
На мраморном постаменте фигура всадника на вздыбленном коне, в руке треуголка. Всадник словно обращается с горячей речью к отрядам патриотов… На цоколе надпись:
«Симон Боливар
Родился в Каракасе 24 июля 1783
Скончался в Санта-Марте 17 декабря 1830»
И с другой стороны:
«Освободитель Колумбии, Эквадора, Перу,
Панамы и Венесуэлы, основатель Боливии.
Дар правительства и народа Венесуэлы городу Санта-Марта. 1958»
На мраморном выступе постамента в безнадежной позе застыл старик в затрепанной одежде. Ни жужжание кинокамеры, ни щелканье фотозатворов не вывели его из равнодушного оцепенения.
Наше внимание привлекает красочная вывеска углового магазина, на которой изображен крокодил с раскрытой пастью: «Альмасен Эль Кокодрило» («Лавка крокодилов»). Пояснительный текст сообщал: «Открыто с восьми утра до восьми вечера. Здесь имеются все диковинки и сувениры Колумбии: чучела крокодилов всех размеров, сомбреро и шляпы, сумочки, портфели и другие изделия из крокодиловой кожи, раковины, кораллы, редкие камни, всевозможные украшения… Антонио М. Хименес».
В просторном помещении темно и тесно от обилия всевозможных предметов. Немедленно появляется пожилой хозяин, а затем миловидная сеньорина, сразу вспыхивает яркий свет. Мы оказываемся в окружении крокодилов всех видов и размеров, застывших в самых невероятных позах. Их пасти раскрыты, хищно поблескивают белые зубы, тускло горят стеклянные глаза…
На стенах магазина ждут покупателей декоративные блюда и подносы, в которые искусно вделаны крылья больших тропических бабочек самых невероятных расцветок. Вот чучела крошечных колибри и больших попугаев. Впрочем, тут же в клетке трещит пара живых зеленых представителей амазонской фауны. Продаются белые безрукавки с наштампованными надписями «Санта-Марта», вымпелы города и наборы красочных открыток. Среди них — «стереоскопические» с видами тропической природы. Читаю выразительные надписи на испанском языке… А в самом уголке красочного колумбийского сувенира чуть различимая надпись по-английски: «Made in Japan». Вот те и раз! Оказалось, что и шелковые декоративные накидки для подушек с видами Колумбии, и многое другое тоже изготовлено в Японии. Впрочем, удивляться не следует. Подобные сувениры мы видели в Канаде и в Гибралтаре, в Сингапуре и на Канарских островах. Только там сюжеты были соответственно канадскими (виды Ниагары), гибралтарскими (знаменитая скала), сингапурскими (джонки на фоне небоскребов) и Канарскими (испанские флаги над островами). И везде есть надпись: «Сделано в Японии».
В этом магазине все товары рассчитаны на туристов.
— Но сейчас, — жалуется хозяин, — сейчас, в ноябре, не сезон. Вот через месяц-полтора!..
У ворот порта сутолока. Десятки рук тянутся к стражам порядка. Люди показывают разовые пропуска, какие-то бумажки с печатями, документы. Полицейский, отмахиваясь от наседающих на пего людей, недовольно, с удивлением говорит:
— Все они хотят посетить ваше судно! Чего им надо!
На теплоходе десятки, сотни посетителей. В городе уже прослышали, что в гавань прибыл корабль из Советского Союза, об этом написали и столичные газеты. Полицейское управление осадили желающие получить пропуска.
Среди первых посетителей сами полицейские, чиновники портовой офисины (конторы), уборщики причалов, водолеи, пожарники, горожане. Поднимаются по трапу, предъявляют дежурным полицейским пропуска, ходят, смотрят, расспрашивают…
— Милые, дорогие, как мы бесконечно рады увидеть вас, услышать родную речь! — раздается вдруг по-русски. К нам подходит молодая женщина и с ней смуглый просто одетый мужчина с симпатичными и мягкими чертами лица. Гости знакомят нас со своим другом, подошедшим минутой позже. Морякам уже не нужно комбинировать фразы на смешанном англо-испанском жаргоне, начинается общий непринужденный разговор.
Да, это самые настоящие наши друзья, в совершенстве владеющие русской речью.
Алла и Иван — так просят называть себя эти молодые люди — жили и учились в Университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы в Москве. Оба успешно завершили образование и теперь, чтобы приложить к делу знания, вернулись на родину Ивана. Их спутник и товарищ Эмилио несколько лет назад окончил университет в Боготе, получил специальность экономиста и тоже приехал в родные края.
Долго длится дружеская беседа. Моряки угощают гостей чаем, рассказывают о том, что произошло за последние годы в Стране Советов. В свою очередь наши гости говорят о Колумбии, ее людях, сказочно богатой природе и неисчислимых потенциальных ресурсах. Все трое горячо любят этот благодатный крап и его народ. Как подлинные патриоты, они переживают невзгоды своей страны и мечтают о времени, когда колумбийцы воплотят в жизнь мечты Освободителя — Боливара о полной национальной независимости и социальной справедливости для всего народа.
Алла, Иван и Эмилио рассказывают о многом, нам еще неизвестном. Слушать их можно часами. Но часов этих мало — на судне полно дел. Так или иначе решаем совершить совместную прогулку. Нам хочется посетить городской историко-археологический музей, библиотеку, аквариум. Алла и Эмилио охотно взялись сопровождать нас. По пути продолжается беседа.
— Наш город — административный и хозяйственный центр департамента Магдалена, — говорит Эмилио, — отличается своеобразием природных и экономических условий. Например, у нас выращиваются бананы и кофейные деревья. Это одна из первых территорий, завоеванных испанцами в начале XVI века. Она и поныне сохраняет некоторые особенности колониальной эпохи. В Санта-Марте можно найти многое из того, что уже утратили другие приморские города Колумбии. Например, ближайшие на Карибском море порты — Барранкилья, «столица» соседнего крошечного департамента Атлантике (он в пятнадцать раз меньше Магдалены), и Картахена, главный город департамента Боливар, модернизируются гораздо быстрее…
Наша беседа часто прерывается. У Аллы и Эмилио знакомые встречаются через каждую дюжину шагов, и тогда происходит церемония взаимных приветствий.
— Но наш департамент, — возобновляется рассказ, — интереснее других еще и по климатическим условиям. Тропическая жара низменностей сменяется вечным холодом высокогорья, отсюда и редкостные сочетания флоры и фауны. Иначе говоря, Магдалена — Колумбия в миниатюре.
Далее из рассказа Эмилио мы узнаем, что здесь отличные урожаи дают тропические бананы, произрастает рис, любящий влагу и тепло. Кофейные деревья, которые нуждаются в сравнительно мягком климате, превосходно акклиматизировались на средних возвышенностях и горных плато; пшеница и рожь, которые любят более прохладный климат, поднимаются еще выше. И так для любой сельскохозяйственной культуры в «мини-Колумбии» найдется подходящее местечко! В горном массиве Сьерра-Невада-де-Санта-Марта, возможно, хранятся такие еще не разведанные подземные богатства, которые поспорят с ископаемыми Центральных и Восточных Кордильер! Будущее Санта-Марты перспективно: ведь это сейчас единственный пункт на Карибском побережье, имеющий железнодорожный выход к морю.
Эмилио так увлекся, что повысил голос, как будто выступал с трибуны. Алла невольно рассмеялась:
— Для вас, Эмилио, здесь непочатый край работы; к сожалению, сейчас ваши экономические познания и пыл пропадают втуне!
Эмилио нахмурился. Конечно, наш экономист явно увлекался, расписывая возможности этого прибрежного района, но в его словах была и изрядная доля истины. Много еще неизведанного на просторах Колумбии, да и во всей Южной Америке. Пока это еще только пробуждающийся континент.
День в разгаре. Улицы города пустеют, начинается сиеста[28] Многие магазины закрываются на перерыв, пока не спадет жара. Находим такси и начинаем колесить по хитросплетениям кварталов Санта-Марты. Наконец выбираемся на просторы набережной. Минуем ее многочисленные монументы (в странах Южной Америки их любят сооружать), рестораны и кафе со скучающей публикой. Дорога ведет в гору.
Еще несколько минут, и мы оказываемся почти на ее вершине. Открывается чудесная панорама бухты и всего города. Знакомая уже череда синих гор к горизонту становится все более светлой, почти прозрачной и там, в высоте, почти сливается с облаками, окутавшими далекие вершины. Город как на ладони. Купола храмов много проигрывают теперь от соседства с башнями современный высотных отелей и коммерческих контор «Юнайтед фрут компани» и других. Совсем недалеко порт, его сооружения и стоящие в гавани суда. Хорошо виден пляж, тянущийся вдоль набережной. Нам уже успели разъяснить, что купаются здесь лишь детишки бедняков и неосведомленные приезжие, так как ночью город спускает все свои нечистоты прямо в залив. Горожане ездят на другой, более отдаленный морской пляж.
Аквариум невелик и умещается в одном зале. В две его стены вмонтированы небольшие стеклянные бассейны, освещаемые изнутри. Посредине зала находится бассейн с крупными морскими черепахами и небольшими акулами. Когда служитель бросил в центральный бассейн мелкую рыбешку, жадные и злые акулята сожрали ее почти на лету.
В бассейнах, вделанных в степы, представлены почти все основные виды рыб Карибского моря: черные скаты-манты, похожие на кусок черного испанского плаща, злобные мурены с горящими глазами и полураскрытой пастью, готовые вцепиться в добычу, безвредные пестрые рыбы самых причудливых форм и малосимпатичная барракуда, безмолвно замершая у стекла. Здесь ее можно спокойно рассматривать. Но… мне вспомнилась другая встреча, в воде у берегов Кубы. И я не уверен, что первое знакомство обошлось бы для меня благополучно, если бы полутораметровый зубастый хищник оказался ко мне поближе.
Неприятное воспоминание вызвали у меня и морские ежи — черные шары с длинными, как спицы, иглами. Здесь они на виду, за стеклом. Но в подернутой рябью морской воде их трудно заметить. Укол этих неприятных существ очень болезнен. Шип, вонзившись в тело неосторожного купальщика, обязательно обламывается и часто вызывает долго не проходящую опухоль.
Из всего богатства речных рыб Южной Америки, а их множество, в аквариуме мы увидели только один вид — небольшую, почти бесцветную рыбку пиранью, или карибе (как ее называют в разных местах). Это маленькое прожорливое чудовище, обладающее острыми зубами, держится обычно стаями и нападает на все живое, особенно если почует запах крови, приводящий ее в неистовство. Стая отвратительных пираний способна в считанные минуты обглодать до костей даже быка. Здесь, в аквариуме, страшные рыбки по виду совсем безобидны и отличаются небольших размерами: их длина не более десяти — двенадцати сантиметров. В водах Амазонки встречаются экземпляры до двадцати пяти и даже тридцати сантиметров.
Несколько зрителей терпеливо наблюдали длительную схватку небольшого осьминога с крабом. Оба проявляли самое настоящее боевое искусство: тактику выжидания, внезапное нападение и даже психологическое давление.
Этот аквариум, безусловно, интересен. Но те, кто повидал жителей морских глубин в великолепном сооружении в Гаване с большим удовольствием вспоминают его просторные бассейны, в которых даже самые крупные обитатели чувствуют себя вольготно,
Этим звучным именем колумбийцы называют городок Сьенага, расположенный примерно в шестидесяти километрах от Санта-Марты. Сам по себе городок ничем не примечателен, даже просто скучен, но еще не столь давно он был подлинной «банановой столицей» района обширных плантаций. Последние ежегодно приносили устойчивый и обильный урожай плодов. Плантации в основном принадлежат пресловутому «зеленому спруту» — могущественной американской монополии «Юнайтед фрут компани», располагающей в Латинской Америке огромными площадями, на которых кроме бананов выращиваются сахарный тростник, какао и другие доходные тропические культуры.
У «зеленого спрута» есть собственные предприятия по переработке сырья, причалы, купленные или арендованные в гаванях многих стран, наконец, собственный морской флот… «Юнайтед фрут компани» бесцеремонно вмешивается в большую политику. В 1954 году агенты «зеленого спрута» осуществили реакционный переворот в Гватемале, правительство которой предприняло земельную реформу, ущемлявшую интересы монополии.
— Когда компания решила, что реализация колумбийских бананов для нее менее выгодна, чем выращиваемых в других странах, — говорил Эмилио, — она резко свернула их производство. Так Сьенага — «банановая столица» стала районом бедствия. Тысячи лишившихся работы людей хлынули из города в напрасных поисках заработка. Вывоз бананов через порт Санта-Марта сократился. Бедствие коснулось и жителей города — служащих, водителей грузовиков, портовых рабочих. Теперь, правда, нас выручает увеличивающийся экспорт кофе. Через порт стали вывозиться и другие грузы.
— Все это верно, — подтвердила Алла, участвовавшая в беседе, — верно и то, что спрос на колумбийский кофе, лучший в мире, растет.
— Когда мы были в Бразилии, — решился заметить я, — местные авторитеты утверждали, что «кофейная столица мира» — бразильский порт Сантос, в районе которого находятся крупнейшие предприятия кофейной промышленности.
— Может, это и так, — заметил Эмилио, — но наш кофе заметно ароматней и выше по качествам, чем бразильский. Дело в ровном, устойчивом климате, благоприятном составе местных почв, равномерном солнечном облучении на возвышенностях и террасах, где у нас его выращивают, даже в создании тени, когда это нужно. К тому же мы производим ежегодно около полумиллиона тонн кофе и занимаем по экспорту этого продукта второе место в мире.
Спорить с эрудированным экономистом не приходилось! Эмилио добавил, что в производстве бананов теперь снова стало наблюдаться некоторое оживление. Но все равно доходы идут в карманы монополистов, а производителям достается малая доля. Беды не кончатся, пока не осуществится реформа и не будет изгнана навсегда американская компания.
Жители Сьенаги умеют готовить из бананов великолепные блюда. Фрукты употребляют в сыром, вареном и жареном виде, из них готовят компоты, настойки и консервы, сохраняют в полусухом прессованном виде.
Мы удивились, что прессованные полусушеные бананы — лакомство, которое просто тает во рту. Попробовали мы и другое блюдо, приготовленное из зажаренных в масле бананов. Но на этот раз мы были несколько разочарованы. Что ж, вкусы у разных народов неодинаковые.
Сегодня мы направляемся в пригород Санта-Марты — поселок Сан-Педро Алехандрино, где закончил свои дни национальный герой Колумбии и ее Освободитель Симон Боливар. Почетное звание Освободителя было ему присвоено в 1814 году после крупных побед над испанскими армиями. Победы патриотов, возглавляемых Боливаром, нередко сменялись тяжелыми поражениями, но величайшим напряжением всех сил Боливар снова добивался победного перелома в ходе длительной борьбы. В 1824 году состоялось историческое для судеб Латинской Америки сражение при Аякучо. Армия вице-короля капитулировала. С испанским владычеством было окончательно покончено.
Добираемся до автобусной станции, откуда пригородные машины разъезжаются по всем направлениям. Большая солнечная площадь заполнена множеством людей и емкими омнибусами, как здесь называются автобусы. Пассажиры в ожидании отправки неторопливо обходят ларьки и лавочки, делают последние покупки, поглощают прохладительные напитки. Наблюдаем немало колоритных сценок. Вот торговец-метис лениво разлегся на своем товаре — груде апельсинов, укрытых драным брезентом от лучей солнца. А на груди коммерсанта весело играет молодая маленькая макака… Она теребит хозяина за нос, дергает за ухо, щекочет хворостинкой, тычет в лицо румяный плод. Но сеньор торговец добродушно переносит шалости своей непоседливой питомицы и даже не шевелится.
Немного дальше продавец прохладительного лакомства яростно крутит рукоятку высокой машинки, сыплет в фунтики ледяную массу и трясет над ней бутылкой с сиропом… Любители пива уселись за стойкой под навесом бодегуиты (погребка-«забегаловки»). Тут же снуют малыши-чистильщики со своими ящичками и продавцы лотерейных билетов, которые ухитрились разместить билеты даже за лентами шляп.
Наконец наш омнибус, расписанный, как карусель на ярмарке, набивается до отказа. Занятые нами места у окон очень удобны для обозрения пейзажей; стекол в машинах нет, вероятно, с момента их рождения.
Вначале дорога бежит по городским окраинам. Обыденные приземистые дома сменяются лачугами, сколоченными из старой тары, картонных ящиков и прогнивших досок.
— Здесь живут те, — объясняют наши спутники, — кто получает мизерное жалованье или давно остался без работы. Таких немало. Недостаточно быть молодым и здоровым, нужна еще рекомендация от прежнего хозяина или хорошая протекция! В этих будках обитают чаще всего гонимые нуждой пришлые крестьяне-батраки, потерявшие работу и пришедшие сюда в надежде на любой заработок!
Помолчав, Эмилио с горечью добавляет.
— У нас еще действует старая формула! «В Колумбии есть много людей, лишенных земли, и много земли — без людей!..» Впрочем, нынче сами крестьяне вносят поправки в эту формулу. Они самочинно, по решению своих сельских собраний занимают пустующие земли ближайших латифундистов — помещиков, обрабатывают и засеивают. Власти не всегда в силах помешать отчаявшимся крестьянам, особенно если это происходит в зоне действия партизанских отрядов. Впрочем, в провинции Магдалена до самочинной экспроприации земель дело пока не доходило.
Некоторое время по сторонам тянутся огороженные пальмовые рощи, затем полускрытые зеленью нарядные особняки богатых горожан, которым докучили сутолока и духота Санта-Марты. В окружающих виллы садах виднеются выложенные кафелем превосходные бассейны. Когда пригороды кончились, мы увидели бескрайние банановые плантации с ровными рядами широколиственных деревьев, ветки которых унизаны плодами. Временами по сторонам возникают участки, засеянные маисом, иногда целые рощи с дынными деревьями папайя. Поселков немного, и застроены они почти однообразными скромными домами с широкими навесами, поддерживаемыми деревянными столбиками. И всюду на горизонте, то приближаясь, то удаляясь, виднеются сизые вершины гор.
На одном из участков пути водитель резко замедлил движение, затем осторожно съехал с магистрали на объездную дорогу. Переваливаясь на ухабах, тяжелый омнибус долго ковылял по бездорожью, пока снова не выбрался на шоссе.
— Тут известный всем «объезд украденного моста», — объяснил Эмилио. — Уже много лет здесь собираются соорудить новый железобетонный мост. Делец, взявший подряд, сумел заранее вытянуть из казны необходимые кредиты и пустил их в выгодный для него оборот. Ну а стройку забросил. Судиться с ним? Даже не пытаются. Ведь у проходимца большие связи, есть свои юристы, и он слывет в округе «сильным» человеком! Теперь снова договариваются о возобновлении строительства, вновь изыскивают средства.
Едем неторопливо, с частыми остановками. Местность постепенно приняла облик большого парка, показались белые ворота и хозяйственные постройки.
Широкая аллея ведет к высокому белому зданию почти кубической формы. Это усыпальница Симона Боливара. С двух сторон парадного фасада на высоких белых постаментах стоят бронзовые колумбийские орлы.
На несколько выдвинутом вперед фронтоне надпись, выложенная строгими бронзовыми буквами: «КОЛУМБИЯ ОСВОБОДИТЕЛЮ». Над входом бронзовый барельеф. Преодолев восемь пологих и широких ступеней, поднимаемся к входу. Из тени выступает часовой в каске и в походной солдатской форме. Карабин откинут в сторону — вход разрешен. Внутри полумрак, величественная гробница…
Все так, как будто и сейчас здесь покоятся останки Освободителя. Но его прах был перенесен в Каракас, где ныне и находится в Национальном пантеоне.
Вот и довольно скромный дом, в сумрачных апартаментах которого Освободитель провел последние минуты. Но дом не принадлежал Боливару. Отдав все делу Освобождения, герой не имел своего жилища. Под стеклянными футлярами сохраняются кресло Боливара и немногие его личные вещи. Наиболее ценное он роздал перед кончиной друзьям. В другом, более крупном здании размещена выставка, посвященная 100-летию со дня кончины Боливара, которое отмечалось в 1930 году. Здесь собрано множество даров, присланных отдельными лицами и правительствами многих государств. Мы видим памятные медали, ордена, дорогие альбомы, грамоты, знамена, юбилейные вазы, памятные доски и картины — символы глубокого уважения к человеку, отдавшему все свои помыслы и устремления освобождению соотечественников от колониальной тирании.
В мемориальном имении-заповеднике разбит отличный парк, усаженный ценными растениями. Садовник ухаживает за клумбами, в которых горят великолепные орхидеи, красуются пышные розы и яркие тюльпаны. На стволе современницы событии прошлого — огромной сейбы с полукруглой раскидистой кроной укреплена памятная доска, в центре аллеи стоит мраморная статуя Боливара.
Здесь, у памятника, тоже почетный караул.
Среди хозяйственного инвентаря колониальной эпохи сохранился трапиче — устройство, некогда применявшееся для получения сахарного сока из тростника, котлы для варки сахара, каменные прессы и емкие сосуды для хранения зерна. У стен построек разрослись остроперые агавы, из волокон которых до сей поры в южных странах ткут циновки, вьют веревки и плетут сети.
Таков главный мемориал Симона Боливара в Колумбии.
Мы узнали, что здесь есть научный сотрудник, осуществляющий наблюдение за мемориалом.
— Но пока еще никто не следит, чтобы заветы Освободителя на деле претворялись в жизнь! — с горечью заметил колумбиец, с которым мы разговорились на дорожке великолепного парка.
Он рассказал, что имя Освободителя Колумбии нередко используется честолюбивыми политическими интриганами, когда начинается избирательная кампания. Кандидаты на пост президента, избираемого в Колумбии прямым голосованием, выступают с трибун и громят противников за невнимание к памяти Освободителя, за забвение его идеалов.
Демагоги обещают облегчить положение обездоленных меньшинств, неимущих кампесинос — крестьян, повысить кредиты на школы, училища, больницы. Но… все это до прихода к власти. Потом все посулы и обязательства забываются. Ведь для многих правителей гораздо важнее выполнять волю могущественных монополий, в том числе иностранных!
Но может быть, уже недалеко то время, когда страна, освобожденная от цепкой власти иностранных монополий, от господства жадных латифундистов, бессовестных спекулянтов и продажных политиков, выйдет на путь больших преобразований. Тогда мечты патриотов и борцов будут воплощены в жизнь…
ОБ АВТОРЕ
Сергей Напалков (Литвак Сергей Николаевич). Родился в 1907 году в Петербурге. Окончил Ленинградский институт инженеров связи и Ленинградское морское училище. Работал в Научно-исследовательском институте морского флота, затем в Балтийском морском пароходстве. В качестве первого помощника капитана плавал на разных судах, побывал во многих странах Европы, Америки, Азии. О своих впечатлениях автор рассказал на страницах опубликованных им книг, таких, как «Рассказ о далеких странах», «В империи доллара», «В стране Тиля Уленшпигеля», «Свободный Вьетнам встречает друзей», «Солнце над Кубой» и др.
В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над книгой очерков «Путешествия».
Очерк
Рис. И. и В. Сальниковых
10 и 11 августа 1968 года в Салехарде проходила традиционная матчевая встреча сборных команд Ненецкого, Ханты-Мансийского и Ямало-Ненецкого национальных округов. На соревнованиях был показан выдающийся результат в метании топора на дальность — сто тридцать восемь метров тридцать семь сантиметров. Рекордный бросок сделал оленевод колхоза имени Выучейского Иван Косков.
Азат, подписав протоколы и акт регистрации рекорда, ушел в гостиницу готовить отчет. Писать он закончил, когда все уже спали. Азат выпрямил уставшую спину и задумался. Вспомнилось счастливое лицо героя дня — Коскова. Затем пришли мысли о памятном ему лете 1952 года…
Незаметно наступили последние дни июля. В Нижне-Печорской тундре это самая благодатная пора. С моря днем и ночью дует прохладный ветер, отгоняя мошкару. Олени, вдоволь отъедаясь сочной травой, быстро нагуливают жир. Северное солнце еле пригревает, но исправно светит круглые сутки. При свете волки не решаются подходить к стадам. Да и нет им в этом нужды. Тундра кишмя кишит леммингами, куропатками, утками, гусями и прочен живностью. И четвероногие хищники легко добывают себе пропитание вдали от оленьих стад.
Суров и строг Север. Не прощает ни малейшего промаха. Почти весь год оленеводы в постоянном напряжении. Север испытывает их леденящими душу морозами, свирепыми пургами, разбойничьими налетами обезумевших от голода хищников. Только в конце короткого полярного лета, как бы в награду за стойкость, Север на несколько недель смягчает свой нрав.
Азат проснулся от шума близкого стада. Тысячи копыт с чавканьем месили пропитанную водой почву. Беспрерывно и тревожно хоркали телята, то и дело теряющие в огромном стаде матерей.
Оленеводческая бригада колхоза имени Выучейского, с которой кочевал Азат, недавно перегнала оленей на новое пастбище. Теперь по утрам пастухи собирали стадо у самых чумов. Во время дежурства они лишь изредка подъезжали друг к другу, чтобы, не слезая с нарт, переброситься несколькими словами. В последние часы перед сменой особенно тянет к жилью. Слишком велик соблазн посидеть с приятелем и, неторопливо покуривая, поговорить о всякой всячине.
Вот и сейчас Азат, лежа в чуме, слышал голоса Николая Тайбарея и Михаила Ардеева. Они обсуждали новости, привезенные из Нарьян-Мара Егором Николаевичем — заведующим красным чумом.
Он вернулся вчера утром, безмерно устав от многодневной дороги. Много хлопот доставила и беготня по поручениям, которые ему надавали перед отъездом. Но он хорошо знал, как ожидали его возвращения члены бригады. Много дней назад эта маленькая группа людей отправилась по тундре на север. Все истосковались по новостям. Поэтому Егор Николаевич отложил отдых. В красном чуме собрались и старые, и малые.
После обстоятельного рассказа о том, как доехал, кого в пути встретил, Егор Николаевич выложил главную новость: в этом году День оленя бригада будет праздновать в самой глубине тундры вместе с соседями — оленеводами колхоза имени Чапаева. Так решили в округе. Это известие огорчило слушателей. Вопреки обычаям северян собравшиеся заговорили все разом, не скрывая своего недовольства.
Уже многие годы бригада отмечала День оленя в Хонгурее — маленькой деревушке между двух холмов на берегу Печоры. Сюда же приезжали пастухи других оленеводческих хозяйств. Все они давно перезнакомились и подружились. Чем ближе праздник, тем больше было разговоров о встрече со старыми приятелями. И вдруг такая новость.
Пришлось Егору Николаевичу долго доказывать, что решение правильное. В этом году стада на север передвигались быстро, и сейчас Хонгурей остался южнее километров на двести. Если праздник устраивать там. многие на него попасть не смогут. Оленей в тундре без присмотра не оставишь, да и ехать за двести километров с детишками, со всем скарбом не увеселительная прогулка.
Когда страсти улеглись, стали думать, кто же из знакомых сейчас кочует со стадами колхоза имени Чапаева? Вспомнили о Семене Ледкове, старинном приятеле Лаптандера, о Василии Выучейском — молодом парне, года два назад женившемся на тамошней девушке, и других. Упавшее было настроение постепенно улучшилось, и вскоре радость по поводу предстоящих знакомств и свидания со старыми друзьями полностью вытеснила огорчение первых минут.
Сейчас Николай с Михаилом обсуждали свои шансы на победу в традиционных соревнованиях праздника. Михаил бросал топор за сто метров, в прыжках через нарты тоже опережал многих. Николай не имел равных в мастерстве метания тынзяна — аркана из плетеного ремня. В прошлые годы в Хонгурее они неизменно одерживали победы. А как будет в нынешнем году? Неужели им придется уступить первенство чапаевским парням? И Лаптандер, и Егор Николаевич в один голос уверяли, что их будущие соперники всегда отличались ловкостью и силой.
Это был его первый после окончания Института физкультуры отпуск. Когда в учительской Воркутинского горного техникума Азат заявил, что намерен провести лето в тундре с оленеводами, все дружно рассмеялись. Старые полярники, истосковавшиеся по знойному солнцу, чистому голубому небу, не поняли его. Сами они отдыхали только на юге. Слова своего нового товарища они восприняли как шутку и были уверены, что разговоры об увлекательном путешествии на оленьих упряжках в конце концов завершатся покупкой билета в Крым или на Черноморское побережье Кавказа.
Азат быстро освоился со всеми неудобствами и лишениями кочевой жизни. Научился не замечать мелкого моросящего дождя, который порой шел неделями, насквозь пропитывая сыростью одежду, постель и даже спрятанные в брезентовый рюкзак дневник и спички. С детства привыкший к бедной овощами татарской кухне, он не тяготился однообразной пищей, состоящей главным образом из вареной и сырой оленины. Легко переносил Азат и длительные переезды по тундре. А когда четверка сильных оленей мчала его напролом через кусты да кочки и легкие нарты швыряло налево и направо, он испытывал даже удовольствие.
Не мог он привыкнуть к тучам комаров и мошкары, сопровождавших и оленей, и людей. К концу дня шея, лицо, руки превращались в сплошную болезненную опухоль, покрытую липкой массой раздавленных насекомых. Боль в искусанных местах утихала лишь к утру.
Под ситцевым пологом было жарко, душно. Хотелось выйти на свежий воздух, но чум заполняли бесчисленные полчища комаров. И каждый на пронзительно высокой ноте исполнял свою боевую песнь. В чуме стоял ровный, зловещий гул. Одна только мысль откинуть полог и вновь отдать себя на растерзание этим мучителям приводила в трепет; тело начинало гореть сразу в нескольких местах. Поэтому Азат очень ценил утренние часы, когда под спасительным пологом можно хоть на время забыться. Он с наслаждением потянулся на мягкой, нагретой за ночь оленьей шкуре.
За чумом послышался голос Лаптандера. Он что-то спрашивал по-ненецки у Танбарея и Ардеева. Несколько раз прозвучало слово «попытка». Азат догадался, что старик интересовался состоянием стада. В соседней бригаде несколько оленей заболели попыткой. И теперь обитатели чумов каждое утро с тревогой расспрашивали пастухов, нет ли захромавших оленей?
В последнее время Лаптандер по утрам запрягал свою упряжку и уезжал куда-то в тундру, подальше от любопытных глаз.
Несмотря на преклонный возраст, он был страстным спортсменом. Старик не мог уже тягаться с молодежью в прыжках и метаниях. Но из года в год участвовал в гонках на оленьих упряжках, и притом в одном из наиболее сложных видов гонок — рысью передового оленя. Тут имеет значение не только время прохождения трассы, но и аллюр оленей. По правилам соревнований вожак всю дистанцию должен проходить только рысью. Особенно ценились упряжки, в которых вожак шел рысью, а пристяжные олени мчались галопом.
Добиться такого аллюра можно только продолжительной тренировкой. Но и это не всем приносило успех. Помимо старания для такой выездки нужно еще хорошо знать методику тренинга, обладать особым даром управления оленями. Всем этим Лаптандер владел в совершенстве и на состязаниях всегда был в числе сильнейших.
Часами тренируя своих оленей, старый гонщик нередко мысленно предвкушал свое будущее торжество.
Вот он скромно подъезжает на своей упряжке к месту старта. Все, конечно, столпились вокруг молодых, полных сил гонщиков. А на него никто внимания не обращает. Только несколько старых приятелей, помнящих его блистательные выступления в молодости, приветливо кивают головой…
Но начинаются гонки, и все поражены красотой и мощью его вожака, ровной и стремительной рысью. Он вихрем, обгоняя всех, проносится по трассе и первым пересекает линию финиша. Теперь все бегут к нему, гладят его оленей, поздравляют с победой и удивляются выездке его упряжки…
Иногда старик терял веру в свою счастливую звезду. Начинали одолевать мучительные сомнения. А вдруг кто-нибудь догадается о его тренировках и тоже начнет готовить своих оленей? Мысль о том, что кто-то может обойти его на соревнованиях, приводила в отчаяние.
Беда заключалась еще в том, что одному выловить из стада всех ездовых быков очень трудно. И Лаптандер всякий раз вынужден был скрепя сердце обращаться за помощью к дежурным пастухам. Конечно, в этой маленькой просьбе никто не отказывал, но он боялся расспросов…
Голоса стали удаляться в сторону стада. Парни, видимо, решили помочь старику выловить его оленей. Это зрелище упускать было нельзя. Заарканить в плотно сбившемся тысячном стаде именно того оленя, который нужен, — дело не простое.
Азат решительно откинул полог и стал поспешно одеваться. Комарье, взвыв от восторга, облепило все обнаженные места. Свитер был влажноват. Зато лепты — сапоги из нерпичьей шкуры, брезентовая штормовка оказались сухими. Азат с вечера повесил их на веревку, протянутую между грузовыми нартами, и они за ночь хорошо обветрились.
Одевшись, Азат натянул на голову накомарник, представляющий собой подобие мешка с вырезом для лица и со шнурком, позволяющим затягивать его вокруг шеи. Это творение изобретательных тундровиков было сшито в два слоя из того же невообразимо пестрого ситца, который пошел и на пологи.
Метрах в двухстах от чумов беспокойно топталась огромная бурая масса стада. Колыхался лес ветвистых рогов. Крайние олени время от времени, испугавшись чего-то, бросались бежать, увлекая за собой соседей. Но, страшась отходить от стада, они лишь обегали его. Олени, зажатые в середине, могли только перебирать ногами. Но и они иногда кидались в сторону, пытаясь прорвать окружение. Им удавалось сделать лишь несколько шагов, затем они вновь застревали в тесноте. Все это приводило к тому, что стадо медленно вращалось по часовой стрелке.
Когда Азат выбрался из чума, Лаптандер уже заарканил своего вожака. Откинувшись всем телом назад и упираясь полусогнутыми, широко расставленными ногами, он пытался притянуть к себе пойманного оленя. Тынзян напрягся как струна и, казалось, вот-вот зазвенит. На другом его конце могучий бык, круто изогнув толстую шею, резко мотал головой, сопротивляясь человеку. Иногда Лаптандер терял равновесие, и бык некоторое время тащил старика волоком, пока тот, улучив момент, вновь не занимал устойчивую позицию.
Перелом в этой ожесточенной и на первый взгляд равной схватке наступил внезапно. Лаптандер, воспользовавшись тем, что после очередного рывка тынзян несколько расслабился, быстро, не выпуская из рук, обернул его вокруг поясницы. Теперь даже самые отчаянные рывки вожака не могли сдвинуть старого пастуха с места. Он, медленно перебирая в руках туго натянутый аркан, шаг за шагом приближался к нежелающему покориться буяну. И только когда Лаптандер подошел к оленю вплотную, тот, как бы осознав свое поражение, прекратил сопротивление.
В это время с той стороны, где находился Ардеев, сразу несколько десятков оленей вырвались из стада и бросились врассыпную. Азат успел заметить, как Михаил на бегу взмахнул рукой. Громадная петля нависла над мчащимся в сторону крупным быком. В следующее мгновение он задел кончиком рога петлю. Вначале показалось, что Михаил промахнулся. Олень скачками удалялся в сторону, не уменьшая скорости. Но петля, как видно, прочно зацепилась за ветвистые рога и быстро уменьшалась в размерах. Михаил уже развернулся боком и, широко расставив ноги, приготовился к рывку. А еще через мгновение тынзян враз натянулся, и олень, остановленный на всем скаку, бился на земле, тщетно стараясь вырваться.
Тынзян в жизни тундровых ненцев занимает особое место. Всякий раз, когда нужно из стада выловить ездового быка, обреченную на съедение важенку или просто осмотреть захромавшего оленя, приходится браться за тынзян. В умелых руках он служит безотказно. Азату как-то довелось услышать рассказ о том, как пастух, вооруженный одним тынзяном, поймал и прикончил россомаху, которая много недель преследовала стадо.
Пастухи бригады, как убедился Азат, в бросках тынзяна тренируются ежедневно. Мишенью обычно служат концы загнутой части полозьев нарт, выступающие над верхней плоскостью саней на десять — пятнадцать сантиметров. Называют их головками нарт. Становятся сбоку нарты метров на пятнадцать от нее, так, чтобы ближняя к метателю головка перекрывала дальнюю.
Вначале особого значения не имеет, какая из головок будет захвачена петлей. Эти первые броски делаются как бы для разминки. Азарт приходит несколько позже, когда начинаются своеобразные состязания в том, чтобы захватить одну дальнюю головку. Если петля захватывает ближнюю головку или обе одновременно, бросок не засчитывается. Это упражнение весьма трудно даже для людей, которые взяли в руки тынзян, едва научившись ходить.
Тренировки со стороны выглядят игрой, развлечением молодых здоровых парней, не знающих, куда девать излишек энергии. Лишь пожив с оленеводами и приглядевшись к их нелегкому труду, Азат понял, что эти занятия не простая забава. Они служат одной из форм производственного обучения. Недаром в них участвует вся мужская половина бригады. Из женщин тренировалась только Настя Конюкова, второй год работающая пастухом.
На занятиях постоянно присутствовал и кто-нибудь из старших: или сам бригадир Петр Степанович Конюков, или Лаптан-дер. Они с интересом наблюдали за молодыми, а иногда и сами брали в руки тынзян, чтобы продемонстрировать какую-нибудь тонкость техники.
Большинство парней тынзян бросают, как и при ловле оленей, прямой рукой сбоку. При этом способе из всего тынзяна образуется громадная петля. По мере приближения к цели она постепенно уменьшается, но, даже достигнув нарты, остается довольно большой. Поэтому, когда петля падает на землю, внутри ее оказываются обе головки и добрая половина нарты. Захватит ли она дальнюю или ближнюю головку, или обе головки сразу, можно узнать только тогда, когда метатель затягивает ее, полностью подтянув к себе тынзян.
В работе при стаде такой способ себя, безусловно, оправдывает. Вспугнутый олень, когда над ним нависает огромная петля, кидается прочь и, как правило, зацепляет ее с внутренней стороны рогами. Продолжая свой стремительный бег, он несет петлю на рогах. А она, быстро уменьшаясь в размерах, в конце концов затягивается на каком-нибудь отростке рога. При метании тынзяна для захвата дальней головки нарты, как заметил Азат, лучше применять способ, которым в совершенстве владеет Николай Танбарей.
Николай готовит тынзян к броску особенным образом: он вначале вытягивает петлю как раз такой величины, какой она должна быть, достигнув цели. Эту петлю он сворачивает небольшими витками и крепко зажимает между указательным и большим пальцами правой руки. Остальную часть тынзяна набирает вначале в правую руку, зажимая витки свободными средними и безымянным пальцами, затем в левую. Бросок он делает коротким, резким движением согнутой руки из-за плеча, как бросают камни.
Тынзян летит с большой скоростью почти по прямой траектории. Когда петля пролетает половину пути, Николай вдогонку ей мягким движением бросает витки, набранные в левую руку. После такого броска летящий тынзян с приподнятой впереди небольшой петлей и постепенно вытягивающимися в волнистую линию витками удивительно напоминает гигантскую, устремившуюся в атаку змею.
Петля, достигнув цели, на мгновение нависает над ней, затем захлестывает дальнюю головку. Если она перелетает цель, Николай посылает по тынзяну «волну», которая, достигнув петли, как бы прерывает ее полет и точно сбрасывает на головку.
Вот это-то и заинтересовало Азата. Николай на тренировках, вне всякого сомнения, пользовался специально созданной для данного упражнения техникой метания, иначе говоря, применял особый, спортивный способ.
Азат хорошо помнил, что в учебниках по истории физической культуры говорилось о том, что на каком-то этапе развития общественного производства возникла потребность в обучении людей трудовым действиям. Тогда эти действия стали разучивать в свободное от работы время. Так возникли физические упражнения, которые поначалу мало чем отличались от действий, совершаемых человеком в процессе труда. Но, раз возникнув, физические упражнения начали самостоятельную жизнь, постепенно утрачивая непосредственную связь с производством.
Но ведь в учебниках написано, что все это происходило тысячелетия назад, на заре человечества! В этнографических описаниях даже самых отсталых народов исследователи говорят об уже сложившихся, традиционных спортивных развлечениях. А вот сейчас, в середине XX века, Азат воочию наблюдает процесс становления нового физического упражнения, причем обладающего всеми характерными признаками современных видов спорта. Было над чем подумать…
Любопытно, а какой все-таки способ применяет Николай при ловле оленей? Если он и в работе пользуется тем же способом, что и на тренировке, вырисовывается очень интересная схема: особенности труда оленевода вызывают к жизни новый вид спорта — метание тынзяна для захвата дальней головки нарт. Новый вид спорта — более совершенную технику метания. А она в свою очередь начинает применяться в труде.
Азат сейчас находился совсем близко от Николая и хорошо видел каждое его движение. Наконец, тот нашел нужного ему быка. Не отрывая от него взгляда, Николай медленно занес правую руку со свернутым тынзяном за голову. Но стоящие с краю олени, заметив это движение, заволновались и опрометью кинулись в сторону. Николай с досадой передернул плечами и снова, опустив поднятую уже было для броска руку, медленно пошел по краю стада. Вытянув шею, временами даже поднимаясь на цыпочки, он пытался разглядеть своего оленя, а тот прятался, стремился уйти в самую середину стада.
Николай вдруг побежал прямо на стадо. Ближайшие олени растерянно заметались, не зная, в какую сторону бежать. Николай метнул тынзян в самую гущу рогов. Олени ринулись прочь от летящего аркана. В плотной массе животных открылся коридор. А в конце этого прохода крупный самец, отчаянно мотая головой, бросался то вправо, то влево, пытаясь освободиться от петли. Но Николай всякий раз рывком возвращал его на место, а сам неуклонно продвигался к пленнику.
Все ясно! Тайбарей и при ловле оленей применяет спортивный вариант броска. Стало очевидным и преимущество этого способа. Если бы Тайбарей пользовался тем же приемом, что и его товарищи, он вряд ли поймал своего быка. Когда большая петля нависает над группой оленей, никак не угадаешь, который из них зацепит ее рогами. Вероятно, это сделает олень, ближе всего стоящий к краю петли, и, значит, совсем не тот, которого нужно поймать. А при спортивном варианте броска петля небольшая и, если метатель не промахнется, будет пойман именно тот олень, которого хотят поймать.
Теперь Азат наблюдал за Николаем особенно внимательно. Вот бык, к которому Николай пытался подойти поближе, внезапно вырвался из стада и помчался мимо оленевода в открытую тундру. Николай, круто повернувшись, бросил тынзян вслед ему почти без замаха. Витки тынзяна, не успев развернуться, шлепнулись на запрокинутую голову беглеца. А еще через долю секунды олень на бегу вытянул их на всю длину и повалился на бок.
Еще одно преимущество спортивного варианта! Если бы Николай бросил тынзян прямой рукой сбоку, олень при такой скорости бега наверняка успел бы проскочить под обширной, медленно опускающейся петлей.
Азат все утро находился под впечатлением увиденного. Он машинально собирал с ребятишками морошку, затем ездил рубить на дрова ольху. И все это время его мысли кружились вокруг тренировки в метании тынзяна. Между этим заурядным для современных жителей тундры занятием и далекими событиями, о которых писали в учебниках, вдруг обозначились незримые до сих пор нити.
Жизнь маленького коллектива шла в размеренном, давно установленном ритме. Пока пастухи помогали Лаптандеру, женщины занялись приготовлением завтрака. После завтрака Тайбарей и Ардеев улеглись спать, а заступившие на дежурство пастухи ушли со стадом в тундру. Косков, несмотря на теплый день, влез в малицу и принялся не спеша отделывать ножом новый полоз для нарты. Ребятишки с утра взялись за свои обычные игры.
Но сегодня Азат на все происходящее смотрел другими глазами.
Вот всеобщий любимец Ванюша — пятилетний сын Коскова. Он, как всегда, носится вокруг чума с обрывком сыромятного ремешка, изображающего тынзян. Вот он с разбега бросает его на теленка, которого держат у чума для забавы. Тонкий ремешок относит ветром, петля не хочет раскрываться. Но Азат смотрит не на тынзян, его внимание привлекают движения самого Ванюши. Что-то в них есть такое, что напоминает Азату Институт физкультуры, стадион…
Конечно же, Ванюша, бросая свой игрушечный аркан, явно пытается выполнить «толчок бедром»! В памяти мелькнуло, как он сам на втором курсе института мучился, отрабатывая этот трудный элемент техники почти любого легкоатлетического метания.
Диск, ядро, копье, прежде чем взвиться в воздух, получают ускорение в руках метателя. Дальность полета зависит от скорости, с какой они выпускаются из рук. Начальное ускорение снаряду придается во время разбега. Когда скорость разбега достигает предела, метатель резко останавливается и на какое-то мгновение становится боком к направлению броска. Самое трудное здесь — в момент остановки сохранить и еще больше увеличить ускорение, полученное снарядом во время разбега. Для этого атлет резко выпрямляет отставленную назад ногу и разворачивается туловищем в сторону броска. Вот этот-то «толчок бедром», то есть своевременное и резкое выпрямление ноги с разворотом туловища, — наиболее трудный элемент при обучении метанию. Многие студенты Института физкультуры не один месяц трудятся над ним. А вот здесь, в самой глубине Нижне-Печорской тундры, пятилетний малыш бросает свой тынзян, выполняя труднейший элемент техники метания.
Живя с оленеводами, Азат убедился, что в основе и другого спортивного упражнения оленеводов — метании топора на дальность, как и в бросках тынзяна, — лежит очень тонкая координация движений.
Но откуда у потомственных оленеводов такие тонко развитые координационные способности? Ведь человек не получает их от природы в готовом виде. Они могут развиваться только в результате воспитания, причем весьма эффективного.
Азат почувствовал, что зашел в тупик. С одной стороны, факты упрямо свидетельствуют о том, что коренные жители тундры обладают отлично развитой способностью к метанию, которая могла развиться только в результате очень хорошо организованной физической подготовки. С другой, перебирая в уме этапы жизни своих знакомых, он еще и еще раз убеждался, что те никогда такую основательную подготовку не проходили…
А как, интересно знать, появилось в жизни ненцев метание топора на дальность? В отличие от тынзяна топор в труде оленеводов как метательный снаряд не применяется.
С метанием тынзяна на дальнюю головку нарт как будто все ясно. Тем более формирование этого вида спорта еще не закончилось. А вот есть ли какая-либо связь между метанием топора на дальность и трудом северных оленеводов?
Возможно, ненцы когда-то, как и североамериканские индейцы, использовали топор в качестве метательного оружия. Но между метанием топора на дальность в том виде, в котором оно сейчас существует, и броском для поражения врага есть существенная разница. Чтобы поразить врага, прежде всего нужно в него попасть. И не просто попасть, а попасть лезвием в голову или в другое уязвимое место. При слишком больших усилиях добиться меткости броска любого снаряда, в том числе и топора, невозможно. Успех приносят броски, как говорят, «в три четверти силы». А на дальность ненцы топор метают в полную силу, и метатель вовсе не думает о том, куда упадет топор и каким местом ударится о землю. Лишь бы он улетел подальше. Разумеется, координация движений здесь должна быть иной, чем при броске на поражение врага.
А как возникли метание копья, стрельба из лука, фехтование?
Видимо, рассуждал Азат, возникновение этих видов спорта происходило в два этапа. Вначале они были очень близки к реальным боевым действиям и служили тренировочными упражнениями воинов. Когда копье, лук, шпага утратили свое значение как оружие, упражнения с ними приобрели чисто спортивный характер.
Вполне возможно, что примерно также возникло метание топора на дальность как вид спорта. Когда-то ненцы применяли топор как боевое метательное оружие. На этой основе возникло физическое упражнение — метание топора. Конечно, при этом должна была цениться не столько дальность, сколько меткость и сила удара. Когда же топор в жизни ненцев утратил свое значение как метательное оружие, упражнения в метании этого снаряда сохранились в виде спортивного развлечения. Со временем стала цениться только дальность броска. Возникла очень тонкая и сложная техника метания, для овладения которой требуется большая ловкость. Таким образом, метание топора стало служить отличным средством совершенствования этого важного качества.
Может быть, столь развитые координационные способности Ардеева, Коскова и других оленеводов, которым так удивлялся сейчас Азат, объясняются именно тем, что они много лет почти ежедневно занимаются этим сложным атлетическим упражнением?
Ванюша примостился у ног отца и с увлечением точил на бруске обломок старого ножа. Косков, приостановив свою работу, некоторое время наблюдал за сыном. Затем, отложив заготовку полоза, взял у Ванюши брусок и нож и стал показывать, как надо правильно вести лезвие по камню.
Азата всегда удивляло, насколько точно Ванюша копирует действия старших. Вот и сейчас, выхватив у отца брусок и нож, он вновь старательно принялся за свое занятие. Нож он держал очень круто и, наверное, больше его тупил, чем точил. Но обхватывал лезвие пальцами именно так, как показал отец. А ритм движений до смешного напоминал старшего Коскова.
Азату вдруг пришло в голову, что он вот уже два месяца путешествует по тундре, но ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из ненцев прикрикнул на малыша. Около чумов всегда целая куча ребятишек. Они вечно копошатся у ног взрослых, но, судя по всему, никому не мешают. По тому, как к ним относятся, никогда не угадаешь, чьи же они дети. Взрослые, в том числе совсем еще молодые, неженатые, мужчины относятся ко всем детям одинаково доброжелательно. Нередко можно видеть, как пожилой оленевод терпеливо обучает малыша плетению ремня, а молодой парень весьма серьезно показывает, как надо бросать тынзян.
Не здесь ли следует искать разгадку? Почему в конце концов физическую подготовку нужно представлять не иначе как урок в спортивном зале под руководством облаченного в синий тренировочный костюм педагога? Может быть, необходимые для овладения мастерством в метаниях физические качества лучше развиваются именно тогда, когда ребенок, едва научившись ходить, берет в руки обрывок веревки и ежедневно по многу раз бросает его на все, что попадается на глаза? А если при этом малыш постоянно на виду у взрослых и каждый из них считает своим долгом показать, как надо свертывать тынзян, как замахиваться?
Физическое развитие человека протекает очень неравномерно. Для каждого возраста есть свое типичное телосложение, типичное соотношение между уровнями развития различных органов и системами организма. Сила у человека ощутимо начинает прибавляться начиная с 16–17 лет, быстрота — с 14–15 лет, и к 25 годам развитие этого важного качества практически прекращается. А выносливость, наоборот, по-настоящему начинает проявляться только с 23–25 лет и т. д.
Азата, когда он задумывался надо всем этим, особенно поражал тот факт, что физиологические механизмы, которые лежат в основе координационных способностей человека, свое развитие полностью завершают уже к 12–13 годам жизни. Иными словами, ребенок в этом возрасте в данном отношении уже взрослый человек. А отсюда следует очень важный педагогический вывод? если хочешь воспитать у своего ученика особо развитые координационные способности, за это нужно браться в самом раннем возрасте своего подопечного. Чем раньше ребенок начнет упражняться в выполнении сложных, тонко координированных действий, тем быстрее и лучше у него разовьются эти способности.
Если во все это как следует вдуматься, пожалуй, придется признать, что дети в тундре проходят не менее основательную физическую подготовку, чем в городах. Разница здесь, пожалуй, не столько в ее уровне, сколько в направленности и длительности физического воспитания. Действительно, в городах при воспитании детей младшего возраста больше внимания обращают на укрепление здоровья и общее развитие ребенка. В тундре дети в то время, когда их городские ровесники еще копошатся в песочницах, овладевают основами техники метаний. В детском саду воспитательницы водят детей на прогулки и проводят двадцатиминутные уроки гимнастики. В тундре детей на прогулки не водят (они и так почти круглые сутки на открытом воздухе), зато родители частенько берут их с собой в настоящие путешествия. В тундре никто уроков гимнастики не дает, но дети ежедневно учатся точить нож, свертывать и бросать аркан. Причем они по многу раз ежедневно получают указания от мастеров своего дела, как именно следует держать нож, как правильно свертывать аркан и т. д.
Вот Алеша, прибывший к родителям на летние каникулы. Ему только тринадцать лет. Но по тундровым обычаям он должен помогать отцу во всем. Он частенько дежурит с ним при стаде. Силенок у Алеши, конечно, пока маловато, и ему не справиться с тяжелым отцовским арканом. Но он в первые же дни после приезда из Нарьян-Мара сам нарезал из оленьей шкуры сыромятные ремни и сплел тынзян. Такие тынзяны — чуть потоньше и покороче настоящих — имеют почти все подростки. Они не такие «дальнобойные» по сравнению с тынзянами взрослых пастухов, но ловить оленей ими можно.
Азату запомнился случай, когда его по тундре вез вот такой же мальчик. Рослый рыжеватый каюр доставил его в одну из наиболее отдаленных бригад колхоза имени Горького. Разговор за чаем велся попеременно по-ненецки и по-русски. По-русски обращались только к Азату, — видимо, из вежливости, чтобы гость не чувствовал себя совершенно забытым. Поэтому он не уловил даже общего смысла разговора, да и не старался в него вникать. Дорога была тяжелой, за время путешествия по тундре у него сложилось убеждение, что человеку здесь пропасть не дадут, и он, ни о чем не беспокоясь, с наслаждением тянул горячий, крепкий до черноты чай. Азат был уверен, что после чая он, как бывало уже много раз, сядет на нарту и отправится дальше. Но после чая каюр, сев на нарты, взял в левую руку вожжу, в правую хорей и спокойно заметил Азату:
— А тебя, парень, дальше везти некому, придется маленько пожить у Степана. Ну, бывай здоров!
Сказал, гикнул на оленей и, на ходу завалившись боком на нарту, умчался в тундру.
Азат от растерянности и сказать ничего не успел. По его наметкам, длительная остановка здесь не предполагалась. А получилось так, что он, похоже, застрял здесь на неопределенный срок. Правда, он уже знал, что, по тундровым обычаям, пока его не перебросят к следующему чуму, он будет жить на правах гостя. Но это его не утешало. Ему нужно было быстрее добраться до колхоза имени Выучейского, где он по совету председателя окружного комитета физкультуры собирался встретить День оленя.
На следующее утро после завтрака бригадир, приветливо улыбаясь, сказал, что надо собираться в путь. Затем, потрепав по плечу мальчика лет десяти — двенадцати, продолжил:
— А вот и твой каюр…
Азат слова бригадира принял за проявление тундрового юмора и, не желая попасть впросак, спокойно заметил, что он очень рад ехать именно с этим «каюром».
Но когда к чуму подвели запряженную шестеркой оленей упряжку и все мужчины, окружив уже одетого по-дорожному мальчика, стали ему что-то серьезно говорить, время от времени показывая рукой вдаль, Азат встревожился не на шутку. Он понял, что везти его действительно поручено этому малышу. Отступать было поздно, и Азат решил сам подробнее расспросить о дороге. Но из объяснений стало ясно, что, собственно, никто точно не знает, где находятся оленеводы колхоза имени Выучейского.
Бригадир сказал, что недели две назад их чумы стояли километрах в пятидесяти отсюда, «в-о-о-о-н в той стороне!», а сейчас они, наверное, стадо перегнали «в-о-о-о-н туда!» и, стало быть, «надо ехать вот так». Бригадир вытянутой рукой указал направление. На робкий вопрос, сколько же в этом направлении надо ехать и найдут ли они эти чумы, невозмутимо ответил:
— А куда они денутся? Проедете километров сорок — шестьдесят и найдете…
И самое удивительное было то, что действительно этот маленький мальчик провез его километров пятьдесят, затем около часа ездил в различных направлениях, все время возвращаясь к одному и тому же озеру, и в конце концов далеко на горизонте разглядел сначала большое стадо оленей, затем два остроконечных чума. А еще через некоторое время они остановились в тон бригаде, которую искали…
Алеша, если только не дежурит с отцом при стаде, как и маленький Ваня, целый день ходит со своим тынзяном и не упускает ни одного случая метнуть его на какую-нибудь живность: собаку, теленка, на худой конец на зазевавшегося приятеля. Любимое его занятие — стоять в стороне от стада и набрасывать аркан на отбившегося от стада оленя. Поймать такого оленя — задача нелегкая. Но Азат не раз видел, как дежурные пастухи помогали Алеше, перекрывая оленю пути отхода, хотя особой надобности в этом не было. Чтобы вернуть такого оленя в стадо, достаточно дать команду удивительно понятливой и исполнительной лайке…
Из множества эпизодов, которые Азат видел в тундре, начали вырисовываться связи, пока еще не совсем видимые, но, без сомнения, реально существующие. И игры пятилетнего Вани, и развлечения подростков — ровесников Алеши вплотную смыкаются с трудовой деятельностью взрослых оленеводов. Ежедневные тренировки пастухов в метаниях, соревнования в День оленя… Не служит ли все это звеньями одной цепи — самобытной системы физического воспитания в тундре?
Так в один прекрасный день в Нижне-Печорской тундре Азат впервые познал радость открытия. Открытия, к которому человек приходит путем наблюдения и обобщения многих, на первый взгляд заурядных фактов.
Постановлением Комитета по физической культуре и спорту при Совете Министров РСФСР с 1 января 1971 года введена в действие Единая всероссийская классификация по национальным видам спорта народов РСФСР.
Классификацией предусмотрено присвоение звания «Мастер по национальным видам спорта РСФСР» по метанию топора на дальность и многоборью народов Севера (метание топора, тынзяна, тройной прыжок и прыжки через нарты).
ОБ АВТОРЕ
Абсалямов Гайрат Шафигуллович. Родился в 1927 году в деревне Нарат-Ильга Чистопольского района Татарской АССР. Окончил Государственный ордена Ленина институт физической культуры. Кандидат педагогических наук, доцент кафедры теории и методики физического воспитания Института физкультуры, председатель Федерации по национальным видам спорта РСФСР. Автор многих статей и очерков о национальных видах спорта, опубликованных в периодической печати, и киносценария научно-популярного фильма «И копье и топор» (в соавторстве с Г. Д. Ершовым, кинофильм удостоен приза «Золотая пластина» на международном кинофестивале спортивных фильмов в Кортина-д’Ампеццо, Италия). В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой о национальных видах спорта народов РСФСР.
Повесть
Рис. А. Болотникова
Плоская анемичная камбала сделала едва уловимое движение, и вот уже она неразличима на морском дне. Давно знакомые угорь и мурена все так же равнодушно выглядывают из этих странных продолговатых маленьких пещерок, которые черепаха бисса встречала только здесь. Как и всегда, монотонно движут своими эластичными ресничками актинии. Целые колонии этих существ, словно заросли, скрывают и других обитателей подводного мира. Бисса, хоть и приплыла сюда издалека, — в своих родных местах. И дело ей предстоит срочное и важное — обзавестись потомством. Давним знакомым нечего бояться ее, биссу. А вот ей самой…
Надо внимательно оглядеться, не грозит ли опасность?
Ага, вот… Возле странных пещерок, где ютятся мурены, угри и крабы, появились неведомые предметы. Их никогда не было здесь, уж бисса-то знает. Больше ста раз приплывала она сюда откладывать яйца. Не было никогда здесь этих предметов. Какая-то яркая тряпка, сетка, но, конечно, не для ловли рыбы. Сеть слишком велика даже для нее, биссы, достигающей почти метра в поперечнике. Через эту сеть могли бы проплыть две такие старые черепахи.
Маленькие черные бусинки опять и опять обшаривают все вокруг. Песчаное дно, как плоская круглая чаша, обрамленная россыпью камней, — обитель моллюсков. Вот присосались к ним морские блюдечки, морские желуди, чуть дальше кораллы и водоросли, крабы, креветки, звезды. Здесь можно поискать, чем бы вкусно подзакусить. Но сейчас не до пищи, не до желудка. Инстинкт гонит биссу на горячий песок побережья. А глаза неотступно следят за малейшим движением, малейшей переменой в игре света и тени в толще воды. Всю ее пронизывают лучи полуденного солнца, и даже здесь, в глубине, ярко отсвечивает странный желтый предмет, круглый, плоский и сверкающий. Он движется. Внимание! Нет, это просто краб-старьевщик положил его себе на спину для маскировки. Но не ошибся ли старый приятель? Ведь это не обычный камень, не раковина.
А вот и тень от каменистого утеса, спасительная для всей мелочи, стремительно скрывающейся туда при первой же тревоге. Но эта же тень, наверное, грозный, ужасный рок для больших пузатых чудищ, которые плывут где-то на границе воды и воздуха.
Не раз и не два — бисса видела это собственными глазами — чудовища, войдя в тень, страшно содрогались, долго-долго еще конвульсивно дергались, но в конце концов всегда бездыханными опускались на дно. чтобы замереть навеки. Чудища постепенно рассыпались, от них отделялись какие-то части и мало-помалу становились неотличимы от мертвых неподвижных камней.
Так было всегда…
Но сейчас что-то другое. Это бисса ощущает всем своим телом — от нежного чувствительного носа до кончика хвоста, слегка шевелящегося из стороны в сторону, как обычно, когда черепаха, погруженная в глубокое раздумье, плавно опускается в глубину.
Нет, скорее, скорее в спасительную тень, скорее на залитый солнцем горячий песок островка, желанно одинокого и безмолвного, именно такого, какой и нужен в это время.
Скорее, скорее на берег.
Вот дрогнули почти незаметные до этого рыбы-иглы и стремительной стайкой исчезли в тени выступа, туда же пополз малоподвижный рак-отшельник с актинией на панцире. Зеленовато-синий сумрак глубины, серебристая рябь солнечных бликов на поверхности, а здесь голубоватые струи, синие тени. Узкие щели глаз то трепетно сужаются, то импульсивно расширяются.
Тревога, тревога! Какая-то тень, необычная странная тень, упала на дно и двинулась в эту сторону. Ластоногое, невероятное, доселе не виданное существо быстро приближается. На спине уродливый горб, и от головы с единственным огромным глазом к нему тянутся странные отростки. И пузырьки, пузырьки, серебристая нить пузырьков… Каракатицы рванулись к подводным скалам. И она, бисса, не так тихоходна и неуклюжа, как на суше. Вот он спасительный синий сумрак. Теперь можно осмотреться.
Неведомого страшного существа уже нет. Но не оно ли притащило сюда все эти загадочные предметы, которые сразу же встревожили ее, биссу?
Сколько часов провел он за своим низеньким столиком, освещаемым с обеих сторон двумя затейливыми масляными лампами, горящими ярко, без копоти? Вот и сейчас Феофилакт Симокатта, углубленный в себя, размышляет. Надо многое обдумать, прежде чем занести свои высокие мысли, облеченные в изысканную форму, на первосортный желтый пергамент.
Человек обладает разумом — свойством удивительным и даже в некотором отношении божественным. Благодаря ему он научился бояться и чтить бога, познавать природу и самого себя. Разум создал науки, и самая возвышенная из них — История, облаченная в пурпур одежд, с золотой цикадой на пышной высокой прическе.
Каждый год в великой Византийской империи происходит множество событий. Да и как может быть иначе? По эту сторону Пропонтиды раскинулись обширнейшие провинции: Европа, Родопа, Македония, Фракия, Дакия, Верхняя и Нижняя Мезия, Скифия, а по ту сторону моря-пролива — Каппадокия, Армения первая, вторая, третья и четвертая, Евфратесия, Месопотамия, Осроена.
А в Африке — Египет, Карфаген и еще дальше на западе через моря — далекая Иберия, населенная совсем уж дикими народами. Византия — центр обитаемого мира, средоточие могущества, славы, высоких наук и искусств.
И со всех сторон империю осаждают враги. И самые заклятые из них — персы. Можно сказать, что ромеи всегда воевали с ними. Последняя война кончилась победоносно. К Византии отошли многочисленные области Сасанидов. На востоке сейчас мир. Но вот на Истре, отделяющем империю от земель аваров, неспокойно. Говорят, среди скифских народов племя аваров наиболее деятельное и способное. Они беспрепятственно вторгаются в Верхнюю и Нижнюю Мезию, захватывая города Сирмий, Сингидун, Виминакий, Новы, Акис и даже Нису. А с ними и другие варвары — уары, хунни и гепиды — одно из самых сильных племен благодаря своей многочисленности и постоянным военным упражнениям, а также склавы — славяне, заселяющие многие земли на севере. Они вовсе не кочевники, как считалось раньше, но чрезвычайно воинственны и подвижны.
Ромеям приходится держать на Истре большую армию тяжеловооруженных воинов, строить крепости, но для обороны от варваров надо бы обнести стеной все северные границы.
А что делается в самой империи? Идет 924 год от Александра Великого. Постоянные смуты и беспорядки не утихают. Бунтуют рабы, хватаются за оружие по малейшему поводу городские низы — охлос, цирковые партии — прасины и венеты, так называемые зеленые и синие, готовы поддержать всякого, кто посулит им выгоду, дабы занять главенствующее положение в государстве. По дорогам шатается много всякого подозрительного люда: то ли беглые рабы, то ли просто грабители и убийцы.
А все от необдуманного управления империей. Каков должен быть правитель? Держать в узде разума произвол своей власти — такова первая заповедь дальновидного монарха. Второй заповедью мудрого правителя должно признать соблюдение скромности и справедливости. Бойся думать, что ты превосходишь всех умом, если судьбой и властью поставлен выше всех.
Таков ли василевс Маврикий, правящий уже девятнадцатый год?
Симокатта с сомнением покачал головой, отвечая собственным мыслям. Его память хранила множество событий и фактов, так или иначе порочащих василевса.
Он не выкупил двенадцать тысяч пленных, попавших к персам в минувшую войну, и несчастные были обращены в рабство. Он сократил выдачи бесплатного хлеба в городах и увеличил налоги. Он возжелал для царской семьи непомерно много из трофеев, захваченных ромеями. Он сократил плату воинам и потребовал, чтобы, окончив летнюю кампанию, войска в Европе, Скифии и Мезии добывали себе пропитание сами.
А когда солдаты выразили недовольство, любимый стратиг Маврикия Каментиол отдал их в руки варваров-гепидов.
Немедленно же в сенате появился посланный от войск некий сотник-гекатонтарх Фока и попросил объяснений. Вместо ответа патрикий Сальвиан стал рвать ему бороду и вытолкал пинками из здания сената.
Поистине неотвратимыми бедами грозит такое правление. И они уже начались. Разрушены землетрясением многие города. Мор охватил провинции от Вифинии до Константинополя, так что во многих селениях остались только голодные собаки, воющие над трупами своих хозяев. На следующий год разразилась жестокая засуха, вслед за тем саранча пожрала все насаждения в Сирии и Каппадокии.
И все это подлежит внимательному рассмотрению для занесения на доски Истории. Повествуя о бедствиях, она делает нас более предусмотрительными. С другой стороны, сообщая об удачах и победах, она указывает путь подняться от скромных начал до вершин великих доблестей.
В атриуме раздался чей-то зычный голос. Симокатта встал и направился встречать гостя. Им оказался Синелий, землевладелец-куриал, высокий и плечистый, с широкой добродушной улыбкой на загорелом лице. Зеленые клавы на хитоне свидетельствовали о принадлежности Синелия к дему прасинов.
Симокатта очень внимательно посмотрел на него своими темными, глубоко посаженными и как бы гипнотизирующими глазами и только потом, тоже улыбнувшись, сделал широкий гостеприимный жест.
— Очень похвально, высокочтимый, — заговорил он своим высоким голосом, — что ты принес мне новые сведения об отдаленной Таврии. Ведь тебя просил зайти ко мне эпарх херсонесский Зенон, не так ли?
Симокатта сделал паузу и, когда Синелий медленно, с достоинством кивнул, продолжал:
— Составлять правдивые описания деяний и событий в нашей империи суть высшее предназначение человека. Вот почему я с удовольствием выслушаю твой рассказ о делах таврийских. Мне ведомо, высокочтимый Синелий, что ты путешествовал и в землях Скифских, плавал по Борисфену, бывал и на хортицком торжище у склавов.
Симокатта опять сел за свой низкий столик, откинулся на подушки и трижды хлопнул в ладоши. Рабы внесли кубки с вином. Синелий вспомнил записку, которую ему принесли от Зенона перед отплытием из Таврии. «Высокоученый и острый умом муж, — писал эпарх, — просил представить ему человека, который бы правдиво и с толком рассказал обо всем увиденном и услышанном им в землях Таврийских, а также у склавов. Он хочет записать то, что покажется ему важным и достойным внимания».
Синелий ожидал увидеть убеленного сединами старца с морщинами мудрости на лице. Но хозяином дома оказался тридцатилетний изысканно одетый человек со столь проницательным взглядом, что становилось не по себе.
Симокатта ждал, откинувшись на подушки, и задумчиво смотрел через открытую дверь на внутренний дворик — атриум, где журчал фонтан и источали тонкий аромат цветы.
Синелий вспомнил сухую, выжженную солнцем землю Таврии, ее пшеничные поля и виноградники. Мысленно перенесся в степные просторы, по которым течет многоводный и бурный Борисфен. Тридцать пять лет провел он в тех краях. Там, под сенью таврийских сосен, под звон говорливых горных ручьев, он шептал нежные слова гречанке Гермионе. Дочь работорговца, она принесла немалое состояние в дом Синелия, и он прикупил добрый кусок сугдепской земли. Но счастье длилось недолго. Первые роды окончились трагически. Гермиона умерла, подарив жизнь крошке Олимпии. Это было в пятый год правления Маврикия. Новый василевс увеличил налоги, и они выжимали все соки, как виноградный пресс. Мало-помалу имение куриала приходило в упадок. А тут еще и постоянная угроза набега варваров. Сугдея не за надежными стенами Константинополя. Синелий решил попытать счастья в другом» — в морской торговле: стать навикулярием-судовладельцем. И вот теперь приехал по своим новым делам в столицу.
Не торопясь, рассказывал он обо всем этом своему внимательному слушателю. Фактически он говорил о собственной жизни, о повседневных трудах и заботах.
Симокатта задавал много вопросов, разговаривал дружески, но улыбался только ртом, глаза оставались серьезными, и где-то в их глубине угадывалась печаль.
Беседа затянулась до первой ночной стражи. Ободренный ласковым приемом, Синелий решился сам задать вопрос:
— О, мудросердый Феофилакт, ведомо теперь тебе, что я надумал заняться морской торговлей и, отнесись снисходительно к моей просьбе, желал бы узнать побольше о заморских землях, а более всего о Египте, откуда приходят в столицу столь внушительные караваны кораблей с хлебом…
Симокатта заговорил охотно. Египет… Это его любимая тема. Он сам оттуда родом. Страна полна поистине великих загадок.
— Плодородие несет в Египет Нил, — начал он, — величайшая из всех рек Вселенной, протекающая по многим областям Ливии, Эфиопии и самой Индийской земли. Она превосходит Инд и Ганг, а истоки свои скрывает от глаз людских. Когда летняя жара достигает большой силы. Нил начинает увеличивать воды, наперекор природе всех других рек. Причина столь удивительного явления высказывалась многими древними писателями. Геродот, человек в высшей степени любознательный и осведомленный, воздержался от какого-либо толкования. Те из троглодитов, которые переселились из внутренних областей — их называют также болгиями, — рассказывают, что в сих местах есть много бьющих прямо из земли источников, эти потоки и образуют в конце концов величественный Нил. Естественно, думают они, отсюда его воды столь плодородны…
Симокатта остановился, сделал несколько глотков из кубка, чтобы промочить горло, прикрыл в задумчивости ладонью глаза и продолжал:
— Фалес, которого называют одним из семи мудрецов света, говорит, что ежегодно дующие против течения реки ветры мешают потоку вливаться в море, и это поднимает его уровень. Неправильность такого утверждения, хотя оно и кажется убедительным, легко доказать. Если бы это было так, то не только Нил, но и другие реки, текущие против направления господствующих ветров, постоянно вздувались бы, чего, однако, мы не наблюдаем. Физик, по имени Анаксагор, считал причиной разлива Нила таяние снегов в Эфиопии. Поверил ему и трагический поэт Эврипид, написав об этом в своих произведениях. Но ведь в Эфиопии нет снега, что известно всем, там нет ни льда, ни мороза, да и вообще не бывает зимы. Что же касается Эфора…
Симокатта давно уже говорил как бы сам с собой, опершись о локоть и все так же прикрывая глаза рукой. И когда он остановился в задумчивости, Синелий осторожно встал и бесшумно вышел, притворив за собой двери. Нельзя мешать ученому мужу в его высоких размышлениях.
Георгий тронул повод, и конь, послушно шевельнув ушами, неторопливо двинулся по откосу, круто спускавшемуся к морю меж густых виноградных лоз. Мелкие камешки сыпались из-под копыт с сухим шорохом, спугивая дремавших на солнце ящериц и застревая в сухой, жесткой, выгоревшей траве. Пряные запахи высокого можжевельника, зарослей лавра, тиса, дикой фисташки щекотали ноздри.
Юноша легко спрыгнул с коня и, привязывая его, увидел стройную фигуру Олимпии. Она показалась из-за белых колонн аттика.
— Отец дома? — спросил Георгий, безотчетно любуясь природной грацией девочки.
— Нет, он повез вино в Херсонес, но обещал вечером вернуться.
Георгий взял Олимпию за руку, и оба, смеясь, сбежали на прибрежную гальку, где лопались кружева пены, которую слизывала очередная волна, набегающая на берег Сугдеи. Справа возвышались скалистые уступы, далеко вдающиеся в бирюзовую гладь, Понта Эвксинского. Слева поднимались более пологие холмы, на которых ярусами зеленели виноградные плантации. Все поселение лежало в глубокой чаше, защищенной с трех сторон горами, а с четвертой обрамленной сливающимся с небом морем.
Оно казалось необъятным и бездонным, и было странно смотреть, как по нему, точно скорлупки, бегут подгоняемые равномерными взмахами весел корабли. Следуя вдоль западного берега Понта, они за шесть-семь дней совершали переход из Константинополя в далекие земли Таврии. Отсюда, нагруженные тяжеловесными амфорами с пахучим вином, выменянными на торжище в Хортице у варварских племен медом, воском, кожами, шкурками соболей, горностаев, куниц, они направлялись в обратный путь. Везли они и пшеницу, ее полновесные золотые зерна насыпали в большие сосуды — эмволы.
Сколько лет прошло с тех пор, как Георгий — тогда еще его звали по-славянски Улеб — попал из глухого лесного селения на оживленный хортицкий торг, а потом вместе с отцом Щуром в ромейскую Сугдею. Поток товаров все расширялся, и теперь жадным ромеям нужно было много кораблей.
Щур удивил всех на торжище тем, как ловко и споро починил мачту и борта ромейского нефа. У купцов глаза разгорелись, их посулы были заманчивы. И вот уже Щур машет топором в сугдейском эргастирии, срабатывая галеры. Сын, помогая ему, как-то незаметно и сам стал мастером.
И тут появился Синелий.
Однажды он пришел в эргастирий и, осмотрев под навесом сохнущие бруски дуба, таврской сосны, дикой фисташки, завел с хозяином мастерской Тиверием длительную беседу.
— Скажи-ка, высокочтимый, — спросил без обиняков Синелий, — сколько возьмешь ты за постройку крепкой галеры из такого дерева? Да обещай обшить ее хорошими медными листами, чтобы скользила она по водной глади, как быстрохвостая морская свинья — дельфин. Я знаю, у тебя есть хорошие работники — славяне Щур и его сын Улеб.
Щуплый, сутуловатый Тиверий хитро прищурился:
— Да что, высокородный куриал Синелий, эти мастера — дикари, и в глаза-то не видели галеры, пока не пришли сюда, в Сугдею. Все объясняй да показывай. Вот и мучайся с ними. Тысячу номисм, думаю, не будет для тебя много.
— Тысячу? — весело расхохотался куриал. — Так ведь за такие деньги я куплю две готовые галеры. Советую сбавить, пока я не передумал.
Торг затянулся. Сидя в атриуме хозяина дома и продолжая спорить, куриал и ремесленник выпили не один кубок доброго таврийского вина. Шестьсот номисм перекочуют в кошелек Тиверия, когда галера будет спущена на воду.
С тех пор Синелий не раз заглядывал в эргастирий узнать, как идут дела. Нередко с ним приходила и его дочь Олимпия. Улеб изредка украдкой поглядывал на точеный профиль девочки. Легкая туника, облегавшая ее стройный стан, колыхалась при малейшем дуновении ветерка. Туника была заколота у плеча изящной лучевой золотой фибулой — застежкой. Узкая узорчатая алая полоса шла от плеча до подола. Этот диковинный для славянского глаза наряд так ей шел, будто Олимпия и родилась в нем. Засматриваясь на нее, Улеб забывал и о работе, пока сердитый окрик отца не приводил его в себя.
И вот однажды, уж так само собой получилось, Улеб и Олимпия ушли бродить вдоль побережья. Улеб подсаживал девочку на крутые уступы скал или, взобравшись на вершину, смеясь, подавал ей руку, и они, как горные козы, перепрыгивали через широкие трещины. Они ловили ящериц, купались в море, ели дикий виноград, кизил и фисташки.
На крутом берегу выгоревшая трава сменилась прохладной тенью высоких смолистых сосен. Они взбирались все выше и, наконец устав, остановились на каменистом выступе. Отсюда хорошо была видна вся широкая бухта. Олимпия оперлась о шероховатый ствол, глубоко вдохнула насыщенный пряными ароматами воздух и вдруг звучно, каким-то звенящим как струна голосом произнесла:
Вот Зефир теплом повеял,
И раскрылся, примечаю,
И смеется цвет Харпты,
И луга пестреют ярко.
Дайте мне цветок Киферы,
Пчелы, мудрые певуньи,
Я восславлю песней розу:
Улыбнись же мне, Киприда!
Улеб с изумлением и восхищением смотрел на девочку. Он никогда ранее не слышал стихов и сейчас был потрясен музыкой слов, лившихся из уст Олимпии. Многое было непонятно, хотя Улеб и хорошо знал уже ромейские слова. Но спросить о значении непонятного не осмеливался. А Олимпия, прислонившись спиной к приземистой изогнутой ветрами сосне, молчала. Улеб, проследив за ее взглядом, тоже посмотрел вниз.
Отсюда хорошо была видна вся ширь Сугдейской бухты. Сотни рабов, как муравьи, перетаскивали грузы по шатким мосткам на галеры. Далеко в море виднелись паруса купеческих нефов. По склонам гор лепились жалкие жилища колонов и рабов. Олимпия показала на далекое белое пятнышко в конце бухты.
— Вот наш дом, Улеб, я думаю, ты запомнишь его.
Юноша с готовностью кивнул. Они спускались медленно давней тропой, проложенной еще древними греками, и Улеб думал о том, что скоро он вместе с отцом уйдет обратно в свою землю и больше никогда не увидит этой бухты, этих пахучих рощ и виноградников, не встретится взглядом со смеющимися глазами дочери куриала.
Но судьба распорядилась по-иному.
Когда начались дожди и работы в эргастирии были прекращены, Щур объявил сыну, что их заждались дома, в лесной стороне, и пора собираться в путь. Но хитрый Тиверий при расчете вручил Щуру вместе с настоящими и фальшивые деньги. Узнав об этом, разъяренный Щур пробрался ночью в эргастирий, прорубил топором днища нескольких судов и пытался поджечь мастерскую. Той же ночью ему пришлось бежать, но он поклялся еще вернуться когда-нибудь, чтобы полностью расплатиться с проклятым Тиверием.
Улеба от гнева ремесленника защитил Синелий, взяв славянского юношу под свое покровительство. Улеб так никогда и не узнал, что об этом со слезами на глазах умоляла отца Олимпия. Дни шли за днями, а от Щура не было никаких вестей. Где он? Погиб от руки кочевников? Продан в рабство? Благополучно добрался до родных краев? Как бы там ни было, Улебу предстояло отныне самому распоряжаться собой. Синелий поручил ему присматривать за табунами лошадей и всегда старался всячески ободрить и развеселить.
После бегства Щура Синелий предложил Улебу сменить свое имя, дабы легче ему было общаться с ромеями. После обязательного обряда крещения Улеба нарекли Георгием. Синелий пояснил, что так звали великого человека — святого, победившего дракона — самого сатану. И хотя Улебу это было непонятно, новое имя ему понравилось. Понравилось оно и Олимпии, которая теперь только так и называла своего нового друга. Синелий не препятствовал дочери видеться с Георгием. Он был человеком открытого нрава, юный славянин чем-то пришелся ему по душе.
Вскоре оказалось, что куриал Синелий почти разорен налогами, которые неизменно повышались после очередного пятилетнего кадастра хозяйств. К тому времени Синелий уже успел купить несколько галер и после долгих размышлений и колебаний решил заняться морской торговлей в надежде поправить дела.
И вот теперь куриал готовился покинуть Сугдею.
— Так Синелий не вернулся? — повторил свой вопрос Георгий.
— Да я ж тебе говорила, — от души рассмеялась Олимпия, сжимая руку юноши.
— Этот шум моря… Он заставляет думать о том, что прошло. Я вспомнил своего отца… Что-то острое как нож вошло в грудь. Георгий отвернулся, чтобы Олимпия не увидела мгновенно выступивших слез. Он не знает таких ромейских слов, чтобы объяснить, что с ним. Он почувствовал легкое, словно дуновение ветерка, прикосновение прохладных пальцев, Олимпия уже не смеялась и ни о чем не спрашивала, а грустно смотрела на него. Возможно ли, что ей передалась его боль?
— Ты знаешь, — наконец заговорила она, — через несколько дней мы отправляемся в столицу.
— Ты никогда не бывала там?
— Нет, — прошептала девочка, — а ты поедешь с нами?
Олимпия тревожно посмотрела на высокого голубоглазого юношу. Русые волосы густо падали на его плечи, прикрытые белым хитоном. Георгий молчал.
— Я знаю, о чем ты думаешь, о своей родине, да? Но ведь ты всегда сможешь вернуться, если захочешь…
Олимпия беспомощно, по-детски оглянулась, как бы ища у кого-то поддержки, подтверждения своих слов. Георгий улыбнулся, у него как-то отлегло от сердца.
…Поздним вечером заскрипели повозки, волы, погоняемые голыми по пояс рабами, везли припасы — мешки с ячменной мукой, сыром, амфоры с вином и оливковым маслом. Уж если ехать в столицу, то не с пустыми руками. Синелий, ловко сидевший на вороном жеребце, зычно приветствовал свою дочь:
— Эвое, Олимпия! Готов ли ужин?
Он был в широкой тунике с короткими рукавами — далматике, украшенной узором многократно повторенной латинской буквы «5». Загорелый до черноты, он блестел ровными крепкими зубами в приветливой улыбке. От крыльев носа к углам рта шли глубокие складки, придававшие лицу суровость, когда куриал не улыбался. По это бывало редко. Обычно громкий смех возвещал о его появлении в доме.
В атриуме уже пылали смолистые пахучие можжевеловые факелы. Синелий любил зажигать их вместо масляных ламп — светильников. Он говорил, что дым можжевеловой ветки в сто раз приятнее пахучего византийского ладана.
Рабы внесли серебряное блюдо, по краю которого была вычеканена гирлянда из виноградных лоз, птиц, корзин с плодами. На нем грудой были навалены жареные перепела, жирные куски баранины. Появились чаши, в которых дымилась похлебка из бобов и свинины, густо заправленная чесноком и луком.
Синелий ел с аппетитом, наливая себе из ребристого кувшина темное терпкое вино. Он осушал кубок за кубком и все более и более веселел. Георгий не привык к обильным трапезам и ел только то, что подавала ему своей маленькой рукой Олимпия.
Наконец Синелий откинулся на своем ложе и повернулся к Георгию:
— Давно думал я с тобой побеседовать, да вот случая все не выпадало, а сегодня наша прощальная трапеза, один бог знает, когда еще мы увидим эти края. И потому я намерен дать тебе хороший совет: как бы ты ни поступил в дальнейшем, останешься ли в ромейской земле или вернешься в родные края, прежде тебе должно посмотреть иные страны. Ведь лучше путешествий нет ничего на свете. Это справедливо и для нынешних, и для стародавних времен п, думаю, для грядущих. В старинных творениях Гомера рассказано об Одиссее, сыне Лаэрта. Его, голого, истерзанного, выбросило пучиной на берег моря, но феаки тотчас облекли его в дорогие одежды и удостоили общей с царем Алкиноем трапезы, ибо поведал Одиссей много интересного. И ему, чужеземцу, дали возможность говорить обо всем, что он знает. А ведь многое в повести сына Лаэрта было печальным. С жадностью слушают люди рассказы, но лучше самому все увидеть, чем слышать из уст другого. Вот могу ли я, простой смертный, описать тебе храм святой Софии, тебе, не видевшему в глаза Константинополя?
И тут, отвечая на безмолвную просьбу отца, Олимпия встала и подошла к колонне, вглядываясь в сумерки, окутавшие и море, и горы.
Все здесь дышит красой, всему подивится немало
Око твое. По поведать, каким светозарным сияньем
Храм по ночам освещен, и слово бессильно.
Ты молвишь:
Некий ночной Фаетон сей блеск излил на святыню!..
Когда стихи отзвучали, все сидели долго молча. Георгий вдруг понял, что поедет. Опять заныло сердце, но уже сладко-томительно в предчувствии чего-то необычайно яркого, а может быть, это потому, что рядом сидела такая тихая, но все понимающая Олимпия?
Сннелий наполнил кубок и высоко поднял его.
— Георгий, хотел бы я видеть тебя капитаном, водящим корабли от Геллеспонта до берегов Ливии. Сначала будешь наблюдать и учиться, со временем станешь управлять кораблем не хуже опытных моряков.
Судовладелец залпом осушил кубок и со стуком поставил его на стол.
Олимпия захлопала в ладоши, с восторгом глядя на Георгия. Большие ночные бабочки летели прямо в горящие факелы, их обгоревшие крылья покрывали остатки трапезы, попадали в широкогорлые сосуды с вином. Стоял неумолчный звон цикад. Яркие, крупные звезды отражались в бассейне атриума. Спать никому не хотелось, и все трое, наклонившись друг к другу, еще долго разговаривали вполголоса, чтобы не спугнуть что-то неуловимое, спустившееся к ним под покровом ночи.
Чайки с пронзительными криками носились над верхушкой мачты униремы и, ныряя в ее пенистый след, взмывали вверх, унося в когтях трепещущее серебро. На фоне темных громад скал птицы казались особенно стремительными и легкими. Подчиняясь командам рулевого-кормщика. гребцы, сидящие по двое на скамьях, мерно взмахивали веслами. Но вот попутный ветер надул парус, весла убрали в порты, и галера ходко побежала мимо Херсонесского маяка на запад.
Через неделю, только раз отсидевшись в гавани, когда Понт Эвксинский нахмурил свои брови и погнал седые волны, галера показалась в виду Второго Рима. Георгий и не заметил, как прибрежные утесы перешли в белый камень крепостных стен, опоясывавших город с моря, и путники оказались в оживленной до тесноты гавани Золотого Рога. Галера затерялась среди множества больших и малых кораблей, пришедших со всех концов обширной Византийской империи — Карфагена, Сирии, Ливии, Сицилии, Равенны, Александрии, Антиохии, Родоса, Херсонеса, Синопа, Милета, Трабзона.
А вот и обещанное Синелием чудо — нарядные, словно парящие над землей, купола храма святой Софии, дальше — беломраморные колонны императорского дворца, соединенного крытой галереей с колоссальным ипподромом, где, по словам Синелия, огромные толпы горожан, собирающихся на конские ристалища, выражали свою волю криками, неистовым топаньем и воем.
Поднимаясь вверх по многоступенчатой лестнице, Георгий с изумлением оглядывался вокруг. Олимпия тоже смотрела во все глаза. Никогда она не предполагала, что столько людей может обитать в одном месте. Они увидели чернокожих нубийцев, несущих паланкины вельмож, бронзовые тела сирийцев, белизну кожи изысканнейших красавиц Константинополя. Рабов можно было узнать по обритой наполовину голове. Они носили короткие безрукавные туники из грубой материи или ходили полуголыми. Синелий указал Георгию на людей в подпоясанных хитонах с освобожденной для работы правой рукой и объяснил, что ото ремесленники, особо многочисленные в столице. Знатные люди, попадавшиеся иногда на пути, носили длинные одежды, богато украшенные вышивками и драгоценностями.
Куда ни кинь взгляд, всюду виднелись пышные сады, окружавшие дворцы знати и богатых купцов. Но когда они миновали форум Константина и свернули на одну из боковых улиц с главной улицы — Месы, открылась совсем другая картина. Это был настоящий человеческий муравейник. Узкие улочки, спускавшиеся уступами вниз, были зажаты лепившимися друг к другу жалкими лачугами. Часто попадались темные, закопченные кабачки и харчевни. Оттуда тянуло смрадом и запахом чесночной похлебки — пищи бедняков. Ужасающее зловоние источали канавы для нечистот, тянувшиеся вдоль улиц.
Так вот он каков, знаменитый град Константинов, как здесь перепуталось и перемешалось все — и прекрасное, и отвратительное, и злое, и доброе, и возвышенное, и низкое. А ведь ото только первое впечатление. Чем же, когда узнаешь столицу поближе, наполнится душа?
С наступлением лета опять появились тучи варваров. Они переплывали Петр на плотах, однодеревках или даже держась за гриву коня, плывущего рядом. Макродий называл их одним словом — «скифы», хотя было совершенно ясно, что они совсем не похожи на скифов. Да теперь уж мало кто помнил этих давно исчезнувших варваров: шапка всклокоченных волос на голове, кожаные штаны, пропитанные едким лошадиным потом, остроносые сапоги. Но и эти, нынешние, умели так же ловко на ходу стрелять из лука, бросив поводья на гриву бешено скачущей лошади. Переправившись через Петр, варвары жадно устремлялись на юг, в богатые фракийские земли, где, как они не без основания надеялись, полагаясь на опыт предыдущих набегов, их ждет удача и обильная добыча. Они вырастали темной массой в своих примитивных доспехах, где не сверкает ни одной золотой бляшки или серебряной подвески. Даже вожди этих диких не носили отличных от простых воинов одежд и доспехов. Они просто шли во главе своих отрядов, голосом, жестом и примером ведя за собой…
Все лето солдаты гекатонтарха Гонтариса вступали в мелкие стычки с варварами, вели и настоящие сражения. Подошла осень, а с ней и новые заботы.
— Нет смысла воевать со скифами, — говорил Макродий своему товарищу Евмеиу, чистя поножи и любуясь, как в их отполированном до зеркального блеска металле отражается его курчавая, уже несколько поседевшая голова. — У них нет армии, с которой можно было бы сражаться, армии, которую можно было бы окружить и уничтожить раз и навсегда. Даже персы ходят правильными колоннами, сражаются, выбрав место и время, а потом либо дальше наступают, либо уходят восвояси. Скифы же не армия, а дикие орды, с которыми воевать бессмысленно. Если ты разбил один отряд, это еще ничего не значит. Второй, третий — тоже. Никто не знает, сколько их в действительности, и никто не может с уверенностью сказать, когда они придут и откуда появятся на ромейской земле. А наш несравненный василевс Маврикий жаден, как антиохийская свинья. А его брат стратиг Петр туп, как фракийский осел.
— Ты прав, старый товарищ, — отозвался ветеран Евмен. Он угрюмо грыз прогорклый сухарь, запивая его кисловатым вином прямо из амфоры, которую, сидя на земле, поставил между колен. — Когда Маврикий — разрази ли его Юпитер, унеси ли в ад сатана — снизил на четверть военную аннону, он клялся, что это временно. А она и до сих пор осталась урезанной. И притом требует для себя большую часть захваченной добычи.
— Большую часть… — проворчал Макродий. — Вот уже двадцать лет я в армии. Сначала воевал против персов. И там было нелегко, по, клянусь, это были славные дни по сравнению с теперешними.
Подошли другие солдаты гекатонтарха Гонтариса — сириец Насибис, прослуживший многие годы и покрытый множеством шрамов, гепид Махспр и еще даже как следует не выучившийся ромейскому языку Спттур, славянин. Услышав последние слова Макродия, они дружно присоединились к разговору.
Восьмой год ромейская армия пыталась воспрепятствовать натиску варварских племен. И все безрезультатно! Сначала тагмы[29] повел стратиг Прпск. Они прошли триста пятьдесят римских миль, пока не оказались в Нижней Мезии. Длинная колонна тяжеловооруженных воинов, растянувшаяся на двадцать стадий, поднимая облако пыли, медленно двигалась на варваров. Три недели занял переход от столицы. В Мезии они встретили разоренные деревни и сожженные поля. Наконец передовой отряд достиг Истра. Здесь они, охватывая широким крылом мезийские степи, двинулись на юго-восток. Не ожидавший внезапного удара славянский вождь Ардагаст поспешно бежал со своими людьми. В этот же первый год кампании ромеям удалось разгромить и взять в плен другого славянского вождя — Мусокия, который ранее действовал с Ардагастом.
Что ж, казалось, Маврикий должен быть доволен: летняя кампания прошла успешно. Но он шлет гонца с приказом идти во Фракию, и там воины зимой должны сами добывать себе пропитание. Не было обычной добычи после победы: у нищих варваров взять нечего, кроме отбитого ромейского добра. Оставалось заниматься грабежом и разбоем. Армия распалась. А весной варвары опять стали докатываться до южных провинций Византии. Так победа ромеев обернулась поражением. Минул еще один год. Поначалу он тоже как бы начался успешно. Маврикий сделал стратигом своего брата Петра, а смещенного Приска поставил под его начало, назначив ипостратигом. Петр собрал разбредшихся по Фракии воинов, а ядро войска составляли вновь набранные в Армении и Сирии наемники. Они первыми врубились в отряды варвара Пирогаста. Опять казалось, что он наголову разбит. Петр послал победную реляцию и окопался лагерем близ Маркианополя.
Но, не дав ромейским солдатам передышки, варвары возобновили сражение, и тут уже поле боя осталось за ними. Что было дальше?
Ветераны Макродий, Евмен, Насибис вспомнили и это.
Изнуряющие переходы, марши, внезапные атаки варваров, ночевки в содрогающихся от гиперборейского ветра полотняных палатках и неизменный приказ Маврикия: на зиму самим обеспечивать себя продовольствием.
— Всегда он был скуп и жаден, — кричал Насибис, оглядываясь на солдат и ловя одобрительные взгляды, — еще когда нас водил на аварского кагана стратиг Филиппик и одержали мы большую победу, то и тогда не дал он нам никакой оплаты. И все были очень обижены, что не получили должного, и взялись за мечи, но Маврикий подослал нам Каментиола, и тот хитрыми речами обманул все ромейское войско.
— Предатель Каментиол, смерть ему, смерть! — подхватил Евмен.
— Предатель и есть, — согласился Макродий и вдруг сжал кулаки, как бы собираясь броситься на кого-то. — Он по-своему решил отделаться от недовольных. Вы помните, друзья, что наш осел заключил союз с аварами. О, я хорошо помню тот день, когда на нашу тагму напали эти «союзники». Тогда я чудом спасся, остался жив и ты, Евмен. Возблагодарим же бога за его милосердие.
Солдаты зарычали от возмущения. Макродий продолжал:
— А теперь слышали вы новый приказ? Нам предлагают переправиться через Истр и зимовать там, в земле аваров. Там мы почувствуем себя как медведь, залезший в осиное гнездо. И это за то, что мы получили столько ран, и это за то, что мы не взяли никакой добычи в этой кампании, и это за восемь лет, когда нас осаждали со всех сторон полчища врагов!
Евмен давно вытряс последние капли вина из амфоры. Он с проклятием отбросил ее, и она, ударившись о щит Насибиса, разлетелась на мелкие черепки. Евмен вскочил на ноги.
— Вот так я разобью твою пустую башку, о Маврикий!
Охмелевший воин выхватил из ножен меч и закрутил его над головой. Макродий наблюдал за товарищем, удовлетворенно усмехаясь.
Верный своей политике освобождать казну от содержания войск в Мёзии, Маврикий вызвал большое недовольство солдат. Они открыто роптали. Волнения охватывали тагму за тагмой. Военачальник Петр, расположившийся со своим окружением в десяти милях от солдатского лагеря, начал колебаться: настаивать ли ему на выполнении приказа Маврикия переправляться через многоводный Истр? Он послал своего нового ипостратига Гудоя, славянина по происхождению, собрать командиров — тагматархов на военный совет. Но события зашли уже слишком далеко.
Вскоре стратиг увидел, что к его шатру скачут вместе с Гудоем еще восемь всадников. Но то были не тагматархи, а сотники и солдаты. Впереди на белом жеребце в развевающейся тунике, без шлема ехал человек с растрепанной рыжей бородой — гекатонтарх Фока, справа от него скакал его брат, тоже гекатонтарх, Доменциол, слева — щитоносец Александр.
Петр постарался с достоинством встретить это посольство, но никак не мог унять внутренней дрожи. Выступая от имени всех недовольных, Фока требовал не только немедленно отойти от крепости Азема. близ которой намечалась переправа через Истр, но и выплатить войскам полную военную аннону, а также все деньги, недоплаченные, по его мнению, за восемь лет кампании.
Это был мятеж.
Петр бросился в Константинополь, за ним последовали в страхе и многие военачальники. А солдатский лагерь бурлил. И когда все собрались выбрать своего предводителя — экзарха, из тысяч солдатских глоток выплеснулось одно имя — Фока!
Что было известно об этом сотнике? Ветеран многих походов, покрытый шрамами и рубцами, он был хорошо знаком воинам. Сын готского варвара, находившегося продолжительное время на службе у императора Юстиниана, и гречанки, Фока пошел по стопам отца и ценой многих ратных трудов заслужил значок гекатонтарха (центуриона). Варвары — готы, герулы, гепиды — видели в нем одного из своих. Солдаты-ромеи — греки, лидийцы, мидийцы, иллирийцы, сирийцы — знали о его плебейском происхождении. Можно было думать, что этот человек, познавший все тяготы и невзгоды армейской жизни, будет их достойным вождем. А в его кожаном поясе, который он носил под панцирем, было не больше золотых номисм, чем у рядового.
Многие не забыли еще и того, как Фока мужественно и безбоязненно выступил в сенате с обвинениями стратига Каментиола в измене. А это ведь бросило тень на самого василевса: по его распоряжению был заключен союз с варварами, кончившийся кровопролитным избиением тех самых тагм, которые больше всего роптали.
Словом, Фока был своим, в него верили свято и неколебимо.
Теперь уже ничто не удерживало ромейских воинов на берегах негостеприимного Истра, и они, не обремененные запасами продовольствия, покатились на юг.
Сняться с лагеря было делом одного дня. Солдаты растеклись широким потоком по дорогам провинции, отряды перемешались, каждый искал себе новых друзей и направлялся туда, где надеялся найти пищу и вино.
Макродий первым увидел в излучине реки Эпир пасущиеся стада коров и табуны лошадей. С недвусмысленным видом он пришпорил коня и направился к стаду. Евмен прошептал:
— Это же принадлежит нашему ослу Маврикию.
Макродий саркастически усмехнулся в свою густую бороду.
— Не ты ли хотел разбить его пустую башку? А теперь трусишь, как жалкий шакал, воющий за нашим лагерем и обгладывающий трупы лошадей. Вперед, старый товарищ! — Он ударил плашмя мечом по спине Евмена и хлестнул своего скакуна.
Не прошлой часа, как вокруг жирных тельцов запылали костры, а солдаты, не имея походных котлов, жарили на концах своих копий самые жирные куски мяса.
— Вот так бы и раньше, — обсасывая усы и наливая в ковш из амфоры вино, говорил Макродий.
Смуглый Насибис отвечал с веселым смехом:
— А совсем неплохо пограбить наших вельмож и самого императора.
— Я понимаю варваров, — говорил Евмен, — которые так и рвутся через Петр. Ведь этим идолопоклонникам и не снились такие богатства. А чем мы хуже их?
Фока ехал последним в колонне. Солдаты предоставили ему повозку самого стратига Петра. И Фока, глядя на веселые от хмеля и удачи солдатские лица, думал: «Если Маврикий вышлет против меня Приска, нам несдобровать. Ведь это уже не войско, а шайка грабителей. А по нашим следам идут и варвары. Пока они не нападают на нас. Что будет дальше? Может быть, ворвутся в столицу. Как тут быть?» Он вертел в руках «Стратегикон» — наставление по ведению войны, принадлежавший Петру, — читать Фока не умел.
Солдаты расположились шумным табором в нескольких милях от столицы и продолжали пировать и веселиться. Фока не пил и не бражничал вопреки своей давней, приобретенной на службе в императорских войсках привычке. Он вновь и вновь обсуждал со щитоносцем Александром и братом Доменциолом разные варианты исхода сложившейся ситуации.
Вскоре в лагерь пожаловал демарх прасинов Сергий. Его слова показались Фоке искренними. Он говорил новоиспеченному экзарху, что дни Маврикия давно уже сочтены, что в столице ему кричат дерзкие слова на ипподроме и не раз пытались побить камнями. Вопрос лишь в том, кто наденет императорские бармы: сын Маврикия — восемнадцатилетний Феодосий или зять Герман. Не далее как вчера Маврикий призвал его, Сергия, и демарха венетов — синих Козьму и осведомился, какими силами вооруженных демов они располагают. И, получив ответ, приказал заняться охраной Длинных стен от войск Фоки. Но и зеленые, и синие скорее встретят экзарха с распростертыми объятиями, чем с оружием в руках. В заключение Сергий попросил не медлить с приходом в Константинополь.
Все это прозвучало для Фоки совершенно неожиданно. И только когда на дороге, ведущей в столицу, улеглась пыль, поднятая повозкой Сергия, Фока понял, что стал фигурой значительной.
Над темно-синей гладью моря поднимались горы. Они то подступали вплотную к воде, то. причудливо изрезанные бухтами, бухточками и заливами, отступали, и тогда по временам над их уходящей за горизонт синью сверкали белые шапки снегов.
Георгий, всматриваясь в очертания проплывавших мимо берегов, видел шпалеры виноградников, каменистые россыпи белого известняка, пояса оград из того же камня, защищающие насаждения от ветра и скота, и сами селения.
Корабль, шедший вполветра, то жался к берегу, то брал мористее, вспенивая бирюзовые волны и подпрыгивая на них. Соленые брызги хлестко ударяли в лицо, оставляя на губах терпкий вкус солоноватой пены, но тут же пахучий ветер с побережья осушал влагу.
Уже много дней дромон бежал по темно-синим волнам Эгейского моря, и налет соли на лице становился все ощутимее. Георгий знал, что, как только они отойдут от берегов подальше, ветер усилится, как всегда в этих местах, и тогда, может быть, придется выдержать от моря солидную трепку. Но пока он наслаждался и этим равномерным бегом судна, словно у хорошо объезженного иберийского коня, и непрестанно меняющейся панорамой, и этим соленым ветром, и хлопаньем широкого паруса над головой.
Вначале, как только корабль миновал Геллеспонт, и еще раньше, после выхода из Константинополя, перед глазами то и дело возникали тощие плантации колонов, их удивительно напоминающие загоны для скота тесные и неуютные жилища. На нешироких равнинах отдельными редкими пятнами тянулись пшеничные поля и виноградники. Дальше, к югу, они уже вились сплошным поясом на склонах гор. Ниже густо-зеленых кипарисов и сосен виднелись купы оливковых деревьев. Поля стали шире, возделан-нее, и богатые строения куриалов-землевладельцев с колоннами и высокими черепичными крышами попадались чаще.
Теперь уже, когда за узорным выступом кормы осталось много-много стадий пути, местность приобрела совершенно дикий вид.
Не впервой старший капитан Георгий вел свое судно на юг. И каждый раз его поражала угрюмая пустынность этих мест. Глубоко врезавшиеся в берег скалистые бухты даже под яркими лучами солнца казались исполненными какого-то неизъяснимо мрачного смысла и предназначения.
Георгий, глядя на эти темные гроты, прорубленные в скалах волнами, на эти узкие входы в бухты, как сатанинские щели, ведущие в преисподнюю, вспоминал не менее мрачные годы правления Фоки.
О. Георгий хорошо запомнил тот день, когда Фока пришел к власти. Когда он появился с толпами солдат у Евдома — загородной царской резиденции в семи милях от главного столба — Милия у храма святой Софии, — его встретили восторженные крики демов и охлоса: «Пусть сорвут с того кожу, кто любит Маврикия!», «На бойню осла!», «Фока — василевс!» А солдаты, вспомнив крылатые слова своего товарища Евмена, кричали: «Разбить пустую башку Маврикия! Вперед!»
Сюда же, в Евдом, стекалась вся знать и высшее духовенство. Сановники желали бы видеть императором Германа, но Фока уже сознавал свою силу. Солдаты и демы стояли на стороне выходца из народа и выкликали его имя. Бармы и венец византийских царей достались Фоке.
Он был коронован в Евдоме, а через три дня на белой колеснице торжественно въехал в Константинополь. С воем бросались прямо под копыта лошадей обезумевшие гетеры, ловя звонкие монеты с изображением Маврикия, которые горстями швырял в толпу бывший гекатонтарх.
А сам Маврикий, сняв с себя царские одеяния, надел простую одежду и на небольшой быстроходной галере поспешно бежал из столицы с женой и детьми. Но буря помешала ему уплыть далеко. Пришлось пристать к берегу в ста пятидесяти стадиях от столицы. Маврикий укрылся в храме Автонома, в Пропонтиде, недалеко от Никомедии.
Народ не переставал поносить низложенного и бежавшего императора. А потом запылали и дворцы вельмож. Первым был подожжен дом бежавшего вместе с Маврикием государственного казначея Константина Ларда. Его не без оснований считали виновным в злоупотреблении властью. Ремесленники, спешно вооружаясь, в своих коричневых плащах из грубой шерсти высыпали на улицы, рабы отказывались повиноваться хозяевам. Солдаты, пришедшие вместе с Фокой, кричали, что ждут наконец законного вознаграждения за свои ратные труды.
Вскоре начались казни. Бывший щитоносец, а теперь начальник царских телохранителей-спафариев Александр казнил в порту Халкедона Маврикия. Но сначала всем сыновьям бывшего кесаря на его глазах отрубили головы. Тела казненных бросили в воду, а окровавленные головы выставили на всеобщее обозрение.
Следующей жертвой был Каментиол, командовавший когда-то войсками во Фракии.
Рев многотысячной толпы, возбужденной кровавым зрелищем казни, стоны и вопли близких и родственников, огромные фигуры спафариев с обнаженными мечами…
А несчастный начальник арсенала Ельпидий, которому вырезали язык, выкололи глаза, отрубили руки и ноги и бросили умирать в горящей ладье…
Нет, забыть этого невозможно…
Георгий часто и надолго уплывал из столицы на кораблях Синелия, а, когда приезжал, навикулярии рассказывал ему новости — одна другой ужаснее.
Поистине удивительные превращения произошли с Фокой, вознесенным в царский дворец — Палатий на солдатских плечах и спинах под восторженные крики демов и охлоса, которым новоявленный василевс горстями разбрасывал золотые. Сколько надежд было связано с этим новым императором! Но вот протекли месяцы, а потом и годы, и все эти надежды рассыпались в прах.
Приземистый, коренастый гекатонтарх с обезображенным шрамом лицом и рыжей растрепанной бородкой вдруг стал не по-солдатски изворотлив и хитер. Он сумел быстро поладить со многими вельможами и даже с самим папой Григорием Первым, благословившим его на царство. А бывшие солдаты, его товарищи, ветераны, совершившие не один поход и поднявшие его на щит, были быстро забыты и оттерты от Палатия.
Пролилась кровь многих. Устрашающие публичные казни, от которых стыла кровь в жилах, сменились другими, совершаемыми тайно или явно, но уже обыденно, привычно, в общем потоке этого террора, объявленного сотником-василевсом.
Фока надеялся, что народные восстания, вызванные солдатским мятежом, постепенно затихнут, как волны от брошенного в воду камня, но они все нарастали, ширились, грозя затопить империю. Император ответил еще большими жестокостями. И очень скоро его стали называть в народе не иначе как «тиран», «узурпатор» или «кентавр».
Особенно жестоко было подавлено восстание в Лаодикии, каппадокийском городе. Стратиг восточных войск Воносий был совершенно беспощаден. Он топил одних, душил других, жег, бросал на растерзание диким зверям…
Где оно, прекрасное, неизъяснимо-влекущее видение, возникшее перед ним в ту памятную ночь в Сугдее перед отплытием в столицу?
Кровавый, все заволакивающий туман… Георгий тряхнул головой, как бы отгоняя его, и только тут увидел, что рядом стоит Аспазия — дочь Каментиола, казненного Фокой. Девушка зябко куталась в толстый шерстяной плащ, подбитый мехом. Ее темные волосы рассыпались по плечам.
Георгий спросил, не холодно ли ей. Аспазия отрицательно покачала головой, благодарно взглянув на капитана. Она всегда на него так смотрела с тех пор, когда он выручил ее из беды. Это случилось в тот день, когда солдаты по приказу Фоки ворвались в дом Каментиола. Его уже увели и собравшийся народ стал расходиться, когда Георгий, случайно оказавшийся рядом, услышал отчаянные женские крики, несущиеся из дома. Бросившись к двери, Георгий увидел, что какой-то солдат тащит за волосы девушку с прекрасным благородным лицом в сад. Другой стоит рядом и вяло поругивает товарища:
— Оставь ее, Евмен, ты же видишь, что она полумертвая от страха.
— Нет, Макродий, — раздалось в ответ глухое рычание, — я еще не рассчитался сполна с нашим главным обидчиком.
Георгий, не колеблясь, бросился на солдата, которого звали Евменом, тот оставил девушку и с проклятиями схватился за меч. Безоружный Георгий отступил к стене. Но тут на сцену выступило еще одно лицо. Вскочивший в дом из сада высокий белокурый солдат ударом кулака вышиб меч из рук Евмена и наступил ногой на оружие.
— Что тебе надо. Ситтур, — закричал Евмен, — почему ты помешал мне убить этого варвара? Только потому, что он, как и ты, славянин?
Но тут Макродий уже решительно потянул Евмена за руку, говоря, что им надо успеть урвать свою долю в отданном на разграбление доме, пока его другие полностью не выпотрошили.
Георгий и Ситтур подняли девушку с полу и, как могли, успокоили. Но Аспазия — это была дочь Каментиола — все время повторяла, что если ее отца не станет, то и ей жизнь будет в тягость.
После казни Каментиола она долго болела. Ситтур, которого с первого взгляда поразила неземная красота Аспазии, старался хоть чем-нибудь помочь девушке. Наконец через бывшего щитоносца Александра, с которым он был когда-то близко знаком, ему удалось добиться у Фоки разрешения для Аспазии, похожей теперь на сломленный цветок, покинуть ненавистный ей Константинополь.
Так связала судьба этих троих людей. Теперь Аспазия удалялась в желанное для нее изгнание, а Ситтур одновременно сопровождал ее и охранял со своими людьми ценный груз на корабле.
Ах, этот груз… Вот уж что действительно трудно понять.
Георгий прошел в свою капитанскую каюту. Шесть черных, инкрустированных перламутром и слоновой костью ларцов тускло поблескивали в глубине каюты. В каждом ларце — по пятьдесят тысяч золотых номисм. А один модий зерна стоит пять номисм. Итого на эти деньги можно купить шестьдесят мириадов модиев зерна. А этого запаса хватит на четыре зимних месяца изголодавшимся жителям столицы.
Возле ларцов стоял невозмутимый Ситтур со своими свирепого вида варварами.
Не оправдались надежды Синелия поправить свои дела морской торговлей. Хотя навигация продолжалась только с марта по ноябрь и во время сильных зимних ветров и штормов корабли отстаивались в гаванях, все равно они нередко тонули.
За семь лет Синелий потерял три галеры и дромон. Погибший на них груз пришлось оплатить из собственного кармана. Ныне у Синелия осталось только одно судно, остальные два нуждались в ремонте.
К тому же бурные события последних лет не способствовали успешной торговле. Восстания вспыхивали то в одной, то в другой провинции. Да и сам он как демот, принадлежащий к партии зеленых — ремесленников и торговцев, — вместе со всеми выражал на ипподроме недовольство.
И все же, несмотря на все невзгоды, Синелий не терял своего отменного аппетита и всегдашней веселости. Но в тот день за обедом он был необычно серьезен. Предстоит важное дело. Только что он разговаривал с префектом претория Экзогеном, который сказал, что ищет навикулярия для особого поручения самого василевса. Выслушав префекта. Синелий не сразу сообразил, о чем идет речь. Но префект подчеркнул, что это — необычайно важная миссия. Фока заботится о народе. Навикулярии же получал особую премию. При расстроенных делах Синелия это было просто даром небес. Пусть будет благословен час, когда префекту пришла в голову мысль назначить его, Синелия, ответственным за такое дело. Сразу же канцелярией Палатпя было издано нужное распоряжение.
Но кому поручить вести корабль? Конечно, Георгию. У навикулярия не было и тени сомнений на этот счет. Три года он провел помощником кормчего и вот уже четвертый самостоятельно управляет самым лучшим кораблем — дромоном «Орел». Много раз он бывал в Египте, Сирии, Иберии и Карфагене.
Нужно сказать ему об этом сегодня же за трапезой. И пора наконец подумать о свадьбе. Олимпия давно уже превратилась в цветущую девушку. Она будет хорошей женой. Когда Георгий выполнит поручение и Синелий получит обещанное вознаграждение, можно будет отпраздновать веселую свадьбу.
— Сын мой, — сказал Синелий, — тебе предстоит важное дело. Возил ты амфоры с вином и зерном, возил медные слитки и ткани. Теперь повезешь золото в Антиохию. Позаботься о том, чтобы была надежная охрана помимо той, что дадут во дворце. Ведь за груз я тоже отвечаю. Думаю, что тебе в этом помогут твои друзья варвары.
— Золото? Какое золото? — изумился Георгий.
— Префект Экзоген объяснил, что для покупки хлеба. Ведь ты же знаешь, что в Египте восстание, хлебных караванов оттуда ждать не приходится и народ в столице голодает. И поверь, обмана тут нет, хотя и для меня странно, что Фока принял такое решение. При мне открывали все ларцы, я пробовал монеты на зуб — чистое золото.
Георгий быстро подготовил свой дромон к плаванию. При большом стечении народа на императорской пристани вынесли шесть ларцов темного дерева. Их доставили на корабль.
Тут же глашатаи объявили еще об одной милости императора: дочь казненного стратига Аспазия отпускалась по ее просьбе в Каппадокию. До сих пор детей казненных либо отдавали палачу, либо лишали всех средств к существованию, и они вынуждены были идти в монастырь. Аспазии же даровали небольшую часть отцовского имущества. Рабы принесли на корабль большой сундук с одеждой и драгоценностями. Аспазия пришла на пристань дрожащая и бледная. Только из уст глашатая она узнала о монаршей «милости». Когда вели ее из дворца, она была уверена, что ее ожидает казнь.
Капитан отдал распоряжение к отплытию. Дромон до выхода из бухты тянула весельная галера, потом был поставлен парус, и корабль быстро заскользил по глади моря. Олимпия стояла на пристани, и Георгий еще долго мог различить белую тунику среди пестрой одежды толпы.
Георгий привык во всем полагаться на Синелия, который сделал для него так много. Фока переменился? Ну что ж, тем лучше. И все же мысль о шести ларцах не давала покоя. А на корабле был человек, знающий о них гораздо больше. Префект Экзоген поручил сопровождать казенное золото логофету Пиларху.
Бывший гекатонтарх Фока, казалось, был упоен властью, о которой не смел и мечтать за годы своей военной службы. Он начисто забыл обо всех обещаниях. По-прежнему войско продолжало получать пониженную аннону. Налоги пришлось увеличить, потому что из-за мятежей и бунтов резко упал доход царской казны. Уже не встречали восторженно монарха, когда он появлялся на кафисме ипподрома — в царской ложе. Он слышал лишь злобные выкрики, и Фока знал, что только жестокость и суровые меры могут привести к повиновению. Об этом ему твердил его солдатский опыт, об этом говорила и вся история его предшественников — монархов, об этом ему нашептывали льстивые царедворцы. И кровь продолжала литься.
Но придавало ли это уверенности, позволяло ли быть спокойным? Фока знал, что его называет кентавром даже Приск, стратиг, под началом которого некогда ходил Фока. А теперь Приск женился на его дочери и стал зятем императора. Ныне он комит экскувиторов — начальник дворцовой стражи. А по негласной иерархии — это первый кандидат на престол. Мог ли Приск не мечтать об императорской мантии? И если бы один Приск! Фока чувствовал, не мог не чувствовать, что он лишь игрушка в руках каких-то могущественных сил, что он делает в сущности все так, как ему вкрадчиво подсказывают придворные.
Не лучше обстояли и внешние дела.
Персидский шах Хосров II, воспользовавшись смутами в империи, двинулся против Византии. Пополз слух, что старший сын Маврикия Феодосий жив, что он, чудом избежав казни, подался в Персию и теперь движется с войском Хосрова, чтобы стереть с лица земли тирана Фоку. Вскоре пала крепость Дара, находящаяся в верхнем течении реки Тигр. Хосров приказал разрушить ее до основания и повернул в Армению.
А варвары продолжали свои опустошительные набеги на империю, и, если бы не мощные оборонительные стены, они, может, ворвались бы даже в столицу.
Фока поспешно заключил мир с аварским каганом, но сам ездил осматривать укрепления вокруг города. Длинные стены пересекали весь перешеек и тянулись на тридцать шесть стадий от одного берега до другого. Они состояли из трех рядов и были увенчаны почти сотней башен. Перед стенами был сооружен каменный ров, наполненный водой, глубиной двадцать пять локтей и шириной пятьдесят. Из рва поднималась протейхисма — стена в двадцать локтей. На некотором расстоянии был второй ряд стен шириной семь-восемь локтей и высотой двадцать пять локтей. В пятидесяти локтях далее находилась третья, самая мощная стена вдвое толще первых.
А тень от башен высотой почти в четверть стадии грозно падала в сторону наступавшего врага. Нет, империя, имеющая такие башни, не скоро рухнет. Фока уехал довольный. Но через месяц получил тревожную весть.
Экзарх Карфагена Ираклий восстал против Фоки и отказался поставлять хлеб в Константинополь. Его племянник Никита, объединившись с дикими племенами маврусиев, двинулся в Ливию и захватил Пентаполь, а затем вторгся в Египет. Благодаря помощи восставшего населения Александрии Никита быстро овладел городом и оттеснил войска Фоки из Египта. Сын экзарха Карфагена Ираклий-младший собирает флот, чтобы двинуться на Константинополь.
За годы своей императорской власти Фока так и не приучился к пышному церемониалу, и подданные, отвыкнув от велеречивых докладов, лобызания ног, уже запросто входили в его покои. Фока как бы хвастался солдатской простотой. Рассуждая, он так и рубил с плеча, будто секирой в бою, и его рыжие усы топорщились, а борода по временам была всклокоченной. Он носил бархат мантии, как панцирь, и предпочитал держать золотые украшения подальше от посторонних глаз. Мало-помалу его советником стал хитрый и скользкий префект Экзоген, который уже наложил свою лапу на имущество многих казненных.
Волнения в столице нарастали. Бесплатную раздачу хлеба плебсу резко ограничили, из ста семнадцати хлебных пунктов в регионах действовала только половина. Народ осаждал чиновников, ведавших раздачей хлеба. Фоку очень раздражало, что все его слабости были хорошо известны. Он просто не переносил, когда раздавались крики: «Опять пил из кувшина! Опять потерял разум!»
В этот день они раздавались особенно яростно.
Когда Экзоген протиснул свое жирное тело в покои, Фока гневно комкал края своей пурпурной мантии и в бессильной злобе кричал: «Всех смутьянов на плаху! На растерзание зверям!»
— Всемилостивейший и высочайший, — вкрадчиво прошелестел Экзоген, падая ниц у ног императора. — Зачем прибегать к силе там, где нужен умиротворяющий жест? Черни все равно, умирать или жить, но к подачкам не равнодушен никто. Сделаем же ее, божественный автократор. Закупим хлеб, чтобы заткнуть глотки орущего охлоса.
— Но моя казна пуста. — скосив жесткий взгляд на изогнутую спину префекта претория, выкрикнул Фока. — Проклятый Маврикий растранжирил все, что было в палатинских ларцах. Вот так скупец! Он надеялся купить милость персов и аваров золотом!
Фока вскочил, и теперь он, низкорослый, казался гигантом перед согбенной фигурой префекта. Он вперил в его затылок немигающий взгляд солдата. Лучше бы ему, Фоке, с мечом в руках встретить опасность на поле брани, чем здесь, в Палатии, распутывать тайные сети интриг и заговоров, слушать льстивые речи придворных, готовых — он уверен — при первой возможности вонзить ему нож в спину. Душно здесь, в Палатии. Он подошел к окну и посмотрел на простор пролива, но увидел лишь пустынный горизонт, который напомнил ему о том, что из Египта давно уже не было караванов с хлебом, а ждать оттуда надо скорее всего военные корабли. Префект поднял голову, и Фока встретился взглядом с чиновником. Тот был спокоен, по крайней мере на лице его не отразилось никакого волнения.
— Я не хотел сказать, всемилостивейший, — так же вкрадчиво произнес Экзоген, — что мы должны отослать антиохийским купцам целую груду золота. Нет, конечно, нет. Но ведь есть и другие способы, важно, чтобы лишь чернь поверила.
Префект сделал многозначительный жест, и в покои неслышно вошли четыре логофета-казначея, которые несли серебряные блюда с золотыми монетами.
— Взгляни сюда, всемилостивейший, вот, — Экзоген взял с блюда несколько монет, — этот божественный профиль выбит на монетном дворе. А вот, — префект претория взял с услужливо протянутого блюда другую монету и показал ее Фоке, — можно ли ее отличить, августейший, от первой, но она свинцовая, только лишь позолоченная. Правда, вес ее другой. Но ведь кто будет взвешивать каждую номисму?
Фока все еще не понимал. Он удивленно вскинул рыжую бороду, переводя взгляд с блюда на префекта, на спины логофетов и опять на золотые номисмы.
— Что все это значит? Уж не хочешь ли ты сказать. Экзоген, что у нас расплодились фальшивомонетчики? Что все золото утекает и остается только свинец?
Фока гневно топнул ногой.
Экзоген грубо вытолкал логофетов за дверь.
— Их уши не для тех слов, которые я намерен сейчас сказать, о божественный. Можно послать судно, нагруженное золотом или вот этим, — он кивнул в сторону лежащих на полу блюд. — Народ не поймет. Плебс будет знать, что корабль послан. Все будут ждать каравана судов с хлебом.
Префект сделал паузу и взглянул на Фоку. Тот напряженно вдумывался в слова чиновника. Он не привык на лету схватывать мысли.
— Ну, дальше! — нетерпеливо бросил он. — Что же сказать плебсу, если хлеб не прибудет?
Экзоген внутренне усмехнулся. «Да, истинно, этот монарх не достоин своей мантии. Не понимать простых вещей. Что же, тем лучше, можно свалить всю вину на него». Вслух Экзоген сказал:
— Это очень просто, божественный. Корабль, к примеру, может попасть в руки персов. Ведь их войска наступают, и Антиохия не сегодня-завтра падет. Тогда жертвой будет капитан и логофет. А плебсу все равно кого растерзать — была бы жертва.
«Поистине дьявольский замысел», — подумал Фока. Брови его все еще хмурились, но взгляд смягчился.
— Я знаю одного навикулярия, который сейчас в затруднительном положении, и он с радостью ухватится за это дело, — продолжал ободренный префект. — Корабль отправим на виду у всех. Глашатаи же объявят об этом по всему городу, да и слухи просочатся повсюду.
Фока ничего не ответил и отвернулся к окну.
— Мы подумаем, — проронил он в усы после довольно длительной паузы.
От двери отделилась и неслышно исчезла какая-то тень. Логофет Пиларх превзошел всех в искусстве подслушивать и подглядывать. Но и он сумел выведать далеко не все.
Наступал вечер. Свежий ветер стал завывать в снастях. Рядом с Георгием теперь все время стоял высокий плечистый Сквибул, опытный мореход, всю жизнь проведший на воде. Его прислал на дромон сам Экзоген. Префект не решился доверить столь ценный груз одному капитану, да к тому же славянину. Сквибул все время молчал. И только когда они достигли мыса Аспы и Георгий, как всегда в этом месте, хотел повернуть корабль мористее, Сквибул заговорил, чуть не в первый раз с тех пор, как они покинули Константинополь. Для сокращения пути он распорядился не терпящим возражений тоном повернуть к острову Оное.
Остров был еще не близко, хотя тень от скалистых уступов простиралась в закатном солнце далеко в море. И как только дромон вошел в эту тень, раздался страшный треск. Никто не удержался на ногах. Корабль затрепетал, потом вздыбился, как разъяренный конь, волны хлестнули через борт. Вскочив на ноги, Георгий приказал отдать с кормы три якоря, чтобы оттянуть корабль от острых камней. Но и это не помогло. Были отданы еще три якоря, с палубы в воду полетело все, что могло хоть как-то облегчить корабль и увеличить его плавучесть. Недолго продолжалась схватка со стихией. Дромон сорвало с камней, но в пробоину хлынула вода.
— Спасайте золото! — крикнул капитан.
Нет, было уже поздно. Корабль быстро погружался в волны. Оставалось одно: вплавь добираться до острова. Держась за доску, Георгий помог ухватиться за нее Аспазии. И сильными гребками погнал доску к острову.
Холодная вода обжигала тело. Он скинул одежду, мешавшую движениям и тянувшую вниз, и еще отчаяннее заработал свободной рукой и обеими ногами. К счастью, прибой помогал его усилиям. Но тут Аспазия выпустила доску и ушла под воду. Георгий набрал в легкие воздух, чтобы нырнуть за ней. Оглянувшись, он увидел, что к нему плывет Ситтур, держа за волосы девушку. Вдвоем они кое-как положили ее на доску. Из воды выступали только голова и плечи девушки. Плыть было очень трудно. Но вот доска ткнулась в прибрежный уступ. Оттолкнувшись, они поплыли вдоль скалы и наконец-то увидели узкую полоску песчаного пляжа, ноги нащупали дно.
Они понесли девушку на берег. Тяжело обвиснув на руках Георгия и Ситтура, Аспазия склонила голову на плечо капитана. И тут Георгий заметил у ее правого виска кровоточащую рану. Аспазия тяжело дышала, глаза были закрыты. В свете восходящей луны прекрасное лицо казалось безжизненно-бледным. Намочив тряпицу в морской воде, Георгий осторожно промыл рану, девушка застонала, шевельнув плечом. Соленая вода разъедала кровоточащий висок.
Ситтур обнял девушку, стараясь своим телом хоть немного согреть ее.
Георгий огляделся. Кто еще спасся? Вот выплыл ромейский матрос и еще двое варваров — солдат Ситтура.
Больше никого не было видно в пустынном море. Остальные либо утонули, либо их вынесло на соседний, еще более маленький остров, решил Георгий.
Спасшиеся мечтали о костре. Но не было ни кремня, ни огнива.
Окоченевшие спутники на голом безлесом острове не могли найти никакого укрытия от пронизывающего ночного ветра. Наконец Георгий увидел несколько досок, плавающих близ берега, и они устроили подобие шалаша. Тесно прижавшись друг к другу, сидели моряки, потерпевшие крушение.
Так прошла ночь. К утру, когда рассвело, Аспазия вздрогнула и вытянулась. Дыхания не было. Роя могилу в рыхлом песке обломком доски, Ситтур скрежетал зубами, стонал и мычал что-то нечленораздельное.
Когда тело Аспазии опустили в могилу и засыпали влажным песком, Ситтур сел возле этого холмика и застыл, обхватив голову руками. Вдруг он вскочил на ноги и дико захохотал.
— Ха, — закричал он, — вот оно что! Экзоген хотел, чтобы Сквибула погубило золото, чтобы никто никогда не узнал о его злодействе!
Бедный Ситтур. Он лишился разума, вместе с Аспазией он похоронил и свой рассудок, не вынес этого горя. Георгий шагнул к нему и обнял за плечи.
— Успокойся, Ситтур, теперь уже ничего не поделаешь, она ушла на веки.
— О, Георгий, ты ведь еще не знаешь… Я забыл тебе рассказать, думал только об Аспазии… Когда падала мачта, там, на корабле, она рухнула прямо на Сквибула, того кормчего, что прислал префект претория. Я подбежал, когда он уже испускал дух. Но Сквибул успел мне прошептать…
Ситтур остановился и посмотрел горящими глазами туда, где плавали обломки корабля.
— Ведь ты знаешь, у них, ромеев, нужно обязательно сказать кому-то о своих злодействах перед смертью. Это называется покаяться. Так вот, он признался, что разбил корабль о скалы по приказу Экзогена. Сквибул за себя не беспокоился, он плавал, по его словам, подобно рыбе. И вот только сейчас мне пришло в голову, что он все равно бы погиб. Его погубило бы золото. Экзоген сказал Сквибулу, что в награду за злодейство можно взять из ларца столько монет, сколько кормчий пожелает. И они потянули бы его на дно!
Георгий слушал, потрясенный. Как? Кто-то хотел потопить его «Орла»? Сквибул — предатель? Ну, это не удивительно: известно, жадность затмевает разум… Но ведь и Экзоген не менее, а даже, наверное, более жаден. Как же он-то решился пустить такую гору золота на дно?
Их обманули, предали! Ярость поднималась в душе.
Вдалеке, там, где вставало солнце, виднелись очертания земли.
Как тонкая полоска черных туч, угадывались горы. Прибой выбросил на песчаный берег доски, корзины, обломок рулевого весла, кормовое украшение. Сама собой родилась мысль — сделать плот, чтобы с этого безлюдного острова добраться до близкой земли. Но чем скрепить доски, нет ни веревок, ни канатов. Можно разорвать хитоны и плащи и связать в длинные полосы!
Все дружно принялись за работу. Поднявшееся солнце разогрело песок, приятно было погрузить в него онемевшие от холода пальцы ног.
Прибой накатывал и накатывал все новые волны. Но постепенно к полудню море успокоилось, и лишь едва заметная рябь покрывала его безбрежные пространства. Во рту пересохло. Всех терзал голод.
Наконец плот был готов и покачивался на волнах. С самодельными веслами в руках они забрались на него. Но что это? Берег удаляется! Их несет. Несет в открытое море… Они продолжали безостановочно грести. Но берег все дальше и дальше.
— Надо покориться течению, — сказал Хрисанф, спасшийся матрос. — Бороться с ним бесполезно, здесь много островов, может, нас вынесет на какой-нибудь из них, более гостеприимный, чем встретивший нас этими гибельными скалами.
Ему никто не ответил. По временам опять брались за весла. Но гребли вяло, неохотно. И вот уже земля скрылась из виду. Вокруг только бирюзовая гладь. Жажда становилась нестерпимой, морская соль запеклась на губах. Казалось, что язык распух во рту. Голова гудела от полуденного зноя. То и дело ее приходилось смачивать морской водой, но это только усиливало жажду. Несет ли их куда-нибудь или они стоят на одном месте? Определить невозможно. Вокруг искрящиеся на солнце блики, слепящие глаза. Хотелось лечь, вытянуться и отдаться на волю провидения. Но лечь нельзя, можно только, скрючившись, сидеть на шатком полузатопленном плоту.
Хрисанф истово молился святой богородице. Вдруг он вскочил во весь рост, едва не перевернув плот.
— Дошли, дошли мои молитвы! Сжалилась над нами и снизошла с небес пресвятая! — исступленно закричал он, протягивая руки на юго-запад. Прикрыв глаза рукой от слепящего солнца, все посмотрели туда же.
Георгий увидел женскую голову, окутанную сиянием. Богородица встает из-за моря. Но вот другая, третья… Это же паруса…
— Триремы, триремы идут к нам! — закричал Георгий.
— Это сама богородица ведет их к нам, — падая на колени, благоговейным шепотом сказал Хрисанф и продолжал молиться.
Корабли быстро приближались к плоту. На корме головного судна под шелковым шатром сидел вельможа в одежде военачальника. Онемев, все смотрели, как от корабля отошла лодка, и только когда Георгий почувствовал в руках тяжелый смолистый канат, поверил в свое спасение. Поднявшись на трирему, Хрисанф все еще продолжал молиться, глядя на богородицу, изображенную на огромном полотнище, подвешенном к рее. Их повели на корму.
— Кто такие? — грозно спросил вельможа.
Георгий выступил вперед, и, хотя он был полуголый, грязный и босой, говорил, полный достоинства.
Это не могло не произвести впечатления на вельможу.
— Я старший морской капитан дромона «Орел», принадлежавшего навикулярию Синелию из Константинополя. Мы потерпели кораблекрушение в нескольких десятках стадиев отсюда и высадились на остров. Потом соорудили жалкий плот из обломков нашего корабля.
— Синелий из Константинополя? — переспросил вельможа. — Мы идем туда же, чтобы содрать кожу с узурпатора и кентавра Фоки.
Георгий видел, что вслед за головным кораблем идет громадная флотилия. Десятки трирем, бирем, дромонов, унирем…
— Ираклий из Египта? — спросил с внезапной догадкой Георгий.
— Из Карфагена! — ответил вельможа и продолжал: — Немало подданных империи вступает в наши ряды. У нас много кораблей и мало капитанов. Как твое имя?
Георгий назвал себя.
— Нетрудно догадаться, что ты варвар, но все равно, не захочешь ли принять участие в нашем деле? Я не тороплю тебя с ответом. Обсушись, насыться. Я вижу, ты устал и изнемог.
И тут заговорил Ситтур.
— Георгия я знаю много лет. Мы с ним все равно что родные братья. И то, что думаю я, то и он. Дай нам, о Ираклий, вцепиться в глотку Экзогена, префекта претория. Это он разбил наш корабль, послал нас на гибель, и только чудом мы избежали ее.
— Я готов служить всякому, кто борется с Фокой, — подтвердил Георгий. — Тиран пролил столько крови, что пора ему в ней захлебнуться.
— Ты говоришь разумно, капитан, но посмотрим, каков ты будешь в бою, — сказал Ираклий, делая знак, чтобы спасенных отвели на нижнюю палубу.
Сто восемьдесят два корабля растянулись тремя длинными колоннами. За время похода Ираклий занял бесчисленное множество островов. Войска Фоки сдавались почти без боя.
Ираклий готовился к штурму Константинополя одновременно с суши и с моря. Когда флотилия вступила в Пропонтиду, стратиг приказал атаковать Авидос, находившийся вблизи столицы, и занял его после двухчасового сражения. Теперь до Константине поля оставался всего один дневной переход — сто стадиев.
Тем временем корабли продолжали свой путь к Золотому Рогу.
Но Фока не сидел сложа руки. Почувствовав, что пришло время сражаться, он начал отдавать решительные и четкие приказания. Это не могло не подействовать на солдат, тем более что в сущности город можно было оборонять и малыми силами, имевшимися в распоряжении кентавра. Это в основном были дворцовая гвардия — ипасписты и городская стража — архонты.
Понимая, что главная опасность грозит с моря, Фока перво-наперво распорядился закрыть вход в гавань имевшейся на такой случай огромной железной цепью. Длинные стены были надежны. На башнях, близ гавани, поставили катапульты, метавшие горшки с «греческим огнем» — самовоспламеняющейся смесью из смолы, серы, канифоли и селитры.
Как солдат Фока действовал разумно, но как политик он давным-давно проиграл и инстинктивно чувствовал это. А когда Ираклий подступил к столице, город закипел, как котел. Так бывало уже не раз в те дни, когда недовольство народа выплескивалось за пределы ипподрома, городских рынков, случайных сборищ. Главные партии демов — венеты и прасины, не разбирая взаимных претензий и обид, объединились. Фока хорошо знал, что это значит. Даже когда он был на гребне народного возмущения и шел к вершине власти, то и тогда испытывал перед демами страх, понимая, что не его воля, а игра случая сделала его василевсом. Сейчас же глухой рев толпы означал для него совсем другое, страшное. Он хорошо знал, что для поверженного кесаря нет места на земле.
И вот по городу прокатился гул: «Ираклий у Золотого Рога!» Толпы скатились со склонов холмов Патрибия, устремились к городским стенам, туда, откуда можно было отчетливо видеть корабли, шедшие на всех парусах и подгоняемые мощными гребками весел.
— А что это там на реях? Ба! Это сама богородица!
— О чудо, Ираклий послан пресвятой богородицей!
— А Фока — исчадие ада, козлоногий пан-сатана!
— Сорвать кожу с кентавра!
Синелий, с группой праспиов прибежав в гавань, увидел, что суда Ираклия остановились. Огромная цепь, а главное тысячные толпы на башнях и стенах укреплений, принятые стратигом за войска обороняющихся, повергли полководца в некоторое замешательство. Как ни велики были его силы, как ни малочислен и ненадежен гарнизон, оборонявший город, всякому было известно: Константинополь неприступен ни с суши, ни с моря. В этом убеждались не раз и персы, и готы, и авары, а скольким завоевателям еще суждено было повернуть вспять от стен Второго Рима? Если Фоке удалось поднять на защиту города пусть даже часть населения, под его стенами можно простоять вечность.
Вдруг Ираклий заметил, как из-за мыска не замеченная никем к флотилии направляется рыбацкая лодка. Несколько человек, сидевших в ней, отчаянно гребли, а потом подняли два скрещенных весла — знак переговоров. Что ж, этого от Фоки можно ожидать. Вполне естественно, он хочет оттянуть время, чтобы собраться с силами и наметить какой-то новый план действий, а может, дождаться подкреплений из Фракии.
И потому, когда телохранители-нубийцы подвели к стратигу плотного человека в одежде простого ремесленника, Ираклий встретил его холодным взглядом.
— Ну, чего хочет солгать мне кентавр? — спросил он насмешливо. — Не предлагает ли подождать, пока он заберется в крысиную нору, чтобы избежать справедливой кары? Или он ищет лазейку для побега? Говори же, посланец узурпатора.
Прибывший смело смотрел прямо в лицо Ираклию.
— Не спеши, почтеннейший стратиг, — ответил он, — я не посланный Фоки, я его враг. И здесь я затем, чтобы облегчить тебе и твоим воинам захват города. Я навикулярий Синелий, со мной верные друзья из партии прасинов.
Мы опустим железную цепь, твоя флотилия войдет в бухту, и как только это свершится, поверь мне, на стенах Константинополя не останется ни одного солдата Фоки. Все они потому только и не убегают, что не знают куда. Вид же входящих в гавань кораблей заставит их сдаться сразу же.
Стратиг слушал Синелия все еще недоверчиво.
— Но почему ты ненавидишь Фоку?
Синелий помрачнел.
— Он послал мой корабль с грузом золота в Антиохию, а потом распустил слух о том. что я подговорил капитана бежать с этим богатством. Но я-то знаю…
— Золота? — прервал навикулярия Ираклий. — Значит, сейчас оно на дне моря. Как только ты назвал свое имя, я вспомнил, что слышал о тебе. Мы подобрали твоего капитана в море на жалком плоту. У него не было не только золота, но даже рубахи. Вот его я и дам тебе в помощники. Каков твой план?
— Он очень прост и, думаю, вполне оправдает себя. Соблаговоли, благороднейший Ираклий, направить один из корабле]! прямо к вышке, охраняющей замок цепи, как бы с намерением атаковать эту вышку. Мы, вот эти демоты, — Синелий указал на сидящих в рыбацкой лодке. — скрытно подойдем к этому же месту и, когда внимание солдат Фоки будет отвлечено, внезапно набросимся на них и перебьем…
Стратиг помедлил с минуту, обдумывая слова Синелия, и потом важно кивнул в знак согласия.
— Я пошлю трирему под командованием твоего капитана Георгия, — сказал он.
На виду у всей флотилии и защитников Константинополя большая трирема с множеством воинов Ираклия стала открыто приближаться к молу, далеко вдающемуся в море. Катапульты с высоких башен обстреливали ее каменными ядрами, о борт судна разбилось несколько горшков с «греческим огнем». Пламя поползло по обшивке и охватило порты для весел. Ход корабля уменьшился, но трирема продолжала идти прежним курсом.
Когда до мола оставалось уже немного, там началось странное движение. Казалось, солдаты передрались между собой. Но с высоты городских стен хорошо было видно, что это выскочили на мол какие-то люди с подошедших скрытно рыбачьих лодок.
Восторженный рев плебса перекрывал визг большого ворота, опускавшего цепь. Один за другим корабли Ираклия подходили к причалам, и солдаты, смешиваясь с беснующейся толпой, устремлялись по крутым ступеням в распахнутые крепостные ворота.
А Георгий все еще стоял на коленях на молу, склонившись над распростертым телом навикулярия, пораженного прямо в сердце мечом ипасписта.
Вот как пришлось свидеться ему с человеком, которому он был стольким обязан.
Позднее, обнимая за плечи рыдающую Олимпию, он говорил ей:
— Твой отец рассказывал мне когда-то о странствиях и горестях Одиссея, сына Лаэрта. Но я бы не пожелал ему пережить то, что случилось со мной.
Олимпия подняла к нему мокрое от слез лицо:
— Тебе нельзя оставаться в столице. Если тебя узнают, толпа разорвет тебя на части. Экзогена уже пет в живых, но пущенный им слух сделал свое дело. Все уверены, что ты удрал с золотом на корабле моего отца. У пас еще есть два его нефа. Их успели уже починить. Возьмем лучший из них.
Георгий погладил шелковистые волосы Олимпии. Там, на острове, после рассказа Ситтура, в нем будто что-то оборвалось. Теперь его уже в столице ничто не задерживает. Нет Синелия, нет и дела, никакого дела здесь, во Втором Риме.
Какое счастье, что рядом будет Олимпия! Только она одна сможет развеять его скорбь и усталость. Только она, молча, не говоря ни слова, проникнется его настроением.
— Сегодня же ночью, — сказал он, — мы покидаем великий город, мы отплываем в Таврию, в Сугдею.
— Какая бы нас ни ждала судьба, я всегда с тобой, — прошептала Олимпия.
Когда они в ночной темноте, закутанные в плащи, пробирались в порт, Олимпия указала на один дом, прячущийся в глубине сада. В доме горел свет.
— Здесь живет ученый человек, у него часто бывал мой отец.
Олимпия судорожно вздохнула, готовая опять разрыдаться.
Георгий крепче прижал ее к себе.
Они еще раз оглянулись на освещенные окна и растаяли в темноте.
А Симокатта писал:
«Сегодня казнен был калидонский тиран, этот полуварвар из племени киклопов, этот распутный кентавр, для которого царская власть была лишь ареной для пьянства. Он был казнен вместе со своим братом Доменциолом, кровавым Воносием, саккеларием Леонтием, префектом претория Экзогеном.
Суждено было, чтобы Фока погубил всех, кто содействовал захвату им власти, и всех своих союзников по совершению преступлений погубил кровавой гибелью — не может совместное участие в преступлении создать твердой дружбы между злоумышленниками».
За день было сделано немало. Всю предполагаемую площадь, где погиб древний корабль, разбили на равные прямоугольники, обозначенные стальными трубами — вехами. Глубины в этом месте варьировали от двадцати до ста метров. Баржа стояла близ Плоского Острова, названного археологами-аквалангистами так потому, что он был пустынен и дик. Вблизи него проходила гряда подводных скал, о которые разбилось множество кораблей.
Один из них, затонувший тысячу триста лет назад, и привлек наиболее пристальное внимание. Вся задача состояла в том, чтобы вести исследования под водой так, как это делают археологи на суше. Постепенно углубляться в придонные отложения, тщательно отмечая положение каждого предмета в каюте или внутри корпуса корабля, прежде чем поднять его на поверхность. Археологи надеялись, что они полностью воссоздадут облик византийского корабля — планка за планкой, гвоздь за гвоздем. Даже порядок, в каком был уложен груз, имел огромное значение.
Опуская сверху проволочную сетку-решетку, археологи сумели нанести на план предметы, находившиеся на глубине. Каждый держал в руках матовый пластик и наносил цветным мелком отдельные штрихи прямо под водой. А сначала над всем местом кораблекрушения были установлены специальные леса из металлических трубок и крючков.
Дно оказалось очень крутым, в виде кругообразной песчаной чаши, и потому по предложению Василия были сконструированы наклонные ступени для облегчения работ. Затем Георгий смонтировал две передвижные башни, каждая в четыре метра высотой, чтобы держать кино- и фотоаппараты в определенном, строго фиксированном положении.
После первого же погружения Василий сказал:
— Это настоящее кладбище кораблей. Более дюжины останков их разбросано вдоль подводных скал, картина понятна. Постоянный ветер — мельтем, дующий здесь, гнал суда на камни, которые совершенно не видны с палубы. А лоций и локаторов у древних не было…
Первое, что подняли со дна моря, — гигантские амфоры, в которых перевозили вино и масло. Специалистка по амфорной керамике Лариса тут же определила, что они относятся к концу шестого — началу седьмого века нашей эры. Видимые останки корабля имели протяженность девятнадцать с половиной метров. Это был древний дромон византийцев, посылавшийся по особо срочным и важным делам и шедший под большим прямоугольным парусом. У кормовой части судна лежали грудой шесть железных якорей, плотно прикипевших друг к другу ржавчиной. Неподалеку нашли черепки терракотовой черепицы, которая упала с крыши капитанской каюты во время крушения. Там, в каюте, находились вещи капитана и — восторгу археологов не было границ — шесть тяжеленных прямоугольных ящиков. Они оказались после тщательной расчистки ларцами изумительно тонкой работы, инкрустированными жемчугом и слоновой костью. Но когда открыли осторожно крышку одного из них, все так и ахнули: ослепительно сверкнуло на солнце золото!
Золотые номисмы. На них был изображен бородатый человек с длинными волосами.
— «Доминис ностер Фокас, перпетуус Аугустиус, Виктория Аугусти», — прочитал Георгий. — Император Фока правил недолго, всего с шестьсот второго по шестьсот десятый. Интересно, столько золота!
— Мы, пожалуй, утрем нос Дюпэну с его критским кораблем, да и Дерменджиеву, поднявшему две галеры Помпея, — закричала экспансивная Лариса.
Но что за чудеса? Под очень тонким слоем золотых монет стали попадаться грубые свинцовые золоченые подделки. Фальшивомонетчики? Фальшивые монеты, известно, были распространены в Византии времен упадка, но в таком количестве… А дальше — совсем уж странно — оказались просто слитки свинца и медные кружки.
То же самое ожидало оторопевших археологов и в других драгоценных ларцах. То, что капитан вез фальшивые деньги, вполне объяснимо. Их византийцы сбывали не в меру доверчивым варварам, принимавшим их за настоящую монету. Но зачем насовали в драгоценные ларцы куски свинца и меди?
— Постойте, постойте, — сказал Георгий, — по-моему, то ли у Симокатты, то ли у Феофана есть упоминание о том, что в правление Фоки был послан в Антиохию корабль с золотом для покупки хлеба. Ведь Ираклий отрезал Константинополь от житницы — Египта.
— Очень интересная эпоха Восточно-Римской империи, — отозвался Василий. — Восстания колонов, рабов, городской бедноты, мятежи в армии… Развал рабовладельческих отношений, становление феодальных. Ираклий и был проводником последних. А вот что касается Фоки… Всюду он изображен кровожадным, злобным тираном. Но ведь историографы Византии были настроены враждебно к нему как к выходцу из народа. Что ни говори, а Фоку выдвинули демократические слои населения.
— Да, тут неясно, — согласился Георгий. — Но вот эта находка может пролить кое-какой свет. Бьюсь об заклад, что капитан не знал, какой груз он везет… Что ж, эту находку надо тщательно изучить. А пока что сообщим о ней руководству нашей советско-французско-болгарской экспедиции.
Погружаясь, Георгий думал о том, что в своем глубоководном костюме, с ластами и маской, горбом баллонов на спине, он кажется морским обитателям каким-то неведомым чудовищем. Плыть было легко и приятно. Георгий медленно опускался.
Какая-то тень мелькнула над ним. Георгий быстро обернулся и посмотрел вверх. Мимо него плавно и стремительно, как птица, промчалась метровая черепаха бисса. Видимо, испугавшись человека в скафандре, она сделала крутой вираж, стремясь укрыться между камнями.
Охотничий азарт охватил Георгия. И хотя подводного ружья у него не было, он бросился за биссой. Она оказалась гораздо быстрее и успела сделать несколько рывков, пока Георгий подплывал к песчаному дну котлована, где еще совсем недавно покоился обомшелый корпус византийского дромона.
— Куда же она исчезла? Георгий осмотрелся. Колония актиний бездумно шевелила своими легкими щупальцами-отростками. Какой-то круглый блестящий предмет двигался по дну. Ха, краб-старьевщик… А на спине монета с изображением василевса Фоки. Георгий потянулся к этому странному членистоногому существу.
Краб уполз под выступ камня, в руке осталась только горсть песка. И тут Георгий нащупал продолговатый предмет, глубоко ушедший в песок. Не без большого усилия Георгий вытащил его. Безмен… Древние торговые весы. Любопытно… Забыв и о крабе-старьевщике, и о черепахе, археолог поднялся на поверхность.
Сбросив только маску, он как был, в глубоководном костюме и ластах, подбежал к Ларисе.
— Ну-ка, дорогая, отполируй мне его до блеска!
Лариса недовольно подняла голову.
— Что за спешка? Видишь, у меня на очереди столько всего…
Она кивнула на груду каких-то обомшелых камней. Георгий, конечно, знал, что это на самом деле амфоры, наконечники копий, рукояти мечей и многое другое, добытое со дна моря. Что ж, очередность есть очередность. Придется подождать два-три дня.
Но наутро, после завтрака, Лариса подошла к Георгию и сказала:
— На, бери, вот твой безмен, смотри, теперь здесь можно прочесть какие-то буквы, — и, весело хохоча, побежала по пляжу, загребая босыми ногами белый песок.
Археолог вынул лупу и начал разбирать надпись: «Старш… кап…ан Гео…ий из Коне…ноп…»
Георгий опустил лупу и задумчиво посмотрел в даль. Море было, как всегда в этих местах, совершенно пустынно. Его бирюзовая гладь, постепенно утрачивая интенсивность тона, у горизонта почти сливалась с безоблачным небом.
В этой неоглядной шири, где не на чем было остановиться взгляду, как бы растворялось ощущение пространства и времени.
Георгий на минуту забыл о том, что он археолог, что рядом, в двух шагах, его товарищи возятся с аквалангами перед очередным погружением.
Он наедине с морем, которое ласкалось к его ногам.
— Ой, Георгий, смотри, что я нашла, — вдруг донесся голос Ларисы, — черепашьи яйца! Не бойся, я их не трону, пусть выводятся маленькие черепашки. А? Что ты сказал?
Георгий не ответил. Он уже ничего не слышал, погрузившись в то далекое время, когда у этого острова потерпел крушение его неведомый тезка.
ОБ АВТОРАХ
Евреинов Всеволод Николаевич. Родился в 1924 году в Туле. Участник Великой Отечественной войны. Окончил редакционно-издательский факультет Московского полиграфического института. Член Союза журналистов СССР. Работает в издательстве «Колос». Автор научно-художественной книги «За убегающим горизонтом» (написанной в соавторстве с Н. Прониным) и многих научно-популярных статей и очерков главным образом в периодической печати. В нашем сборнике публикуется второй раз. В настоящее время работает над фантастической повестью.
Пронин Николай Никитич. Родился в 1923 году в Москве. Участник Великой Отечественной войны. Окончил редакционно-издательский факультет Московского полиграфического института. Член Союза журналистов СССР. Работает ответственным секретарем редколлегии и старшим редактором сборника «На суше и на море». Публиковаться начал с 1956 года. Автор научно-художественной книги «За убегающим горизонтом» (написанной в соавторстве с В. Евреиновым) и многих научно-популярных статей и очерков в основном на историко-географическую тематику. В сборнике «На суше и на море» публикуется впервые. В настоящее время работает над историко-фантастической повестью.
Очерки
Рис. А. Болотникова
Нас пятеро. Мы очень разные люди. По возрасту и наклонностям. По характеру и образованию. По профессии, наконец. Мы из разных городов и даже говорим не очень похоже, хотя, конечно, на родном языке: один сильно окает, чем выдает свое верхневолжское происхождение, другой как-то очень мило растягивает концы слов, заставляя думать о рязанских и московских уроженцах, у двух других нет-нет, да и проскочат украинские словечки, а самый молчаливый и задумчивый говорит четко, литературно-правильно и даже несколько книжно.
Но всех нас сближает одно: все мы любим путешествовать, видеть незнаемое, открывать для себя новое.
Это страсть. Она заставила нас поступиться привычными удобствами, обуть легкие кеды, облачиться в грубые, но прочные штормовки и надолго сдружиться с тяжелым рюкзаком. Она собрала нас в предгорном селении, отсекла от звонкоголосой группы «организованных» туристов, заставила сесть в кружок и поговорить.
Мы выбирали маршрут. Мы непременно хотели увидеть и узнать Кавказ, но не тот, что вызывает в памяти ласковый берег Черного моря, где роскошная зелень окружает многочисленные дворцы из белого мрамора и красного туфа. И не тот, что громоздится рядом с удобными асфальтовыми дорогами. Словом, не Кавказ, знакомый миллионам отдыхающих, а другой, где нет проезжих дорог, где грохот цивилизации отступает перед древним шумом дубрав и где сама земля подымается дыбом, нагромождает хребты, увалы, целые горные районы, таящие прелесть первобытности.
Мы ищем пешеходные тропы. Прежде всего мы изучаем карту. Обыкновенную физическую карту, где в каждом сантиметре двадцать километров или чуть больше. Нас интересует Западный Кавказ. То место на карте, где в окружении зеленых пятен появляется коричневая краска, темнеющая к юго-востоку по мере подъема высот, пока в центре густо-коричневых гор не появляются белые пятна вечных снегов и ледников.
Откуда он начинается, этот незнакомый Кавказ?
Пожалуй, с Таманского полуострова. Там рыжеватая почва вспухает невысокими холмами, словно кто-то выталкивает их из глубин земли, а рядом, спускаясь к Азову и к черноморским лиманам, еще лежат равнины с длинными, сонными заводями и озерами, меж которых проходит извилистая лента левого русла Кубани.
Ближе к Анапе холмы становятся выше, на их вершинах и по склонам уже виднеется кустарниковая поросль, ручьи уходят в глубокие долины, сплошь покрытые виноградниками. Похоже, что этот «кто-то», поднаторев на Таманском полуострове, более энергично вытолкнул из земных недр каменные громады.
Ну, а дальше совсем уже серьезно: перевал Маркотх у Новороссийска, за ним одна, другая, третья цепи высот и хребтов, сверху донизу заросших лесом или кустарником, леса дубовые, колючие, иссушенные зноем, а среди них на вершинах голые сланцевые скалы, будто выставленные для обозрения.
Кавказ разрастается вширь и вверх. На север он спускается уже десятками параллельных цепей, хотя довольно полого, а к югу падает все более крутыми отвесами, начиная с Геленджикских высот и кончая Гагринским хребтом, после которого горные цепи немного отходят от берега Черного моря. Между горами и морем остаются увалистые долины с роскошной зеленью субтропиков.
После вздернутых к небу Фишта, Оштена и Чугуша начинается Центральный Кавказ, где высоты до трех тысяч метров уже не принимаются всерьез рядом с пятитысячниками вроде Казбека и Шатгоры, именуемой в наше время Эльбрусом.
Особенный мир, пока еще сохранившийся в первобытном своем состоянии. Мы хотим увидеть его.
Говорят, лесной Кавказ полон жизни. Там растут густые леса. Миллионы птиц нашли там свой приют. По высокогорным лугам бродят стада благородных оленей, редких зубров, среди скал обитают туры и серпы.
Мы знаем, что жизнь и прелесть горной страны открываются не всегда и не каждому. Нужно хоть на время стать ее частью, чтобы увидеть во всей красе и понять…
На Западном Кавказе расположен государственный заповедник. Там все, как было на Земле когда-то…
— Нас могут не пустить в заповедник, — высказал предположение москвич Федулов и сам вызвался уладить это дело.
Утром следующего дня в руках у него белела бумажка — пропуск через заповедник.
Теперь никаких препятствий. Рюкзаки полны, фотоаппараты заправлены. Маршрут проложен.
Федулов при всей своей кабинетной интеллигентности, оказалось, уже бывал в горах, приобрел разряд альпиниста и потому единогласно был избран старшим группы.
— Ладно, — сурово сказал он. — Одно требование к вам, ребята: не кашлять!
И все повторили:
— Не кашлять!
Это значило: не болеть, не жаловаться, вообще не требовать к себе какого-то особенного внимания.
Ночь застала нас уже в горах.
В южных широтах сумерки коротки. Зайдет солнце, и быстро начинает темнеть. Небо на западе еще горит теплым оранжевым светом, а на востоке уже делается зеленым, потом густо-синим, черным, и вот уже замигали первые звезды. Ярче всех, конечно, горит крупная, вызывающе красивая Венера.
Синь расползается, теснит закатные краски к горизонту, все вокруг тускнеет, контуры смазываются, и ничего уже не видно в пятидесяти шагах, в двадцати, наконец, даже в трех. Черная южная ночь завладела горами и лесом.
Высоко на скальной высотке вспыхивает красный глазок костерка. Задумчивые люди сидят вокруг огня, опустив усталые плечи. С костром уютно и тепло. Совсем не страшно, хотя неровный свет его раздвигает черную темь всего на два-три метра, и, когда смотришь в сторону, кажется, что вокруг на расстоянии чуть дальше протянутой руки развешаны черные полотнища, которые лениво колышутся то ли от дуновения ветерка, то ли от яркого, но переменчивого пламени костра.
Тихо. Жарко потрескивают сухие ветки, легкий и едкий дымок подымается вверх, в чреве костра грудой лежат накаленные до белизны угольки, они все время меняют свой цвет, набегает на них вуалька синего, потом прозрачного, потом жемчужно-белого цвета. И такая это приманчивая игра, что глаз не отвести, можно часами сидеть и смотреть, смотреть, забыв обо всем на свете…
Из дальних-дальних времен пришла к человеку неистребимая привязанность к огню, к простенькому костру, который согревал, кормил и защищал нашего пращура от всяческих опасностей. Ныне же, когда никаких уже опасностей по существу нет, костер в уединенном месте все равно так же согревает, кормит и дает уют собравшимся у огня, как и в каменный, и в еще более ранний век человеческой истории.
Костер в диких горах, где на много километров вокруг не отыщешь жилья и даже следа людского, где все таинственно и огромно, — это особенный костер: он навевает странные видения, от которых делается и жутковато, и сладко, как в хорошей детской сказке.
Широко открытыми глазами смотришь мимо затухающего костра в черную темь, она рядом, впереди, за спиной, вокруг, ее холодное дыхание ощущается всем телом. И вдруг начинает казаться, что живешь ты не в двадцатом цивилизованном веке, а на заре человечества и где-то за скалами неподалеку прячется, выжидая случай, саблезубый тигр, в темноте мчатся прочь от опасности табуны испуганных исполинских оленей, из пещер выходят на охоту гигантские черные медведи, и даже воздух ночи делается тревожным и накаленным. А сам ты, ничтожно маленький, почти беззащитный, лежишь, закутавшись в шкуры, положив рядом с собой копье с остро отточенным кремневым наконечником и лук из крепкой ветки падуба. Чуток твой сон, сквозь дрему вслушиваешься в шорохи за спиной, непонятные звуки ночи заставляют думать, что в сотне шагов мягко бродит какой-то зверь и только огонь мешает ему броситься на человека.
Но вот слетает сонная дремота, быстро оглядываешься и глубоко-глубоко вздыхаешь. Рука тянется к дровишкам, подбрасываешь в костер ветку-другую, пламя осторожно облизывает их, некоторое время набирает силу и вдруг взвивается, разрастается пышным цветком, бросает в черное небо пригоршни разномастных искр. Наваждение пропадает, черная ночь раздвигается, делается и смешно, и немного стыдно за только что пережитое волнение.
Не спится.
Костер прогорает, колдовские угли все больше краснеют, на них появляется вуаль пепла, он обволакивает жар, прячет его в податливую, непрочную капсулу, и темнота опять надвигается вплотную. Воображение разыгрывается, пока видения вновь не отступают, заставив еще раз вздохнуть и улыбнуться.
Все это понятно. В горах тебя окружает заповедный мир, который и нынче остался почти неизменным. Лес, камни, тишина, безлюдье. Вечные звезды на холодном небе. Тревожный крик одинокой лисицы. Чье-то странное и сердитое бормотание в скалах. Шорохи в зарослях вереска. И внезапное ощущение одиночества, такое острое, отчаянное, что едва удерживаешь желание громко, во весь голос крикнуть привычное, спасительное: «Э-ге-ге-ге!..»
Мы забираемся в спальные мешки и засыпаем.
Светает. Кто-то потягивается, вздыхает. Костер тихо горит, в нем березовый сушняк, дым приятный, щекочущий, домовитый. Темнота редеет. Понемногу, как на проявленной фотобумаге, начинают вырисовываться отдельные сонные деревья, группы скал, кусты, а потом и дальние вершины. Холодно, подувает свежий предрассветный ветерок. Без конца зевается, запоздалая лень ползет по всему телу. Очень трудно подняться, потянуться, пойти к ручью с котелком.
Солнце позолотило далекие вершины. Синие тени сбегают вниз и прячутся в ущельях. Костер горит весело, но теперь он потерял ореол романтики, и о нем уже думаешь не как о защитнике, а как об источнике чая и горячего кулеша.
Вот и солнце, бесконечно доброе, отчаянно горячее.
Мы гасим костер, спускаемся с высотки, идем дальше, туда, где в голубом небе горбятся незнакомые хребты.
Лес, перед которым хочется снять шляпу…
Чем выше по склону, тем больше пихт. Лес заметно чернеет. Бук и явор остаются ниже тысячеметровой отметки, а пихтарник стоит почти до кромки субальпийских лугов. Большие горы здесь почти всегда трехцветны: салатная юбочка буков и осин понизу, черная кофта пихтового пояса, а сверху венчик ярко-цветистого луга, как косынка на шее молодухи. Еще выше оголенная каменная голова с острыми гранями альпийского ландшафта.
Пихта на груди высоких гор — хранитель постоянства, к которому тяготеет природа. В этом лесу полутемно: кроны деревьев наглухо сомкнуты. Почва на крутых склонах надежно прошита во всех направлениях толстыми горизонтальными корнями, как бетон железной сеткой арматуры. Такая почва не смывается ливневой водой, не исчезает. Напротив, она накапливается под пологом пихты. Все закреплено и связано: сомкнуты кроны, стыкованы воедино камни и почва. Ничто не в силах сдернуть с покатых боков горы их живую и вечную одежду. Это и есть постоянство, нужное природе. И людям тоже.
Налетит злой, порывистый ветер и только жалобно взвоет, процеживаясь сквозь миллиарды твердых иголок. Умрет, не раскачав зеленой шубы леса. Ну может, поозорничает на опушках или на обрыве, где пихты стоят редко, свалит в пропасть десяток-другой деревьев. И все.
Зимняя вьюга проколет морозными снежинками пихтовый лес, запуржит коричневую землю, снег тяжело ляжет на сомкнутую крышу крон, завалит опушки и поляны, и сделается в таком лесу совсем темно. А к весне, когда яркое солнце начнет растапливать многомесячные завалы, лес, как расчетливый хозяин, подберет каждую струйку талой воды и будет долго еще хранить в своих недрах ноздреватые сугробы, пока вся вода не пойдет путем, ей предназначенным: не разрушительными ручьями поверху, а тихими каплями вниз, в трещины камней, открывающие долгий путь в подземные кладовые Земли.
Июльский грохочущий ливень тоже не застанет пихтовый лес врасплох. Длинные ветки его согнутся, тяжело повиснут, напитавшись влагой. По ним, как по желобам, помчится к земле обильная вода. Ее примет высохшая за лето хвоя и коричневая перегнойная земля. Она набухнет и вспучится, словно дрожжевое тесто. Но не упустит ни капли, а потом постепенно передаст эту лишнюю воду опять же в трещины камня, в глубь земли.
После летнего паводка в пихтовом лесу, как в натопленной бане. Стоит густой пар, с веток долго падают тяжелые капли, пахнет распаренным веником. Звуки глохнут в воздухе, до предела насыщенном влагой.
Ниже пихтовых зарослей, в глубоком распадке, течет ручей. Все такой же, как до ливня. Прозрачный, веселый, спокойный. Он и в жестокую засуху будет течь точно так же, как и сейчас. Вокруг, среди камней, в земле, в лесной подстилке неиссякаемые запасы воды.
Когда входишь в пихтовый лес, хочется снять шляпу. Так величественны деревья, так торжественно и строго сумрачное пространство, темнеющее меж стволов. Огромный дворцовый зал с затененными окнами.
Великолепие природы. Врачующая тишина.
Преодолев хребет, мы спускаемся в долину. Впереди — Мезмай, один из поселков, где живут лесорубы.
Путь к нему через ущелье.
Сравнение с Дарьяльским приходит сразу, как только вступаешь на камни этой длинной расщелины. Не удивительно. Терек, пробивший себе путь через хребты Восточного Кавказа, воспет великими поэтами и знаком нам со школьной скамьи. А кто знает речку Курджипс?
Это тоже горная река и с таким же своенравным характером. Порой просто бешеная река. Она начинается на высотах Западного Кавказа, а водосбором ей служат склоны горы Фишт и северный скат Армянского перевала. Там всюду ущелья, и в каждом ручьи, которые собирают воду из родников, трещин в скалах, из верховых болот.
К долине Мезмая между двумя параллельными хребтами Курджипс приносит уже много воды. У поселка лесорубов река хоть и мелководна, но быстра, ворчлива и дика. Местами она широко разливается, создает запасные русла и острова меж этими руслами. С водой сюда приходит прохлада, долина весной и летом не испытывает иссушающего зноя. Может быть, поэтому здесь так много диких садов по склонам гор, так много, что весной, когда начинают цвести яблони и груши, все леса одеваются в белые одежды. И чарующий запах повисает над долиной и поселком. Пчелиный гул не умолкает от зари до зари. И стынет в этом благословенном месте такая благодать, что на память невольно приходят картинки из старинных книг с описанием райских кущ.
Река Курджипс и название свое получила от горных садов, ею же порожденных. Грушевая река. Плодовая река.
В долину Мезмая Курджипс со своими притоками входит через несколько распадков, привольно и просторно. Входов много. А выход из долины только один, через узкую щель, пробитую в горном хребте.
На пространстве в несколько сотен метров река круто меняет свой нрав. То привольное воркование в широком русле, выложенном обкатанными камушками и прилизанными плитками сланца, а то вдруг неподатливые гранитные щеки узкого ущелья, которое к тому же круто падает вниз, только успевай прыгать с одного порога на другой. Естественно, река мгновенно свирепеет, свивается в неукротимо мчащийся жгут бело-зеленого цвета и очертя голову кидается в ущелье, наполняя его грохотом, брызгами и какой-то присущей только этому месту холодной испариной, которая оседает на стенках постоянной росой.
Камни чернеют от сырости, небо над головой вдруг сужается. Войдешь в ущелье — и вот уже кончился веселый солнечный день, ни тепла, ни голубизны, ни простора. Мрачная, холодная дорога. Куда?..
Таково Гуамское ущелье, увидев которое, тотчас вспоминаешь прославленный Дарьял.
Но в Гуамской мрачной теснине есть своя красота, тоже мрачноватая, однако настолько своеобразная, ни на что не похожая, что запоминается сразу и на всю жизнь. Человек странствующий, которого особенно тянет посмотреть, а лучше пощупать что-то такое, чего еще никто не видел или видали лишь немногие, считает себя прямо-таки обойденным, обиженным, если во время путешествия по Кавказу он не пройдет через Гуамское ущелье.
Там всего-то километра четыре. Но зато какие километры!..
Можете представить себе разрубленную гору? Именно так взяли длинную и узкую гору, скорее хребет, высотой в две-три сотни метров, и несколькими ударами острейшей великаньей сабли рассекли от макушки до основания. Не с одного удара, конечно, а в несколько приемов, выбирая, где камень более податлив.
А потом в эту щель рванулась застоявшаяся река, которая, быть может, как раз на месте нынешнего поселка и долины, образовала целое море и кружилась, не зная куда податься.
Щель заполнилась бешеной водой, отвесные стены понемногу сгладились, вода, которая и была в сущности этим самым мечом рассекающим, в конце концов спала, и только на самом дне ущелья проделала в последние тысячелетия более узкое ложе для себя, оставив на левом берегу неширокий карниз. По этому карнизу проложена узкоколейная железная дорога, которая вот уже, наверное, около сорока лет исправно работает, снабжая лесокомбинат в Ашнеронске сырьем.
Гуамское ущелье надо непременно пройти пешком. Из вагончика поезда что же увидишь?
На первой сотне шагов вас охватит прохлада, потянет надеть пиджак, а лучше телогрейку. Летнее тепло останется позади, солнце где-то наверху. Оно оранжево позолотит верх то одной, то другой стенки из камня, выхватит из сумерек сосну, выросшую на уступе, черные пятна бог весть как прилепившегося на отвесе самшита, кучную группу орешника на осыпавшемся склоне или вдруг насквозь просветит и зажжет радугой тонкий ручеек, падающий с головокружительной высоты.
Там, наверху, покажется лес у края отвесного обрыва, осыпь камня, теплого от солнца, кусок голубого неба, причем голубизна его, в обычной обстановке неудивительная, отсюда, со дна ущелья, в рамке из каменных стен, поразит вас необыкновенной яркостью, манящей и теплой.
Тропа вдоль узкоколейки местами прижимается к самой стене, со стены капает, капает, все обросло скользкой пленкой, лишайником, из щелей в стене падает несколько игрушечных струек холодной воды, а на каждом даже крошечном уступе примостился то куст лещины, то клочок бледно-зеленого пырея, то разросшаяся ольха. Растительность еще больше сужает и без того неширокий просвет, а тут еще по самому берегу и с одной, и с другой стороны стоят, наклонившись, клены, ясени, грабы, дубы, уродливые, все в извивах, подчеркивающие сказочность обстановки.
Ни переклички зябликов, ни сорочьего гомона, ни веселого пения дроздов. Не будь здесь реки, стояла бы мертвая тишина.
Она тут же, метрах в четырех ниже уступа, бесится в отполированном каменном ложе и ревет, как десять реактивных двигателей. Вода в ней то зеленая, то белопенная, то холодно кипящая. И чего только не несет она, как только не играет бревнами, сучьями, камнями! Жадный поток, слизывающий все, что плохо лежит у берегов.
Есть два-три места, где можно спуститься к самой воде. Там отмель, но не песчаная — песку тут не удержаться, — а каменная, заваленная глыбами известняка и гранита. Говорить у воды приходится громко, рев потока заглушает слова. Не знаю, можно ли привыкнуть к адскому шуму, но лучше в таком месте форель не ловить. Сама форель, надо полагать, не без страха сердечного проплывает ущельем…
Если в горах прошел дождь, к реке лучше не соваться.
Сорок лет с верховий Курджипса возят лес, там его сильно поубавилось. Вода уже не задерживается. Через два часа после дождя Курджипс вспухает на глазах и становится неузнаваемым. Мутно-коричневая вода заливает отмели, поднимается метра на два выше и ревет уже, как сто реактивных моторов, сотрясая дорогу, воздух, все ущелье. Только и видишь в мятущемся потоке то рваный ствол, то ободранный пень, то какие-то доски, разломленные на куски. Бешеная, ничего не признающая стихия.
Когда мы выходим на другую сторону ущелья к солнцу и теплу, то со значением переглядываемся. Ну и ну… А потом все-таки оборачиваемся, долго смотрим назад в черную теснину, чтобы хорошенько запомнить.
Минуем поселок и решаем до вечера подняться над куэстой, желтой стеной нависшей слева по маршруту. Федулов идет впереди, ему поручено выбрать место для стоянки.
Мы над горами. Сверху долина Мезмая поразительно напоминает теплую ладонь, заполненную разноцветьем деревьев и кустарника. Желтыми пятнами высвечивает скалы цветущая азалия. Горят розовым с белым кусты барбариса и жасмина. Черные острова пихты разнообразят зеленый разлив бука и граба.
Дует ласковый и теплый ветер. Он пахнет далеким морем. За нашей спиной горбятся крутые бока высокогорного Лаго-Наки.
Но мы идем восточнее, в самую сердцевину заповедника.
На нашем маршруте значится гора Тыбга. К вечеру надо быть там непременно.
Гора не очень высокая, но впечатляющая. Внизу она вся черная от пихтарника, жакет на ней травяной, желтовато-зеленый, а серая каменная вершина даже в июле украшена снежными пятнами. Снег держится в цирках, на склонах и гребнях горы. Плотный снег, точнее, слегка размягченный солнцем лед. А на проталинах рядом со снежной кромкой цветут на мокром лугу фиолетовые колокольчики. У них очень короткая ножка, но сам цветок яркий, веселый, так и кажется, вот-вот зазвенит. Тут климатические пояса — жаркий, умеренный и холодный — меняются на протяжении трех километров.
Тыбга с севера опирается на два тяжелых отрога. Первый, западный, похож издали на лыжный трамплин: сверху падает круто, а ниже изящно прогибается до почти горизонтальной, даже чуть вздернутой в конце линии. На этом изгибе отличный альпийский луг, цветы, а ниже и по сторонам — березовые рощи почти до самого дна распадка. По одну сторону отрога бесится холодная и яркая река Безымянка, которой еще долго бежать до своей сестры речки Киши; по другую— страшенной глубины ущелье, заросшее пихтовым лесом до такой степени, что дна не увидишь. Здесь начинается один из коротких, но мрачных притоков Белой — речка Мальчепа. Недоступность ее тальвега хорошо известна егерям заповедника и геологам, которые пробовали искать здесь ртуть.
Второй отрог, восточный, поверху широкий и неспешно падающий к той же Безымянке, с противоположной стороны отвесен, обрывается в ущелье реки Холодной, до которой, если мерить сверху вниз, не менее километра.
Сразу же за Холодной, смутно поблескивающей в зарослях, стоит отвесная зубчатая стена — Джемарук. В бинокль хорошо видны ее черные срезы. Ни один кустик не прижился на мрачной стене. Только подвижные осыпи да на самом дне, куда падают обвалы, — мешанина из камней и мертвых, ободранных пихт.
С вершины Тыбги через седловины проглядывают черные пики Аспидного хребта. Название точное. Он мрачный, неприветливый и страшно крутой. Обойти его стороной — и то надо смелости набраться.
С юга к Тыбге прислоняется горная система величественного Чугуша, вершина которого значительно превышает три тысячи метров.
В этот день мы не дошли до приюта егерей, остановились на ночевку в березняке. Уже занялась вечерняя заря. Стихло. И тогда мы увидели в бинокль туров. Серыми тенями маячили они на фоне снежников далеко за ущельем. Их тут сотни. Пока туры сыты или боятся чего-то, они бродят среди неприступных скал Джемарука. Это их крепость. Но корма там нет. Как проголодаются — через Холодную и круто вверх, на альпийский отрог Тыбги. Здесь привольнее.
Открытые луга выше леса до вечерней зари были пустынны. Туры прятались в березняке. Но вот голубая тень легла на дно ущелья, а отроги еще обливал солнечный свет. Горели анемоны, розовел водяной перец, белели лилии. И тогда вышли туры. Впереди два-три старых рогача, за ними нетерпеливый молодняк, а сзади турихи. Паслись, как все козы, расходясь веером. Острые зубы быстро резали и перемалывали траву, бороды мокрые от росы. Туры нет-нет, да и трясли головами, а сами тем временем шаг за шагом подымались все выше, все дальше от леса, словно там, у крутого обрыва, самая сладкая трава.
На самом деле она там ниже и суше, но зато есть солонец, и он тянул к себе животных как магнит. После сладкой травы им очень хочется соли. Пусть ее мало в просочившейся на поверхность глубинной воде, но туры с наслаждением лизали мокрые камни, землю, топтались вокруг болотца и так размешали его, что на зеленой и цветастой одежде отрога, наверное, все лето будет держаться темное пятно, видное издалека. Толкунец…
Пока стадо паслось, служба охраны не дремала. Два, а то и три старых тура, опередив стадо, успели примоститься на высотках. Им были видны не только ущелья, но и ближние увалы за отрогом. Стояли с завидным спокойствием, как из камня высеченные. Мордочка чуть приподнята, глазищи блестят, все видят. Замерли стражи. И час, и еще сколько-то.
Вдруг свист. Короткий, резкий, будто мальчишка вызывает приятелей, чтобы на речку идти. В стаде, как по команде, поднялись рогастые головы и замерли. Еще свист. Мгновенный разворот, полсотни туров срываются с места, из-под твердых копыт веером брызнули камешки, комья земли. Тела будто летели по воздуху. Прошумели вдоль склона, секунда — и никого. Пустой луг.
Дозорные убегали последними. Большими, редкими скачками. Сделают два-три прыжка, остановятся, повернут бородатые головы с тяжелыми витками рубчатых рогов, снова скачок, боком-боком, чтоб ни на мгновение не выпустить из глаз опасность. Вот и заросли березки. Последний взгляд на луга, треск кустов, и все стихло.
И только тогда мы поняли, вернее, увидели причину беспокойства. С вершины Тыбги по правому отрогу ленивой рысцой бежали два волка. Никакого внимания на шум внизу. Сыты. Шли на лежку. Но холодный, желтый глаз, наверное, уже заприметил, куда скрылись туры. На всякий случай, если придется еще раз охотиться в этом районе.
Синяя тень ползет со дна ущелья на отрог Тыбги, а вместе с ней откуда-то из верховьев Холодной довольно шустро движется сизая туча с рваными краями. Ей тесно в ущелье, серая мгла лезет наверх. Озорует ветер. Он примчался, упал на луга, зашевелились, поникли цветы и стебли, а он уже взвыл по-зимнему между скал, и тут нежданно-негаданно в захолодевшем воздухе начинают мелькать снежинки. Быстро залезаем в спальные мешки. Все гуще снег, все холоднее вокруг, скрылись размытые облаком дали, даже близкий Джемарук исчез за пеленой. Разыгралась метель. Странная метель над цветущим лугом, который, похоже, совсем не боялся ее. Ведь конец июня. Не зима — подделка.
Мелкий и колючий снег сыпался не сверху, а снизу, то есть не сыпался, а летел снизу вверх, бил по ногам, залезал под ватник, хлестал в лицо.
Воет ветер, зги не видно, холодно, промозгло. Но вот метель тише, тише. Нам сверху видно, как ее шлейф плывет чуть ниже по самой границе леса. Удирает метель. Постепенно прорисовывается Джемарук, звездное небо, и вокруг снова разливается холодный, но ясный вечер июня.
Тыбга за полчаса вся побелела. Снег тонкий, он только припудрил землю. И сразу начинает таять. Сперва темнеет пятно на солнце, потом и вся покатая луговина, дыхнув теплом на снежинки, съедает их, и мы опять видим колокольчики и анемоны. Они стоят как ни в чем не бывало.
Уже в сгустившейся темноте внизу, около леса, возникают белесые пятна. Рассыпавшись цепью, туры тенями движутся вверх. Голод не тетка. Тыбга, как большая мать, спокойно кормит своих детей.
Ночь. Холодные, черные хребты. Тишина. Блеск снежных пятен. Большие и яркие звезды на чистейшем небе.
За час до рассвета наш Толя успел разжечь совсем было потухший костер и вскипятил чай. Встаем, трусцой бежим к ручью умываться. Виктор и Валентин, повизгивая, растираются свежим снегом.
Завтракаем и движемся дальше, к ловцам туров. К ним в Гузерипле нам дали письмо.
На высоком скате горы, у подножия которой бежит ледяной ручей, прижилась веселая рощица разномастных березок. Чуть выше начинается альпийский луг, за ним распадок, густо заросший лесом, а дальше тот самый страшноватый хребет Аспидный без единого дерева и кустика, голый, как земля в первые дни мирозданья. Он еще больше оттеняет прелесть близких березок и зеленого луга под ногами.
Среди берез когда-то поставили дощатый домик. Он весь серый от времени с проволочными растяжками по углам, чтобы не свалило во время зимних буранов, с круглой трубой, из которой, когда мы подошли, в ясное, голубое небо струился дым. Словом, балаган, какие можно встретить на Кавказской альпике, но балаган обжитой. Приятный дымок, утоптанная у крылечка земля, вьючные седла на грубо сколоченном столе под березами, поленница дров. Жилье.
Нас никто не встречает. Но когда мы сваливаем рюкзаки у стен домика, дверь открывается, и на солнечный свет выходит, щурясь, парень, потом второй, третий. Все они крепкие, здоровые как на подбор.
Знакомимся: это лесники заповедника. Их послали на Тыбгу ловить туров для заповедника, откуда молодь отправят в зоопарки страны и за рубеж.
Ребята артельные. Они сразу же кипятят чай, готовят гостям поесть. Ведь гости-то редки. Сюда, в глубину заповедника, никто не заглядывает, разве только свои научные работники.
— Возьмете с собой на дело? — спрашивает Федулов.
— Можно и взять. Если будете тихо себя вести…
Мы обещаем, что мешать не станем.
К вечеру лесники начинают чистить винтовки. Один идет ловить на лугу спутанных лошадей, другой перематывает веревку, приторачивает круг к седлу. Надевают телогрейки, плащи. В дорогу, значит.
Потом четверо ловцов и мы бредем по увалу вверх, туда, где лежат снежники, даже в июне твердые как лед. Тянем за собой лошадь с вьючным седлом. Мерин сильно вытягивает шею, упирается, не хочет идти.
— Н-ну, ты! — беззлобно кричит на него ездовой. — А то сам сяду!
Мерин нехотя подчиняется, поводья слабнут. Похоже, что ему вовсе не улыбается тащить в седле плотно сложенного хлопца. Уж лучше так…
Идем все выше и выше, почти до самой вершины Тыбги. Один лесник остается с лошадью. Мы с тремя ловцами переваливаем седловину и спускаемся по крутому склону, заросшему мелким щетинником, на другую сторону. Доходим до границы обрыва, метров на семьдесят отвесно падающего вниз.
Почти у самого обрыва стоит старая брезентовая палаточка. Ветер играет полостью, закрывающей вход. Палатка на всякий случай: вдруг буран или дождь, на этой более чем двухкилометровой высоте того и жди каверзы от погоды.
Мы подходим к краю обрыва и осторожно заглядываем вниз.
Там, где отвес кончается, зеленеет второй, пологий склон, а ниже его уже лес — березняк, пихты, всякая мелочь.
На склоне — ловушка. Она сложена наподобие деревенского погреба из больших каменных плит, присыпанных глинистым песком — неказистый холмик рыжего цвета. Вход в ловушку прочный: на пазах поднятая дверь, настороженная тягой к приманке в глубине. Приманка самая простая — кусок прозрачной каменной соли. Тронь его, и дверка легко сядет в пазах, не выскочишь.
Сверху видно: дверка насторожена, вокруг пусто. Мы ложимся на самом краю так, чтобы видеть ловушку и полянку перед ней. Вечереет. Солнце за облаками уже близко к горизонту. Стихает ветер. Время, когда туры выходят пастись.
Проходит минут сорок, ясный, прозрачный вечер баюкает горы. На поляне еще пусто.
Но вот один из ловцов, тот, что с биноклем, шепчет соседу:
— Смотри правей, на поваленную березу.
Там возникает белесый силуэт. Зверь скачками подымается на скалу и замирает. Отчетливо рисуются его крутые, толстые рога. Мы все прижимаемся плотнее к камням. Сторожевой пост. Зрение у тура отменное — все видит на километр и дальше, ужа в траве — и того приметит.
Свиста мы не слышим, но сторож, конечно, просвистал стаду, потому что на опушке показываются сразу штук семнадцать, молодые и старые. Идут в гору спокойно, знают, что в безопасности, под охраной. Нагибаются, стригут сочную траву, но не останавливаются, тянет их выше.
Первыми к ловушке подскакивают козлята. Шалят, прыгают, рожками стукаются, для них жизнь пока что игра. Трое переступают с места на место перед самой дверкой: соль очень приманчива, они ее уже видят, но что-то пугает их.
Подходит старый тур, шерсть на нем клочковатая, рога в ссадинах, один конец сломан. Козлята бросаются в сторону, опасаясь, как бы он им не наподдал. А он — бородкой к самой земле, вынюхивает, высматривает, шею тянет, но тоже не заходит внутрь. Молодежь вертится возле, видно, досадует: ни себе, ни другим… Так сказать, конфликт поколений.
Только отвернулся старый, как один из озорников прошмыгнул мимо него в ловушку, но не успел, видно, даже дотронуться до приманки, старый козел сбычил голову — и за ним, наказать за баловство: не лезь наперед батьки…
Дверка упала с громким стуком. Стадо мгновенно сорвалось с места, прошелестело по лугу и скрылось. Исчез и сторожевой.
— Есть! — громко крикнул один из ловцов и, уже не таясь, встал, помахал рукой оставшемуся с лошадью. Спускайся!
Вскакиваем, почти бегом начинаем спускаться. Пока обходим крутой склон, старый и малый в ловушке поднимают порядочный шум. Они лупят копытами и рогами по дверке, как палками по барабану, треск стоит изрядный. Но ловушка очень прочная, не сломаешь.
Подошли, посветили внутрь фонариком. Четыре глаза блестят, звери затаились в дальнем углу.
— Давай палку, — тихо говорит старшой.
Просунули палку с веревочной петлей на конце, раза три ее старый рогач сбивал, но все же изловчились, надели веревку на рог, не старику — молодому. Подтянули упирающегося молодца к выходу, двое взялись за веревку.
— А ну, подымай…
Дверка поехала вверх. Еще на аршин не открылась, как из ловушки пулей вырвался старый козел, только камни из-под копыт полетели. И был таков. Зачем он ловцам? В зоопарки молодняк требуется. Посвистели ему вслед, посмеялись насчет расстройства желудка. В это время и молодой спохватился, рванулся было следом, да не тут-то было. Веревка на рогах натянулась, как звонкая струна, взрыл козлик землю копытцами и упал. К нему подскочили двое, один за рога, другой за ноги. Шум, пыхтенье, борьба. Всего-то чертенок килограммов на двадцать весом, но, пока одолели да связали ноги, туренок успел заехать одному по спине копытом, другого рогом задел. Сгусток энергии, удивительная сила и ловкость.
Обмотали пленника старыми телогрейками, подняли на вьюк привычного ко всему мерина и уже в темноте спустились с добычей к своему балагану.
Осторожно развязали поклажу, снова попыхтели, пока втиснули туренка в прочную клетку, вытерли пот и уж только тогда пошли в балаган отдыхать до утренней зари.
Ловушка осталась там, наверху, с открытой дверцей. Не это, так другое стадо обнаружит приманку. И кто-нибудь еще попадется.
Их восьмой по счету пленник не терял времени даром. Всю ночь не давал спать, барабанил копытами по стенкам клетки, испытывая ее прочность. Вытворял и такое: ложился на спину и всеми четырьмя копытами бил по потолку что есть силы.
К утру устал, кажется, задремал. А днем, когда рядом никого не было, осторожно просунул нос сквозь решетку и сухими от горя губами достал свежую траву из кормушки. Что бы там ни случилось, а есть-то все равно хочется.
Вскоре караван вьючных лошадей повез неуклюжие клетки с отловленными турами.
Мы не очень торопились уходить. Все страшно интересно, лесники гостеприимны, в балагане уютно. А тут и погода как по заказу. Небо ясное, тепло, все цветет, первобытная глушь привлекает. и все мы в пять фотокамер снимали неповторимые кадры и удивлялись.
Горную речку Малая Лаба издавна именуют ласкательно Лабенок.
Почему, понять трудно. Лабенок — свирепая большая река. На всем протяжении от ледников Псеашхо у Главного Кавказского хребта и до впадения в Большую Лабу возле станицы Каладжинской Лабенок катится по крупным камням со скоростью курьерского поезда, шумит, гремит, подмывает берега, сносит кусты и деревья, разрушает переправы и мутит свои воды, никогда не бывающие теплыми.
Суровые берега под стать реке. Тяжелы, местами труднопроходимы тропы, расчищенные по ущелью реки, где только и можно как-то пробраться ближе к перевальным хребтам. Вокруг ущелья стоят вовсе уж не доступные горы, крутые, скальные, осыпные, покрытые лесом, который вдобавок ко всему густо перевит колючим ежевичником и лианами. Словом, настоящие джунгли.
Похоже, что Лабенок начинает гневаться уже недалеко от истоков, а всерьез расходится в среднем течении. Там, между Зубровой долиной и старым лесным поселком Третья рота, ущелье резко сужается, его стены делаются почти отвесными, и речка бесится в узеньком ложе, стиснутая каменными громадами из белого известняка. Поток сжимается в упругую, стремительную струю, весь перекручивается, закипает, и, когда смотришь на него сверху, он кажется уже не зеленым, а белым. Так бушует и белеет вода в ведерке над огнем. Только и разница, что в Лабенке — это холодный кипяток.
Тут Балканы. Два перевала.
Белокаменная остроносая гора высотой в полкилометра вдруг наползает с левой стороны и почти перекрывает ущелье, оставляя для реки темную, мрачную щель. Тропа, до этого виляющая около самой воды, крутым, изломанным серпантином начинает подниматься на гору. Грохот воды понемногу затихает, отдаляется, и, только когда останавливаешься, чувствуешь легкое содрогание камня под ногой. То отзвуки вечной битвы внизу.
Перевал этот суров и прекрасен, как дикая песня.
На белых известняках редкими живописными группами прицепились сосенки и пихты. Из каждой щели в камнях, на каждой полочке, в узких поперечных морщинах, отовсюду тянутся к небу неправдоподобные кусты жасмина. Когда они цветут, а это бывает в конце июня, трудно дышать: насыщен воздух ароматом белых скромных цветов. А вид… Словно легкую белую фату набросили на Балканы. Впечатление такое, что лицо вдавлено в огромный свежий и влажный цветочный букет. И наслаждаешься, и задыхаешься в нем. Не будь у перевала исторического названия, его можно было бы именовать Жасминным.
С вершины этой каменной преграды Лабенок внизу, как блестящая стальная полоска, зажатая крутыми зелеными берегами.
Стремительной змейкой вьется он от поворота к повороту, и на всем многокилометровом его протяжении ни одной спокойной заводи, ни одного тихого плеса. Уклон заметен на глаз. Бревно, подхваченное рекой выше этого места, минует Балканы пучком белой, размочаленной щепы. Не поток — зверь!
Выше по течению речку подкарауливает еще одна преграда — Малые Балканы, а уже после них тропа делается мягче, и проводники облегченно вздыхают: к этому времени на лошадиных подковах от двухсантиметровых шипов остаются только короткие, смятые выступы. Голый камень съедает железо за какие-нибудь сорок минут пути.
Лабенок тут выглядит более скромным. Бежит по-прежнему шибко, в русле его все так же лежат плохо обкатанные глыбы, но вода уже не кипит, только слегка белеют зеленые струи, натыкаясь на препятствия. Кое-где проглядывает дно. В чистой воде молнией проносится форель.
А ущелье тем временем распахивается сначала по левому берегу, потом по правому, и перед удивленным взором возникает широкая, красочная долина, которая особенно радует глаз после суровых, подавляющих своей мощью и величием каменных преград перевала.
Северные склоны Кавказа вообще изобилуют долинами и ущельями. Они спускаются с высот, постепенно расширяясь, и незаметно вливаются в степи Кубани, вынося на равнину потоки воды и огромные наслоения камней, песка, легкого ила. Все горные долины красивы и своеобразны. Но те из них, что лежат не поперек, а вдоль Главного хребта, особенно между Главным и параллельным ему Передовым, особенно маняще прекрасны и величавы; чтобы оценить, их надо видеть.
Такова и долина Лабенка за двумя перевалами. Сам Лабенок, круто развернувшись, бежит здесь с востока на запад. Почти в одном месте, справа и слева, в него врываются два притока: с севера — Умпырка, а с юга — Ачипста. Получается крест из трех речек, а во все стороны от этого креста лежат ровные долины, собственно, одна долина, широкая и чудесная. Лес заполняет ее, достает до гор, отступивших во все стороны, взбирается по склонам и редеет с высотой, чтобы дать место прекрасным высокотравным полянам со множеством цветов.
В долине почти нет сплошного пихтарника, который несколько подавляет мрачноватым своим величием. Не найти здесь сплошных дубрав или прозрачных буковых рощ, сквозь листву которых золотится солнце. В долине Речного креста растет смешанный лес, сладко и остро напоминающий среднерусские леса в пойме Оки, Десны или какой-нибудь Мокши. Среди огромных пихт разбросаны поляны, а на опушках — светло-зеленый рябинник. Чуть дальше стоят клены и дубы, вдоль ручья цветет черемуха, потом посреди луга попадается одинокий широченный бук, за поляной снова дубняк, ясени, орешник, многоцветье луга и звон стрекоз, слитный гул работящих пчел, поток солнца с близкого неба, а по сторонам, как могучие страши, вечные горы с яркими до блеска снежниками на острых вершинах и в темных цирках под ними.
Необычайно радостная, величаво-спокойная картина. Глядеть — и не наглядеться вовек!
Сколько в лесу голосов! Летом, чуть только вспыхнет на вершинах гор розоватая заря, начинает свою скромную песню серенький зяблик, за ним пробует голос всегда чем-то удивленный поползень, вступит в хор щегол, перебивая всех, вдруг защелкают, зальются дрозды, а там, где-то в малиннике, прозвучат и соловьиные щелчки. В долине почти не бывает ветра, его не пускают сюда высокие горы, тишина нарушается только птичьими песнями. И еще можно услышать сдержанный гул трех по-братски обнявшихся речек.
Долина Речного креста издавна славилась кавказским зубром. Недоступность, уединенность, обилие травы, съедобного подлеска, укромные уголки, где можно найти приют от непогоды зимой, привлекали сюда сотенные стада этих животных. Как похолодает, в долину спускались с окружающих высот олени, косули, медведи. Под широкими кронами буков они находили вдоволь орешков, дубовые рощи заваливали землю слоем желудей, везде росли, плодоносили дикие груши, яблони, черешни. Это был край непуганого зверя, куда очень редко добирался человек с ружьем.
Вот уже более пятнадцати лет, как в долине вновь существует кордон Кавказского заповедника, названный Умпырским. И теперь ни один выстрел не оскверняет тишину у Речного креста.
Снова, как и сто лет назад, в сентябре бесстрашно спускаются в долину большие стада оленей, серн, кабанов, трещит ночами лесная подстилка под тяжелыми копытами зубров, а зимой многочисленные следы на свежем снегу дают возможность прочитать не одну повесть о жизни «наших братьев меньших».
На краю большой поляны стоят два прокопченных временем домика для лесников. Здесь постоянно живет зубровод Алексей Пилипенко с семьей, а недавно поселился и молодой лесник Виктор Андриенко. Чуть дальше, у самого берега Ачипсты, построен туристский приют. Летними вечерами там горят костры и звучит бесконечная Песня Дорог.
Долина, где почему-то лучше всего думается о вечном, непреходящем.
Росные зори, когда трава сгибается под тяжестью ночной влаги, солнечные дни без палящего зноя, зелень лесов, особенная свежесть высокогорья и узкая тропа через жасмин, луга, цветы. А впереди еще не одна манящая даль, куда безотчетно тянется человеческое сердце. Долина Речного креста в глубине Кавказа.
То ли внезапно похолодало, то ли привалил откуда-то из долин сырой воздух, но все здесь оказалось мокрым, скользким, пропитанным влагой. Поднялся густой, белесый туман. Всюду капало, редкие стволы стояли черные, трава, словно в инее. Ни птичьего гама, ни звериного шороха. Могильная тишина и сырость.
Мы продвигались медленно, вытянувшись цепочкой. Федулов шел впереди, Толя замыкал шествие. Говорить не хотелось, смотрели мы только под ноги.
— Дорога в рай, — пошутил Виктор, но никто ему не ответил.
На затяжном подъеме растянулись, Толя стал отставать, Федулов то и дело останавливался, дожидаясь. Он не осуждал, стоял и ждал. Не вечно же будет подъем и туман…
Вскоре мы в самом деле вынырнули из молочной пелены, как водолазы из моря. Сперва только головы возвысились над туманом, потом вышли по грудь, по пояс и наконец совсем. А вокруг возникли близкие и далекие горы, над горами голубое, чистое небо и такой простор, что захватывало дух.
Все оживились, заговорили. Без команды остановились, чтобы оглядеться.
Ярко-зеленые увалы с чуть пожелтевшими березовыми опушками нежились под солнцем. Туман на глазах опускался в глубокие долины, освобождая для обозрения все новые и новые участки пейзажа. Солнечные лучи гонялись за ним, как борзые за зайцами.
В приподнятом настроении пошли дальше.
Неожиданно перед нами возник голый гребень перемычки от одной вершины к другой. Для любого зверя дорога как дорога, а для непривычных к горам людей довольно неприятная и даже опасная нехоженая тропа в метр или чуть больше шириной, заваленная щебнем и глыбами камня. По обе стороны от нее круто падала осыпь, так круто, что если покатишься, то почти со скоростью свободного падения. Метрах в семистах внизу начинался вереск, а перед ним лавины соорудили барьер из разных обломков. В общем есть обо что удариться.
Федулов вступил на гребень и оглянулся. Лица у нас, вероятно, были растерянными.
— Олени тут бегом пробегают, — сказал он. — Вы, братцы, не смотрите по сторонам, а под ноги себе, под ноги. Земля твердая, не бойтесь.
— А мы не боимся, — сказал Валентин несколько обиженно. — Правда?
— А чего же тебя качает?
— Это я так, — он взял себя в руки.
Мы бодрились, двинулись друг за другом, стараясь не растягиваться. Прошли около трети опасного участка. Я все время чувствовал, как мое тело независимо от моего желания клонится то в одну, то в другую сторону, провалы справа и слева тянули к себе с огромной силой, и, только опустив глаза под ноги, можно было противиться этой тяге.
Вдруг Федулов остановился, и Виктор ткнулся носом в его рюкзак. Валентин, идущий следом, тоже едва успел притормозить.
— Эт-то что еще? — вполголоса спросил Федулов самого себя.
Из-за плеча ведущего мы увидели: навстречу нам спокойно шагает крупная коричнево-черная медведица, а позади, точь-в-точь, как мы за вожаком, двигался медвежонок.
Разойтись мы не могли. Кто-то должен был отступить.
Ветер тянул сбоку, медведица уткнулась мордой в тропу, но часто оглядывалась, видно, боялась за малыша (который в общем-то уже не был малышом, так, с дворовую собаку), и поэтому заметила нас гораздо позже, чем мы ее. А увидев, никак сразу не могла сообразить, что это за явление. Она остановилась, даже приподнялась на дыбы и все водила туда-сюда носом, вынюхивала и вперед уже не продвигалась. Медвежонок за широким задом родительницы ничего не замечал, вынужденную остановку использовал для игры: спускал камни вниз и с удовольствием смотрел, как летят они, подымая за собой целую лавину камнепада.
Может быть, медведице не приходилось видеть людей так близко да еще сбивало с толку сильно заросшее лицо Федулова и его палка, которую он держал для равновесия поперек груди, отчего существо это казалось ей странным крестом, во всяком случае она минуту-другую никак не могла решить, приближаться или удирать, и вдруг решительно двинулась вперед.
— Давай назад! — испуганно зашептал Федулов, не оборачиваясь.
Но разве так просто развернуться на лезвии ножа? Когда оставалось метров сорок, медведица внезапно поднялась на задние лапы, смешно помахивая передними, тихо рявкнула, потопталась, посматривая то назад, то вперед, но с места не двигалась. И тут ветерок донес ей недостающую информацию. Она вздрогнула, шерсть на загривке поднялась дыбом. Опасность! Еще раз рявкнула что-то медвежонку, развернулась, и он, догадавшись, что объявлена тревога, галопом помчался назад. Она за ним, только оглядывалась: не догоняют ли? А когда тропа кончилась и узкий каменный гребень влился в кустарник, остановилась на мгновение, подняла голову над вереском и, пробурчав что-то негодующее, исчезла со своим маленьким в зарослях мелколесья.
— Вот и все, — сказал Федулов и начал рыться в карманах, чтобы закурить.
— Слышали, как она распекала нас? — спросил сзади Толя, довольный тем, что не убежал и не подал дурного примера. — Кажется, мы даме с ребенком дорогу не уступили…
Теперь мы все жалели, что не успели сфотографировать медведицу. Что за прекрасные кадры могли получиться! Могли… Не знаю, как у других, но у меня почему-то дрожали руки.
— Почему ты не крикнул? — спросил Федулова замыкающий Толя. — Она бы сразу убежала!
— Зачем же пугать животину? Не нападала ведь…
— А сам не испугался?
— В меру. Как и ты.
Мы миновали опасную тропу и сели передохнуть и успокоиться. Вспомнились слова зоолога Дурова о медведях. Он говорил нам:
— Медведь смирный, если его не трогают. И очень любопытный. Из-за этого любопытства ему и достается больше всех. Оленя или там косулю ноги выручают, кабаны дружно кидаются даже на волка, про зубра и говорить нечего, он в обиду себя не даст. А медведь что? Ему бы уходить от людского духа подальше, а он все крутится около жилья да лесных пасек, охота ему посмотреть, что да как, поживиться чем-нибудь. Ну и попадает на мушку.
Уже вечерело, когда мы спустились к безымянной реке. Быстрая, чистейшая, бежала она зеленой змейкой в корытообразном ущелье, занятом смешанным лесом.
Выбрали место для ночевки, окопали, сложили костер.
Утром я встал раньше других, умылся и сел на берегу. Что-то вскинулось над водой. Рыба. Вот еще и еще.
Это была форель.
Ее напрасно искать в речках близ моря. Разве что в Адлере. Там в нижнем течении Мзымты есть специальное форелевое хозяйство. Целая вереница бетонных прудов, куда пустили холодную речную воду. В общем питомник для размножения. В сочинских санаториях нет-нет, да и подадут на обед жареную рыбку — удивительно сочную, свежую и вкусную. Все с аппетитом едят и жалеют, что рыбка маленькая и порции маленькие…
В других же местах по низовьям рек форели не сыскать.
Как ни чисты горные реки, но к устью своему они успевают набрать разных илистых частиц, песка, остатков леса — словом, мутнеют, и вода утрачивает первоначальную чистоту. Мутная вода не для форели. Потому и держится эта привередливая рыба больше всего в верхней половине горных рек, только изредка спускаясь в среднее течение.
Что такое истоки горных рек? Это ручьи-акробаты, прыгающие с камня на камень, через уступы и водопады, сжатые в чертовски узком ущелье или разлитые среди огромных, плохо обкатанных глыб камня, где то воробью по колено, то провальный омут метра на два глубиной, но с такой прозрачной водой, что видно на дне каждую песчинку.
В таких местах и цвет у воды особенный. Когда пасмурно, вода кажется белой на перекатах и темно-синей на более спокойных участках. Если светит солнце, оно пронизывает всю толщу воды, и тогда речка блестит нестерпимо ярким жемчужным светом или вдруг обернется естественной бирюзой и сделается ярко-голубой.
Одну из таких речек на Кавказе так и назвали — Бирюзовой. Другая крупная река северного склона получила название Белой за свою кружевную кипучесть. Почти весь путь через горы бросается она с переката на перекат, вода так перемешивается с пузырьками воздуха, что до самого дна делается пенной, словно крутой кипяток.
Вода холодная до ломоты в зубах. Немудрено: реки питают близкие ледники и снежники Фишта, Оштена и Чугуша, и от солнечного нагрева речки успевают убежать со скоростью автомобиля.
Вот тут и живет, и здравствует кавказская форель. Она не бывает большой, длинней двадцати пяти сантиметров редко кто видел. У нее маленькая головка с темными удивленными глазами и жадный, почти круглый рот. Узкое, подвижное, если можно так выразиться, спортивное тело нежно-серебристого цвета. Спинка чуть темнее, а на боках ближе к спинке два ряда крупных точек: ряд черных и ряд красных. Поначалу трудно понять, зачем они, ведь, наверное, не для того, чтобы привлекать глаз рыболова?
Но если изловчиться и осторожно поглядеть из-за камня в один из прозрачнейших омутов поближе к тому краю, куда падает сверху струя воды, то можно увидеть стоящих головой к течению рыбок. Тогда становится понятным, зачем нужны пятна. Они на серебряном теле точно повторяют красочную картину песчаного дна, где крупицы сурьмы и кварца, сланцев и гранита создают мозаику, присущую только горным речкам. Камуфляж, отличнейшее приспособление к обстановке! Когда же форель плывет — а она это умеет! — ее серебристое тело с мелькающими цветовыми пятнами в движении становится невидимый! повторяя краски струи — не больше. Мелькнет молнией стая, а глаз отметит только рябь на воде.
Форель играет на утренней заре, когда солнце косо бьет в речку и создает у подножия водопадов отличнейшие миниатюрные радуги. Яркое семицветье, видно, оказывает на рыбу благотворное влияние, подобное тому, как действует на человека хорошая музыка. Форель тогда бесконечно кружится под водопадом среди миллиона пузырьков воздуха в клокочущей воде. И вдруг одна, другая, третья, изогнувшись серпиком, с разгону вылетают из воды, как-то вскользь касаются падающей струи и буравчиком ввинчиваются в скоротечный поток выше водопада, одолев метровую, а то и большую высоту.
Инстинкт влечет ее выше и выше, трудно увидеть веселую рыбку, плывущую по течению, она предпочитает идти против него.
Новичок форели не поймает даже на самую совершенную удочку. Прежде всего надо знать место, где идет или стоит рыба. А затем суметь выбрать такой бережок, чтобы рыба из воды не увидела рыбака. Речки прозрачны, форель глазаста, и малейшая качающаяся тень настораживает ее.
Иной раз стоят над одной ямой два человека с удочками, один таскает рыбу через каждые три — пять минут, а другой только поплавок перекидывает с места на место. А все дело в том, что на первом брезентовая куртка под цвет камней и стоит рыбак скрытно, только голову из-за камня видно, а второй в пестрой рубахе, весь на виду.
Свежеприготовленная форель обладает особым свойством: у нее нет запаха рыбы, реки, тины, водорослей. Ее мясо легко и чисто снимается с позвоночника от головы до хвоста. И пахнет она зимним снегом, свежо и аппетитно.
Сегодня уходим из Бабука к морю. Вдоволь побродили за эти дни по окрестным горам, посидели на берегу Монашки, где она упругой струей падает в более широкую Шахе, образуя красивый водопад.
Федулов оброс черной бородой, его голубые глаза странно выглядят на загорелом волосатом лице. Он похож на зимовщика с далекой метеостанции. Толя оживлен и без конца говорит. Можно себе представить, как он будет рассказывать о походе своим друзьям! Виктор задумчиво-грустен. Ему жалко расставаться с лесом.
Рюкзаки увязаны, через два часа — в путь. Солнце еще где-то за горами, рассвет едва брезжит. Поднимаюсь и ухожу подальше от приюта. Последняя прогулка.
Спит лес, погруженный в туманы, лениво опущены мокрые ветки бука и граба, глухо и сонно ворчит река, упрятанная в холодное каменное ущелье.
Стоит тот глубокий и вечно задумчивый покой, который способен врачевать истерзанные души, а в рассветной тишине уже угадываются какие-то предрешения. Воздух наливается синевой, тихо зашевелились вершины дерев. Светает лениво, медленно, солнца пока не видно.
И вдруг раздается короткая, звонкая, музыкальная трель.
Потом пауза, настороженная тишина. И снова чистые мелодичные щелчки, за ними удалой и протяжный свист, опускающийся до сопрано, и неожиданное нарастание звуков: приливная волна счастья, призыв к веселью, действию, бодрости, славословие жизни — все, чем богаты песни лесного соловья, подоблачного жаворонка, веселого щегла, все сразу угадывается в этой громкой волнующей арии дрозда. Утро! Вставайте все. Чистите перышки, умывайтесь росой, пока она не высохла. Слушайте утро. Смотрите, как порозовел край неба, где сейчас взойдет солнце. Скорее, скорее окунитесь в теплую жизнь, пришедшую на смену сырой и жуткой ночи!..
Вместе с солнцем прилетел озорной ветер, зашумел листвой осин и кленов, раскачал неловкие туманы, и поплыли они по долине, приглаживая и перемешивая звуки. Сильнее загудела проснувшаяся река, над порогами, куда пробрался луч, вспыхнула минутная радуга-семицветка и погасла, а над ущельем, над горами сотни звуков, как громкоголосый хор в зеленом храме. Лесная симфония славила солнце, тепло, жизнь и новый день.
Просыпаются запахи. Ночью сильно пахнет сыростью. Она забивает и душные испарения азалий, и сочный аромат трав. Пахнет водой, туманом. Утреннее солнце изгоняет туман, резвый ветер прочесывает склоны гор сверху вниз, и вдруг нежно и пряно потянет из субальпики запахом цветущего луга. Чуть пригреет хвою на пихтах, воздух сразу загустеет, насыщаясь смолой и скипидаром. Потом набросит откуда-то теплое облако муравьиного спирта, багульника, все запахи перемешаются, и останется один — запах согретого леса, в котором безопасно, уютно, тепло и есть множество укромных уголков, где зверю можно отлично выспаться, пережидая время, когда пространство слишком откровенно для чужого глаза, слишком светло.
Зашевелятся прилегшие к земле темно-зеленые ветки рододендрона, там кто-то тяжко и сыто вздохнет, хрюкнет и успокоится, устроившись во влажной впадинке. Кабанам после деятельного ночного поиска тоже не мешает спокойно отдохнуть.
Лениво привалится к желтому вывороту лесной медведь. Он еще добрый час будет вертеться, вставать, нюхать воздух и снова ложиться, пока наконец не вздохнет успокоенно и, положив отяжелевшую голову на вытянутые лапы, уснет, и только шерсть на спине будет вздрагивать, когда в летаргически отуманенный мозг через уши и чуткий нос поступит неясная информация о чем-то постороннем.
Лягут в камнях на высоте осторожные туры. И тотчас на белесую, клочковатую спину одного, другого, третьего опустится маленькая альпийская галка и станет деловито выщипывать старую шерсть, энергично отыскивать что-то для собственного удовольствия. А тур блаженно закроет огромные, линзовидные глаза и, меланхолически пожевывая отрыжку, придаст своей бородатой мордочке выражение вельможного покоя. Словно ему пятки чешут…
Черные дрозды будут петь с перерывами весь день. И весь день им будут подпевать менее голосистые, но не менее веселые синички, поползни, корольки.
Но поздним утром, когда станет жарче, хор сделает перерыв. Это будет означать, что утро кончилось и после антракта начнется день. Хороший, веселый день, когда тоже хочется петь.
Мы прощаемся с лесом, с добрыми своими друзьями и выходим на узкую пешеходную дорогу, которая через семьдесят километров обрывается у моря.
ОБ АВТОРЕ
Пальман Вячеслав Иванович. Родился в 1914 году в городе Скопине Рязанской области. Окончил сельскохозяйственный техникум и Высшие литературные курсы. По профессии агроном. Свыше двадцати лет занимается литературным трудом. Член Союза писателей СССР. Автор двух научных трудов и многих художественных книг о людях советской деревни. Выступал в жанре приключений и фантастики. В этом жанре нм опубликовано десять книг. Недавно в издательстве «Детская литература» напечатаны его повести о природе и людях Кавказа «Восточный кордон» и «Там, за рекой» (1969 и 1971 годы). Сейчас работает над последней книгой этой трилогии — «Песни черного дрозда». В нашем сборнике публикуется третий раз.
повествующая об обстоятельствах странных и трагических, а также излагающая причины, по которым не все ее участники стремились победить
Рис. А. Голицына
Теперь, когда события, составляющие предмет нашего рассказа, стали до известной степени достоянием истории и уже сказана о них фраза знаменитого мореплавателя-одиночки сэра Френсиса Чичестера: «Это морская драма столетия», когда успели увять страницы газет, поспешавших за новостями, и даже вышла книжка двух английских журналистов об одном из участников — их соотечественнике, — теперь можно собрать воедино разноречивые толки. Правда, и сейчас нет уверенности, что все написанное будет истинным, ибо самый верный судья человеку он сам. Мы постараемся поэтому возможно ближе держаться канвы событий и не упускать ничего, что могло бы пролить дополнительный свет на происшедшее.
Утром 31 октября 1968 года с десяток людей лихорадочно суетились на палубе белой яхты-тримарана, причаленной у пирса маленького английского городка Тейнмаут на полуострове Корнуэлл. На носу и корме свежей краской отливало название: «Тейнмаут-Электрон».
К полудню спешные сборы надо было кончать. Добровольные помощники вывалили за борт горы стружки, обрывков парусины и упаковочного картона (впоследствии окажется, что в воду второпях полетело немало нужных вещей, ну да ладно). Прощание вышло скомканным и каким-то совсем не торжественным. Не так отходили другие яхты… Накрапывал дождичек. Газетчики, держа по очереди друг над другом зонты, щелкали аппаратами. Традиционные хлопки по плечу, шутки, пожелания — чаще всех звучало слово «удача».
Удачи желали капитану яхты Дональду Кроухерсту, невысокому крепышу с широким улыбчивым лицом.
Трое сыновей чинно поцеловали отца — Джеймс одиннадцати лет, Саймон девяти лет и Роджер восьми. Младшая шестилетняя дочь Рэчел дичилась при виде стольких незнакомых людей сразу. Последней обняла его жена Клер.
С лица капитана не сходила улыбка, хотя, как всегда при прощании, на сердце скребли кошки. Хотелось весомых, главных слов, но все выходили пустяки.
Поджимало время, надо было отходить. Кто-то из провожающих снял с чугунной причальной тумбы тироленовый трос и бросил на яхту капитану.
— Кливер поднят? — прокричали с пирса.
В эпоху парусного флота поднятый кливер означал, что у судна закончены счеты с берегом, за все уплачено. Кроухерст только засмеялся, ответа уже не было слышно.
Между бортом тримарана и берегом появилась полоска воды. По капризу погоды дождь стих и обозначился горизонт, больше, больше… Море раскрывало занавес. В путь!
Так, в большой книге, переплетенной в красный сафьян, была сделана запись: «31 октября сего 1968 года взял старт участник кругосветной гонки под парусом на приз «Золотой глобус» м-р Дональд Кроухерст на тримаране «Тейнмаут-Электрон».
Дональд Кроухерст стартовал последним. Собственно, он либо мог выйти в море в тот день, либо уже никогда. Кругосветная гонка на яхтах, объявленная газетой «Санди Таймс», предусматривала старт с 1 июня по 31 октября 1968 года. Подобного парусного марафона одиночек еще не знал мир. По условиям участники могли выйти из любого британского порта, лежащего за пятидесятой параллелью, должны были обойти затем вокруг света и вернуться к месту старта. Победителей ожидали два приза: «Золотой глобус» и пять тысяч фунтов стерлингов тому, кто покажет лучшее время на дистанции; второй приз — тоже пять тысяч — для того, кто первым возвратится в Англию. Правила запрещали яхтсменам дорогой приставать к берегу, получать какую-либо постороннюю помощь, в том числе продовольствием и водой. Сблизившись с попутным судном, яхтсмен имел право ступить на чужую палубу только одной ногой. (Интересно, язвили по этому поводу комментаторы, как это можно сделать, если палуба океанского судна метров на двадцать выше яхтенной?) Просьба о помощи автоматически исключала моряков из списка возможных лауреатов «Золотого глобуса». Словом, они должны были рассчитывать только на себя. На время гонки все человечество оставалось за бортом.
А гонка никак не напоминала морскую прогулку. В последний день, когда «Тейнмаут-Электрон» вышел из бухты, в море было уже семеро участников. И трое из них успели сойти с дистанции, все трое — англичане: у Джона Риджуэя после удара о волну сломалась бизань-мачта, и его шлюп привели на буксире в бразильский порт Ресифи. У Чея Блита на подходе к Южной Африке оторвало руль. А старый морской волк Билл Лесли Кинг, в свое время командовавший подводной лодкой, перевернулся возле мыса Доброй Надежды. «По-прежнему тянет под воду», — мрачно сострил он по телефону из Кейптауна, куда его доставили спасатели.
Покамест лидировал стартовавший раньше всех — 14 июня — из Фалмута офицер британского торгового флота Робин Нокс-Джонсон на кече «Суахили»; на дистанции были: опытный яхтсмен француз Бернар Муатесье на кече «Джошуа», его соотечественник Лоик Фужерои, итальянец Алек Кароццо, лейтенант британского королевского военно-морского флота Найджел Тетли на тримаране «Победа». И наконец, Дональд Кроухерст.
В свои 36 лет Кроухерст успел пережить такое количество взлетов и падений, что для человека иного душевного склада это могло оказаться не под силу. Родился он в Индии, где отец имел должность в управлении железной дороги. Рос в довольстве колониального быта. Но вот колонии не стало. После возвращения в Англию семья еле сводит концы с концами, а когда умер отец, Дональд был вынужден оставить колледж и пойти в армию. Его определяют в авиационное училище и отправляют изучать радиоаппаратуру. Он с блеском кончает училище, получает офицерское звание и хорошее назначение. Но его строптивый нрав пришелся не по вкусу: ближайшее сокращение, и Кроухерст уволен. Он поступает в лабораторию при университете, а затем, женившись, переходит в фирму, выпускающую промышленное электронное оборудование. Ему рисуются чудесные перспективы, он полон идей. Но рвение мелких служащих должно быть направлено на исполнение своих обязанностей, а не на прожектерство. Надоедливому инженеру указывают на дверь.
Он вновь начинает с нуля. На сей раз свое собственное дело. В этом мире рассчитывать нельзя ни на кого, решает он. Руку никто не протянет. А если протянет, там будет камень. Таково убеждение молодого Дональда. Продав все что можно, он вступает во владение маленькой фирмой под названием «Электрон». Наконец-то он хозяин и может единолично распоряжаться собой и своими идеями. Покамест только идеями.
Фирма начинает выпускать навигационный прибор, служащий для определения курса. Пустяк, конечно, но яхтсменам он пришелся по вкусу. Дело завертелось, и Кроухерст, к тому времени уже отец четверых детей, мог дать себе передышку. У него вновь появился свой дом и даже маленькая прогулочная яхта, забавно нареченная «Золотой чайник».
Однако очень скоро молодой бизнесмен почувствовал, как его оттирают с рынка большие предприятия с громкими именами. Чтобы не пойти ко дну, нужны были деньги.
И вновь ему повезло. В яхт-клубе он познакомился с мистером Бестом. Вообще говоря, спортивные знакомства в Англии — одни из наиболее перспективных. Спорт позволяет выйти за сословные рамки. Многие выдающиеся спортсмены были возведены королевой в рыцарское звание и получили право на частичку «сэр» перед своим именем. Джентльмены, напрочь закрывающие двери своих клубов перед людьми «с сомнительным происхождением», считают за честь знакомство с альпинистом Терреем, футболистом Чарльтоном или яхтсменом Чичестером.
Вот и мистер Бест, профессиональный делец и моряк-любитель, проникся симпатиями к пылкому фантазеру Кроухерсту. А может, была здесь какая-то другая причина… Как бы там ни было, он одолжил владельцу фирмы «Электрон» тысячу фунтов, и это удержало Дональда от разорения. Деньги пошли на затыкание дыр и уплату самых срочных долгов. Кроухерст обещал вернуть их через год, а мало ли что может случиться за это время…
Однако время шло, а дела никак не улучшались.
В 1967 году мир облетела весть о подвиге 65-летнего англичанина Френсиса Чичестера, в одиночку обошедшего на яхте «Джипси-Мот» («Мотылек») вокруг света. Двести двадцать шесть дней в море! Естественно, особенный энтузиазм событие вызвало в Англии.
Этим и воспользовались дельцы разного рода, всегда стремящиеся погреть руки на чужой славе. Так возникла идея сверхдальних марафонских состязаний яхтсменов-одиночек. Тут, наверное, и нужно искать объяснение того спортивного «бума», который в последнее время не сходит со страниц падкой до всякой сенсации буржуазной прессы. Покровительство, а во многих случаях и организация всякого рода соревнований, гонок и марафонов — традиционное занятие большой британской прессы. Можно вспомнить по этому случаю хотя бы историю полярных экспедиций.
И вот еженедельник «Обсервер» патронирует традиционную парусную гонку через Атлантику (кстати говоря, именно в ней в 1960 году впервые победил Чичестер). Газета «Дейли экспресс» устраивала автомобильные ралли Лондон — Сидней и Лондон — Мехико; «Пипл» финансировала плавание судов на воздушной подушке по Амазонке и так далее. Репортажи о подобных соревнованиях позволяли тем, кому не по карману собственное путешествие, переживать приключения заочно. Газете же это давало устойчивый тираж и солидный рекламный резонанс. А если в пути с кем-то из участников что-либо случалось, то интерес, вызванный естественным сочувствием к человеку в беде, оказывался для газеты как нельзя кстати. К поискам подключались самолеты и корабли, добровольцы-спасатели, событие вырастало до размеров эпопеи. Истинный смысл путешествия — борьбу с силами природы — подгоняли под привычный эрзац-азарт ипподромного тотализатора.
Естественно, мы изложили далеко не все причины спортивного «бума». Не говорили мы и о том, что движит самими участниками соревнований, но только потому, что у нас еще будет случай вернуться к этой теме.
Пока же не будем терять из виду Дональда Кроухерста. В мае 1967 года, когда возвратился из своего похода Френсис Чичестер, его примеру готовы были последовать десятки людей в Англии. Эта же мысль засела в голове и у владельца скромной фирмы «Электрон», увы, тогда уже очень близкой к разорению.
Всемирная слава не сделала сэра Френсиса Чичестера богатым. Однако он по крайней мере смог избавиться от тяжкой финансовой зависимости. Нет, нет, Чичестер не стал другим. Но несомненно, стесненные обстоятельства, в которых пребывал до этого смелый моряк (достаточно почитать его мемуары), перестали отнимать у него столько сил, и конец жизни он мог спокойно посвятить любимому делу. Яхта «Джипси-Мот» была куплена национальным Морским музеем в Гринвиче и заняла место на вечной стоянке рядом с последним чайным клипером «Катти Сарк». Книги Чичестера вышли на десятках языков. Это была заслуженная слава. И как всякая слава, она вызывала желание подражать.
Участие в подобной эпопее могло бы и его, Кроухерста, вытащить из трясины долгов. Да, но за организацию большого приключения должен был кто-то взяться. Дональд решил начать с верхов. Он позвонил лорду Томсону, владельцу издательского концерна, куда входят газеты «Таймс» и «Санди таймс». Прорвавшись сквозь частокол секретарей, Кроухерст предложил лорду Томсону, чтобы одна из его газет взялась за устройство небывалой международной парусной регаты вокруг света, которая принесет славу англичанам, и он, инженер-электроник и яхтсмен, непременно побе…
Лорд Томсон не дослушал.
Однако две недели спустя газета «Санди таймс» вышла с объявлением во всю первую полосу об организации состязания. Было сформировано представительное жюри под председательством сэра Френсиса Чичестера (действительно, кто же, если не он!) и учреждены призы. Пять тысяч фунтов, а в действительности много больше, учитывая публикации в прессе и рекламу.
Кроухерст записался в числе первых. Правда, он не сказал, на какой яхте выйдет в море. Разбирая и прикидывая шансы участников, газеты не обратили особого внимания на Дональда. Среди спортсменов он практически не был известен. Кроухерст не ходил в дальние походы, не занимался усовершенствованием оборудования. За ним стойко закрепилась кличка «темной лошадки».
Между тем игру в темную Дональд Кроухерст вел вынужденно. Он рассчитывал, что ему, как первому подавшему идею регаты, разрешат плыть на «Мотыльке» Чичестера. Полагался он и на свои бесспорные пробивные способности. Однако, прежде чем дать ответ Кроухерсту, директор Морского музея спросил мнение самого Чичестера. Сэр Френсис, человек по натуре осторожный, долго не отвечал, а в конце концов рекомендовал воздержаться. Отказ из музея Кроухерст получил буквально накануне старта, объявленного, как мы говорили уже, с 1 июня по 31 октября 1968 года: время было выбрано с таким расчетом, чтобы яхтсмены успели пройти опасные зоны Атлантики до наступления зимних штормов.
Это была катастрофа. Не идти же на прогулочном «Золотом чайнике» за тридевять земель! Удачно задуманное предприятие рушилось напрочь…
Дальнейшие события трудно объяснить, настолько они кажутся чудесной фантасмагорией. Кроухерст стал осаждать м-ра Беста — того самого, кредитора, — прося не только отсрочить уплату долга, но и финансировать строительство яхты — тримарана[30].
Дональд пространно живописал Бесту достоинства тримаранов пред прочими типами яхт. Он доказал, что у него, Кроухерста, больше всех шансов на победу и что свет всемирного паблисити озарит их обоих.
Результат? Холодный, невозмутый, многоопытный, осторожный Бест дрогнул. Нет, пока он еще не согласился, он просто спрашивает: сколько? Кроухерст отвечает восторженным письмом, где смета строительства перемежается эпитетами в превосходной степени. По прикидкам Дональда, тримаран должен обойтись в шесть тысяч фунтов.
Бест дал согласие.
Четверо участников гонки на приз «Золотой глобус» уже вышли в плавание, когда на верфи западного побережья Англии началось лихорадочное строительство тримарана. Деньги летели направо и налево, Бест скрежетал зубами, но подписывал счета: обратного пути уже не было. В ходе работ первоначальная сумма выросла вдвое, зато тримаран был готов за восемь недель.
Один из друзей Дональда, Родни Холлуорт, взял на себя функции агента по рекламе. Он развернул бурную деятельность. Газета «Санди таймс» заплатила Кроухерсту 500 фунтов за исключительное право на публикацию репортажей о плавании. Би-Би-Си установило в рубке магнитофон, на который моряк должен был наговаривать текст радиопередач. Кроме этого, Кроухерсту вручили кинокамеру — отснятые пленки и кассеты он должен был передавать в Лондон с попутными судами. За это дали двести пятьдесят фунтов, и столько же было обещано по возвращении. Муниципальный совет Тейнмаута выделил триста фунтов для «поддержки начинания», после того как Холлуорт договорился, что в названии судна будет фигурировать название города.
Но денег все равно не хватало. Бесту пришлось закупить кое-что из оборудования и полностью годичный запас продовольствия. Долг Кроухерста все рос.
Когда тримаран испытывали на плаву, он оказался весьма тяжел при маневрировании. Этот тип яхт прекрасно подходит для плавания в спокойных тропических водах, он ведь и родился на островах Океании. В беспокойной Атлантике же «Тейнмаут-Электрон» вел себя как норовистая лошадка. Ничего, утешали Кроухерста, Чичестер тоже звал своего «Мотылька» лошадью Марбо — был в наполеоновской армии такой генерал. Он приобрел по дешевке злую кусачую лошадь, прикончившую до того двух конюхов. Марбо все же взял ее, и в битве при Эйлау она спасла ему жизнь, укусив вражеского солдата в тот самый момент, когда он собирался воткнуть в генерала штык.
— Так-то оно так, — грустно отшутился Дональд Кроухерст. — Только боюсь, при ее резвости она домчит обратно до Англии раньше меня…
Фраза прозвучала накануне отплытия во время коктейля, устроенного городскими властями в тейнмаутском отеле «Роял». Дональд бодрился. Но в общем-то он уже смертельно устал еще до выхода в путь. Клер, жена, впоследствии рассказывала, что последнюю ночь на суше он провел без сна, все порывался что-то сказать. Наконец, подбирая слова, произнес: «Дорогая, яхта не готова. Не знаю, что делать… Ты выдержишь, зная наперед, что я вышел на негодной лодке?»
Слова, говорил древний циник, существуют, чтобы скрывать свои мысли. Но только не для тех, кто нас хорошо знает. Жена понимала, прекрасно понимала, что одно ее слово могло перевесить и Дональд откажется от участия в гонке, особенно сейчас, когда уже трое сошли с дистанции, а эти трое были моряки-профессионалы. Дональд ни разу еще не уходил дальше ста миль от берега. Ей было до озноба страшно за любимого человека, отца ее детей, и ах, как бы она хотела, чтобы не было завтрашнего старта!
Ничего этого Клер Кроухерст не сказала. Не могла себе позволить сказать.
Кредитор и должник условились, что в случае неудачи — что бы ни случилось с Кроухерстом или яхтой — фирма «Электрон» перейдет в собственность Беста. Таким образом, когда Дональд Кроухерст, неловко управляясь с парусами, покидал гавань Тейнмаута, он знал, что обязан только победить. Ситуация, как видим, далекая от спорта.
Если уж искать аналогий, то напрашивается сравнение с профессиональными автогонками, где величина приза заставляет гонщиков переходить за грань допустимого риска.
Тримаран бросился вдогонку ушедшим соперникам. В судовой журнал занесены первые записи. А на пленку — первые впечатления. Контраст между тем, что пойдет для публики, и тем, что останется для себя, разителен: на магнитофоне бодрые слова о готовности сразиться с ветрами и волнами, а в журнале: «2 ноября. Я болен. Такое ощущение, что меня пожирает невроз».
Через день в воскресенье 3 ноября: «До чего же бредовая идея участвовать в этих гонках!» Обнаружилось, что в форпик (носовую часть) проникает вода, люки плохо закрываются. Несколько часов кряду он откачивает воду и к полуночи с трудом добирается до койки. Но перед тем как уснуть, в раздражении записывает: «Это корыто годится для плавания в бассейне». И добавляет: «Да и то с риском».
7 ноября за кормой остается Франция. Неполадки в рулевом управлении, а ведь минула только первая неделя плавания. 10 ноября тримаран огибает Испанию: «Несчастья обрушиваются водопадом. Ремонта требует теперь бизань-мачта. Чертова посудина! Она буквально разваливается на части».
13 ноября тон меняется: «Я удачлив. Мне удалось привлечь внимание всего мира. Меня заметили. И если даже акула, что бродит сейчас под килем моей лодки, рано или поздно сожрет меня, это уже не будет иметь значения. Останется эта книга… Вот, если пропадет и она, это будет чудовищно».
Меж тем сообщения, которые он посылает рекламному агенту Холлуорту, в «Санди таймс» Бесту выглядят следующим образом: все прекрасно, яхта несется на всех парусах, настроение самое бодрое. Оборотистый Холлуорт старается, чтобы они почаще попадали в газеты. В конце недели он выступил по телевидению с радужными прогнозами о ходе дел у своего подопечного.
Для Дональда же настало время подвести первые итоги. Они выглядели малоутешительными. Тримаран значительно отставал от намеченного графика. Тысяча миль пройдена не за одну неделю, как предполагалось, а за две. Сорван люк с форпика, его надо прилаживать. Вода проникла в электроотсек, генератор нуждается в ремонте. Кроухерст внимательно слушает радио, ловя сообщения о ходе дел у остальных участников гонки. У тех, похоже, дела тоже не блестящи.
18 ноября открывшееся желудочное кровотечение заставило просить о срочной помощи итальянца Алека Кароццо. Катер привел на буксире в Дакар его двадцатиметровый кеч[31] «Ганча Американо».
21 ноября в Лондоне приняли телеграмму с борта «Суахили». Робин Нокс-Джонсон сообщал, что выбросился на песчаную банку возле Отаго (Новая Зеландия): паруса изорваны в клочья бурей, сломан руль. Дальнейших подробностей не последовало — видимо, отказал радиопередатчик.
Шесть дней спустя угасли надежды у француза Лоика Фужерона: его тендер[32] вынесло на предательский риф возле острова Святой Елены.
Серия неудач вызвала беспокойство устроителей гонки: как бы не провалилась вся затея. В самом деле, из соискателей «Золотого глобуса» пока никто еще не прошел «ревущих сороковых» и тем более не обогнул мыс Горн, два труднейших этапа. Путь продолжали француз Бернар Муатесье на кече «Джошуа» и двое англичан на тримаранах — Найджел Тетли на «Победе» и Дональд Кроухерст на «Тейнмаут-Электроне». Что-то покажет дальнейшее…
В последних числах ноября 1968 года Муатесье обогнул мыс Игольный — именно он, а не куда более знаменитый мыс Доброй Надежды заканчивает Африканский континент. Со дня выхода из Плимута его среднесуточная скорость составляла сто тридцать миль. Поначалу Муатесье хотел пройти в виду Кейптауна, чтобы дать о себе знать, но в последнюю минуту решил не рисковать на песчаной банке, где ветер дул против Игольного течения. Здесь, на подходе к оконечности Африки, «Джошуа» встретил греческий сухогруз «Ориент Транспортер». Муатесье, едва не касаясь мачтой волны, круто развернул яхту и пошел на сближение. Затем с помощью самодельной пращи закинул «греку» на борт пластиковый конверт со своим дневником и фотографиями, сделанными в пути. Была и записка, адресованная капитану: «Спасибо за встречу. Иду к Австралии. Пока все в порядке, слава аллаху. Муатесье». Капитан передал сообщение в эфир. Дело в том, что Бернар Муатесье не взял с собой передатчика: опыт подсказывал ему, что они часто выходят из строя, а починка отнимает слишком много сил. Надежней передавать вести с оказией.
Отрезок пути от Южной Африки до Австралии длиной в восемь тысяч миль давно получил печальную славу и романтическое наименование «ревущих сороковых». В полосе сороковых параллелей из-за дыхания Антарктиды почти постоянно держится низкое давление. Ветры здесь в это время года дуют со скоростью 10–12 узлов, преимущественно с востока на запад. А течение гонит волны с запада на восток. Столкновение двух стихий порождает грохот, давший наименование «ревущим сороковым». Океан поднимается на дыбы. Можно представить, каково приходится крохотной яхте. «В этих местах, — писал Муатесье, — ни одна лоция, ни одно наставление не в силах указать капитану парусника нужный маневр».
Муатесье решил подняться выше к северу и идти к Австралии по более крутой дуге.
Тот же конец ноября застает Дональда Кроухерста в Атлантике к северу от Канарских островов. По сути дела репс только начинался, но капитану было уже абсолютно ясно, что «Тейнмаут-Электрон» не имеет никаких шансов пройти океанский марафон. Тримаран явно не годится для гонок.
Что делать? Повернуть назад и до дна испить чашу унижений? Стать свидетелем краха и вновь — в который раз уже! — начинать все с нуля? Но то, что в молодости сходило как фантазерство и одержимость, теперь, в зрелые годы, носило совсем другое наименование: неудачник. Он — неудачник. С такой славой нечего надеяться ни на что…
А устроители гонки, Родни Холлуорт донимают Кроухерста ежедневными требованиями: «Сообщите точное местонахождение, координаты, сведения о скорости». Кроухерст решает дать себе аванс и передает координаты предполагаемого маршрута — по заранее составленному графику. Одно сообщение, другое, третье… Ему приходится уже проводить часы за сложнейшими вычислениями. От стола он кидается к магнитофону, чтобы наговорить очередную бодрую порцию для Би-Би-Си: «Команда тримарана безропотно сносит жесткий порядок, заведенный капитаном» — и так далее, в том же духе. Кроухерст знает, что ждет от него публика и покровители этой супер-регаты, он должен оставаться символом Бесстрашного Вызова. Именно так, с прописных букв.
Тех, кто вызвался участвовать в гонке, никак нельзя было причислить к восторженным романтикам. Это были люди, вошедшие в пору зрелости. За исключением Робина Нокс-Джонсона, все перешагнули за тридцатипятилетний рубеж. Муатесье исполнилось сорок три, Тетли — сорок, за пятьдесят было Биллу Лесли Кингу. И это не случайный подбор. Польский яхтсмен Леонид Телига в пятьдесят пять лет отправился в одиночный поход через два океана. По возвращении он написал: «В поединке человека с океаном проиграть может только человек. Океан ведь непобедим. А если выигрывает человек, то это он одержал победу над собой».
Морские яхты куда сложнее в управлении, чем, скажем, автомобили; чтобы освоить их в совершенстве, требуется время и опыт. Но это не главное. Главное — что, отправляясь на двести пятьдесят дней в одиночество, человек должен предварительно достичь зрелости души, познать себя, уметь выдержать протяженность испытания. Короче, войти в свою пору свершений.
Из дневника Кроухерста: «Какой кошмарный выбор! Но я обещал Клер не рисковать за пределами возможного. Если я войду в зону ветров Индийского океана, у меня останется не больше 50 % шансов пройти ее. А мечтать на такой посудине обогнуть мыс Горн… Лодка трещит по всем швам. Электрооборудование вышло из строя, бортовые огни не горят, рация не сегодня-завтра сядет, люк пропускает воду, помпа не качает».
Душевная драма капитана «Тейнмаут-Электрона» ищет выхода на страницах судового журнала: «Я обещал Клер не идти на самоубийство. Но ни за что на свете я не соглашусь вернуться на буксире в английский порт. Я буду продолжать, и да поможет мне бог».
Словно в подкрепление своего решения, Кроухерст сбивается на исторические параллели: «Кто мог предвидеть в Англии в 40-м году, что страна будет среди победительниц в войне с Гитлером? А кто из фарисеев смог угадать бога-сына в плотнике из Галилеи, умершем на кресте между двух воров?»
И поздно ночью, когда, наверное, решение созрело окончательно, он записывает по памяти из Евангелия: «Сила моя совершается в немощи». Ночи Кроухерст проводил теперь на палубе без сна, боясь, как бы в темноте на ослепшую яхту не налетело какое-нибудь судно.
Какое же решение принял капитан «Тейнмаут-Электрона»?
Продолжать путь не на юго-восток, вокруг Африки, а резко взять на юго-запад, к Южной Америке. Не выходить из Атлантики. Пересидеть там подобающее время и взять курс назад, на Тейнмаут. В эфир же он будет слать сообщения о вымышленном пути вокруг света и соответствующие записи вносить в судовой журнал. Решено. Пусть он не выиграет гонки, но зато избавится и от бесчестья. А значит, остается шанс как-то поправить дело. Лишь бы попасть домой, к Клер, детям. Домой! А пока спокойно, не торопиться, не надо необдуманных шагов…
Приближалось рождество. Кроухерст бомбардирует Англию сообщениями о маршруте, пролегающем в тысяче миль от того места, где он находится в действительности. Радиограммы были составлены скорее в неопределенных тонах, однако говорится почему-то о феноменальном рывке, когда за сутки его яхта прошла 243 мили! Эта натяжка вызвала в Лондоне недоумение, но ее отнесли на счет плохого приема либо неточности вычислений. В центре внимания были другие фавориты.
Кроухерста же снедало беспокойство: он пересекал оживленнейшую трассу, ведущую из Европы к Панаме. В любой момент его могли заметить, и мистификация мгновенно бы всплыла наружу.
В сочельник Дональд по радиотелефону соединился с домом. Сквозь километры до него донесся родной голос Клер. И первое, что он услышал после приветствий, было: «Дорогой, Холлуорт требует самых точных сведений — координаты, время прохождения, скорость».
Проклятые координаты! Вычислять их становилось дьявольски трудно. Кроухерст отвечает заготовленной фразой о плохой погоде: небо в декабрьских тучах, он не может взять высоту, но, судя по всему, он сейчас где-то у побережья Юго-Западной Африки… Голос его прервался. После долгой паузы Дональд почти умоляюще спросил: «Клер, дома у нас все в порядке? Ты действительно уверена, что сможешь без меня одолеть все трудности?»
Это был сигнал бедствия. Клер, может, и так догадывалась, что на борту яхты неладно. И Дональд надеялся, что она поймет. Ведь, если дома случилось что-то серьезное, он мог бы со спокойной душой повернуть назад, и никто не посмел бы упрекнуть заботливого отца семейства в том, что он пожертвовал призом ради благополучия дома. Но Клер не поняла. Или не хотела понять. Нет-нет, дома все в полном порядке, пусть он не беспокоится…
Этот разговор словно отмел последние сомнения. Сообщения с борта тримарана пошли четко и аккуратно. Игра пошла ва-банк.
10 января Кроухерст радирует: «Провел бурный вечер с сиренами на ревущих сороковых». (В тот день его яхта была в двухстах милях от Рио-де-Жанейро и ему приходилось мобилизовать все внимание, чтобы не быть замеченным бразильским судном.) Все пока сходит благополучно. Похоже, что капризная госпожа Удача самолично раздувает паруса «Тейнмаут-Электрона». Яхта спускается все южнее, южнее, вдоль Американского континента, а он сообщал координаты своего вымышленного пути в Индийском океане.
Еще два дня, и Лондон получает лаконичное послание: «Поломка генератора. Принужден к радиомолчанию». Скорее всего, моряк, играющий в прятки со всем белым светом, решил дать себе передышку, нервы не выдерживали нечеловеческого напряжения. Об этом свидетельствует запись в журнале:
«Однажды утром тебя вдруг трогает вид птицы, сидящей на мачте. Неожиданно, словно следуя приговору судьбы, птица снимается с места и летит на восток, туда, где нет земли, навстречу гибели… Эта птица — я. Она была с каштановым опереньем и белыми пятнышками на кончиках крыльев. Наверное, она была самой слабой в стае и убоялась вначале дальнего перехода, а теперь вот решила лететь в одиночку и открыть для себя нечто, лежащее там, за тридевять земель, о чем старики говорили как о табу. Эту птицу нельзя понять. Она тронутая. Едва я попытался приблизиться к ней, чтобы помочь, она взлетела и вот уже рвет взмахами крыльев монотонность горизонта и несется вперед навстречу далекой сверкающей точке. Эта птица — я».
Эта птица — я. Кроухерст не в силах больше избавиться от наваждения.
4 февраля 1969 года двенадцатиметровый кеч Бернара Муатесье «Джошуа» вошел в пролив Дрейка. Первый из соперников, он подходил к самому серьезному экзамену навигационного искусства: предстояло обогнуть мыс Горн.
Близость оконечности острова Горн, стража двух океанов, означает «момент истины» для парусного корабля. Кроме множества скалистых островов архипелага Огненной Земли пролив усеян подводными выступами. Зона особой опасности начинается сразу же за островом Илдефонсо. Пелена тумана, как сачком, накрывает здесь крылья парусов. Айсберги, плавающие тут большую часть года, ветры, врывающиеся в узкий коридор между океанами со скоростью сорока миль в час, течения, капризно меняющие курс…
Для Бернара Муатесье мыс Горн был не просто страницей лоции. В 1960 году он с женой Франсуазой отправился в безостановочное свадебное плавание от Таити до Испании. Результатом явилась его книга «Вокруг мыса Горн под парусом». К вящему ужасу издателя целые страницы в ней были отведены детальному описанию техники мореплавания: как лучше вязать узлы, чинить самому паруса и так далее. Это была книга о ремесле, составлявшая для самого Бернара книгу о жизни.
Детство, которое он провел с родителями в Индокитае, открыло ему пронзительную красоту тропических морей. В двенадцать лег он вышел в свое первое самостоятельное плавание на джонке — небольшой лодчонке со скошенным, как акулий плавник, парусом… Если вдуматься в ставшее расхожим выражение «зов моря», то это, скорее всего, самое яркое воспоминание, запечатлевшееся накрепко в тебе самом, ощущение, лишившись которого человек чувствует себя несчастливым. Американец Уильям Уиллис, трижды — в шестьдесят пять, семьдесят и семьдесят пять лет — пересекший Тихий океан на плоту, а Атлантику на крохотной трехметровой яхте «Малышка», которую выловили осиротевшей латвийские рыбаки, говорил так:
«Внезапно мною овладевает тоска, как если бы я чего-то лишился. Это не прихоть и не простое приключение. Я не хочу доказывать какую-либо научную теорию или открывать новые пути. Я хочу показать просто, что всю жизнь шел правильной дорогой».
Глупо было бы, разумеется, смотреть на мореплавателей-одиночек как на каких-то особенных людей. Это просто люди, со всем, что в них есть хорошего и плохого. Но в момент, когда после столь долгого отсутствия они видят берег и цель достигнута, они говорят себе: «Ты смог», и это заставляет их вновь и вновь возвращаться в море, ибо большего счастья для них нет… Лучше всех об этом у Пушкина:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья.
Яхта для Бернара Муатесье стала продолжением его естества. Нужно только прочесть в книге сдержанный рассказ о гибели в 1957 году на коралловых рифах в Полинезии его яхты «Мария-Тереза»: он физически ощущает боль, когда рвется обшивка, и можно понять, как тросы и рангоут способны стать частью организма…
Два серьезных крушения, искалеченная акулой нога, две потерянные яхты, две написанные книги — таков послужной список Бернара. Приключение для него всегда было ответом на вызов и никогда самоцелью. Он упрямо твердил, что море не терпит полумер, море отвергает дилетантов. Риск? Риск остается, но его не дол ясно быть больше одного процента.
6 марта возле Фолклендских островов «Джошуа» повстречал торговое судно. Привычным способом — пращой — Муатесье передал записку: «Мыс Горн пройден благополучно. Пока все в порядке, слава аллаху».
Сообщение вызвало в Лондоне волнение. «Этот француз» — последовали торопливые выкладки — да, этот француз теперь практически недосягаем. Если его «Джошуа» будет двигаться в прежнем ритме, он будет в Плимуте не позднее 10 апреля, а следовательно. предыдущий рекорд Чичестера будет побит! Муатесье завершит кругосветку за двести тридцать один день против двухсот двадцати шести англичанина; но Чичестер пробыл неделю в Сиднее, и ее надо приплюсовать.
Во Франции зато не скрывали радости: роскошно, если Бернар утрет нос «владычице морей»! Франсуазу Муатесье, которая с тремя детьми ждала вестей от мужа в Тулоне, атаковали журналисты. Оказывается, Бернар выработал тактический план гонки: медленный старт, чтобы сохранить силы для «ревущих сороковых», и бурный финиш на последней прямой в Атлантике. Он рассчитывал финишировать 10 апреля — в свой день рождения — ему должно исполниться 44 года. «Я знаю, что он победит», — сказала Франсуаза.
Радиопризывы из Лондона несутся в эфир. Что с Нокс-Джонсоном? Неизвестно. Он молчит с 21 ноября прошлого года, после того, как выбросился на отмель возле Новой Зеландии. Там его уже нет, проверяли.
Что с Найджелом Тетли? Его передатчик тоже молчит, но, судя по всему, он должен быть возле мыса Горн.
Где Дональд Кроухерст? Столько времени от него никаких вестей.
«Тейнмаут-Электрон» бессильно дрейфовал у побережья Аргентины с расщепленным поплавком. После бесплодных попыток починить яхту на плаву капитан принимает самоубийственное решение: зайти в маленький порт Рио-Соладо в устье Ла-Платы. Это самоубийство вдвойне. Во-первых, его должны дисквалифицировать, поскольку он нарушил условия и обратился за помощью. А во-вторых, как он оказался в Аргентине, если сообщал, что находится в тысяче миль от нее, в другом океане?
Другого выхода не было. И если чему суждено статься… «Тейнмаут-Электрон» пристал к берегу. Кроухерст не знал испанского, аргентинские таможенники не разумели ни слова по-английски. Кое-как с трудом на ломаном французском, а больше жестами им удалось договориться. В мастерской яхту кое-как залатали. Три дня провел Дональд на земле. Гостеприимные аргентинцы ни о чем не догадывались, слух о великой гонке не дошел до их глуши. Они с сочувствием смотрели на чудаковатого англичанина, заплывшего бог весть почему на другой край земли. Хотя, если может себе позволить путешествовать просто так по свету — значит есть деньги.
Тримаран вновь вышел в океан. Но теперь, после встречи с людьми, одиночество навалилось на Дональда непосильной тяжестью. Кроухерст забился в силках собственной лжи. Стремясь уйти мыслью от преследовавших его картин, он начинает писать многостраничное эссе. Литературные эксперты впоследствии скажут, что оно во многом навеяно поэмой Рембо «Пьяный корабль».
«Тейнмаут-Электрон» в самом деле шатало, словно матроса, захмелевшего в чужом порту. 22 марта Дональд замечает впереди зеленый берег. Это Фолклендские острова. Если он спустится еще миль на пятьсот к югу, то приблизится к маршруту, которым должен был бы идти, завершая виток вокруг света.
В начале апреля в Плимут начали съезжаться потихоньку болельщики и журналисты в ожидании скорого финиша Бернара Муатесье. Но десятое число прошло, а его все не было.
12 апреля в одиннадцать часов утра в четырехстах милях от Азорских островов вахтенный французского судна «Мунго» заметил в океане парус. Он то взлетал, то пропадал за высокой волной Атлантического океана. Капитан отдал приказ сблизиться. Пятьсот метров, триста, двести… Стоп! Ближе подходить было опасно. Команда вся припала к правому борту. Ясно видна яхта. Это кеч. С палубы матросам машет рукой долговязый бородач в шерстяной шапочке. Капитан «Мунго» берет мегафон и, по традиции парусного флота, представляется: «Капитан Мойон, судно «Мунго», идем в Дьепп с грузом бананов».
С яхты донесся ответ: «Робин Нокс-Джонсон, «Суахили», иду в Фалмут, без груза».
— Как вы здесь очутились?
— Кругосветная гонка. Уже триста дней в море. У меня отказал передатчик. Передайте в Лондон.
— Счастливо дойти!
В эфир полетело сообщение: «Робин Нокс-Джонсон рассчитывает быть в Фалмуте 20 апреля, в воскресенье. На борту все в порядке».
Это была сенсация! Молчавший почти полгода Нокс-Джонсон объявился, считай, у самого финиша!
А Бернар Муатесье? Пусть не десятого, но к двадцатому он должен подойти. Многомесячное плавание вдруг стало походить на автомобильные гонки — так стремительно разворачивались события.
Прошло еще два дня, и греческое судно встретило яхту «Джошуа»… на подходе к Южной Африке. Как оказался там Муатесье? Ведь это в противоположной стороне от направления финиша!
Брошенная пращой записка была предельно лаконичной, в обычной манере капитана Муатесье: «Я не иду в Плимут. Теперь, когда дорога изведана и я знаю, что могу идти быстро, мне незачем плыть в Плимут ради всего этого шума».
Что заставило его после тридцати тысяч миль пути, когда специалисты в один голос прочили ему победу, вновь повернуть в океан? И куда он собрался держать путь? До некоторой степени ответ на это могли дать письма, пересланные с оказией во Францию (письма были предназначены только друзьям и появились во французском журнале «Бато» два года спустя). Люди, хорошо его знавшие, должны были понять действительные мотивы:
«Когда столько месяцев подряд слушаешь пение ветра, когда так долго говоришь на языке бесконечности, страшно оказаться вдруг среди людей, слушать их бессмысленные славословия, без содержания и цели. Я вовсе не хочу сказать, что стал за это время лучше других. Я просто в некотором роде стал иным. То, что раньше казалось незначительным, приобрело для меня важность. Есть вещи, которые я был бы не в силах теперь переносить, и есть такие, без которых не смогу обходиться. Все приобрело несколько иные размеры, чем до отплытия. Когда погружаешься так глубоко в самого себя, когда так долго живешь пространством, уходящим далеко-далеко, дальше звезд, возвращаешься уже не с теми глазами. Больше полагаешься на чувства, чем на разум…
Итак, мне предстоит выбирать между Таити и Галапагосами..
На Таити есть все, в том числе знакомые, которые помогут. На Галапагосах — ничего, но зато есть покой. Гораздо легче найти общий язык с тюленями и игуанами, чем с людьми, когда приходишь из такого далека».
Устроителям гонки, да и публике тоже нелегко было понять, почему заведомый победитель разом вдруг отказался от славы, денег, и больших денег, то есть от всего, чего столько людей в мире безуспешно добиваются всю жизнь. Сочли это простым бегством от общества. Иные прямо советовали обратиться к психиатру.
Мы говорили уже, что для Бернара Муатесье гонка за призом «Санди Таймс» отнюдь не была самоцелью. Плавание под парусом оставалось для него слишком дорогой вещью, и он хотел защитить его от «всего этого шума». Плыть к финишу, чтобы стать звездой? Обслуживать потом собственную славу? Это было не для него…
Различны причины, зовущие человека к единоборству с океаном. За три четверти века таких людей набралось, кстати сказать, не так уж и много — от силы полтора десятка, считая с 1898 года, когда американец Джошуа Слокам (это в его честь назвал свой кеч Муатесье) совершил кругосветное плавание.
Джон Колдуэлл, переплывший сразу же после войны на «Язычнике» из Панамы на Фиджи, стремился всей душой к жене, а других средств транспорта в ту пору не было. Француз Ален Жербо, похороненный на Таити, скитался, чтобы отвлечься от личных невзгод. Жан Летумелен, в пятидесятых годах проведший свой парусник по всем океанам, жил мечтами Руссо о слиянии человека с природой. Ален Бомбар, врач, поплыл на надувном спасательном плотике «Еретик» с единственной целью — научить люден. потерпевших кораблекрушение, не бояться океана. Польский капитан Леонид Телига пустился в путь потому, что среди яхтсменов-одиночек не было ни одного славянина: «Мне захотелось доказать, что и на равнинах моей родной Польши могут вырасти достойные соперники». И наконец, Уильям Уиллис, еще при жизни ставший легендой: «Поройтесь-ка у себя в душе, и вы обнаружите, что тоже мечтали о таком плавании, даже если вы никогда не выходили в море. Когда-то, может быть много веков назад, у ваших праотцов была такая мечта, вы унаследовали ее, и она у вас в крови — будь вам 12. 70 или 100 лет, ибо мечты не умирают!»
Зов моря, говорим мы. Великий физиолог Павлов называл это рефлексом свободы…
Но во всяком путешествии есть болезненный — как ни странно это может показаться — этап: возвращение. Резкий переход от одиночества к людскому коловращению вызывает психологические трудности, а подчас действует разрушительно. Об этом откровенно говорил в своей короткой статье, опубликованной американским журналом «Эсквайр», Френсис Чичестер. В молодости, в 1929 году, он совершил дерзкий перелет на одноместном самолетике из Англии в Австралию. На аэродроме в Сиднее его встречали тысячи людей. «Результат встречи оказался для меня неожиданным: месяц спустя я был на грани нервного расстройства. Взрыв неожиданной популярности вынудил меня общаться с тысячами новых людей. Один вид идущего мне навстречу человека вызывал нервную дрожь…»
Прошло сорок лет. Чичестер завершал свою историческую кругосветку на яхте. «После такого длительного уединения присутствие даже одного человека ужасно утомляет. Увидев же на склонах Саунда тучи народа (по данным мэра Плимута, там собралось около полумиллиона человек), я подумал: боже, я разбил себе жизнь этим плаванием».
Примерную схему развития событий, быть может, рисовал себе и Бернар Муатесье. А может, что-то иное перетянуло на чаше весов. Как бы то ни было, решение он принял, и сразу все стало на свои места. «Джошуа» проторенным путем шел на Таити, куда моряк телеграммой вызвал жену. Он все сделал, как хотел. И поэтому обрел душевный покой. Письмо, посланное другу в Париж с Таити, звучало уже иначе:
«Дорогой Пьер.
Я иду правильным курсом. «Джошуа» поймал пассат. Я не боюсь больше возвращения. Я спокоен. Много думаю о Франсуазе, о детях, о друзьях, которые столько сделали для «Джошуа»: Фрико — конструктор, Жан Риволъе, составивший рацион питания, Феррари и Луазо. Если «Джошуа» смог совершить все, что он совершил, то лишь потому, что был не один».
Итак, Робин Нокс-Джонсон финишировал в Фалмуте после десятимесячного отсутствия. Он первым вышел и первым вернулся. Среди множества поздравлений, полученных им, была и такая телеграмма: «Поздравляю Нокс-Джонсона. Но гонка еще не закончена. Самое лучшее время будет у меня. Кроухерст».
Нарушив девятинедельное молчание, заговорил «Тейнмаут-Электрон»! Неизвестно, была ли телеграмма продиктована действительной уверенностью или просто эффектной фразой, но она имела роковые последствия. К этому времени в море оставались лишь два тримарана — «Победа» Найджела Тетли и «Тейнмаут-Электрон». Тетли подходил уже к Европе, ему оставалось каких-то 1200 миль до дома, и, хотя яхта его была не в лучшем состоянии, чем у Кроухерста, узнав о том, что соперник стремительно нагоняет, он решился на риск. В шторм, бушевавший у Северной Африки, Тетли не зарифил паруса. В случае удачи ветер домчал бы его до Европы с лучшим временем. Но мачта не выдержала.
21 мая испанский сторожевой катер снял Найджела Тетли со спасательного плотика: «Победа» затонула в двух шагах от финиша!
Все. Теперь последним и единственным претендентом на «Золотой парус» оставался 36-летний инженер из Тейнмаута. Робин Нокс-Джонсон провел в пути больше трехсот дней, а Дональд Кроухерст пока только двести. Судьба распорядилась именно так, как он желал и чего боялся в тайных своих помыслах. Всеобщее внимание было приковано к нему.
Болельщики вычисляли, когда его ждать, но капитан тримарана, забросив все дела, лихорадочно набрасывал историко-философское размышление, озаглавленное «Узел». Все объяснение людских бед и страданий, писал Кроухерст, заключается в том, что космические существа развлекаются, играя с нами в шахматы: «Лишь знание подлинной математики спасет человечество».
Разум мореплавателя, похоже, не выдержал…
А в Лондоне на фоне общего оптимизма прозвучала в это время новая нотка. Председатель жюри Чичестер, уже и до этого высказывавший некоторое недоумение в связи с радиограммами Дональда Кроухерста, публично заявил, что по прибытии судовой журнал «Тейнмаут-Электрона» надо будет подвергнуть тщательному изучению. Свои сомнения он сформулировал так:
— Странно выглядит то, что на протяжении всего пути ни одно судно не встретило яхту. Не менее странно и то, что тримаран мчался, как ракета, на отрезках, где, судя по метеосводкам, держалась неблагоприятная погода, и, наоборот, задержался на 12 дней в Южной Атлантике, где ветер несет парусник, как чайку. Кроме того, многие сообщения никак не вяжутся друг с другом.
Отправляясь в отпуск, он просил подобрать для него подлинники всех радиограмм Кроухерста. Но письмо затерялось. Либо же на него просто не обратили внимания.
И немудрено: стараниями рекламного агента Холлуорта в Тейнмауте был образован комитет по встрече. В территориальных водах яхту-победительницу должен был встретить военный корабль и самолеты ВВС. Холлуорт заготовил десять тысяч открыток со следующим текстом: «Привет из Тейнмаута, курортного городка в Девоне, избранного Дональдом Кроухерстом для триумфального возвращения после кругосветной гонки на яхте». Отцы города озабоченно думали, где разместить такую пропасть народа, изъявившего желание встречать героя.
Единственный человек, которого не трогали помпезные приготовления, был сам Дональд. Только 26 июня, когда Холлуорт отстучал восторженное сообщение: «Огромное скопление народа. Передай что-нибудь драматичное. Финансовые перспективы превосходные. Мы с Клер будем встречать тебя», Кроухерст ответил: «Только не жена. Я не хочу». В Лондоне решили, что это ошибка. Переспросили. Кроухерст подтвердил. Хорошо, среди ста тысяч встречающих жены не будет, ответили ему.
Он не хотел, чтобы она видела…
30 июня на осторожный вопрос Холлуорта, когда его следует точно ждать, Кроухерст разражается саркастическим посланием: «Тейнмаут, комитету по встрече. Напоминаю, что яхта не поезд, у нее нет твердого расписания».
Больше телеграмм не было.
Минула неделя томительного ожидания. 10 июля 1969 года в каюте капитана английского теплохода «Пикарди», держащего почтовую линию Лондон — Санто-Доминго, раздался звонок судового телефона. «Сэр, — сказал вахтенный, — слева по курсу парусное судно, дрейфует под стакселем. На сигналы не отвечает». Капитан велел дать гудок. Вновь никакого ответа. Что такое? Здесь, в семистах милях от ближайшей земли, игра в прятки неуместна. «Пикарди» остановился, спустил шлюпку.
Полчаса спустя радист отстучал сообщение: «Обнаружили тримаран «Тейнмаут-Электрон». На борту все в целости. Людей нет».
После того как улеглись первые страсти, начальная версия случившегося выглядела так: судя по тому, что судно в полном порядке — на яхте оставлен запас продовольствия на пятьдесят дней и воды на двадцать, все вещи на местах, спасательный плотик в том числе, — Кроухерст не терпел бедствия. Не было только кинокамеры и спасательного пояса. На тримаране в свое время не успели сделать релинги — перила ограждения, поэтому, поднимаясь на палубу, яхтсмен непременно надевал пояс и пристегивался к нейлоновому тросу. Трос лежал свернутым. Очевидно. Дональд Кроухерст в тот роковой для себя день случайно упал за борт в тот момент, когда производил съемку, и не смог догнать слишком быстро уходивший тримаран. Подобные случаи уже бывали в прошлом.
А может, он еще жив: спасательный пояс не дал бы ему сразу пойти ко дну? На поиск вылетело звено самолетов. Они тщательно просмотрели несколько квадратов… Нет, чудес не бывает, а если и бывают, то крайне редко.
«Санди таймс» не могла пожаловаться на отсутствие внимания к своему начинанию: столько событий, столько перипетий!
Но главное было впереди.
Опустевшую яхту подняли на борт «Пикардн», и судно продолжало следовать в Санто-Доминго. За ту неделю, что он был в пути, капитан Ричард Бокс прочитал доставленные с яхты бумаги: судовые журналы, записи, прослушал магнитофонные ленты. Прибыв на место, он срочно вызвал из Англии Родни Холлуорта.
Мистификация Дональда Кроухерста стала явью.
То был гром среди ясного неба! Зачем было делать всеобщим достоянием свою нечестную игру? Почему он не уничтожил компрометирующие записи?
Он хотел, чтобы знали.
Последние строки написаны человеком, уже сломленным душевным недугом. В последний свой день — 30 июня 1969 года — на протяжении часа двадцати минут Дональд заносил в журнал все мысли, проносившиеся в голове, охваченной пожаром. Вот они:
10.30 утра. «Только повелитель шахмат может избавить нас от всевластия космических существ».
11.00. «На свете только одна совершенная красота — это красота истины».
11.02. «Я сумел проникнуть в сущность обиды. Я буду играть, только если вы пообещаете, что игра будет вестись по моим правилам.
Все кончено
кончено
кончено»
На секунду мелькает прозрение:
11.17. «Выбор сделан. Я выхожу из игры ровно в 11.20. Нет смысла в мучениях, которые…»
Кроухерст не закончил фразы. Он поднялся на палубу. Было почти безветренно, как бывает только в тропиках. Море тихонько толкало обессилевшую яхту. Загнанному человеку оно показалось исполненным райской ласки.
У нашей хроники есть эпилог. Гонка на приз «Золотой глобус» не получила желанного рекламного резонанса. Неудачи яхтсменов и — под занавес — трагедия вынужденного обмана облекли в мрачные одежды это начинание, представлявшееся вначале как «невиданное спортивное состязание столетия». Хотя еще до начала спортивная сторона мероприятия подверглась интенсивной эрозии.
«Вторжение прессы, рекламы, бизнеса искажает самый дух плавания под парусом, — заявил известный кругосветчик Алек Роуз, отказавшийся от приглашения устроителей. — Моряки превращаются в платных жокеев. Я не завидую тем, кто погонится за призами «Санди таймс».
Предчувствие его не обмануло.
Что касается призов, то с ними вот что. Робин Нокс-Джонсон, первый и единственный дошедший до финиша, отдал свою премию — пять тысяч фунтов стерлингов — миссис Кроухерст и ее детям.
Он отказался комментировать свой поступок. «Кто не познал одиночества в море, тот не вправе судить», — сказал он.
ОБ АВТОРЕ
Беленький Марк Исаакович. Родился в 1941 году. Окончил Московский институт иностранных языков. Член Союза журналистов СССР. Публиковаться начал с 1961 года в журналах «Вокруг света», «Сельская молодежь», «Смена», «Неделя» и других изданиях, выступая главным образом с очерками о путешествиях, приключениях, о жизни за рубежом. Неоднократно бывал за границей, год проработал в Африке, в Гвинее. Им переведено и опубликовано десять книг французских авторов. Работает научным редактором журнала «Вокруг света». В нашем сборнике публикуется впервые.
Повесть
Заставка В. Захарченко
Цветные фото Ю. Кидайло
…Природа имеет и свою эстетическую сторону, доступную наблюдениям лишь людей особо одаренных. Нужно иметь высоки и дар художника для записи таких наблюдений на страницы литературных произведений, в альбом рисовальщика, на полотно живописца. И такие записи делаются не только достоянием искусства, но и достоянием науки.
Он не был домоседом — художник и член Русского географического общества Иван Константинович Айвазовский, написавший более шести тысяч картин.
Он изучил колорит и нрав многих морей, изучил досконально. А когда ему было уже за семьдесят, он отправился через океан в Америку.
И все же из всех странствий самыми впечатляющими были путешествия 1840–1844 годов, когда он был пенсионером Академии художеств. Айвазовский побывал тогда в различных европейских странах, в его тогдашнем заграничном паспорте насчитывалось сто тридцать пять виз. Правда, следует учесть, что даже в пределах одного государства при переезде из одного пункта в другой иногда требовалась виза.
В его маршрутах названы главным образом города, порты, гавани, селения раздробленной тогда Италии.
Образы Италии пленили воображение художника-мариниста на всю жизнь. Рядом с Черным морем в его творчестве прочное место занял Неаполитанский залив. Об этом свидетельствуют его картины.
Айвазовский работал. Дом синьоры Терезы, у которой художник снимал помещение, стоял в стороне от дороги, в глубине сада. Только отдаленный звон колоколов церкви Санта-Мария делла Кончеционе доносился в утренние и вечерние часы. Но колокольный перезвон не мешал, не отвлекал от работы.
А в последнее время все переменилось. После того как его картины «Неаполитанская ночь», «Буря» и «Хаос» на римской выставке привлекли к себе всеобщее внимание и он сразу стал знаменит, все переменилось… В его мастерскую устремилась восторженная толпа поклонников. Среди них были и лица титулованные — графы, маркизы. Они являлись с намерением приобрести картины.
Ритм его жизни был нарушен. И если бы не энергичные меры синьоры Терезы, художник надолго отвлекся бы от искусства, затянутый в водоворот светской жизни.
Для синьоры Терезы молодой русский художник был не просто постояльцем, в срок платившим за помещение. Ее отношение к синьору Айвазовскому стало особым в канун отправки картин на выставку. В этот день синьор пригласил хозяйку в мастерскую, чтобы показать их. «Буря» и «Неаполитанская ночь» привели ее в восторг. Но то, что она увидела, когда художник подвел ее к «Хаосу» и раздвинул занавес, за которым находилась картина, прямо-таки потрясло синьору Терезу. Она упала на колени и молитвенно сложила руки…
С этого дня синьора Тереза окружила молодого маэстро заботами истинно материнскими. Все в доме было подчинено распорядку дня художника. А в часы его работы никто не смел приближаться не только к дверям мастерской, но и к комнатам, близ нее расположенным.
Но вот уже несколько недель синьора Тереза в страшном волнении. И не всегда знает, как поступить. Ей очень лестно, что ее дом вдруг стал известен в Риме, что у подъезда стоят не только кареты графов и маркизов, но даже экипажи иностранных послов…
Все это так: конечно, она счастлива, что мадонна услышала ее молитвы и послала скромному молодому синьору такой небывалый успех, который на ее памяти не достался в Риме ни одному художнику. И она, синьора Тереза, скрывать не станет: конечно, очень приятно, что от славы, выпавшей на долю синьора, и ей перепадает известная толика. Особенно от тех посетителей, которые ее задабривают, чтобы проникнуть к маэстро.
Все это верно, но верно и другое: она весьма встревожена, что синьор Айвазовский, никогда раньше не изменявший порядку с самого утра приступать к работе, теперь по нескольку дней даже не входит в мастерскую. И она видит, хотя синьор об этом не говорит, что ему это в тягость, что он с неохотой уступает своим новым друзьям и отправляется на пиры, которые устраиваются в его честь.
Синьора Тереза приняла решительные меры. В тот день, когда художник после недельного перерыва вновь в семь утра вошел в мастерскую, она сама села у входных дверей и всем стала отказывать в приеме. Только наиболее знатным посетителям разрешила дожидаться в гостиной выхода маэстро. Но на всякий случай заперла двери в комнаты, примыкавшие к мастерской. У художника был свой ключ от этих дверей.
…Теперь Айвазовский снова вернулся к утраченному на время прежнему ритму. Но все же в мастерскую доносится отдаленный гул голосов. Иногда художник отвлекается от работы, прислушивается. Он различает, как кто-то с южной пылкостью читает стихи. Айвазовский улыбается, догадывается, что новые стихотворные строки посвящены ему. Он мысленно представляет, как молодой поэт красноречиво убеждал синьору Терезу пропустить его в мастерскую.
Но вот шум из гостиной стал доноситься все явственнее. Можно даже различить, что спорят два человека. Айвазовский узнает умоляющий голос синьоры Терезы и все более громкий, требовательный голос Векки.
Векки не стал бы врываться по пустякам. Напротив, Векки был первым союзником синьоры Терезы и постоянно помогал ей отваживать назойливых посетителей. Хотя они знакомы недавно, Векки — истинный друг, страстно влюбленный в живопись… Если Векки так настойчив, значит, у него неотложное дело.
Айвазовский кладет кисть, выходит из мастерской и спешит на выручку другу. Через минуту оба возвращаются в мастерскую. Возбуждение Векки после спора с синьорой Терезой еще не улеглось, а как бы даже нарастает. Он просит Айвазовского запереть двери на ключ и только после этого обращается к художнику:
— Джованни, приключилась беда! Я только что был у своих друзей. Им стало известно от Бернетти, бывшего государственного секретаря папы, уволенного его святейшеством за терпимость к «Молодой Италии»… — у Векки перехватило голос. — Так вот, Бернетти сообщил, что в Ватикане что-то затевается вокруг «Хаоса». Бернетти предполагает: цензоры-инквизиторы, вероятнее всего, потребуют процензуровать картину, ибо художник-не-католик осмелился выставить картину на религиозный сюжет в Вечном городе, где обитает его святейшество папа…
Эта весть как громом поразила Айвазовского. Приступая к работе над «Хаосом», он менее всего думал о канонах католической церкви. Им владело стремление изобразить космическое явление, мрачное смешение стихий над пустой, еще безжизненной землей… Его привлекала мощь космических сил и первозданный хаос. Эту мощь и хаос он ощущает в морских бурях и ураганах, которые заворожили его еще в детстве в родной Феодосии, где море бывает такое неистовое… Все это Айвазовский высказал Векки.
— Мы, твои почитатели, так и поняли картину. Нас она вдохновляет на борьбу с темными силами. Комета, озаряющая мрачное смешение стихий, вселяет великую надежду. Для нас, борющихся за свободу Италии, твоя комета имеет особый, символический смысл. Этой картиной, друг, ты стал сразу близок «Молодой Италии». Если бы не название, возможно, святые отцы не обратили бы на нее внимание… На всякий случай Бернетти считает благоразумным, чтобы ты на какое-то время уехал из Рима… Я и мои римские друзья с ним согласны и решили предложить тебе отправиться со мной в мой родной Неаполь, куда меня призывают обстоятельства: там в заточении томится мой наставник — старый карбонарий Джакомо Перуджини. Семья его осталась на моем попечении. Участь этой семьи ужасна: жена Перуджини парализована, а старшая дочь, со дня на день ожидая смерти отца, лишилась рассудка.
Айвазовский решил ехать с Веккн в Неаполь. Но накануне отъезда целый день бродил один по Риму. Не только Векки, но даже Штернбергу, милому другу академических лет, с которым вместе приехал в Италию, не позволил сопровождать себя. Чуткий Штернберг не обиделся, только спросил:
— Ты хочешь побыть в его местах?..
Рано утром, еще до того как зазвонили в церкви Санта-Мария делла Кончеционе, Айвазовский вышел из дому. Ни серебристый воздух утреннего Рима, ни темная лазурь над лабиринтом узких улочек, ни шумное оживление просыпающегося Вечного города — ничто не отвлекало его… Он был погружен в свои мысли, и по выражению лица нетрудно было определить, что мысли его были строгие, заветные… Такое выражение обычно бывает на лицах пилигримов, пришедших издалека. Каждый раз, направляясь к этим местам в Риме, его местам, Айвазовский испытывал большее волнение, чем пилигрим, впервые увидевший синий купол святого Петра…
Но вот наконец и дом, один вид которого всегда вызывал у Айвазовского учащенное сердцебиение. О, этот дом на Тринита де Монти под 61-м нумером он часто видит во сне: здесь жил Сильвестр Феодосиевич Щедрин!..
Айвазовский вошел в подъезд, поднялся по ступеням, постоял некоторое время на лестничной площадке и стал медленно спускаться. Вот теперь у него полная иллюзия, что он сопровождает учителя.
Выйдя из подъезда, он повторяет его маршрут: по знаменитой лестнице спускается к Испанской площади, а оттуда идет по мощенным плитами узеньким улочкам, огибает похожие на треугольники маленькие площадки, соединяющие этот лабиринт, и, миновав изгибы тесных каменных коридоров, выходит на внезапно открывшийся простор.
Перед ним Тибр.
Отсюда изумительный вид на мост и замок святого Ангела, на синеющий вдали купол святого Петра. А у мутного желтого Тибра идет обыденная жизнь: на берегу сгружают бочки с повозок, рыбаки удят рыбу. А главное очарование во всем этом бесхитростном бытии, в открывшемся взору виде — это мягкая цветовая гамма, гармонически объединяющая солнечные блики на желтоватой воде Тибра и отраженные в речной глади темные дома, зеленые берега, голубое небо.
Айвазовский вбирает в себя мирный поэтический пейзаж глазами Сильвестра Щедрина, запечатлевшего его на своей знаменитой картине «Новый Рим». Как жаль, что не довелось ему, Айвазовскому, пользоваться советами Сильвестра Феодосиевича… В Академии он учился у Брюллова и Воробьева, но в искусстве наставлял его Щедрин, вернее, картины Щедрина. Вот почему здесь, в Италии, он всюду ищет следы своего истинного учителя…
— Здесь невидимо присутствует ясная, торжественная тишина, идиллия среди города…
От неожиданности Айвазовский вздрогнул. А тот, кто нарушил его одиночество, продолжал:
— Эти места и мной любимы. В те дни, когда не подвигаются «Мертвые души», я прихожу сюда набираться впечатлений для своей повести о Риме, которую нынче переделываю…
Гоголь внезапно умолк. Взыскательно, придирчиво вглядывался в каждый дом, будто выступающий из воды, в каждую лодчонку и добавил удовлетворенно:
— Счастливый глаз был у Сильвестра Феодосиевича, все примечал в натуре, но воспроизводил ее на картинах не как протоколист, а, прежде чем браться за кисть, картину сквозь сердце пропускал… Потому и эта обыденность так им поэтически запечатлена, и древний Колизей написан без той сухости, что видна у многих художников… Давайте-ка отправимся туда, откуда он писал Колизей…
И Николай Васильевич Гоголь, поражавший даже римлян своим знанием чуть ли не каждого закоулка Вечного города, повел с собой Айвазовского.
Гоголь в прогулках по Риму не любил торопиться, все казалось ему достойным внимания: не только архитектурные создания Браманте, Борромини, Сангалло, Деллапорта, Виньолы, Буонарроти, но каждый примечательный карниз, дверь, обложенная мраморными брусьями, оконные наличники, гранитные ступени фонтана, скрывающиеся под зеленым мхом. Все это он знал великолепно и умел обо всем дивно рассказывать. Поэтому было уже далеко за полдень, когда Гоголь и Айвазовский достигли Палатинского холма, где находился монастырь святого Бонавентурия. Гоголя здесь хорошо знали, и он без всяких затруднений повел Айвазовского по каменным ступеням на самую крышу монастыря.
— Вот отсюда писал «Вид Колизея» Сильвестр Феодосиевич, — возгласил Гоголь с нескрываемой гордостью, что именно он определил место, с которого была написана известная картина.
С крыши монастыря хорошо видны были не только Колизей, арка Константина, античные развалины, но и Новый Рим с его строениями; всю эту величественную панораму замыкали синеющие на горизонте невысокие горы.
— А теперь, — еще больше воодушевился Гоголь, — спустимся с этой высоты и отправимся к самому Колизею.
Через арку Тита, стоящую у развалин дворца цезарей, они прошли к Колизею. Мрачная громада угрюмо смотрела пустыми просветами арок. Они поднялись на верхние галереи, где когда-то восседали те, которые требовали panem et circenses[33]. Здесь девяносто тысяч глоток ревели так, что их рев покрывал рычание зверей и хрип умирающих людей на арене.
Для «римского народа» давали театральные представления на сюжеты античных мифов. Нов этом театре не было ничего условного: здесь лилась настоящая кровь, Орфея должны были доподлинно растерзать звери; Муций Сцевола, корчась от боли, клал руку в пылающий костер; седой старик с горящими глазами — перевозчик мертвых Харон — крючьями втаскивал на свой челн настоящие трупы…
— За что? — воскликнул в ужасе Айвазовский, потрясенный образным рассказом Гоголя. — Вот уж, действительно, среди этих каменных глыб восседали люди с каменными сердцами… Мне было так жаль расставаться с Римом, а теперь, мне думается, я с радостью уеду в Неаполь, к морю.
Наконец семихолмный Рим остался далеко позади. Только когда впереди засверкало Альбанское озеро, Айвазовский глубоко и освобождение вздохнул. На душе снова стало легко.
С Альбанским озером у Айвазовского были связаны особые воспоминания. Восемь лет назад в одном петербургском доме он увидел картину Щедрина «Озеро Альбано в окрестностях Рима». С тех пор изменились его взгляды на искусство, все в живописи он стал соразмерять с Щедриным… И вот теперь он находится в этом райском уголке, который живописал Учитель. Айвазовский по его следам идет по верхней аллее над берегом озера. Так же как на картине, над ним густые кроны царственных дубов и меж мощных стволов деревьев, убранных в нежную зелень, раскрывается пленительный вид на голубое озеро и как бы тающие вдали серебристо-голубые горы. А полуденное солнце играет в листве и бликами ложится на аллею.
— По этой лесной дороге, — говорит Векки, — в праздничные дни римляне толпами направляются в Кастель-Гондольеро. Пойдем туда, оттуда открывается совершенно другой вид на озеро.
И вот они сидят на обрывистом берегу у Капуцинского монастыря. Озеро здесь шире, вода сине-стального цвета, и непрерывная зыбь волнует его поверхность.
Бурному характеру Векки более сродни неспокойный ландшафт, но Айвазовский стоит на своем:
— Место, которое избрал Щедрин для картины, проникнуто очарованием полуденной природы… Ты варвар, Векки, — смеется Айвазовский, — не зря сюда явился русский Щедрин, чтобы даже вам, итальянцам, открыть всю пленительную поэтичность вашей родины!
— И ты продолжаешь его дело! — немного задетый, но полный восхищения, восклицает Векки.
На другой день друзья проезжали Понтийские болота — царство малярии и запустения. Понтийская равнина лежит между высокими Вольскими горами и морскими дюнами. Долина заметно поднимается к берегу, а у подошвы гор опускается. Горные потоки не находят себе стоков и образуют болота. Но даже среди этого болотного царства ютились люди в своих жалких хижинах без труб и окон.
Обитатели трущоб еще издали заметили экипаж, в котором ехали Айвазовский и Векки, и, обгоняя друг друга, кинулись к ним навстречу.
— Eccelenza, date qualque cosa[34], — кричали эти изможденные люди, похожие на выходцев из могил.
Когда нищие, жадно прижимавшие к груди доставшиеся им монеты, остались позади, Векки, с трудом сдерживавший слезы, скорбно сказал:
— А ведь если смотреть на Понтийскую равнину с высот Вольских гор, то она кажется богатым ковром, сотканным из нежных цветов и пышной растительности, обрамленным серебристо мерцающим морем… Находились художники, среди них и всесветно знаменитые, которые с горных вершин живописали эту долину как некую счастливую Аркадию…
Векки хотел еще что-то добавить, но оборвал свою речь, махнув рукой. Айвазовский понял: это были укор и дружеское предупреждение ему.
Тягостное настроение после Понтийских болот не покидало друзей всю остальную дорогу. Только в Терачине они немного оживились: местность чрезвычайно живописна, а главное, это был последний город папских владений.
— После Терачины, — объявил Векки, — начинаются владения христианнейшего короля обеих Сицилий Фердинанда II. Но, — закончил насмешливо Векки, — как говорит наш друг Штернберг, хрен редьки не слаще…
…В Неаполь друзья приехали поздно вечером, но Айвазовский не последовал совету Векки отдохнуть с дороги, а помчался на набережную Санта-Лючия, к дому, в котором когда-то жил Щедрин.
Над Везувием уже взошла луна и залила магическим светом горы, море, темный лес мачт в гавани, весь Неаполь. Из мрака ночи на горизонте выступили скалы Капри, горы Кастелламаре и Сорренто. Отовсюду, с любого места был виден сияющий серебром безмолвный Везувий. Но вдруг он выбросил из своего жерла россыпь огненных звезд. Красный пламень ярко осветил вершину могучего исполина. Но только на несколько мгновений. Пламень погас, и Везувий снова задремал в лунном мареве. Vedi Napoli е poi muori[35] — пословица, которую любил повторять Учитель. Она обратилась для него трагическим пророчеством: всего пять лет прожил он на берегах Неаполитанского залива и умер, не дожив до сорока лет…
…Перед рассветом туман окутал море и Везувий. Но с восходом солнца его завеса разорвалась, показалось розовое море, а с Везувия будто упало покрывало, и его двуглавая вершина с белым столбом дыма устремилась в ясную лазурь неба. Залив сразу ожил, появились десятки рыбачьих лодок.
Айвазовский спустился с балкона, где он наблюдал пробуждение Неаполя, и поспешил на Санта-Лючию. Через час рыбачья лодка высадила его на пустынном морском берегу.
Отложив альбом, Айвазовский погружается в созерцание. Он задумчиво следит, как меняется цвет воды. Колорит моря взаимосвязан с движением и говором волн.
Рождается тихая гармония звуков, ритм прибоя замедленный, глаз перестает различать движение волн… Море теперь голубое.
Наступает полдень. Море спокойное, величавое, уходящее в бесконечную даль. Все овеяно покоем и счастьем. Прибой уснул. Штиль… Теперь морская гладь и солнечная дорожка на ней голубовато-молочного цвета опала.
Но вот снова меняются цвет и ритм. Постепенно исчезает опаловый колорит морского простора, усиливается движение волн, они поднимаются, высокие, увенчанные белыми гребнями; волны стремительно катятся на берег, голос прибоя становится гулким и тревожным… Теперь волны отливают изумрудом.
К вечеру во властном голосе моря уже слышатся глухие угрозы, между волнами появляются черные провалы. Теперь море отливает зловещей темной синевой…
И это состояние моря проходит… Наступает закат. Прибой почти умолк, едва слышен мягкий шорох волн по гальке. Вода становится темно-сиреневой.
Короткие, как миг, сумерки. Все тускнеет. Сразу настала ночь. Море как бы остановилось в своем движении. Исчезли краски, ритм. Айвазовский сидит в забытьи, глаза его закрыты.
Но пробежал свежий ветерок. Взошла луна и осыпала серебром темную морскую гладь. Лунная дорожка заискрилась тысячами блесток.
Тут же дрогнули веки художника. Его глаза широко раскрылись и упоенно вбирают в себя новую красоту моря. С каждым мгновением ночь становится все волшебнее и таинственнее: золотая луна над морем, все ярче мерцающая лунная дорожка, деревья, спящие на морском берегу…
Айвазовский грезит: он почти явственно видит легкие балкончики домов, как бы висящих над самым морем, а по веревочным лестницам на балконы взбираются из причаливших лодок юноши в темных плащах с гитарами. Он слышит серенады, различает силуэты девушек на балконах…
Но вот и ночь прошла. Наступил рассвет с его алым и пурпурным цветением.
Айвазовский стоит, протянув руки к морю. Весь он — олицетворение радости. На лице никаких следов усталости. Голосом, полным счастья, он обращается к морю:
Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!
Это была светлая беспечальная молитва по Сильвестру Щедрину и Александру Пушкину. Оба они в равной мере дороги его сердцу, оба ведут его по пути искусства…
Тревога, погнавшая его из Рима, улеглась. Она почти совсем исчезла, когда на третий день пребывания в Неаполе его мастерскую посетил граф Гурьев.
— И не совестно вам, Иван Константинович, — начал граф, входя в мастерскую художника, — что я, русский посланник, узнаю о пребывании подданного Российской империи, пенсионера императорской Академии художеств, из неаполитанских газет… Вместо того… — посланник вдруг оборвал свою речь, его глаза обратились к мольберту, на котором стояла картина, изображающая лунную ночь в Неаполе. Игра лунного света, волшебные переливы серебристой дорожки привели графа в восторг.
— Это повторение «Неаполитанской ночи», которая находится на выставке в Риме и о которой так много писали в газетах?
— Я, граф, не люблю и не умею повторять собственные картины. В природе каждое мгновение уже не похоже на предыдущее. Я, изображая одну и ту же местность, не копирую свою прежнюю картину, а создаю новую.
— Она очаровательна — ваша новая картина. Я оставляю ее за собой.
— Но, ваше сиятельство, эту картину я намеревался подарить моему другу синьору Векки, чьим гостеприимством я пользуюсь…
— Вы напишете синьору Векки другую картину, а эту я считаю уже принадлежащей мне, и деньги я пришлю сегодня же.
— Господин посланник, я уступаю вашему высокопревосходительству пленившую вас картину…
Векки, находившийся в мастерской, встал и холодно поклонился. Резкий ответ готов был сорваться с языка, но он сдержался.
— Ну вот видите, все устроилось наилучшим образом…
А через неделю граф Гурьев сообщил Айвазовскому, что король изъявил желание увидеть русского художника и его чудесные картины.
В назначенный день картины были доставлены в королевский дворец. А в полдень за художником прибыла придворная карета. Весть о том, что всемилостивейший король обеих Сицилий Фердинанд II назначил аудиенцию молодому художнику, еще накануне облетела Неаполь. С самого утра у дома Векки собралась огромная толпа. Сотни людей с песнями и танцами сопровождали экипаж, увозивший картины во дворец. А когда Айвазовский появился у подъезда, где его ждала карета, десятки рук подхватили его и усадили в нее. Экипаж еле продвигался сквозь густую толпу, которая все более увеличивалась. И после того как Айвазовский скрылся за дверьми дворца, толпа не расходилась, а расположилась невдалеке дожидаться его.
Фердинанд II принял Айвазовского в большом розовом зале. Тут же были развешаны его картины «Неаполь», «Амальфи», на самом видном месте находилась картина, изображающая неаполитанский флот. Король подошел к ней и долго восхищался, с каким знанием дела и тщательностью выписаны мельчайшие детали корабельной оснастки. Король не мог прийти в себя от удивления, узнав, что картина написана не с натуры, а по памяти. Он долго расспрашивал Айвазовского, каким образом он, не будучи обучен корабельному делу, так виртуозно изобразил сложное корабельное устройство.
Айвазовский отвечал королю, что он принимал участие в плавании русской эскадры по Финскому заливу, был на кораблях Черноморского флота, что морскому делу он обучался у морских офицеров и пользовался советами адмиралов Лазарева и Литке.
Хотя Фердинанд не получил никакого образования и не раз удивлял своим невежеством даже необразованных людей, имена Литке и Лазарева были ему хорошо знакомы.
— О! — воскликнул король, — покровительство таких людей — самая высокая аттестация, и я с удовольствием приобретаю эту картину… Для меня это удовольствие вдвойне еще и потому, дорогой синьор Айвазовский, что мне стало известно, что другую вашу картину решил приобрести… — король сделал паузу и, насладившись напряженным ожиданием на лицах придворных, продолжал: — Вчера вечером прибыл курьер из Рима от его святейшества папы. Его святейшество решил купить картину «Хаос» и пожелал непременно видеть синьора Айвазовского. Я весьма доволен, — продолжал король, — что мне выпало преимущество принимать вас у себя ранее, чем его святейшество папа. По этой причине я с охотой исполню любое ваше желание.
Голова Айвазовского кружилась, сердце учащенно билось, мысли сменяли одна другую. Он вспомнил горестный рассказ Векки о судьбе семейства Перуджини.
— Ваше величество, проявите милосердие: прикажите освободить Джакомо Перуджини. Он стар и немощен, а участь его семейства ужасна…
Придворные замерли, русский посланник вздрогнул: никто никогда не осмеливался обращаться к Фердинанду с просьбами о помиловании политических заключенных. Каждого из них король считал своим личным врагом. И теперь, выслушав неожиданную просьбу художника, Фердинанд нахмурился. Но взрыва гнева не последовало. Король сдержал себя, только улыбка его была похожа на гримасу, когда он произнес:
— Слово короля есть слово короля. Вы получите своего карбонария…
В доме у Векки в эту ночь никто не ложился. Днем по приказу короля был выпущен Джакомо Перуджини. И хотя Джакомо был очень слаб и нуждался в отдыхе, он велел Векки собрать друзей.
Айвазовский глядел на недавнего узника, и сердце его сжималось. По рассказам Векки он знал, что Перуджини нет еще и пятидесяти, а за столом сидел дряхлый старец с глубокими, как рытвины, морщинами. Только одни глаза сохранили былой пламень, но и пламень этот был лихорадочный.
Старик как бы угадал грустные мысли художника.
— Что, мой друг, не таким представлялся я вашему воображению? Да, итальянские тюремщики знают свое дело… Но самое страшное не дряхлость телесная, а дряхлость духа. Был у меня учитель и друг Сильвио Пеллико. В дни моей молодости мы зачитывались его трагедией «Франческа да Римини». Каждому патриоту эта книга заменяла молитвенник. Потом… Потом его постигла жестокая участь, как и многих других карбонариев. Его посадили в крепость. Десять лет провел он в разных тюрьмах. Выйдя на свободу, он написал книгу «Мои темницы»… И хотя эта книга пользуется успехом, но в ней мой прежний учитель призывает народ терпеливо ждать часа освобождения. Вместо ненависти к поработителям он призывает к всепрощению…
— Позвольте, — не удержался Айвазовский, — эту книгу ценят у нас в России, как и другую книгу Сильвио Пеллико — «Об обязанностях человека». Об этих книгах писал наш великий поэт Пушкин…
— Пушкин?! Обождите… — глаза старика затуманились, он напрягал свою память, стараясь вспомнить что-то давно забытое…
Все за столом, умолкнувшие еще в начале беседы, завязавшейся между Джакомо и Айвазовским, теперь с беспокойством глядели на старого карбонария, силившегося вспомнить что-то, по-видимому, очень важное, значительное.
— Я вспомнил! — воскликнул старик. — Это было почти восемнадцать лет назад. Я был среди тех, кто сопровождал Байрона в армянскую обитель в Венеции перед его отъездом в Грецию. Там, в монастыре, нас всех поразил мальчик, свободно владевший несколькими языками. Он был выходцем из России и от него мы услышали имя Пушкина. Я вспоминаю, что он Байрону читал стихи Пушкина на русском языке. Мы не понимали слов, но нас восхитила гармония стихов…
Айвазовский уже не владел собой, слезы брызнули у него из глаз, он бросился обнимать Джакомо.
— Этот мальчик, — сказал он, немного успокоившись, — мой брат Габриэл… Его ребенком увезли в монастырь. Он и сейчас там.
…Рассвело, и вновь взору предстал пленительный вид: город, широким амфитеатром спускающийся к морю, сапфировая вода залива, огромный конус Везувия, сады, виноградники, ослепительно белые здания, купола церквей, башни старинных дворцов, каменные террасы монастырей…
Провожать Айвазовского и Векки явились многочисленные друзья. Почти у всех под плащами на груди была приколота кипарисовая веточка — эмблема «Молодой Италии».
Джакомо обнял Айвазовского и приколол ему на грудь такую же веточку. Айвазовский благоговейно прикоснулся губами к драгоценному дару.
Папа Григорий XVI принял Айвазовского в Ватикане и наградил его за картину «Хаос» большой золотой медалью. Эта необыкновенная новость облетела Вечный город. Некоторое время в Риме только об этом и говорили.
На квартире у Гоголя друзья за ужином чествовали Айвазовского. Николай Васильевич встал, обнял художника и воскликнул:
— Исполать тебе, Ваня! Пришел ты, маленький человек, с берегов далекой Невы в Рим и сразу поднял хаос в Ватикане…
…Едва умолкли фанфары в честь этого успеха, как новая добрая весть постучалась в двери художника: Лувр, отмечающий полувековой юбилей со времени превращения его в музей, просит русского мариниста прислать свои картины на юбилейную выставку.
Из Петербурга не замедлило прийти высочайшее соизволение: «Государь император высочайше дозволил художнику Айвазовскому выставить несколько больших картин с морскими видами (которые теперь он пишет) на имеющей быть в Париже выставке и самому ему провести там несколько месяцев для дальнейшего усовершенствования в морской живописи».
Три картины: «Море в тихую погоду», «Ночь на берегу Неаполитанского залива», «Буря у берегов Абхазии»— отправлены. Итальянские газеты сообщали, что художник последовал за своими произведениями в Париж.
По пути в Париж он задерживался в каждом городе, а зачастую и в селениях.
Дольше, чем в других местах, Айвазовскпй пробыл в Генуе. С первых дней пребывания в чужих краях художник лелеял мечту о встрече с этим городом. Его родная Феодосия долго носила генуэзское название Кафа. В Феодосии до сих пор многое напоминает о временах генуэзцев: развалины средневековых башен, большой каменный мост, переброшенный через крепостной ров и ведущий в главные ворота города Кафы.
Самые ранние воспоминания художника были неразрывно связаны с генуэзской стариной в родном городе. Часто сердце мальчика неистово колотилось: он живо представлял себе, как отстреливались из бойниц от турок и татар засевшие в башнях генуэзцы. И на своих первых картинах он изображал море у стен древних, угрюмых генуэзских башен…
…И вот теперь он в Генуе. Средневековые здания напоминают руины башен в Феодосии. Особенно это сходство заметно, если смотреть на развалины Дворца дожей. Начали его воздвигать в конце XIII века, как раз в то время, когда генуэзцы захватили Феодосию и назвали Кафой. Сколько добра вывозили из порабощенной Кафы сюда, в Геную! Но не только пшеницу, воск, соль, рыбу, икру, золото, серебро, меха везли из своей черноморской фактории генуэзские купцы, они доставляли и невольников-славян… В сооружении Дворца дожей приняли участие привезенные на галерах из далекой Кафы русские, украинцы, поляки.
Айвазовский стоит у развалин некогда могущественной резиденции дожей Генуэзской республики. Возмездие постигло эту цитадель воинственной гордыни: в 1777 году она сгорела… Айвазовский погружен в глубокую думу, он явственно слышит грустные, щемящие напевы славянских невольников…
В Генуе Айвазовский задержался и по другой причине: недалеко от Дворца дожей он разыскал двухэтажный домик, обвитый плющом. Здесь родился Христофор Колумб. Уже давно великий мореплаватель стал предметом его дум и размышлений. Еще учеником Академии он занес в заветный альбом названия своих будущих картин: «Корабль «Санта-Мария» при переезде через океан», «Колумб на палубе, окруженный недовольным экипажем», «Колумб спасается на мачте по случаю пожара на португальском судне, сожженном венецианскими галерами у берегов Португалии», «Торжественное вступление Христофора Колумба со свитой 12 октября 1492 года при восходе солнца на американский остров, названный нм Сан-Сальвадор».
…Теперь каждое утро Айвазовский отправлялся к домику Колумба. Все больше и больше он вживался в образ великого генуэзца, одержимого одной-единственной мечтой. Это сродни и ему, художнику: с детских лет он также одержим одним стремлением — живописать Море и только Море…
В этом скромном домике воображение переносит художника в открытый океан. Он видит вздымающиеся океанские волны, свинцовые тяжелые тучи, веющие холодом смерти. Буря готова поглотить «Санта-Марию». Экипаж взбунтовался, он хочет расправиться с Колумбом, в котором видит причину своей гибели. Но в этот момент луч солнца — вестник спасения — упал на штандарт, который держит в руке мужественный Колумб…
На смену этому видению является другое… Колумб приближается к берегу изумительно красивого острова с пышной тропической растительностью, где пальмы-великаны перепутаны лианами. А вокруг необозримая ширь океана, залитая золотом восходящего солнца. Океан спокоен и безмятежен. Колумб стоит на носу первой пристающей к берегу шлюпки… Так в воображении художника слагалась поэма в картинах о Христофоре Колумбе.
Но Айвазовский не только грезит. Чтобы осуществить задуманный труд, который, как он знает, потребует еще много лет, необходимо собрать мельчайшие подробности о великом мореплавателе и его времени.
Художник проводит долгие часы в музеях, библиотеках, где хранятся старинные гравюры, географические карты, описания морских путешествий, оружие, костюмы.
Эти увлекательные занятия захватили художника, но вдруг пришло напоминание из Парижа, что открывается выставка в Лувре, что его ждут…
И вот он с сожалением в последний раз обводит взглядом старинные рукописи, книги, модели кораблей, утварь… Его провожают библиотекари, архивариусы, служители. В последнюю минуту старик библиотекарь удерживает его.
— Синьор Айвазовский, я разыскал уникальную карту. Соблаговолите обратить внимание.
С пергаментного рулона снят шелковый шнур. Старик дрожащей рукой осторожно разглаживает пожелтевший лист. Это карта Кафы. Об этом свидетельствует латинская надпись, а главное — четкое изображение средневекового города: башни, стены, подъемный мост, церкви…
— Вот такой была Кафа более пятисот лет назад, — шелестит старческий голос. — Удивительно… Тогда туда явились генуэзские купцы с войском, чтобы покорить ее и подчинить Генуэзской республике, а ныне из Кафы явился мирный художник, чтобы запечатлеть подвиг великого генуэзца…
Айвазовскому все ново, но и как будто все знакомо в Париже. Это ощущение возникло в день приезда и уже не покидало его. Все началось у длинного фасада Лувра, напоминавшего итальянский дворец.
Французский король Франциск I решил снести старый дворец и строить новый. Король вернулся из итальянского похода и главным трофеем считал поступившего к нему на службу Леонардо да Винчи.
Своим художникам король ставил в пример Италию, итальянский вкус. Архитектор Пьер Леско и скульптор Жан Гужон воздвигли Лувр — античное здание и украсили его итальянским орнаментом.
Италию напоминал не только Лувр. Когда Айвазовский с необыкновенной жадностью к новым впечатлениям смешивался с парижской толпой, он ощущал, слышал отголоски Италии. Но все остроты и находчивость парижан не шли ни в какое сравнение с живостью и пламенным темпераментом неаполитанского люда.
И хотя Париж безмерно обласкал Айвазовского — толпы зрителей у его картин в Лувре, лестные отзывы газет и журналов, чествование в Академии художеств, — его вскоре потянуло в путь.
Айвазовскому было всего двадцать шесть лет. Признание в Италии и чествование в Париже могли вскружить голову и более зрелому человеку. Но Айвазовский сказал себе: «Все эти успехи в свете — вздор, меня они минутно радуют, и только, а главное мое счастье — это успех в усовершенствовании». А для этого надо изучать произведения великих художников, видеть новые приморские города, гавани, шумные порты, слушать говор волн, наблюдать штиль и бури разных морей, изучать колорит водной стихии.
Его еще продолжали осаждать заказами на новые картины известный любитель живописи граф Порталес, парижский продавец картин Дюран-Рюэлль и другие коллекционеры, а он уже уведомил Джозефа Маллорда Уильяма Тернера, что отправляется в Англию.
Пароход миновал Вульвич и стал приближаться к Вест-Индским докам. Началась обычная суета, какая бывает перед приходом судна в порт. Айвазовский стоял в стороне от толпы пассажиров. Он был подавлен видом Темзы, запруженной судами всевозможных форм и размеров, подавлен однообразным неумолчным грохотом механизмов, темными клубами дыма, скрывавшими приближающийся город.
Айвазовский вспомнил итальянские порты, чудесные виды, которые открываются с корабля. Он невольно вздохнул: как же должно быть тяжело Тернеру среди этого дыма и мрака, ему, солнцепоклоннику, создавшему картины, излучающие солнечный свет…
Айвазовский вспомнил, как два года назад в Риме Тернер отметил его картины, даже стихи посвятил ему… Погруженный в воспоминания, Айвазовский не заметил, как пристал пароход, как сошли пассажиры. Он вернулся к действительности, лишь услышав голос Тернера.
Тернер шел в его сторону, сопровождаемый капитаном. По тому, как капитан почтительно отставал на полшага, сразу было видно, насколько чтут английские моряки своего великого мариниста.
А через каких-нибудь двадцать минут Тернер привел Айвазовского в матросскую харчевню. Любопытно было видеть, как вскочили со своих мест посетители и устремились навстречу Тернеру. Профессор Британской королевской академии художеств был здесь своим человеком. Он и внешне мало чем отличался от них: коренастый, с широкими плечами и крепкими мускулами, с кирпично-красным цветом бритого лица. И в том, как он пил темный шерри, и в том, что своего покойного отца называл old dad[36],— во всем этом проглядывала давняя общность людей, связанных происхождением, вкусами, любимым делом. Художник и его друзья-матросы только причастных к морскому делу считали настоящими людьми, всех же остальных называли «береговыми олухами».
Поэтому друзья Тернера были немного озадачены, увидев рядом с ним джентльмена. С тех пор как они знали сэра Джозефа, он почти всегда появлялся здесь один, а если и приводил кого-нибудь из своих учеников, те тоже были простыми ребятами.
А Тернер, усмехаясь и с нескрываемым удовольствием смакуя эту сцену, молча, не торопясь, оглядывал своих приятелей и, только спустя несколько минут, когда напряженная тишина готова была вот-вот взорваться от чьих-то резких слов, медленно произнес своим хрипловатым голосом:
— Чего уставились? Думаете старик Джозеф привел «берегового олуха»… Так я вам скажу, этот парень в изображении морских видов скоро затмит самого Тернера, а в знании морского дела заткнет за пояс любого из вас… Морскую науку он постиг, плавая с адмиралами Литке и Лазаревым.
Давно уже стены харчевни не слышали такого восторженного гула. А через несколько минут веселая компания чокалась с Айвазовским.
…Вот уже три недели, как они неразлучны. Но Тернер не перестает удивлять Айвазовского. На другой день он предложил, ему отправиться в путешествие по Англии.
В условленный час Тернер явился за ним в гостиницу с узлом на палке через плечо. Такую же палку он принес и для Айвазовского. Так начались их пешие странствия.
Айвазовский вскоре уверился, что он странствует со святым, вторым Франциском Ассизским, только молитвами для него были картины. Само путешествие Тернер называл погоней за красотой. Он устремлял взгляд, острый как меч, в открывающийся перед ним ландшафт, иногда что-то заносил в записную книжку. А на другое утро после ночлега в убогой деревенской гостинице уже сидел над акварелью. Чтобы запечатлеть запомнившееся ему, он рисовал, потом скреб или царапал ножом, смывал губкой и только тогда успокаивался, когда на прозрачной акварели один тон незаметно переходил в другой.
После завтрака, состоявшего из креветок, высыпанных на разостланный на коленях платок, он надевал помятую поярковую шляпу, брал палку и торопил своего молодого спутника.
Во время путешествия Тернер не давал передышки ни себе, ни Айвазовскому. А в редкие часы отдыха извлекал из мешка Овидия и читал вслух.
На десятый день странствий Тернер вдруг объявил:
— Возвращаемся в Лондон. Вы прекрасно выдержали испытание. За все это время я не услышал от вас ни одной жалобы. Обычно кто бы ни отправился со мною в странствия, не позднее чем на третий день удирал.
Обратный путь совершили в экипаже. Когда проезжали мимо Норамского замка, Тернер вышел из экипажа, снял шляпу и отвесил низкий поклон. Снова заняв свое место в экипаже, он сказал:
— Я сделал рисунок Норамского замка много лет назад. Здесь я наблюдал восход солнца, видел голубой туман, расходящиеся из-за развалин замка солнечные лучи, опаловое небо и его отражение в воде… Мне тогда впервые открылось таинственное чудо зари. С тех пор я стал особенно неугомонным в погоне за красотой.
…Все последующие дни они не разлучались. Тернер не любил места, где обитают праздные люди. Чтобы показать Айвазовскому знаменитые лондонские парки, он выбирал самые ранние часы. Тернер не делал исключения и при осмотре Национальной галереи. Предупрежденные им служители впускали их задолго до открытия.
Иногда Айвазовскому даже становилось не по себе от таков нелюдимости Тернера. Но тот будто читал его мысли и ворчливо говорил:
— Вы приехали наблюдать не английские нравы. Вы не жанрист, а маринист; вам следует запомнить колорит неба и вод Англии, а также чудесные картины, которые собраны здесь со всего света.
Когда в Лондоне открылась выставка картин Айвазовского и восторженные поклонники стали отнимать у него слишком много времени, Тернер энергично вмешался. Сэр Джозеф знал, чем можно отвлечь своего юного друга от бесчисленных торжественных обедов в аристократических клубах. Он объявил Айвазовскому, что открывает перед ним двери своей мастерской. А еще в Италии Айвазовский слышал, что проникнуть в святая святых Тернера немыслимо.
И вот он, юный художник, в доме того, кто стал истолкователем природы. Убранство в этом доме нищенски убогое, но он снизу доверху заполнен картинами. Тернер уже давно ничего не продает из своих картин, напротив, на аукционах скупает свои полотна. Он твердо решил завещать все свои картины английской нации.
Айвазовский переходит из комнаты в комнату. За окнами серый мглистый лондонский день. А здесь солнце залило землю и воды. Оно отражается расплавленным золотом на поверхности волнующегося моря с раскинутым над ним золотым сводом небес, оно в золотых парусах корабля, расцвеченного флагами, оно в пламени, которое взвилось к небесам… Казалось, что художник дошел до предела возможного, ан нет: вот он изобразил восход солнца между двух мысов… И хотя все здесь материально, это скорее похоже на видение: неуловимая нежность голубых тонов, пурпурное небо и позолоченная солнцем лодочка, уплывающая в бесконечную даль.
А вот комнаты, где стены увешаны его последними акварелями. Это сновидения о Венеции с ее золотом и лазурью, где все уже лишено осязаемой формы.
У своих последних работ Тернер стоит долго. Глаза его затуманивает скупая слеза.
— Я стар, мой юный друг, — подавив внутреннее волнение, говорит он, — мне шестьдесят восемь лет. Тернера еще продолжают называть кудесником, овладевшим искусством изображения водной стихии и лучезарного солнца… Но они ошибаются. Я страстно хочу воплотить свои видения, но выходит не то, что вижу в воображении. Вот эти Венеции — черта, за которую не могу перешагнуть… — Тернер снова умолкает, что-то мешает ему продолжать, но он делает усилие и твердо говорит: — Я долго гонялся за солнцем и уловил его лучи слишком поздно — годам к сорока… Теперь настал ваш черед. Идите, шагайте вперед, и только вперед. Работайте за нас двоих, работайте вперед на двести лет, ибо после Тернера, после Айвазовского неизбежен долгий застой в морской живописи. Это как в природе: прилив и отлив… А теперь отправляйтесь странствовать туда, где изобилует свет, — в Испанию, Португалию, еще раз в Италию, а по возвращении в Россию не разлучайтесь с Феодосией: там море, явившееся вам в золотую пору детства.
…Тернер провожал Айвазовского на пароход. Представляя его капитану, он сказал:
— Сэр Уинстон, доверяю вам Айвазовского, равно как доверил бы вам Тернера…
Когда корабль был уже в открытом море, капитан рассказал Айвазовскому:
— В прошлом году сэр Джозеф вышел в море зимой. Он хотел понаблюдать снежную метель и ураган на море. Когда началось это светопреставление, он потребовал, чтобы я приказал матросам привязать его к мачте. Мне пришлось повиноваться. Сэр Джозеф пробыл в таком положении четыре часа.
Айвазовский ярко представил себе Тернера среди разбушевавшейся стихии и невольно ему позавидовал.
…Не иначе как сам Нептун подслушал тайные мысли Айвазовского и решил явить молодому певцу моря зрелище, превосходящее то, которое наблюдал старый бард. Когда пароход вошел в Бискайский залив, подул ветер, крепчавший с каждой минутой. Начался шторм. Небо нависло над пенистыми волнами. Они почти слились — небо и море.
Теперь Айвазовский уже не в воображении, а воочию увидел тот самый Хаос, который еще так недавно живописал. Только нынешний Хаос был грознее, ибо он обладал еще и голосом: в этом голосе соединились рев ветра, грохот моря, шум воды, заливающей палубу.
Внезапно огромная волна налетела на судно, взвилась до мостика и чуть не смыла капитана. Через некоторое время к Айвазовскому, находящемуся на палубе, добрался матрос и передал приказ капитана удалиться в каюту. Слов нельзя было расслышать. Матросу пришлось приложить губы к самому уху Айвазовского. Художник хлопнул матроса по плечу, рассмеялся, показав белые зубы:
— Передай капитану, что я крепко держусь за поручни. Я почти прирос к ним…
И вдруг Айвазовский увидел то, ради чего он согласился бы перенести десяток таких бурь: из кромешной тьмы будто выпрыгнули два огромных вала, и гребни их светились призрачным светом — светом морской пены…
От страшного удара этих валов о борт Айвазовский упал и сильно ушибся. Но тут же поднялся и еще крепче уцепился за поручни. Он почти не чувствовал боли, а по лицу его разливалась улыбка: такого освещения морской пены не было даже у Тернера.
…Пройдет несколько лет, и увиденное во время бури воплотится на холсте.
Осенью 1850 года москвичи осаждали Училище живописи, ваяния и зодчества: все хотели увидеть «Девятый вал». О картине ходили легенды. Смотреть ее приходили по многу раз.
Над бушующим океаном вставало солнце. Оно открывало ярко-алые ворота в грядущий день. И теперь стало видно все. что недавно скрывал ночной мрак. Еще вздымаются гребни яростных волн. Одна из них самая высокая. Ее называют девятым валом.
Со страшной силой и гневом она вот-вот обрушится на потерпевших кораблекрушение. А усталые, измученные люди судорожно цепляются за обломки мачты…
Кто эти несчастные, как попали они сюда? Еще вчера утром их корабль вышел из гавани в открытый океан. Был ясный, солнечный день, безмятежно сияла высокая, чистая лазурь неба. Спокойная ширь океана манила к неведомым берегам. Но к вечеру поднялся ветер, грозовые тучи быстро заволокли небо. Океан заволновался. Ослепительные молнии прожигали небо. Громовые раскаты сотрясали воздух. Валы поднялись кругом, непрерывный круговорот валов. Они все ближе и ближе обступали корабль и наконец дружно ринулись в атаку на него. Только вспышки молний освещали эту смертельную схватку корабля с грозной стихией. Гул громовых ударов и ревущих валов заглушал треск ломающегося корабля и крики людей, погибающих в морской пучине. Но те, чьи сердца были преисполнены мужеством, решили не сдаваться, не стать добычей ненасытной морской стихии.
Несколько друзей держались все время вместе. Они вцепились в обломки корабельной мачты, в грохочущем хаосе ободряли друг друга и поклялись напрячь все силы и выдержать до спасительного утра…
Гром отгремел. Дождь прекратился. Но круговорот валов может похоронить их в пучине в любое мгновение. Главное — выдержать до утра. Дождаться солнца. Оно укротит эти бешеные валы. И они выдержали. Кончилась страшная ночь. Солнечные лучи расцветили тяжелые волны. Буря напрягает последние силы, но они уже иссякают. Свет, солнце вступили в союз с волей человека. Люди победили хаотический мрак ночной бури в океане.
Шло время. Айвазовский создал тысячи картин. Во всем мире чтили его, называли певцом моря. А он испытывал тайную неудовлетворенность. Все эти годы перед его внутренним взором возникала буря в Бискайском заливе, два огромных вала, выпрыгнувших из кромешной тьмы…
Более полувека ему не удается на своих картинах в полную меру добиться такого освещения морской пены, которое явилось его взору тогда, среди океана… Но пришел и этот долгожданный день. И пришел он на восемьдесят первом году жизни художника.
В этот день служитель натянул колоссальный холст в двенадцать квадратных метров. Айвазовский взошел на помост и начал писать лучшую свою картину «Среди волн».
Холст разделен на две части: вверху темное грозовое небо, а под ним огромное бушующее море. А вот и центр: в нем, как в воронке, кипит первозданный хаос, из которого вздымаются две волны… И происходит чудо — природа поет гимн рожденным из хаоса волнам, образовавшим два водяных конуса в центре кольца… Луч солнечного света озарил всю картину, а обе вздымающиеся волны освещены изнутри, но еще светлее белая пена между ними…
Послушная кисть не прекращает своего бега по холсту, но душа художника находится среди волн и любуется кипящим водоворотом прозрачных валов, игрой зеленовато-голубых и сиреневых тонов.
Теперь Айвазовский достиг желанного: он запечатлел на полотне все цветовые оттенки разыгравшейся бури.
Айвазовский опускает кисть. Все его существо наполняют строки, полюбившиеся еще в юности:
Он был, о море, твои певец.
Твой образ был на нем означен,
Он духом создан был твоим…
Много городов, гаваней, портов посетил во время странствий Айвазовский. В своих альбомах художник запечатлел приморские города, улицы, площади, причудливые скалистые берега с лепящимися на них зданиями, корабли, лодки, морские виды.
Казалось, он ничему уже не должен удивляться: в самом разнообразии наступает момент повторения. Но Айвазовский умел постигать в каждом новом месте что-то неповторимое, даже в том, как ложились волны или звонили колокола…
…Он путешествовал из одного испанского города в другой: чаще по морю, чем по суше. Уже позади остались Кадикс, Гренада, Малага… Память о каждом городе хранили его альбомы.
Из Малаги Айвазовский со многими местными жителями отправился в Альмерию — город, который считает своей покровительницей Пресвятую Деву Моря. Туда он попал накануне праздника Марии Моря. Все гостиницы были переполнены. С раннего утра толпы людей запрудили улицы. Во всех окнах и на балконах висели ковры и яркие ткани. Там собрались первые красавицы Альмерии. Публика усеяла террасы и плоские крыши.
Праздничное шествие началось после обедни от церкви Марии Моря. Отсюда оно направилось на набережную Малекон. И сразу раздалась канонада. Она послужила сигналом к фейерверку, который вопреки общему обычаю в Альмерии устраивали и днем. Гремела беспрерывная пальба: ракеты пускали с крыш, балконов, террас.
Шествие открыли военные музыканты. За музыкантами шли горожане и горожанки, матросы, лодочники, рыбаки, крестьяне из окрестных деревень.
И вот в окружении местной аристократии и властей появилась и сама Мария Моря — деревянная статуя XIV века. Лицо у Девы было темное, на голове — серебряная корона с алмазами, на плечах длинная риза из зеленого бархата, вышитая золотом и украшенная драгоценными камнями. Статуя Марии Моря стояла на высокой колеснице, которая медленно двигалась.
Процессия следует по набережной Малекон, время от времени останавливаясь. Айвазовский идет за Девой Моря, его глаза прикованы к таинственному темному лику в царственной короне. Ему кажется, что застывшие черты ее лица тронула еле заметная улыбка…
— Кто этот дерзкий молодой человек, — внезапно раздался сердитый голос старшего алькада Альмерии, — как он очутился среди нас?
— Сеньор, — помощник алькада поравнялся с Айвазовским, — мы вас не знаем, честь следовать за пресвятой Девой Моря принадлежит только местным знатным жителям… Кто вы?
Айвазовский нехотя отводит взгляд от лика Мадонны, слова незнакомца не сразу доходят до его сознания.
— Кто я? Я странствующий художник, к которому сама Дева благосклонна, раз я попал на ее праздник. А зовут меня Айвазовский.
Через минуту процессия останавливается. Айвазовского окружают патриции Альмерии. Каждый из них представляется художнику, называя полностью свое родовое имя.
Когда Мария Моря возвращается в свою церковь, из крепости снова раздается канонада. На этот раз она длится дольше обычного: в честь Девы Моря и прославленного Художника Моря.
…И снова в пути. На этот раз он с парохода следит за удаляющимся скалистым Гибралтаром. Недолго он пробыл здесь, но, как и всюду, страницы альбома хранят впечатления о причудливом полуострове у входа в Средиземное море.
Он открывает альбом и рисует. Возникают две скалы. Одна из них на северном, европейском, берегу, другая — Джебель-Муса — на африканском берегу. Художник называет рисунок «Столбы Геракла». Так именовали эти скалы древние греки, верившие, что за этими «Столбами» самых отважных мореплавателей настигает смерть. Он уже был там, и смерть чуть-чуть не настигла его… Теперь — Средиземное море, над его тихой гладью кружат чайки.
Настали дни, полные яркой лазури: то была какая-то лазурная купель неба и моря. Даже по ночам лазурь не уходила с небес: она только меркла, а синие звезды оттеняли ее глубину.
Не негу и истому навевали счастливые дни и ночи. Душа его мужала, крепла. Путь в жизни становился все яснее. Этот путь будет радостен и прост. На своих картинах он изобразит бури и штили. Бури для отважных, чтобы славить и поддерживать в них мужество. Штили для всех: для тех же отважных смельчаков и остальных людей, ибо всем нужно напоминать, что помимо повседневных забот и огорчений существует вечная и мудрая красота природы: пленительная, безмятежная лазурь небес, зовущие морские дали, золотое и алое солнечное сверкание и таинственное лунное серебро.
…Пароход приближался к Барселоне. Издали донесся гул канонады. Капитан-испанец не отрываясь глядел на берег в подзорную трубу.
Айвазовский тоже прильнул к ней. Сразу стал виден берег, городские стены, вспышки огня от разрывающихся бомб.
— Что это означает? — в тревоге спросил Айвазовский.
— А это карлисты воюют с кристиносами, — отвечал капитан, — я слышал, что в Мадриде взял власть генерал Нарваэс, а регент Эспартеро бежал в Англию… Не хотите ли посетить берег, сеньор Айвазовский? Я уже приказал спустить лодку и сам отправляюсь туда.
— Но…
— Какие тут могут быть колебания?! — воскликнул испанец. — Вы увидите сражение, настоящий бой!.. А опасаться вам нечего ни карлистов, ни кристиносов: в газетах пишут о вашем путешествии по Испании.
Айвазовский взял альбом и вслед за капитаном сошел в шлюпку. Когда они высадились на берег, их восторженно встретил отряд вооруженных кар листов; они почему-то были убеждены, что на пароходе их единомышленники, которые явились к ним на помощь. Но тут же пришло разочарование, когда они узнали, что пароход коммерческий, перевозит грузы и мирных пассажиров.
И тут капитан сообщил: его спутник, художник Айвазовский, намерен с барселонского берега изобразить вид моря. И сразу разочарование карлистов сменилось взрывом восторга. Начальник отряда приказал инсургенту проводить почетного гостя в безопасное место и охранять его.
Два часа провел Айвазовский на берегу близ осажденной Барселоны. Пока художник работал, инсургенты не сделали ни одного выстрела по цитадели, где укрылись королевские войска. Он увез отсюда рисунок, изображавший море, пароход на якоре, и сохранил в памяти благожелательность людей, которым грозила смертельная опасность.
Когда шлюпка отплыла далеко от берега, инсургенты вновь открыли огонь по крепости.
Айвазовский долго стоял рядом с капитаном на мостике и вглядывался в удаляющуюся Барселону, где шла война.
Каждое мгновение приближало его к берегам Италии. По-прежнему безмятежно сияла лазурная купель, но глаза художника ее больше не вбирали — в них была печаль.
Тихо плещутся волны. Солнце озаряет Венецию. Впечатление такое, что сама Венеция медленно плывет в водах лагуны. Айвазовский едет в гондоле вдоль лагуны. То тут, то там выступают из воды небольшие островки.
Вдали на одном из островков показалась высокая колокольня. Она все ближе. Уже можно разглядеть сады и темные кипарисы, окружающие церковь.
Некогда здесь обитали прокаженные, и название свое остров получил от считавшегося покровителем этих несчастных святого Лазаря. В начале XVIII века на месте бывшего лепрозория армянин-монах Мхитар основал обитель. Монахи посвящали свое время не одним молитвам. Здесь изучали языки, историю, переводили книги с европейских языков на армянский, собирали и изучали древние армянские рукописи, печатали в собственной типографии книги.
В этом монастыре с одиннадцатилетнего возраста находится Габриэл Айвазовский. Ему исполнилось тридцать лет. Он давно известен своей ученостью, написал книги, которые принесли ему славу.
Гондольер на минуту прекращает грести. Его взгляд прикован к приближающемуся зеленому островку.
— Вот, синьор, Сан-Ладзаро дельи Армени…
На ста восемнадцати островах расположилась Венеция. Но есть излюбленное место, вокруг которого в светлые лунные ночи число гондол особенно велико, — это остров Сан-Ладзаро дельи Армени. О нем давно говорят, что он счастливее других уголков в Венеции: разместился не только между городом и Лидо, но и между небом и морем.
В последнее время вокруг Армянского острова так и снуют гондолы. Ровно в десять вечера от монастырского причала отплывает гондола, и дивная мелодия разносится по лагунному простору. Кто-то играет на скрипке и поет:
Близ мест, где царствует Венеция златая,
Один ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Готфрида, Эрминию поет.
Он любит песнь свою, поет он для забавы,
Без дальних умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд и тихой музы ноли,
Умеет услаждать свой путь над бездной волн.
Как только песня умолкает, очарованные слушатели устремляются к гондоле, где находится этот певец-чародей. Но гондольер на страже: гондола тут же летит к причалу монастыря святого Мхитара. Монастырские стены скрывают певца до следующего вечера.
Однако любопытные все же выведали у гондольера, что синьор — художник, приехавший издалека.
Вскоре настал день, когда венецианцы узнали имя таинственного незнакомца, услаждавшего их слух. В Венеции открылась выставка картин Айвазовского. На ней были только два полотна. Одно изображало лунную ночь, другое — полдень у святого Марка.
Обе картины вызвали восторг, граничащий с недоумением: как можно и без того волшебные ночи Венеции наполнить еще большим волшебством, от которого исходила какая-то таинственная сила. А картина, изображающая полдень у святого Марка, поражала ликующим розовым сиянием солнечных лучей, прогревающих старые стены Дворца дожей; розовые блики мерцали на крыльях бесчисленных голубей.
До того как картины были отправлены на выставку, брат художника Габриэл долго глядел на них. Сладостная истома проникала в самую душу, расслабляла, почти усыпляла… Усилием воли Габриэл стряхнул с себя расслабляющую негу, исходящую от картин, и промолвил:
— Пойми меня, брат. Я столько лет ждал встречи с тобой, а теперь вынужден отослать тебя из Венеции. С твоей чуткой, всепроникающей душой художника тебе долго оставаться здесь опасно. Венеция может заворожить тебя, опутать невидимыми нитями и приковать к себе надолго, навсегда, как это случилось с архитектором Якопо Сансовино. Он приехал в Венецию на короткое время отдохнуть и остался здесь до конца своих дней… Прощайся с Венецией, сохрани ее в памяти и сердце, воплощай ее в своих картинах, но только вдали от нее, на родине…
…В ранний час, когда над пустынной лагуной еще клубился туман и смутно вырисовывались силуэты дворцов, Айвазовский плыл к площади святого Марка.
Сегодня он расстается с Венецией и хочет обозреть ее в последний раз со стометровой высоты колокольни Сан-Марко.
Когда он достиг сквозной аркады звонницы, в многочисленных церквах Венеции запели колокола. Колокольный звон поднял в воздух целые стаи голубей, устремившихся к площади святого Марка, где в этот час для них всегда рассыпают корм.
Одновременно с голубями встали и рыбаки. Один, налаживая снасти, запел народную песенку, невдалеке другой стал выводить оперную арию. К этим двум голосам присоединились десятки других, славивших рождение еще одного трудового дня в Венеции.
С высоты птичьего полета перед Айвазовским расстилаются большие и малые островки среди лагуны, сотни каналов — водяных улиц Венеции; он видит ожерелье мостов, соединяющих острова, дворцы, выступающие прямо из воды, видит фантастический город, как бы спущенный на воду…
Глаза у Айвазовского зоркие, они примечают даже узкие улочки-калли, расположенные позади домов. Но мысли художника заняты другим, его взор обращается теперь туда, где он пережил дивные часы художественных прозрений, к церкви Сан-Кассиано.
Ради того, чтобы увидеть небо на картине «Распятие» Якопо Робуста Тинторетто в Сан-Кассиано, ради одного этого стоило отправиться из Петербурга в чужие края…
Его, мариниста, отправили в заморские страны ради усовершенствования в морской живописи, изучения колорита водной стихии. Еще в академии он нередко задумывался над тем, что живописать море следует, изучив с не меньшим усердием и колорит неба. Это окончательно открылось ему, когда в «Распятии» Тинторетто он узрел небо, беспредельное, как океан…
Когда Айвазовский спустился с колокольни Сан-Марко, на Башне Часов два бронзовых стража, которых венецианцы за темный цвет металла прозвали «маврами», отбивали полдень…
Айвазовский прощался с Венецией, и в памяти слились воедино как бы плывущая среди лагуны Венеция, Сан-Ладзаро дельи Армени, зеленое с золотыми и розовыми облаками небо Тинторетто, ритмичные удары «мавров» по колоколу, напоминающие, что время неумолимо бежит и что каждому следует торопиться свершить предназначенное…
И снова беспокойная муза странствий поманила в дорогу жадного к впечатлениям художника. На этот раз его спутником был веселый Штернберг.
Штернберга он разыскал в Неаполе. В тот же день они сели на небольшое судно, отправлявшееся на Капри. Вот оно уже обогнуло мыс Чирчео; бриз из залива Гаэто благоприятствовал, суденышко стремительно понеслось мимо Искьи и встало на якорь в бухте Капри.
Айвазовскому не терпелось подняться на Анакапри и оттуда обозревать море. А Штернберг соблазнял его остаться внизу, побывать в Голубом гроте и исследовать его.
— Нет, ты послушай, — не унимался Штернберг, — яв Неаполе познакомился с племянником Анджелло Ферраро, того самого, который в 1822 году открыл Голубой Грот. Племянник обещал уговорить дядю показать нам подземный ход внутри грота, который ведет к вилле императора Тиберия на плато Дамекуты. Рассказывают, что через этот подземный ход Тиберий спускался в Голубой Грот…
Но Айвазовский не дал себя уговорить. Расставшись со Штернбергом, который отправился разыскивать своего нового приятеля из семьи Ферраро, Айвазовский нанял проводника с осликом и направился вверх по дороге, которая вилась между цветущими кустами дрока и мирта.
По пути попадались остатки разбитых мраморных колонн, плит, на всем лежал отпечаток полного запустения. В стороне показалась деревня с остерией и небольшой церковью.
Деревня осталась внизу, а впереди мрачным силуэтом высилась гора Соларо. Айвазовский стоял у ее подножия и глядел вверх, где утесы переливались, как аметисты.
— На гору ведет древняя лестница в семьсот семьдесят семь ступеней. Они высечены в скале. Среди утесов, как птичьи гнезда, прилепились хижины горцев, — сообщил юноша-проводник, — но ни один форестьер еще туда не поднимался… Вернемся, синьор.
Айвазовский уплатил проводнику и велел ему отправляться назад.
— А вы, синьор?
— А я взберусь туда…
— О, добрый синьор, — ужаснулся юноша, не делайте этого. В горах живут оборотни, они пожирают христиан. Да и горцы опасные люди…
Айвазовский постарался успокоить проводника: показал ему золотую медаль и заверил простодушного юношу, что эта папская медаль защитит его и от оборотней, и от недобрых людей.
…Уже солнце клонилось к закату, когда Айвазовский преодолел лестницу, высеченную в скале около двух тысяч лет назад по приказу императора Тиберия.
Айвазовский стоит на головокружительной вершине и глядит вниз, на расстилающийся Неаполитанский залив, обрамленный Искьей, Прочидой, Позилиппо, глядит на Сорренто, укрывшееся под горой Сант-Анджело; а еще дальше виден Неаполь и розовый дым Везувия, а вдали, почти на линии горизонта, — снежные вершины Апеннин…
Художник раскрывает альбом и погружается в работу. Он спешит, потому что солнце скоро погрузится в море и исчезнет эта многокрасочная ширь…
Но вдруг грозный окрик всколыхнул застоявшуюся тишину:
— Кто вы? Как вы сюда попали?
Айвазовский поднял голову. Сверху, из маленькой разрушенной часовни, прилепившейся к отвесной скале, появился и стал спускаться с ловкостью жителя гор высокий, стройный юноша. Его суровый вид не сулил ничего доброго.
Приблизившись к Айвазовскому, он еще грознее повторил свой вопрос. Но вдруг незнакомец осекся и почтительно поклонился.
— О, это вы, синьор Айвазовский…
А через несколько минут Айвазовский очутился в домике, спрятавшемся за часовней, и, переступив порог, попал в объятия Векки, Джакомо Перуджини и их друзей из «Молодой Италии».
…Когда на рассвете Айвазовский проснулся, в доме уже никого не было, только на столе заботливыми руками для него был приготовлен завтрак.
Айвазовский вышел во дворик, примыкавший к дому. В винограднике трудился старик хозяин, напоминавший своим видом аркадского бога лесов и рощ Пана. И обступивший тихое жилище горный лес, и далекая синева моря, и старик среди виноградных лоз показались художнику частицей того легендарного золотого века, когда сатиры плясали с нимфами под звуки свирели языческого Пана.
Это ощущение не покидало Айвазовского всю дорогу, пока он спускался вниз: вернулся великий Пан, он жив, и человек снова стал понимать язык деревьев, ручьев, скал, моря. Первозданная радость все более наполняла душу художника, а в воображении он уже видел свои будущие картины: «Юпитер, окруженный богами и богинями, встречает Венеру с моря», «Нептун с Амфитритой», «Школа Гомера на острове Лесбос»…
И всюду на этих картинах море, беспредельно широкое, доброе — такое, каким оно открылось ему здесь, где все полно воспоминаний об античных временах.
Штернберга он разыскал у Голубого Грота. Тот пережил разочарование: с риском для жизни прополз по туннелю около восьмидесяти ярдов и убедился, что он никуда не ведет: не люди пробили его в скале, а просачивающаяся морская вода.
Но хотя Штернберг и разочарован, что внутри Грота Аззура не существует подземного хода, он сопровождает Айвазовского в лазурную пещеру. Через чернеющее в скале отверстие они на крошечной лодке проникли в пещеру, имеющую пятьдесят четыре метра длины, тридцать метров ширины, пятнадцать метров высоты. Все предметы вокруг отливают различными голубыми оттенками, сами они — Айвазовский, Штернберг, гребец — тоже окружены голубым сиянием; платье на них как бы из голубого пламени, а руки точно серебряные.
Неподалеку поднимается ввысь как бы вырубленная в скале лестница, ее ступени похожи на громадные сапфиры.
— Вот она… — шепчет Штернберг, — но она никуда не ведет, вверху глухая стена…
Айвазовский его не слушает. Он запоминает голубое серебро морской воды и то, как этим голубым серебром загораются черные стены грота, когда их омывает волна, поднятая движением весла… Он запоминает, чтобы через некоторое время все это волшебство запечатлеть в картине «Голубой Грот».
…И снова в путь.
Утром следующего дня Айвазовский и Штернберг сидели на лужайке недалеко от церкви Сан Виченцо. Церковь была еще заперта. На ее ступенях и вокруг на траве сидели крестьянки с детьми на руках. Сторож отпер двери и начал впускать женщин. Они устремились к стене, где была бронзовая доска, упали на колени и стали горячо молиться, протягивали детей к доске, чтобы те коснулись ее.
Айвазовский и Штернберг протиснулись к доске. Это был барельеф, изображавший Сильвестра Щедрина с поникшей головой, с палитрой и кистями в руках. Под барельефом была выгравирована короткая надпись: «Здесь лежит Щедрин».
Долго стояли друзья у могилы русского художника.
Выйдя из церкви, они сели под деревом и наблюдали за непрекращающимся потоком женщин с детьми.
Сторож рассказал, что синьор Сильвестро был очень добрый человек, что в Сорренто и в окрестных селениях он заслужил всеобщую любовь. Особенно его любили дети, которым он всегда приносил подарки и брал с собой на прогулки. После его смерти в народе пошли слухи, что молитва у могилы доброго синьора Сильвестро исцеляет больных детей…
Все в Сорренто и его окрестностях напоминало о Щедрине. Жители с готовностью рассказывали про maestro Russo, запечатлевшего на картинах их родные места. Айвазовского и Штернберга проводили к любимому месту Щедрина близ Сорренто — Капуччини. Отсюда открывался вид на обрывистый мыс Граделле, на залитое солнцем живописное селение Мета. Здесь художник вдохновлялся, когда создавал свои знаменитые «Террасы на берегу моря».
Из Сорренто друзья проследовали еще в одно из любимых мест Щедрина — в Амальфи. Широкий залив, скалистые горы, мирная жизнь рыбаков на берегу — все это было сродни каприйскому пейзажу.
С высоты скалистых стен здесь открывается простор, поражающий прозрачностью и торжественностью; на закате удивительно зеленеет небо, а горы горят багрянцем… Ночь наступает медленнее, чем в Неаполе или Сорренто, а крупные звезды на небе, слабый теплый ветер и шуршание морской волны о камни набережной напомнили Айвазовскому образ далекой Феодосии.
…Огромное количество впечатлений, накопленных во время странствий, требовали выхода. Но для этого необходимо отдалиться от местности, которую он собирается изобразить на картине.
В этом Айвазовский отличается от своего учителя Щедрина, который не мог работать без натуры. У него, Айвазовского, уже выработан другой метод. Он убедился, что молнию, порыв ветра, всплеск волны писать с натуры немыслимо, все это художник должен запомнить. Он идет еще дальше: тот, кто не одарен памятью, сохраняющей впечатления живой природы, может быть отличным копиистом, но истинным художником — никогда!..
И чтобы перенести свои впечатления на холст, Айвазовский спешит в свою римскую мастерскую.
Опять, как в прежние дни, сюда доносится отдаленный звон колоколов церкви Санта-Мария делла Кончеционе, а синьора Тереза еще бдительнее оберегает его труд.
На мольберте одну картину сменяет другая. И хотя он пишет с фантастической быстротой, никто не ведает, как ему достаются шедевры. Его ежедневные бдения у холста напоминали сражения. Не раз неудовлетворенность написанным повергала его в отчаяние, но он не отступал и только тогда отходил от холста, когда на картине воплощались его замыслы такими, какими возникали до этого в воображении.
Кончились зимние месяцы, наступила весна. И снова Айвазовский отдает на суд зрителей свои картины — виды Неаполя, Венеции, Амальфи, Сорренто, Капри, изображения то морских бурь, кораблекрушений, то безмятежного моря, дремлющего в золотых лучах солнца или серебре лунных ночей…
Он снова отправляется в Париж. Опять, как прежде, парижане выражают громкий восторг. И вдруг одна газета развязно объявила, что нигде так не ценят Айвазовского, как в Париже, что нигде он не был так обласкан, что русский художник намерен обосноваться здесь надолго и, возможно, даже навсегда поселиться во Франции.
Айвазовский был оскорблен: его, русского художника, подозревают в намерениях принять французское подданство… Он имел право в качестве пенсионера Петербургской академии художеств оставаться еще два года в чужих краях, но написал в Петербург, чтобы ему разрешили вернуться на родину до конца срока.
Еще так недавно он думал о дальних странствиях в Индию, Александрию… А теперь он должен, он обязан скорее вернуться в Россию. Этого требует от него честь русского художника…
В конце лета 1844 года Иван Айвазовский вернулся в Петербург.
ОБ АВТОРАХ
Вагнер Лев Арнольдович. Родился в 1915 году в городе Бердичеве. Окончил Московский государственный педагогический институт имени В. И. Ленина. Специализировался по всеобщей истории искусств. Более двадцати лет Л. Вагнер преподавал в средних и высших учебных заведениях. В середине 50-х годов переходит на профессиональную литературную работу. Наиболее известны его повести о художниках Айвазовском, Венецианове, Александре Иванове, Брюллове. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над романом о великом русском художнике-пейзажисте И. И. Левитане.
Григорович Надежда Семеновна. Родилась в селе Безлюдовка Харьковской области. Происходит из традиционной учительской семьи. И сама она после окончания Новосибирского учительского института в 1940 году долгое время работала в школе. В 40—50-х годах в различных периодических изданиях печатались ее стихи. В 60-х годах опубликованы два сборника рассказов и повесть. В 1971 году в издательстве «Искусство» в серии «Жизнь в искусстве» вышла книга И. Григорович, написанная совместно с Л. Вагнером, — «Айвазовский». В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой рассказов о русских скульпторах.
Фотографии с картин И. К. Айвазовского из Калининской картинной галереи и Джозефа Тёрнера
И. К. Айвазовский
Очерк
Заставка А. Шикина
Рис. подобраны автором
В дальний путь караваны идут,
бубенцами звенят.
Кто поведал о бедах, что нам
на пути предстоят?
Я помню все так отчетливо, словно это было вчера. Длинное полутемное помещение университетского археологического музея в старом здании истфака на улице Герцена. Маленький, видавший виды столик с чернильными пятнами в узком простенке у окна. Плотная, слегка оплывшая фигура профессора. Каштановая бородка, добрые, со смешинкой голубые глаза. Мы, трое студентов-пятикурсников, не на шутку увлекшиеся скифской археологией, кое-как разместились вокруг стола и внимательно слушаем волнующее повествование о давно минувших днях. «Комментарий к скифскому рассказу Геродота» — так назывался цикл этих лекций. За несколько суховатыми, академическими фразами нашего наставника вставал таинственный и зовущий мир ожесточенных битв и далеких походов, мир своеобразной и яркой культуры, процветавшей в степях Северного Причерноморья около двух с половиной тысяч лет назад.
Навсегда запали мне в душу и слова об одном из величайших торговых путей древности. «В эту далекую и сказочно богатую страну на Урале или в Сибири, — здесь тихий голос профессора внезапно окреп и в нем появился оттенок непреклонной убежденности, — от устья Днепра шел торговый караванный путь, отмеченный не только древнегреческой литературой, но и археологическими находками».
После окончания университета мне привелось побывать во многих археологических экспедициях. Я изучал городища «юхновской культуры» на Брянщине, славянские могильники в Подмосковье, скифские курганы на Дону и Украине, поселения эпохи бронзы в Воронежской и Волгоградской областях. И за сутолокой повседневных дел нет-нет да и всплывал в памяти увлекательный рассказ о торговом пути на восток, в богатые золотом страны, о дерзких попытках греков прорваться сквозь завесу неведомого в самые сокровенные глубины Евразии, о вольных сынах степей — удалых наездниках-скифах. Постепенно у меня созрело решение написать обо всем этом небольшой очерк.
VIII век до нашей эры отмечен широкой греческой колонизацией в бассейнах Средиземного и Черного морей. Перенаселенные, погрязшие во внутренних усобицах города Эллады рассылают во все стороны открывателей новых земель, которые привозят волнующие вести. И вот уже идут караваны судов с жаждущими найти «землю обетованную» вдали от бесплодных, выжженных солнцем гор своей родины. Так возникают многочисленные колонии, где изгнанники и авантюристы создают порты, принимают товары из городов-метрополий и посылают взамен богатства, выкачанные из новых земель. Этот могучий поток колонизации направлялся преимущественно на восток, юг и юго-запад, избегая до поры до времени опасных северных маршрутов. Греки гомеровской эпохи знали о северных землях до удивления мало. За узкой, каменистой щелью Геллеспонта — Дарданелл и Боспора Фракийского (современный Босфор) им виделись таинственные и фантастические картины: лазурное побережье Тавриды и цветущие берега Кавказа представлялись им страной вечного холода и мрака, похожей на глубины подземного царства мертвых — Аида.
Там киммериян печальная область, покрытая вечно
Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет
Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль
Он покидает, всходя на звездами обильное небо,
С неба ль, звездами обильного, сходит к земле обращаясь;
Ночь безотрадная там искони окружает живущих.
Племена киммерийцев населяли южнорусские степи до прихода скифов и были вытеснены последними в начале VII века до нашей эры. Другая гомеровская поэма, «Илиада», рисует облик кочевников-киммерийцев уже более правдоподобно, хотя и она не лишена налета известной их идеализации. «Развращенные» благами цивилизации, эллины щедрой рукой отпускали порой громкие и хвалебные эпитеты «счастливым» в своей простоте «дикарям» далеких северных окраин.
Зевс… обратил вспять светлые очи, взирая вдаль на землю конеборных фракийцев, сражающихся врукопашную мисийцев и дивных гиппемолгов[37] — млекоедов, бедных и справедливейших людей…
Фантастические картины гомеровских поэм стали на более реальную почву только после того, как первые греческие мореходы преодолели страх перед неведомым и рискнули пуститься в беспокойное плавание по бурным волнам Черного моря. Эти оставшиеся для нас безвестными первопроходцы вполне достойны той характеристики, которую устами Гомера получил хитроумный Одиссей:
Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который,
Странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен,
Многих людей города посетил и обычаи видел.
Дух наживы и дерзкого предпринимательства неустанно подогревался рассказами о новых землях, чьи богатства, гипертрофируясь, превращались в легендарные. Вся Эллада грезила далекими северными и восточными странами, где «золотоносные реки из царства Плутона» выходят прямо на поверхность, а золотые самородки величиной с голову человека валяются на каждом шагу. Тучные поля изнемогают от тяжести пшеничных колосьев, а реки кишат осетровыми рыбами. Такой блестящий приз, безусловно, стоил в глазах грека любого риска. И просмоленные крепкие корабли с пурпурными носами устремляются на всех парусах в манящие черноморские дали. Каждый греческий купец в те времена был и пиратом, готовым при случае совершить грабительский набег на прибрежные селения варваров. Таким полупиратским-полуторговым рейдом с разведывательными целями можно считать плавание легендарного «Арго» в Колхиду за золотым руном, оберегаемым огнедышащим драконом.
Однако сведения, принесенные в родной Иолк Ясоном и его спутниками-аргонавтами, касались только юго-восточных районов кавказского побережья. Северное Причерноморье в VIII веке до нашей эры по-прежнему оставалось загадочным для греческих мореходов. Положение резко меняется уже в начале VII века. Отдельные рекогносцировочные рейды к северному побережью Понтийского моря начинают приносить свои плоды. Это отразилось и в названии. Древние греки никогда не называли его Черным. Первоначально оно именовалось Аксенским Понтом, что значит Негостеприимное море, а позднее его переименовали в Эвксинский Понт, то есть Гостеприимное море.
По сравнению с ласковой и солнечной Пропонтидой[38] Черное море должно было казаться сынам Эллады слишком бурным, туманным и холодным. Многие народы и племена, обитавшие по его побережью, пользовались дурной славой жестоких разбойников и дикарей. Но южный берег Понта с более мягким климатом был более пригоден для заселения. И вот на середине пути, проходившего вдоль южного побережья, Милет основывает свою первую и главную колонию — Синопу, из которой вывозили соленую рыбу, строевой лес и смолу. Эта колония стала удобной базой для каботажного торгового плавания. Отсюда можно было даже отважиться пересечь открытое море до самого Крыма. Затем торговые фактории и города, отпочковавшиеся от Синопы или основанные новыми переселенцами из Милета, продвинулись далеко на восток: сначала до Трапезунда, а потом и севернее, вдоль кавказского побережья. В болотистой Колхиде, в устье реки Фаспс, возникла греческая колония того же названия; на берегах солнечной Сухумской бухты поднялись каменные стены Диоскурии, впоследствии оказавшиеся по капризу природы погребенными не в толще наносной земли, а в призрачных морских глубинах. Одновременно греки-ионийцы из городов Малой Азии, прежде всего из того же Милета, упорно осваивали и западное побережье Черного моря, медленно продвигаясь к границам «туманной Скифии». В устьях больших рек Дуная и Днестра уже в VII веке до нашей эры появились греческие колонии Истр и Тира. Словно две гигантские клешни, медленно, но неотвратимо ползли на север цепи греческих колоний и торжищ вдоль западного и восточного побережья Понта Эвксинского. Тогда и начались более или менее регулярные контакты греков с варварскими племенами Северного Причерноморья. Однако это первое проникновение предприимчивых сынов Эллады к берегам Скифии не следует представлять себе в виде внезапного нашествия чужеземных мореходов и торговцев, сразу же бросившихся основывать постоянные колонии городского типа. «От первых случайных, полупиратских плаваний, каковым было плавание корабля «Арго», — писал в 1947 году известный советский археолог А. А. Иессен, — к более или менее регулярным торговым сношениям, сопровождаемым основанием факторий, безразлично, независимых ли от уже существующих поселений местных племен или связанных с ними, и далее к созданию постоянных греческих поселений (колоний), — таков, несомненно, был ход исторического развития».
В это же время (на рубеже VIII и VII веков до нашей эры) развернулись важные исторические события и в глубинах южно-русских степей, на всем их протяжении от Дона до Дуная. Господствующей силой на целых пять столетий становится здесь скифский союз племен, который объединял и кочевников-скотоводов, и оседлых земледельцев. Скифы-иранцы разгромили и вытеснили за пределы очерченной территории исконных ее обитателей — киммерийцев и на плечах охваченного паникой, бегущего врага двинулись в богатые страны юга. Изумленная Эллада через свои малоазийские города наконец получила более подробные сведения о тех самых таинственных северных варварах, в края которых так упорно стремились попасть греческие мореходы и купцы. В VII веке конные дружины скифских воинов перешли через Кавказские горы и, словно грозный смерч, обрушились на цветущие области древневосточных рабовладельческих цивилизаций.
Разбив без особого труда армии Урарту, Мидии и Ассирии, скифы прошли огнем и мечом вплоть до границ Египта. Египетский фараон Псамметих поспешил откупиться богатыми дарами от их нашествия. Двадцать восемь лет длилось, по преданию, безраздельное господство скифов в Передней Азии. Затем с награбленными сокровищами они возвратились в свои дикие степи.
От предгорий Урала до зеленых дунайских берегов пролегли неоглядные ковыльные дали. Обильные рыбой, с покатыми лесистыми берегами реки пересекают причерноморскую и приазовскую степь с севера на юг. Мутный Тирас (Днестр), шумный и быстрый Гипанис (Буг), полноводный, царственный Днепр (Борисфен) плавно несут свои воды в синь Понта Эвксинского. И только тихий Дон-батюшка, греческий Танаис, изогнувшись гигантской угловатой петлей, впадает в мелководную Меотиду — Азовское море. Степные просторы с их роскошным травянистым покровом представляли собой одно сплошное гигантское пастбище и всегда манили кочевников-скотоводов. Много племен и народов прошло через степной коридор Северного Причерноморья. Но, пожалуй, наибольшей известностью среди них пользовались скифы. Знакомство с высокими культурами Древнего Востока не прошло для них бесследно. Скифские цари восприняли пышные костюмы и ритуалы восточных владык, окружили себя отборной дружиной и льстивыми сановниками — выходцами из знатных кочевых родов «царских» скифов. Военные предводители, вожди и старейшины других скифских племен также старались всячески подчеркнуть свое высокое положение. В руках знати сосредоточиваются большие богатства в виде табунов и стад, запасов пшеницы, ячменя, проса, пушнины, меда, воска и рыбы. Знать готова обменять все это на диковинные заморские товары, предметы роскоши, украшения, хмельные виноградные вина и кованные из меди доспехи. Греческие мореходы и торговцы устремляются к северному побережью Понта Эвксинского. Через сеть постоянных и временных торговых станций (эмпориев) они сбывают варварам продукцию эллинских ремесленников и виноделов, одновременно изучая язык, обычаи и нравы своих торговых партнеров — скифов.
Особенно поразил греков кочевой образ жизни многих скифских племен. В трудах Гесиода (VII век до нашей эры) упоминаются «галактофаги, живущие на повозках», в которых все без исключения античные авторы видят причерноморских скифов.
В степях между Днепром и Доном кочевали со своими стадами скифы-номады и скифы «царские». На правом берегу Нижнего Днепра обосновались скифы-земледельцы. К северу от скифов, в полосе лесостепи, на Днепре и Буге, испокон веков жили оседлые земледельческие племена, находившиеся в каком-то подчинении у скифов и отчасти усвоившие их культуру. Все скифские племена объединялись в один крупный союз, состоявший из трех групп племен, каждая из которых имела своего царя или вождя. Верховная власть принадлежала царю самого могущественного племени — скифов «царских». Кочевые скифы не основывали ни городов, ни селений. Царь со своим ближайшим окружением медленно передвигался по степным просторам Скифии, надолго разбивая на полюбившихся местах укрепленный лагерь. Около него находилась сильная конная дружина, всегда готовая к набегам и наездам. В мирное время цари, князья и родовая знать владели большими стадами и табунами. Всю черную работу исполняли рабы и слуги.
Настойчивые поиски следов первых греческих торговых факторий, или торжищ, в Северном Причерноморье ведутся уже много лет. Известно, что ранние поселения эллинов существовали когда-то на месте будущей Ольвии, в Пантикапее — Керчи и на острове Березань. Последний памятник — наиболее интересный и яркий из всех трех.
«Тих и безлюден маленький островок в северо-западной части Черного моря. С наступлением сумерек над ним загорается зеленый огонь маяка, указывая путь грузовым и пассажирским кораблям… В северо-восточной части есть удобная бухточка, куда заходят рыбачьи баркасы, и тишину острова нарушают только голоса рыбаков да крики чаек. Березань как бы замыкает Днепровско-Бугский лиман, а юго-западные берега его омывают зеленовато-синие волны моря. Длина острова около 800 метров, ширина около 400. Открытый ветрам и размываемый морем, остров быстро разрушается… за год исчезает не менее двадцати сантиметров суши…» Это отрывок из книги К. С. Горбуновой «Древние греки на острове Березань».
Мы не знаем, как в действительности происходило заселение острова греческими колонистами. Были ли у них предшественники? Или же поселок возник сразу, прочно став на ноги на долгие времена? На основе немногих фактов, имеющихся в нашем распоряжении, можно лишь предположительно воссоздать следующую картину.
В середине VII века в защищенной от ветра бухте на северо-восточной оконечности Березани появился остроносый греческий корабль. Высадившись на берег, эллины поспешили вознести молитвы богам за благополучное плавание. Труден и долог путь по бурному Понту на легком парусном суденышке. Не всегда милостив Посейдон, хотя ему и приносили обильные жертвы перед походом. Нужно задобрить и бога ветра Эола, чтобы он своими вихревыми объятиями не утопил невзначай перегруженный корабль. Медленно тянулись дни плавания вдоль пустынного фракийского побережья. Суша всегда должна находиться в поле видимости, иначе кормчему не проложить нужный путь. Надолго бросали якорь лишь в устье Истра (Дуная) и на берегу Тирасского (Днестровского) лимана. Там уже обосновались соплеменники-колонисты. Моряки чинили изодранные паруса, смолили доски обшивки на изогнутых корабельных боках, жадно расспрашивали о приметах дальнейшего пути. И щемило порой сердце перед неизвестностью. Что ждет их там, впереди, на краю богатейших земель Скифии? Ходили туда и раньше досужие люди. По возвращении рассказывали, что есть у слияния двух полноводных, обильных рыбой рек — Гипаниса и Борисфена — огромное «озеро» (Днепро-Бугский лиман), а на «озере», почти у самого выхода к Понту, удобный для поселения островок. От суши его отделяет мелкий пролив шириной 15–20 стадий[39]— надежная защита от нападений воинственных кочевников-варваров.
Теперь все страхи позади. Пора браться за работу: обживать, осваивать дикий остров. Впереди долгая и суровая зима с пронизывающими ветрами и штормами. А порой, по рассказам очевидцев, обдаст своим ледяным дыханием суровый Борей и закружатся, запляшут в воздухе «белые перья»[40]. И теряются тогда в белесом сумраке очертания берегов.
Как показали раскопки, греческие поселенцы построили на Березани теплые и удобные дома полуземляночного типа, обязательно с очагами. Крышу делали из травы или соломы. Сами же дома тесно примыкали друг к другу, образуя компактную группу, которая занимала почти всю северную часть острова. Ученые обратили внимание на одну интересную деталь: в греческом поселке было много глубоких и вместительных ям. Несомненно, они служили своего рода долговременными хранилищами для огромных запасов зерна. Видимо, его накапливали для вывоза в Грецию. Вряд ли приходится сомневаться в том, что хлеб колонисты выращивали не сами, а получали от своих соседей — варварских племен Побужья и Приднепровья. Что же могли предложить греки взамен хлеба, кож, мяса и меда скифов?
В крохотном греческом селении на Березани оказалось необычайно много изящной керамики, изготовленной на Родосе и в Ионии. Сами колонисты вряд ли широко использовали в быту эту дорогую, художественно расписанную посуду. Немало обнаружено здесь и остродонных амфор — сосудов для перевозки и хранения оливкового масла и вина. Только на одном участке раскопок площадью в двести квадратных метров археологи нашли свыше восьмидесяти тысяч обломков амфор. Раннее поселение греков на Березани выступает как важный центр посреднической торговли между материковой Грецией и местными племенами. Отсюда вверх по Гипанису (Бугу) греческие купцы доставляли свои товары в районы лесостепи, прежде всего к Немировскому городищу, за добрых 300 верст от побережья Понта. Именно там и обнаружено до сих пор большинство предметов раннего эллинского импорта в виде дорогой парадной посуды, привозившейся, вероятно, вместе с вином. Почему же греки стремились попасть так далеко на север, а не торговали со своими ближайшими соседями, обитавшими в степи? Причерноморские и приазовские степи занимали в это время воинственные кочевые племена, главным занятием которых было скотоводство. Они сами получали хлеб из плодородных лесостепных областей. Поэтому и сыны Эллады вынуждены были налаживать регулярные контакты с далекими от них землями Побужья и Приднепровья. Перевозили товары, скорее всего, речным путем. Крупные греческие города на юге имели большой флот и хорошие гавани. Геродот называет Борисфен и Гипанис судоходными реками для тех кораблей, которые шли от моря. Такими кораблями могли быть в те времена только греческие. Если все ранние находки привозных греческих предметов нанести на карту, то получится любопытная картина, позволяющая предполагать, что греки плавали в VII — начале VI века по Южному Бугу и его притокам, а также по притоку Днепра Ингульцу. Сам Днепр тогда, по-видимому, еще не использовался: плавание по нему к богатым хлебом земледельческим племенам лесостепи было почти вдвое длиннее. А дикая приднепровская степь не представляла пока для эллинов никакого интереса.
И все же эти рассуждения во многом предположительны. Они основаны только на распространении греческих товаров. Но как далеко проникали на север сами греки? Решить это совсем нелегко. Попробуй узнай, как попала та или иная греческая вещь к скифам. Она могла быть получена в обмен на зерно прямо на греческом торжище. А может, эта вещь — часть добычи, награбленной лихими скифскими всадниками у эллинов-колонистов? Не исключено, что ее привезли на север и сами греки, совершавшие далекие торговые экспедиции в глубь скифских земель. В этой связи мне хочется рассказать об одном интереснейшем открытии, сделанном не в пыли раскопов, а в чинной тиши музейных кладовых. Много лет в Ленинграде, в Государственном Эрмитаже, хранился простой глиняный сосуд, найденный еще в 1909 году на уже знакомом нам Немировском городище. Черный, с заглаженной поверхностью «скифский» горшок — их десятками и сотнями можно видеть в археологических музеях — долгое время не привлекал особого внимания. В 1959 году известный советский ученый-скифолог, профессор Б. Н. Граков случайно обнаружил на тулове сосуда какие-то едва заметные знаки. Выяснилось, что на сосуде процарапана короткая надпись на древнегреческом языке, которая гласит: «Получи меня по жребию». По особенностям написания букв ученый определил, что надпись сделана милетским шрифтом в конце VII века до нашей эры. Ценность этой находки в том, что греческая надпись сделана на местном, достаточно типичном для Немировского городища сосуде. «Сама же надпись, — подчеркивает Б. Н. Граков, — вполне греческая не только по языку, но и по содержанию. Сосуды у греков часто как бы от своего лица обращались к окружающим. Содержание надписи тоже соответствует греческим застольным нравам. Либо это был разыгранный на счастье по жребию сосуд с пиршественным напитком, либо приз за победу в каком-то застольном состязании. Надпись сделана перед игрою и носит, следовательно, смысл магического призыва».
Итак, круг доказательств сомкнулся. Факт проникновения греков от Березани вверх по Бугу более чем на триста километров установлен. Скорее всего, речь идет о купцах. Причем их было несколько, так как сосуд предназначался для одного из игравших. Кроме того, они должны были находиться на Немировском городище довольно длительное время, поскольку имели возможность развлекаться там по своим обычаям. Примечательно и то, что надпись сделана на милетском языке. В конце VII века во всем Северном Причерноморье была только одна милетская колония — поселок на острове Березань.
К концу VII — началу VI века, опираясь на разветвленную сеть постоянных и временных торговых пунктов-факторий, греки прочно утвердились в Северном Причерноморье и завязали регулярные связи с местными племенами. В погоне за наживой предприимчивые эллинские купцы забирались далеко в глубь Скифии. Их легкие ладьи поднимались вверх по Южному Бугу, бороздили воды Днепра (по крайней мере до порогов), не раз видели их и меловые кручи на берегах Дона (Танаиса), считавшегося у древних границей Европы и Азии. И все же трудно отделаться от ощущения, что эллины довольно смутно представляли себе положение вещей не только за пределами Скифии, но даже и в ее центральных и северных областях. Варвары относились к чужеземцам враждебно, ревниво следили за чистотой и незыблемостью древних обычаев и верований, оберегая их от какого-либо влияния извне.
Отдельные попытки скифской знати приобщиться к миру эллинской культуры часто заканчивались плачевно. Даже цари Скифии при всем своем могуществе не могли безнаказанно бросить вызов освященным веками традициям. Трагическая история скифского царя Скила, воспринявшего эллинские обычаи и посвященного в таинства культа Диониса (Вакха), долго служила грозным напоминанием для всех вероотступников. Когда Скил вернулся в свои владения из Ольвии, где он в собственном дворце проводил время в пирах и забавах, скифы отлучили его от престола и предали мучительной казни.
При такой ситуации любая попытка греков проникнуть в глубь варварских земель была сопряжена с большим риском. Однако именно в это беспокойное время, когда греческие колонисты только закладывали первые камни в фундаменты стен своих будущих городов на северном побережье Понта, один из них сумел побывать в далекой стране исседонов, иными словами, где-то в районе Южного Урала и Казахстана. Это самая дальняя точка в глубинах Евразии, до которой когда-либо добирался представитель античного мира.
Имя этого отважного путешественника Аристей, сын Каистробия, уроженец Проконнеса[41]. Полулегендарные сведения о нем приводит греческий историк Геродот: «Рассказывают, что Аристей, один из знатнейших граждан в Проконнесе, вошел однажды в валяльную мельницу и там умер; валяльщик запер мастерскую и пошел уведомить родственников. Когда по городу распространилась молва о смерти Аристея, какой-то кизикинец[42], прибывший из города Артаки, возражал, уверяя, что он сам повстречался и беседовал с Аристеем на пути его в Кизик. Тем временем родственники покойного явились к мельнице с необходимыми принадлежностями для похорон. Но когда валяльню открыли, то не нашли в ней Аристея, ни мертвого, ни живого. Впоследствии, на седьмом: году после этого явился он, как рассказывают дальше, в Проконнес, составил здесь ту поэму, которая у эллинов называется Аримасповой, и по составлении ее исчез вторично. Так рассказывают в городах Проконнесе и Кизике».
Затем начинается еще более невероятное. Через 240 лет после своего вторичного исчезновения Аристей неожиданно объявился в Метапонтии, на юге Италии, и повелел местным жителям устроить жертвенник в честь бога Аполлона, а «подле него поставить свое собственное изображение, Аристея Проконнесского».
На первый взгляд эта история совершенно фантастична и не имеет никакого отношения к реальным путешествиям в далекие страны.
Но в нашем распоряжении есть сама поэма. К сожалению, полный текст ее не сохранился. Несколько небольших отрывков из «Аримаспеи» можно найти в трудах более поздних авторов. Важнейший из них взят из работы византийского писателя Цеца, жившего 700 лет назад.
«Исседоны, чванящиеся длинными волосами. — Эти люди живут вверху, в соседстве с Бореем, многочисленные и очень доблестные воины, богатые конями и стадами овец и быков. — Каждый из них имеет один глаз на прелестном челе; они носят косматые волосы и являются самыми могучими из всех мужей». Здесь явно спутаны два разных народа — исседоны и одноглазые аримаспы. Более связный и полный пересказ содержания поэмы Аристея мы находим в Геродотовой «Истории»: «Сын Каистробия Аристей, уроженец Проконнеса, говорил в своей поэме, что по вдохновению Аполлона он прибыл к исседонам, что над исседонами живут одноглазые люди, аримаспы, над аримаспами — стерегущие золото грифы, а еще выше — гипербореи, простирающиеся до моря. За исключением гипербореев, все эти народы, начиная с аримаспов, постоянно воюют с соседями, так что исседоны вытеснены из своей земли аримаспами, исседонами вытеснены скифы, а киммериане, жившие у южного моря[43], покинули свою страну под натиском скифов… Даже он (Аристей. — В. Г.) выражался в своей поэме, что не проникал дальше исседонов, о землях выше лежащих он говорил по слухам, утверждая, что так передавали ему исседоны».
Для нас крайне важно решить, когда именно была создана поэма Аристея. Приводимая Геродотом дата (конец VIII — начало VII века до нашей эры) носит явно легендарный характер. Большинство ученых, ссылаясь на то, что упоминаемое в поэме нашествие киммерийцев на страны Малой Азии имело место в середине VII века, относят создание «Аримаспеи» к рубежу VII и VI веков до нашей эры. Значит, исторический Аристей, живший за 240 лет до Геродота и так красочно описанный в его «Истории», не мог быть автором поэмы. Тем не менее в специальной литературе неизвестного автора эпоса, по традиции, продолжают называть Аристеем или Псевдо-Аристеем.
Независимо от своего полулегендарного характера и проблематичности авторства, «Аримаспея», безусловно, содержит ряд неоспоримых и весьма ценных фактов. Из ее текста, во-первых, следует, что какой-то грек сумел преодолеть немалый путь от берегов Понта до племени исседонов, которые рассказали ему о еще более далеких странах, но со всякого рода вымыслами, чтобы отпугнуть чужеземцев, не дать им проникнуть в богатые золотом области, лежавшие к востоку. Во-вторых, теперь уже очевидно, что это путешествие было предпринято в конце VII или в начале VI века до нашей эры. В какой же мере можно доверять изложенному в поэме? «Несмотря на стихотворную форму и частично легендарный характер, — подчеркивает известный немецкий ученый Рихард Хенниг, — эпос основан на надежных географических и исторических фактах». Остается решить, зачем отправился Аристей в далекую страну исседонов и где именно она находилась.
О цели его путешествия мы можем только гадать. Не исключено, что он по своей инициативе или по поручению эллинских купцов, обосновавшихся на торжищах Березани и Ольвии, попытался разведать новые земли, за пределами Скифии, по слухам, весьма прибыльные для торговли.
Искаженные рассказы о богатых золотом царствах в глубинах Азии должны были доходить время от времени до греков.
Труднее определить, где жили исседоны, давшие временный приют чужеземцу. Мнения ученых разделились. Одни ищут исседонов в Центральной Азии и Тибете. Другие утверждают, что от слова «исседоны» происходит название древнего государства Иссетии и этот корень сохраняется поныне в названии уральской реки Исеть (бассейн реки Обь). Наконец, третьи исходят из того, что богатые золотом земли аримаспов и «стерегущих сокровища грифов» были расположены в районе современных богатейших золотых месторождений Урала или Алтая. «Неизвестный автор, которому приписывается имя Аристея, — пишет Рихард Хенниг, — видимо, сумел перебраться через Урал и проникнуть в Западную Сибирь. Стимулом для такого путешествия послужило, вероятно, стремление найти месторождение золота, которое, как предполагалось, было расположено на крайнем северо-востоке. В рассказе Аристея золото играет настолько большую роль, что такой вывод можно считать оправданным. Страну золота Аристею найти не удалось, и он вынужден был довольствоваться тем, что пожелали ему сообщить исседоны, игравшие роль торговых посредников». Самым непосредственным результатом путешествия было установление более или менее постоянных торговых сношений эллинских городов-колоний в Северном Причерноморье (особенно Ольвии) с племенами Урала и Сибири.
Нудные и по-осеннему холодные дожди прекратились. Вновь лучезарный Гелиос согревает теплом напоенную влагой землю. И бездонную небесную синь не отличить уже от морской лазури. Веселый гомон матросов и грузчиков на пристанях, оглушающий стук молотов в кузнечном квартале, крики погонщиков на узких улочках верхнего города — все говорило о том, что Ольвия стряхнула с себя сонное оцепенение вынужденного безделья и вновь готова к деятельной жизни в этом неспокойном степном краю.
Воины городской стражи в высоких медных шлемах с гребнями и до блеска начищенных панцирях не спеша отодвинули огромный железный засов и с трудом развели в стороны створки тяжелых дубовых ворот. В город входил большой караван. По всему было видно, что прибыл он издалека. Измученные низкорослые лошаденки с косматыми гривами сгибались под тяжестью вьюков. Лица путников, запыленные, до черна обожженные степным солнцем, были бесстрастны. Но жители Ольвии с нетерпением ждали их рассказов. Там, где побывали путники, не ступала еще нога эллина. Сурова и негостеприимна там природа. Жестоки и беспощадны варвары. Но зато бесчисленны сокровища. Заботливо упакованы в тяжелые вьюки диковинные товары: драгоценные меха лисиц, соболей и бобров, разноцветные камни божественной красоты, слитки желтого металла, в обмен на который можно купить все богатства мира.
На постоялых дворах, у причалов гавани, в пестрой рыночной толпе Ольвии часто можно было видеть человека с высоким лбом мыслителя, внимательным и дружелюбным взглядом. Жадно расспрашивал он бывалых людей о жизни и нравах воинственных скифов, их ближайших соседях, о дальних землях, откуда доставляли на берега Понта драгоценную пушнину и золото. Сам на свой страх и риск поднимался он на пузатом торговом судне вверх по Гипанису (Бугу) в глубины Скифии. С любопытством рассматривал в Эксампае огромный бронзовый котел, отлитый, согласно преданию, по приказу скифского царя из наконечников стрел его бесчисленных воинов. Геродот, уроженец малоазийского города Галикарнаса, живший с 482 по 425 год до нашей эры, объездил, как говорят, половину света, а о другой его половине сумел немало узнать из чужих рассказов, тщательно отделяя при этом сказку от были, фантазию от действительности. И уже на закате своих дней Геродот подарил человечеству бесценную «Историю» в девяти книгах, где запечатлены во всем их многообразии и красочности культура и люди того времени. «Нашей Скифии, — писал русский историк Н. Надеждин, — предпочтительно перед прочими, несравненно больше интересными странами земного шара, выпала счастливая доля найти именно в Геродоте, отце истории, и отличного наблюдателя, и отличного живописца. Геродот, сам бывший в Скифии, сам проникавший в глубину беспредельных ее степей, посвятил описанию ее почти целую Музу своего красноречивого Парнаса, почти целую книгу своих бессмертных сказаний. И он описал ее с какой-то особенной любовью, с какой-то пристрастной нежностью, не пренебрегая ни малейшими подробностями, какие мог схватить или личным наблюдением, или прилежными расспросами у туземцев. Можно сказать, что представленная им картина Скифии есть редкий образец географической полноты и отделки, каких только могла удостоиться варварская страна от спесивой классической древности».
Свой рассказ о торговом пути на северо-восток Геродот начинает с «торжища Борисфенитов», то есть с Ольвии — греческой колонии, расположенной в устье Днепро-Бугского лимана. Следовательно, именно этот город был исходным пунктом караванного маршрута. Шаг за шагом греческий историк перечисляет племена и народы, которые встретились на этом пути. Сначала купцы пересекали низовья Буга и Днепра и шли степью, через земли кочевых и царских скифов. По левую руку от них далеко в стороне оставались колдуны-невры, людоеды-андрофаги и меланхлены — «черные плащи». За Доном караваны вступали во владения воинственных савроматов, которые, согласно легенде, вели свое происхождение от смешанных браков царских скифов с амазонками. Эта земля была голой и безлесной. Но дальше на север, на расстоянии всего 15 дней пути, путешественников ждала веселая зелень перелесков и сумрак вековых дубрав страны рыжеволосых и голубоглазых будинов. Еще семь дней путники ехали по безлюдной пустыне. За ней, «более в направлении к востоку», жили лесные охотники фиссагеты и иирки, в которых многие современные исследователи видят предков угро-финских народностей (мордвы, марийцев и т. д.). Далее обосновались «другие скифы», отделившиеся когда-то от царских. Наконец, у подножия высоких гор (скорее всего, это Уральский хребет) обитали аргиппеи — «люди, плешивые от рождения».
«О стране до этих плешивых и о племенах, обитающих по сю сторону их, — пишет Геродот, — имеются весьма достоверные сведения: к ним ходят некоторые скифы, от которых нетрудно добыть сведения, равно как и от эллинов из торжища Борисфена и других припонтийских торжищ. Те из скифов, которые приходят к ним, ведут свои дела при помощи семи переводчиков на семи языках. Что находится дальше, к северу от аргиппеев, неведомо, поскольку те дальние страны скрыты за высокими горами. По словам самих аргиппеев, в горах живут люди с козьими ногами и люди, спящие по шесть месяцев в году. Область же к востоку от плешивых, населенная исседонами, хорошо известна… А выше их, по рассказам исседонов, живут одноглазые люди и стерегущие золото грифы. Со слов исседонов передают этот рассказ скифы, а от скифов знаем и мы, прочие, и называем их по-скифски аримаспами: «арима» скифы называют единицу, а «сиу» — глаз».
Присущая Геродоту ясность мысли не покинула его и на этот раз. Он решительно опроверг слухи о фантастических существах с козлиными ногами и о людях, спящих по шесть месяцев в году.
Не менее определенно высказался Геродот и по поводу одноглазых аримаспов. «Мне и то кажется невероятным, — рассуждает он, — чтобы существовали одноглазые люди, в остальном сложении тела сходные со всеми…»
Но легенда, раз возникнув, путешествует по векам и народам. Даже на арабской карте 1154 года в районе Западной Сибири можно видеть изображения грифов, пожирающих пленных аримаспов.
Как ни велик был сказочный элемент в этих рассказах, ученые всегда пытались обнаружить его реальную основу, то зерно истины, которое содержится в любой легенде или предании. Диковинные полуфантастические народы далеких северных окраин — аргиппеев, исседонов и аримаспов — отождествляли с древним населением Урала и Сибири. Де Гинь видел в аргиппеях китайцев, а Геерен — калмыков. Исседонов размещали то восточнее Тянь-Шаня, в бассейне реки Тарым, то в степях между Волгой и Уралом, то на реке Исеть в Сибири. Даже упомянутый Эсхилом «золотоносный поток Плутона» готовы были принять за верховья Енисея. Соответственно менялась картина расселения и других племен, названных Геродотом.
В пылу полемики появлялись исключающие друг друга точки зрения. Одни вообще отрицали существование ольвийского торгового пути в страну аргиппеев. Другие, напротив, умудрялись доводить его вплоть до Джунгарии, Тибета и даже до границ Китая. «При всем моем уважении к знаниям древних и к учености новых землеведцев, — писал Н. Надеждин, — я сомневаюсь, и сомневаюсь крепко, чтобы во времена Геродота между странами столь отдаленными, как Черноморье и Подуралье, могли существовать сношения столь привычные и столь свободные, как те, в которых Геродот поставляет не только скифов, но и понтийских эллинов с аргпппеями и исседонами. Ныне от Херсонеса до Оренбурга, крайней южной точки Уральского Пояса, считается почтовым трактом более двух тысяч верст, следовательно, по меньшей мере около шестидесяти сухопутных дней. Расстояние ужасное, если даже не принимать в расчет дикой пустынности промежуточного пространства, которая, особенно в те отдаленные времена, тем более должна была затруднять и замедлять путешествие!»
Н. Надеждину возражал англичанин Э. Минз, помещавший племя аргиппеев в верховьях Иртыша, в районе Бухтармипска. «Торговый путь, — утверждал он, — от Урала шел почти прямо на юго-восток, в Джунгарию и район Кульджи». Решить эту сложнейшую историческую загадку было не так-то просто.
Сейчас положение заметно изменилось. Археология расширила возможности исторического поиска. Раскопаны пли частично изучены сотни самых разнообразных памятников прошлого: от еле уловимых стоянок первобытного человека до известных по летописям древнерусских городов. И скифские древности не были исключением. Народы и племена, которые, согласно Геродоту, жили когда-то вдоль торгового пути, получили благодаря раскопкам археологов вполне материальные черты в виде предметов утвари, оружия, украшений. Будины оказались в пределах Среднего Дона — в современных Воронежской, Липецкой и Белгородской областях. Савроматы заняли всю обширную полосу степей от Южного Урала до устья Дона. Фиссагеты обосновались в дремучих лесах Среднего Поволжья; иирки — в Прикамье. Аргиппеи-«плешивцы» были жителями Западного Приуралья, хотя с ними так и не удалось связать пока ни одну из известных сейчас археологических культур.
Итак, географические рамки нашего пути намечены, исторический фон определен. Но прежде чем говорить о главном звене всех доказательств — о расселении исседонов и аримаспов, следует упомянуть об одном научном открытии.
В 1926 году тогда еще молодой археолог Борис Граков изучал коллекцию ольвийских вещей в хранилищах Эрмитажа. Одна за другой проходили перед его взглядом бесценные античные находки — живое дыхание навсегда ушедших веков: изящные расписные сосуды, терракотовые статуэтки, золотые украшения тончайшей работы. Здесь была и большая группа круглых бронзовых зеркал с характерной плоской ручкой, которую украшала фигура барса или головка барана. Зеркал было много, гораздо больше, чем в каком-либо другом греческом городе Северного Причерноморья. Тогда ученый не придал особого значения этому факту. Ему было известно, что подобные же зеркала изредка встречаются в древностях Венгрии, в скифских могилах Приднепровья, на Северном Кавказе и в Поволжье. Определить время их изготовления не составляло особого труда: вторая треть VI — первая четверть V века до нашей эры.
Обо всем этом Борис Николаевич Граков вспомнил только через двадцать лет, когда ему пришлось заняться проблемой ольвийского торгового пути. Бронзовые зеркала стали поистине путеводной нитью в лабиринте скороспелых гипотез его предшественников. Ведь для того чтобы показать направление и общую протяженность торгового ольвийского пути, нужны совершенно особые материалы и находки. Прежде всего они должны быть греческими по происхождению, так как скифские вещи из Северного Причерноморья зачастую ничем не отличаются от изделий савроматов, саков, массагетов и других родственных скифам племен, обитавших к востоку от Дона. Далее, желательно, чтобы они были ольвийскими, поскольку именно из Ольвии начинался знаменитый торговый путь в богатые золотом восточные страны. Литые бронзовые зеркала с изящными ручками вполне отвечали обоим этим условиям. Большая их часть была найдена в Ольвии. Следовательно, там находился главный центр их производства. Оставалось лишь нанести на карту места находок зеркал к востоку от Скифии. Кропотливые поиски в грудах старых отчетов и публикаций принесли свои плоды. За восточными пределами скифских земель ольвийские зеркала встречались трижды: в урочище Улан-Эрге (близ Астрахани), в древнем кургане Елга (Бузулукский район) и в богатом погребении савроматской жрицы из урочища Бис-Оба (близ Орска). Так еще один полумифический рассказ встал на вполне реальную почву.
Окончательный вывод профессора Гракова строг и лаконичен: «Находки ольвийских зеркал на Волге и Урале— наилучшее доказательство реальности торгового пути, описанного Геродотом. Он шел из Ольвии, пересекал Дон, поворачивал по Волге на север и доходил до южных отрогов Урала в районе Орска, где и заканчивался. Этот путь не был единым. От него имелись ответвления на север и на юг».
Он смотрел на меня сквозь толстое стекло музейной витрины и улыбался. Улыбался затаенно, уголками губ, пряча усмешку в густую короткую бороду. В зале царила тишина. Пожилая женщина-смотритель задремала на своем стуле. А редкие в этот полуденный час посетители музея сюда почти не заглядывали.
Я мог созерцать своего кумира без всяких помех. Маленький пузатый божок из светлого камня всем своим видом напоминал проказника Силена, которого древние эллины представляли себе веселым и добродушным стариком. Но это было только внешнее сходство. Никакого отношения к искусству классической Греции божок не имел. Увидев его впервые, я поразился, что он помещен рядом с находками VII–III веков до нашей эры из курганов Алтая. Предмет явно выделялся среди окружающих его алтайских древностей. Картонный квадратик этикетки сразу же все поставил на свои места. Лаконичная надпись гласила: «Изображение египетского бога Беса».
Здесь было над чем поломать голову. Египетская вещь на Алтае? Возможно ли? История знает немало случаев ловких подделок и фальсификации, выдаваемых за последнее слово науки. Но на этот раз все оказалось в полном порядке. Статуэтка Беса попала в Государственный исторический музей из коллекции графа А. С. Уварова. А тот приобрел ее вместе с другими уникальными предметами старины у инженера Г. И. Спасского, много лет прослужившего на алтайских горных заводах. Вещь была найдена в одном из древних курганов Алтая, который разрыли в поисках золота печально знаменитые сибирские «бугровщики» — грабители могил. Из их рук в прошлом веке многие древности попадали в собрания частных коллекционеров и музеев.
В 1929 году статуэткой Беса заинтересовался археолог А. А. Захаров. Ему удалось различить на боках и спине идола точечный орнамент, «имитирующий львиную шкуру, голова которой была надета на голову статуэтки, передние лапы переброшены через плечи, а задние находились на бедрах». По словам ученого, перед нами не что иное, как причудливая смесь двух совершенно различных изображений — египетского Беса и греческого Геракла.
В разное время египетские изделия находили и в других районах нашей страны. Бронзовая фигурка Осириса была обнаружена под Томском. Статуэтка египетского бога Амона, отлитая из того же металла, — в деревне Конецгор (сейчас это место находится в черте города Пермь).
Недавно в богатом савроматском кургане близ Орска археологи нашли египетский алебастровый сосуд VI–V веков до нашей эры с надписью «Артаксеркс, царь великий» на четырех языках: древнеегипетском, древнеперсидском, эламском и аккадском.
Но какое, спрашивается, отношение имеют находки египетских вещей к торговому пути Геродота? В VII веке до нашей эры дряхлеющий гигант — Египет испытывает энергичный натиск предприимчивых эллинов. Вскоре в дельте Нила возникает вольный греческий город Навкратис, постепенно захвативший всю внешнюю торговлю страны в свои руки. В его многочисленных мастерских появляются тысячи всевозможных украшений и амулетов, сделанных в египетском стиле и по египетским образцам. Эта продукция находила широкий спрос во всем Средиземноморье и далеко за его пределами. Роль торговых агентов по распространению «египетских» изделий взяли на себя греческие города Милет и Родос. И когда милетские колонисты обосновались на северных берегах Понта Эвксинского, туда попали и многие «египетские» товары. При раскопках на острове Березань и в Ольвии найдены сотни египетских скарабеев, амулетов, фаянсовых туалетных сосудов. Это проливает свет и на историю появления египетского божка на территории Алтая. Сочетание эллинских и восточных черт (Бес и Геракл) — явное доказательство того, что он вышел из рук навкратийского мастера. А если это так, то нет ничего невероятного и в том, что он попал на Алтай по ольвийскому торговому пути. В VI–V веках до нашей эры Ольвия была основным торговым и ремесленным центром Северного Причерноморья. Именно оттуда распространялись по глубинным районам Евразии местные и привозные товары, в том числе и «египетские». Значит, ниточку торгового пути, доведенного по распространению ольвийских зеркал до Орска, можно продолжить и еще восточнее — до Алтая.
В пользу такого заключения говорят и другие факты. Среди скифских древностей Прикубанья часто встречаются бронзовые литые шлемы, совершенно не похожие ни на греческие, ни на восточные. Видимо, их изготовляли где-то здесь, на месте. Такие же шлемы находили и в других областях: у села Старые Печеуры Саратовской области, в савроматском кургане Черная Гора у села Абрамовка Оренбургской области, в верховьях Енисея и, наконец, в горном Алтае. Из рассказа Геродота следует, что в страну аргиппеев чаще ходили не эллинские, а скифские купцы. Они и могли завезти столь ценный в то беспокойное время товар в самые отдаленные места, пользуясь караванным путем. Взглянув на карту, нетрудно убедиться, что в распространении перечисленных выше предметов чувствуется какая-то закономерность. Ольвийские зеркала и прикубанские шлемы встречаются по левому, степному, берегу Волги от Астрахани до Саратова и далее до большой излучины реки в районе Куйбышева, затем цепь находок идет почти прямо на восток по линии Бузулук — Оренбург — Орск. Если считать находки привозных вещей в Прикамье и у Астрахани доказательством южного и северного ответвлений торгового пути Геродота, то останется как раз основное его направление: Куйбышев — Бузулук — Оренбург — Орск — Алтай.
Граница известного эллинам мира на восток пролегла у земель исседонов — многочисленного и воинственного кочевого народа. У Геродота мы находим о нем несколько скупых фраз. «Этот народ считается справедливым, женщины равноправны с мужчинами». Из другого отрывка мы узнаем, что исседоны имели довольно странный обычай съедать своих умерших отцов и делать из их черепов священные чаши, оправляя их в золото. У передовых застав исседонов должен был кончаться, вероятно, и торговый ольвийский путь. Дальше дороги не было. И если полумифический Аристей мог еще похвастаться тем, что лично побывал в стране исседонов, то его преемники на поприще торговли не преуспели в этом. И дело здесь, конечно, не в природных барьерах и не в сказочных чудищах. Путь ольвийским караванам на восток закрывали сами исседоны. Они взяли на себя роль посредников в торговых операциях между причерноморскими купцами и населением богатых золотом земель, лежавших к востоку, извлекая из этого немалую прибыль. Истинные сведения о своих восточных соседях исседоны сообщали чужеземцам крупицами, но зато не жалели красок, описывая всевозможные напасти, которые ждут всякого, кто рискнет проникнуть туда.
Где же искать страну исседонов? Геродот дважды упоминает об этом. Первый раз, когда речь идет о направлении торгового пути. Из этого рассказа следует, что они жили за высокими горами, к востоку от «плешивых», то есть где-то в Южном Зауралье. Второй раз при описании массагетов, населявших обширную равнину к востоку от Каспийского моря. Исседоны занимали земли «по ту сторону реки Аракса, напротив (то есть севернее. — В. Г.) массагетов». И в том и в другом случае мы неизбежно попадаем в степи Центрального Казахстана. Если это действительно так, то страна аримаспов и «стерегущих золото грифов» находилась, скорее всего, на Алтае. Эта мысль отнюдь не нова. Еще великий Гумбольдт, опираясь только на свою интуицию, пришел к такому выводу. Сейчас помимо его догадок в нашем распоряжении есть и более весомые аргументы.
Советские археологи открыли на Алтае одну из самых блестящих культур скифского времени — Пазырыкскую, названную по имени хорошо известных ныне Пазырыкских курганов. Мы не знаем, как именно называли людей, создавших эти величественные мавзолеи. Их могилы спрятаны под многотонной шапкой из каменных глыб. Там, в просторных деревянных срубах-гробницах, навечно вмурованные в толстый слой льда, сохранились в полной неприкосновенности безмолвные представители навсегда ушедшего народа. Его имя потеряно в веках, язык забыт, культура исчезла. Степной ветер давно разогнал горький запах костров над былыми становищами пазырыкцев. Казалось, прошлое этого народа навсегда затерялось в запутанных лабиринтах истории.
Ученые вернули этой стране имя. Здесь жили аримаспы, постоянно воевавшие из-за золота с жадными грифами. И пусть никого не смущает их мнимая одноглазость. Греки порой сочиняли о своих соседях и не столь невинные басни.
Археологи изучили культуру этого народа, его традиции, пережившее века искусство. И здесь выявился поразительный факт: почти во всех могилах пазырыкских вождей в изобилии представлены изображения ушастых грифонов. С удивительным постоянством их вырезали из войлока и кожи, вытачивали из дерева, отливали из бронзы, чеканили на золоте. Фантастическим чудовищам-грифам, сочетавшим черты горного орла и свирепых хищников юга — льва и тигра, на Алтае поклонялись когда-то, как богам. Их воспевали в легендах и мифах. Им приносили жертвы. Их остроклювыми головами украшали оружие, конскую упряжь, парадную одежду. И в конце концов, не так уж важно для нас, правы или нет были исседоны в своих фантастических рассказах. Рожденная народной фантазией легенда об аримаспах и грифах оказалась в основе своей верной. Грифы действительно занимали немалое место в верованиях древнеалтайских племен, что и нашло отражение в их богатом и ярком искусстве.
«Ближайшие к Рипейским горам (Урал. — В. Г.) места, — писал в I веке нашей эры римский историк Помпоний Мела, — непроходимы из-за беспрестанно падающего снега, сквозь который путешественник не может ничего увидеть. Затем идет область никем не населенная, несмотря на благоприятный климат. Дело в том, что здесь водятся грифы, злые и жадные дикие животные. Они очень любят золото, которое извлекают из недр земли и с поразительным усердием оберегают, угрожая тем, кто находится поблизости». Если отбросить сказочный наносный слой, то из рассказа Помпония Мелы можно сделать два интересных вывода. Во-первых, в горах к востоку от Урала есть золото. Во-вторых, добывают его из земных недр с помощью специальных разработок.
Советский археолог С. С. Черников нашел и изучил десятки древних алтайских рудников, где добывали когда-то золото, серебро, олово и медь. Наибольший размах эти работы приобрели именно в скифское время, в VII–III веках до нашей эры. В узких и неглубоких шахтах, карьерах и разрезах алтайцы-аримаспы упорно отвоевывали у гор их богатства. Огонь и вода крошили и расщепляли монолитную твердь горной породы. В щели между камнями загоняли тяжелыми каменными молотами деревянные клинья, поливали их водой, и те, разбухая, отрывали от скалы глыбу за глыбой, кусок за куском. Упорно долбили тело золотоносной жилы каменными и бронзовыми кирками. Долго, до кровяных мозолей, растирали на плоских плитах куски руды с помощью терочников. Промывали щебень в студеной речной воде, и только тогда в задубевших ладонях могли засверкать холодным блеском тяжелые крупинки заветного металла. Не в этой ли опасной борьбе с природой, при постоянном риске быть навеки погребенным под рухнувшими сводами низкой темной шахты родились народные легенды о злых волшебных силах, охраняющих доступ к горным сокровищам, — о «стерегущих золото грифах»?
В 1771 году академик Даллас обнаружил на берегу реки Змеевки у Змеиногорского рудника на Западном Алтае остатки древних разработок. Вдоль пустынного берега реки более чем на двести метров тянулись высокие отвалы пустой породы. Когда-то здесь кипела жизнь. Сотни, тысячи рудокопов добывали в недрах земли драгоценный металл. И его было много, очень много. Лабораторные анализы показали, что все золотые вещи из Пазырыкских курганов имеют большую примесь серебра. Точно такое же содержание руды — электрум — было характерно и для древнего Змеиногорского месторождения золота. Значит, грозные вожди, покоящиеся в ледяных гробницах Восточного Алтая, получали золото издалека — из западных районов страны. Видимо, какая-то часть этого драгоценного потока доходила и до далеких припонтийских торжищ, превращаясь затем в изящные ювелирные украшения эллинов и грубые, но выразительные изделия скифов.
В конце V века до нашей эры на горизонте Северного Причерноморья появилась новая восходящая звезда, быстро набирающая силу, — Боспорская держава. Ее правители диктовали свою волю всем окрестным греческим городам. Ее купцы прочно обосновались на Тамани и в Прикубанье. Ее колонисты заложили в устье Дона стены нового города — Танаиса, который стал вскоре основным перевалочным пунктом в торговле с восточными варварскими племенами. Но часы истории уже пробили. Боспорцы довольствовались лишь связями с ближайшими соседями. Старые караванные тропы в страну аргиппеев были забыты. Персия берет в свои руки все торговые операции с народами Средней Азии, Урала и Сибири. Караваны идут теперь не с запада на восток, а с юга на север, через пески великих пустынь. Глухие леса Прикамья и приуральские степи буквально наводняют изделия иранских мастеров. Правда, и эллины отнюдь не потеряли еще вкуса ко всякого рода рискованным предприятиям, сулящим хорошую прибыль.
Отдельные дерзкие попытки боспорских торговцев вновь прорваться на Урал и в Центральную Азию подтверждаются археологическими находками. На золотых статерах Пантикапея гордо красуется чеканный силуэт крылатого грифона с пшеничным колосом или осетром в когтистых лапах, в далекой Джунгарии найден недавно сосуд с медными боспорскими монетами III века до нашей эры. Это были последние отчаянные усилия античного мира. Но грозные валы великого переселения народов уже закипали в гигантском котле далеких азиатских степей. Не пройдет и нескольких столетий, как орды кочевников сметут с лица земли и Ольвию, и Пантикапей, и многие другие эллинские города на берегах Понта Эвксинского. И лишь в XIII веке европейские купцы, путешественники и монахи, хотя и робко, с оглядкой, вновь начнут нащупывать забытые караванные пути в золотоносные земли Урала и Сибири.
ОБ АВТОРЕ
Гуляев Валерий Иванович. Родился в 1938 году в Москве. Окончил исторический факультет МГУ. По специальности археолог, научный сотрудник Института археологии АН СССР, кандидат исторических наук. Работал во многих археологических экспедициях в нашей стране и за рубежом, в том числе три полевых сезона на раскопках раннеземледельческих поселений на севере Ирака. Занимается проблемами исчезнувших цивилизаций Латинской Америки. Автор многих научных статей, монографии и двух научно-популярных книг «Америка и Старый Свет в доколумбову эпоху», «Идолы прячутся в джунглях» (о загадках цивилизации ольмеков, Мексика). В нашем сборнике выступал неоднократно. В настоящее время работает над монографией о структуре древнейших государств Центральной Америки и Ближнего Востока.
Из дневника ловцов змей
Заставка В. Найденко
Фото Б. Раскина
21-й день — 3 марта. Мы нервничаем. Рудик откровенно ноет:
— Стоило пробиваться по обледенелому шоссе и штурмовать заснеженные перевалы, чтобы две недели сидеть и смотреть на свинцовое небо! Как будто все силы небесные обратились против нас.
Я молчу, но тоже готов завыть волком.
— Не нужно так волноваться, друзья, — успокаивает нас директор Ереванского зоопарка Татевос Акопович, — что поделаешь, в этом году весна в Армении нетипичная. Она сильно запоздала. Такая весна бывает раз в 25–30 лет. Потерпите еще немного. Скоро будет тепло!
Легко сказать — потерпите немного!
Одиннадцатого февраля мы выехали из Москвы в Армению на разведку очагов обитания закавказской гюрзы. Сегодня третье марта, а мы не нашли еще ни одной змеи. Погода не дает работать. Почти каждый день моросящий дождь или мокрый снег. Три недели пролетели впустую. Правда, одну неделю мы ехали. От Москвы до Ростова осторожно ползли по обледенелому шоссе, от Новороссийска до Сухуми пробивались по занесенным снегом серпантинным дорогам Причерноморья, а в горах Кавказа штурмовали снежные завалы на Рикитском и Севанском перевалах.
— Только будучи не в своем уме, можно решиться ехать зимой на «Запорожце» через всю Россию и Кавказ, — шутит Татевос Акопович, — на Востоке всех помешанных считают «божьими людьми» и помогают им кто чем может. Постараюсь и я помочь вам. Метеорологи сообщают, что такая погода продержится в Армении еще около месяца. Только на самом юге, в Мегрпнском районе, через неделю ожидается стойкое потепление. Поработайте там.
У нас мнение единодушное: куда угодно, только подальше от этих свинцовых туч!
22-й день — 4 марта. В «Запорожце» нас трое. Я, Рудик и Борис — фотокорреспондент журнала «Вокруг света». Он присоединился к нам в Ереване. Как и мы, он две недели маялся в ожидании погоды. Небо, кажется, смилостивилось. Ночью вызвездило. По пути заедем в Веди. Рудик был там в прошлом году и находил выползки гюрзы. Раз есть выползки, должны быть и змеи.
Когда мы вышли к Вединскому обрыву, солнце светило вовсю, но ветерок, тянувший с гор, был весьма прохладным. Я понимал, что при такой погоде змеи не появятся, но расхолаживать друзей не стал. Старательно осматривая обрыв и камни под ним, мы провели так весь день. Змей не нашли, но отыскали одиннадцать выползков гюрзы. Решаем задержаться у обрыва на несколько дней.
23-й день — 5 марта. Яркое солнце и безветрие. Целый день мы бродим по склонам. Очень тепло, даже жарко, но змей нет. Борис ходит рядом со мной и фотографирует цветы подснежника. Рудик куда-то убежал. К машине мы с Борисом вернулись еще засветло, а Рудик пришел в густых сумерках. Он заметно прихрамывает, но лицо сияет.
— Видел одну! Выставила голову из щели в обрыве, но заметила меня и втянула ее обратно. Завтра она будет в моем мешке!
Я не поверил ему, но промолчал.
24-й день — 6 марта. Рудик не может ходить, очевидно, растянул связки правой стопы. Он остается возле «Запорожца», а мы с Борисом отправляемся на охоту. Я иду вдоль нижней кромки обрыва. Борис осматривает камни метров на тридцать ниже. Первую гюрзу я нашел в 14 часов 32 минуты. Она вылезла из норки и улеглась в нише обрыва на нагретый солнцем камень. Зову Бориса. Первую змею в сезоне нужно сфотографировать. Борис поспешно карабкается ко мне по крутому обрыву. Змея слышит шум, поднимает голову и замечает меня. Нужно брать, иначе удерет. Перескакиваю через кучу камней и прижимаю ее крючком. Над ухом щелкает фотоаппарат Бориса. Змея еще не прогрелась как следует и сопротивляется слабо. Сажаю ее в мешок. Через четверть часа нахожу еще одну гюрзу. Эта покрупнее.
Лежит совсем открыто на большом отдельном камне. Вот тут Борис отводит душу. Забыв об осторожности, он фотографирует змею со всех сторон. Гюрзе это не нравится. Она шипит, сжимается и делает бросок в его сторону. Летом Борису пришлось бы худо, а сейчас движения змеи вялы и неуверенны. Я успеваю прижать ее крючком, но Борис, отскакивая, срывается с камня. Пока я сажаю змею в мешок, он пытается подняться, но ступить на ушибленную ногу не может. Осматриваем ее. Выше колена синяк и ссадина. Колено больно сгибать. Что делать?
— Ты продолжай охотиться, — предлагает Борис, — а я потихоньку пойду к машине.
Сильно прихрамывая, он направляется к лагерю, а я продолжаю поиски. Лазил до сумерек, но больше змей не нашел. Не беда, начало есть!
Рудик поздравляет меня с первой змеей и украдкой вздыхает. Я понимаю его. Каждому ловцу хочется первому открыть сезон.
После ужина мы сидели у костра, когда вдруг совсем рядом залаяла собака. Я поднялся, чтобы ее отогнать, и увидел, что к нам идет какой-то человек. Он прикрикнул на собаку и подошел к костру.
— Здравствуйте. Разрешите присесть к вашему огню?
— Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста, места хватит.
Незнакомец сел. Взял предложенную кружку с чаем. Отхлебнул и долго молча разглядывал нас. Мы тоже молчали. Незнакомец поставил кружку и спросил:
— Почему в село ночевать не едете? Там гостиница есть.
— Мы к гостиницам не привыкли, — улыбнулся Рудик. — А почему вы ночью по горам бродите?
— Я чабан. За этой горой моя кошара. Еще вчера я увидел вашу машину. Думал, охотники. Сегодня вижу, машина и на вторую ночь осталась. Решил подойти спросить. Может помочь чем надо?
Я поблагодарил чабана за заботу и коротко объяснил, кто мы и чем занимаемся. Чабан помолчал и сказал:
— Я в этих местах пасу овец четвертый год. Все ущелья знаю. Змеи здесь есть, но их не очень много. Село рядом, вокруг поля. Люди часто ходят. Кто увидит змею, старается ее убить. Я скажу, где змей гораздо больше. Это, правда, далеко отсюда. Километров сто будет. За хребтом Варденис, на берегу реки Арпачай, есть село Арени. Я оттуда родом. Там в садах и соседних ущельях и сейчас еще много змей. Лет двадцать назад, когда я еще мальчишкой был, каждую весну мы ходили змей бить. В день по десятку, а то и больше убивали. Сейчас змеи уже должны выйти.
Я записал маршрут до Арени. Чабан еще немного посидел, попрощался и ушел.
28-й день — 10 марта. Надсадно ревет мотор. Петляя по крутым виражам подъема, «Запорожец» лезет на Хартунский перевал. Мы едем в долину реки Арпачай, туда, где теплее. В Веди опять хмурое небо и мерзкая промозглая сырость. Непогода отняла у нас еще три дня. Под колесами хрустит снег, а мотору жарко. Стрелка маслотермометра стоит у отметки 100 градусов. «Запорожец» везет трех мужчин и больше трехсот килограммов груза. Двадцать второй километр подъема. Перевал. Дорога пробита в трехметровом снежном сугробе. Мотор смолк. Мы покатились вниз.
29-й день — 11 марта. Село Арени. Здесь теплее. Можно искать змей, но оба моих спутника «обезножили». Нужна медицинская помощь. В сельской больнице нас очень приветливо встречает доктор Арташес Оганесович Левонян. Осмотрев больных, он ставит диагноз:
— У Рудика вывих, у Бориса сильный ушиб. Одного мы отремонтируем довольно быстро, — шутит доктор, — вывих вправим, денек полежит и снова сможет работать. С Борисом дело сложнее. Его ноге нужен длительный покой.
— Все не так страшно, доктор, — возражает Борис. — Пару дней отдыха и я тоже буду ходить.
— Посмотрим… А сейчас оба отправляйтесь в палату.
Вечером мы долго сидим за обильным ужином. Разговоры, естественно, о змеях и их укусах. Неожиданно узнаю, что мой радушный хозяин только что закончил кандидатскую диссертацию на тему: «Материалы об укусах ядовитых змей Армении и о методах эффективного лечения пострадавших».
Оказывается, почти что коллега!
31-й день — 13 марта. Мы с Рудиком обследуем окрестности Арени. Борис пока в больнице. Жители села — Володя Манукян, Хачик Сисакян и Манфион Мкртчан — ведут нас к высокому обрыву, который примыкает к садам. Все вместе тщательно осматриваем камни и трещины на обрыве. Выползков много, но погода прохладная. Пасмурно, временами моросит дождь. Бесцельно пробродив часа три, возвращаемся в село.
Вечером в доме доктора Левоняна беседуем о змеях. Я говорю, что змеи не так опасны, как принято считать.
— Может быть, где-нибудь это и так, — вежливо возражает мне доктор, — но у нас дело обстоит по-другому. Для колхозников, работающих в садах и виноградниках, змеи — серьезная помеха. Если женщины, да и некоторые мужчины увидят в саду змею, то пока ее не убьют, их на этот участок и палкой не загонишь. Да что говорить о садах! В прошлом году гюрза забралась в машину. Залезла прямо под капот и улеглась на моторе. Едва шофера не укусила. С большим трудом удалось ее убить.
— Но ведь змеи первыми не нападают, — в свою очередь возражаю я, — нужно было просто прогнать ее.
— Прогони, попробуй! — восклицает Хачик Сисакян. — Прошлой осенью пошли мы с Манфионом по дрова. Нашли сухое дерево, хотели рубить, да смотрим: возле дерева толстая гюрза. Мы ее палкой, а она на дерево и в дупло. Нам дерево рубить надо, а подойти страшно. Решили прогнать змею. Стали тыкать палкой в дупло. Гюрза из дупла выскочила и на нас прыжками. Метров двадцать гналась, до конца поляны. Когда мы в лес убежали, змея повернула обратно, но несколько раз оборачивалась и смотрела, где мы. Так дерево и не срубили.
— Гюрза совсем не безобидна, — вторит им доктор Левонян, — ежегодно в больницу поступает до десяти человек, пострадавших от ее укусов. За последние 10 лет мне пришлось оказать помощь более 100 укушенным. В 1962 году, когда у нас не было еще противозмеиной сыворотки, двое умерли. Нет, нет, не говорите мне, пожалуйста, о том, что змей нужно охранять. Местность у нас густонаселенная, а встречи с ними не всегда кончаются благополучно.
34-й день — 16 марта. Сегодня проводили Бориса в Москву. Ему необходимо серьезно лечить ногу. В окрестностях Арени отыскали множество прошлогодних выползков, но погода… Завтра едем в Мегри. Может, хоть там уже тепло.
35-й день — 17 марта. За Ордубадом пограничную реку Араке стиснуло узкое ущелье. Кирпично-красная вода ворочает камни и грызет берега. Шоссе идет рядом. Оно то петляет, карабкаясь на бугры, то ныряет в низины к самой воде. Кое-где волны выгрызли куски берега вместе с дорогой. Дорожники укрепили берег огромными валунами, а полотно шоссе засыпали мелким щебнем. Колеса «Запорожца» зарываются в него. Мотор натужно ревет. Едем медленно. Солнце пригревает, в кабине жарко. На одном из бугров останавливаемся остудить мотор. Вершина и южный склон бугра зеленые. Рудик срывает нежные стебельки молодой травки, мнет их пальцами и вздыхает:
— Тут мы опоздали. Трава пошла, значит, гюрза с зимовок тронулась.
— Поспешный вывод, — возражаю я, — осмотрись получше. Трава зеленеет только на припеке. Змеи еще на зимовках.
Рудик досадливо машет рукой и склоняется над мотором. Спорить он не хочет. Мне тоже не до спора. То ли от тряски в машине, то ли от утомления у меня сильно ноет нога.
36-й день — 18 марта. Вдоль речушки Мегричай, на склонах ущелья Мегридзор, раскинулся Мегри — самый южный городок Армении. Мегри — это ярусы кокетливых двухэтажных особняков, поблескивающих зеркальными окнами в гуще цветущих веток. Чистенькие улочки и благоухающие клумбы ранних цветов. Памятник мегринцам, погибшим в Великой Отечественной войне. Он стоит на площади под сенью вековых светлоствольных чинар. Рядом с обелиском — студеный, искрящийся источник. Вокруг — виноградники и сады. Мегри — это городок в саду, вернее, городок-сад.
В уютной опрятной гостинице снимаем номер. Выхожу, чтобы поставить «Запорожец» на стоянку. Нога моя болит, и я сильно хромаю. Только открыл дверку машины, как вдруг:
— Эй, хромой! Чего тебе там нужно?
Обращение довольно бесцеремонное. Оборачиваюсь. Из будки «Ремонт обуви» на меня строго смотрит невысокий полуседой армянин. Он стоит в дверях, широко расставив ноги и опираясь на трость. На всякий случай спрашиваю:
— Это вы мне говорите?
— Тебе, конечно, тебе! Это что, твой автомобиль?
— Мой.
— Вай, ара! У нас с тобой одинаковые «Запорожцы»! Ты что, инвалид войны?
— Да…
И тут на меня обрушилась лавина слов:
— Ара, не стой как столб! Заходи сюда! Я тоже инвалид войны! Заходи, дорогой, заходи! Поговорим! Здравствуй! Откуда приехал? Как тебя зовут? Меня — Манучар.
Захожу в будку. Знакомимся. Манучар Манучарян — местный сапожник. В 1944 году был ранен на фронте и ему ампутировали правую ногу выше колена. Он, как и я, бесплатно получил «Запорожец». Я не успеваю отвечать на вопросы, которыми он сыплет. Наконец поток вопросов, кажется, иссякает, и я в свою очередь начинаю спрашивать. Прежде всего, разумеется, о змеях.
— Вай, Аркадий! — восклицает Манучар. — Ара, ты правильно сделал, что приехал в Мегри! Тут столько змей, что на «Запорожце» тебе их не увезти! Грузовик придется нанимать! Эй, Юра, иди сюда!
В будку входит молодой русский. Вместе с ним и Рудик.
— Юра, это Аркадий, — представляет меня Манучар. — Он приехал из Москвы. Будет здесь змей ловить…
— А это Рудик, — перебивает его Юра, — он приехал вместе с Аркадием.
— Тебя никогда не опередишь, — недовольно говорит Манучар. — Ара, откуда ты все знаешь раньше всех?
— Юра всегда все знает раньше всех! Змей у нас полно. На Бердункаре и Бердыгунче много гюрзы, только рано еще. Вот в мае, это да! Тогда змеи везде будут. Правда, искать их трудно: прячутся от людей…
— Подожди, Юра, — перебивает его Манучар. — Нам люди помогут. Кто работает летом в садах, часто видит змей. Мы поговорим с ними, они расскажут… Эй, Мелексет Манукян! — закричал он вдруг и замахал руками, — заходи сюда, разговор есть!
К окну мастерской подошел пожилой армянин:
— Чего ты меня звал, Манучар?
— Слушай, Мелексет Манукян, ты мне говорил, что у тебя на огороде живет большая змея?
— Живет проклятая. Третий год живет. Очень большая. Сегодня опять видел ее. Из-за нее на огород ходить боюсь. Не дай бог, укусит!
— Мелексет Манукян, с тебя магарыч!
— За что?
— Вот эти люди освободят тебя от змеи!
— Они что, убьют ее? Чтобы потом родственники змеи мне отомстили? Нет, не согласен!
— Убивать ее никто не будет. Змею поймают и увезут. Покажешь?
— Подумать надо. Не случилось бы после беды.
— Вай, Мелексет Манукян, ты становишься труслив, как женщина!
Подходят еще мужчины. Манучар горячо призывает всех помочь нам в поисках змей. Большинство соглашается сразу, но некоторые отмалчиваются.
— Ничего, — говорит Манучар, — всех на ноги поставим. Найдем змей!
37-й день — 19 марта. На ногу не ступить, болит. Нужно отлежаться. Представляться местным властям пошел один Рудик.
38-й день — 20 марта. С ногой совсем плохо. Даже шевелить ею больно. Рудик вызвал «Скорую помощь». Через час я уже в больнице. В палате нас пятеро. Два шофера — Юра и Гамлет. Они возили баллоны с сжиженным газом. Взорвался баллон. Пламя охватило автомобиль. Рискуя жизнью, Юра и Гамлет отвели горящую машину за пределы Мегри и там потушили огонь. Сейчас они выздоравливают и озабочены только тем, как будут выглядеть их лица, после того как сойдет темная корочка от ожогов, покрывающая щеки и носы. Выздоравливают и двое других моих соседей — колхозники Володя и Мурсал-Али. Доктор Погосян установил у меня остеомиелит и назначил лечение антибиотиками.
40-й день — 22 марта. Нравы здесь простые. Утром к каждому из больных приходят родные и приносят еду. В больнице неплохо кормят, но мои соседи по палате предпочитают свое, домашнее. Они и мне не позволяют есть больничную еду. Вечером палата обычно полна посетителей, которые при появлении дежурного врача умеют мгновенно исчезать. Рудик уехал на разведку.
И вот он появился.
— Три гюрзы! — закричал он, заглядывая в окно палаты.
Три! Проклятая боль! Я не могу выйти, чтобы посмотреть на первую добычу Рудика.
— Сюда неси змей, — сказал Рудику Володя. — Аркадий не может встать. Иди, ничего, мы посмотрим, чтобы доктор тебя здесь не застал. Сейчас я вынесу халат.
Рудик сидит возле моей койки и рассказывает.
— Мелексет показал мне место, но змеи там не было. Он приуныл и говорит: «Вот видишь, змея почуяла, что ее ждет беда и ушла. Зря я согласился показать ее. Теперь она мне отомстит». Вижу, дело плохо. Если змею не найду, Мелексет расскажет об этом соседям, напугает всех и нам никто помогать не станет. Обязательно нужно найти эту змею! Изгородь огорода сложена из колючих сучков. Змее больше укрыться негде. Кругом все расчищено и вскопано. Всю изгородь осмотрел, нет змеи. Мелексет в стороне стоит. Пригорюнился. «Не унывай, Мелексет, — говорю, — найду я твою змею. Никуда не уйдет!» А тот только рукой махнул. Изгородь концом упирается в большой камень. Он еще в тени. Если здесь живет гюрза, то она должна греться на этом камне или возле него. Решил я подождать, пока солнце камень обогреет. Отошел в сторону, закурили мы с Мелексетом. Пытаюсь разговорить его. Не получилось разговора, Мелексет все вокруг озирается, видать, змеи боится. Солнце уже вовсю жарит. Я снова к изгороди. Больше часа топтался. Камень под рукой теплый, а змеи нет. Должна же она где-то выйти! В такую погоду не усидеть ей в норе. Улиткой ползаю вдоль изгороди. Каждый сантиметр сучков глазами ощупываю. Опять прошел до камня. Нет змеи. Только повернулся, чтобы назад идти, вдруг между сучков шевельнулось что-то. Присмотрелся. Змеиный бок! Вот она! Тихонько просунул хваталку, осторожно подвел к змее и зажал ее. Гюрза сопротивлялась недолго. Холодная еще была. Мелексет, как увидел змею, испугался, в сторону отбежал, соседей на помощь стал звать. Когда люди сбежались, все кончено было. Змею я в руках держал. Спрашиваю Мелексета: «Эта змея или нет?» Отвечает: «Эта самая!» Ну я ее в мешок. Так первую взял. Потом пошел на Бердыгунч. Там тоже долго ходил пока на змей наткнулся. Под скалой возле щели лежали сразу три гюрзы. Двух я успел прижать, а одна в щель уползла. Еще одну нашел, да она меня раньше заметила и под камень ушла. Завтра я их подкараулю!
41-й день — 23 марта. Сегодня дежурил доктор Погосян. Вечером он зашел ко мне в палату и мы разговорились.
— Я считаю гюрз очень опасными, — сказал он. — Каждое лето в нашу больницу поступают укушенные. Даже сейчас мы далеко не всегда можем ручаться за благополучный исход, а когда у нас не было противозмеиной сыворотки, пострадавший иногда умирал.
— И много случаев укусов бывает?
— Точно не помню, но можно поднять архивы.
42-й день — 24 марта. Боль в ноге утихла, но вставать мне пока не разрешают. Скука страшная. Погода стоит отличная, но у Рудика что-то не ладится. Вчера он нашел всего одну гюрзу, а сегодня ни одной. Рудик считает, что гюрзы здесь уже ушли с зимовок и мы застали самый конец их перехода.
Мне принесли сводку об укусах людей гюрзами за десять лет.
С 1960 по 1970 год в больницу поступило 66 пострадавших. Более трети из них — 24 случая — дети в возрасте до 15 лет.
48-й день — 30 марта. Я уже хожу. Правда, долго на ногах быть нельзя, боль возвращается, но ведь можно охотиться поблизости от машины. Завтра буду выписываться. Сейчас самый разгар сезона. Еще недели три, от силы четыре — и наступит жара. Гюрза перейдет на ночной образ жизни, тогда искать ее трудно.
У Рудика дела не блестящи. Он поймал всего десяток гюрз да столько же видел, но отловить не смог и настоятельно уговаривает меня ехать назад в Арени.
— Здесь мы опоздали. Ты сам говорил, что неядовитые змеи выходят с зимовок после гюрзы, а сегодня я видел несколько полозов и ящеричную змею. В Арени прохладнее. Там мы застанем гюрз на зимовке.
— Нет, — твердо ответил я, — поищем здесь. Если мы будем кататься туда-сюда, то наверняка ничего не найдем. Завтра к обеду приезжай за мной.
51-й день — 2 апреля. Вчера побывали на Бердыгунче и Бердункаре. Это высокие каменные вершины. Места для гюрзы весьма подходящие. Змей должно быть много, но где они? Рудик показал мне тех, что видел каждый день, но поймать не смог. Устроились они очень хитро: лежат под защитой огромных валунов и при малейшей тревоге удирают под них. Видел желтопузиков. Появились ящерицы. Неужели мы опоздали?
55-й день — 6 апреля. Все эти дни мы старательно «утюжили» сады на Бердыгунче и Бердункаре, но без успеха. Правда, мы отыскали еще три гюрзы и поймали наконец ту хитрую змею, которая много раз от нас удирала. Отловить ее удалось вот так: после того как «хитрая» гюрза в очередной раз показала нам хвост, Рудик разъярился.
— Да что же это такое? — закричал он, — два ловца не могут поймать какую-то гюрзу!
— Ничего не поделаешь, — философски заметил я. — Эта змея не наша.
— Как это не наша? — возмутился Рудик. — Нужно только подумать хорошенько!
— Ну вот и подумай, — съязвил я.
Рудик сверкнул глазами.
— Хорошо, я подумаю.
Мы опять долго бродили по саду, но змей больше не нашли. Часам к четырем дня сели перекусить. Еда наша не отличалась изысканностью. Полбуханки хлеба, банка сгущенного молока на двоих и вволю холодной воды из родника. Я спросил Рудика:
— Ну, придумал что-нибудь?
— Придумал. Сегодня эта гюрза будет наша! Мы поймаем ее в петлю!
— Думаешь, она позволит накинуть на себя петлю?
— Сама в нее полезет.
Я скептически усмехнулся.
Мы отправились к «хитрой» гюрзе. Место, где она обычно лежала, жгли прямые солнечные лучи, а змеи там не было.
— Отлично! — обрадовался Рудик. — Перед закатом змея выйдет погреться и попадет в петлю!
Он срезал длинный таловый прут и на конец хлыста привязал петлю из жилковой лески. Прут Рудик положил на камень, нависший над убежищем «хитрой» гюрзы, а леску камешками и сухими сучками укрепил вокруг отверстия норы.
— Смотри, — сказал он мне. — Я осторожно поднимусь на камень к пруту. Ты издали будешь наблюдать, вышла ли змея из норы. Если она будет лежать на своем обычном месте, иди к ней не таясь. Как только она полезет в нору, ты мне крикнешь. Я дерну прут. Понятно?
Затея Рудика была интересной, но я все же не очень верил в ее успех.
Когда солнце склонилось к закату, мы отправились к «хитрой» гюрзе. Она лежала на своем обычном месте. Рудик далеко обошел лежку, крадучись взобрался на камень и крикнул.
— Давай!
Я направился к змее. Гюрза подняла голову, посмотрела на меня и медленно, нехотя полезла в нору. Едва ее голова скрылась в темном отверстии я крикнул Рудику: «Тяни!» Рудик дернул прут и змея повисла на леске.
56-й день — 7 апреля. Сегодня в саду, возле Бердункара, «отдоили» отловленных гюрз. От 16 змей получили больше 4 граммов жидкого яда, то есть в среднем от одной змеи 250 миллиграммов. Это не очень много, но и не мало. В питомнике гюрзы такого же размера за один «удой» дают всего 200 миллиграммов. На «дойке» присутствовал доктор Погосян.
— Ну, а теперь вы, очевидно, отправите этих змей в питомник?
— Нет. Выпустим на волю.
— Здесь, возле Мегри?
— Конечно.
— Я прошу вас, не делайте этого. Увозите их, куда хотите, но ни в коем случае не выпускайте возле Мегри.
— Почему же?
— Потому что лечить укушенных змеями приходится мне. Я очень вас прошу, прежде чем выпускать змей, согласовать вопрос с райисполкомом.
Пришлось ехать в райисполком. Председатель выслушал нас и сказал:
— Змей, пожалуйста, вылавливайте, но не выпускайте. Если вы считаете, что они не представляют для местных жителей большой опасности, то наше мнение противоположно. Змеи очень опасны, и в наших садах им места нет. Прошу вас учесть это. Если вы все же решите выпустить змей поблизости от Мегри, я буду вынужден просить вышестоящие организации отозвать вас из нашего района.
Придется увезти змей, но где их выпускать?
57-й день — 8 апреля. В лагерь геологов мы приехали поздно вечером.
За ужином мы узнали, что рабочие уже видели змей, а вчера наткнулись на их скопление. Возле одной гряды скал на расстоянии километра встретилось более двух десятков. В ауле Кярим-Кули-Диза живет охотник Гассан. Он покажет нам змеиные места.
58-й день — 9 апреля. Гассан — небритый, пожилой мужчина — встретил нас неприветливо.
— О вас мне говорили. Места змеиные знаю. Покажу. Но только через неделю. Сейчас я занят.
— Объясните, пожалуйста, где эти места, чтобы мы могли поработать эту неделю без вас, — попросил я его.
Гассан хмуро посмотрел на меня, вздохнул и ответил:
— За аулом поезжайте по левой дороге. Через двенадцать километров найдете родник. Остановитесь возле родника и ищите вокруг него.
С этими словами Гассан повернулся, вошел во двор и закрыл за собой калитку. Его поведение удивило нас. Обычно нас встречали гораздо приветливее. Однако делать нечего. Мы направились к «Запорожцу».
— Подождите, друзья, — остановил нас вышедший из соседнего дворика старик. — Не сердитесь на Гассана. У него горе: умер близкий родственник. Через неделю приезжайте, Гассан будет совсем другим.
60-й день — 11 апреля. Третий день идет дождь. Третий день мы сидим в палатке возле родника. Почва раскисла. «Запорожец» скользит колесами по мокрой глине. Себе на беду мы спустились в котловину к роднику и выехать из нее не можем. Рудик ворчит:
— Нужно было ехать в Арени, а не забираться в эту чертову котловину. Сидим здесь без дела, а время идет.
Я молчу. В котловину мы забрались по моей инициативе.
61-й день — 12 апреля. С утра ясное небо и горячее южное солнце. Выехать из котловины пока нельзя, но на охоту идти можно. Наши мнения разошлись. Рудик говорит, что нужно идти на скалы, а я предлагаю обследовать долину, тянущуюся от хребта к аулу Кярим-Кули-Диза. Рудик не стал меня слушать, и я отправился вниз по долине один. Солнце жгучее, но не жарко. С гор дует свежий, довольно сильный ветер. Долго ходил я безрезультатно. Повернул обратно к лагерю, вышел на обрывистые выходы красноватого камня и побрел вдоль нижнего среза монолита. Поворот, еще поворот и… Возле узкой щели, укрытой от ветра, распластавшись и переплетясь, словно ленты, грелись на солнышке две крупные гюрзы. Прыжок. Одна нога прижимает голову левой змеи, другая — правой. Быстро расстегиваю мешок. Перехватываю левую змею из-под ноги хваталкой и бросаю ее в разверзтую пасть мешка. Несколькими секундами позже туда же летит и вторая. Быстро, почти бегом обхожу все ближние камни, но змей больше нет. Вернулся к «Запорожцу», сварил картофельную похлебку, поел, подремал. Солнце зашло за хребет, а Рудика все не было. Я заволновался. Мало ли что может случиться в горах. Только хотел идти на поиски, как из-за скалы вышел Рудик. Усталый и злой.
— Ни черта здесь нет, — сказал он, бросая хваталку и крючок.
— Сначала поешь, а потом поговорим.
Когда Рудик управился со второй миской похлебки и полбуханкой хлеба, я сказал:
— Вот теперь можешь достать из-под машины мешок и полюбоваться на гюрз.
Рудик раскрыл мешок, поглядел на змей и вздохнул:
— Тебе повезло.
— Элемент везения, разумеется, есть, но и завтра я найду змей. Если ты пойдешь со мной, и ты будешь с добычей.
— Не пойду я с тобой. Здесь недалеко есть сад, похожий на Бердыгунч. Поищу там.
— В саду еще прохладно, в долине теплее. Там нужно искать.
— Если и завтра ты принесешь змей, я поверю тебе, а пока…
62-й день — 13 апреля. Утром я вернулся в долину, а Рудик опять ушел в горы. До полудня, пока светило солнце, я нашел шесть гюрз и четырех из них поймал. Однажды мне помог разноцветный полоз. Я осторожно шел вдоль выхода конгломерата и осматривал его подножие. Неожиданно из ниши, почти на уровне моего пояса, стремительно выскользнул крупный разноцветный полоз. Он мелькнул у моих ног и скрылся в длинной узкой щели. Секундой позже из другого конца этой щели прямо мне под ноги выскочила крупная гюрза. Она молниеносно свернулась в боевую спираль, но через несколько секунд полетела в мешок.
Рудик и сегодня пришел пустым. Когда я показал ему мешок с дневным уловом, он отвел глаза и буркнул:
— Завтра иду в долину.
63-й день — 14 апреля. Сегодня оба работали в долине. Результат дня — десять гюрз. Я поймал трех, Рудик — семь.
64-й день — 15 апреля. Охотились в долине. Тринадцать гюрз. Я — девять, Рудик — четыре.
65-й день — 16 апреля. Результат дня — шестнадцать гюрз. Я — семь, Рудик — девять.
66-й день — 17 апреля. Моросит мелкий дождь. Идти на охоту нельзя, мы приготовились скучать, но неожиданно приехал Гассан с сыном. Теперь Гассан был совсем другим. Приветливо поздоровался и спросил:
— Ну, змей нашли?
— Нашли, — ответил Рудик.
— Много?
— Почти полсотни.
— Это немало, но самое змеиное место не здесь. Сегодня отдохнем. В такую погоду змеи не выйдут. Завтра, если будет солнце, я поведу вас на Волчий зуб.
Гассан велел сыну расседлать ослов и достал из хурджуна баранью ногу и бурдюк с вином.
— Пошли дрова собирать. Шашлык жарить будем!
Дождя нет. На востоке проглянула полоса синего неба. Гассан рассказывает:
— Здесь змей много, да все же меньше, чем у Волчьего зуба. В этой долине все лето скот пасут. Пастухи, как увидят змею, стараются ее убить, чтобы скотину не укусила. У Волчьего зуба летом никого не бывает. Старики называют Волчий зуб Иляндагом — Змеиной горой. Раньше считали, что Иляндаг — место, проклятое аллахом. Только последние годы там стали зимовать чабаны с овцами. Да ведь они на зимовку приходят уже с морозами, а уходят с первым теплом. Змеям никто не мешает.
— Пожалуй, это то, что нам нужно, — сказал Рудик, — место подходящее для выпуска змей. Как ты думаешь, Демьяныч?
— Посмотрим место, а потом решим.
67-й день — 18 апреля. С утра и почти до заката мы пробивались к Волчьему зубу. Проехали всего около двадцати километров, но на пути встретили в изобилии все виды препятствий. Тут были и крутые подъемы, и резкие повороты, и бурные броды, и глубокие рытвины. «Запорожец», преодолевая их, натужно выл и дрожал, словно живой.
Волчий зуб мы увидели издали. Огромная каменная вершина господствовала над местностью. От Волчьего зуба веером расходились крутые холмы с каменными гребнями. На первом же гребне мы наткнулись на гюрз. Четыре пары. Лежали возле щелей в камнях. Ловить их мы не стали, но щели, в которые они ушли, отметили кучками камней. Гассан остался на стоянке готовить ужин.
— Что, не нашли змей? — встревожился он, увидев наши мешки пустыми.
— Нашли, нашли, — успокоил его Рудик.
— Почему не ловили?
— Завтра поймаем. Не нужно змей в мешках томить. Свежие больше яда дадут.
68-й день — 19 апреля. Погода отличная. До 10 часов ясное солнце, а потом набежали легкие перистые облака и смягчили резкость жгучих лучей. Окрестности Иляндага густо заселены змеями. На каменных гребнях нам попадались трусливые контии, злобные желтобрюхие полозы, быстрые большеглазые ящеричные змеи и толстые грязно-серые гюрзы. У подножий и на склонах холмов змей мы не находили, хотя нор грызунов там было много.
— Ну как, Рудик, ушли змеи с зимовок?
— Змеи еще на зимовках, но… весна-то нетипичная!
За день мы поймали двадцать две гюрзы.
Когда мы ужинали, Гассан сказал:
— Вам нужно побывать еще в одном месте. Там змей не меньше, чем здесь. Это с другой стороны Иляндага. Называется оно Хаса-Илян. Я там года три назад осенью диких коз стрелял.
— Так, может быть, завтра съездим?
— Машине туда не пройти. Нужно верхом или пешком. Часа три ходу.
— Сходим? — обратился ко мне Рудик.
— Всем идти смысла нет. Нужно облавливать эти места, да и ноги мне следует поберечь. Идите вдвоем. Я здесь поохочусь.
69-й день — 20 апреля. Рудик и Гассан ушли еще затемно. Они вернутся только завтра к вечеру. Переночуют у чабанов. Я охотился один. За день поймал семь гюрз. Утром со скалы видел, как лиса несла в пасти какую-то крупную змею. Вид змеи определить не смог. Не разглядел. Пытался напугать лису, чтобы она бросила свою ношу, но ничего не вышло. Лисы поедают не только змей. Несколько раз я находил и пустые панцыри черепах со следами зубов зверей.
70-й день — 21 апреля. В полукилометре от нашего лагеря прямо в поле стоит трактор с плугами. Утром, когда я шел к дальней каменной гряде мимо этого трактора, из-за него вышел волк. Очевидно, лежал где-то поблизости. Волк не очень меня испугался, спокойно поднялся на холм и встал на самой вершине. Несколько минут спустя рядом с ним появился второй. На каменных грядах я поймал пять гюрз, и еще четыре от меня удрали. К полудню солнце пекло невыносимо. Пришлось до вечера лежать в тени. По жаре ходить бесполезно. Змея хорошо прогревается, и ее замечаешь в тот момент, когда она уже ползет в расселину. Прижать ее обычно не успеваешь, ну а если и прижмешь, то она яростно сопротивляется и сбрасывает яд.
На закате взял еще трех гюрз. Рудик и Гассан пришли уже в темноте. В мешке Рудика всего одна гюрза.
— Эту я нашел внизу, на обратном пути. В Хаса-Иляне змей пока нет, но место там с виду хорошее. Роднички, кусты. Только вот скал подходящих для зимовки нет. Осенью гюрза там жирует, а зимовать уходит куда-то в другое место. Нужно охотиться здесь.
75-й день — 26 апреля. Дождь льет уже пятые сутки. Скука смертная. Речушка, которая бежит поблизости, стала мутным потоком. Он ворочает камни и глухо ревет. С костром — мучение. Сырые ветки, даже политые бензином, не горят. Кое-как кипятим чай. Сварить похлебку невозможно. Едим тушенку, подогревая ее на костре прямо в банке. Даше змей обрабатывать нельзя. Охлажденные змеи плохо выделяют яд.
76-й день — 27 апреля. Наконец-то выглянуло солнышко. Сушим спальные мешки и палатку. На охоту идти нельзя. Глина сдирает сапоги с ног. Чтобы не терять зря времени, решаем обработать змей. Прогрели ящики со змеями на солнце. Утоптали площадку. Соорудили из ящиков подобие стола. На всякий случай приготовили аптечку и прокипятили шприцы.
Рудик крючком подает змей из ящика на стол. Я палкой прижимаю голову змеи к столу и захватываю ее рукой. Второй рукой оттягиваю нижнюю челюсть змеи. На верхней челюсти, как на шарнирах, откидываются два длинных кривых зуба. Цепляю зубы за край чашки Петри. Пальцем массирую ядовитые железы змеи. Осторожно нажимаю зубами на стекло. Яд стекает на дно чашки. Потом я переворачиваю «выдоенную» змею брюхом вверх, а Рудик выщипами на брюшных щитках ставит ей номер. Вы-щипы сохраняются у змеи до самой смерти. Работа требует неослабного внимания. Зевать и отвлекаться нельзя. Через час меняемся местами: я подаю змей, а Рудик «доит». Закончили «дойку» на закате. Мы еще не раз будем в этих местах и проверим, как приживутся выпущенные змеи.
77-й день — 28 апреля. Утром на вездеходе приехали геологи. Они говорят, чтобы мы не задерживались здесь. Ожидается новая полоса дождей. Как только немного просохнет, нужно выбираться на асфальт, иначе застрянем надолго.
Гассан уезжает с геологами. Мы остаемся. Нужно выпустить змей.
Некоторые герпетологи считают, что змеи, выпущенные на новое, незнакомое для них место, погибают. Однако известны случаи, когда змеи возвращались на то место, где их отловили, будучи унесенными от него на расстояние до пяти километров. Наблюдая за повадками обыкновенной гадюки, мы с Рудиком не раз замечали, что эти змеи часто перемещаются. Особенно самцы и молодняк. Только самки, ожидающие потомство, живут оседло. Гюрзы еще более кочующие змеи. В Туркестанском хребте мы находили меченых змей на расстоянии до восьми километров от того места, где их выпускали. Но все эти опыты были проведены летом, в период наибольшей активности змей. А что будет, если змей выпустить весной? Останутся ли перемещенные змеи вместе с местными? Это нужно проверить. Потому мы и метим змей. У гюрз вот-вот должен начаться период спаривания. Змеи разных полов отыскивают друг друга по пахучему следу. Мы рассчитываем, что возбужденные самцы поползут по следу местных самок, найдут их, спарятся и после этого приживутся на новом месте. Перемещенных самок мы будем подпускать к местным самцам.
Мы взяли мешки со змеями и направились к каменным гребням. Первая отметка. Здесь была поймана самка номер 5. Рудик вытряхивает гюрзу из мешка. Она падает на землю, осматривается и быстро скользит в знакомую ей щель. К этой змее подпускаем двух самцов. Одного из Мегри и второго из долины. За день успели выпустить только половину змей. Видели еще трех гюрз, но ловить их не стали, а к каждой подпустили по одной привезенной.
78-й день — 29 апреля. Отличный солнечный день, только уж очень жарко. Холмы быстро просыхают, и над ними стоит дрожащее марево. Почти до самого вечера выпускали гюрз. Всех выпустили. За день сильно устали и обратно не шли, а плелись. Тут едва не случилась беда. Чтобы сократить путь, решили перелезть через обрывистую каменную гряду. Так выходило почти на километр ближе. Только подошли к гряде, слышу шипит змея.
— Рудик, где-то здесь гюрза!
В тот же миг из-под камня, который я только что прошел, вылетела голова крупной гюрзы. Рудик находился рядом с этим камнем, и змея вцепилась в голенище его сапога.
— Вот глупая! — сказал Рудик, стараясь казаться спокойным. — Ты бы показалась дня на два раньше. Гуляй до следующей весны!
Крючком он подцепил змею за туловище и отбросил прочь. Гюрза шлепнулась на землю и сразу же поползла к нам.
— Да ты что, с ума сошла! — удивился Рудик. — Смерти захотела?
— Это возбужденный самец, — сказал я, — он отгоняет нас от самки. Он не отстанет, забери его. Сбросим вниз, когда на гряду поднимемся.
Едва Рудик зажал буяна хваталкой, как к моим ногам откуда-то сверху свалился другой самец, чуть поменьше. Этот без всякого предупреждения свился в боевую спираль. Я едва успел взять его в хваталку.
— Ты посмотри, какие «рыцари»! Давай найдем их «даму».
— Давай!
Несколько минут поисков — и вот она, «прекрасная дама»: толстая коричневая самка. Змея распласталась на солнце между крупными обломками скалы. В отличие от своих неистовых поклонников она не обратила на нас внимания, и мы не стали ее беспокоить. Швыряем самцов подальше к подножию холма и быстро забираемся на каменную гряду. Я наношу это место на схему, а Рудик выкладывает на гребне гряды крест из камней.
— Эх, — вздохнул он, — вот когда нужно охотиться. Змеи совсем осторожность потеряли. Только не ленись, ходи и собирай!
— Какая тут охота, — возражаю я, — ты на юг взгляни. Видишь, что там делается? Бежим к машине! Иначе мы здесь застрянем не на один день.
С юга наползала огромная серо-желтая туча. Верхний ее край клубился, а середину то и дело пронизывали молнии.
Ливень захватил нас километрах в десяти от асфальта. Тугие косые струи с шумом ударяли по кабине и заливали ветровое стекло. Стеклоочистители оказались бессильными. Пришлось остановиться. Хорошо еще, что это случилось на пригорке. С обеих сторон неслись потоки мутной воды. Поздно ночью ливень стих. До рассвета мы продремали в кабине.
79-й день — 30 апреля. До асфальта добирались полдня и только после полудня, усталые и голодные, приехали в лагерь геологов.
85-й день — 6 мая. В праздничные дни стояла хорошая погода, и мы работали. Для ловцов в сезон отлова дорог каждый погожий день. Ловцы отдыхают только в ненастье.
Свободные от работы сотрудники партии охотно помогали нам. В сопровождении геологов Федора и Виктора мы отправились в урочище Лисьи норы.
— Там есть три куста, которые змеи почему-то любят, — рассказывал по дороге Федор. — Когда ни придешь, возле них обязательно встретишь одну-две змеи.
К первому кусту подходим без всяких предосторожностей. Возле него лежит крупная гюрза, самец. Завидев нас, змея свилась в тугую спираль, подняла голову и угрожающе зашипела. Уползать она не собиралась. Рудик шагнул вперед. Короткая схватка — и гюрза в мешке.
— Где-то здесь должна быть самка, — говорю я, — ну-ка поищем! Только будьте внимательны. Возле нее могут быть и другие самцы.
Метрах в трех от куста — куча камней. Направляюсь туда. Так оно и есть. В камнях лежит самка. Она не сопротивляется. Второй куст. Змей нет. Возле третьего Виктор наткнулся на самца. Этот бушевал вовсю. Даже зажатый в хваталку, он бил головой в сторону человека, а падая в мешок, уцепился зубами за ткань. На ткани расплылось желтоватое пятно. Яд пропал даром.
Кусты росли в небольшой долине. Налево, примерно в километре от кустов, крутой склон и скалы. Чуть ниже скал — россыпь каменных обломков. Направо, на таком же отдалении, берег Аракса — сплошные заросли тростника и кустов.
— Федор, а ты не догадываешься, почему эти кусты — излюбленное место змей, особенно весной и осенью? — спросил Рудик.
— Кто их знает, — ответил геолог.
— Смотри, — объяснил Рудик, — вот в тех скалах у гюрзы зимовка. Там змеи забираются в расселины и щели между камнями, где проводят зиму. А в зарослях, на берегу реки, у них летовка. Весной змеи ползут от скал в заросли, а осенью — из зарослей к скалам. Эти кусты — удобное укрытие для отдыха. Змеи ведь переползают скрытно от укрытия к укрытию. Если сейчас осмотреть камни, что лежат в этом направлении, наверняка можно отыскать несколько змей.
Федор и Рудик пошли к скалам, а мы с Виктором — к зарослям. Буквально через несколько минут и мы, и они нашли по змее.
86-й день — 7 мая. Сутки льет дождь. Работать нельзя. Читаем, отсыпаемся.
87-й день — 8 мая. Солнечно. Очень тепло. С раннего утра обыскивали скалы и «утюжили» долинку у Лисьих нор. Видели двух гюрз возле зарослей, но они успели юркнуть в гущину. Здесь гораздо теплее, чем в горах возле Иляндага. Очевидно, змеи уже перешли на летовки и ведут ночной образ жизни. Если это так, то нам пора кончать работу. Разогретые змеи при отлове сбрасывают яд, и ловить их бесполезно. Когда гюрз ловят для змеепитомников, это не имеет значения. Через определенное время змеи снова накопят яд. У нас задача иная. Мы должны добывать яд на месте.
92-й день — 13 мая. С помощью геологов мы отловили двенадцать гюрз. Все змеи были с проглоченной добычей. В числе их жертв — семь песчанок, три ящерицы и две птицы. Змей находили только вечером, ночью и рано утром. Гюрза перешла на ночной образ жизни. Пора ехать домой.
93-й день — 14 мая. Мы опять в Мегри. Нужно подготовить «Запорожец» к обратной дороге, получить письма, которые пришли сюда за время нашего отсутствия и попрощаться с Манучаром. На все это мы планировали затратить один день, да не тут-то было.
— Аркадий, разве можно так? — возмущался Манучар. — Уехали и пропали! Я уже бог знает что думал.
— Прости, дорогой Манучар. Увлеклись.
— Ну, я-то прощу. Мое дело маленькое. А домой, в Москву, почему не писали? На почте телеграммы вам лежат. Беспокоятся ваши родные.
Рудик побежал на почту.
— Слушай, Аркадий. Тут без вас столько новостей! Колхозники ко мне приходят, говорят, что в садах видят змей. Володя на своем участке штук пять видел. Не трогал. Вас ждет. Вы должны обязательно посмотреть эти места. Потом вот тут, совсем рядом, в милиции, шестого мая на потолке убили змею. Вон в углу банка со спиртом, там эта змея лежит. И еще одно: в больницу привезли женщину из Нювади. Ее змея укусила.
Я достал банку, на которую показал Манучар. В ней лежала крупная гюрза, самец. Либо самку искал, либо был рядом с ней.
— Манучар, нужно предупредить работников милиции. В доме может еще и самка быть.
— Ва, — пренебрежительно сказал Манучар, — нашел чем удивить! Конечно, есть. В Мегри в редком доме не живет змея, только показываются они редко.
— И у тебя в доме тоже есть?
— Сейчас нет, а раньше были.
— Куда же они делись?
— Ушли. Кошку завел, они и ушли. Не живут змеи там, где есть кошки. В милиции кошки нет, вот и пришла туда змея.
Наш разговор прервал вошедший Володя. После шумных приветствий он рассказал о том, что видел на своем участке нескольких змей, но убивать их не стал и очень хотел бы, чтобы мы забрали их. Договариваемся о том, что завтра утром начнем осматривать его участок.
Рудик принес письма и телеграммы. Первые письма были ругательные, а последующие — тревожные. Телеграммы же были просто панические. Наши родные всерьез полагали, что нас заели змеи. Достанется нам от них!
— Рудик, ты хоть догадался отправить телеграммы?
— Отправил и твоим, и своим.
До вечера возимся с машиной. Регулируем, подтягиваем, смазываем. По горным дорогам «Запорожец» уже прошел больше восьми тысяч километров и ни разу не отказал. Теперь ему предстоит за несколько дней пробежать расстояние, отделяющее нас от Москвы. По карте оно равно 2683 километрам.
96-й день — 17 мая. Три дня лазали по колхозному саду. За три дня видели десятка полтора гюрз, но поймать смогли только четырех. Дни жаркие. Змеи хорошо прогреты и очень активны. Находили их мы только рано утром, но и тогда, заметив человека или только услыхав его шаги, они моментально скрывались. Возле Иляндага гюрзы менее пугливы. Там они уползали только тогда, когда мы подходили к ним почти вплотную. Очевидно, здесь идет естественный отбор: сохраняются наиболее чуткие и осторожные особи.
Сегодня у меня из-под ног удрали сразу четыре гюрзы и полоз. Прижать их я не успел, хотя все они были совсем рядом с проезжей дорогой. Две лежали на земле возле каменной кладки, по которой проходила дорога, а две расположились в хворосте, которым загатили промоину на этой дороге. Лежавших на земле я успел рассмотреть. Это были самцы. Возможно, что в хворосте находились самки. Если это так, то змеи собрались для спаривания. Однако самцы не проявили той воинственности, какую выказывали их соплеменники возле Иляндага. Когда я направился к ним, они пустились наутек. Неужели постоянное преследование подавило у них инстинкт защиты самки?
А удрали змеи по моей вине. От змей меня отделяла глубокая канава. Я перепрыгнул через нее. Тут же один самец юркнул в хворост, а второй мимо моих ног шмыгнул в канаву. Я за ним. Вдруг справа почти рядом с моей головой зашипела еще одна змея. Глянул я туда, а там на бруствере канавы лежит здоровенный полоз. Всего на одну-две секунды выпустил я преследуемую змею из поля зрения. Однако этого было достаточно, чтобы она выскочила из канавы, блеснула между стеблями сухой травы и скрылась. Сам виноват: преследуя змею, не отвлекайся!
Завтра прощаемся с Мегри до будущей весны.
97-й день — 18 мая. В шесть ноль-ноль выехали. Несмотря на ранний час, нас провожало много народу.
— Не забывайте Мегри. Пишите и обязательно приезжайте к нам снова, — говорил каждый обнимавший нас на прощание.
В последний раз обнялись мы с Манучаром и сели в кабину. Тронулись.
— Стой, Аркадий! Подожди!
Я затормозил. К «Запорожцу» подбежал Володя с оплетенным пузатым кувшином.
— Возьми, дорогой! Это вино из моего погреба. Такого нигде не найдешь. Если выпьешь его хоть каплю, обязательно опять приедешь, чтобы еще раз попробовать. А теперь езжай. Доброго вам пути!
В полдень проехали Ереван. Вечером были в Ленинакане. Едва проехали город, как повалил мокрый снег. Впереди Пушкинский перевал. Подниматься на него в темноте не решились.
Хоть и проехали мы всего четыреста километров, оба сильно устали. Ночевали прямо у шоссе.
98-й день — 19 мая. Восход солнца встретили на вершине Пушкинского перевала. «Запорожец» отлично взял все подъемы, а на равнине легко набирал скорость девяносто километров в час. Сходу проскочили Тбилиси и к полудню были у подножия Крестового перевала. На Крестовый поднимались около двух часов. Внизу было жарко, очень грелся мотор, а на вершине перевала лежал глубокий снег. Совсем немного спустились — и опять яркая свежая зелень на берегах Терека. Дорогу затопили отары овец, спешивших на горные пастбища. Все же за день проехали шестьсот трудных километров. Кавказские перевалы позади.
99-й день — 20 мая. Ночевали за Минеральными Водами. В спальных мешках было жарко, и в путь отправились на рассвете. Домой! Скорей домой! Как права древняя пословица: «Долги годы не временем, а отлучкой из дому». Стрелка спидометра застыла на отметке 80. Шоссе отличное. Позади Ростов. Обедаем в Новочеркасске. За восемь часов прошли пятьсот двадцать километров. Для «Запорожца» это неплохо. Чуть отдохнули, и опять перед машиной серая лента шоссе, рассекающая изумрудную степь. То вверх по склону балки, то вниз на ее дно. Прохладный ветер охлаждает мотор, и он работает отлично. Проскочили мимо Богучара. К Воронежу подъехали на закате. За день проехали больше тысячи ста километров. Ночевали на берегу Дона. Последний раз ставим палатку. Раскладываем традиционный последний костер. Завтра мы будем дома. Завтра радость встречи после разлуки, а сегодня нам грустно. Казалось, чего бы грустить? Все трудности и опасности позади. Успешно выполнена интересная и важная работа. Мы везем с собой четырнадцать граммов сухого кристаллического яда гюрзы. Его хватит на несколько десятков тысяч доз ценного лекарства. Добыли этот яд, несмотря на «нетипичную» весну и совершенно незнакомые места, всего двое ловцов на относительно слабом автомобиле, не приспособленном для преодоления тяжелых горных дорог. Радоваться бы надо, что все закончилось так успешно, а тут грусть. Да, грусть. Нам грустно, что эта поездка уже прошла и никогда не повторится…
От костра нас прогнали комары. Безветренно, тепло, и к костру они летели роем.
100-й день — 21 мая.
Когда сто дней назад мы выезжали из Москвы, скептики утверждали, что от такой поездки «Запорожец» рассыпется на части и обратно нам придется его «везти в мешках». Они советовали мне поберечь свою машину и добиваться мощного вездехода. Среди этих «доброжелателей» были и автомобилисты с немалым стажем. Откровенно говоря, и у меня шевелился червяк сомнения к этой очень симпатичной, но хрупкой на вид машине. Однако мы въезжаем в Москву. Позади около одиннадцати тысяч километров трудных дорог, а «Запорожец» задорно поблескивал стеклами, словно показывая, что все пройденное ему нипочем, катил туда, где через час будет радостная встреча, а потом и расплата за то, что от нас долго не было писем.
Рассказ об этой поездке ведется от лица одного человека, но писали его мы вдвоем.
ОБ АВТОРАХ
Недялков Аркадий Демьянович. Родился в 1923 году в Ташкенте. Окончил Тимирязевскую сельскохозяйственную академию. Кандидат сельскохозяйственных наук; старший преподаватель кафедры биологии Московского государственного заочного пединститута, бригадир ловцов ядовитых змей Киргизского зонального зоокомбината. Автором опубликовано свыше тридцати научных статей, а также три повести об опасной профессии змеелова. В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над повестью «Илларионыч» — продолжением уже вышедшей книги «Опасные тропы натуралиста».
Ламброс Роальд Анатольевич. Родился в 1936 году в Москве. Окончил Всесоюзный сельскохозяйственный институт заочного образования. Имеет несколько авторских свидетельств в области электронного приборостроения. Работает охотником-ловцом ядовитых змей в Киргизском зональном зоокомбинате. Очерк «Сто дней весны», написанный в соавторстве с А. Недялковым, — первая литературная публикация автора.
Приключенческая повесть
Сокращенный перевод с немецкого Ю. Новикова
Рис. А. Добрицына
В 1969 году в ГДР вышла книга Мартина Зельбера «Экспедиция «Гейзерный риф»». В предлагаемом отрывке из этой большой остросюжетной повести сохранены все основные сюжетные коллизии. События, предшествовавшие публикуемой части повествования, таковы: катер, на борту которого американцы Деннис, Хокансон и Болден, представители радиоэлектронной компании «Шовэко», держит курс на необитаемый остров Титу-риф неподалеку от Мадагаскара. Молодой радиолюбитель Гарольд Деннис считал, что экспедиция затеяна с целью испытания нового передатчика в условиях тропиков. Однако уже в пути он неожиданно получает от своего шефа Болдена указание посылать в эфир коммерческую информацию, что противоречит статусу любительства. Смущает Гарольда и нервозная обстановка в отряде, вызванная внезапными авариями и поломками рации, которые можно объяснить лишь диверсиями агента конкурирующей компании «НРР». Ко всему прочему с экспедицией увязалась дочь французского коммерсанта Алин, поверившая шутке Гарольда, что он и два его спутника — операторы кинокомпании, и ставшая теперь обузой для всех…
Катер торопливо выбирался из гавани. Бембатокабаи, бухта в устье реки Бетсибока, широкой подковой вдавалась в море; берега ее мерцали красноватыми отблесками ранней зари, а коса перед Маджунгой была похожа на плывущего аллигатора. Странной и чужеродной казалась стоящая за ней радиобашня, отливавшая холодом стали.
Гарольд не уходил с раскачивавшегося носа катера. Он никогда еще не видел моря так близко. Для него, извечного пассажира авиалайнера, эта новая стихия оставалась далекой и неведомой. Сверху она походила на своего рода прерии, серо-зеленую равнину с игриво разбросанными по ней корабликами.
Он вцепился обеими руками в поручни, пораженный бесконечностью лениво колышущейся воды, вскипающей под бугшпритом. Он вдруг понял, почему миллионеры так любят проводить время на собственных яхтах в открытом море.
Катер прыгал, как козлик. К счастью, качка на Гарольда не действовала. В глубине души он боялся опозориться в походе, но теперь чувствовал себя великолепно — все страхи оказались напрасными. Остальные члены экспедиции знают теперь, что с ними плывет толковый радист. Он нашел свое место в отряде и может теперь со спокойной душой предаться наслаждению морским путешествием. Рамантсо, хозяин катера, сказал, что они будут в пути более двадцати часов. Расстояние до цели составляло двести десять миль.
…На другое утро они увидели риф, окруженный необычайно длинной цепью бурунов, за ними в туче брызг с гулом вздымались пенистые фонтаны — подобие гейзеров, за которыми можно было разглядеть несколько небольших холмов со скудной растительностью. Некоторые холмы выглядели обжитыми, на них торчали высокие шесты с обстановочными знаками. Виднелись признаки жилья.
— Титу-риф? — спросил Болден.
— Нет, это Ровер, — сказал Рамантсо. — Французы содержат там спасательную станцию на случай кораблекрушений, но сейчас она необитаема. А Титу-риф расположен за ним, второй по величине остров, в четырех милях от Ровера.
Медленно, словно на ощупь, продвигался катер между подводными камнями в окружении стаи акул. Гарольд стоял на баке рядом со смуглым матросом, глядя, как он без передышки вонзает в бурлящую воду измерительный шест. Все это выглядело невероятно примитивно, но мадагаскарец во время этих маневров демонстрировал такую уверенность и спокойствие, что американцы помалкивали о своих опасениях. Алин лежала в шезлонге, глаза ее были скрыты защитными очками.
Море кипело между скалами, а внизу желтым проглядывало дно, подстерегавшее их как свою законную добычу, как-то устало пел дизель, и его судорожные толчки передавались всему суденышку. Пронзительно кричали чайки, на ближайшей отмели застыла большая черепаха, прожившая, наверное, не одну сотню лет. Время здесь словно остановилось, а пейзаж, казалось, исключал даже мысль о существовании человека.
Титу-риф медленно приближался: с дюжину пальм, густые заросли низкого кустарника, и ничего больше, кроме кораллового песка, навеянного и намытого ветрами и водой… Канал, в который они, сбавив ход, вошли, постепенно становился уже и мельче, вода стала совсем прозрачной — тут был рай для аквалангистов. Станки пестрых рыб шарахались в стороны, напуганные тенью от катера. Наконец открылся вход в тихую бухточку. Двигатель простучал последние обороты и смолк, загремел якорь…
— Вуаля, — бесстрастно сказал Рамантсо, словно мечтающий о завтраке кондуктор автобуса, и объявил: «Конечная остановка, прошу выходить…»
Спустя полчаса к берегу уже бежал ялик. Заскрежетал киль. Мужчины выпрыгнули на песок. Потянувшись, Болден победно улыбнулся.
— Так, — сказал он, тут же проникшись деловым настроением, — теперь не будем терять времени. На холме поставим большую палатку, внизу, по направлению ветра, малую с запасным агрегатом, тут пальмы расположены как нельзя лучше для антенны. Как вы полагаете, мистер Деннис, когда мы сможем начать передачи?
— Если всем взяться за дело, через два-три часа.
— Тогда за работу! — Болден хлопнул в ладоши и стал взбираться на холм, ничем не обремененный, если не считать его светлой широкополой шляпы…
— А ну, кули, ать-два: багаж на горбы и марш за сахибом! — рявкнул Хокансон и взвалил на плечи один из ящиков.
— Недурное разделение труда, — проворчал Гарольд, но тоже потащил по песку тяжелый мешок с палаткой.
— Палатку туда! — Болден ткнул пальцем в кусты.
— Нет, лучше сюда, — возразил Гарольд. — На той стороне для антенны может не хватить провода.
Болден удивленно поднял брови, но сообразил, что предложение целесообразно, и кивнул. Гарольд с трудом подавил усмешку: вот так, мистер, тут все определяет практическое умение и навык.
Он чувствовал себя в родной стихии. Его мечта принимала осязаемые формы: на пустынном пальмовом островке, окруженном морской синевой и пеной прибоя, возникала из перенесенных Хокансоном и смуглым матросом ящиков современная радиостанция. «1G5AA» — маленький кусочек Америки посреди дикой природы…
Казалось, Болден сообразил, что его люди обходятся без понуканий и что неплохо бы и ему тоже чем-нибудь заняться. Он собрал легкую металлическую лестницу и прислонил ее к стволу пальмы, расставил складные столики, потом помог поставить палатку и под конец взялся за остальные ящики. Пока Гарольд развешивал по деревьям шнур антенны, Болден собрал передатчик.
Когда Гарольд появился в палатке с концом фидера в руках, то ошеломленно уставился на собранный передатчик. Он выглядел как самоделка. Неужели Болден вообще ничего не смыслит в радиоделе?
— Не лучше ли поставить трансформатор под стол? — спросил Гарольд осторожно. — Здесь, наверху, он будет мне мешать.
— Оставьте все, как есть, — возразил Болден. — Аппаратура пусть находится повыше.
На берегу Гарольд наткнулся на Хокансона.
— Ты только взгляни, как он собрал станцию. Шеф, видимо, считает, что у сидящего на ключе радиста во время работы рука должна висеть в воздухе, чтобы поскорее устала. О том, что этой руке нужна опора, он никогда не слышал.
— И ты, конечно, ему об этом внушительно и строго заявил?
— Нет уж, поостерегусь. Постепенно я приноровлюсь к нему.
— Ты делаешь успехи.
Они медленно поднимались со своими ношами по склону холма.
— Я думаю, никакой он не радист, — сказал Гарольд. — Там, в цивилизованных краях, он, может, и стоит чего-нибудь, а здесь, в глуши, он пустое место. Сгораю от любопытства, что он выкинет, когда возьмется за ключ, этот неуч… Интересно, какие у него позывные?
— Мне за такие раздумья никто не платит. — Хокансон протиснулся в палатку, расставил раскладушку и закинул под нее свою поклажу. Он устроил себе ночлег, а это главное.
Стоило шефу выйти, как Гарольд тут же перекомплектовал станцию — так, как того требовала аппаратура. Он совсем забыл, что его личные вещи все еще валяются на песке у входа в палатку и ему может достаться худшее место, где-нибудь на сквозняке.
Хокансон вбил в песок заземляющую штангу, потом проверил ввод антенны и присоединения батарей. В наушниках уже слышалось потрескивание морзянки.
— Как условия приема? — крикнул Хокансон.
— Отлично, — ответил Гарольд. Через десять минут он уже был на связи. — «5R8YZ». Ракото из Маджунги, — сказал он удовлетворенно.
Дональд Болден, стоявший с чемоданами у входа в палатку, был похож на только что прибывшего туриста. Он с завистью смотрел на работу Гарольда. Ну и скорость у парня на ключе! И рацию уже успел перемонтировать. Ну и ну!
Когда солнце погрузилось в море, они уселись возле палатки и стали пировать. Хокансон разогрел несколько банок с консервами, и его выбор говорил о том, что он не потерял вкуса даже в трудной обстановке. Внизу покачивался катер — безжизненная коробка, удерживаемая якорной цепью. Алин не показывалась на палубе, и Гарольд с удовлетворением отметил это. Беседу за ужином он слушал вполуха, его тянуло к передатчику. Когда остальные двое закурили, он поднялся.
— Ну, сейчас черед мистера Хокансона вас сменить, — дружелюбно заметил Болден.
— Еще немножко, — попросил Гарольд. — Сейчас время «Д-Иксов», отдаленных станций. Кроме того, меня это совсем не утомляет.
Гарольд исчез. Мужчины курили, удобно расположившись в раскладных креслах и уставившись в небо, черневшее с каждой минутой все больше.
— Послушайте, Хокансон, — Болден понизил голос. — Что вы скажете, если через два-три дня на рассвете здесь появится красивая яхта, на остров высадится какой-нибудь отряд подкупленных головорезов, чтобы прикончить нас? Остров ведь без хозяина. Кое-что в этом духе наша «Шовэко» вправе ждать от «НРР». В Диего-Суарес я получил указание взять с собой оружие. — Он показал на ящик, окантованный красными металлическими полосками.
— Тут вы найдете три автомата, патроны и несколько бомб со слезоточивым газом. Ну, а способ применения их вам ведь известен, а?
— Что ж, завтра можно попробовать эти игрушки, — равнодушно отозвался Хокансон. — Пальба меня всегда забавляла.
Болден поднялся, вдавил окурок сигареты в песок, одернул куртку и медленно пошел в палатку. Гарольд сидел в наушниках, освещенный лампой. Когда менеджер подошел, он сдвинул их и, радостный, сказал:
— Первые «Д-Иксы», сэр. Сейчас со мной в контакте «DM2AMG», Фред из ФРГ. Эта штука, действительно, кое на что способна.
— Вы довольны передатчиком?
— Еще бы!
— Тогда сделайте сейчас что-нибудь для фирмы. — Болден вынул из бумажника листок бумаги, на котором было что-то напечатано на машинке, и положил его на стол перед радистом.
— Вот. Пустите в эфир быстренько…
Гарольд пробежал текст: «1G5AA» работает на новом серийном передатчике «Шовэко». «Шовэко-Электроник» — лучшая в мире! Требуйте проспект по адресу: почтовый ящик 2201, Филадельфия! «Шовэко» — самое современное в мире оборудование для радиолюбителей. Идите в ногу со временем, остановите свой выбор на передатчике «Шовэко»! Радиостанция, которая всегда выходит победителем: «ШОВЭКО»! Покупайте…»
Гарольд отшвырнул листок и снова надел наушники.
— Это наша обязанность, — напомнил Болден.
— Мы, кажется, об этом уже говорили, сэр. Я нанимался радиолюбителем, а не рекламным жокеем. Если я каждые три минуты устанавливаю новые QSO, то для компании — это лучшая реклама, чем подобные заклинания…
— Почему вы все время мешаете мне? — Болден придвинул табурет и, сев, доверительно наклонился к Гарольду. — Ведь это не мой каприз, поймите же наконец. Фирма слышит наши передачи. Я имею жесткие инструкции, а вы все время противитесь. Вы что, хотите, чтобы я попал в идиотское положение?
— Вовсе нет! — Гарольд снова стянул наушники. — Но вы меня тоже должны понять. Как любитель, я обязан соблюдать основные правила. А вы считаетесь с тем, что ожидает меня, если я нарушу наш кодекс чести? В конце концов я хочу, чтобы со мной и в будущем любители держали связь на короткой волне.
— Вы сейчас ни за что не отвечаете, — сказал Болден миролюбиво. — Вы наняты компанией и обязаны выполнять ее указания, а не возражать. Всю ответственность несу я.
— В этом я не сомневаюсь, — ответил Гарольд. — Но если шефом назначают человека, который несведущ в радиолюбительской практике, то тогда он в этих вопросах должен прислушиваться к советам подчиненных. Статут любительства запрещает любой вид радиорекламы с любой целью. Тип нашего передатчика я охотно назову. Все остальное выбросьте из головы.
Болден сузил глаза, ему было явно нелегко сдержаться.
— Титу-риф экстерриториален, — предупредил он. — Тут статут любительства недействителен. Мы начинаем рекламную кампанию вне всяких прерогатив, а вы отказываетесь работать на фирму?
Гарольд встал. Он оказался на полголовы выше Болдена.
— Я не профессионал, сэр. Сколько мне еще повторять, что содержится в моем контракте и чего там нет? Вы действительно несведущи в общеизвестных международных правилах.
— В любом случае здесь не место спорить об этом. Для нас важна фирма и ее интересы, все остальное — чепуха!
— Никто не снимает с оператора его личной ответственности, — отрезал Гарольд. — Кроме того, я не новичок, сэр, и знаю нормы поведения любителей. Если мы здесь установим тысячи контактов с коротковолновиками, но честно и открыто, — это лучшая реклама для нашей станции. Поверьте!
— Итак, вы по-прежнему отказываетесь передавать рекламную информацию?
— К сожалению, вынужден отказаться.
Болден вышел из палатки.
— Хокансон, вы берете станцию на себя!
Утром она вдруг очутилась возле палатки — румяная, юная, в соблазнительном бикини и с очень тонко наложенной косметикой.
— Бонжур!
Болден плохо спал этой ночью. Когда он увидел девушку, сразу вспомнил, что еще не успел побриться.
— Послушайте, мисс, — ворчливо начал он, — мы же договорились. Я прошу вас покинуть остров. Я не потерплю, чтобы моих людей отвлекали от дела. Пожалуйста!..
Она с вызовом рассмеялась. Насколько ей известно, Гейзерный риф скорее французская, нежели американская территория. Алин добавила, что хоть и рассчитывала быть гостьей, но раз ее так принимают, она прерывает всякие дружеские отношения и поставит свою собственную палатку на другой стороне холма.
— Что вам нужно на этом богом проклятом пятачке?
— У меня каникулы, — ответила Алин, раскрыла легкий зонтик, спустилась к берегу и вытащила на песок небольшую надувную лодку, нагруженную вещами.
Болден смотрел на нее, и у него закрадывалось подозрение.
— Хокансон! — заорал он.
Ральф выскочил из палатки в одних плавках, грудь заросла волосами, как у гориллы.
— Вам ничего не бросается в глаза? — Болден показал вниз.
— Ола-ла! — прищелкнул языком Хокансон. — С такой я не прочь поплавать…
— А вам не кажется, что эту даму приставили к нам?
— Шеф! Ну что она против наших автоматов и газовых туч?
— Но что ей нужно именно здесь?
— Мы знаем девчонку. В первый же вечер в гавани, в кафе, мы легли на один курс. Гарольд подошел к ней на полных парах, и она тут же взяла его на абордаж. Или наоборот. Во всяком случае победили Штаты. Пошлите к ней нашего мальчика, и она сразу станет ручной.
— Вечно этот Деннис, — пробурчал Болден.
— Да, это я, — согласился Гарольд, выходя из палатки и жмурясь от света. — А что, мы обязаны рапортовать, с кем именно собираемся распить коктейль?
— Если предмет вашей страсти будет за вами следовать вплоть до радиопередатчика, я за себя не ручаюсь, — ответил шеф. — Конкуренты стараются использовать любые наши слабости, чтобы подставить нам ножку.
— Вы страдаете манией преследования.
— А вы заманиваете к нам на остров темную личность. Не берите на себя слишком много, молодой человек! Вы сейчас спуститесь к берегу и загоните эту бабу обратно на катер. И скажете ей, что я из нее сделаю фарш, если она еще раз здесь появится. — И он скрылся в палатке.
Хокансон проворчал: «Ох, уж эти мне шефы», — запрыгал на одной ноге к воде и нырнул в нее, словно щука.
Гарольд, проследив за ним, посмотрел на вход в палатку. Надо проучить старика!
Он в несколько прыжков добрался до Алин и заорал с наигранным воодушевлением:
— Как прекрасно, что ты вылезла на сушу, детка! Я уж думал, ты оробела вконец. Ан, смотрю — идет моя девочка. Добро пожаловать на Титу-риф!
— Гарольд? — она была сбита с толку.
— Где ты хочешь расположиться? — Он выхватил из лодки оба тяжелых тюка. — Вон за тем кустарником и ветра не будет, и тень есть. Пошли!
Они вприпрыжку побежали по песку. Он бросил тюки возле кустарников и сказал:
— Извини, дорогая, я же с тобой еще даже не поздоровался.
Он привлек девушку к себе, обхватил ее голову и прижался к губам в долгом поцелуе — пока в глазах ее не отразились стон и мольба… На все его предложения, касающиеся ее будущего шилья, она тут же отвечала согласием.
На холм некоторое время спустя он взобрался почти одновременно с Хокансоном.
— Роскошное купание! — восторгался Ральф. — Вода прозрачная, как хрусталь, много рыбы, попадаются и акулы, но и они в жареном виде отменны. Я решил заняться рыбной ловлей.
В палатке жужжала бритва. Болден брился, стоя перед зеркалом. Не оборачиваясь, он спросил:
— Надеюсь, ее уже нет здесь?
— Нет, сэр, она останется, — доложил Гарольд с явным удовольствием. — И я бы не хотел, чтобы вы подходили к ней слишком близко.
Он сел за рацию, включил питание и надел наушники. Болден прервал бритье, демонстративно воззрился на молодого грубияна, потом перевел взгляд на Хокансона, но тот сделал вид, что ничего не слышал.
Спустя три часа Болден распорядился о смене. Гарольд безмолвно подчинился, хотя как раз только вработался. Однако он не удержался о г соблазна надеть вторую пару наушников и потереться еще некоторое время возле Хокансона.
Ральф за передатчиком был беспечен, как всегда. Он устроился с максимумом удобств, принимал принципиально самые мощные станции, «бисер» его не интересовал. Словно давая урок своему товарищу, он каждые несколько минут механически выбивал текст с машинописного листка: «Покупайте новую серию «Шовэко», надежную, безупречную, мощную…»
Гарольд ерзал на табурете. Значит, Хокансон не считает зазорным передавать эти идиотские заклинания Болдена? Значит, он не знаком со статусом любительства? Конечно, знаком. Тогда в чем же дело?
Хокансон обнажил свои зубы-клавиши.
— «Шовэко» оплачивает авиабилет и постель в гостиницах, — сказал он, ни на секунду не прерывая работы на ключе. — Она не только дала нам в руки отличную современнейшую игрушку, но и обеспечила первоклассный комфорт, с этим ты должен согласиться. Кроме того, мы на нейтральной земле. Милый ты мой, почему же я не могу отблагодарить за это фирму? Ведь посылают же почтой квитанционные карточки, исписанные разной рекламной мурой? Да и кому повредят эти несколько дополнительных тактов на ключе? Я этих ребят не знаю, а завтра меня может ждать совсем другая работа.
Гарольд закусил губу. «Может я, действительно, еще слишком зелен? Не отдает ли эта вера в кодекс чести незрелыми юношескими мечтаниями, которые настоящий мужчина попросту отбрасывает?»
Он выскочил из палатки и принялся бесцельно бродить по острову, с нетерпением дожидаясь окончания смены Хокансона. Но когда наконец пришла его очередь заступать и он поспешил к палатке, он увидел там странную картину: перед передатчиком сидел с торжествующей ухмылкой сам Дональд Болден.
Значит, шеф все-таки радист?
Болден хладнокровно вынул из ящика микрофон, подсоединил его, отрегулировал модулятор и начал:
— CQ, общий вызов в диапазоне 20 метров! Вызывает «1G5AA» — один гольф пять альфа альфа…
— Смотри-ка, — фыркнул Гарольд, — и мы кое-что можем. Об этом-то я мог бы догадаться…
— Нас это не касается. — Хокансон вскрыл один из ящиков, окантованный красным железом, и вынул из него два автомата.
— Пойдем лучше немного погуляем. Я тебе покажу пару трюков, о которых не говорится ни в одной инструкции.
Ужин проходил при гробовом молчании. Болден, казалось, был очень доволен самим собой, Хокансон подсчитывал в уме, сколько патронов придется на каждого при экономной стрельбе, а Гарольд чувствовал себя как-то не в своей тарелке. «Я на самом деле своего рода возмутитель спокойствия, — думал он. — Остальным все очень просто. Болден произносит речи и мнит себя радистом. Хокансон спит, ест, телеграфирует, стреляет — одни удовольствия. Мысли? Заботы? Еще чего! А у меня вечно что-нибудь «болит». Удивительно ли, что шеф меня не выносит.
Я попался как мустанг в петлю лассо. Тем ребятам, дома, хорошо рассуждать о чести радиста, статусе и всем прочем, они посиживают себе уютненько в креслах и потягивают колу. А я? Обманула тебя, старина, компания, забросила к черту на кулички, а теперь ждет, как ты выкрутишься из этого.
Я бы мог отстучать в эфир: «1G5AA» работает на новой топ-серии «Шовэко». Почему бы и нет? Ведь в QSO то тут, то там попадаются обозначения фирм вроде «Хаммарлунд», «Желозо», «Коммандер» и как их там… Это еще не реклама. А что кроме я мог бы сообщить? «Справки по адресу: Филадельфия, почтовый ящик 2201». Почему бы и нет? Если кто-то захочет что-нибудь узнать о нашей установке, пусть пишет туда.
Ясно. Теперь не пророню ни слова и вообще буду говорить вполголоса. Если Болден спросит, скажу так: о’кей, сэр, я передумал. Прослушать с целью контроля он меня так или иначе не сможет, и это мне на руку. Итак, старик, скорее к ящику и за дело…»
Когда Гарольд, поев, включил рацию, оказалось, что барахлит питание. Ни приемник, пи передатчик не получали анодный ток. Неужели так быстро и бесславно лопнуло величие непревзойденного агрегата «Шовэко»?
Освещение работало в полный накал, батареи были еще свежими. В чем же дело? Гарольд поставил трансформатор на стол, чтобы замерить напряжение; стрелка прибора не двигалась. Сюрприз обнаружился при вскрытии кожуха трансформатора — в нос ударило резким запахом: замыкание!
— Неужели отказали предохранители? — воскликнул громко Гарольд. Вывинтив элементы, он рассматривал их против света. У него мелькнуло смутное подозрение. Действительно, эти следы копоти от вольтовой дуги и искрения при обрыве… Кто-то здесь просто инсценировал короткое замыкание.
Но кто же, черт возьми? Ведь они были на острове одни, в двухстах милях от Маджунги, а подводные камни надежно защищали риф от незваных гостей! Хозяин катера Рамангсо с момента выгрузки на острове не показывался. Может, это старый дефект? Невозможно. Станция уже успела поработать свыше суток.
Кто? Болден? Чепуха! Шеф больше других заинтересован в бесперебойной работе установки. Хокансон? Смешно, с таким же успехом можно подозревать его, Гарольда.
Может, Алин? Ерунда! Девчонка сидит у своего палаточного «дворца» и тушит консервированное мясо, да она и не поднималась к ним весь день. Кроме того, около рации все время кто-нибудь был.
Впервые в душу Гарольда закралось беспокойство.
Он вышел из палатки. Над островом, как в хорошем рекламном фильме, раскинулся безупречный звездный шатер. Хокансона и Болдена поглотила тьма, только тлеющие концы сигарет указывали место, где стояли их раскладные кресла.
— Ральф! — крикнул Гарольд. — Скажи-ка, наша машина вплоть до ужина была в порядке?
Одна из искорок метнулась в сторону. — Напряжение немножко прыгало, — ответил голос из темноты. — Приходилось часто регулировать. Что-нибудь случилось?
— Трансформатор полетел.
Раздался приглушенный шум. Второй огонек описал кривую и упал на землю.
— Вы поменяли предохранители?
— Сэр, это не нужно, предохранители целы. Они даже не отключили рацию. И тем не менее — полное короткое замыкание. Посмотрите сами.
Они молча обступили испорченный трансформатор, смотрели, нюхали, перебирали в уме все варианты причин случившегося…
— Возьмите запасной, — сказал наконец Болден, показывая на плоский, еще не вскрытый ящик. Гарольд вытащил его из штабеля, но. когда поставил на стол, в смущении потер лоб:
— Да ведь он пустой.
— То есть как это пустой?
— Попробуйте поднять сами, сэр!
Дрожащими руками Болден оторвал крышку: упаковочный картон, пенопластовые амортизаторы в углах, как в насмешку — гарантийный талон и никакого трансформатора…
— Где же запасной прибор? Хокансон. бегите в палатку к агрегату, возможно, он там… Да бегите же скорее!
Хокансон ушел, пожав плечами.
Гарольд сжал губы в ниточку, чувство беспокойства росло с каждой минутой. Дональда Болдена, с его беспомощностью перед лицом неведомого, ему стало вдруг жаль. Для больших нагрузок этот человек, видимо, еще не созрел.
Вернулся Хокансон. — Там нет ничего. А вы не ошибаетесь, сэр? Вы действительно брали с собой запасные? Здесь, на острове, ничего не может пропасть.
Дональд Болден сидел за столом, обхватив его обеими руками, глаза сверкали на красном, искаженном гневом лице.
— Среди нас свинья, мерзкий подлец, продавший нас этой нищей «НРР», продавший спокойно и расчетливо. Деннис! Вы?
«А что если избить его? Врезать кулаком прямо в его ухоженную челюсть?.. — Гарольд спрятал руки в карманы, не отвечая. — Какая дешевка — подозревать того, кого и так не жалуют!»
— До ужина станция работала как часы. А затем в палатку входите вы и констатируете повреждение. Следовательно?..
— Кто споткнулся о труп, тот убийца? — спросил Гарольд. — Потрясающая логика.
— Поставим вопрос иначе. — Хокансон закурил сигарету. — Кому на пользу это повреждение? Кто получит от этого выгоду?
— Не будьте смешным! — Болден снова овладел собой. — Кто же, если не конкуренты, стоят за этим! Но они нуждаются всего в одном человеке, который не погнушается грязной работы. Или вы еще верите в домовых?
Молчание.
— Ни черта не разберешь! — Хокансон с силой выпустил дым. — Что же, нам теперь подозревать друг друга, таить злобу и смазывать кольты? Это нас дьявольски далеко заведет. Тогда уж мы наверняка дойдем до той точки, которую нам желают эти небезызвестные типы из «НРР».
— Не понимаю вашего спокойствия, — заявил Болден. — Не собираетесь же вы на все это происшествие махнуть рукой?
— Я мыслю реально, сэр. — Хокансон потянулся, словно в палатке никого, кроме него, не было. — Завтра один из нас отправится на катере на нашу базу в Диего-Суарес за запасными трансформаторами. Остальные тем временем попробуют наладить аварийный агрегат и снабжать током станцию вплоть до возвращения нашего посланца. Подходит?
— А кто нас так подковал, вас не интересует? — воскликнул шеф. — И если он станет проделывать такие штуки каждую пару дней, то что будет с нами дальше? Нет, я хочу заполучить этого мерзавца, я не оставлю этого, пока…
— Ах, да перестаньте вы корчить из себя детектива. В конце концов у конкурентов есть свои эксперты, они тоже с головой, — так почему они не могли встроить нам некоторые сюрпризы с часовым механизмом? Я уже давно отвык удивляться чему-нибудь. Все возможно, сэр.
Болден вышел, во взгляде его сквозило отчуждение. Гарольд и Хокансон смотрели друг на друга испытующе. «Проклятье, — подумал Гарольд, — теперь есть над чем поломать голову».
Ночью Гарольда мучили кошмары, спал он неспокойно и проснулся от крика. Вот-вот должно было взойти солнце. Некоторое время он вслушивался, приподнявшись на локтях. Уж не Хокансона ли это голос?
Гарольд вскочил, сбросив одеяло, и, выбежав из палатки, тут же наткнулся на широкую спину: Ральф. Он взглянул на товарища — на том лица не было. Хокансон молча показывал вниз. Бухта была пуста.
— Что-нибудь стряслось?
— Катер исчез! — прорычал Хокансон, сжав кулаки.
Гарольд огляделся. На горизонте вздымались гейзеры, за ними поодаль лежал островок Ровер, и больше нигде ничего, кроме воды, простора и слепящих прямых лучен поднимавшегося светила.
— Проклятые собаки! — стонал Хокансон. — Уж я-то должен был подумать о том, что они пойдут до конца, эти стервятники не останавливаются на полпути…
— Рыбачат. Не хочешь же ты сказать, что они просто…
Хокансона передернуло. Он ринулся в палатку прямо к шефу, небритому и спросонок ничего не понимающему, вытянулся по швам и отрапортовал:
— Сэр, с сегодняшнего дня Титу-риф на осадном положении, можно ожидать нападения в любой момент. Я предлагаю установить норму продуктов и питьевой воды.
Болден растирал мешки под глазами.
— Сожалею, Хокансон, но я сейчас просто не в форме для матросских шуток.
Хокансон держал руку у виска:
— Муфтии удрали вместе с катером. Жду ваших приказаний.
Глаза у Болдена полезли на лоб, лицо его исказилось. Оттолкнув Хокансона, он выбежал из палатки и стал осматривать горизонт. — Это… — он не договорил.
Хокансон дико заржал. Потом принес из палатки автомат и, сделав несколько шагов, пустил две коротких очереди по бухте, где еще вчера вечером стоял катер.
«Ну, вот, теперь совсем весело будет», — подумал Гарольд.
Болден стоял, ссутулившись, жевал резнику, своей согбенной спиной и настороженным взглядом он чем-то напоминал кота.
— Деннис, — прошипел он, — смотрите, чтобы станция была в порядке. Выходите на частоту семь и одна сотая мегагерц, я вам дам аварийный код, который вы будете посылать до тех пор, пока не иссякнет питание.
— Вы считаете наше положение настолько критическим?
— Делайте, черт побери, то, что я вам приказал!
Гарольд пожал плечами и, захватив инструмент, побрел к аварийному агрегату. Под пальмами на спине лежал Хокансон, уставившись в небо, рядом с ним валялся автомат — типичная картина уныния.
Гарольд отстегнул брезент машинной палатки. Агрегат стоял в том же виде, в каком они его оставили после пробного пуска. Надо постараться, чтобы он и сейчас сразу, через несколько минут, дал ток, и тогда всех покинет эта идиотская нервозность. Гарольд откинул ножной стартер, открыл краник подачи горючего, нажал ногой педаль — раз, другой, третий… Почему он не заводится? Бензина достаточно. Ну-ка, еще раз! Ничего… Еще и еще раз!.. Двигатель не заводился.
Гарольд поискал ключ в ящике с инструментами, чтобы проверить свечу, но тут он заметил, что из карбюратора беспрепятственно сочится бензин, поливая песок. Снова порча? Медленно приходя в ярость, он стал возиться с двигателем, пытаясь сделать что-нибудь.
Через десять минут он бессильно опустил руки. В этом агрегате не было ни свечи, ни жиклера, ни запорной иглы. Двигатель способен теперь был выработать столько же тока, сколько коробка из-под конфет. Неизвестные противники добились своего: «1G5AA» была теперь обречена на молчание.
Ему пришла в голову одна мысль.
Он спрятал инструменты, тщательно вытер выпачканные в масле руки, вышел из палатки, застегнул входной клапан и прямиком направился к Алин.
Девушка уже проснулась. Подпевая вполголоса транзистору, стоящему между вазочкой с медом и рюмкой для яйца, она накрывала стол к завтраку. Увидев Гарольда, она тут же оборвала пение и нахмурилась.
— А ты и впрямь варвар. Я тебя ждала весь вечер. По-твоему, это высший шик — бродить всего в ста шагах отсюда и делать вид, что меня здесь нет?
— Хватит играть в прятки, — ответил он ледяным тоном. — Всему есть предел. Отдай части от двигателя, и я никому ничего не скажу.
Алин смотрела непонимающе.
— Не советую так вести себя, — предупредил он. — Если я сейчас поднимусь и все им расскажу, начнется такое… Ты уже слышала стрельбу. Но на этот раз все обернется посерьезнее.
— Ради бога, Гарольд, я действительно не имею понятия, о чем ты говоришь. Я совсем не интересуюсь вашими делами.
— И не вывинчивала свечу из двигателя?
— А для чего он вам, этот двигатель?
— А жиклер? А сожженный трансформатор?
— Перестань! Я ничего не смыслю в технике. С чего тебе вообще пришла мысль упрекать меня?
— И о том, что катер исчез, тебе, конечно, неизвестно, да?
Она испугалась по-настоящему. Отбежав в сторону, оглядела пустую бухту.
— Что это могло взбрести Рамантсо в голову? Вы что, все с ума посходили?
Он уже не слушал ее. Медленно взобрался на холм, подошел к палатке. Хокансон с Болденом сидели в креслах, тупо уставившись перед собой: начинала сказываться жара.
— Двигатель разрушен, — жестко обронил Гарольд. — Свеча, жиклер, запорная игла. Извините меня, сэр, что я не принимал всерьез ваши предупреждения о конкурентах. Я был законченный идиот.
Болден медленно поднялся, попятился к палатке и вдруг выхватил пистолет:
— А ну, кто из вас приложил сюда свои вонючие лапы?
Я пристрелю вас обоих как койотов!
— Спрячь игрушку или получишь в морду, — прохрипел Хокансон.
— Я не верю в чудеса! — взвизгнул Болден.
— Тогда выставляй охрану, умник. Катер удрал, и станция полетела. Ну что, не видишь никакой связи?
Болден молча опустил пистолет. Он выглядел больным, изможденным стариком, которого оставляли последние силы.
Гарольд не сдавался. «Только без паники, — сказал он себе. — Нужно трезво проанализировать факты, иначе от них сойдешь с ума». В течение целого часа он размышлял и прикидывал, какими возможностями они еще располагали.
Допустим, можно сделать деревянный жиклер. Но как быть с зажиганием? А новая запорная игла — как ее изготовить? Взять тонкую проволоку… Нет, все это бред. Методами каменного века в двадцатом столетии не проживешь. И вообще теоретизирование ни к чему не приведет. Тогда что скажет практика?
Он вошел в палатку, снял с радиостанции все предохранительные кожуха и осмотрел все блоки. Передатчик и приемник вроде бы остались нетронутыми, так что все зависело от подачи требуемого напряжения. Там. на Большой земле. было бы достаточно сунуть вилку в первую попавшуюся розетку, легко и просто…
Выругавшись, он наконец встал и решил пойти искупаться. Сбежал вниз и вскоре был у самых камней, торчащих из воды. Он перелез через них и погрузился в прохладную и неспокойную синеву.
«Попробуем подойти к этому с другой стороны, — думал Гарольд. — Если бы саботажник действительно находился среди нас, то этим он бы сам себе отрезал путь к отступлению. Невероятно, правда? Это должно было прийти на ум даже Болдену, не будь он сейчас на ватных ногах. Или, может, есть дверца к отступлению?
Скажем, увезти ночью этого остряка на легкой лодке — почему бы нет? Нет, тоже невероятно, слишком сложно и рискованно. Саботажник, лодка — все чепуха!
Теперь нам здесь загорать, пока «Шовэко» не даст команду закончить рекламную кампанию. И тогда уж пошлют за нами. Ясно. Все-таки конкуренция конкуренцией, а мертвецы в таком деле нежелательны.
Но кто же нам подложил эту свинью? Рамантсо, этот темнокожий владелец катера? Он бы тогда неплохо заработал: двойная оплата, так как поездки на остров и обратно оплачивают двое хозяев, к этому еще чаевые за ночную работу с двигателем, когда мы беззаботно дрыхли. Возможно, но не доказано. Проклятье, я не гожусь на роль частного сыщика, вынюхивание и слежка никогда не были в моем вкусе.
Но я тоже влип, будь оно все неладно! Отпуск улетел, в любом случае вернусь домой с какой-нибудь сотней QSO — курам на смех, если вообще вернусь. Возможно, я высохну наподобие воблы или первый же ураган сметет меня в пучину.
Стоп, не раскисать!
Нужно что-то предпринять, мы должны совместно что-то сделать — были должны, точнее говоря. Интересно, как мало, оказывается, может выдержать экспедиционный отряд, если люди в нем случайные, не ставшие одним целым. В принципе мы все с самого начала идем каждый своей дорогой. Болден делает карьеру, Хокансон зарабатывает, я собирался установить связь с особо отдаленными любителями и получить признание в радиоспорте. Теперь же нас вообще связывает лишь недоверие и подозрительность…
А что будет с Алин? Ее родные и друзья в Маджунге, конечно, позаботятся о ней. Пусть она меня сочтет за негодяя, но я с ней должен сейчас же поговорить. Может, она уже пораскинула мозгами, как нам отсюда выбраться».
Алин словно подменили. «Что мужчины собираются делать? — набросилась она на Гарольда. — Пока ничего? Почему они не запрашивают помощи по радио?»
— Станция не работает, повреждена.
Она побледнела.
— И вас никто не будет искать?
— Возможно, нет.
— Должны же заметить ваше отсутствие.
— А твое? Тебя никто не хватится?
— Отец знает, что я в отпуске. Если Рамантсо ему ничего не скажет…
— Итак, тоже «возможно», как у нас.
Она нервно зажгла сигарету.
— Сперва ты заманиваешь меня на остров, а потом не знаешь, как отсюда выбраться. Увези меня отсюда — это твой долг, слышишь?
Гарольд засунул руки в карманы.
— Не будь смешной. Ты сама побежала за мной, а теперь хнычешь при первых же трудностях. И вот что я тебе скажу: отныне все будет иначе. Мы соберем все консервы и всю питьевую воду и станем выдавать по порциям, по каплям всем четверым. Или мы останемся живы все вместе или погибнем.
Она глядела на него как на помешанного:
— То есть, мои запасы… Ты… ты…
Отшвырнув недокуренную сигарету, Алин, задыхаясь, стала карабкаться к вершине холма, где стояла радиола латка.
Истеричная баба! Кто виноват, что она поверила пустой болтовне о киносъемке? Он медленно поднимался за ней следом.
Болден сидел за столом и изучал мореходную карту. Он все еще был небрит, но, казалось, снова обрел присутствие духа. Гарольд видел, как Алин, о чем-то переговорив с ним, была уже на пути к Хокансону, который в этот момент плескался в своей любимой бухточке.
Болден поднял голову. — Начинаете проявлять самостоятельность, а? Француженка только что на вас жаловалась.
— Вы не считаете разумным объединить продовольственные запасы?
— Послушайте, Деннис, — Болден усадил Гарольда в кресло рядом с собой. Он снова избрал доверительный тон, как два дня назад во время спора о рекламном тексте, — мы все висим сейчас на одном суку или, если угодно, в одной петле. Может, вы придумаете что-нибудь? Вы ведь находчивый малый. Постарайтесь, а я уж об этом распишу фирме. Сделайте какое-нибудь временное приспособление, чтобы у нас наконец снова был ток.
— Бесполезно. Я уже испробовал все возможное. Они «починили» все, что могли, сэр.
— Вы подозреваете девушку?
— А что, я не вправе был спросить у нее о частях двигателя? Я за ясность, сэр, и отдаю себе отчет в своих вопросах.
Болден придвинулся еще ближе.
— А что вы думаете о Хокансоне? Ведь вы с ним как-то близки.
«Ага, теперь ты начинаешь стравливать нас друг с другом?»— подумал Гарольд.
— А вы действительно считаете, что тут замешан Хокансои?
— По секрету, Деннис: тот, кто серьезно спрашивает девушку об отсутствующих частях мотора, тот вряд ли вывернул их сам.
— А если это просто трюк?
— Мне понятна ваша осторожность. Раньше мы слишком часто говорили друг другу пустяки. Надо с этим покончить. Очевидно, мы лучше поймем друг друга, если узнаем друг друга ближе.
— Сюда идет Хокансон.
— О’кэй!
Хокансон приковылял к столу.
— Хорошо заниматься рыбной ловлей, — сказал он и бросил на землю двух жирных рыб. — Сидишь себе, никого не раздражаешь. — Он улыбнулся Гарольду. — Не вырываешь у девушки ее лакомства, даже намекать на это не надо.
— При известных условиях она поделится не только лакомствами, — сказал Болден. — Но сегодня вы могли бы нам приготовить что-нибудь на обед, Хокансон. При всем раздражении вряд ли мы сможем отвыкнуть от обедов.
Войдя в палатку, Болден воткнул вилку бритвы в батареи, и скоро повсюду стал разноситься запах его одеколона. Потом он надел свою все еще ослепительно белую тропическую куртку и принялся ждать, когда накроют на стол.
Они ели, не произнося ни слова. Потом Гарольд вытащил транзистор и, не задерживаясь на музыке, стал водить с раздражающим треском по всему средневолновому диапазону.
— Чего ты ищешь? — поинтересовался Хокансон.
— Может, они скажут о нас что-нибудь в выпуске новостей.
— Вот не знал, что ты — шах персидский, — хмыкнул Ральф.
Болден настороженно следил за ним.
— В Штатах не заметят, если «1G5AA» замолчит. Ведь это могло бы быть вызвано плохими условиями приема на коротких волнах. Единственная фирма, которая это определенно отметит, — «НРР». У нас ни у кого нет с ней связей?
— А вы остряк, сэр. И много у вас в запасе таких шуточек?
Гарольд прижался ухом к динамику.
— Ракото! — шепнул он. — Наш знакомый из Маджунги, которому Ральф отвалил десять долларов за лампы. Если другие не заметят, то он-то уж определенно насторожится…
Болден махнул рукой.
— У него нет средств. Он не сможет нанять даже моторную лодку.
— Вы не знакомы с кодексом радиолюбителей. Как только Ракото что-нибудь заметит, мы будем в зоне внимания множества станций. Потом кто-нибудь свяжется со спортивным аэроклубом или владельцами яхт. В Тананариве живет Виктор, «5R8BC», он сидит в гавани Таматаве с целой командой любителей — Луис, Мишель, Рауль, я с ними еще из дому держал связь.
— Ну, и что это даст нам? — скептически молвил Хокансон.
— Это экипаж французского государственного катера, который дважды в год обходит Кергелен, Новый Амстердам и Святого Павла: меняет люден на спасательных станциях. Ребята будут тут на своем дредноуте через два-три дня, как только возникнет подозрение, что мы исчезли.
— Все это умозрительно. — Болдена, казалось, не убедили слова Гарольда. — Откуда вы знаете, что эти люди сейчас не плывут где-нибудь в Южном море? Кроме того, появление французов в смысле интересов фирмы было бы мне не так уж приятно.
— Ах, так, значит, французам вы бы не дали себя спасать, сэр?
— «Спасать», «спасать»… — Болден воздел руки к небу. — Пожалуйста, не ведите себя так, словно мы уже идем ко дну. Мы не можем капитулировать только из-за того, что автобус отправился без нас. Бы полагаете, что наши боссы поняли бы такую капитуляцию? За этим месяцем последуют другие, а мы все, и вы и я, хотим и в дальнейшем иметь хорошую работу… Давайте-ка остановимся на одном Ракото.
Гарольд выключил транзистор и положил его на стол.
— Есть более близкие станции. От нас до Коморов сто тридцать километров, до Глориозо столько же, до Гельвиля на острове Носси-Бэ около двухсот тридцати, до Гран-Коморо столько же, сколько до Маджунги. Со всеми этими пунктами мы уже связывались. Должно черт знает что случиться, чтобы там никому не пришло в голову, что мы затихли.
— Самое худшее в том, что мы находимся в полной темноте. — Шеф встал и принялся ходить взад-вперед. — Если бы мы на худой конец хоть что-то могли принимать. Возможно, в эфире сейчас тесно от QSO, которые разыскивают «1G5AA». Ничего нельзя сделать с вашим радио, Ральф?
— У этой завывалки только средние волны. А если перемотать катушки, то в конце концов будет потеряно уравнивание и мы уже не послушаем музыку.
— Алин! — вдруг воскликнул Гарольд. — У девчонки есть тоже такая завывалка. А ну, Хокансон, вперед!
Хокансон, впервые снова улыбнувшись, ткнул Гарольда шутливо кулаком в ребра. — Идея века! Эта особа у своего папочки, наверное, выпросила неплохой транзистор…
К удивлению Гарольда, Алин с готовностью отдала свое радио. Мужчины с первого взгляда увидели, что на шкале есть короткий диапазон, оставили девушке взамен транзистор Хокансона и поспешили наверх, к палатке, чтобы присоединить полученный приемник к высокой антенне и прослушать переговоры любителей.
Дональд Болден подошел к рабочему столу рации, где стоял транзистор, напряженно вслушиваясь, как и остальные.
Эфир был полон жизни. Мелькали обрывки фраз, попискивала морзянка, Гарольд медленно продвигался по диапазону. Эх, если бы сейчас можно было передать, попросить о помощи!.. Но его станция состояла сейчас всего из транзистора и наружной антенны.
— Вот она! — раздался дружный вопль из двух глоток. Гарольд и Хокансон одновременно узнали свои позывные.
— Нас вызывают! Считают без вести пропавшими!
«Что это?» — У обоих радистов глаза округлились от удивления и досады.
«CQ — CQ — CQ DE 1G5AA — 1G5AA — CQ…»
Гарольд смотрел на побледневшего Хокансона.
— Ну, что там? — допытывался Болден. — Говорите же, черт побери!..
— Вы не можете расшифровать? — спросил Гарольд глухим голосом. — Там работает «1G5AA». Экспедиция «Гейзерный риф» вовсе не молчит, она действует… Сообразили?
— Проклятые собаки!
Теперь уже их никто не спасет. И ни один свидетель потом не сможет выступить и сказать: «Кто покупает у «НРР», тот платит убийцам».
Отныне их ждут лишь голод, жажда и отчаянная борьба за существование. Осенние ураганы поставят последнюю точку в этой короткой истории. Тот, кто после этого посетит Титу-риф, не найдет ничего, кроме полу занесенного песком двигателя да мощной антенны, — ничего больше…
Первым пришел в себя Болден. Он с шумом похлопал себя по карманам, закурил сигарету и обратился к Хокансону тоном просителя:
— Ральф, вы ведь уже попадали в подобные переделки, как мы сейчас. Скажите, что мы должны предпринять, чтобы иметь шанс унести отсюда ноги?
Хокансон мотал головой. Нежный голос Болдена сразил его. Ничего не осталось от бывшего шефа, от его сознания собственного превосходства в любой ситуации…
— Сколько у нас питьевой воды?
— Думаю, на неделю.
— А продовольствия?
— Немногим больше. Основной запас уплыл вместе с канаками.
— Я предлагаю, чтобы каждый из нас ежедневно выпивал три четверги литра морской воды, — сказал Хокансон.
— Тьфу, черт! — вырвалось у Гарольда. — Это еще зачем?
— Чтобы растянуть пресную воду. Три четверти литра безвредны, ручаюсь; кроме того, в жару морская вода не нарушит обмена: ведь достаточно соли уходит вместе с потом.
— Хорошо, — сказал Болден. — Что еще?
— Искать резервы. — Хокансон поднялся и принялся осматривать кустарник и верхушки пальм.
Болден проследил за его взглядом.
— О, наверху есть орехи, нужно их сбить выстрелами.
— Это не кокосовые орехи, шеф. Это seychelle. Не думаю, что их можно есть, — Хокансон повернулся и стал смотреть в море.
— Вы считаете, что ловля рыбы нам поможет продержаться? Правильно! — повеселел Болден. — Во всяком случае, попробуем и это.
Хокансон вглядывался в даль, пытаясь угадать в еле заметных вертикальных черточках на горизонте высокие шесты с обстановочными знаками. «Ровер, — пробормотал он, прищурив глаза, и повернулся к Болдену. — У вас, кажется, есть карта, сэр?»
— А что? Возникла какая-нибудь идея?
— Вам все «идеи» да «идеи», — заворчал Хокансон. — Что я, не могу просто свериться по ней?
— Ладно. В моем чемодане.
Хокансон исчез. Болден стал тихо насвистывать, постукивая в такт по крышке стола.
«Вот и кончилась его мудрость менеджера, — презрительно скривил губы Гарольд. — Что нам теперь проку от его прославленного организаторского таланта? Ни тебе телефона, ни машины, до цивилизации далеко, а мы будем глотать соленую воду и жрать рыбу, которую я и в детстве-то не ел. A-а, ну его к…»
Эти идиотские флейты и барабаны Болдена действовали ему на нервы. Пожалуй, стоит еще раз поговорить с Алин. Теперь важна любая мелочь.
Он застал ее в плаксивом настроении за мытьем посуды. Похоже, она уже успела истерзать себя упреками за свое легкомыслие и теперь находилась в состоянии острой жалости к самой себе.
— Я хочу домой, — всхлипнула она. — Ну, что там с моим транзистором? Что вы собираетесь делать?
— Вот об этом я и хочу поговорить. Ты здешняя, может, существуют какие-нибудь регулярные сообщения, которые касаются Гейзерного рифа?
— Сюда не заходит ни один корабль! Самолеты? Маршруты проходят над мысом Сент-Андрэ или Майоттой. Так что не болтай чепухи. Но я хочу домой, слышишь?
— Мы в ужасном положении: высажены на островке с минимумом питьевой воды и питания, и никто об этом не знает.
Она молчала, кусая губы. Гарольд осторожно продолжал:
— Поэтому я и говорил с тобой о запасах. На нашу помощь в этом отношении не надейся. В том-то и дело, что мы далеко не все успели выгрузить с катера. И вообще это было безумием с твоей стороны очертя голову плыть на остров, не зная наших действительных планов…
В палатку вошел Хокансон, вскинул руку к виску в знак приветствия и сказал: — Извините, мисс. У вас есть надувная лодка. Могу я на нее взглянуть?
Алин высморкалась. — Для чего вам?
— У нее несколько отсеков?
— Три. Но я спустила воздух.
— Что ты затеял? — спросил Гарольд. — Ведь мы можем удить и с подводных камней.
Хокансон застыл у брезентовой стенки.
— Я отправляюсь к Роверу, завтра же.
— Ты спятил? Тут же больше четырех миль!
— Правильно. Но попробовать можно.
— Да кораллы разрежут лодку, прежде чем ты достигнешь открытого моря!
— Возможно, но не обязательно.
— Вы хотите рискнуть? — воскликнула Алин. Она пробовала улыбнуться. — На самом деле, мсье Хокансон? Вы первый мужчина, у которого в голове оказалось кое-что еще, кроме бесплодных фантазий. Прошу вас, берите лодку, она ваша.
— Чепуха! Ты не поплывешь! — Гарольд замахал руками. — Ветер и течения прикончат тебя, ты не знаешь фарватера. Единственный, малейший промах — и ты погиб.
Хокансон пожал плечами, он был серьезен и спокоен. Это уже был не тот громогласный и добродушный силач, с которым Гарольд с неделю назад познакомился в аэропорту Тананариве. Сейчас это зрелый мужчина, сознающий свою ответственность, решивший, презрев опасность, рискнуть собственной жизнью ради спасения остальных. Но это означало, что Хокансон расстался с мечтой стать бизнесменом. Тут было чему удивляться…
— А что нам остается? — спросил Ральф. — Если я дойду до Ровера, мы спасены. Там нас ждет рация, есть продовольствие, наверняка имеется хорошая моторка, на которой я вас вывезу отсюда. Французы на Коморах будут рады, если кто-нибудь хоть раз использует их запасы.
— Болден знает о твоем плане?
— Он узнает сразу же, как только мисс Алин любезно предоставит мне свою роскошную яхту.
— Конечно же! — она улыбнулась ему.
«Проклятые бабы! Все они теряют головы, стоит появиться перед ними какому-нибудь супермену, — размышлял Гарольд. — Почему бы Алин не остаться серьезной и не сказать просто: я не хочу быть виновной в вашей гибели и не дам вам лодку. Смелый, решительный мужчина здесь нам нужнее, чем мертвый там, на дне моря! — Нет, она ухватилась за первую же возможность спастись, пусть даже ценой человеческой жизни».
— О’кэй, — сказал Хокансон. — Тогда пойду соберу свой чемоданчик, — пригнувшись, он вышел из палатки. Они слышали, как захрустел песок под его ногами. Гарольд глазами, полными упрека, смотрел на девушку.
— Есть еще мужчины! — сказала она злорадно.
На следующее утро Хокансон собрался в путь. Он уложил немного белья, выбрал из продовольственных запасов кое-что покалорийнее, бросил в лодку спальный мешок и потребовал от Болдена автомат — от акул, как пояснил он. Карту он предусмотрительно положил во внутренний карман холщовой куртки…
Поначалу шеф скептически отнесся к замыслу Хокансона. Ведь в таком случае Болден мог бы оказаться в неприятном положении. Хокансон должен по меньшей мере обещать ему, что если на острове окажется рация, использовать в переговорах с «Шовэко» тайный шифр. А призыв о помощи, обращенный к французам, был бы для фирмы чувствительным ударом, равнозначным крушению всей рекламной кампании. Нетрудно сообразить, насколько выиграют от этого конкуренты.
Хокансон терпеливо выслушивал бесчисленные советы, с улыбкой отвечал на восторженные реплики и похвалы Алин. Незадолго перед отплытием он отозвал Гарольда в сторонку.
— Послушан, старина. — Он старался придать своему голосу отеческие интонации. — Я знаю, что это будет для меня твердым орешком. Шансов у меня пятьдесят на пятьдесят, не будем обольщаться. Но чему быть, того не миновать.
— Останься, Ральф, — умоляюще сказал Гарольд. — Никто не может требовать, чтобы ты рисковал головой. А у меня нет семьи…
— Сентиментальность тебе не к лицу, — с усилием улыбнулся Хокансон. — Кроме того, это дело требует большого опыта. Так что уступи старине Хоку дорогу, малыш. Но одно обещай мне: ты сядешь вот тут и не отнимешь от глаз бинокля. Мне не хотелось бы в случае аварии торчать на каком-нибудь подводном утесе и ждать, пока меня смоет волной. В случае нужды из пустых канистр вполне можно связать плот.
— Я буду наблюдать, пока ты не заберешься на Ровер.
— О’кэй. И вот еще что. — Хокансон вынул конверт из кармана куртки. — Писулька для тебя, но только в случае, если ты увидишь, что я пошел ко дну, или если я не вернусь через три Дня.
— Что это значит?
— Считай, что это романтические мысли воина перед битвой: «А если в меня попадет пуля, то это верная женушка моя меня поцеловала…»
— Ты просто…
— Свежеиспеченный болван, знаю. Возьми это, старина, у каждого есть своя слабость. Но одно условие: если я завтра появлюсь здесь, на рифе, живой и невредимый, ты отдашь мне мое завещание в целости и сохранности, иначе тебе несдобровать. Не хочу позориться. А теперь счастливо, малыш. Рад был повстречаться с тобой. И если снова увидишь Штаты, не забудь: ты обещал мне памятник на Гудзоне…
Он заковылял к бухте, где его ждала надутая до отказа резиновая лодка. Гарольд нерешительно последовал за ним. Он аккуратно положил конверт в задний карман шорт и застегнул молнию. Страшная слабость вдруг овладела им. Мальчишески задорный юмор Хокансона с трудом маскировал его глубокую подавленность. Пожалуй, он постепенно изучил уже своих спутников.
Но зачем ему, опытному человеку, лезть очертя голову в это опасное дело? И почему остальные не удерживают его от этого шага? Неужели Болдену наплевать, что он может потерять одного из ценнейших своих людей?
Гарольд остановился в двадцати шагах от берега. Ему не хотелось слышать слов прощания, этой смеси самообмана и шаблонной болтовни, от которой воротит душу. Если такой человек, как Хокансон, оставляет завещание, то он знает, что ему грозит.
Гарольд вернулся на холм, принес из палатки бинокль Болдена, развернул кресло в направлении Ровера и тяжело плюхнулся в него. На душе у него было скверно, как никогда.
Хокансон тем временем уже успел отчалить; он находился сейчас в нескольких метрах от гряды подводных камней, пробовал весло, смеялся громко над забавными короткими нырками не приспособленной к дальним переходам лодчонки и наконец лег на нужный курс.
Алин и Болден почти четверть часа стояли на берегу, с интересом наблюдая, как Хокансон лавировал между скрытыми каменистыми отмелями и коралловыми пиками. Щекочущий нервы спектакль, шоу, современный танец с ножами, в который вставили побольше сюрпризов, чтобы оправдать расходы зрителей.
Однако вскоре тем, на берегу, надоело стоять; устало передвигая ноги, они взобрались на вершину холма, потом подтащили кресла поближе к Гарольду. Ложа, первый ряд, идет новейший бой гладиаторов: человек против природы. Это вы должны непременно увидеть! Приходите сегодня же! Испытание нервов, гарантированы реальные опасности, без подделок и дублеров!..
— Дайте взглянуть в бинокль, — попросил Болден.
— Он поручил мне неотрывно наблюдать за ним.
— Ну и что? Мы и так будем наблюдать, оба! — Болден сидел словно на ипподроме. — Там, в открытом море, проходит сильное течение. Колоссальное зрелище: человек в скорлупке преодолевает морскую стихию!
— Сумасбродство! — Гарольд скрипнул зубами. — Мы должны были помешать этому. Одиночка среди рифов в надувной лодке — да он измучается до смерти!
— С такой нерешительностью мир не завоюешь. — Алин насмешливо фыркнула. — Я чувствую, что ему это удастся.
Гарольд взглянул на нее сбоку. Может, она еще думает, что Хокансон отправился поиграть в прятки со смертью, чтобы понравиться ей?
Они молчали почти целый час.
Невооруженный глаз еще различал лежащую на колышущейся воде и постепенно исчезающую точку, в которой уже трудно было угадать что-либо человеческое, она скорее напоминала какое-то мельчайшее насекомое, случайно занесенное ветром сюда, под жаркий купол южного неба.
Гарольд прижался к окулярам, глаза его болели от напряжения. Он все еще видел человека в лодке, отчетливо различал темные волосы над воротником светлой рубашки. Там. где сейчас греб Хокансон, вода словно кипела. Лодка описывала круги, взлетала и ныряла вниз вместе с волнами, человек судорожно колотил своим ничтожным веслом по взбесившимся валам.
— Он, наверное, попал в водоворот, — после долгой паузы эти слова прозвучали ужасно.
Болден вырвал у Гарольда бинокль, смотрел, разинув рот, потом вдруг крикнул — Ради бога, что это?!
Они, раздраженно пыхтя, боролись за бинокль. Алин прикрыла глаза рукой, но прыгающей точки уже не было видно, она хотела вскрикнуть, однако голос ей не повиновался.
Наконец бинокль остался у Гарольда. Он с болью и отчаянием всматривался в нагромождение волн. Вода по-прежнему кипела, но никакого овального пятнышка, что еще недавно танцевало на ней, он уже не увидел.
Лодка исчезла.
Лишь к вечеру, когда Гарольд пришел в себя и немного успокоился, он вскрыл оставленный Хокансоном конверт. Найдя укромное место в зарослях кустарника, сел и вынул несколько листочков, исписанных неровным почерком, — все. что осталось теперь от живого сильного человека. Гарольд расправил листки.
«Извини, старина, так не должно было быть, — прочел он. — Я бы охотно еще немного поколесил по нашей старушке, да дьяволу было угодно иначе. Не расстраивайся: быть мертвым не так уж плохо, плох лишь сам момент смерти. К счастью, он уже позади. А что будет после всего этого, интересно лишь остальным, но и они когда-нибудь отдадут богу душу. Тем не менее я желаю вам, конечно, счастливого возвращения домой.
Говоря короче: это я, Ральф Д. Хокансон, свинья, по вине которого вы все оказались в дерьмовом положении. Только не удивляйся, старина, это все правда. Я был на содержании у обеих сторон, в этом нет ничего необычного. Мне нужны были доллары, а возможности мои были ограниченны. В конце концов есть же люди, продающие самих себя. Но что эти проклятые гангстеры решили прикончить и меня, такого я, конечно, не подозревал.
В мои обязанности входило в нужный момент обесточить станцию. Это не было очень опасно: ведь мы бы раздобыли в Маджунге запасной агрегат. Потом случилась бы следующая авария — и так в течение двух недель. Начало получилось. Я даже не нашел потом частей от карбюратора, сколько ни нырял — так глубоко они были спрятаны мной.
Но потом исчез проклятый катер, а когда даже «1G5AA» снова заработала — пират, от нашего собственного имени приговоривший нас к смерти, — все стало ясно. Доллары поистине всемогущи.
Как видишь, мое решение грести к Роверу — это не героизм и не самопожертвование. Не что иное, как последняя попытка снять с себя хоть часть вины. Последняя попытка. Если бы она окончилась успехом!..
Возможно, ты теперь проклянешь меня навеки. Если так, то я не в обиде на тебя. Но прими во внимание, что я, не подозревая ничего, обрек самого себя на гибель. Я, конечно, не заслуживаю сожаления, но и ненависти тоже, надеюсь.
Еще один совет, старина. Теперь не полагайся на Болдена, этого чванливого фельдфебеля, на помощь извне тоже не рассчитывай. Подчини остальных твоим желаниям, ты парень из таких. Возможно, вы продержитесь. И потом посмотри движок еще раз. Мотор хотя и полетел, но генератор я не трогал. Ты ведь находчив, малыш. Смастери нужное приспособление или ветряк, или еще что-нибудь. Если генератор завертится, вы спасены. А если мой совет пригодится, значит, старый Хок еще на что-то был способен.
Еще одна просьба: запихни мой хлам во второй чемодан и при случае перешли его вдове миссис Хокансон, адрес вкладываю отдельно.
На этом good bye и K3MNX теперь QRT.
Твой Ральф Д. Хокансон.
Р. S. От моего имени дай сэру Дональду Болдену мощного пинка в зад, как только попадете в цивилизованные края. Он — дерьмо. Р. X.»
Гарольд швырнул листки в воду между рифами. Проклятый пес, гангстер, бандит! Кому, ради всего святого, можно теперь еще доверять?
— Стоп! Листочки еще пригодятся. — Гарольд подобрал вымокшее письмо.
Какая насмешка! Сам удирает, а мне оставляет дружеские приветы и инструкцию. «Давай-ка, старина, выбирайся из дерьма, в которое я вас втащил, будь счастлив и весел». Гарольд закусил губу — смеяться ему или плакать?
«Что же ты своим отличным планом раньше-то не поделился? Почему сам не попробовал смастерить ветряк? Все это так, муссоны здесь дуют регулярно, но ведь надо ставить его на опору, нужна трансмиссия. Как я сделаю это один: ведь двое остальных против меня, они тянут каждый в свою сторону? Хорошо давать советы, это гроша не стоит. А кто такой сам Хокансон — человек высокой морали, к советам которого стоит прислушаться? Ничего подобного, обыкновенный негодяй».
У горизонта плавился большой диск солнца, начинало смеркаться. Гарольд встал, сложив письмо вчетверо, положил его снова в карман. Он не знал, что ему предпринять. Может, зачитать прощальное письмо Хокансона остальным? Они не поймут его, впадут в отчаяние, станут орать или ими овладеет апатия, и дело может дойти до полной анархии.
«Интересно, как это Хокансон представлял себе — подчинить остальных моим желаниям? Это не в моем вкусе, я не менеджер.
Но что Болден дерьмо — это точно. Если мы на него будем полагаться, мы загнемся, факт. Я должен начать тихонько, со всей осторожностью. Болден не должен это сразу почувствовать».
Размышляя, Гарольд выбирался из кустарника.
Сначала надо убрать оружие. Обитатели Титу-рифа не должны быть опасны друг для друга. На холме все оставалось на тех же местах, что и в момент несчастья. Болден сидел в своем кресле, подперев голову рукой. Он не обратил внимания на приближающиеся шаги, не слышал, как в палатке за его спиной опустошался ящик с красной металлической окантовкой, который со времени отплытия Хокансона стоял все еще открытым.
Быстро темнело. Гарольд оттащил оба автомата и боеприпасы к месту купания Хокансона и бросил все в воду. Если здесь бесследно исчезли части двигателя, то, наверное, найдется место и для этих игрушек.
Когда он вернулся, Болден все еще сидел в той же позе.
— Нам надо поесть, сэр.
— Что? — шеф поднял голову, глаза его блестели. — Ах, да, поедим, конечно. Кто из нас разогреет на ужин что-нибудь?
Разогревать — это было хобби Хокансона. У Гарольда не появилось желания стать дворецким шефа. «Мы можем поесть, не разогревая», — пробормотал он. Болден не возражал.
Когда они опустошили свои банки, Гарольд отважился на первое наступление.
— Мистер Болден, выбора у нас больше нет. Завтра мы призываем в свою компанию девчонку, сваливаем в кучу продовольствие и садимся на паек. Согласны?
— Для чего?
— Я осмотрел двигатель. Генератор в порядке, нужен только привод. А для этого я смастерю ветряк. Если мы установим железный порядок в рационе, мы, возможно, продержимся до тех пор, пока агрегат не заработает.
— Делайте, что считаете нужным, Деннис.
— Для шефа вы немного равнодушны, сэр. Это для нас непозволительно.
Болден провел рукой по глазам.
— Я даю вам свободу действий, чего вы еще хотите?
— Чтобы вы тоже в чем-то участвовали, сэр. Каждый обязан внести свою долю. Я делаю ветряк, а как насчет того, чтобы вы попробовали ловить рыбу?
— Для меня это слишком идиотское занятие, часами смотреть на червяка.
— Видите ли, скучаете ли вы здесь или там, у воды, вы расходуете одинаковое количество калорий.
Болден не ответил. Он лег на кровать и повернулся лицом к стене. Когда он заснул, Гарольд осторожно вынул из кармана его куртки пистолет. Теперь он был уверен, что должен взять на себя все.
Ночью неожиданно поднялся ветер. Гарольд проснулся, слушал, как свистит брезент палатки, потом натянул свитер и вышел. Небо было сплошь завешано тучами, море пенилось, а гейзеры ревели как-то непривычно глухо. Прибой накатывался далеко в глубь острова, берег оказался залитым водой, и волны лизали песок уже в непосредственной близости от палатки двигателя.
Гарольд поспешил вниз, ветер взлохматил волосы; его пронимала дрожь при мысли, что море могло добраться еще выше и смыть их с холма. Он сбросил ящики с агрегата, отделил натяжной трос от палатки и обмотал им полозья рамы. Ветер надувал брезент, как баллон. Шаг за шагом втягивал Гарольд на холм этот теперь столь важный для них двигатель; втащив его в углубление между двумя пальмами, он снова плотно прикрутил брезент к агрегату. После этого он заглянул в палатку Алин.
Девушка лежала в темноте с открытыми глазами и не пошевелилась, когда Гарольд посветил спичкой.
— Идем скорее. — сказал он. — Надень что-нибудь. Мы все твое поднимем к нам. До воды от твоего бунгало сейчас нет и двадцати шагов.
— Ну, что еще? — в голосе ее звучала безнадежность. — Не имеет никакого смысла. Буря по крайней мере приблизит наш конец.
Недолго думая, он сорвал с нее одеяло, поднял и поставил на ноги. Он не чувствовал ни ее дрожи, ни ее твердых кулаков, осыпавших его частыми ударами. Он кричал, что она не имеет права киснуть, как старая баба. Пусть сейчас же выкатывается из палатки и бежит на вершину холма, иначе он понесет ее на руках. Она подчинилась, всхлипывая, как ребенок. Безвольно, не выбирая, нагрузилась она одеялами и одеждой и пошла вверх, преодолевая ветер. Но когда у самой палатки услыхала трубный храп Болдена, вздрогнула и попятилась. Нет, она ни секунды больше не останется здесь. Кроме того, свободная походная кровать принадлежала покойному Хокансону. Она никогда не сможет спать на ней.
Алин бросила принесенные вещи и снова спустилась вниз. Ветер трепал ее волосы, бил по лицу.
С трудом они совместно поставили хлопающую и рвущуюся из рук палатку Алин, выкопали из песка пластиковые тубы с питьевой водой и оттащили постепенно все снаряжение на вершину холма за палатку с радиостанцией. Алин молчала, она подчинялась распоряжениям Гарольда, делала все, что он просил, но мысли ее, казалось, были далеко отсюда и от всего, что с ней в этот момент происходило.
— Восстановим все завтра, — решил Гарольд. — Займемся нашими жилищами основательнее. А на сегодняшнюю ночь пойдешь к нам.
Она долго соображала.
— Но этот Болден храпит, как зверь.
— Мы его отучим от этого.
Шеф быстро проснулся, испугавшись, когда Гарольд потряс его за плечо.
— Вставайте, сэр, наш риф уходит под воду! — Гарольд от души рассмеялся.
«Удивительно, — подумалось ему, — вместе со своим завещанием Хокансон передал мне еще свой саркастический тон, который мне всегда так правился. Возможно, он больше подходит к нашей обстановке, а возможно, с таким тоном вообще больше успеешь в этом мире. Вот, пожалуйста: ни слова возражения от мистера Болдена. Он одевается, уходит проверять крепления, натягивает резервные тросы к пальмам. А чем занята Алии? Ага, она вытащила свой патентованный кипятильник и набирает питьевую воду. Вот так! Нужно только подстегнуть людей».
Они сложили в штабель все ящики у наветренной стороны большой палатки, тщательно заткнули все дыры, подложили под все бьющие о брезент тросы прокладки, потом, закончив работу, постояли, молча и глубоко вдыхая воздух. Сильный ветер со свистом рассекал кроны пальм и вспенивал воду между камнями.
Облака на небе мчались, словно наперегонки, и твердые редкие капли были провозвестниками бурного ливня.
— Теперь еще и эго, — проворчал Болден.
— Как но заказу, — отозвался Гарольд. — Может, сумеем растянуть запасной брезент. Вода нам очень пригодилась бы.
Болден и сейчас не стал возражать. Твердое полотно надувалось в руках мужчин и хлопало с грохотом орудийного выстрела; наконец оно было поставлено и закреплено под углом к ветру, под ним в песок вкопали ведро, а посреди полотна проложили чалку и закрепили ее в земле, как сток. Дождь уже барабанил по брезенту.
— Где вы научились этому? — спросил Болден.
— А вы никогда в юности не охотились? Я на каникулах часто бегал со следопытами, которые разбивали свой лагерь неподалеку от отцовской фермы.
— Вы еще верите, что мы отсюда выберемся?
— Все зависит от нас.
— Вы имеете в виду ветряк? Конечно, у вас способности, Деннис, решимость и чутье. Но чтобы правильно оценить наше положение. вам недостает опыта. Фантазирование нам не поможет.
— Запаситесь терпением.
Алин принесла чай, волосы ее развевались на ветру. Они все трое сгрудились на подветренной стороне, прихлебывали горячий напиток, вслушиваясь в завывание непогоды. С тихим плеском наполнялось ведро. Алин прижалась к Гарольду и вздрагивала всякий раз. когда языки пены с жадностью подбирались к самой вершине холма. Рев гейзеров перешел в мощный басовый рокот.
Только к полудню буря постепенно стала стихать, и низко расположенные части острова снова обнажились. Между камнями застряли обломанные ветки кустарника и мусор, выброшенный водой. Песчаная отмель с наветренной стороны острова выросла за ночь почти вдвое, а под пальмами то тут, то там валялись сорванные ветром орехи.
Гарольд поднял один орех, он состоял из двух одинаковых сросшихся плодов, превосходивших величиной человеческую голову и чрезвычайно тяжелых. Неужели они несъедобны? И пробовал ли их сам Хокансон? Он вынул складной нож и начал надрезать кожуру, напоминавшую кожу.
В это время из палатки вышел Болден. Он был чем-то расстроен, кружил вокруг палатки, ища что-то на земле.
«Зачем ему этот пистолет? Хорошо, что я его успел припрятать. Что ж, если его это забавляет, пусть ищет. Все лучше, чем сидеть в кресле с опущенной головой».
Гарольд очистил ядро ореха, разломил его и попробовал на вкус. Мякоть отдавала противным запахом, и он тотчас выплюнул все. что успел откусить. В правоте Хокансона не приходилось сомневаться. Когда он вошел в палатку, Алин уже была на ногах.
Она только что нагрузилась большой охапкой одеял, подушек и носильных вещей.
— Я устрою свою палатку между пальмами. Холм достаточно велик. Ты поможешь мне?
— Здесь тебе недостает комфорта?
— Этот Болден очень противен, а его дружелюбие — сплошное притворство.
Они потащили по песку брезент и увидели Болдена, который, видимо, собирался носком ботинка перекопать весь остров.
— Вы не хотели бы пока приготовить завтрак? — крикнул Гарольд.
Шеф удивленно поднял голову: «Я?»
— Ну да, кто же еще! Или у вас где-нибудь еще один дворецкий в запасе?
Болден повернулся и послушно пошел в палатку. Гарольд отметил это с удивлением и удовлетворением. Они свинтили каркас и стали обтягивать его брезентом.
— Вообще было бы практичнее собрать воедино все запасы, — сказал Гарольд. — Группу из трех человек прокормить легче, чем трех одиночек. Дорогая, — он положил ей руку на плечо, — ведь может так получиться, что мы протянем дольше, чем ты. И ты думаешь, мы будем спокойно смотреть, как ты медленно погибаешь?
Она молча уселась на свой ящик с продовольствием. Потом сказала:
— Перебирайся ко мне, тогда все это твое.
— Я же не могу так просто высадить из лодки Болдена. Представь себе, что будут говорить потом те люди, в компании, если мы выйдем на связь.
— Все еще боишься шефа? Разве не ты теперь менеджер? Тебя бы я слушалась…
— Тогда поделись своими запасами с нами.
Она вскочила.
— Лицемер! Говорит о чувствах, а интересуется консервами! — Она рванула крышку, схватила какую-то банку и запустила ею в Гарольда с такой яростью и быстротой, что тот едва успел увернуться. — Я не желаю тебя больше видеть!..
«Проклятая бестия. Думаешь, мы еще долго будем терпеть твое упрямство? Всыплю-ка я тебе, истеричка, пару пощечин. Говорят, помогает». Гарольд медленно стал приближаться к ней, руки его дрожали. Но неожиданно послышался взволнованный голос шефа:
— Мистер Деннис! Идите сюда! Говорит Ракото!
Гарольд выскочил из палатки.
Болден размахивал руками и кричал:
— Сорок метров! Ваш Ракото со станцией на Грап-Коморо!
Они вбежали в радиопалатку, на столе работал транзистор Алин. Говорил мужчина.
— Французский в этих пределах понимаете? — спросил Болден.
— Нет, к сожалению.
— Говорят о нас. У Ракото возникли подозрения…
«Ах, Ракото, старина, ты золотой парень, я в тебе не обманывался…»
— Он уловил некоторые несоответствия в передачах «Ю5АА» и предполагает, что от имени этой станции говорят не те люди, что вначале!
«Наконец-то! Я знал, что это станет заметным. Проклятье, почему я не занимался французским?!»
— Вот! Он говорит, что связался с этими людьми и стал их благодарить, на их деньги он купил себе микрофон; но его новые партнеры понятия не имели о десяти долларах…
— Что он еще говорит?
— Тихо! Спрашивает другого, его зовут Мариус, не знает ли он какого-нибудь спортивного летчика. Тот бы облетел риф…
Похоже, что связь прекращалась.
— Ничего точного, определенного, — сказал Болден и вытер пот со лба. — На Гран-Коморо есть только один летчик-спортсмен — это начальник аэропорта, а он сейчас торчит на какой-то конференции недалеко от Момбасы. Но они будут держать его в поле зрения.
— Значит, Ракото не упустит его. Замечательный малый!
— Послушайте, Деннис. Мы, конечно, будем это считать залогом, так сказать, последним козырем. Конечно, самолет лучше, чем через полгода три цинковых гроба. Тем не менее я бы предпочел, чтобы мы отказались от помощи французов.
— Ничего не понимаю, шеф.
— Подумайте о компании. Самолет был бы признанием полного банкротства. Готов спорить, что на Гран-Коморо на нас уже нацелилась свора репортеров. Поэтому попробуйте лучше все возможное, чтобы привести рацию в годное состояние.
— И все же нам нужно выложить летный знак.
— Пока пожарная лестница свободна, из окна не прыгают.
— Здесь нет пожарной лестницы, сэр. Я думал, у вас достаточно опыта, чтобы оценить наше положение. Короче: я делаю ветряк, а вы выкладываете знак. О’кэй?
— Гм. А как он должен выглядеть?
— Какой-нибудь крест из красной материи. У нашей девушки должно быть что-нибудь такое, но она взбешена, потому что я снова говорил с ней о консервах.
Болден вынул электробритву.
— Предоставьте это мне, Деннис. С женщинами я всегда ладил.
Он побрился, оделся и вышел. Гарольд принялся разбирать ящики на доски. Он осторожно вытаскивал гвозди и скрепы, потом складывал вместе дощечки, что-то прикидывал. Крылья ветряка должны быть большими, потому что агрегат нуждается в солидных оборотах. Когда он принялся разбирать оружейный ящик, вернулся Болден. С видом победителя он размахивал дамским халатом и красной кофточкой.
— Я ее убедил. Вот так! Я даже извинился за вас, мистер Деннис… Ну, что вы тут делаете? А где автоматы?
— Пошли на корм рыбам.
Болден уставился на него как оглушенный. Одежда Алин выпала из его рук на песок.
— Вы потеряли рассудок? Компания снабжает нас оружием, а вы…
— Не понимаю, чего вы распсиховались. — Гарольд рассмеялся. — К чему нам тут эти игрушки?
— А если кто-нибудь захочет прикончить нас?
— Противнику теперь не надо даже марать руки о нас.
Болден топнул ногой:
— Без оружия здесь не выживешь!
— В кого же вы собираетесь стрелять, сэр? В Алин или в меня?
— Не говорите чепухи. Вы же знаете, мы нуждаемся друг в друге. — Болден в ярости снова схватил лежащую на земле одежду и проглотил ругательство.
Ни о чем не спрашивая больше, он круто повернулся и ушел.
«Наконец-то. Только мешает работать», — подумал Гарольд.
На этот раз, когда Болден вернулся, от него разило виски. Он шумно влез в палатку, постоял, отдуваясь, около самоделки Гарольда и пнул ногой молоток. После этого он тяжело рухнул на кровать.
— Изрядно ошиблись, — сказал он злорадно. — С дамой покончено, Деннис. Она вас раскусила. Я тоже.
«Если он не перестанет, я его вышвырну. Не хватает еще, чтобы он начал заводить свару, а я его успокаивал. Недоставало мне еще быть нянькой!»
— Там висит удочка Хокансона. Можете ею воспользоваться.
— К дьяволу! Я не умею удить, да и не хочу.
— Вы будете учиться этому или вместе с нами протянете ноги от голода. Мы поняли друг друга, а, мистер Болден?
Менеджер, кряхтя, встал, снял с крючка удочку, прихватил табуретку и нехотя вывалился в дверь.
«Я должен держать их в узде днем и ночью, даже если с тыла они меня забросают камнями. — решил Гарольд. — Конечно, потом могут быть трудности. Болдену не составит труда натравить на меня боссов из компании, а Алин, возможно, не отказалась бы взять на себя роль свидетельницы обвинения, если тот, кто будет вести протокол, окажется красавцем. Стоит этим акулам в случае моей неудачи слегка потянуть за ниточки, и я вылечу из своей конторы… Нет, это просто сумасбродство — думать сейчас о том, что будет впоследствии. Главное для нас только сегодняшний день: я строю ветряк, а Ракото будоражит радиолюбителей.
«Шовэко» и «НРР», должно быть, в ярости, что им не дают развернуться. А какой шум поднялся бы, если бы Международная лига радиолюбителей возвела в закон старое свое требование: радиоспортсмен должен построить свою рацию сам, — Гарольд ухмыльнулся. — Пришлось бы «Шовэко» и ее филиалам переключиться на другую продукцию: туалетную бумагу, например, или кофейники, а то и наживку для рыболовов-любителей».
В дверном проеме показалась Алин.
— Ты пойдешь есть?
— Не может быть! Ты передумала?
Она загадочно улыбнулась.
— Нет, я сварила обед.
— О’кэй!
Болден, сияющий, уже сидел за складным столом Алин с салфеткой, засунутой за ворот рубашки. Ни слова больше о спорах и нервозности. Однако Гарольд чувствовал себя не в своей тарелке. Что-то тут было не так. Ведь Алин его перед этим выгнала, а Болден ушел смертельно обиженным. Откуда эта неожиданная перемена в настроениях?
Сначала он все-таки решил отведать еды. Девчонка показала все грани своего кулинарного искусства и, принимая во внимание ограниченность ассортимента, предложила прямо-таки богатейший выбор яств. Может, она решила дать мне наглядный урок?
«Что это, искреннее примирение или расчетливость? А что, если она, сговорившись с Рамантсо, устроила нам это изгнание, чтобы подперчить нашу экспедицию? Маленькая месть за обман насчет киносъемки, а когда мы будем уже на пределе, катер снова появится: пожалуйте, господа, вот так будет всегда, когда вы обманете даму…»
Прежде чем Гарольд окончательно понял причину своих подозрений, Болден поднялся, пожал хозяйке руку, взвалил на плечо рыболовные снасти Хокансона и отправился неторопливым шагом к подножию холма.
Гарольд погладил живот.
— Готовишь ты отлично, все было тонко и всего было вдоволь. И все же, зачем эти крайности? Ведь с этим мы могли бы прожить три дня. У тебя есть еще особые запасы? Говори же. Или мы, чего доброго, совсем не такие уж без вести пропавшие, как считаем?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты затеяла опасную игру, Алин. Наша фирма не для того вкладывала в рекламную экспедицию тысячи долларов, чтобы она полетела к чертям из-за настроений и желаний капризной девчонки.
— Ты сошел с ума.
Лицо девушки покраснело от гнева, глаза излучали ненависть, когда она провожала его взглядом. Несколько минут спустя он снова сидел за своей самоделкой. «Теперь спокойнее, парень. Ты конструктор и углубись в свою задачу: каркас от палатки послужит основой мачты, а дощечки от ящиков сложатся в лопасти. Сложнее с рабочим шкивом и с установкой этой махины. Потребуется еще приводной ремень, от шарикоподшипников тоже не откажешься. В общем до момента пробного пуска еще откроются тысячи больших и малых прорех.
Интересно, сколько дней из моего дурацкого отпуска уже пролетело? Десять дней назад я прибыл в Маджунгу, посему сегодня должен быть четверг. Это означает, что «1G5AA» оставалось бы еще работать всего 5 дней. На следующую среду намечалось отплытие, в четверг вечером вылет в Тананариве. Как жизнь изменила весь календарь!»
Часы летели.
«Меня совсем согнуло от этой чертовой работы, надо немножко заняться спортом. Неплохо устроить кросс вокруг острова. Налево, направо, прямо, налево… А вот и камнп, торчащие из воды».
— Как дела, сэр? Все еще не клюет?
— Они стягивают приманку с крючка и, знай, жрут ее спокойно…
— Вы невнимательны. Как только перо начнет дрожать, надо рвать на себя удилище, а крючок сам схватит…
Болден огляделся по сторонам.
— Вы из девушки сделали врага, Деннис. Так нельзя обходиться со своими ближними.
— Да, да. Внимание! Клюет, тащите! Браво! Она на крючке! А теперь осторожнее, дайте ей устать. Отпустите ей достаточно лески, а потом медленно опять к себе. О’кэй! Из вас выйдет классный рыбак, сэр!
Болден крепко держал затекшими руками туго натянутую, дрожащую леску.
— Так, теперь подтаскивайте ее к себе, а я попробую поддеть сачком.
Вода бурлила. Показалась большая и тяжелая на вид рыбина с блестящей синей чешуей, почти шарообразное туловище переходило впереди в приплюснутую голову с маленькими глазками и большим ртом, окруженным колючками.
— Знаете эту породу, Деннис?
— В первый раз вижу.
— Может, она совсем несъедобна? У меня нет никакого желания отравиться на этом острове.
— Тогда выбросьте ее к чертям. Но не жалуйтесь, когда у вас начнут сваливаться брюки!
…Вечером они оба перенесли к себе большую часть продовольственных запасов Алин. Она не вмешивалась, только глаза ее метали искры.
Дональд Болден с удовлетворением исследовал ящик со спиртными напитками.
— Вообще-то мы не имели права забирать это, а? Ваше мнение?
— Тогда отнесите ящик обратно.
Болден исчез и не появлялся. Уж не объединились ли они вновь? По всей вероятности, именно так и было, потому что на той стороне явно началось пиршество, шумел Болден, смеялась Алин и приемник создавал этому веселый праздничный фон…
Прошел еще один день. Небо очистилось от туч. Ветряк Гарольда понемногу обрастал различными деталями. Алин безучастно полулежала в кресле. Болден пил виски, часами сидел без всякого желания с удочкой, посматривал на небо в ожидании самолета и время от времени слушал транзистор.
Радиолюбители, кажется, по-настоящему стали беспокоиться. И хотя фальшивая «1G5AA» продолжала раз в день свою передачу, активность Ракото сделала свое дело, и самозванцы это почувствовали. Если бы их запеленговать, обман очень скоро обнаружился бы, но, к сожалению, радиолюбители Мадагаскара, видимо, не располагали такими техническими возможностями.
После обеда Гарольд в качестве эксперимента прикрепил готовые уже крылья ветряка к пальме. Они сразу начали вращаться с такой силой, что тут же расшатали примитивное крепление и готовы были вот-вот отлететь от ствола. Гарольд с большим трудом остановил вращение и снял лопасти.
В это время раздался крик Болдена:
— Самолет!
Гарольд сделал козырек над глазами. И правда: над Ровером кружила крохотная спортивная машина. Теперь даже Алин бежала по песку, размахивая, как флагом, ярким купальником.
— Сюда, эй вы, идиоты! — орал Болден. Он прыгал как одержимый, не отрывая взгляда от сверкающего белого пятнышка над горизонтом. — Мы должны дать им знак. Лучше всего костер. Костер! — Он поискал глазами какой-нибудь предмет, который мог бы гореть, и наткнулся на дощатые крылья, лежавшие возле Гарольда.
— Дайте мне эти отходы… эти остатки!
Гарольд поставил ногу на лопасти.
— Пока генератор не заработает, здесь нет отходов.
— Вы тут еще со своими дурацкими поделками… Все равно ничего не получится. А там летают наши спасители!
— Может, они, а может, и нет.
Болден тянулся к дереву: — Только пригоршню, чтобы разжечь!
— Прочь руки, не то получите молотком!
Мужчины стояли, не сводя глаз друг с друга и тяжело дыша. Алии, наблюдавшая за морем, наконец опустила руки, купальник упал на песок.
— Они улетают, — сказала она отрешенно. — Но почему?
— Костер! — простонал Болден, он сбежал вниз, к самому берегу, и стал лихорадочно собирать мусор, обломки кустарниковых ветвей, клубки высохших водорослей, щепки, облепленные ракушками… Он бросал и бросал все это в одну кучу, но тем временем летающая белая точка скрылась за островом Ровер. Болден ожесточенно сплюнул и замотал головой, давая понять, что он отказывается понимать отныне этот мир, потом он медленно поднялся к палатке и вынес из нее бутылку виски. Сделав порядочный глоток, он сказал:
— Нам надо было зажечь ваш ветряк.
— Чепуха! — Гарольд жестко рассмеялся. — Только генератор спасет нас, и он должен заработать.
Гарольд снова взялся за молоток. Но через минуту вздрогнул от крика Алин:
— Они возвращаются!
Болден мгновенно отставил в сторону бутылку, вскочив, побежал к подножию холма и защелкал там зажигалкой. Однако от сырой кучи ему ничего не удалось добиться, кроме тонкой струйки дыма. Высоко над морем жужжал серебристо-белый самолетик, убийственно далекий от Гейзерного рифа и его обитателей.
— Мне нужно дерево! — взвизгнул Болден и бросился к Гарольду, чуть не налетев на него с кулаками. — Ну что мне, ударить тебя, ты, олух? Давай сюда дерево, чертов крохобор!
— Вылейте на вашу кучу виски, она загорится скорее.
— К чертовой матери, мне нужно дерево!
Гарольд неожиданно поднес к носу менеджера его же собственный пистолет. Болден обалдело уставился на него, схватился за пустой карман и все понял.
— Откуда у вас… Бандит, вы обокрали меня!
Опустив плечи, Болден поплелся прочь.
Самолет кружил над морем, как насекомое, которому нет никакого дела до крохотного острова, над которым вился белый дымок. Все это бессмысленно при таком расстоянии.
— Они явно не нас ищут, — сказал Гарольд, обращаясь к Алин. — Иначе бы они не стали все время кружить над открытым морем.
Она, не ответив, устало опустилась в кресло и, сжав губы, продолжала следить за самолетом, описывавшим свои странные круги. На холм поднялся усталый Болден. Теперь они все молчали. Когда наконец самолет развернулся в западном направлении и растворился в белесой синеве, Болден послал ему вслед длиннейшее ругательство, приставил ко рту бутылку и стал пить неравномерными глотками. Тогда Гарольд запер все оставшиеся бутылки в свой чемодан.
Вечером Болден никак не мог найти любимое средство утешения. Изрыгая проклятия, он перерыл все оборудование, запасные инструменты, разбрасывая во все стороны упаковочный материал. Гарольд, предвидевший этот мятеж, не реагировал. Ему наконец-то удалось собрать опору улучшенного типа для своего ветряка и он подумывал попытаться уже сегодня получить ток… Приближалась полночь, когда крылья ветряка наконец начали вращаться. Чтобы остановить их, потребовалось немало усилий.
Гарольд трудился с ожесточением. Он подтащил агрегат к пальме, закрепил его на месте, вбив в землю клинья, натянул сделанный из палаточного брезента приводной ремень и снова дал свободу лопастям. Они тотчас закружились, но лента трансмиссии пробуксовывала на самодельных шкивах, не захватывая их. Генератор не подавал никаких признаков жизни.
Гарольд тихо ругнулся про себя, пот заливал ему глаза.
— Ну? — Алин подошла откуда-то из темноты. — Не желает работать? А как это делают на заводах?
Гарольд махнул безнадежно рукой:
— Ременные трансмиссии давно уже не в моде. Но кое-где применяют воск, чтобы лента не скользила на шкиве.
— То есть, чтобы липла, — Алин кивнула и ушла в темноту.
«Ложись-ка спать, девочка. Ты мне не поможешь. Если только у тебя в багаже не окажется глыбы смолы. Может, попробовать смочить в соке этих дурацких орехов?»
Вернулась Алин с пластиковой банкой в руках.
— Может, подойдет вот это?
— Мед? — Гарольд вытаращил глаза.
— Сахар же клеит. Почему бы нам не попробовать?..
Он схватил банку, отвинтив, понюхал, провел пальцем по желтой стекловидной массе — черт возьми, действительно клеит… Намазал внутреннюю сторону ленты, приторно-сладкий запах щекотал ноздри, и, когда Гарольд снова запустил лопасти, генератор на сей раз начал жужжать.
— Работает, дьявол!
Дрожащими пальцами счастливый конструктор вывернул контрольную лампу, соединил контактный штырь с винтами полюсов. Яркий свет брызнул им в лицо.
— Ты золото! — он обнял Алин. — Теперь мы спасены!
Она холодно скривила губы, но Гарольд не заметил усмешки.
Он уже тянул кабель в палатку, присоединил его, замерил напряжение, потом со вздохом облегчения плюхнулся на табурет возле радиостанции. Сердце его билось где-то возле самой шеи.
Теперь внимание! Все, как прежде, только сейчас ты пошлешь в эфир сигнал бедствия, первый раз в своей жизни. А вот уже и первые сигналы любительских станций раздаются в приемнике. Еще есть люди, которые пока не спят, они услышат меня. Итак, начинаем: даю сигнал — включаю все напряжение — подстраиваю антенну — передатчик действует безукоризненно — готово!
Его кисть начала ритмичный танец на ключе:
— QRRR — QRRR — QRRR DE 1G5AA — 1G5AA. Положение 12 градусов 18 минут южной широты, 46 градусов 25 минут восточной долготы — QRRR…
Алин похлопала его по плечу:
— Ну, как? Ты уже на связи?
Он сбросил ее руку, покачал головой, с ожесточением отстукивая дальше призыв о помощи:
— QRRR DE 1G5AA-1G5AA — Прием!
Вот! Они подхватили и отвечают:
— 105АА. DE. FH8BZ… Прием!
Гарольд рассмеялся, пьяный от счастья, обернулся, хотел кивнуть Алин, но она исчезла куда-то. Ну что ж, теперь все равно. Все в порядке, старушка тянет благодаря ветряку, брезентовой ленте и пчелиному меду — смех! Ты просто чудо-девчонка, Алин!
— «…FH8BZ DE 1G5AA, — передал он. — Помогите — Помогите — Помогите — отрезаны острове Титу-риф — экспедиция в смертельной опасности — наши координаты…)!
Чьи-то пальцы впились ему в шею, и тут же последовал удар по голове. Он, ничего уже не соображая, хватал ртом воздух в испуге, пытался за что-то уцепиться руками, но ему заломили их за спину… Он повернулся и со всего размаха полетел с табуретки лицом в песок.
Когда сознание вновь вернулось к нему, он лежал связанным на походной кровати, не в силах даже подняться. Что произошло?
Он повернул разламывающуюся от боли голову. У передатчика сидел Болден, за ним стояла Алин. Менеджер крутил ручку настройки, что-то отыскивая на шкале.
Чего ради, черт возьми, они его связали? Через несколько часов таможенное судно или патрульный бот возьмет курс с Коморов на Гейзерный риф — зачем же психовать?
Менеджер все еще крутил ручку настройки.
— Что это значит, вы, идиот? — задыхался Гарольд. — Частота налажена, я связался с Коморами.
— Дайте ему разок в челюсть, — сказал Болден, не оборачиваясь.
Алин наклонилась над ним, в ее глазах были радость и триумф, она поводила перед его носом вновь обретенным пистолетом.
— Дельце приняло другой оборот, мсье.
— Чепуха! — он рванулся в своих путах. — Развяжи меня, я вас пальцем не трону. А твою игрушку я бы тебе и так вернул, она мне больше не нужна. Через несколько часов мы уже отплывем на Коморы.
— В Диего-Суарес, — уточнил Болден. — Фирма вовсе не собирается трубить на весь мир о своей неудаче. Ваш идиотский сигнал бедствия вам дорого обойдется, юноша, это открытая работа на конкурентов, как и многое другое за последние дни.
— Не построй я ветряк, вы бы через неделю загнулись от отравления алкоголем. Развяжите меня!
— Вы не в своем уме и не отвечаете за свои поступки, — Болден закурил сигарету. — А остальное определит армейский невропатолог в Диего-Суаресе.
Алин со смешком отвернулась от Гарольда и снова подошла к Болдену.
«1:0 в пользу руководства фирмы. Но я сам виноват. Должен был знать, что после того, как заработает станция, тут же встанет вопрос: что дальше? Робинзоны снова попали под юрисдикцию цивилизации. С Хокансоном у них бы это не вышло. Он не был гак идиотски наивен, как я».
Болден, кажется, нашел ту частоту, что искал. Он настроил передатчик, сжал в свободной руке микрофон и крикнул:
— Внимание дяди Боба! Здесь Бэйкер два, Бэйкер два. Дядя Боб, ответьте, прием.
В динамике зашелестело. Шеф напряженно вслушивался, ждал ответа. Он явно нервничал, что приходилось ждать.
— В бандитском радио, видно, дело идет не так быстро, как у честных любителей? — съязвил Гарольд.
Болден повторил запрос, наконец динамик затрещал еще громче, послышался голос:
— Дядя Боб для Бэйкера. Слышу вас хорошо. Как с погодой? Давно от вас ничего не имею. Прием.
— Температура упала, идет сильный град, — тут же ответил Болден, бросив удовлетворенный взгляд в сторону удивленно вслушивающегося Гарольда. — Ждем бурю, дядя Боб. Срочно нуждаемся в сухой одежде. Прием.
— Коляска уже катится, Бэйкердва. Поставка начнется немедленно. Конец!
— О’кэй, дядя Боб. Пока!
«Противно. Вот откуда у Болдена его знания техники передачи: он занимался шифрованными экономическими радиодонесениями и рекламными диверсиями. Я с первого момента почувствовал, что он двойной. Но последнее слово еще не сказано, сэр. «FH8BZ» поймала мой сигнал, и теперь друзья не спустят с нас глаз. Пока появится ваш дутый дядя Боб, многое может еще произойти. Если бы у меня были свободны руки…» Гарольд закрыл глаза. Снаружи доносился треск неутомимо вращающихся лопастей ветряка, к этому звуку добавлялось тихое жужжание генератора. «Все-таки я сделал его», — сказал он себе, хотя мысль об этом дала ему мало утешения.
Уже совсем рассвело, когда они услыхали шум моторов. Болден порывисто встал и откатил дверь палатки в сторону. Теперь и Гарольду было видно, что с Коморских островов появился самолет, вот он точно вышел на остров и лег в крутой вираж.
Болден оттеснил Алин от двери. — Оставаться здесь! Мы не имеем к нему отношения, это француз.
— Это первый из десяти, — усмехнулся Гарольд. — Я поднял на ноги весь аэропорт на Гран-Коморо.
— Замолчи, ты… — прорычал шеф.
— Дядя Боб может остаться с носом. Если мы им не покажемся, они подумают, что мы обессилели, и сбросят десант.
Дональд Болден поспешил выскочить наружу и нехотя помахал самолету. Машина стала описывать круги низко над островом, потом из нее вывалился ящик с пестрым парашютом и врезался в песок. «Выходите на 28,2 мегагерц», — было написано на нем большими буквами. Болден снова помахал рукой, медленно вернулся в палатку и настроил станцию на требуемую частоту.
— Если он еще вздумает орать, заткните ему глотку, — приказал он Алин. Она взяла платок и встала около Гарольда.
— Я тебя сразу раскусил, супердетка, — сказал тот. — Пойми, папочка заботится вовсе не о тебе.
Алин хлестнула его по лицу платком, но он даже не дрогнул.
— Алло, «1G5AA», — раздалось из динамика. — Я «FHDXX», машина над вами. Что там, к чертям, с вами стряслось? Прием!
— Алло! — крикнул Болден. — Я вас слышу! А что должно стрястись? И что вы там выплюнули? Прием!
— Ты классный остряк, парень. Развлекал свою компанию игрой в сигнал бедствия и прочее? Это интересно.
— Вы, наверное, ошиблись. Мы не посылали этого сигнала.
— Ну, вот что, шутник, ты нам порядочно задолжал за горючее. Впредь советуем быть поскромнее в своих развлечениях. Вы нам целый день не даете покоя! Собирайте свои вещи и сматывайтесь, здесь область французских интересов. Ясно?
— Послушайте… — начал шеф, но тут Гарольд закричал изо всех сил, взывая о помощи, так что Болден в страхе закрыл микрофон полон куртки. Алин прижала к лицу Гарольда платок, но тот ощутил сквозь ткань ее пальцы и с силой сжал зубы.
Она дико вскрикнула и, падая под кровать, опрокинула ее; стол тоже упал, загремела посуда, Гарольд почувствовал, что от натуги лопнули веревки на груди и на ногах. Он выпустил пальцы Алин, вскочил и оказался как раз против пистолета Болдена. Но он не стал медлить, с силой ударил шефа в голень и, выбежав из палатки, пустился со связанными руками вниз, к подножию холма. Раздался выстрел, но Гарольд остался невредим, наконец он прыгнул в воду между камнями.
Самолет с минуту покружил над островом. Потом он повернул и улетел в западном направлении…
Они вот-вот придут сюда! Гарольд отчаянно пытался перерезать путы об острые коралловые колючки. Но ничего не происходило, от палатки сюда больше не доносилось ни звука, холм казался вымершим, только крылья ветряка неутомимо рассекали воздух, они вырабатывали ток, который теперь никому не был нужен.
Если люди в самолете не были поражены внезапной слепотой, они должны были почувствовать, что на острове что-то неладно.
Веревочные путы на руках стали слабеть, последние нити лопнули. Гарольд зубами снял остатки пеньки, стянул лохмотья и растер затекшие кисти. Так даже животных не связывают. Он осторожно вышел из воды, нашел укромное местечко под одной из скал и стянул с себя мокрую одежду.
«Болден не рискнет спуститься сюда, он трус. Ведь я мог бы лежать с автоматом в засаде…
Однако я в идиотском положении — невыспавшийся, голодный. Наверху они сидят на консервах и могут из палатки следить за каждым моим шагом. Кто же будет приглашать к завтраку голодного смутьяна? Да, если бы их вынудить пойти на это…»
Он внимательно осмотрел вершину холма. Там все еще не было никакого движения. Берег тоже выглядел пустынным. Тогда он осторожно сполз назад в воду и поплыл легкими бросками к тому месту, где он пустил на дно автоматы. Стал нырять. В холодной воде роем носились рыбешки. Он потихоньку сплывал все дальше вдоль берега, пока не дошел до желтой песчаной отмели. Небольшой колючий скат в испуге бросился наутек, взметнув облако грязи и ила. Гарольд искал участок дна, почти свободный от водорослей, он твердо помнил эту примету. Но воздуха вскоре опять не хватило, и он вынужден был снова вынырнуть, долго отдыхал, повиснув между двух камней, тяжело дыша.
Оружие должно быть где-то здесь. А что дальше? Сноп огня поверх палатки и — «мистер Болден, сейчас же выделите консервы или я стреляю через брезент!» Прямо для Голливуда!
Новая попытка. Гарольд проплыл совсем близко над анемонами, смешным крабом, рассекая стаи встревоженных рыб с окраской зебры; он добрался до края скалы, откуда начинался зияющий чернотой обрыв…
Наверх! Он выскочил из воды, хватая ртом воздух, заныли барабанные перепонки. Пришлось вернуться к тому месту, где лежала его одежда. Если яма уходила так глубоко под остров, то дальнейшие поиски были бесполезными.
Гарольд выбрался на камни рядом с сохнувшей одеждой. У палатки все еще не видно было никого, они, видимо, вовсе не собирались ловить беглеца.
«Все вышло иначе. Да, я кое-что повидал и испытал, но богаче от этого не стал. Да и, не говоря о деньгах, вся эта история больше чем невыгодна. Около девяноста радиосвязей — просто позор.
А в следующий понедельник мне уже снова идти в контору — подсчитывать налоговые квоты да подшивать банковские квитанции. «Ах, дорогой коллега, вы уже вернулись! Ну, как там, на юге? Погодка-то отличная была? Уж могли бы открытку прислать. Какие цены в гостиницах на Мадагаскаре и вообще, как там сервис, стоит ехать? У них, наверное, еще полно дикарей. Ну, скажите честно, женщины там расхаживают голенькими?» К чертям!..
Какой-то странный шум. Опять самолет?
Он забыл про всякую осторожность, встал, огляделся. С юго-запада, разрезая синюю водную гладь, катился пенистый вал, напоминавший распростертые в полете крылья белой чайки. Моторная лодка! Тяжелый современный катер «Юнайтед Нэйви», — он делал сейчас не меньше своих шестидесяти миль, путь от Диего-Суареса до этих мест был для такой акулы пустяком.
Повернувшись, Гарольд увидел стоявших на холме рядом с палаткой Болдена и Алин. Менеджер смотрел в бинокль. Игра в прятки подходила к концу. «Дядя Боб выигрывает скачки, — думал Гарольд, одеваясь, — не французы и не местные радиолюбители, нет — наши военно-морские силы одерживают верх. Болден теперь может говорить что хочет, ему наверняка поверят. Я делаюсь саботажником и получаю вечное клеймо. Доказать обратное я не могу. А ветряк? Смешно».
Он вынул из кармана письмо Хокансона. Оно промокло, но текст был совершенно разборчив. «Хокансон, я должен тебя выдать гиенам. Ты меня извинишь, старина, но этот документ я не могу выбросить. Мне сейчас тоже дьявольски трудно выпутаться из этой истории».
Катер быстро подошел, сбавил скорость и описал плавную дугу вокруг рифа. Был отчетливо виден звездно-полосатый флаг, сдвоенная пушка, на командирской площадке торчали какие-то люди.
…Когда несколько позже Гарольд с помощью двух сильных матросов взобрался на низкую корму катера, при виде обилия военной техники его одолело любопытство. Впереди, по направлению к носу катера, его внимание привлекла антенна на невысокой решетчатой мачте, там, наверное, была радиорубка. Он протиснулся к командирской каюте.
— Дальше вам не положено, мистер Деннис, — дружески сказал офицер. — Вам лучше всего сесть здесь, наверху. В кубрике у нас нашлось местечко лишь для мисс Алин. Вы извините, но скоростной катер — это, так сказать, плавающий механизм, машина.
— Я не в претензии.
— И пристегнитесь, пожалуйста, покрепче. Можно легко оказаться за бортом, когда катер идет полным ходом.
— О’кэй.
Он поставил свой чемодан у стенки под огнетушителем и рядом бросил палаточный мешок для сидения. Поясов с карабинами было достаточно, так что офицер не лгал.
Мотор заработал, катер начал мелко дрожать, за кормой выросли пенные дорожки, остров стал медленно удаляться. Гарольд повернул голову. У пальм прилежно крутились лопасти его трудолюбивого ветряка. Прощай, Титу-риф, ты был и приключением, и разочарованием! Прощай, Хокансон, старина, я буду временами вспоминать тебя… Он сел на мешок, распахнув руки, вдел их в петли поясов, прислонившись головой к красному огнетушителю, стал смотреть на прибой и на причудливые груды кораллов и дальше, на рвущиеся ввысь и тут же опадающие струи гейзеров…
ОБ АВТОРЕ
Мартин Зельбер родился в 1924 году. Был сельскохозяйственным рабочим, секретарем профсоюзного комитета, одно время играл в оркестре, учился в театральном училище, выступал на сцене. Печататься начал в 1948 году. С 1954 года профессиональный писатель и драматург, проживает в Домерслебене, округ Магдебург на Эльбе (ГДР).
Зельбер начинал свою творческую деятельность как автор произведений для детей, печатая научно-популярные рассказы. В дальнейшем предпочел приключенческий жанр, написал несколько остросюжетных повестей и романов. Широкое распространение получил первый приключенческо-биографический роман Зельбера «А льды молчат» (1955 г.) об экспедиции Франклина.
Повесть М. Зельбера — первое произведение автора, публикуемое на страницах нашего сборника.
Фотоочерк
На северо-западе нашей страны, у берегов Балтийского моря, расположена Латвийская Советская Социалистическая Республика.
География экономических связей Латвии ныне простирается от Ленинграда до Владивостока, от Заполярья до Кавказа. В республику поступают из Российской Федерации нефть и нефтепродукты, машины и оборудование, изделия химической промышленности и сырье; с Украины — газ, уголь, металлы; из Белоруссии — грузовые автомобили, тракторы, станки; из Эстонии — электроэнергия, моторы; из Молдавии — фрукты, вина, овощные консервы; из республик Средней Азии — хлопок, шерсть, кожи — все эти широкие экономические связи возникли при Советской власти. В свою очередь во все концы нашей страны идет поток промышленных изделий и продукции сельского хозяйства Латвии.
Благодаря помощи братских народов нашей страны общий объем промышленного производства в Латвии возрос по сравнению с 1940 годом в 31 раз. Коренным образом изменилась структура ее народного хозяйства. За последние десятилетия в республике высокими темпами развиваются индустрия и сельское хозяйство. В Латвии, прежде аграрном придатке капиталистических стран, возникли и стремительно развиваются новые отрасли промышленности: химия, радиоэлектроника, электротехника, точное приборостроение.
Оснащенные современными машинами, отличных результатов добились труженики села, особенно в повышении урожайности зерновых, производстве молока, мяса, яиц.
Прекрасна природа Латвии, непередаваема прелесть многочисленных рек, озер, расположенных среди холмов, лесов и вековых дубовых рощ — неотъемлемой части ее пейзажа. Мягкий климат, песчаные пляжи на побережье, минеральные источники и лечебные грязи… Не случайно в Латвии немало прекрасных курортов всесоюзного значения.
Этот краткий фотоочерк, естественно, не может дать достаточно широкую панораму современной Латвии, воспроизвести все многообразие ее созидательного и трудового ритма, достижений науки и культуры. Однако публикуемые здесь снимки дают некоторое представление о жизни одной из пятнадцати равноправных республик нашего великого Советского Союза.