Часть I. Праздник середины лета

Глава первая

Июнь. В прохладных и тихих глубинах Данктонского Леса солнце пробивалось сквозь ветви и огромные живописные стволы буков. Свет проник в каждый уголок, в каждую щелку и засверкал на съежившихся сухих листьях, а легчайший ветерок нежно обдувал серые корни деревьев и затихал в зеленых листочках пролесника.

Июнь. Свет летнего дня так чист и добр, что, кажется, он обновляет все, чего ни коснется: и самый скромный цветочек, и самый невзрачный клочок земли, и самый заскорузлый корень.

Этот свет предвещает Середину Лета, а все кроты знают, что в это время можно высказать Камню свои мечты и надеяться, что нынешние беды и разочарования вскоре кончатся, что ждать недолго, скоро все будет хорошо.

Этот самый свет в то июньское утро засиял на шерстке двух кротов, вылезших на поверхность и глядевших вверх, туда, где среди деревьев возвышался Камень. Одним из этих двоих был Триффан, родившийся в Данктоне. Теперь он вновь вернулся на родину и больше не имел желания покинуть ее. Когда-то этого крота обуревало нетерпение юности, и его черная шерстка лоснилась, но теперь он стал гораздо старше, тело его было покрыто боевыми шрамами, а шерстка поседела.

Живость и грация юности ушли, но на их место пришла спокойная сила крота, крепко стоящего на четырех лапах и двигающего ими только при необходимости.

Его зрение потеряло остроту; он так полностью и не оправился от жестоких ран, нанесенных вернскими кротами, и, чтобы наслаждаться окружающим миром, ему приходилось всматриваться и вслушиваться, чуть свесив голову набок. Только так удавалось ему расслышать звуки летнего леса и уловить жизнь одной из самых почитаемых, хотя и переживающей ныне тяжелые времена системы.

Второй из этих двоих была Фиверфью, она припала к земле рядом с Триффаном. Фиверфью была помоложе, но не намного, ее тоже потрепала жизнь, а на голове виднелись рубцы от перенесенной лысухи. Но дух ее был по-прежнему крепок, и теперь кротиха с видимым наслаждением впитывала в себя окружающий мир.

Некоторое время оба молчали, как кроты, хорошо знающие друг друга, объединенные взаимным доверием и пониманием. Всякий, кто когда-нибудь был хоть чуть влюблен, сразу догадался бы, что эти двое — пара, нежно любящая друг друга.

— Ну, Фиверфью, уж если не сегодня пришло время отвести нашего молодца на поляну и показать ему Камень, то не знаю, когда представится лучший случай!

— Да, мой любый,— ответила она, с легким акцентом, на древнем данбарском диалекте. Так говорили в далеком Вене, где Триффан впервые встретил ее и откуда она пришла в Данктонский Лес, положив тем самым начало переменам, которых с таким нетерпением ожидали в кротовьем мире.

— Куда он пропал? Обследует тоннели? Или роет новые?

Триффан говорил о сыне Фиверфью с особым теплом и любовью. Хоть тот и не был его сыном, старый Босвелл завещал Триффану вместе с Фиверфью воспитать кротенка и стать для него отцом. Из всех самцов кротовьего мира Босвелл выбрал Триффана Данктонского, зная, что детенышу предстоит сделаться Кротом Камня, который научит всех слышать Безмолвие Камня.

— Он идет сюда, — сказала Фиверфью, оглянувшись на вход в тоннель чуть ниже по склону. Триффан удивленно проследил за ее взглядом: правда, слух у Фиверфью и впрямь был лучше, чем у него, и все же казалось, что она каким-то таинственным образом всегда знает, где находится сын и что он делает.

Не имея опыта воспитания собственных кротят, Триффан не мог постичь, каким чутьем мать узнает, что беспокоит ее детеныша и когда она нужна ему. Именно инстинкт делал этого кротенка исключительным для Фиверфью, не таким, как все. И потому происшедшие в нем за последние недели перемены воспринимались особенно остро. Кротенок становился все более независимым, и скоро предстояло признать эту его самостоятельность.

Обычная роль матери была почти завершена, и теперь наступил черед Триффана начать обучение молодого крота письму и всему тому, что может понадобиться Кроту Камня.

Пока Триффан и Фиверфью ждали его появления на поверхности, казалось, что весь свет июньского дня, и без того яркий, стал еще ярче и сконцентрировался на входе в тоннель, куда указывала кротиха.

И вот появился он: сначала рыльце, потом молодая лапа; ясный свет засверкал вокруг, заиграл и заискрился на листьях деревьев, словно специально освещая для всех, кто мог видеть, место его выхода.

Крот Камня вылез на поверхность и, так же как Триффан с Фиверфью до этого, осмотрел окружающий мир. В его широко раскрытых глазах светилась невинность юности; она же угадывалась в мягкой шерстке и в трогательной неуклюжести, присущей подросткам этого возраста.

Он быстро подбежал к Фиверфью, но обратился к Триффану:

— Сегодня вы отведете меня к Камню? Ты говорил, что, когда подойдет Середина Лета и солнце будет ярким, ты отведешь меня. Сегодня? — Его глаза и движения выдавали жгучее нетерпение.

— Да, да, время пришло.

И что-то было в этом молодом кроте такое, отчего глаза Триффана наполнились слезами, хотя он сам не понимал почему, быть может, из-за предчувствия, что когда-нибудь на эти хрупкие плечи навалится тяжесть бед и тревог всего кротовьего мира. И тем не менее пора сыну Фиверфью прикоснуться к Камню и узнать о своем священном предназначении.

Фиверфью и Крот Камня ждали, когда Триффан выберет путь вверх по холму, но Триффан, следя за игрой света на траве, думал совсем о другом. Определенно где-то здесь, в свете и тенях, скрывался невидимый Босвелл. Наверное, уже никто и никогда не увидит его, а он наблюдает за своим сыном, как наблюдал за всеми и всегда — с любовью и надеждой, что они отыщут путь к Безмолвию.

— Да, — тяжело вздохнув, прошептал Триффан, и его глаза снова наполнились слезами. Старея, он порой так остро ощущал одиночество, которое несла с собой мудрость, и так хотелось ему, чтобы рядом оказался Босвелл, чтобы можно было говорить с ним, задавать вопросы. Как жаль, что столько вопросов остались незаданными в свое время... когда он, Триффан, был таким, как сейчас этот молодой крот. Триффан горько улыбнулся. Интересно, чему он может научить Крота Камня? Наверное, чему-то касающемуся жизни...

— Настал день, настал час, — нежно проговорила Фиверфью сыну и, положив лапу ему на плечо, обратилась к Триффану: — Пошли, драгой мой, пошли вместе, покажем ему, где он рожден и что ему предстоит.

— Мне страшно, — сказал молодой крот, не двигаясь с места.

Лес внезапно замер, вокруг повисла торжественная тишина, воздух затих, а свет словно замерцал и померк.

— Лучшее средство против страха — повернуться рыльцем к тому, что пугает, и твердо переставлять лапы,— сказал Триффан.— Пошли, июньское солнце зовет нас, влечет к Камню... Пошли, я должен тебе кое-что рассказать.

Так, один за другим, Триффан во главе и Фиверфью позади, они направились вверх по склону на поляну, где одиноко стоял великий и могучий Данктонский Камень, всегда ожидающий, что к нему подойдет крот, полный смирения и веры.

Глава вторая

Несколько дней после рождения кротенка Триффан и Фиверфью не могли решить, как назвать его. Крот Камня — это не имя, с которым можно жить. А ведь имя значит больше, чем может показаться: с ним наследуется нечто от тех, кто носил его раньше, и оно может затем передать это нечто другим, кто еще придет в мир.

Очень немногие имена — если вообще есть такие — звучат как-то зловеще, и все же некоторые кажутся мрачнее других. Так, мрачно звучит имя Мандрейк или Рун, а вот Брекен — имя доброе и основательное, Роза — имя для кротихи, чья жизнь много обещает другим. Но как назвать Крота Камня?

Триффан знал, что его самого отец назвал сразу, едва увидев, как новорожденный кротенок вскарабкался выше своих братьев и сестер и задрал вверх рыльце, напомнив в миниатюре, как сказал Брекен, одинокий пик в окрестностях Шибода, на вершине которого возвышается Камень.

Вспомнив это, Триффан почувствовал, что именно ему придется дать имя Кроту Камня, и несколько дней, отдуваясь и вздыхая, все придумывал, прикидывал так и эдак, ожидая вдохновения, которое все не приходило.

Но как-то раз Фиверфью, как это водится у матерей, шептала что-то бессвязное довольному малышу, примостившемуся у нее на брюхе, и Триффану дозволено было слушать это; он улыбался, видя их обоих довольными, и едва ли разбирал, что она говорит:

— Ты мой сыне-сияне, буди сияне для всех нас...

«Мой сын», «для всех нас»...

Она говорила не так, как говорят данктонские кроты, и на ее певучем диалекте слово «сияне» вызывало мысль о ветре, дующем на цветы жарким августовским днем; ветер разбрасывал семена и сеял их, чтобы схоронить в сердце теплой земли до новой весны.

Но слово «сияне» имело и другое значение — «солнце». Триффан, знавший традиции данбарских кротов, почувствовал и разгадал естественную игру слов, подразумевавшую, что Крот Камня не только ее сын, или Босвелла, или обоих, но что он является солнцем, которое будет сиять всем и посеет новую жизнь.

И Триффан почувствовал это — скорее инстинктивно, не поняв до конца ход собственных мыслей. В какой-то момент он догадался, что для Фиверфью «сыне-сияне» означает множество вещей, и его собственные мысли двинулись дальше, и ему вспомнился день — теплый солнечный день, когда солнце действительно сияло! — день, когда он впервые пришел в Биченхилл и почувствовал, что это доброе место, и с того дня оно словно запало ему в душу своей природной красотой, какую кротовий мир уже забыл; там Триффан ощутил себя дома.

Биченхилл, где солнце, освещая пологие холмы, изменяло перспективу и делало небо шире, чем во всех системах, какие он видел в жизни. Биченхилл! Кроту Камня лучше было бы родиться там, а не в заброшенном Данктоне. Да, Биченхилл.

То самое место, где Мэйуид и Сликит, повинуясь инстинкту, спрятали двух кротят Триффана от Хенбейн и тем самым спасли, поскольку с той же уверенностью, как в восходе солнца утром, Триффан чувствовал, что Уорф и Хеабелл в безопасности, и надеялся, что когда-нибудь они увидят своего отца или хотя бы узнают о его любви к ним.

И, размышляя об этом, Триффан задрожал и прошептал, глядя на Крота Камня:

— Его можно назвать Бичен, любовь моя, в честь места, посетив которое кроты познают любовь. Это место добрых кротов, любящих кротов, кротов, которым можно верить. Бичен — это достойное имя.

Фиверфью задумалась, а потом, коснувшись детеныша, шепнула ему это имя, и он оглянулся и придвинулся ближе. Она шептала снова и снова, приучая к этому имени его и себя, и не заметила дрожи Триффана, не догадалась о сладкой печали в его сердце, не заметила слез, текущих из его глаз. А когда заметила...

— Мой любый!..— воскликнула она тревожно.

— Ничего, крот может поплакать, когда ему хочется, — пробормотал Триффан, посмотрев на Бичена, а потом на нее. — Я боюсь за детеныша, Фиверфью, и не знаю, что можно сделать для крота, отмеченного Камнем, как помочь ему.

— Люби его истинно, — сказала Фиверфью, нежно погладив Триффана и утерев его слезы. — Не бойся, Камень — его отец, он сумеет оборонить его. Вопреки горестным сомнениям, будем вместе молить Камень, и он направит нас. Бичен теперь его имя.

Так Бичен получил имя, и Триффан знал, что, где бы ни странствовал в будущем Крот Камня, он обязательно придет в Биченхилл. И Триффан был благодарен, что Камень послал туда его собственных кротят и что когда-нибудь Бичен сможет сообщить им об их отце,

когда они в своей черед станут свидетелями пришествия Крота Камня и окажут ему поддержку, в которой он будет нуждаться.

Детство Бичена протекало как обычно у всех кротов. Он вырос в такой же норе, в таких же тоннелях, как много кротовьих лет назад Ру — кротиха, давшая первое потомство Брекена, среди которого был и любимый всеми Комфри.

Фиверфью предпочла поселиться в этих скромных тоннелях, и, хотя земля здесь не изобиловала червями, как другие земли в Данктоне, она не придавала этому значения, ведь прокормить нужно было лишь себя и единственного детеныша.

Несмотря на огромное значение, придававшееся рождению кротенка, который вызывал всеобщий интерес, данктонцы понимали, что Фиверфью и ее детенышу нужно уединение. Поэтому, хотя кроты не могли дождаться дня, когда Бичен выйдет к ним и станет частью их жизни, тоннели, где жил кротенок, оставили в покое. Лишь некоторые появлялись поблизости — главным образом кротихи, жаждущие иметь своих детенышей, но проклятые бесплодием. Чума, постоянные лишения и прочие связанные с этим болезни, похоже, навсегда оставили свое клеймо на системе. Но никто из кротих не видел детеныша: Триффан вежливо выпроваживал их и просил не появляться вновь — пока.

И Бичен рос в уединении, как, собственно, и следует расти всем кротятам. Он узнавал новое со слов Фиверфью, и ее диалект был первым, что он услышал в жизни. Позже, повзрослев, Бичен усвоил материнский мягкий акцент и несколько необычные обороты речи, что лишало его речь признаков времени — словно она исходила из прошлого и уходила в будущее.

Его глаза открылись через день или два после того, как он получил имя, и сразу оказались живыми и любопытными. Бичен оглядывался вокруг в поисках материнского молока; насытившись, не засыпал, как другие кротята, а глядел матери в глаза, а потом начинал крутиться, стараясь вырваться из ее заботливых лап.

Поначалу он не смел удаляться от Фиверфью, не рисковал приближаться к огромному Триффану. Однако тот был ласков с кротенком, и вскоре Бичен уже ползал вокруг названого отца и боролся с ним, пихая его своими мягкими лапками. Шерстка у Бичена была светлой, и Триффан, прикасаясь своей загрубевшей, потрескавшейся лапой, удивлялся ее мягкости. Казалось чудом, что такая нежная, такая хрупкая вначале жизнь в конце концов побеждает.

Прошли холодные апрельские дни, когда кротенок не появлялся на поверхности: его берегли от холодного ветра и проливного дождя, так легко проникавшего во все еще голый лес.

Но в первые дни мая, когда Бичен подрос и научился разговаривать, Фиверфью позволила ему отыскать путь из родных тоннелей к ясному свету и свежему воздуху.

Малыш добрался до выхода, высунул рыльце наружу, услышал шум ветра в ветвях с набухшими почками и бросился назад, в безопасность. Но любопытство гонит кротов наверх, наружу. К тому же Фиверфью тоже захотелось выйти на поверхность, и спустя несколько дней Бичен набрался мужества вылезти вместе с ней наружу и постепенно научился различать звуки леса. Теперь уже они вызывали у него представление о радости, а не об опасности. Шорох листвы означал приближение Триффана, хлопанье крыльев — полет безобидного дрозда, и малыш мог ненадолго забыть о матери, пока она приводила в порядок шерстку и нежилась в первых лучах теплого майского солнца. Но вот странный звук — скрип ветвей, тревожный крик грача, — и кротенок бросается обратно, вниз, в надежное убежище родной норы.

Что за птица грач? И Фиверфью рассказывала. Шорох листьев бывает не только от лап Триффана? Фиверфью объясняла. Как звучат крики совы в ночи? Она предостерегала.

Но любопытство пересиливало страх, и Бичен опять отправлялся наверх и уходил все дальше, теперь уже так далеко, что заботливая Фиверфью следовала за ним, благодаря судьбу, что нет других малышей, за которыми пришлось бы метаться по лесу.

Пока компанию Бичену составлял еще только Триффан, которому пришлось заменить собой всех соплеменников, братьев и сестер, игривых, беспокойных, великодушных, молчаливых, не отходящих ни на шаг, но изменчивых и непредсказуемых, пока их не узнаешь как следует.

В те кротовьи майские месяцы Фиверфью не могла нарадоваться многотерпению Триффана, его мягкости и снисходительности к малышу. Бичен способен был здорово докучать, поскольку бойкость его не знала границ, и, когда в мае он окреп и вырос, с ним нелегко стало совладать.

Но Триффан разговаривал с Биченом, успокаивал, смеялся вместе с ним — а когда надо, и над ним, — и шалости прекращались, проявления грубости исчезали. Кротенок научился молча слушать разговоры Триффана и Фиверфью, когда те рассуждали о прошлом, вспоминали легенды, рассказанные им когда-то, и, как это любят делать кроты, добавляли кое-что от себя.

Взрослые часто говорили о Камне, обращались к нему и молились: Триффан — по своему данктонскому обычаю, а Фиверфью — как это принято у венских кротов, тихо и страстно. Но с Биченом они никогда не говорили о Камне, предоставляя ему самому осознать, что они делают и говорят, и спрашивать, если чего-то не понял.

Однако первый прямой вопрос он задал не им, а одному из тех кротов, что в середине мая стали появляться в их кругу. Естественно, все они были взрослые, поскольку той весной детенышей больше не родилось. В основном это были кроты, которые находились рядом с Триффаном и Фиверфью во время рождения Бичена и, сотворив благостное Семеричное Действо, стали его естественными покровителями. Впрочем, старому Скинту и бравому Смитхиллзу интереснее было говорить с Триффаном, чем с несмышленым кротенком. А с Биченом в те дни много играл Бэйли. Он хорошо понимал малышей, и, возможно, игры позволяли ему вспомнить любимых утраченных сестер — Старлинг и Лоррен. Еще приходил Маррам, но тот больше молчал. Этого крота все уважали за его путешествие в Шибод, но он никогда не говорил без крайней необходимости. Из кротих приходила лишь одна — Сликит, подруга Мэйуида. Она многое знала и о многом рассказывала. Бичен побаивался ее, но она вызывала его любопытство, и, когда Сликит приходила, он старался держаться поближе. От Фиверфью и Триффана он слышал о детенышах Хенбейн и о том, как двоих из них, Уорфа и Хеабелл, Сликит и Мэйуид увели из Верна и какое-то время воспитывали. Порой Бичен мечтал о братьях и сестрах и думал об этих двух незнакомых кротятах, но Сликит казалась слишком грозной, чтобы попросить ее рассказать о страшных днях в Верне.

И никого из этих бывалых кротов Бичен не спрашивал о Камне. Он задал этот вопрос одному нашему знакомцу, который из всех живущих был более всех предан Триффану.

Если внешность бывает обманчива и крот выглядит не совсем так, каков он на самом деле, то это был именно тот случай. Грязные лапы, гнилые зубы, потертые бока — но сообразительные глаза, живой ум, добродушный нрав и поистине великая душа для такого худого, невзрачного тела. Крот, великий своим смиренным духом... Мэйуид вошел в жизнь Бичена совершенно неожиданно — и, как и к другим кротам, чьи пути он пересек и чьи жизни изменил, пришел как раз вовремя.

Бичен забрел далеко от дома, дальше, чем хотелось бы Фиверфью, и она, отвлеченная гостями, потеряла его из виду. Весенний лес впереди манил к себе, и Бичен шел все дальше и дальше, пока вдруг не потемнело. Близился вечер. Кротенка охватил естественный страх перед неведомым, он повернулся и скорее побежал назад, однако, к своему ужасу, обнаружил, что места вокруг совершенно незнакомы. Лес и деревья словно запутали его, тоннели, куда он хотел спуститься, пахли зловеще. Бичен постарался сохранять спокойствие, но попытка оказалась тщетной. И вот, когда им овладела паника, откуда-то сзади, словно из пустоты, возник крот.

Бичен привстал в довольно жалкой боевой стойке, он не мог совладать с дрожью в задних лапах; незнакомец же поднял лапу в знак приветствия и проговорил:

— Дрожащий малыш, ошеломленный моим внезапным появлением, обрати внимание на мою улыбку — она безусловно дружелюбна. Обрати внимание на мою стойку — она скромна и неагрессивна. И отметь мою жалкую комплекцию: разве я могу причинить вред?

— Ты кто? — неуверенно спросил Бичен.

— Достойный господин, я отвечу тебе. Я смиренный крот, не стоящий внимания, у меня и имени-то толкового нет.

— Ты — Мэйуид! — с облегчением сказал Бичен. Мэйуид широко улыбнулся, а Бичен продолжил:

— Ты друг Сликит. И Триффана. Ты...

— Я еще много чего, подрастающий мой господин, сын плодовитой Фиверфью!

— Мне говорили, что ты странно выражаешься.

— Кто, когда, где и при каких обстоятельствах говорил это? — требовательно спросил Мэйуид.

— Ну, как сказать...— начал Бичен.

— А как промолчать? — немедленно откликнулся Мэйуид, и его глаза вспыхнули от предвкушения словесной игры.

— Как безмолвствовать? — сказал Бичен.

— Онеметь! — воскликнул Мэйуид в восторге, что Бичен способен и желает продолжить игру.

— М-м-м... Заткнуться?

— Затихнуть, проглотить язык, набрать в рот воды, держать язык за зубами, — проговорил Мэйуид, излучая довольство. Он вспомнил еще дюжину слов, которые мог бы добавить к перечню, но решил не произносить их вслух.

— И все-таки, как сказать! — с улыбкой произнес Бичен.

— Да, как сказать, с этим крот по имени Мэйуид согласен, — наконец успокоился Мэйуид.

— Я и не знал, что потерялся, — признался Бичен, удивившись, что они вернулись на знакомую тропинку.

— Это очень серьезно — оказаться в таком положении, сам-себя-теряющий господин, очень серьезно.

— Мне хочется еще поговорить с тобой, — сказал Бичен при расставании.

— Говорливый господин, этот крот еще вернется. Он всегда возвращается. Он знает, где найти потерявшихся, знает, где притаилась темнота, он везде, где ходят кроты, когда они теряют себя, и помогает им снова найтись. Он понимает. О чем же господин хочет поговорить?

— О Камне, — сказал Бичен. — И о Босвелле. — И с этими словами ушел.

Теперь настал черед Мэйуиду удивиться и даже ощутить растерянность. Но через несколько мгновений он снова растянул рот в улыбке и направился прочь. Побродив в меркнущем свете по поверхности, он спустился под землю, продолжая вспоминать о Босвелле, благоговейно размышляя о множестве нигде не отмеченных путей Камня.

При следующей встрече Бичен попросил Мэйуида показать, как он находит путь, что тот и проделал на свой особый манер: для начала дал Бичену безнадежно заблудиться в знакомых собственных тоннелях.

— Потерявшись, приятель, прочувствуй это состояние и насладись им. Потеряться — это блаженство для путепроходца, потеряться, вопреки общепринятому мнению, — это величайшее наслаждение. Смиреннейший обожает теряться, он жаждет этого. Потеряться! Но теперь это слишком редко случается с ним, а тем более здесь, в Данктоне.

— Но разве Данктон не велик? — спросил Бичен. — Не можешь же ты знать весь Данктон!

— Чрезмерно нетерпеливый юный крот совершил первую ошибку: он сказал «знать». Под «знать» он разумеет «помнить». Смиреннейший Мэйуид помнит больше других и потому знает больше-путей, чем другие кроты, но находит он их иначе. Другие никогда не ищут путей: они бродят, отчаянно держась за то немногое, что знают, и поэтому в голове у них сразу все путается, как только они обнаруживают, что заблудились,— вот как ты теперь, зауряднейший господин. Короче говоря, они изучают путь, запоминают его и неизбежно теряются, если делают хотя бы шаг в сторону. Смиреннейший из смиренных утверждает, что в общем и целом кроты чересчур боятся заблудиться, а посему никуда в новые места не ходят. Мэйуиду кажется, что это гораздо хуже, чем просто потеряться, хуже этого разве что смерть.

Заплутавший вроде тебя крот оказывается в состоянии поиска, как забавно называют это кроты Слова. Состояние поиска! Мэйуид в восторге! Ха-ха-ха! Открою тебе один секрет: значительно лучший путь к продвижению вперед — исходно признать, что ты потерялся, и начать изучать каждый перекресток заново. Это исключительно интересно! Туда? Или вон туда? Когда крот думает, он молодеет! Так куда же? Начнем!

С теорией временно было покончено, и бедный Бичен, смущенный тем, что заблудился в знакомых тоннелях, огляделся, а Мэйуид шнырял туда-сюда, кружил вокруг него, то появляясь, то исчезая, и его рыльце то возникало, то пропадало с самой неожиданной стороны.

— Потерявший нить Бичен, вот тебе ее кончик: приникни к земле. Почистись. Задумайся о радости быть живым. Забудь, что ты потерялся. Пусть твое тело напомнит тебе то, что забыл ум: ты не можешь потеряться, пока ты здесь. Посмотри на свою лапу! Вот она. Посмотри, какие следы она оставляет в пыли. Вот они! Прислушайся к своему неровному дыханию. Ясно, что ты здесь! Значит, ты не потерялся.

Обдумав все это, Бичен с облегчением вздохнул, но проговорил:

— Однако я не знаю, где нахожусь.

Мэйуид весь засветился от радости, словно Бичен попался в расставленную им ловушку:

— Озадаченный Бичен опять ошибается. Страшно ошибается. Думай — это единственный путь стать путепроходцем. Не говори: «Не знаю, где я нахожусь», а говори: «Не знаю, где находится это место». Понял? Осознал? Уловил?

— Отчасти, — сказал Бичен, в самом деле отчасти поняв Мэйуида.

Молодой крот ощущал теперь меньшую тревогу, чем до того; он видел, что проблема заключается не в нем, а в месте, и это помогало сохранять спокойствие. И вот уже он заметил в здешних стенах что-то знакомое.

Мэйуид восторженно смотрел, как Бичен повертел рыльцем туда-сюда, поскреб голову, глубоко вздохнул и с отрадным чувством (какое бывает у крота, упавшего с обрыва, а потом, после того как он несколько раз перевернулся через голову, снова оказавшегося на четырех лапах) понял, где находится.

— Но мы же здесь! — воскликнул он. И он рассердился на себя и на мир, одурачивший его, заставивший думать, что он потерялся, когда он вовсе не терялся.

— Да, да, да, да, да, да, да! — восхищенно подтвердил Мэйуид. — Видишь, понимаешь, чувствуешь, как чудесно... ты нашелся, молодой господин!

— Однако... — неуверенно возразил Бичен.

— Ах! Пораженный и предельно разозленный молодой крот удивлен, как это смиренный Мэйуид обхитрил его и заставил почувствовать себя потерявшимся на знакомом месте? Мэйуид — смиренный мастер на такие штуки. Смиренный Мэйуид долго учился этому. Смиренный Мэйуид всех в этом превзошел. Повороты туда-сюда сбивают с толку молодой неискушенный ум, делая знакомое незнакомым, и огорошенный юнец не может рассмотреть даже то, что у него под самыми лапами. Мы в тоннелях, где он проходил много раз, но пришли с необычного направления и взглянули на место под необычным углом. Результат? Замешательство, паника и чувство потерянности. Милый мой введенный в заблуждение господин, и это только начало! — Мэйуид снова рассмеялся, почесался, ненадолго задумался и наконец велел Бичену отвести его на поверхность и найти что-нибудь поесть.

Когда они отдохнули и поели, Бичен спросил:

— А я когда-нибудь стану хорошим путепроходцем?

— С усердием и настойчивостью и при малой толике таланта — да, юный господин станет, — удовлетворенно ответил Мэйуид.

— Ты научишь меня? — с загоревшимися глазами спросил Бичен.

— А ты будешь учиться?

— Да, — серьезно ответил он.

Последовала пауза, потом Бичен, внезапно решившись, спросил:

— А что такое Камень, можешь сказать?

— Вот это настойчивость! — воскликнул Мэйуид. — Не успел он найтись, как сломя голову стремится в самый запутанный лабиринт! При всей своей скромности я догадался, что дерзкий Бичен скоро отыщет вход в таинственный мир, но я тщетно надеялся, что, заблудившись, обескураженный господин утратит интерес к подобным вещам. Я, Мэйуид, не тот, кому пристало говорить о Камне. Триффан знает это лучше. Его учил сам Босвелл.

— А кто такой Босвелл?

— Все ясно, ретивый и смышленый господин, теперь вопросы последуют чередой, как звуки в плохо прорытом тоннеле, и Мэйуид не сможет с ними совладать. Триффан лучше ответит тебе, чем Мэйуид...

— Я слышал, как Триффан говорил Фиверфью, что ты знаешь о природе Камня больше, чем любой из ныне живущих.

— Он так сказал? — тихо переспросил Мэйуид, и его яркие глаза вдруг увлажнились. — Нет, нет, великий Триффан не может так считать, да и вообще, желторотым юнцам лучше помалкивать о случайно услышанном, пока они сами не убедятся, что это правда.

— А что такое «писание»?

— Упрямый господин никак не угомонится! — вздохнул Мэйуид.

Но тут шорох лап на поверхности избавил его от необходимости отвечать. Приближался какой-то крот, и Мэйуид спросил Бичена:

— Кто это там, молодой господин?

— Это Триффан, и он устал.

— Ответ точный, но неполный. Откуда он идет?

— Не знаю, — сказал Бичен.

— Это оттого, что мой словоохотливый приятель так много говорил и задавал мне, недостойному, столько вопросов, что забыл главное правило путепроходцев: держать ухо востро, все примечать и слышать все звуки. Триффан идет сверху, по пути, ведущему от Камня.

Что Триффан и подтвердил, присоединившись к ним:

— Но не от самого Камня. Никто еще не был там с тех пор, как родился Бичен. Все ждут. Что ты по этому поводу думаешь, а, Мэйуид?

Мэйуид со вздохом кивнул:

— Этот крот задает множество вопросов, несравненный Триффан, да ему так и положено. Смиреннейший Мэйуид и сам любит поспрашивать и не может остановиться. Он и умрет задавая вопросы, потому что так положено путепроходцам. Однако он знает, кого спрашивать (по большей части себя самого), а взрослеющий Бичен спрашивает не того крота. По мнению Мэйуида, он должен бы направить свои вопросы тебе, вышеозначенный Триффан.

Триффан рассмеялся, но Мэйуид даже не улыбнулся. Потом, когда Бичен, которому наскучила их беседа, отошел от старших, Мэйуид тихо сказал:

— Мэйуида напугали вопросы этого отрока: «Какова природа Камня?», «Кто такой был Босвелл?», «В чем смысл письма?», «Как идти?..» — Он пристально посмотрел Триффану в глаза и покачал головой: — Рядом с этим кротом мне страшно, страшно за кротовий мир. Я чувствую, что не могу помочь ему, не могу вести его за собой, как умею водить других. Я готов заплакать.

Триффан кивнул и погладил старого друга:

— Ты не одинок в этом, Мэйуид. Бичен быстро растет, он спрашивает обо всем. Но о Камне и Босвелле он еще не спрашивал ни меня, ни Фиверфью.

Мэйуид невесело хмыкнул:

— Вот оно что... Он не может не спрашивать, но боится наших ответов. Детство, мудрейший Триффан, — весьма трогательная пора, но признайся, разве ты не рад, что твое собственное детство осталось позади?

Триффан улыбнулся:

— Когда Босвелл впервые сказал мне, что когда-нибудь Крот Камня придет к нам, я думал, что он придет зрелым, взрослым, готовым вести нас за собой. Однако...

Они посмотрели туда, где Бичен, казавшийся таким юным в мягком свете мая, подошел к дереву, пощупал кору, взглянул на сук, понюхал какие-то листья и залез на корень, чтобы полюбоваться сверху на пятнистую тень на траве.

Триффан продолжил:

— Однако он явился новорожденным младенцем, и нам пришлось заботиться о нем. Каждый из нас в Данктоне должен дать ему что может, постараться научить всему, что знает сам, и, что бы он ни спросил, на это нужно отвечать правду. Когда кроты боятся отвечать на вопросы, это означает, что они боятся чего-то в себе и не верят в заветы Камня. Ответь на его вопросы, Мэйуид, и скажи остальным в Данктоне, чтобы тоже отвечали. Потому что скоро мы покинем родную нору и я отведу его в Болотный Край. Там, когда настанет Середина Лета, я научу его письму, как в ту далекую Середину Лета в Хэрроудауне учил тебя. Не бойся, Мэйуид. Здесь он среди добрых кротов, тех, что оказались тут по воле Камня. А мы его защитники и опекуны, и, пока он не готов учить нас и вести за собой, мы должны стать его учителями.

Триффан с Мэйуидом еще немного понаблюдали за Биченом, пока, возможно заметив их молчание, он не подбежал к ним. В его глазах отражалась красота леса.

— Он учит меня находить путь,— сказал Бичен Триффану, подходя к Мэйуиду.

— Значит, тебе достался лучший учитель в кротовьем мире, — ответил Триффан. — А теперь пошли, твоя мать хочет поговорить с тобой.

Когда они ушли, Мэйуид посмотрел им вслед. В его глазах по-прежнему была тревога. Он посмотрел на еще неокрепшие лапы Бичена, но потом взгляд его упал на Триффана и уже не отрывался.

— Я буду помогать тебе, сколько понадобится,— прошептал путепроходец. — Крот Мэйуид любит Триффана, и то, что великий Спиндл начал в Аффингтоне, этот крот завершит. Кто знает, какие пути лежат впереди, но, пока ты озабочен воспитанием Крота Камня, я буду заботиться о тебе! Теперь ты уже не молод, мой господин, твоя шерстка поседела и топорщится, но Мэйуид видит впереди путь для тебя. Может быть, этот путь нелегко найти, но смиренный Мэйуид поможет тебе.

Потом, когда кроты остановились у входа в тоннель, Бичен обернулся и взглянул сквозь лес туда, откуда на них смотрел Мэйуид. Увидев его, Крот Камня приподнял лапу и на какое-то мгновение замер, и Мэйуид уловил выражение его глаз: это был взгляд любви, беззаветной и сильной, и кроту нелегко было вынести этот взгляд не дрогнув. А в поднятой лапе словно что-то светилось, и Мэйуид понял, что Бичен благословил его и что кротовьему миру будет указан путь, если только мир сумеет увидеть и услышать. Это время грядет, а пока у жителей осажденного Данктона есть задача: научить этого молодого крота всему, что знают сами, — великая и добрая задача.

С началом июня все заметили, что Бичен сделался замкнутым, с ним стало трудно разговаривать, он задавал вопросы и не слушал ответов, то замолкал на полуслове, то вдруг взрывался. Если бы у Бичена были друзья-ровесники, возможно, он поделился бы с ними тем, что его мучило.

К тому же Бичен повадился забредать далеко, никому ничего не говоря. Иногда его замечали у Истсайда или близ Болотного Края, но он не пытался приблизиться к Камню или выйти на небезопасные Луга и всегда возвращался к Фиверфью отдохнуть и поесть, однако она понимала, что время, которое он проводит с ней, уже подходит к концу.

— Мне страшно, когда он ходит один неизвестно где, — говорила Фиверфью Триффану.

— Нам всем страшно, любовь моя, но я боюсь не безвестных данктонских призраков, а темной силы — грайков. Я знаю обычаи Верна. Даже если, по словам Мэйуида и Сликит, Рун умер, его место заняла Хенбейн — Госпожа Слова! Она проклянет своего отца за то, что тот не убил Босвелла, когда мог. Теперь пришел сын Босвелла, и грайки, конечно, догадываются об этом и не успокоятся, пока не схватят его. Скоро настанет день, когда они поймут, что он в Данктонском Лесу, и ему придется бежать отсюда. Сейчас Бичену нужно многому научиться, и мы поможем ему — это наш долг. Я отведу его в Болотный Край, милая, и там обучу письму, насколько сам умею, а потом другие данктонцы — те, что так долго и терпеливо ждали его прихода и не мешали ему, хотя им не терпелось увидеть Крота Камня, — расскажут ему, что знают. Все это пригодится Бичену на его пути в кротовий мир со словом Камня для кротов.

— Он мой сын, — тихо сказала Фиверфью.

Мысли о назначении Бичена и Камне все больше беспокоили ее. Она, родившая Крота Камня, не хотела отпускать его от себя. И пока июньское солнце разгоралось все ярче, Фиверфью тревожили предчувствия.

Нынешние историки, изучающие то время, выискивают признаки того, чем Бичену предстояло стать, в немногих отрывочных историях, которые рассказывали о нем после. Некоторые говорили, что он с детства обладал целительной силой и уже к концу мая исцелял кротов, другие — что он отправился в Болотный Край и пророчествовал там.

Но это не так. Сам Триффан в своих записях, проливающих свет на этот вопрос, сообщает, что до знаменательного дня в середине июня Бичен был обычным кротенком, а потом подростком и почти ничем не отличался от любого другого — разве что какой-то особой грацией и смышленостью крота, которому не нужно ничего повторять дважды.

В дни, предшествовавшие прикосновению Бичена к Камню, словно осознав, что детство наконец осталось позади, он плохо спал, его мучили кошмары, но последнюю ночь молодой крот спал спокойно.

Наконец настал рассвет, позвавший Триффана и Фиверфью в лес. Пока они чистили шерстку и ели, весь кротовий мир словно внезапно проснулся навстречу этому дню красоты — новому дню, когда кроты могли наконец взяться за исполнение своей задачи. Все чувствовали, что теперь, когда ночи мрака остались позади, кроты стали ближе друг к другу и к грядущему дню радости.

— К ясному дню вроде нынешнего, — тихо проговорил Триффан, оглядывая лес, который так любил,— к дню, когда мы снова обретем Данктон. Думаю, к тому времени меня уже не будет здесь и тебя тоже, любовь моя! Наши задачи будут выполнены, на этом месте будут жить другие кроты, они будут озираться по сторонам, как мы сейчас, и радоваться лету. Они унаследуют оставленное нами, как унаследовали мы то, что оставили нам наши предки, а те — что оставили их предки. Им предстоит разгадать то, что узнали мы, и узнать то, чего мы узнать не смогли.

Но солнце будет то же, и оно будет пригревать им шерстку, как нам сейчас. И Камень будет тот же и на том же самом месте. Прикоснувшись к Камню, они станут ближе к хорошему в нас. А мы, прикоснувшись к Камню, можем ощутить то, что будет хорошего в них. Безмолвие, к которому будут стремиться они, то же, что с помощью Камня обретем и мы.

Триффан и Фиверфью прижались друг к другу; свет падал на них и на росу вокруг, и Данктонский Лес был как бы одно целое, устремленное к единой цели, а потому не знающее сомнений.

Чуть позже в то же самое утро Бичен вылез из тоннеля и посмотрел на солнце. Все поняли, что для сына Босвелла и Фиверфью настала пора прикоснуться к Камню. И пока кротовий мир ждал, когда солнце взойдет выше, трое двинулись наверх, к Данктонскому Камню.

Глава третья

То же утреннее июньское солнце, что освещало им путь, дарило свой особый свет и другим кротам в других частях кротовьего мира. Одни смотрели на него радостно, другие мрачно.

Даже в системах, уже давно находящихся во власти грайков, где господствовало Слово (если это можно так назвать), — все знали, что в кротовьем мире есть Семь Древних Систем, где возвышаются Камни и где верующие кроты стремятся сохранить свою веру.

Большинство этих систем, такие как Роллрайт, Эйвбери и Файфилд, уже давно заняли грайки, а тамошние последователи Камня были разбиты и рассеяны. Но даже и тогда некоторые — очень, правда, немногие — верующие сохраняли слабую надежду, что когда-нибудь придут новые времена и можно будет снова открыть сердце своему Камню, снова прикоснуться к нему.

Однако две системы из Семи Древних были полностью опустошены и не заселены ни грайками, ни камнепоклонниками. Одна из них — Аффингтон, где Хенбейн из Верна захватила Босвелла и на много лет отняла его у кротовьего мира.

Другой была наименее известная из Семи Систем — Кэйр-Карадок, расположенный на западе, где в недавние времена жили лишь бродячие семейства. Теперь из прежних кротов остался лишь один, и он жил одиноко, без подруги, блуждая по холмам дикого Валлийского Пограничья вместе с немногими уцелевшими последователями Камня, не имевшими ни вождя, ни своей системы и держащимися за свою веру с особым упрямством и гордостью, какие отличают кротов тех бедных червями земель.

Отец назвал его Карадоком в честь Камней, назначивших его быть их хранителем, и он уже сыграл свою роль в нашем повествовании, ибо это именно Карадок привел посланников Триффана — Алдера и Маррама — в Шибод, куда, к счастью или к несчастью, они пришли показать осажденным шибодским кротам, как можно противостоять грайкам.

Об этом мы скоро узнаем подробнее; сегодня же, этим июньским днем, проследим за потрепанным и голодным Карадоком, взбирающимся по крутому склону к Камням — своему наследству и своему бремени.

Несколько дней он, гонимый каким-то внутренним зовом, спешил с западных холмов, по которым странствовал, назад, к оседлым кротам, к давно забытому времени. Через жимолость, сквозь заросли таволги и под конец — через унылые, поросшие папоротником склоны к смутно вырисовывавшемуся наверху Кэйр-Карадоку, к его плоской, невидимой снизу вершине.

Сначала медленно, потом все убыстряя шаг, Карадок возвращался туда, где началась его жизнь и где, как он был уверен, она должна была закончиться.

В те дни никто, кроме обитателей самого Данктонского Леса, не знал, кто такой Крот Камня и явился ли он в кротовий мир. Этот секрет был пока достоянием Данктонского Леса и должен был раскрыться только тогда и так, как повелит Камень. Однако многие в кротовьем мире догадались, что он уже пришел, — по ярко сиявшей Звезде. И хотя грайки и неверующие утверждали, что это было просто небесным явлением, последователи Камня не сомневались в пришествии Крота Камня. Они знали, что скоро их вера подвергнется тяжкому испытанию и что нужно быть готовыми к этому.

Таким верующим был и кочующий с места на место Карадок, и рвение его было так велико, что те немногие друзья, которым он поверял свои сокровенные мысли, говорили между собой, будто Карадок видит знаки Камня во всем, даже в бредущей мимо овце.

Но он не обращал на это внимания, и, когда внутренний зов повелел ему вернуться к Камням, свет показался ему особенно ясным, а земля словно задрожала от ожидания и надежды.

Путь был нелегок; другой крот наверняка проклял бы росу, которая мешала подниматься по склону и заставляла скользить вниз, но Карадок видел в сверкающих каплях лишь яркий свет и радовался, что еще достаточно здоров и силен, чтобы одолеть этот склон. Иногда он останавливался перевести дыхание, восхититься зеленью листьев дубровника и подивиться, что этим утром в воздухе прямо-таки ощущается запах перемен. Потом, вновь обретя дыхание, видя перед собой Камни и приблизившуюся плоскую вершину, он упорно продолжал путь, разговаривая сам с собою и произнося вслух молитвы, как это часто делают кроты, проводящие много времени в одиночестве.

Кажущаяся слабость его изможденного тела контрастировала с очевидной силой духа, способного подавить эту слабость, а дух его питала истовая вера, что когда-нибудь в это заброшенное пустынное место, где большую часть года дуют холодные ветры и лежит плотный снег, придет сам Крот Камня. Да, придет и благословит это место, и все долгие годы одинокой веры и мужества будут вознаграждены. И разумеется, вдохновленные сознанием, что Крот Камня добрался даже сюда, кроты снова вернутся в Кэйр-Карадок и возродят здешнюю систему, хотя почва здесь не так богата червями, как в долинах внизу.

Еще несколько ярдов, еще немного усилий — и вот уже Карадок снова здесь, перед столь любезными его сердцу Камнями. Тем, кто знает Данктонский Камень, Карадокские Камни покажутся довольно скромными, но для Карадока, не видевшего других Камней и преисполненного великой веры, не было и не могло быть Камней более великих. И правда, хотя и скромные по размерам, они возвышались гордо и величественно, и не много нашлось бы во всем кротовьем мире зрелищ более поразительных, чем долины и холмы, раскинувшиеся на запад и восток, на север и юг, и царящие над всем этим Камни. Сердце Карадока забилось от радости, а вера еще более укрепилась — он не сомневался, что когда-нибудь, если кроты найдут в себе силы, кротовий мир снова сможет жить праведно.

Да! Сияющее среди Камней солнце, ветерок над сверкающей травой, папоротником и буйно разросшимся вереском — это могло придать кроту веры! Когда же Карадок обозрел холмы и горы на севере и западе, он ахнул от удивления, различив на горизонте далекие Шибод и Триффан. Карадок буквально задохнулся от удивительного чувства, что сегодня — в этот день и час? — рядом с ним находится величайшая на земле сила, трепетное обещание жизни и смерти, света и тьмы, что если кроту суждено познать Безмолвие — а это и есть высочайшее стремление последователей Камня, — то ему нельзя дрогнуть, с какой бы задачей ни пришлось столкнуться. Да!

И Карадок двинулся вперед, чтобы прикоснуться к самому большому из Камней, но, добравшись до него, отпрянул в страхе и сомнении, озираясь по сторонам, словно на него надвинулись угрожающие тени. Рядом не было ничего, кроме света, опасность явно померещилась ему. Но Карадок опустился на землю перед Камнем и решил пока не прикасаться к нему.

— Еще не время, — пробормотал он, сам не зная почему, и принял смиренную позу. — Нет, еще не время. Но думаю, скоро оно настанет. Нынче утром у меня такое ощущение, будто в нужный момент я пойму, что нужно делать.

Он замолчал и низко опустил рыльце; его сотрясала дрожь, хотя день стоял теплый.

— Я испугался, вот что, — сказал Карадок себе. — Мне просто хочется, чтобы кто-то был рядом. Крот не может вечно жить один.

Потом он произнес молитву:

— Пришли сюда кротов, Камень, пришли кротов, которые кочуют, как и я, пришли их в Карадок. Пришли их когда-нибудь, чтобы они, как и я, увидели свет, чтобы я поделился с ними красотой Камня. Пусть те, кто поблизости, придут в Карадок, а те, кто блуждает у других систем, идут в свои системы. Пришли кротов в это место и оживи его снова. Сделай это, Камень, если такова твоя воля. И сделай так, чтобы я нашел себе подругу и познал радость увидеть своих кротят, бегающих и резвящихся среди Камней, потому что за всю свою жизнь я лишь раз слышал детский смех — свой собственный, когда был кротенком. Сделай это, если такова твоя воля!

Карадок молился, а солнце пригревало его, и, хотя сам он не видел этого, шерстка его засияла на солнце, как никогда раньше, а он ждал момента, чтобы прикоснуться к Камню.

Пока Карадок ждет, мы должны идти дальше, в систему, название которой уже слышали раньше, но чьи заросшие травой тропинки и гордые Камни еще не посещали. Мы должны отправиться туда, чтобы засвидетельствовать начало жизни, посвященной Камню, начало жизни кротихи, которая в свое время будет поистине очень любима.

Если крот сможет выбрать день для посещения этого места, куда мы сейчас направляемся, пусть он выберет такой же июньский день, когда ярко сияет солнце и голубые колокольчики шелестят среди покрытой меловой пылью травы, а высоко вздымающиеся буки на холмах отбрасывают таинственные тени на древние Камни.

Это знаменитый Эйвбери, самая южная из систем, и его история такова и так огромна его святость, что не было бы ничего удивительного, выйди отсюда великий крот или кротиха.

Но теперь Эйвбери уже давно и жестоко страдает. Ибо сюда пришла чума, а потом вторглись грайки и убили большую часть взрослых последователей Камня, а молодняк совратили Словом, чтобы лишить души и достоинства.

Из всех летописей, описывающих вторжение грайков, мало найдется таких печальных, как посвященные Эйвбери, чьи молодые кротихи были принуждены жить с кротами Слова и рожать им детенышей, а радостные ритуалы, песни и танцы, исполняемые к смене времен года, подвергались издевательствам и насмешкам, и за их исполнение жестоко карали.

Но там, в тоннелях, где господствовали грайки, жила одна старая кротиха, помнившая времена до чумы и до Слова, а значит, помнившая сами Камни, и в Эйвбери она осталась последней, кто прикасался к ним.

Ее звали Виолета. К тому июньскому утру, когда Крота Камня в отдаленном Данктоне привели к Камню, она была совсем старой, и ее время близилось к концу. Она избежала казни и Покаяния, притворившись тупой и ничего не соображающей, но те немногие, кто хорошо ее знал, понимали, что эта кротиха значительнее, чем кажется, хотя и не догадывались насколько.

Грайки оставили ей жизнь, потому что она была хорошей нянькой для их кротят, держала малышей в чистоте, а в свое время дарила гвардейцам здоровое, крепкое потомство. Но потом, когда Виолета состарилась, грайки, считая, что ее плодовитость исчерпана, позволили ей удалиться вместе с немногими оставшимися в живых убогими местными кротами и кротихами. С кем она спарилась, никто не знает, но Виолета зачала детенышей, и в тот цикл сезонов, когда мы посетили Эйвбери, принесла свой последний приплод.

Старая кротиха растила малышей в надежде, что среди них найдется один или одна, с кем можно будет поделиться вечными секретами Камня. Но тот, на кого она надеялась, — сын по имени Уоррен — объявил, что станет гвардейцем, и она не смогла доверить ему то, о чем следовало молчать. Виолета знала, что Слово часто использует сыновей против матерей, такова уж его подлая природа.

Кое-как кротиха пережила зимние дни, и вот пришла новая весна, та самая, когда Уоррен нашел себе пару и завел детенышей. Виолете, видевшей все хуже и хуже, позволили навестить их, и когда она пришла и ощупала кротят своими сморщенными лапами, то ощутила милость Камня и поняла, что среди выводка есть одна, на кого пал свет Камня. Самочка, хорошенькая и крепкая, вскоре проявившая свою натуру, столь близкую и понятную Виолете, поскольку давным-давно, еще до прихода грайков, когда кроты свободно бегали среди Эйвберийских Камней, в дни своего детства она сама была такой же.

Малышке дали имя Мистлтоу, но сразу же стали звать просто Мистл. Когда наступил май и Мистл начала говорить и познавать окружающий мир, Виолета попросила Уоррена позволить подрастающей кротихе покинуть родную нору и поселиться в старом жилище у бабки, чтобы помогать старухе, которой уже трудно добывать червей и прочищать летние тоннели.

И Уоррен согласился, убедив свою глуповатую подругу, что в семье останется меньше ртов, да и его дряхлая мать заслужила какую-то помощь на старости лет.

Когда Мистл пришла к ней, Виолета потихоньку начала рассказывать ей о Камне — исподволь, деликатно, ласково, как взрослые говорят с маленькими, вспоминая, какими были сами, и Мистл почувствовала особую природу этих бесед и поняла, что это секрет, доверенный ей одной.

Когда настал июнь, Мистл неожиданно попросила бабушку, теперь уж совсем дряхлую, слепую и слишком слабую, чтобы ходить далеко, взять ее с собой посмотреть на Камни.

— Тише, моя милая, мы не должны говорить об этом.

— Но ведь ты не боишься их, как другие кроты, правда? Я слышала, как ты обращаешься к ним.

— И что ты подумала, любовь моя? — спросила Виолета, не решившись отрицать. Она знала, что в последнее время говорит сама с собой и, без сомнения, с Камнями.

— Я... я не знаю. Но думаю, я не боюсь Камней.

— Ты говорила кому-нибудь, что слышала, как я говорю с Камнями?

— Нет! — воскликнула Мистл. — Другие не поняли бы этого, хотя ты понимаешь, я знаю.

— Что я понимаю, моя милая? — тихо проговорила Виолета, и ее голос дрожал. Она чувствовала, что ее ведет Камень.

— Что Камни есть. Они были всегда. Они — как сама земля или небо. И... И...

— Да, Мистл?

— Мне... мне... мне страшно,— прошептала Мистл дрожащими губами. — Это... Я хочу сказать... Нас учат, будто Слово — единственный путь, но это неверно. Я чувствую, это не так, потому что Камни есть.

И она заплакала и поделилась с Виолетой своими страхами и тем, как они смущают ее душу.

— Вот почему я захотела, чтобы ты взяла меня к Камням, — чтобы я смогла сама увидеть их и решить, что это такое: пережитки прошлого или что-то еще. Ты понимаешь меня?

В ее глазах была боль, но также и мужество, и, хотя Виолета не могла видеть внучку, она почувствовала это, коснувшись ее лапой.

— Тише, милая, я скажу тебе то, чего не смела говорить никому с тех пор, как была почти твоих лет. Я верую в Камень. В Камне я была воспитана и в этой вере умру.

Мистл ощутила облегчение; она придвинулась поближе к Виолете, погладила ее, и та рассказала:

— В ночь, когда ты родилась, на востоке взошла Звезда, и в ту ночь я поняла, что на кротовий мир снизошла благодать, и надежда окрепла во многих старых сердцах вроде моего. Через несколько дней, впервые ощупав выводок Уоррена, я ощутила, что со мной говорит Камень. На тебе печать Камня, моя милая, хотя я не знаю, почему и с какой целью он коснулся тебя, как и не знаю, почему он говорил со мной, простой кротихой, которой недолго осталось жить.

Но рядом была ты, моя милая, и я молила Камень сделать так, чтобы ты пришла ко мне и я научила тебя, чему смогу. Свет озарил ночь твоего рождения, твоя жизнь пройдет, осененная этим светом, и ты должна хранить ему верность.

Они помолчали, прижавшись друг к другу, словно стали свидетелями истины, которая не нуждается в словах. Потом Мистл проговорила:

— Когда я заплакала, то не только из-за того, чему учит элдрен, а оттого, что ощутила сущность Камней. Это было что-то великое, и мне стало страшно. Что-то близится, и иногда оно снится мне, иногда я чувствую его, проснувшись. Но оно похоже на что-то, к чему я должна прикоснуться, чтобы узнать его, но не могу дотянуться,— я тянусь, но у меня нет сил...— Она снова заплакала, и Виолета обняла ее, поняв, что ее внучка начинает ощущать предназначение, какое имеет каждый крот, хотя не многие осознают его.

— Ты найдешь силы, любовь моя, ибо Камень не ставит перед кротами задач, которые они не могут выполнить. У тебя хватит сил и мужества.

— Ты расскажешь мне о Камне? — спросила Мистл.

— Я научу тебя всему, что знаю, всему, чему меня учили, и всему, чему научила жизнь. Но ты должна слушать внимательно и все запоминать, потому что времени у нас немного...

34

— А в других местах тоже есть Камни? Есть системы, где кроты могут свободно прикасаться к ним? Ты расскажешь мне о них?

— Непременно, и еще я помолюсь, чтобы пришел день, когда мы имели бы право снова вернуться к ним. А теперь, придвинься поближе, внученька, и ты узнаешь первое, что тебе нужно запомнить: имена Семи Древних систем, где есть Камень или Камни.

— Эйвбери — одна из этих семи?

— Да, моя милая, и, поскольку вера в Камень жива здесь, в тебе и во мне, я верю, она живет и в других и ждет времени, которое, мне кажется, уже начинается. Ног чти имена... На западе отсюда лежит Аффингтон, а за ним Файфилд. Потом таинственный Данктон и великий Роллрайт, — вместе с нами это будет пять. Еще две системы далеко на западе — это Кэйр-Карадок и Шибод.

Так старая Виолета стала понемногу рассказывать юной Мистл все, что знала сама, вплетая в свой рассказ истории о Камне, о связанных с ним ритуалах, стихи и песни.

— Из этих систем я слышала только о Данктоне, — сказала Мистл.— Это место, куда сослали злодеев и подонков.

Она содрогнулась. Хотя сама Мистл была тогда еще слишком мала, чтобы помнить изгнание больных и убогих, большинство помнивших частенько вспоминали, как по велению Хенбейн из Эйвбери и других систем самых убогих отправили далеко на запад, в Данктонкий Лес. Больных, а также смутьянов высылали туда по прежнему, и все кроты ощущали, что перед ними мочит Данктон, что всем им грозит приговор, равносильный смертному.

Виолета молча кивнула:

— Я хорошо помню это, и все же, уверяю тебя, в Данктоне остались кроты, заслуживающие доверия. По рассказам моих родителей, это всегда было загадочное, колдовское место, и, говорят, там есть Камень, такой же как наши, — а у нас добрые Камни, в чем, надеюсь, ты сама когда-нибудь убедишься! Может быть, Данктон и в самом деле так страшен, как о нем говорят, а может быть и нет. Но, моя милая, скажу тебе вот что: у Камня свои неведомые пути, и он дарит свою защиту так, как считает наилучшим. Сама я уже никогда не уйду отсюда, но, если бы могла куда-нибудь пойти, из всех мест я выбрала бы Данктон.

— А теперь послушай, — добавила она с улыбкой, чтобы скрыть серьезность момента и овладевшее ею ощущение чуда, — сейчас я научу тебя некоторым словам, которые ты должна запомнить. Они повторялись из поколения в поколение и срослись с прошлым, как наши лапы с нами самими. Признаюсь тебе по секрету, милая, всю жизнь я повторяла эти слова, каждый раз, когда было положено. Но с тех пор как пришли грайки — а это случилось еще в моей молодости, — я произносила их только про себя в надежде, что когда-нибудь появится кто-то, кому я смогу их передать. И теперь я научу им тебя и помолюсь, чтобы когда-нибудь ты смогла открыто произнести их перед Камнями или чтобы это сделали другие, которых научишь ты.

— Что же это за слова? — широко раскрыв глаза, спросила Мистл.

— Это слова для пробуждения дня, слова к Самой Долгой Ночи, слова к съедению червя и слова для исцеления больных. Слова, чтобы заставить безумных забыться и позволить Камню помочь им. Слова для зачатия кротят, слова для возвращения любви, когда она уходит. И конечно, слова ритуала Середины Лета, когда кроты благодарят Камень за то, что он благополучно довел кротят до возмужания.

— Когда ты начнешь учить меня?

— Сегодня же, сейчас же...

И в тот июнь Виолета начала день за днем учить Мистл всему, что знала и помнила сама. И учила до этого утра — этого утра, того самого, когда Триффан и Фиверфью повели сына Босвелла к Данктонскому Камню; того самого, когда Карадок опустился перед своим любимым Камнем, ожидая момента, чтобы прикоснуться к нему. И этим утром необъяснимое и неколебимое спокойствие снизошло на Виолету. Она хотела позвать Мистл, но в этом не было нужды, поскольку Мистл и так выбежала на ласковое июньское солнышко, словно заранее знала, что ее позовут.

— Я услышала твой зов? — сказала она.

— Вот как, моя милая? — прошептала Виолета, которая никого не звала.

— Чем тебе помочь? Принести поесть? Прочистить тоннели? Поскрести шерстку? Выучить новые слова? — Мистл хихикнула, так как столькому уже научилась, что не могла не радоваться жизни. Но этим утром, таким необычным, особенным утром, крот должен был что-то делать, а не просто быть.

— Я хотела, чтобы ты показала мне утро, — тихо проговорила Виолета. — И описала все, что видишь. Мои никуда не годные глаза говорят мне только, что солнце светит ярко, но сердце говорит больше. Отведи меня к Камням и будь моими глазами!

— Но гвардейцы... — с сомнением проговорила Мистл.

— Они позволят. Камни позаботятся об этом. Этот долгожданный день пришел раньше, чем я ожидала, но теперь я готова, и ты должна помочь мне.

— Какой день? В чем помочь?

Но Виолета уже вылезала на поверхность, пыхтя и отдуваясь и несколько неуверенно отыскивая путь. Но все же она продвигалась вперед, и Мистл, обеспокоенная, побежала следом.

— Нам нужно идти к Камням, моя милая. Теперь, в это утро. Это раньше, чем я предполагала, но я хочу прикоснуться к ним, пока мое время не прошло.

— Что ты имеешь в виду? — вскрикнула Мистл, вдруг испугавшись. Ее одинаково пугала как дряхлость бабушки, так и поход туда, куда кротам запрещалось ходить, и она добавила, пытаясь удержать Виолету: — Это запрещено!

Обе замерли, когда раздался чей-то голос, низкий и грубый:

— Что случилось, голубушки? Куда это вы собрались?

Это был Уоррен. Он преградил им путь через поле, которое Мистл не могла рассмотреть, но чувствовала, что кроме огромных теней там есть что-то еще, более великое.

— К Камням, сынок, вот куда,— сказала Виолета. — К Камням, которые прислали сегодня сюда тебя, чтобы ты пропустил нас. К Камням, которые когда-нибудь и тебе укажут твое предназначение. — Виолета говорила твердо, даже резковато, как говорит состарившаяся мать со своим взрослым сыном.

— Никто из вас туда не пройдет, потому что среди Камней я не смогу защитить вас. А ну-ка...

— Значит, на твоих когтях будет кровь матери и дочери, Уоррен, а хоть ты и гвардеец, я знаю, что ты не такой. Если сам не можешь пойти с нами, то благослови нас и попрощайся, ибо сами Камни заменят тебя и оградят нас от опасности. Сегодня кругом свет, он защитит нас и направит. Я стара, и мне нечего бояться. Я прикоснусь к Камням еще раз и покажу их твоей дочке.

Бедный Уоррен, как ни сильны были его лапы, сник от слов матери под яркими солнечными лучами. Он был обеспокоен и очень напуган, потому что любил обеих и не желал им вреда.

— Ладно, идите, а я постараюсь присмотреть за этим путем, пока вы не вернетесь. Вокруг не так много грайков и гвардейцев, и я не знаю, с чего это я сам сюда пришел.

— Камень послал тебя, — с улыбкой сказала Виолета. Она прижалась к сыну, а он к ней, потом Мистл тоже прижалась к отцу.

— Я постараюсь прикрыть вас, — крикнул Уоррен им вслед, — но вы давайте поскорее!

Итак, Мистл повела Виолету к Камням, чьи отблески и тени лежали под ногами, указывая путь — вроде бы никуда, но каждый Камень, мимо которого проходила Мистл, придавал ей сил на дни и годы предстоящей жизни; и свет этого пути поведет ее не только в самое сердце нашего повествования о Данктонском Лесе, но в самое сердце Камня.

Наконец они подошли к Камню, который Виолета инстинктивно определила как тот, в орбите которого она росла. Он высоко вздымался над полем, и солнце золотилось на его поверхности, а позади синело небо с плывущими белыми облачками.

— Ты прикоснешься к нему? — спросила Мистл, пораженная, но без страха.

— Сначала мы поклонимся ему, а потом, возможно, когда настанет время, прикоснемся — ты и я, и это старое тело завершит свое дело и увидит Безмолвие Камня в сердце другой кротихи.

Вот он, моя милая, видишь — мы не можем больше замыкаться в себе. Слишком поглощенные порой жизненными тревогами и будничными делами, мы всегда храним в своих сердцах Безмолвие и, сознавая свое несовершенство, можем иногда ощутить его. Вероятно, когда-нибудь придет крот, который сумеет познать Безмолвие и остаться живым. Так говорил мне мой добрый отец, а теперь я говорю тебе. Поэтому склонись к земле и прислушайся к Безмолвию, а когда настанет момент, мы прикоснемся к Камню.

— А пока можно мне прижаться к тебе? — спросила Мистл.

Виолета молча кивнула. Она выглядела усталой, солнце как будто светило чересчур ярко для ее старой шкуры и шерстки.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Мистл, придвигаясь ближе, и словно вдруг повзрослела, произнеся эти слова.

— Я устала, моя милая, и я слишком долго была вдали от Камней. Но теперь я здесь, и ты со мной, и мы просто подождем, пока придет время прикоснуться к Камню.

Так, бок о бок, взявшись за лапы, они ждали, старая и молодая, и Камень Виолеты возвышался перед ними, и его тень становилась все короче, а солнце поднималось все выше.

Глава четыре

Теперь обратим рыльца к Роллрайту, еще одной системе из Семи Древних, к месту, где жил очень дорогой Триффану и его друзьям крот, хотя они не виделись уже много кротовьих лет.

Его звали Хоум, это был худой, вечно чумазый болотный крот, живший в любезном его сердцу захолустье вместе с данктонской кротихой Лоррен. Оба пережили возглавляемое Хенбейн нашествие грайков и последовавшую за ним трагическую эвакуацию из Данктонского Леса. У Хоума не было родных, но у Лоррен были, и она с тех пор не видела ни свою сестру Старлинг, ни Бэйли, младшего брата, которого всегда вспоминала с любовью.

Но все это было в прошлом, а сегодня, в этот ясный день, заглянем в нору Хоума и Лоррен и увидим там Хоума. Он обычно молчал, предоставляя говорить Лоррен, любившей поболтать, а если и приходилось что-то сказать самому, не тратил слов попусту. Это был немногословный, но дельный крот, он пользовался славой путепроходца, которого обучал сам Мэйуид — ни больше ни меньше.

Если Хоум не был весь в грязи, то его сплошь покрывала пыль. Он обладал своеобразными манерами, стремительными и порывистыми; рыльце его неожиданно для всех могло выглянуть откуда-нибудь из-за угла. Только что он был здесь, слушая разговоры Лоррен о прекрасном дне наверху — «таком прекрасном, что просто сердце радуется, я буду не я, если он не понравился бы Старлинг и маленькому Бэйли, будь они здесь, но их нет...», — и вот Хоум уже на поверхности, но совсем рядом, у самой норы.

Лоррен гордилась своим Хоумом, как и он ею, и, хотя за годы совместной жизни они так и не удосужились привести нору в порядок, там все же поселилось счастье, — впрочем, может быть, как раз по этой самой причине.

Неприбранное, неопрятное, пыльное счастье, созданное для безалаберных, но послушных подростков, которые горячо любили своих родителей и, поселившись отдельно, не забывали их и часто навещали. Дети Хоума и Лоррен знали о Камне, и, хотя добродушная роллрайтская элдрен, чье неодобрение выражалось лишь в суровых предупреждениях, обратила некоторых из них к Слову, они почитали своих родителей и относили родительскую веру в Камень к безобидным чудачествам. А роллрайтская элдрен легко прощала чудачества, поскольку ее гвардейцы любили спокойную жизнь и предпочитали не будить лихо, пока спит тихо.

Но для Лоррен малыши были уже в прошлом, грайки не приставали к ней и Хоуму. Эти двое были довольны своей жизнью в первую взрослую весну без молодняка, обретя свой неряшливый покой, о котором давно мечтали...

Хоум вдруг снова появился внизу и горящими глазами уставился на Лоррен. Его рот приоткрылся, маленький крот имел весьма взволнованный вид, — казалось даже, он близок к отчаянию. Хоум явно готовился что-то сказать. Лоррен ждала.

— Мне нужно идти, — наконец выговорил он. — Камни. К Камням. Отвести Рэмпион.

— Рэмпион? — переспросила Лоррен. — Но мы не видели ее несколько недель. Она слишком занята своими малышами.

Рэмпион была их дочерью из более раннего помета, она нежно любила отца и мать и частенько умудрялась выкроить время, чтобы забежать к ним. Она жила к югу от Роллрайтских Камней и вместе с другими последователями Камня для совершения ритуалов тайно ходила к Шепчущимся Горностаям — группе камней к югу от основного круга. К самому кругу Камней ходить было запрещено и слишком опасно, поэтому камнепоклонники собирались у Горностаев.

— Сегодня она пойдет к Горностаям, но потом — к Камням. А ведь не должна, правда?

— Конечно не должна, но с чего ты это взял?.. То есть я хочу сказать: откуда ты знаешь?

— Без меня она не дойдет, — оборвал подругу Хоум.

И внезапно исчез, оставив Лоррен смотреть на пустое место разинув рот. Немного яркого солнца не повод, чтобы тащиться к Камням, где можно получить от грайков трепку, если не хуже.

Но только она собралась позвать Хоума, как его голова снова просунулась в тоннель:

— Хоума не увидят. Хоума учил Мэйуид. Хоум в безопасности, как в норе. Не суетись. Хоум тебя любит.

Он опять исчез, а бедная Лоррен заплакала, поскольку не в его обычаях было вслух говорить о любви, хотя она и знала, что это правда. Но он говорил об этом только в случае опасности. И Лоррен немного поворчала про себя: наверняка он знал, что его слова вызовут у нее слезы.

— Нужно заняться уборкой! — решительно сказала Лоррен, хлюпая носом и вытирая глаза грязными лапами. — Он хороший крот, самый лучший, и когда-нибудь Камень исполнит самое сильное его желание.

Эта пара истинно любила друг друга; молясь, Лоррен всегда думала о Хоуме и всегда заканчивала молитву просьбой, чтобы когда-нибудь ему было дано снова встретиться с его лучшим другом Мэйуидом, а Хоум мечтал о дне, когда его Лоррен соединится со своей любимой сестрой Старлинг и названым братом Бэйли.

Хоум не ошибся: Рэмпион была на поверхности, в кругу Горностаев. Она не медитировала и не молилась, а беспокойно озиралась и поводила рыльцем из стороны в сторону.

— Ты! — воскликнула Рэмпион с удивлением и облегчением в глазах.

Он кивнул, но ничего не сказал. Само его присутствие вполне заменяло слова: если уж они оба пришли сюда, не было нужды в словах, объясняющих, почему здесь она и зачем пришел он.

Хоум направился прочь, и Рэмпион последовала за ним, оставив позади знакомые безопасные пути и двигаясь вперед через поле между запретными Шепчущимися Горностаями. Солнце освещало им путь — то самое солнце, что в этот день заливало весь кротовий мир.

Хоум провел дочь по поверхности ближе к роллрайтскому кругу, потом под землей туда, где должно было находиться основание Камня, возвышающегося в центре круга. Сверху, через щели в утоптанной овцами почве, просачивался свет, и Рэмпион удивилась, что пол в подземном гроте хранит признаки чьего-то пребывания. Здесь явно кто-то был, и был недавно.

— Я, — сказал Хоум, отвечая на вопрос в ее глазах.

— Ты! — удивленно воскликнула Рэмпион. — Но ты никогда не говорил нам. Я думала, это Лоррен — ярая сторонница Камня.

Хоум выпучив глаза смотрел на каменную стену и потрескавшийся потолок.

— У нас разные пути, но цель одна. Лучше всего для пары. Только так и можно.

— Можно выйти на поверхность и прикоснуться к Камню? В случае чего мы могли бы ускользнуть обратно...

— Да. Но еще не сейчас. Скоро.

И он повел ее прямо вверх, к Камню, охраняемому, чтобы к нему не прикасались, а потом, сморщив рыльце, внимательно уставился на потолок. Из трещин сочился свет, свет исходил также от корней росших на поверхности растений — травы и подорожника. Потолок казался тонким и непрочным, и создавалось ощущение, что ослепительный свет наверху ждет, чтобы его пустили внутрь. Хоум пощупал зыбкую почву, и внутрь проник маленький лучик.

— Ждать недолго. Вылезем и коснемся Камня. Грайки увидят. Погонятся. Но мы должны, Рэмпион. Нужно показать Кроту Камня, что в этой системе знают о его пришествии. Все Семь Систем должны постараться сделать это. Хоум чувствует. Мэйуид учил Хоума не только прокладывать маршруты.

— Мне страшно, — сказала Рэмпион. Мир вдруг показался ей хрупким, ожидающим чего-то, что изменит все ранее существовавшее.

— Ему тоже страшно, — тихо проговорил Хоум. — И мы нужны ему, все мы.

Снова повисла тишина, и в полумраке отец и дочь ждали момента, когда нужно будет набраться мужества, вырваться на свет и прикоснуться к Камню.

У нас есть лишь одна запись о последователях Камня, умерших в то утро рядом или в пределах видимости Камня одной из Семи Древних Систем, запись очень странная и знаменательная.

В Файфилде случился инцидент, не зафиксированный кротами Камня, но в тот же день отмеченный тамошней элдрен, и эта элдрен была совсем не похожа на свою добродушную роллрайтскую коллегу.

Ее имя было Уорт, и все, что мы должны сказать о ней сейчас, можно выразить следующими словами: не будь ее, многие последователи Камня остались бы жить. То, что в Роллрайте допускалось благодаря снисходительности и благодушию, Уорт стократно возместила своей жестокостью в преследовании камнепоклонников.

И вот, борясь с подлыми камнепоклонниками (как это ей представлялось), в тот июньский день Уорт с когортой гвардейцев оказалась рядом с Файфилдским Камнем, поджидая трех кротов, которые, следуя тому же зову, что мы упомянули ранее, смело прокладывали путь к Камню.

Уорт убила их. Вонзив им в горло когти, она смотрела в глаза своим жертвам, померкшие и остекленевшие на ярком солнце, пока последние хрипы не затихли и несчастные не испустили дух. После этого, приказав гвардейцам временно отойти, Уорт приблизилась к Камню, чтобы осквернить его кровью нечестивцев, обагрявшей ее когти.

Никто в кротовьем мире не питал к Камню особенной злобы, никто не видел так ясно, как Уорт, какую угрозу этот соблазн представляет для Слова. «Разыскать и уничтожить всех сторонников Камня, ибо они суть зло, а их подлая вера — зараза» — эти слова можно было бы назвать ее девизом.

Нам известно, что Уорт в одиночестве стояла перед Камнем; известно, что она протянула когти, чтобы с насмешкой и презрением прикоснуться к нему. И о том, что случилось дальше, нам известно с ее собственных слов. Вот что она записала.

«Берегись! — предупредила я себя. — Ибо даже здесь, с еще не высохшей кровью на лапах и шерсти, кровью кротов, заслуживших смерть, я вижу поджидающий меня соблазн. Этот Камень представляется прекрасным...

О, это было испытание! И я решила выждать, пока не смогу убедиться, что не совращена и не подавлена Камнем: ведь только Господин Слова владеет и повелевает всем сущим. И в то утро, в то удивительное утро, я ждала и радовалась испытанию своей силы, я вздыхала и стонала перед Файфилдским Камнем в ожидании момента, когда узнаю, что прошла испытание и смогу прикоснуться к Камню безнаказанно!»

Так записала элдрен Уорт, и в дальнейшем мы увидим, как в своей милости Камень обратился к ней и как получилось, что самая недостойная из всех тем утром приобщилась к вере в Камень.

А теперь перенесемся в Шибод. Имя крота, которого мы здесь встретим, нам известно: Глиддер. Мы знаем, что он очень стар, но не страдает изнеженностью — естественное следствие жизни, проведенной на бедной червями почве. Он прожил деятельную жизнь, провел шибодских кротов через многие смутные времена и, живя в системе с крутыми тоннелями и сланцевыми ходами, всегда сохранял бодрость и здоровье. Однако в последнее время он начал сдавать и уже не слушал разговоров кротов помоложе, поскольку слишком много раз слышал их раньше.

Мы, исследующие то июньское утро в истории Данктона, когда Глиддер карабкался на холм, знаем, что его матерью была Ребекка, данктонская кротиха, и что через нее он приходился сводным братом Триффану. Глиддер был мудрым кротом, это он познакомил своих товарищей с Алдером и Маррамом и от них узнал о существовании Триффана и о его миссии. Если было в жизни Глиддера хоть одно разочарование, оно заключалось в том, что Камень так и не направил его с братьями — И-Виддфой, Дафиддом и Фахом — для встречи с Триффаном и его родней.

Что ж, все желания не могут сбыться; во всяком случае, Камень одаряет крота более чем достаточно, давая ему глаза, чтобы видеть, и крепкое тело, чтобы ощущать радость жизни.

Весна прошла, и Глиддер начал отходить в те места, которые шибодские кроты называли высотами. Настоящее стало казаться ему прошлым, и он потерял к нему интерес. Сначала умер один брат, И-Виддфа, потом Дафидд и Фах. Глиддер остался последним в роду, ему было одиноко, и он решил покинуть Шибод и прожить последние кротовьи годы в одиночестве, созерцая то, что всю жизнь охранял, — Шибодские Камни.

Глиддер сделал все возможное, чтобы подготовить своих кротов к будущему, доверив Алдеру руководство продолжающейся борьбой с грайками и охрану шибодских путей, по которым молодые и старые со своими старейшинами ушли в безопасный Карнедду.

После этого, сдержанно простившись с друзьями и Алдером, с которым они столь многого достигли, Глиддер, более медлительный, чем некогда, и уже не с такой твердой походкой, с поседевшей и местами вытершейся шерсткой, отправился вниз, в Огвенскую долину, никому не рассказав о своих истинных намерениях. А они заключались попросту в том, чтобы взобраться на Триффан и прикоснуться к Камням. Дальше он не загадывал, поскольку считал: что бы ни случилось дальше, его жизнь должна закончиться.

Прошел не один день, пока он добрался до Огвена, и еще два дня, пока забрался на бугристые склоны, возвышавшиеся к западу от Ллин-Огвена, и миновал усеянные валунами уступы. Там он решил подождать оттепели, когда высоты станут более доступными.

Март перешел в апрель, а потом в май, и отшельничество Глиддера из борьбы за выживание превратилось в блаженство. Он вдохнул чистого воздуха и ощутил наконец свободу, к которой всегда стремился. Солнце поднялось выше, залив своим светом темные уголки Огвена, и в те дни Глиддер мог любоваться игрой солнечных бликов на отвесных скалах И-Грибина, Глиддер-Фаха и на широкой громаде Триффана, удивляясь, как это ему пришло в голову подняться на такую высоту.

Но когда снег и лед на южных склонах начали таять, Глиддер услышал и почуял приближение двуногих. Сначала он встревожился, но вскоре стал все больше к этой мысли привыкать и даже подумал, уже не сошел ли он с ума без общества кротов, если находит утешение в присутствии двуногих.

Рано утром появился один из них. По-своему, по-двуножьи, возвышаясь над утренней мглой, он прошел мимо скал, где старый крот устроил себе дом. Глиддер слышал его дыхание, стук шагов по камню, но к обычному сладковатому запаху двуногого примешивался запах страха. Здесь было отчего насторожиться, так как Глиддер раньше не знал, что этим существам знаком страх. К тому же путь этого двуногого был необычен, так как вел к безымянному утесу рядом с тоннелями Глиддера, на который, конечно же, никакое существо, кроме разве что воронов, не могло безопасно взобраться. Но, к удивлению Глиддера, двуногий начал карабкаться на отвесный склон, его продвижение было медленным и трудным, а дыхание и невнятные возгласы эхом отдавались от скалы. Он взбирался все выше и выше, и в холодном воздухе явно распространялся запах страха.

Сам же Глиддер пока не успел испугаться, а скорее просто заинтересовался и испытал некоторый трепет. Пробравшись к тому месту, откуда двуногий начал свое восхождение, он обнюхал и рассмотрел оставленные там вещи. Их цвета чуть не ослепили его. Фиолетовый, оранжевый, зеленый...

Потом, когда солнце стало ярче, двуногий наверху затих и замер, но случайные шорохи и вздохи, стоны и шепот выражали страх. И вдруг он поскользнулся, дернул за что-то, ярко змеившееся среди скал, раздался оглушительный крик, и двуногий упал почти на то самое место, где находился Глиддер. Запахло кровью, и послышался безошибочно узнаваемый звук, знакомый всем живым существам, — звук боли.

В первый и единственный раз за всю свою долгую жизнь Глиддер оказался так близко от двуногого, что мог прикоснуться к нему, и от запаха ему стало плохо. Но он остался на месте и встретил дрожащий угасающий взгляд. Двуногий умирал.

И вот тогда Глиддер Шибодский открыл то, чего, возможно, не знал никто из кротов за всю историю кротовьего мира, а если кто-то и знал, то до Глиддера это нигде не было записано. Фактически простейшая вещь, какая только может быть: глядя на двуногого, Глиддер понял, что тот, в сущности, такое же существо, как и он сам, с жизнью и смертью, со светом и тьмой, заключенными в единой оболочке. Как ласка, как кролик, как сова. И Глиддер навсегда избавился от страха: он понял, что вся окружающая жизнь — это целое, одно целое.

Однако двуногий умирал, и Глиддер помолился за него. Глаза умирающего повернулись к кроту и опять уставились вдаль. Но дыхание еще вырывалось изо рта двуногого, и жизнь еще издавала свой запах.

Глиддер снова помолился за двуногого, а потом обратил рыльце ввысь, к склонам огромного Триффана, и понял, что пора лезть наверх. Трещина за трещиной, выше и выше. Наступила ночь, Глиддер попил дождевой воды из расщелины и съел несколько жуков — червей здесь не было и не могло быть.

Он поспал и с рассветом проснулся и карабкался еще день, все выше и выше, пока вдруг не наткнулся на растение, которое часто искал,— белоснежную звездчатую идуолскую лилию, такую редкую, что крот, нашедший ее, считается благословленным. Там Глиддер отдыхал до вечера, поклявшись на рассвете следующего дня, если погода будет ясной, начать последнее восхождение к недосягаемым Камням. Старый крот уснул у лилии, и ее аромат всю ночь покоил его душу и сердце.

Наступило утро, то самое утро, что пришло в тот день для всего кротовьего мира. Глиддер проснулся в глубокой тени, которая каждый день охватывала западные склоны Триффана, и посмотрел на светлеющее небо. Солнце начинало освещать великие вершины И-Гарна и страшного Тулл-Ду, громадой вздымающегося над Идуолской расселиной.

Подкрепившись одной чистой водой из выемки рядом с лилией, он продолжил свое восхождение в тени, зная, что увидит солнце, лишь достигнув вершины, где стоят сами Камни. Что касается жизни потом, он сомневался, что она продолжится, поскольку на такой высоте нет пищи и ее не будет все дни обратного спуска.

Так, вверив себя Камню, Глиддер лез вверх, а утренний свет чудесным образом разливался по скале, узкой расселине и ручейку далеко-далеко внизу. И единственным сопровождавшим Глиддера звуком был тихий шорох ветра да приглушенный шум ревущей совы вдали.

— И для сов, и для того двуногого внизу карабкаюсь я вверх в этот день, — сказал себе Глиддер, — потому что Камень существует для всех живущих, даже для двуногих.

Острые камни затрудняли путь, но он продолжал восхождение по затененному склону. Слева возвышался Карнедду, а справа Фавр и Фах, согретые и расцвеченные ясным солнечным светом.

Потом, не в силах отдышаться, с дрожащими лапами и пересохшим горлом, Глиддер заметил, что массивные скалы впереди становятся все менее крутыми: он взобрался туда, где еще не бывал ни один крот, разве что сам Белый Крот, или какой-нибудь святой, или легендарный великан из прошлого.

Преодолев последний участок, Глиддер выполз на залитое солнцем плато, и так светло было там, что два возвышающихся рядом Камня показались кроту на фоне безбрежного неба ослепительно белыми.

Дул ветерок, мир распахнулся во все стороны, и свет словно наполнил старого Глиддера силой. Он прошел немного в сторону, чтобы взглянуть на Камни без слепящего глаза солнца, и увидел их отвесные бока, а потом посмотрел вдаль, на темные склоны Мойл-Шибода, место своего рождения.

Старый крот уже хотел прикоснуться к Камням, но что-то удержало его. Он посмотрел на свои натруженные лапы, на когти, изношенные временем и восхождением на высоту, куда не залезал еще ни один крот. Взглянув на Камни, старый Глиддер отдернул лапу. Еще не время касаться Камней. Сейчас нужно подойти ближе и успокоиться, сейчас нужно углубиться в себя и ждать.

— Да! — с гордостью прошептал он, чувствуя свою силу, но зная также и свою слабость. — Не надо спешить прикоснуться к ним, однако надо быть готовым к * этому, когда придет время. Но сделай так, Камень, чтобы это случилось поскорее, потому что старый крот может умереть здесь!

Солнце поднималось, а ветер совсем стих.

Итак, в Шибоде мы побывали. А теперь отправимся в Биченхилл. Там на молодой летней травке отдыхают четыре крота, два брата и две сестры.

Пара постарше, Бетони и ее брат Брамбл,— дети Сквизбелли, вождя биченхиллских кротов. Именно они, еще подростками, почти на этом самом месте нашли Триффана и отвели к Биченхиллскому Камню, где он рассказывал о том, чего хочет от кротов Камень, и о том, как кротам найти мужество выполнить свое предназначение.

Вторая пара, помоложе, — Уорф и его сестра Хеабелл, двое из трех детенышей того рокового помета, когда Хенбейн пленила Триффана. Это были осенние кроты, родившиеся в октябре, и на них еще оставался налет юности. Третьим в том помете был Люцерн, которого вскормила и воспитала Хенбейн, но о его существовании и темной сущности они пока ничего не знали.

В Биченхилл Уорфа и к Хеабелл тайно доставили Мэйуид и Сликит и оставили там на попечение Сквизбелли, чтобы тот вырастил их, не дав никому заподозрить об истинном происхождении кротят. И самим кротятам ничего не говорили до поры до времени, а время это предстояло определить Сквизбелли, после чего Уорфу и Хеабелл следовало решить, каким путем идти дальше.

Бетони и Брамбл стали их покровителями и друзьями, и, пока кротята были маленькими, старшие не отходили от них ни на шаг. Теперь, когда малыши выросли и были почти готовы к взрослой жизни, дети Сквизбелли наслаждались их обществом. Уорф и Хеабелл обладали прирожденной силой и властностью, которые уже начали проявляться. Грациозная Хеабелл отличалась умом, отражавшимся, как сияние света, в ее глазах, и, хотя все ее существо излучало доброжелательность, в ней виделась и настороженная печаль, словно юная кротиха чувствовала темные стороны жизни и готовила себя к ним.

Уорф был крупнее ее и гораздо сильней. Сам того не сознавая, он обладал силой, какой Триффан отличался в молодости, а может, даже большей. Эта сила проявлялась в минуты гнева, правда нечастые, и тогда он напоминал Мандрейка Шибодского: отчасти своей жесткой шерсткой, крепкими когтями, а главным образом уверенностью, с которой поворачивал голову и смотрел, как некогда Мандрейк, на несущиеся по небу облака, словно что-то потерял там. В этом взгляде был тот же налет грусти, что и у Хеабелл, и эта грусть проистекала от того, что этим двоим пришлось пережить, когда через несколько мгновений после рождения их оторвали от материнского соска и увели подальше от тлетворного влияния Верна.

Солнце в то утро поднималось медленно, и кроты нежились под его разгорающимися лучами, блестевшими на листве и на росе, покрывавшей траву. Лежа у ручейка и глядя на искрящуюся воду, они снова заговорили о том, что готовит им будущее. Каждый хотел отправиться к Камням Семи Систем, как бы ни отнеслись к этому грайки, и все сходились в том, что из всех Камней больше всего хочется увидеть великий Данктонский Камень — Камень системы, откуда пришел сам Триффан. Оттуда же, без сомнения, когда-нибудь придет и Крот Камня, придет в кротовий мир, и обязательно в Биченхилл!

Но тут потянуло холодным ветерком, от которого, Хеабелл знала, у ее брата всегда портилось настроение. В течение нескольких секунд никто не замечал, что Уорф оторопелыми глазами как завороженный смотрит на север. По небу, клубясь и поднимаясь все выше, на них надвигалась темная туча. Уорф увидел тучу, и Хеабелл тоже, но остальные глядели на юг и, думая о другом, видели лишь яркое солнце.

Уорф поднялся, успокаивая себя, и бросил взгляд на сестру, а потом снова уставился на юг, словно стараясь выбросить что-то из головы.

— Что такое, Уорф? — озабоченно спросила Хеабелл. Другие тоже встревожились.

Уорф обернулся к ним и с улыбкой сказал:

— Все мы хорошие друзья, брат с братом, сестра с сестрой, и, куда бы мы ни пошли, всюду будем заодно. Скоро — раньше, чем мы думаем, — нам придется разлучиться. Но должен прийти день, когда мы снова будем вместе. И тогда... мы встретимся у...— Он замолчал, не договорив.

— У Данктонского Камня! — в возбуждении воскликнул Брамбл: ему понравилась эта мысль.

— Здесь, на этом самом месте, — улыбнулась Хеабелл.

— Не знаю, — проговорила Бетони, и озабоченность Хеабелл усилилась.

Все трое повернулись к Уорфу, чтобы он решил этот вопрос, но тот как будто потерял интерес к разговору и безотрывно смотрел на север, на все увеличивающуюся в размерах темную, вздымающуюся тучу.

Вновь взгляд его стал растерянным, Уорф озирался, точно потерял что-то.

— Мне послышалось...

— Что послышалось?

— Звук. Глубокий, сильный, он словно звал нас всех. Неужто никто не слышал? — Уорф, казалось, был удивлен и опечален.

И тут внезапно раздался звук — глубокий, скорбный, очень короткий и в то же время настойчивый, как плач голодного кротенка.

— Нас зовут! — уверенно воскликнул Уорф. — Так звали мы, когда были маленькие, и другие понимали, что они нужны нам и надо поспешить.

Все в тревоге посмотрели на него и надвигающуюся тучу и встали с такой же, как у него, готовностью, а Уорф, повернувшись к ним, сказал:

— Я нужен Камню. Сейчас. Мы все нужны, хотя я не знаю зачем. Весь кротовий мир нужен. Разве вы не чувствуете?

И он пустился вниз по склону, а Брамбл, меньше других ощутивший важность момента, крикнул вслед:

— Ты так и не сказал, где мы встретимся снова! Ты не сказал...

— У нашего собственного Камня, в Биченхилле, — туда мы должны спешить теперь и там когда-нибудь встретимся вновь. У Биченхиллского Камня...

И сын Триффана и Хенбейн так быстро помчался по склону сквозь траву, что остальные не смогли поспеть за ним, а бежать было далеко, далеко — к Биченхиллскому Камню.

Уорф бежал все скорее, подгоняемый темнеющим небом. Июньское солнце, светящее ему в спину, потускнело. Поотстав, за ним спешили другие, а попадающиеся на пути кроты дивились, что это за суматоха, пока сами не замечали мрачнеющего неба и не начинали беспокоиться, уж не гроза ли собирается, поскольку воздух был тяжелый, тревожный и освещение приобрело какой-то странный оттенок.

А Уорф бежал, все дальше отрываясь от сестры и друзей в стремлении достичь Камня раньше, чем темное небо накроет его своей тенью и проливным дождем. На бегу он чувствовал, что каким-то страшным и таинственным образом само будущее кротовьего мира зависит от него. Но не только от него — от всех кротов; спасти это будущее или погубить — зависит от них самих.

А теперь — на север, за Темную Вершину, в тревожные тени, что запутывают идущего сюда крота. Мимо Грассингтона, мимо утеса Килнси, через реку Уорф, обозначающую границу Верна и давшую имя сыну Триффана и Хенбейн, а затем наверх, по известняковым террасам, образующим западный край Верна.

Там нет солнца. Свет померк, и об июне здесь словно не знают.

Люцерн с матерью вышли полюбоваться недобрым лиловым небом.

Люцерн, самый темный из трех. Чадо Хенбейн, взлелеянное и избалованное ею, воспитанное в сознании своего предназначения, привыкшее потакать своим самым низким инстинктам, Люцерн — надежда фанатичных приверженцев Слова.

Люцерн, зеркальное отражение Уорфа, но отражение, какое бывает видно в темных, манящих глубинах злого омута. Те же глаза и тело, только, пожалуй, чересчур красивые, чтобы внушать доверие. Необычная, надменная и зловещая красота.

Если в жилах Уорфа текла кровь одного из предков — Мандрейка, то в жилы Люцерна проникла кровь другого — Руна.

— Что случилось, милый? — спросила Хенбейн, улыбаясь из тени вернских тоннелей, откуда предпочитала не выходить.

— Свет, который я ненавижу, ушел за болота, и отсюда на юг распространяется тьма, — так и должно быть, я полагаю, — прошептал Люцерн. Он повернулся к матери и, хотя был уже почти взрослым, припал к ее лоснящемуся соску, положив лапы ей на бок. Хенбейн чувственно ворошила его шерстку.

— Свет ушел, — прошептал он еще раз, оторвав голову от брюха матери.

— Хорошо, — сказала Хенбейн. — Хорошо.

Но в ее глазах была усталость, как у кротихи, которая, видя, что задача уже почти выполнена, вдруг начинает сомневаться в ее важности. Чтобы придать себе уверенности, Госпожа Слова вышла из тоннеля и погладила сына. Он не ответил; его глаза тревожно смотрели на неспокойное небо.

— Я хочу увидеть Камень, — сказал он. — Скорее.

— Их много, любовь моя, слишком много для одного крота. Зачем тебе понадобился Камень?

— Я хотел бы владеть им ради Слова. Я бы прикоснулся к нему, и громко восславил Слово, и обратил бы могущество Камня нам на пользу.

«Обратил» было его любимым словом. Люцерн часто произносил его.

Позади прокатился гром. Яркая белая вспышка осветила небо. Налетел ветер, и внезапно хлынул дождь. На мгновение Люцерн будто испугался.

Хенбейн с улыбкой снова сунула ему сосок, и Люцерн уже почти взял его. Пока он колебался, вспыхнула молния, ее свет озарил тело кротихи, ее влажные сосцы, и Люцерну померещились в глазах матери ужас и отвращение.

— Пососи, пососи меня, любовь моя, — сказала Хенбейн.

Вокруг неистово полыхали молнии, оглушительно гремел гром; повинуясь неожиданному импульсу, с ненавистью в глазах, Люцерн повернулся к матери и ударил ее.

— Хватит! — сказал он. И с плачем, в котором смешались ощущения утраты и обретения чего-то нового, отвернулся, чтобы прочувствовать происшедшее. Сверху хлынул дождь, и кротиная шерстка ярко засияла от воды.

Пораженная, испытывающая боль скорее в сердце и душе, чем в теле, Хенбейн попятилась, ища укрытия от дождя и от ярости Люцерна.

Не глядя на нее, он крикнул:

— Я убью Камень! — и протянул выгнутые острые когти к небу.

Из вышины, словно по его команде, снова прогремел гром. Люцерн рассмеялся, довольный страшной сценой, и поднял лапу, словно стремясь дотянуться до одному ему видного Камня. Небо потемнело от проливного дождя, по нему неслись грязные тучи, нависая над высочайшими вершинами Верна, и буря пронеслась над всем кротовьим миром на юг. Хенбейн ушла, и Люцерн остался торжествовать в одиночестве.

Глава пятая

В тот солнечный день Бичен с Триффаном продолжали путь к Данктонскому Камню. Подъем не становился легче, и по дороге к поляне Бичен не раз спрашивал: «Скоро? Мы уже близко?»

Его голос звучал все более взволнованно, поскольку Фиверфью поотстала, и Бичен знал: это не оттого, что она не может поспеть за ними, а потому, что этот путь знаменует собой его, Бичена, переход из-под ее опеки под опеку Триффана.

Потом и Триффан исчез среди зеленой поросли, ветвей и сучков, потрескивающих под его лапами.

Триффан оглянулся и не увидел Бичена, хотя и слышал его шаги. Триффан крикнул, чтобы тот оставался на месте, пока сам он не разыщет путь... Старый крот злился на себя: ведь никто не знал Данктон лучше, и вот надо же такому случиться — этот день сбил его с толку, и он словно потерял власть над собственными лапами! Все пути вели куда-то не туда, а воздух нагрелся от лесной почвы и напитался глубоким, богатым ароматом. Странно! Земля здесь должна была бы быть суше, а высокие буки вокруг поляны с Камнем — ближе. Однако почва казалась совсем не такой, как надо, неровной... Прочь отсюда! Но лес вдруг наполнился каким-то необычным светом, и Триффану померещилось, что среди деревьев блуждают призраки кротов. Он в трепете припал к земле.

А Бичен, видя, что Триффан ушел вперед и исчез в зарослях ежевики, скорее побежал следом, чтобы догнать его. Но, достигнув места, где думал найти названого отца, никого там не обнаружил. Только солнце да шепот ветра в вышине. Повернувшись, Бичен увидел, как кусты ежевики словно тоже поворачиваются, и, испугавшись, бросился обратно, но прежнее место оказалось совсем другим. Он остался один; он потерялся.

Потерялся? Нет, нет... Бичену вспомнился урок Мэйуида. Он здесь: вот его лапы, вот рыльце, весь он. Здесь. Мэйуид... Вызвав в памяти образ чудаковатого крота, Бичен успокоился. Нет, он не потерялся. Он свободен. И рядом Камень. Нужно только... Мэйуид говорил, что нужно нащупать путь вперед, или назад, или куда-нибудь. Постараться сделать место знакомым и, используя этот метод, идти дальше, не впадать в панику.

И Бичен — взволнованный, но не потерявший голову — двинулся вперед. Кругом лежали листья, сухие сучья и мелкие веточки, колючий подмаренник цеплял его за бока, как будто чьи-то предательские мягкие лапы стремились сбить его с пути. С какого пути? И, снова запутавшись, чуть не плача, Бичен услышал, как, проламываясь через заросли, к нему движется какой-то крот, явно чтобы схватить его. Мгновенно забыв уроки Мэйуида, Бичен не разбирая дороги бросился бежать! Яркое солнце мелькало в глазах, ветви хлестали по бокам и качались позади, и, наверное, он закричал бы от страха, если бы вдруг не услышал:

— Сюда! Сюда!

У Камня среди огромных Камней стояла молодая кротиха и еще одна, постарше, но они были далеко, и, сколько Бичен ни старался, он так и не приблизился к ним. А кротихи все кричали: «Сюда!»

— Как тебя зовут? — спросил он молодую кротиху.

— Мистл,— прошептал ветер.— Я жду, когда же ты наконец придешь.

— Нет, нет, это вы должны прийти ко мне, — сказал Бичен, но они исчезли, однако Камень, на который показывала Мистл, еще некоторое время оставался, а на небе появился первый намек на облака. Приближалось что-то темное.

Заросли вдруг пропали, деревья расступились, и перед Биченом возник тощий, потрепанный крот и закричал, предлагая помощь:

— Сюда, крот! Сюда! Я так долго ждал тебя! Мое имя Карадок.

— Но это ты должен прийти ко мне, — снова прошептал Бичен, стремясь к нему, но вдруг обнаружил, что склон стал круче и там, где только что был Карадок, теперь возвышаются серые скалы, а в воздухе холодало, и ветер усилился.

Теперь сверху его звал Глиддер, указывая путь и говоря, что до вершины не так далеко.

— Но это ты... — чуть ли не в отчаянии проговорил Бичен, поскольку, как близко все они ни казались, им предстоял далекий путь и только он мог помочь этим кротам, а он был слаб, и темнота надвигалась на них всех, а его лапы устали, и он тяжело дышал.

Потом и Шибод исчез, и снова вокруг стояли деревья, и другая кротиха звала из круга Камней. Рядом с ней стоял маленький крот с блестящими глазами. Оба призывали Бичена найти спасение среди их Камней, если бы только, когда приблизишься, круг остался материальным, и Камень, к которому звала кротиха, оказался на месте, и к нему было можно прикоснуться...

— Сюда, Крот Камня, сюда! — кричала Рэмпион.

Но круг Камней растаял, и на его месте появился другой, еле видный, — Файфилдский, где какой-то грайк, а точнее, кротиха из грайков, элдрен, стремилась прикоснуться к Камню и тоже звала его.

— Сюда! — послышался самоуверенный голос Уорт, элдрен из Файфилда.

Повсюду он был нужен, и отовсюду ему же предлагали помощь.

Или почти отовсюду. Потому что теперь Бичен оказался там, где когда-то были Священные Норы, ныне обвалившиеся и заброшенные. Высокий Аффингтонский Холм, усыпанный белыми костями кротов. Здесь никого нет. Где-то рядом находился Поющий Камень, но слишком далеко, чтобы заблудившийся крот мог найти его и добраться к нему до темноты.

И тут лапы понесли Бичена туда, куда раньше побежали другие, но ему требовалась помощь, потому что приближалась великая неотвратимая тьма, огромная, невыносимо огромная. Кроты разбежались с этого места, и Бичен поежился, ему стало страшно.

— На помощь! — крикнул он, и его зов пронесся над пустынным холмом, который вдруг чудесным образом изменился, и, оглядев его, Бичен понял, что это прекрасный Биченхилл.

— Сюда! — кричал Уорф.— Сюда, скорее...

И Бичен почувствовал охвативший всех ужас.

Но как только им овладел мучительный страх, раздался другой голос:

— Бичен! — Голос был таким старым, таким знакомым — именно этого голоса он ждал. — Бичен!

Старый, совершенно седой, белый хромой крот с теплыми добрыми глазами, со скрюченными лапами, а вокруг возвышались буки — чистый буковый лес.

— Бичен, помоги же мне.

Старый крот повернулся, и Бичен пошел за ним на поляну, залитую солнцем, светлым, как глаза старика, и догнал его. Старик улыбнулся.

— Пошли, сынок, — сказал он.

Перед ними возвышался Камень, его поверхность поглощала все краски солнца, и он вздымался к самому небу.

— Ты знаешь мое имя и кто я?

Бичен кивнул.

— Тогда помоги им прикоснуться к Камню. Помоги им ради меня.

— Мне страшно.

— Им тоже страшно. Помоги им, помоги ради меня.

И Босвелл поковылял к Камню, сияющему великим светом, и от него исходило Безмолвие, какого еще не слышал крот. Когда Бичен попытался догнать старика, свет исчез, и Бичен обнаружил, что стоит перед Данктонским Камнем.

Светило июньское солнце, звуки огромного леса остались внизу, и Бичен попытался дотянуться лапой до Камня.

Но как это было трудно, как страшно! Ему стремились помочь всего несколько кротов, чьи имена он только что узнал, но уже забыл.

— Помогите мне! — снова крикнул Бичен, и те немногие, что ждали его, услышали этот зов.

Карадок, хранитель Кэйр-Карадока.

Мистл перед Камнем Виолеты в Эйвбери.

Глиддер у Шибодских Камней.

А в Файфилде Уорт — одинокая, напуганная, тянущаяся к Камню, испытывая на себе его силу и превозмогая страх.

— Помогите мне, — прошептала она, словно эхом повторяя зов Бичена.

И Рэмпион, родившаяся и выросшая в Роллрайте, — превозмогая себя, тянулась к грозному Камню.

Все стремились к нему, все протянули лапы, в шести из Семи Древних Систем, и до полной семерки требовался еще один.

— Помогите мне! — закричал Бичен, дрожа от усилий.

Воздух вокруг сгустился, небо трепетало от надвигающейся темноты.

Но мольба не была услышана там, где в другое время ее ощутили бы, — в Аффингтоне, первой из Семи Древних Систем, но последней, где следовало сейчас искать кротов, которые помогут. Здесь давно никого нет. Здесь остались лишь воспоминания, и мольбы глохнут тут в обрушившихся тоннелях и не находят ответа у костей давно умерших кротов. Здесь мольбу не услышат. Теперь нужна другая Седьмая, а вместе с ней столь долгожданные перемены в кротовьем мире. Как звезды перемещаются на небесах, так теперь переориентировались Камни кротовьего мира. Новая сила пришла на место старой. Традиция умирает, и традиция возрождается. Только так можно ответить на подобные мольбы.

— Помоги нам! — снова беспомощно воззвал Бичен и, отвернувшись от безжизненного Аффингтона, направил мольбу на север, в Биченхилл, где темнело небо и приближалась гроза. Но там, где стоял Камень, было светло. Свет сиял здесь ярче, чем вокруг, но то был тревожный свет, и какой-то крот, выбиваясь из сил, отчаянно стремился к Камню.

— Поздно! Я опоздал! — в отчаянии крикнул Уорф, его друзья далеко отстали.

Так он бежал к сверкающему Камню, пока грозовая туча не заслонила солнце и невозвратимый момент не был навеки упущен. Откуда в храбрых кротах берется сила? От веры? От упорства? По велению звезд? Нет, крот, она приходит из Безмолвия, которого большинство не находит. Она приходит оттуда, и это наследие всех кротов.

Ощутив первые капли дождя, Уорф напряг последние силы. Земля перед ним шла вверх, там стоял Камень, и Уорф слишком изнемог, чтобы чего-либо бояться. Он протянул лапу с первыми полновесными дождевыми каплями и положил на Камень, а на шерстке его уже блестела вода.

— Посвящаю жизнь свою и все свои помыслы Камню! — крикнул он.— И предлагаю помощь всем нуждающимся в ней!

— И я! — крикнул Карадок в далеком Валлийском Пограничье, где он так долго ждал в одиночестве. — И я предлагаю свою помощь!

То же крикнула Мистл в Эйвбери, прикоснувшись к Камню, и Глиддер — за шибодских кротов, и Рэмпион, рожденная в Роллрайте. А в Файфилде мудрый Камень принял прикосновение Уорт, хотя она служила Слову и имела дурные намерения. Но все же шесть кротов касались Камня, желая помочь Кроту Камня также прикоснуться к нему.

И в это самое мгновение Бичен поднялся, прикоснулся к Данктонскому Камню и произнес слова, признав тем самым свою великую духовную миссию:

— Камень, сотворивший меня, помоги мне в служении кротам, помоги мне узнать твою истину, которую через меня услышат и они! Научи меня понимать все таким, как оно есть, — свет и тьму, шум и Безмолвие, тех, кто дает, и тех, кто берет. Помоги мне так возлюбить их, чтобы за пределами этой жизни, что я посвящаю им, они услышали твое Безмолвие!

Так молился Бичен, и Триффан с Фиверфью нашли его склонившимся перед Данктонским Камнем. Левой лапой он касался Камня, а вокруг распространялись святость и Безмолвие. Они подошли ближе и, глядя на Бичена с любовью, вместе помолчали перед Камнем.

Солнце померкло, когда его заслонили собравшиеся тучи, небо расколола молния, на землю хлынул дождь и залил водой и шумом весь кротовий мир.

Но Бичен, ощущая лишь радость, проговорил:

— Я не один. Со мной другие, хоть я и не помню их имен. Но они будут ждать меня. Они узнают меня и помогут мне, пока здесь, где я родился и куда пришел сегодня, я не появлюсь на свет снова, и тогда они узнают меня и узнают самих себя.

Слезы Бичена и слезы его матери и Триффана смешались с дождем. Добрая данктонская земля впитала их бесследно.

И все же, когда они ушли с поляны, Камень дрожал, по его мокрой поверхности бежали отраженные в ней тучи. Юный крот посвятил свою жизнь Безмолвию, но велика была тьма в кротовьем мире, а крот мал. И Камень в Данктоне трепетал, ожидая, что будет.

А тем временем над одним-единственным местом в кротовьем мире в тот день снова засияло солнце, вернув к жизни мокрые бледные утесы и скалистые возвышенности. Оно засияло в Верне, его свет упал на Люцерна, и он прищурил глаза. Солнце ему не нравилось.

Люцерн вернулся под землю, его глаза потемнели, а лапы направились туда, где началась его жизнь,— к неподвижному озеру Скалы Слова. Он пошел туда и нашел там Хенбейн.

— Что ты собираешься делать? — спросила она.

День тьмы и солнца, когда любимый сын ударил ее, стал для Хенбейн днем возвращения к жизни и обновления.

— Я не люблю свет и не люблю Камень, — прошептал Люцерн над темной водой у Скалы Слова. Он замолк, размышляя, как бы окончательно погасить свет и разрушить Камень.

— Его падение будет твоей миссией, — сказала Хенбейн. — Когда придет время, я не буду препятствовать твоему восшествию.

— Да, — спокойно проговорил Люцерн. — Ты не воспрепятствуешь.

Он обернулся и уставился ей в глаза, и, как ни сильна она была, его взгляд оказался сильнее, и мать отвела взгляд. На что она смотрела? На Скалу? На неизвестно куда ведущие тоннели?

— Оставь меня, — сказал Люцерн.

Но не Скала, не тоннели стояли у Хенбейн перед глазами, когда она ушла. А воспоминание, смутное и неопределенное, как свет, пробивающийся сквозь щели высоко наверху. Воспоминание о том, что случилось когда-то давно. Воспоминание, возникшее в этом самом гроте, когда родилась она сама. Воспоминание о мимолетном лучике света, когда Чарлок и Рун, ее свирепый отец, подарили ей жизнь. За последующие суровые годы это воспоминание стерлось. И до сих пор не проявлялось. Осознав это, Хенбейн в первый раз с тех незапамятных времен, когда была еще мокрым, только что родившимся детенышем, пришла в замешательство.

— Оставь меня! — проревел Люцерн.

Что Хенбейн и сделала, растолкав столпившихся у верхних тоннелей сидимов, запыхавшаяся, отчаянно стремясь на поверхность за светом почти прошедшего июньского дня, воссиявшим вслед за очищающим дождем и грозой.

— Свет, — тихо проговорила Хенбейн, словно увидев его впервые, и заплакала, поняв, кем она была и кем теперь стал Люцерн. Заплакала о своей загубленной жизни и чужих загубленных жизнях, которые уже не вернуть.

— Помоги нам, — прошептала она, глядя на свет дня, уже погасшего над Верном, как и над всем кротовьим миром, и увидев надвигающуюся темноту.

Но была ли ее молитва услышана Словом или чем-то более могущественным, никто не знает. Кротовий мир наконец столкнулся сам с собой, и дальше все будет зависеть от того, что он будет теперь делать и как.

Глава шестая

Когда дождливый день в Данктонском Лесу наконец уступил место прохладному вечеру, Триффан начал свой рассказ. Он рассказал Бичену о событиях, происшедших здесь, на этом самом месте, перед Камнем, до его рождения.

Фиверфью оставалось лишь подтвердить все сказанное Триффаном, а иногда, когда он сомневался или память подводила его, она излагала свое видение событий, ибо история всегда неоднозначна и рассказать ее можно по-разному.

Снова и снова, доходя до какого-то места, Триффан говорил:

— Чтобы узнать об этом подробнее, тебе нужно будет посмотреть работы Спиндла. Это по его настоянию все было записано, чтобы оставить для будущего правду о происшедших событиях, и многие тексты сейчас спрятаны там, где он их писал. Когда-нибудь должны прийти мирные времена, и тогда эти манускрипты найдут. Спиндл вместе со мной жил в Болотном Крае и написал обширный отчет обо всем, что было. Он говорил, что когда-нибудь его труд будет востребован. И мне кажется, это случится раньше, чем думал Спиндл! С тех пор как я был в твоем возрасте, кротовий мир стал шагать гораздо быстрее. Но как бы то ни было, я вместе с Фиверфью расскажу тебе о самых важных вещах, а подробности могут подождать, пока ты сам научишься читать и писать...

Триффан рассказал о своем путешествии в Аффингтон, о Босвелле, о нашествии грайков и долгом затмении света Камня тьмой Слова; о своих похождениях вместе со Спиндлом и о проникновении в самое сердце Верна, где он встретил Фиверфью. А потом про Верн, и про возвращение в Данктон, и про небесную звезду, возвестившую о его, Бичена, рождении.

Когда на землю упала ночь, а в небе взошла луна, Триффан живо описал Бичену разных кротов, многие из которых так и остались неизвестными, а их задачи невыполненными, но эти кроты несли в сердцах свет надежды и веры в то, что когда-нибудь придет крот и укажет им путь из темноты. Многие начали понимать, что они сами помогали проложить этот путь. И так Триффан довел свой рассказ до пришествия Крота Камня.

— Ведь ты знаешь, Бичен, кто такой Крот Камня?

Бичен кивнул и посмотрел на освещенный лунным светом Камень.

— Это я, да? — просто спросил он и добавил с трогательной скромностью: — Но я всего лишь крот. Самый обыкновенный. И... — Бичен запнулся.

Триффан придвинулся к нему с одного боку, Фиверфью с другого, и все трое посмотрели на Камень и на темное небо за ним.

Бичен тихо продолжил:

— Иногда мне кажется, что я — не просто я, и это пугает меня, но также и волнует. Я чувствую, что кроты ждут меня, но не знаю, как и где их найти. Прикоснувшись к Камню, я понял, что некоторые из них были рядом и помогали мне. Но...

Бичен обернулся к Триффану, а потом к матери, и в глазах его были слезы и страх. В лунном свете он казался совсем кротенком.

— Но пока мне еще не надо уходить, а?

— Нет, пока еще не надо, — сказал Триффан, не в состоянии скрыть обуревавшие его чувства, видя в Бичене смесь страха и покорного принятия своего назначения, трудность и величие которого молодой крот уже ощутил. — Тебе нужно кое-чему научиться в Данктоне, и все мы поможем тебе. Твоя задача сейчас в том, чтобы слушать других и учиться у них по их словам и поступкам.

В прежние времена подростки уходили из дома вскоре после Середины Лета. В Данктоне они уходили на Луга, а некоторые, как я, совсем покидали систему. В первый раз я ушел из Данктона в сентябре, и, думаю, тебе тоже настанет пора уйти, когда придет осень, но в этом тебя направит Камень. Возможно, кто-нибудь из нас пойдет с тобой, ибо тебе предстоит многое сделать и тебе понадобится помощь, как она нужна была мне. Но тебе также поможет и Камень, как он помог мне найти Спиндла, и Мэйуида, и многих других, кого я полюбил. Да, крот, уходить страшно, но это одновременно и вызов судьбе. А по пути тебе встретится немало кротов, и ты найдешь у них многое такое, о чем и не мечтал.

Однако теперь ты должен покинуть свою мать. Я проведу тебя по системе, чтобы ты получил представление о тоннелях и познакомился с живущими там кротами. Мы поселимся в Болотном Крае, и к Середине Лета ты уже немного научишься писать. Потом ты постигнешь еще многое, и это будет нелегко, потому что времени мало — летние годы почти наверняка, но не дольше. Я провел с Босвеллом больше времени, но никогда не чувствовал, что узнал достаточно! Однако давай пока поспим. Близится рассвет, и нам нужно спешить отсюда.

Естественная осмотрительность Триффана уже подсказала ему, что лучшее место для Бичена — тоннели Болотного Края. Там находились хранилища манускриптов самого Спиндла, где на протяжении долгих зимних лет до нынешнего лета Триффан писал свои тексты, и в той атмосфере Бичен должен был узнать все, что можно, о сделанном кротами Камня, а также обо всем, что не сделано.

— Как бы то ни было, — сказал Триффан Фиверфью чуть позже, когда Бичен уснул, — теперь, с наступлением лета, я чувствую: нужно вернуться к писаниям, которые я прекратил, когда умер Спиндл и родился твой сын. У меня куча работы, и он может мне помочь, а заодно и сам научится кое-чему. В Бэрроу-Вэйл и Болотном Крае многие будут рады встретиться с ним, а он любознательный и доброжелательный юноша и многому научится у них.

— Я буду скучать, — сказала Фиверфью. — Но потребны ли кроту тишь и покой после весенних страстей? Следи за ним, любый мой, и за собою тоже.

— Я прослежу, Фиверфью. Но и ты не забредай далеко. Праздник Середины Лета — такое время, когда грайки начинают проявлять бдительность, и, несомненно, они возьмутся за Данктон и его окрестности. Впрочем, ты знаешь ходы в нашей системе и сумеешь скрыться от пришельцев, а Скинт лучше любого другого знаком с местами вдоль пути ревущих сов, и он организовал дозоры, так что грайки не застигнут нас врасплох.

Они подремали вместе, лапа к лапе, бок к боку, уткнувшись рыльцем друг другу в шерстку, и рассвет, прокравшись сквозь ветви деревьев в сырой от дождя лес, облил спящих кротов своим мягким светом, пока восходящее солнце пригревало им шкурку. Оно высушило влагу на их лапах, и тогда кроты проснулись.

Почистив шерстку и мирно позавтракав, все трое прочли короткую молитву Камню и спустились по склону вниз. Вчерашние волнения остались за деревьями и кустами, и вскоре показались ходы и тоннели, которые Триффан, Фиверфью и Бичен делили с апреля.

Триффан и Бичен попрощались с Фиверфью и, повернувшись, стали спускаться еще ниже, чувствуя грусть от разлуки, а перед ними расстилались роскошные нижние склоны Данктонского Леса, и для Бичена началась новая, самая важная часть жизни.

Возвращение Триффана в Бэрроу-Вэйл после столь долгого отсутствия, да еще вместе с самим Биче-ном, Кротом Камня, не прошло незамеченным и вызвало большое возбуждение. С самого апреля спорили, на кого Бичен похож, обсуждалось то немногое, о чем поведали его опекуны — Бэйли, Сликит и Мэйуид, и эти разговоры усиливали уверенность, что действительно Бичен — крот, которым система может гордиться, что он призван оправдать надежды данктонских кротов, ощущавших до его появления, что время и события проходят мимо, а Данктон безнадежно обречен на забвение.

И когда разнеслась весть, что к Бэрроу-Вэйл приближается Триффан с молодым кротом, — нет, что они уже в Бэрроу-Вэйл, — многие бросили рытье летних тоннелей, а кто в это время завтракал — своих червяков и под предлогом необходимости поздороваться вышли посмотреть на Бичена.

Триффан, ныне, возможно, менее общительный, чем прежде, был не слишком рад всей этой толкотне, протянутым лапам и похлопываниям по спине, но его обрадовало, что Бичен со всеми дружелюбен, хотя и несколько ошеломлен таким радушным приемом.

В толпе оказалось несколько знакомых, им Бичен особенно обрадовался. Тут был Бэйли, которого Бичен очень любил и который, он знал, занимал особое место в сердце Фиверфью с тех пор, как Босвелл поручил Бэйли проводить ее в Данктонский Лес. Здесь был также молчаливый Маррам, который пожелал Бичену здоровья и сказал, что, когда Триффан сочтет время подходящим, он будет рад рассказать молодому кроту о гвардейцах (ведь Маррам сам некогда служил гвардейцем) и о Шибоде, где какое-то время жил.

— Шибод! — воскликнул Бичен. — Яс радостью послушаю про это место!

За разговорами они задержались дольше, чем Триффану хотелось, и, хотя первоначально намеревались добраться до Болотного Края в тот же день, в конце концов решили остаться в Бэрроу-Вэйл на ночь. Кроты были в восторге, и тихий вечер перешел в ночь увлекательных рассказов, а потом — об этом надо упомянуть — праздничное веселье смешалось со скорбными воспоминаниями об умерших, тоской по незабвенным временам, и Триффан уже радовался, что они с Биче-ном остались. Молодому кроту было полезно послушать старших, попеть с ними старые песни и узнать, в какой необычной, всеми уважаемой системе он родился.

Кроты собрались в большом общем зале Бэрроу-Вэйл, где раньше, объяснил Триффан, собирался совет старейшин, где великий и печально знаменитый Мандрейк вершил свой суд и где зловещий Рун, тогда еще молодой, впервые достиг власти над южной системой и познал слабость и силу последователей Камня.

— Еще до моего рождения, — промолвил Триффан, вспоминая о тех днях,— Рун домогался моей матери, а она не хотела его. И за это много позже я был сурово наказан!

Он указал лапой на свои шрамы вокруг глаз, и кроты затихли, ибо каждый, кроме Бичена, мог поведать свою страшную историю, как он пострадал от кротов Слова, и самые ужасные истории рассказывали те, кто сам когда-то был грайком или гвардейцем и кого Слово предало.

Зал Бэрроу-Вэйл, так долго пустовавший после чумы, снова был заполнен, с пола смели пыль, входы прочистили. Ощущение древности исходило не столько от земляных стен, сколько от тянущихся с поверхности древесных корней, служивших залу опорой и сводом. Кое-где — в самых удобных местах, где кроты лежали, — корни были отполированы до блеска, а в остальных ободраны и исцарапаны когтями.

Друзья Триффана, такие как Бэйли и Маррам, а также Сликит, которая присоединилась к компании позже, и кроты посмелее, желавшие получше рассмотреть Крота Камня, образовали вокруг Триффана с Биченом внутреннее кольцо. Но среди жителей Бэрроу-Вэйл гораздо больше было тихих и скромных: они, многие из которых были уже пожилыми, образовали внешний круг. Хотя сами кроты в основном молчали, их глаза говорили многое. Старики смотрели на Бичена с трогательным нетерпением и преданностью и чуть ли не благоговейно слушали общую беседу.

Когда позже, разнося червей, Бичен подошел к ним, они смутились и растерялись, но были рады, что он подошел так близко.

И все же в зале не было мира и спокойствия: кроты просто не умели подолгу находиться вместе и среди них несколько раз за ночь вспыхивали споры.

Один крот, казалось, вызывал особое презрение у прочих, его имя было Доддер. Этот старый крот когда-то был гвардейцем, причем гвардейцем из старших. Его словно раздражал весь кротовий мир, он нарывался на склоку с любым, кто оказывался рядом, и это вызывало ответное раздражение и агрессивность.

— Не стой тут, старый пень, — сказал ему один из кротов, когда Доддер пришел с поверхности.

— Не больно-то и хотелось, Мэддер. Хватит с меня того, что я оказался с тобой в одной норе! Просто ступить некуда! И вот за таких мы проливали кровь!

Мэддер возмущенно хмыкнул.

И так далее. Но вспышки вроде этой вскоре затихли, и кроты задремали, размышляя о том, что первый выход Бичена прошел успешно и молодой крот оправдал ожидания. А что касается «Крота Камня» и всего такого прочего, вроде рождения при свете странной звезды, то теперь, когда Бичен вырос, он выглядит вполне обычным кротом, ничего такого святого. И по правде сказать, все были даже несколько разочарованы его заурядностью...

Но с приходом утра многие, забыв вчерашнюю робость, подходили и желали Бичену доброго здоровья, а услышав, что в Болотном Крае он станет учиться письму, шепотом выражали надежду, что достопочтенный Триффан не будет слишком уж строг и позволит ему время от времени выходить на воздух.

— Спасибо, — неуверенно отвечал Бичен, сам не до конца понимая, за что, собственно, благодарит, и втайне гадал, что они такого видят в Триффане.

Через несколько кротовьих лет многие, вспоминая первую встречу с Биченом в Бэрроу-Вэйл, говорили с налетом ностальгической грусти (что вообще характерно для воспоминаний о безвозвратно ушедшем):

— Тогда он был простым молодым кротом и взирал на окружающий мир глазами распахнутыми, как клюв у скворца! Кто бы мог подумать?..

Но что бы ни мог кто-то подумать, по крайней мере один крот имел особые причины помнить те давние дни, и его краткий рассказ достаточно ярко показывает, что при всей своей «заурядности» Бичен уже в юности был отмечен Камнем и, хотя, вероятно, еще сам не знал этого, протянул лапу к самому сердцу кротовьего мира.

В то утро, вскоре после ухода из Бэрроу-Вэйл, путникам повстречался крот; худой и старый, он словно поджидал их, чтобы только бросить взгляд, когда они будут проходить. Такое случалось не раз, и Триффан уже привык к подобному, поскольку многие данктонские узники пережили такие беды, что стали робкими и забитыми; а если к тому же их коснулась болезнь — они были совершенно сломлены, однако в глубине души жаждали уважения.

Хотя Триффан был не склонен оказывать особые пики учтивости — возможно, потому, что зрение его было уже не то, — для таких кротов он всегда находил в сердце приветливые слова, по мере возможности избегая длительных бесед. Но приветливость, участие, чуть-чуть теплоты всегда можно проявить. Стоит ли отказывать в такой малости?

Однако в тот день после задержки в Бэрроу-Вэйл Триффану не терпелось двигаться вперед. В глазах встреченного крота определенно виделась робость, но смешанная с любопытством и ожиданием. Триффан уже видел этого несчастного в ночь, когда родился Бичен, но не знал его имени, и накануне в Бэрроу-Вэйл его не было.

— Да пребудет с тобой Камень, юноша! — проговорил крот, к облегчению Триффана не делая попыток добавить что-то еще или приблизиться.

И они уже почти прошли мимо, когда Бичен вдруг остановился и обернулся к незнакомцу.

— Пошли, Бичен, — сказал Триффан, не желая снова задерживаться.

Но было поздно — Бичен уже вернулся к старому кроту и приветливо поздоровался с ним.

Голова старика была изъедена лысухой, лапы распухли, скрючились и, очевидно, болели. Когда Бичен приблизился, он словно удивился, встревожился и даже приготовился бежать, но Бичен оказался слишком быстр для него, и старый крот, сделав два-три шага, замер и выдавил неуверенную улыбку:

— Я просто хотел пожелать вам здоровья. Просто посмотреть на тебя.

Бичен ничего не говорил, а крот взволнованно продолжал:

— Говорят, твое имя Бичен. Раньше я не слышал такого имени, но оно звучит внушительно.

Несмотря на свою застенчивость, он говорил связно и гладко. По местному акценту Триффан догадался, что крот пришел в Данктон из близлежащих систем.

— А как твое имя? — спросил Бичен.

— Мое? — переспросил старик. Он словно сам точно не знал, и это казалось странным, потому что крот должен знать свое имя, даже если он болен и склонен к забывчивости.— Мое имя? Это... хм, не знаю. Я... — Его голос перешел в жалкое хихиканье, казалось, крот считал себя настолько ничтожным, что даже забыл собственное имя.

Триффан уже готов был прекратить этот разговор и призвать Бичена продолжить путь в Болотный Край, но что-то остановило его. К удивлению Триффана, Бичен подошел и прикоснулся к голове старого крота.

— Как бы ни называли тебя другие все эти годы, это не было имя, данное тебе матерью. Как тебя звали на самом деле?

Лишь несколько мгновений крот смог выдержать взгляд Бичена, потом глаза старика погасли, рыльце поникло, и он покачал головой, словно отгоняя воспоминания, слишком болезненные теперь, в свете нынешнего дня.

Триффан ощутил дрожь предчувствия и понял, что эта или подобные ей сцены еще не раз повторятся в последующие годы, когда Бичен одним прикосновением будет снимать чужие сомнения и разгадывать увертки.

— Да тебе-то откуда это знать? — сказал старик. — Никто не знает моего настоящего имени.

Бичен молча и пристально смотрел на него, и крот фыркнул, а потом, словно убитый горем, принял самый жалостный вид. Его подслеповатые глаза бегали туда-сюда, тщетно ища поддержки. И наконец он заплакал и позволил Бичену еще раз прикоснуться к себе.

— Да, ты прав. Меня звали... Меня звали...— И прошло немало времени, прежде чем он смог выговорить его: — Когда-то мое имя было Соррел, но грайки отняли его у меня и не вернули. Они забрали мою подругу и наших детей и сослали меня сюда. И теперь никто не зовет меня Соррелом.

— Откуда ты?

— Из Файфилда — грачу ничего не стоит долететь туда.

— Соррел Файфилдский, — тихо проговорил Бичен.

— Да, был когда-то, и гордился этим. Но не теперь. Взгляни на меня теперь... Взгляни на меня.

Тогда Бичен заговорил тихим, но властным голосом, и казалось, что замерла даже листва на деревьях и миг превратился в вечность.

— Ты снова станешь Соррелом, — сказал Бичен. — Для кротов, которые дороги тебе, ты снова будешь Соррелом. Теперь скажи мне имя твоей подруги и ваших детей.

— Ее имя... ее имя... Они убили ее у Файфилдского Камня. Там было много убитых. Они убили мою подругу. Ее звали Слоу, и она была создана для любви. У нас была дочка, Уин, и два сына, Бим и Эш. Их отняли у нас, мы едва успели попрощаться. Я велел им помнить нас и верить в Камень, но грайки убили Слоу, чуть ли не сразу как увели детей, и... и я больше не верю в Камень. Он погубил лучших кротов, каких я только встречал. Он...

Тут Триффан увидел, что свет в глазах несчастного Соррела словно стал ярче, когда он взглянул в глаза Бичену, хотя неизвестно, откуда взялся этот свет.

— Поверь Камню, Соррел, и он принесет тебе покой. Твоя жизнь не кончена, и тебя ожидают еще события, которые ты встретишь с радостью. И они придут, потому что я — Крот Камня. Но никому ничего не говори об этом, говори только, что твое имя было Соррел и что теперь ты опять Соррел и гордишься этим. Говори всем только это.

Бичен с Триффаном ушли, оставив старого Соррела благоговейно глядеть им вслед и.дивиться встрече с кротом, который прикоснулся к нему и чье прикосновение он ощутил как солнечный луч.

Позже другие нашли его и спросили:

— Крот, почему у тебя такой вид, будто ты увидел привидение?

— Мое имя Соррел, — твердо сказал Соррел.

— Соррел? Правда? А ты слышал об этом кроте — Бичене?

— Я встретил его, — прошептал Соррел. — Это поистине был Крот Камня. Его шерстка лоснится, на ней сияет небо, и его глаза ярки, как весенние цветы, что я видел в детстве. Он знал мое имя, которого не знал никто, и это имя — Соррел. Он знал мое имя, и прикоснулся ко мне, и сказал, что я еще не так стар и что еще есть события, которых я могу ждать с радостью.

— Какие события?

— События, о которых крот не стал говорить, пока они не произойдут.

— И он в самом деле знал твое имя, а не ты сказал ему? Ты уверен?..

— Он знал,— ответил Соррел.

И с этого начались все многочисленные истории и мифы о Кроте Камня — о том, как за несколько мгновений он изменял что-то в самом сердце кротов и напоминал им, кто они на самом деле. Эти простые истории в свое время перерастут в рассказы об исцелениях и пророчествах, о волшебстве и чудесах, и с ними не сможет справиться целая армия грайков. Поистине, в кротовий мир пришел Крот Камня, и его имя было Бичен.

В июне Болотный Край во всей красе открылся кротам, сумевшим пробраться сквозь заросли кустарника в чащу, куда солнце пробивалось через влажную зелень листвы, сладкий, окутанный тайной шафран и последнее, бледное цветение чемерицы.

Но даже летом эта часть Данктонского Леса оставалась темной и таинственной, так как буки холма уступали здесь место мелкой и густой ольхе, платанам и низкорослым дубкам, возвышающимся над кустарником и буреломом.

В темных закоулках этого места еще таилась зимняя депрессия; спеша за Триффаном, Бичен с некоторым беспокойством озирался вокруг. Крот Камня в сердце оставался обычным кротом, подверженным естественным для подростка страхам в незнакомом месте.

Но редкие цветы вокруг вселяли бодрость, а яркий пучок лесного щавеля с хрупкими зелеными стебельками и нежными бледными листочками заставил Биче-па в восхищении остановиться. Но больше всего его очаровала люминесцирующая зелень мха на древесных стволах — она словно ловила и усиливала свет.

Потом, как будто этого было мало и Болотный Край котел продемонстрировать Бичену все свои чудеса, кроты ступили на заросший черемшой берег ложбины, по дну которой струился ручей.

Триффану пришлось перечислить Бичену названия растений, поскольку раньше тот и не слышал про такие; он показал молодому кроту, как листья черемши, если их раздавить, издают столь любимый лекарями горько-сладкий запах.

— В этих местах моя мать Ребекка встретила Розу. Роза была последней целительницей с Лугов и научила мою мать всему, что умела сама, а та, в свою очередь, передала знания моему сводному брату Комфри.

Пока Бичен восхищенно смотрел на звездочки цветов черемши, Триффан рассказал ему об обитателях Болотного Края — кротах, которые некогда боялись и не любили данктонцев.

— Мой отец Брекен рассказывал мне о своем отце. Тот был вестсайдским старейшиной и любил повторять: «Где водятся лягушки, жабы и змеи, там ищи и жителей Болотного Края!» Но здешние обитатели совсем не напоминали гадин.

Сама природа этого места — сырого и темного, бедного червями — создана для особой породы кротов: с живым умом, истово преданных своему роду, более худых и не таких крупных, как большие вестсайдские кроты, но сообразительных и упорных, что восполняло отсутствие силы. И в дни Брекена уроженец здешних мест Меккинс был одним из самых находчивых и уважаемых старейшин.

Но для кротов за пределами Болотного Края он был исключением: для них, боявшихся этого места, здешние жители казались таинственными и коварными. Считалось, что Болотного Края следует избегать, а также избегать здешних жителей, если их много, — они всегда защищали друг друга и действовали заодно. Ну а одинокого болотного крота можно было и поколотить.

Впрочем, теперь не осталось никого,— вздохнул Триффан, унаследовавший от своих родителей особую привязанность к Болотному Краю. Брекен и Ребекка имели основание быть ему благодарными. — Но знай, что немало жителей Болотного Края пережили эвакуацию из системы, и если придет день, когда сюда вернутся данктонские кроты, помнящие родное место, или их потомки, которым они передали свои воспоминания, то я гарантирую, что жители Болотного Края восстановят свое обиталище раньше всех! Такие здесь жили кроты.

— А кто живет здесь теперь? — спросил Бичен, оглядывая сомнительное место и радуясь, что Триффан рядом и ведет его. Они двинулись дальше, к известным Триффану тоннелям, где он собирался устроить для них обоих временное жилище.

— Когда отверженных сослали в Данктон, самые слабые подались сюда в надежде, что более сильные не прогонят их. Вестсайд всегда был самым богатым на червей местом. А на востоке селились кроты покрепче, более приспособленные. Кто здесь живет теперь? Думаю, остались одни старики. К сожалению, многие из них больны, и им ничего не остается, как вспоминать о трудных временах и о переменах, как этому Соррелу, которого мы встретили. И таких мы встретим немало, прежде чем сделаем свое дело! Когда Спиндл и я впервые пришли сюда, здесь еще оставалась горстка исповедовавших Слово, как и группа поклонявшихся Камню. Для некоторых религиозные споры стали способом выживания, причем способом не хуже любого другого. Позже, я слышал, здесь все успокоилось и пришло в запустение из-за отсутствия кротят.

Но то, что по пути мы никого не встретили, я думаю, объясняется просто: большинство кротов здесь слишком робки, чтобы задирать нас или даже выйти поздороваться. Более храбрые чаще всего похожи на тех, кого прошлой ночью мы видели в Бэрроу-Вэйл. Но не следует недооценивать кротов из сырых мест. Они невзрачны с виду, но скажу тебе по своему опыту: хотя все их богатство — убогие тоннели да редкие черви, когда познакомишься с ними поближе, эти кроты оказываются более дружелюбными и гостеприимными, чем большинство других.

Вскоре путники свернули на восток, и Триффан начал озираться, выискивая что-то среди деревьев.

— Старый засохший дуб. Ты его не видишь? Это и есть наша цель — он обозначает место, которое мы называем Убежищем. Попроси Скинта рассказать тебе о нем. Однако где же он?.. — И Триффан медленно двинулся вперед, потерев предварительно глаза, чтобы лучше видеть.

Но первым дерево заметил Бичен, и они двинулись через густые заросли и бурелом к его основанию, где встретили самого сильного крота из всех, кого Бичен до сих пор видел, который, судя по радости на его открытом дружелюбном рыльце, был приятелем Триффана.

Однако он не сразу заговорил с ними, а сначала, строго взглянув на Бичена, задал традиционный вопрос:

— Кто ты и куда держишь путь?

Это было древнее ритуальное приветствие, и Бичен запнулся, поглядывая на Триффана в ожидании помощи, но тот молчал. А большой крот продолжал широко улыбаться:

— Что же ты не отвечаешь?

— Меня зовут Бичен, а путь я держу... сюда!

— А откуда ты идешь?

— От Камня, — ответил Бичен. — Вчера утром мы были там.

— Теперь ты должен спросить мое имя, — сказал крот, приняв строгий вид. — Ну, спроси!

— М-м-м... ну... как твое имя и... куда ты держишь путь?

Триффан рассмеялся и стал ждать ответа.

— Меня зовут Хей, а что касается моего пути, то в данный момент никуда — вот самый лучший ответ.

И Хей лапами погладил Триффана, и двое, не видевшиеся с самого рождения Бичена, начали беседу и обмен новостями. Но не прошло и нескольких минут, как Триффан, обернувшись к Бичену, сказал:

— Не стой без дела. Разыщи чего-нибудь поесть и смотри не потеряйся. В Болотном Крае темнеет быстро, а совы сидят низко.

Бичен начал копаться в земле, прислушиваясь к шороху крыльев в ветвях наверху и незнакомым крикам невидимых болотных птиц вдалеке.

Вернувшись к старым друзьям, он дал им червей.

— Фиверфью, должно быть, рада остаться одна, — говорил Хей.

— Да. Вырастить даже одного детеныша — тяжелое дело, и она предвкушает летний отдых. Фиверфью скучает по Вену и по Старлинг, они подружились, когда я уходил в Верн. Но.... большинство здесь оторвано от своих систем. Однако могу твердо заявить: Фиверфью не долго будет тосковать, а скоро начнет выходить, встречаться с другими — теперь ей больше не надо заботиться об этом вот подростке! — Триффан любовно пихнул Бичена в бок. — А как остальные, кого мы со Спиндлом знали?

— Ну, многие не долго протянули после апреля и рождения Крота К... то есть Бичена. Но Боридж еще здесь, а его некогда неугомонная подруга немного успокоилась, хотя кротят у них так и нет. Она теперь вся обратилась к Камню. На мой взгляд, даже чересчур ревностно. Старая Тизл здорова, она отправилась в Ист-сайд и все еще видит... — Хей замолчал, чувствуя, что лучше не упоминать про первое связанное с Биченом чудо: возвращение зрения Тизл, когда он родился. — Но у нас еще будет время поговорить. Я слышал, ты пришел сюда учить Бичена письму. Желаю вам обоим удачи! Мне представляется, это нелегкое дело! Но ты, конечно, и сам собираешься что-то писать?

Однако вместо ответа Хей услышал лишь неопределенное хмыканье. Даже самому Спиндлу Триффан не любил рассказывать, что пишет. Он писал для потомства, для тех дней, когда большинство кротов освоят грамоту. Он хотел, чтобы среди кротов это умение воспринималось как само собой разумеющееся, а не как таинство, каким старались представить его аффингтонские книжники. Триффан считал, что в этом была их ошибка.

— Я слышал, что вы вдвоем направляетесь сюда, но ожидал вас раньше, — сказал Хей, ничуть не обиженный тем, что Триффан не выразил желания рассказывать о своих делах. Он знал Триффана лучше других, И оба крота очень уважали друг друга. — Ты найдешь тоннели проветренными и сухими. Мэйуид там иногда бывает и следит, чтобы оставленные тобой тексты и листы были хорошо укрыты, чтобы со стен и потолка на них ничего не падало. Другие кроты туда не ходят из уважения к памяти Спиндла и к твоему уединению, но в Болотном Крае обидятся, если ты опять спрячешься, как в зимние годы.

Триффан издал смешок:

— Вряд ли мы будем прятаться. Бичену не терпится побродить там и сям, и боюсь, мне придется силком удерживать его рыльце у текстов!

Бичен улыбнулся и приободрился, почувствовав надежду на новую компанию и дружбу, а также узнав, что сюда порой приходит Мэйуид и, может быть, появится снова.

С радостью в сердце он последовал за Хеем и Триффаном в кусты, скрывавшие вход в укромные тоннели, где все трое спустились под землю.

В тоннелях оказалось чисто, непыльно, а норы в глубине были опрятны и прибраны. Наверху почва выглядела темной и рыхлой — почва сырого места, — однако по мере того, как Триффан спускался, стены и пол становились все крепче и плотнее.

Но здесь раздавался странный, сбивающий с толку гул ветра, совершенно не похожий ни на что слышанное Биченом раньше, и, боясь потерять ориентацию, он постарался держаться поближе к двум кротам.

— Творение Мэйуида, а помогал ему Скинт, — через плечо объяснял Триффан, спеша вперед в нетерпении снова добраться до манускриптов, которые так долго не видел. — Даже если враг найдет этот путь, то не только сам запутается, но другие издалека услышат его и скроются по особым, предусмотренным Мэйуидом ходам. Можно надеяться, что все эти предосторожности больше не нужны, что никто не вторгнется в эти тоннели и им больше не придется служить укрытием от нападений. Как бы то ни было, после Верна и дороги домой, которую без Спиндла мне бы не одолеть, мне... мне больше не хочется ни сражаться самому, ни подбивать к этому других.

Они подошли к хитроумно скрытому спуску на нижний уровень, и Хей дальше не пошел.

— Мне пора, — сказал он. — Но ты знаешь, где меня найти, Триффан, и я обижусь, если вскоре ты не зайдешь. Что до тебя, Бичен, не давай ему слишком налегать на себя. Я не уверен, что кроту на пользу письмо, особенно в летние месяцы, когда в лесу столько интересного. Ты тоже заходи ко мне — он скажет, где меня найти. А что касается еды, у верхних тоннелей червей в избытке, да и я буду рядом.

Хей не ушел, пока Триффан не спустился по почти вертикальной шахте на следующий уровень. Потом Триффан и Бичен несколько раз повернули вправо и влево, вперед и вниз; наконец эта путаница кончилась, гул ветра затих, и через мгновение кромешной тьмы, пока они спускались еще на уровень, оба крота оказались в широком и тихом тоннеле, который вел в пустой ствол огромного дерева. Этот дуб Триффан и показывал Бичену на поверхности.

Оттуда пробивался слабый свет и еще более слабый ветерок. Почва здесь была светлее, чем наверху, за века выщелоченная дождями, с золой и обгоревшими стеблями растений — свидетельством древних пожаров, что бушевали в лесу задолго до того, как дерево, теперь уже и само умершее, было еще семенем.

Так из прошлого вырастает настоящее, так настоящее стареет...

Здесь, на нижних уровнях, Триффан и Спиндл некогда решили провести свои последние кротовьи годы, вместе работая, скрывшись ото всех, в уединении и безопасности, чтобы создать тексты, будущее которых невозможно было ни узнать, ни даже предугадать.

И теперь Триффан привел сюда Бичена. Старый летописец был растроган возвращением в свое бывшее жилище и, остановившись в ровном свете, осмотрел белые мертвые корни, образующие стены, взглянул на норы, где тоннель расширялся и где в полумраке вырисовывались ряды манускриптов.

— Я мало рассказывал тебе о Спиндле, да? — внезапно охрипшим голосом спросил Триффан; его губы дрожали, голова склонилась. — Не выразить словами, как мне не хватает его. Он был самым хорошим другом, каким только может быть крот.

Он медленно двинулся мимо текстов, Бичен молча шел следом. Триффан подносил затупившийся коготь то к одному, то к другому фолианту. Вот он коснулся какой-то книги, потом заглянул в нору рядом.

— Это моя нора, — сказал старый крот. — А вон та — Спиндла, — добавил он, указывая чуть вперед. — Ты можешь расположиться там.

Как и у Триффана, нора Спиндла была вырыта вдоль пустого ствола, и через вход в нее проникали свет и свежий воздух. Там было опрятнее, чем у Триффана, имелось небольшое возвышение для сна, и еще одно, побольше, где, как догадался Бичен, Спиндл творил свои писания. Кроме покрывавшего все тонкого слоя пыли, единственным, что нарушало порядок в норе, были три фолианта из коры, небрежно брошенные на возвышении, словно оставленные кротом, который сейчас вернется.

— Он работал над ними, пока не ушел в последний раз. Это случилось накануне твоего рождения.

Протянув лапу, Бичен потрогал фолианты. Казалось странным видеть и осязать предметы, положенные сюда накануне твоего рождения.

— Думаю, мне понравится эта нора, — сказал он. — Я чувствую здесь дух Спиндла.

— Да,— ответил Триффан.— Он бы обрадовался, если бы знал, кто здесь поселится. Спиндл всегда интересовался историей и записывал все так, как оно происходило за годы его жизни. Он был летописцем, как и я, но никогда не называл себя так и всегда оставался скромным. Еще никто не знаком с его трудами, и никто не знает их все, даже я, поскольку был занят своими и вечно бегал туда-сюда. Да! — На глазах у Триффана выступили слезы, но он не заплакал, а приосанился, потому что лично знал такого замечательного крота. — Теперь здесь, на этом самом месте, в то короткое время, что у нас осталось, прежде чем ты начнешь свою великую миссию в кротовьем мире, я научу тебя письму и покажу наши со Спиндлом книги. Из трудов Спиндла ты узнаешь историю нашего времени, а мои поведают тебе кое-что об учении Босвелла, твоего отца.

Изучай их, изучай внимательно, и открой для себя, как создавать собственные тексты, но всегда помни, что писания начинаются с живых кротов и что, закончив, крот должен отложить их, выйти в мир и жить. Если они не помогают кротам, они ничто. Манускрипт всего лишь тоннель, проделанный одним кротом по трудной местности, чтобы другим было легче идти. Трудность может заключаться в писании правды — как это делал Спиндл — или в достижении дарованного Камнем вдохновения, чтобы установить глубокий смысл, заложенный в жизнь кротов, — как делал Босвелл.

Ни манускрипт, ни текст, ни фолиант не затронет душу другого крота так, чтобы заменить ему прикосновение живой лапы к телу. Книги не заменят доверительной сердечной беседы с другом — прикосновения любви. Аффингтонские летописцы об этом забыли, хотя они и оставили нам великое наследство. Я не уверен, что даже Спиндл, при всех своих неоспоримых достоинствах, всегда помнил об этом. Но меня учил Босвелл, а потому я на долгие годы оставлял свои писания, чтобы прожить жизнь полностью и научиться мудрости у других кротов.

— Ты будешь здесь писать или только учить меня? — спросил Бичен.

— Крот может только помочь другому приобрести собственный опыт, — ответил Триффан. — Все прочее — пустые слова. Поэтому я буду писать, а ты, глядя на меня, учиться, и, хотя могут быть лучшие способы, ты будешь учиться именно так, и это будет нелегко.

— А что ты будешь писать?

Триффан не сразу ответил; он снова обвел взглядом написанные им и Спиндлом тексты, походил среди них, в глубокой задумчивости потрогал некоторые и лишь потом сказал:

— Видишь ли, крот, не то чтобы я не хотел сказать тебе, скорее, я боюсь сказать. Босвелл не раз говорил мне, что летописцу лучше никому не рассказывать о том, что он собирается написать, чтобы в разговорах не потерять волю к писанию, и я всегда следовал его совету. Но когда я уясню себе свои замыслы, выбери момент и спроси меня снова, и я открою их тебе. Во всяком случае я хочу, чтобы ты узнал их до... до нашей разлуки, которая произойдет в свое время. Возможно, ты сможешь поведать другим о моих писаниях, ведь иначе никто никогда не узнает, о чем я написал.

Триффан задумался, потом взглянул на Бичена и вдруг сказал со смешком:

— Да не смотри ты так серьезно! Когда я впервые познакомился с Босвеллом, он показался мне величайшим кладезем знаний, и я думал, что он скрывает их от меня. А когда он отрицал это и говорил, что я сам все знаю и просто забыл, я не верил. «Когда-нибудь, крот, ты поверишь», — говорил он, теряя терпение.

— А как выглядел Босвелл? — спросил Бичен.

— Он выглядел здравомыслящим кротом, — сказал Триффан. — Достаточно здравомыслящим, чтобы понимать, что подобные беседы ведут лишь к пустым мечтаниям и праздной болтовне. И крот, которому надо многое узнать, тоже должен для начала понять это. Так что займи нору Спиндла. Мне нужно поработать.

— Но что мне там делать? — спросил Бичен.

— Что делать? — повторил Триффан с веселой искоркой в глазах. — Попробуй не делать ничего. Просто поразмышляй. Ощути присутствие Спиндла, который когда-то усердно трудился здесь, а потом попробуй сделать нору Спиндла своей. Поразмысли над этим.

— Но... — начал было Бичен, чувствуя некоторую странность такого способа начинать что-либо.

Но Триффан уже ушел и замолк у себя в норе.

Забравшись в нору Спиндла, Бичен решительно принял задумчивую позу, но никак не мог понять, как приступить к собственно размышлению. Возможно, в конце концов ему удалось бы это, если бы тишину не нарушили скребущие звуки в норе Триффана, сначала нерешительные, прерываемые неожиданными паузами и невнятным бормотанием, потом все более громкие и уверенные.

— Он пишет! — догадался наконец Бичен, распознав звуки когтей по коре, и уставился на фолианты, оставленные Спиндлом в день своей смерти.

Он пощупал и обнюхал их, не представляя, как сможет когда-нибудь осмыслить эти тексты, не говоря уж о том, чтобы самому найти слова и написать свои.

Глава седьмая

Темные глаза, холодные и немигающие, темными кристаллами блестят в тоннелях, куда не проникает свет.

Глаза следят за Хенбейн, Госпожой Слова, вызывая у нее злость. С тех пор как Люцерн ударил ее, Хенбейн напоминала крота-бродягу, исступленно блуждающего по скале, край которой — пропасть под названием мука.

Глаза, что видит Хенбейн, — это глаза сидимов, она видит в этих глазах упрек и презрение, и те же чувства испытывает к себе и сама.

Злобно ударив мать на склоне Высокого Сидима, когда полыхнула молния и хлынул ливень, Люцерн ощутил свою возмужавшую силу. А Хенбейн ощутила подступившую старость, свой возраст. И он уже не отступит.

Сомнения, чувство вины, утраты, но больше всего неспособность решить, что делать, сводили Хенбейн с ума. И в тоннелях, где она правила с тех пор, как собственными когтями убила своего отца Руна, виделись ей теперь только эти блестящие немигающие глаза. И Госпожа Слова одиноко бродила, что-то бормоча, иногда нанося удары и убивая кого-нибудь, но постоянно чувствуя холод, который нес с собой возраст.

Однако она двигалась с прежней устрашающей грацией, всегда провоцировавшей самцов домогаться ее, вызывающей томительную тоску по чему-то такому, чем, они чувствовали, Хенбейн обладала и что — возможно, неосознанно — обещала.

После рождения детей от Триффана темные сосцы Хенбейн, которые Люцерн сосал до взрослого состояния, явственно выделялись на густой, более светлой шерсти. Хотя шерстка у Хенбейн по-прежнему лоснилась, а тело сохраняло стройность, от материнства она несомненно отяжелела, стала спокойнее, и это спокойствие переросло в нечто иное — в усталость от жизни.

Что-то сломалось в Хенбейн в тот момент, когда Люцерн ударил ее, словно все ее мироощущение держалось на хрупком стержне, который, треснув, привел к полному крушению.

Или почти полному. Она еще не сокрушена, хотя жизнь ее уже не течет по-прежнему. И все же она — та, кого проклинали камнепоклонники, она, принесшая столько мук и несчастий в системы кротовьего мира, большие и малые, она, кого ненавидели все добрые кроты... — она совершила то, чего сделать не смогли бы намного более отважные кроты. Хенбейн всмотрелась в темноту, всмотрелась в темный омут своей жизни, увидела зло, но не отпрянула и не отвернулась. Она увидела всю ее черноту — но не умерла. Она увидела себя — и предпочла жить.

Так отнесемся же к Хенбейн с терпимостью, но не с жалостью и снисхождением — этими качествами сама она никогда не обладала и не стремилась найти в других, — а проявим уважение к мужеству, что потребовалось ей, когда она увидела внутри себя сплошную черноту.

Не начинала ли Хенбейн сходить с ума? Многие так думали, а некоторые, поощряемые Люцерном, даже говорили об этом вслух. Но сама Хенбейн, понимая, насколько они близки к истине, и видя, что стоит на краю тьмы, напуганная, как пугалась темноты в детстве, нашла в себе мужество остановиться, задуматься и решиться действовать.

Этим объяснялось ее бормотание, ее блуждания, а также тот факт, что даже сидимы, говорившие о ее безумии, пока не смели выступать против ее авторитета. Люцерн же тем временем наблюдал и выжидал, начав готовить конец ее владычеству. И Хенбейн осмелилась на самое трудное, что только способен совершить крот. Измученная и истерзанная, отчаявшаяся и слабая, старая и страдающая, не имея никакого прибежища, она решилась начать жизнь заново.

Но как? Самым необычным и мужественным способом. Госпожа Слова дерзнула отринуть от себя Слово — и сделала это, в последний раз вызвав в воображении отвратительные обычаи, которым ее учила сначала мать Чарлок, потом отец Рун, заставила себя увидеть вернские традиции такими, какими они были.

Чтобы кроту Камня, привыкшему к свету, любви и добру, осознать всю трагедию Хенбейн, он должен, подобно Хенбейн, вернуться в те отдаленные годы и узнать, как Слово возникло. Это случилось еще до того, как тоннели Верна услышали первые кротовьи шаги.

Долго темные тоннели ждали своего часа, и лишь капанье холодной воды отсчитывало тысячелетия.

Снежные бури рано приходят в Верн, суровые и неистовые, и вот как-то однажды, еще в самом начале зимы, холодный буйный ветер укутал в белое холмы, шевеля мертвый жесткий ковер торчащей сквозь снег травы. Завывания того ветра предупреждали о грядущих жестоких зимних столетиях.

Это случилось после одной из таких бурь, в Самую Долгую Ночь, когда Сцирпас впервые привел своих учеников — их было двадцать четыре — на самый край Верна, оставил их под нависающим Килнсийским утесом и пошел дальше один.

И там, скорее мертвые от голода, чем живые, скорее отчаявшиеся, чем питающие хоть какую-либо надежду, дожидаясь его, ученики впервые услышали рев подземных вод и тонкое завывание ветра в известняке. В тот день в небе вспыхнул неестественный свет, знаменуя несчастье. Водопады замерзли, у кротов и скал появились тени, но солнца не было. И необъяснимый страх охватил учеников Сцирпаса.

В тот день перед Самой Долгой Ночью, когда время года переступает порог, знаменующий переход опять к свету, Сцирпас один отправился в вернские тоннели, чтобы там помолиться и попросить направить его. И по-видимому, какой-то злой рок направил его, поскольку Сцирпас не заблудился и прошел в самое сердце Высокого Сидима, а оттуда по опасному, неизведанному маршруту проник к огромному гроту у дальнего края, где за озером, отражаясь в его темном блеске, возвышается Скала Слова. Там он омылся холодными водами и после должной медитации познал первое из двенадцати откровений Слова, из которых и возникла Книга Слова.

Эти двенадцать откровений стали известны как Двенадцать Истин Слова, и последователи Слова верят, что эти Двенадцать Истин возникали на Скале исключительно для Сцирпаса. А когда он выучивал их, блекли и исчезали. В течение двенадцати дней, поддерживая себя лишь ледяной водой из озера, Сцирпас оставался перед Скалой и каждый день свидетельствовал об одной Истине. Говорили, что каждый день умирало по одному из его учеников. Если ученик в это время что-то говорил, то взгляд его вдруг останавливался, на губах застывали недоговоренные слова, тело деревенело и холодело, открытые глаза стекленели. Смерть.

Двадцать четыре крота пришли в Килнси со Сцирпасом, но, когда он вернулся, получив знания о Книге Слова, их осталось двенадцать. Хуже того, чтобы выжить, эти двенадцать ели своих умерших товарищей.

И Сцирпас повел оставшихся учеников назад, к Высокому Сидиму, где, одного за другим, поставил перед самой Скалой и каждого посвятил в одну из Истин. Под страхом смерти каждый поклялся перед Скалой, что его Истину не узнает никто из остальных одиннадцати. И что она никогда не будет записана, а останется тайной ненаписанной Книги, живущей в памяти избранных, или Хранителей, и только один Господин Слова — а первым Господином стал Сцирпас — будет знать все ее слова и всю ее мудрость.

Но время всегда вносит перемены, изменило оно и ритуал помазания сидимов — самую отвратительную из всех вернских традиций. Мы расскажем об этом опасном и древнем обряде.

Сцирпас знал, что сидимам понадобится защита от врагов — последователей Камня, ведомых летописцами далекого Аффингтона. В те дни они были могущественнее и активнее, чем стали потом, и преследовали кротов Слова чуть ли не у самого Верна. Чтобы защитить своих сидимов, Сцирпас создал грайков.

Существует много легенд о появлении грайков, но большинство считает, что эту расу Сцирпас произвел от самки, угнанной из близлежащей системы под названием Грисдейл-Лат. Эта самка стала его супругой и родила ему детенышей. Среди них был один (остальных Сцирпас отринул), отмеченный порочным клеймом Слова. Мутант положил начало чудовищной породе, уродливой и ужасной, но его мерзкая кровь оказалась сильной. Его назвали Грайком, и Сцирпас обучил его искусству убийства.

Грайк был скорее хитер и коварен, чем умен, но его преданность не знала границ. Чтобы удовлетворить его адскую похоть, ему присылали кротих из близлежащих систем. Хуже того, соблазненные рассказами о вернском могуществе, влекомые чарами, природа которых до сих пор остается скрытой в вернских писаниях, кротихи сами приходили спариться со зверем по имени Грайк. И от них он произвел страшное семейство кротов, крепких, коренастых и похотливых, с не знающими жалости когтями и одним убеждением: «Закон — это Слово, и, следуя Слову, мы всегда правы».

Сыновья Грайка стали первым поколением грайков, и от его семени произошли все остальные грайки, и до сего дня кровь Грайка легко распознать в кротах, презирающих это свое родство. Грайки были мутантами от крови Сцирпаса, они пришли из темноты вернских холмов, от рождения унаследовав жестокость и страсть к насилию, и их единственной верой была покорность Слову и беспрекословное подчинение сидимам, для служения которым они были вскормлены.

Все это Хенбейн прекрасно знала, хотя к ее времени роль сидимов и грайков изменилась и значительно расширилась. Хенбейн рассказывали эту легенду как историю, прославляющую Сцирпаса, а также придающую грозное величие Слову. Но теперь, обдумав ее заново, Хенбейн поняла, что подобно тому, как капля яда может отравить глубочайший колодец, так и две группы кротов — одна из фанатичных и ограниченных последователей Слова, а другая из их безжалостных слуг — отравили весь некогда прекрасный и спокойный кротовий мир.

Но с этим ужасным прошлым Хенбейн уже смирилась, благодарная хотя бы за то, что, насколько она знала, в ее жилах не течет кровь грайков. Впрочем, это было слабое утешение в той глубине мучений, которые терзали ее по ночам. Ведь ее кровь была кровью Руна и страшной Чарлок, а ее наследство — царство Сцирпаса.

Но если на ней это клеймо, как же вырваться отсюда? И куда бежать? Эти вопросы не имели ответа. Теперь Хенбейн не могла отделаться от мысли, что древние традиции, темные искусства, которым ее учили в детстве, заставили ее испортить и то единственно чистое, что она создала за всю свою жизнь, — Люцерна.

Да, она растлила его. Растлила своим телом, своей кровосмесительной лаской, когда все свое детство и юность, а потом и начало взрослой жизни он мог прикасаться к матери и обращаться с ней так, как может только любовник. Она сделала с ним то, что в свое время сделали с ней ее родители.

Но Хенбейн знала о себе и худшее. Когда Люцерн чуть подрос, но еще не вымолвил свое первое слово, она, прекрасно сознавая, что делает, выбрала ему наставника — Терца, старшего и самого омерзительного из Хранителей.

Терц любил молодежь. В самом деле, все служившие ему сидимы были юны, все умны, а некоторые просто прекрасны. Казалось, само Слово направляло его карьеру к единственной цели: стать достойным наставником для одаренного, способного на величайшее зло юноши — Люцерна.

— И все же он не был порочен, пока к нему не прикоснулся этот крот Терц... — прошептала Хенбейн, когда в самые мрачные воспоминания о поступках, которые уже не исправить, вкралось это: совершенно сознательно она отдала своего единственного детеныша Терцу...


Листы, хранящие сведения о появлении Терца в Верне, были уничтожены — возможно, самим Терцем. Протоколы собраний Хранителей, где его сделали Двенадцатым избранным, ликвидировал он сам. Все записи, относящиеся к роли Терца как Хранителя и наставника Люцерна, были «затеряны» — тоже дело его лап.

Но хотя бы в общих чертах мы кое-что знаем о прошлом Терца. Он родился в Крее, что чуть севернее Верна, в скромной семье, имена его родителей остались неизвестны. Избранный своим предшественником, он всего за восемь дней твердо заучил свою самую трудную Истину — Двенадцатую. Чтобы обуздать честолюбие и гордость Терца, ему дали задание: укрепить дисциплину среди уорфедейлских грайков-гвардейцев. Его единственная просьба — дать ему помощника — была удовлетворена, и, как выяснилось позже, роковым образом. Выбранного Терцем крота звали Лейт, и он был идеальным исполнителем. Жестоким и неразборчивым в средствах был этот крот, и не было у него большего желания, чем служить тому, кто даст ему власть, причем власть прочную. О да, эти двое выполнили задание и навели среди грайков порядок! Хуже того, они добились власти над ними: одни говорят, с одобрения Руна, другие говорят — без его ведома. Но получилось так, что в долгие дни, пока Хенбейн со своим полководцем Рекином и адъютантом Уидом захватывала южную часть кротовьего мира, Терц добился власти среди Хранителей. Умный Терц остался незамаранным, когда Хенбейн после смерти Руна стала Госпожой Слова, и он первым предложил свою службу Хенбейн.

— Позволь мне стать наставником твоего сына Люцерна, — попросил Терц, — я научу его такому, на что не способен никто, кроме тебя самой.

— Он станет Господином Слова после меня, — ответила она.

И Терц согласился — что да, станет. Ибо как Лейт не имел желания занять место Терца — он гордился своей ролью тени, — так и Терц не собирался бороться за власть с нынешней ее обладательницей. Не собирался бороться для себя. А вот для Люцерна — совсем другое дело. На это он пойдет.

— Можно мне взглянуть на детеныша, Госпожа?

И Хенбейн велела привести молчаливого и робкого Люцерна к грозному старшему Хранителю.

Терц внимательно осмотрел малыша и протянул лапу.

Люцерн не дрогнул от прикосновения Терца, а подарил его блестящим, гордым взглядом.

— Я хотела бы, чтобы он постиг твою Истину,— сказала Хенбейн.

Терц продолжал внимательно смотреть. Люцерн не отвел глаз. Терц улыбнулся, и Люцерн улыбнулся в ответ. Терц с удовлетворением отметил, что малыш не боится.

— Он прекрасно усвоит ее, — сказал Двенадцатый Хранитель. — Я научу его всему, что знаю сам.

— И сделай это со всей суровостью, как некогда учили меня, — велела Хенбейн. — Но пусть он по-прежнему видится со мной.

— Отдай его мне в Самую Долгую Ночь, Госпожа, — попросил Терц, — и я подготовлю его, чтобы он стал Господином Слова, первым среди равных, выше всех, кроме тебя.

— Пусть в учебе у него будут товарищи. У меня в детстве их не было... и теперь я жалею об этом.

— Я выберу ему хороших товарищей. Но только двоих, как предписывает традиция. И еще, Госпожа... — Терц замолк, словно не решаясь сказать.

— Говори прямо, Хранитель.

— Госпожа, пусть он сосет твое молоко и выйдя из младенческого возраста. Это привяжет его к тебе крепче, чем любые слова, а в конце концов заставит ненавидеть тебя, и эту ненависть я обращу против камнепоклонников. В подобных делах Двенадцатая Истина сделала меня мастером.

— Мне известно это, — сказала Хенбейн, — я сама колебалась, отлучать ли его от сосцов. И теперь не отлучу — да он, похоже, и не хочет этого. Он до сих пор спит у моего соска. Значит, до Самой Долгой Ночи, Терц, а потом я отдам его тебе.

Оставив Госпожу Слова с ее детенышем, Терц услышал за спиной отвратительный рефрен:

— Подойди, пососи меня, любовь моя.

Как же радостно он улыбнулся! Что крылось за этой улыбкой и как перед смертью Рун обсуждал с Терцем свои замыслы, чтобы увековечить свое имя, нам предстоит еще рассказать. Этого Хенбейн не знала. Но она была права, чувствуя, что в Терце глубоко укоренился порок и что Двенадцатый Хранитель таит в душе неслыханные кощунства и зловещие замыслы, достойные времен самого Сцирпаса. О да, мы еще не раскрыли до конца всю глубину его зла. И какими же ничтожными могут показаться силы добра, если — пока речь идет о Верне — его единственным поборником выступает сама погрязшая в пороках Госпожа — Хенбейн.

Терц улыбался, потому что видел, как претворяются в жизнь замыслы Руна. Замыслы, в которых Хенбейн отводилась еще более гнусная роль, чем до сих пор. Они распространялись и на ее сына Люцерна, и на нее саму, но главное место отводилось Руну, Отцу всех кротов. Его миссия уже выходила за пределы роли Господина, и его слава никогда не сможет быть развенчана. Первое место в этом священном ряду желал занять Рун, последнее, очевидно, захочет Хенбейн, хотя, похоже, уже тронутая каким-то новым светом.

Поэтому трепещите, кроты, от невидимой улыбки Терца, когда Хенбейн заговорит о кормлении Люцерна своим молоком. И надейтесь, что Камень все же отыщет защитника добра посильнее, чем нам пока довелось видеть.

Обезумевшая Хенбейн бродила по тоннелям, в каждом встречном видя упрек, а Верн тем временем погрузился в хаос. Июнь — беспокойный месяц, в июне сидимы готовятся к обряду посвящения послушников, переживших Лабиринт, и этот обряд приурочивается к Середине Лета.

Все это требовало внимания и одобрения Госпожи Слова, и здесь Хенбейн сохраняла свою власть — и знала об этом. Ибо без выполнения обряда младшие сидимы не считались сидимами, и захват власти, который замышлял Люцерн, опираясь на молодежь, был бы затруднен. Да и сам он еще не был помазан, хотя многие, включая Терца, убеждали Хенбейн, что Люцерн не должен подвергаться испытанию Середины Лета — риск мог оказаться чрезмерным.

При всем своем кажущемся безумии Хенбейн сознавала глубину своей власти и понимала, что сидимы не признают Люцерна, пока он не пройдет обряд посвящения. Потому они мирились с ее безумием и блужданием по тоннелям, когда она скребла когтями священные стены Высокого Сидима, вызывая Звук Устрашения и крича что-то про кровосмесительство, двоих утраченных детенышей и многое другое, что глодало ее изнутри.

Но надвигалась Середина Лета, а кое-какие из необходимых обрядов, требующих ее участия, оставались невыполненными, и Хранители послали Люцерна и Терца поговорить с Госпожой Слова.

— Матушка, — начал Люцерн, и из всех его пор исходило лицемерие, — ты по-прежнему Госпожа, и у тебя есть обязанности. Я...

— Да, сын мой?

— Я сам не знаю, с чего это ударил тебя. — И хотя слова эти не содержали просьбу о прощении, ее заменил извиняющийся тон.

Но Хенбейн смотрела на Терца. Искренность? Лицемерие? Пополам того и другого, решила она. Но в глазах Терца Хенбейн увидела кое-что еще — уверенность, что даже если она и не обезумела, то все равно утратила силу. Силу для чего?

Она улыбнулась, догадавшись. Для того, чтобы воспользоваться тем, что некогда предложил Терц и чего она больше не делает, — кормить Люцерна своим молоком до его возмужания. «Это привяжет его к тебе сильнее, чем любые слова», — сказал тогда Терц. Но теперь, догадалась Хенбейн, он рассудил, что на это-то она больше и неспособна: слишком слаба, слишком ошеломлена — так, без сомнения, они думают. Но Хенбейн знала, что сможет. Не сейчас, но когда-нибудь. Да, когда-нибудь. Люцерн по-прежнему нуждается в том утешении, какое она может ему дать, но природная гордость и все более видное положение не позволяют ему ни попросить об этом, ни просто принять.

Хенбейн воспрянула духом, теперь эта мысль поможет ей сохранить здравый рассудок, придаст сил и каким-то образом — она не понимала как, но где-то в потаенной глубине души, какой-то крохотной частичкой себя, знала — поведет к чему-то, что еще может принести избавление от нынешних мук.

— Я была больна, — к облегчению Терца и Люцерна, сказала наконец Хенбейн, — но теперь Слово придаст мне сил. А пока, с твоей помощью, Терц, и твоей, любимый сын, доверимся Слову, пусть ведет нас к обряду Середины Лета, а мы сделаем все необходимые приготовления.

Хенбейн с удовлетворением увидела, что они не верят в ее способность выжить. Радовалась, потому что в их заблуждении видела свое спасение. Они воспользуются ею, чтобы во время обряда узаконить послушников как сидимов, а потом... потом избавятся от нее за ненадобностью.

— Пойдем, матушка, — сказал Люцерн, положив лапу ей на бок, — мы поможем тебе остаться Госпожой Слова.

— Поможете? — переспросила она.

— Да, — ответил он.

Но мать видела его лицемерие лучше, чем кто-либо, потому что это же искусство должно было помочь ей оставаться Госпожой Слова несколько кротовьих недель до Середины Лета.

Глава восьмая

В те первые кротовьи недели июня в Болотном Крае, пока Бичен бился над поставленными перед ним задачами, Триффан проявил себя терпеливым учителем. И как ни хотел он продолжать собственные писания, ему знакомо было возбуждение, что охватывает кротов с приближением Середины Лета.

За несколько дней до этого знаменательного дня, когда стояла теплая и ясная погода и ни одному кроту не следует сидеть в тоннелях уткнувшись в текст, Триффан вдруг объявил:

— Хватит! Всему есть мера! Мы поднимемся на поверхность и присоединимся к общему веселью, а также навестим кое-кого.

Бичен втайне был рад, поскольку, время от времени выбегая на поверхность, слышал поблизости болтовню радующихся июньскому дню кротов, и ему хотелось присоединиться к ним.

— А куда мы пойдем? Кого навестим?

— Мне хочется показать тебе нору, где моя мать Ребекка воспитывала Комфри, хотя отыщу я ее или нет — это вопрос. А что касается кротов, что ж... В Середину Лета кроты имеют обыкновение ходить в гости, так что никогда не знаешь, кого где застанешь и застанешь ли — разве что случайно и не в своей норе. Кроты собираются вместе, беседуют, веселятся, постепенно их собирается все больше, и они отправляются к Камню совершить обряд Середины Лета.

Бичену показалось, что за короткое время с тех пор, как они с Триффаном впервые спустились под землю в Болотном Крае, в лесу произошли большие перемены.

Листья деревьев стали зелеными, кустарник и трава гуще, пение птиц переливистее, земля теплее, а кроты и другие твари — величественнее и представительнее. Снова появившись на поверхности, Бичен ощутил счастье жизни, какого еще не чувствовал, и готов был выполнить любую задачу, какую бы ни поставил перед ним Камень.

Все вокруг ласкало глаз и ухо, и, не будь рядом Триффана, Бичен только кружился бы и кружился на месте, не зная, куда повернуться, в какой стороне интереснее.

— Великолепное место — Болотный Край, когда приходит Середина Лета,— сказал Триффан, вдыхая чистый воздух. — В это время кротов не надо искать, Они сами попадаются на пути — так, во всяком случае, было раньше. Что ж, как я уже говорил, посмотрим, что грядет теперь!

И они увидели, что грядет какой-то крот, — как оказалось, знакомый им обоим.

— Приветствую вас! Я догадался, что в такой день вы должны быть где-то здесь. Куда направляетесь? — спросил Хей.

Триффан объяснил, что они собираются найти нору, которая находится где-то на востоке, где вырос его сводный брат. Не будучи коренным данктонцем, Хей не имел представления, где она может находиться, но с радостью присоединился к ним, и все трое продолжили путь.

— Если мы и дальше пойдем в этом направлении, — в конце концов сказал Хей после не лишенного приятности блуждания, в течение которого Триффан то и дело останавливался в тщетной попытке определить, где же может быть старый Ребеккин тоннель, — то придем к старому Бориджу. Он-то ничего, но вот насчет Хизер не уверен... То есть я хочу сказать, на нее слишком влияют летние дни, — вы понимаете, что я хочу сказать. С тех пор как...

Но Триффан, нахмурившись и подняв лапу, остановил его:

— Близится Самый Долгий День, и нужно принимать кротов такими, какими мы их видим. Так поступает Камень.

Бичен знал, что Триффан никогда не сплетничает о других.

Они прошли мимо обвалившихся входов к нескольким тоннелям в той части Болотного Края, которая никогда не была густо заселена, но потом, когда свернули на юго-восток и чуть поднялись по склону, картину запустения сменила другая, более подобающая этому времени года. Три крота вышли на чистую солнечную поляну, где нашли гостеприимный вход в тоннель.

Жившие там кроты, видимо, знали об их приближении, потому что, как только путники подошли, из входа высунулось солидное флегматичное рыльце и вылез дородный крот.

Бичен уже кое-что слышал о Боридже. Он знал, что этот большой крот в свое время многое претерпел и перенес тяжелые болезни — о чем свидетельствовали рубцы и пятна на его боках.

Прежде чем Боридж успел произнести приветствие, следом за ним вылезла кротиха с застывшей на рыльце улыбкой праведницы и странными глазами, смотрящими куда-то мимо гостей, словно позади них раскинулась волшебная, блаженная страна.

— Приветствую вас! Да пребудет Камень со всеми нами! — радушно сказала Хизер, но ее глаза не могли скрыть удивления и беспокойства, доставленного визитом сразу трех кротов. — Камень оказал нам честь, — продолжала она не совсем уверенно, — направив в нашу скромную нору самого Триффана и...

— Бичен,— представился Бичен.

— Так ты и есть Бичен? Видный статный крот, любой это подтвердит, ты делаешь матери честь, если можно так выразиться. Да, молодец, молодец. Да пребудет с тобой Камень, Бичен!

— М-м-м, спасибо, — ответил Бичен, не в силах удержаться от бессмысленной улыбки в ответ на постоянную блаженную улыбку Хизер.

— С той ночи, как родился, ты подрос, — сказала кротиха. — Хвала Камню!

— Было бы странно, будь это иначе, — заметил Хей, но Хизер пропустила его иронию мимо ушей и, словно стремясь запечатлеть свое мнение о Бичене, добавила:

— Благословен будь Камень, что привел вас сюда! Да пребудет с вами его милость!

Триффан, явно желая избежать дальнейших славословий, торопливо перебил ее:

— Бичен, Боридж многое знает о Бакленде, южном оплоте грайков. Редко кто из кротов знает больше. Тебе не мешало бы поговорить с ним.

— Я расскажу о Бакленде все, что знаю, — сказал Боридж, — но не сейчас. Сегодня не время вспоминать это мрачное место.

— Камень...— снова начала Хизер, но Хей перебил ее:

— Мы ищем кое-какие тоннели, на которые Триффан хочет посмотреть. Так мы пойдем, Боридж... и Хизер.

— Тогда и я пойду с вами! — засияла она, и прежде, чем Хей успел возразить, Триффан сказал:

— Хорошая мысль. Присоединяйтесь оба. Чем больше компания, тем веселее. Я хочу, чтобы Бичен повстречал как можно больше кротов.

— Это она от бесплодия такая, — шепнул Триффану Боридж, когда они отошли. — У нее нет дурных намерений.

— В любви к Камню нет ничего плохого, — успокоил его Триффан.

Теперь кротов было уже пять, и Бичен почти не сомневался, что скоро они встретят еще кого-нибудь. По пути Хизер громко говорила с Биченом о благости жизни и о Камне, а Хей подталкивал его сзади и подмигивал:

— Перед выздоровлением ей всегда становится хуже, а если встретим не тех кротов, может стать совсем плохо. Нужно лишь... о, только не это! — Хей в притворном ужасе закатил глаза.

Обогнув дерево, все увидели ковыляющую к ним старую кротиху. Она обнюхивала траву и кусты и напевала себе под нос так тихо, что мелодию было не разобрать.

— Приближаются кроты! — сказал она громко, приложив ухо к земле, опустила рыльце и лишь потом взглянула.

— Тизл! — с отвращением воскликнула Хизер. — Та, чья жизнь основана на лжи. Та, в ком когда-то поселилась гадина Слова. С дороги! Триффан и я служим Камню!

— Тизл тоже служит Камню, — твердо сказал Триффан и пошел навстречу кротихе, чье зрение, как и его, оставляло желать лучшего.

— Триффан! — удивленно и радостно воскликнула она. — Я буду не я, если ты снова не вернулся к нам! И надо сказать, ты не слишком спешил, если учесть, что вот-вот наступит Середина Лета. А где тот кротенок, которого ты опекаешь? Куда ты его запрятал?

— Что это Тизл все молодеет день ото дня? — рассмеялся Триффан, подойдя к ней поближе, а потом отстранился, чтобы лучше рассмотреть. — Ты ни капли не изменилась с нашей последней встречи!

— Хорошо бы, если так. А ты постарел, крот, и похудел, осунулся...— Протянув лапу, она нежно погладила рубцы вокруг его глаз. — Я скучала по тебе, Триффан, да, а поскольку привыкла изливать тебе свои мысли, не упущу случая. Системе нужен вождь, и тебе лучше бы побольше показываться. Все сидишь один, а никто не может тебя разыскать... Это неправильно, Триффан! Не такова твоя задача.

— Я не вождь системы, Тизл. Я уже не тот, каким был. И я не уверен, что системе нужен такой вождь.

— Вздор и чепуха! — воскликнула Тизл. — Кроты ничего не могут достичь по своему согласию, им нужен кто-то, чтобы вести их.

— И куда же их вести? — спокойно спросил Триффан.

— Подальше отсюда, где столько страданий и одиночества! — ответила старая кротиха.

— Страдания и одиночество ты найдешь везде, куда бы ни пошла, — возразил Триффан, — а можешь найти что-нибудь и похуже. То, что мы ищем,— здесь, у нас под носом, и ждет, когда мы найдем его. Я всегда это знал, но раньше и сам не верил.

— Так покажи мне! — сказала Тизл. — Ну-ка покажи, крот!

Но Триффан молча смотрел на нее, и кроты внезапно затихли, ощутив утрату, словно упустили нечто важное, и никто не знал, что сказать.

— Ладно, — проговорила Тизл, и вдруг всем она показалась очень старой и больной, а под шкурой у нее словно были одни кости. — Печально, что мы так жалки перед Серединой Лета и в глазах этого кротенка, о котором ты заботишься. И все-таки где он, Триффан? Я не отстану от тебя, пока не скажешь...

Она замолкла, по взгляду Триффана поняв, что подросток, стоящий рядом с ним, и есть тот самый Крот Камня. Старая кротиха приблизилась, чтобы получше его рассмотреть, а точнее, взглянуть в устремленные на нее глаза, яркие и ясные, прямые и честные, и ощутила замешательство, не зная, как себя вести.

Поняв, кто такой Бичен, Тизл ощутила в нем и вокруг него, в самом его присутствии нечто более великое, чем все они, нечто такое, что умиротворяет кротовьи души и наполняет покоем их лапы.

Позже Хей говорил, что в вере и убежденности Тизл было что-то особенное, благодаря чему стал возможен этот момент и все смогли увидеть, что Бичен действительно отмечен Камнем.

— Почти все время он был, в общем, обыкновенным кротом,— вспоминал Хей,— но иногда, когда рядом появлялся кто-нибудь истинно верующий, вроде Тизл, казалось, словно вместе их было больше, чем двое. Глядя на них, мы словно озарялись излучаемым ими светом. И тогда эти двое могли творить чудеса, они заставляли кротов опомниться, словно нам только того и надо было — увидеть свет в его правдивых глазах, чтобы снова стать единым целым.

Некоторые думают, что так было всегда, но это неправда. Сам я не раз видел его до того момента со <трои Тизл и, если честно, был разочарован, не разглядев в нем ничего особенного. Обычный здоровый парень, из него вышел бы хороший летописец и даже боец, если нужно, но не более того... Однако когда я увидел его глазами Тизл, то уже не мог забыть. И другие кроты, увидев, готовы были следовать за ним на край кротовьего мира или прийти с края кротовьего мира, просто чтобы увидеть его снова...

Что бы ни увидела и ни почувствовала Тизл, она, во всяком случае, недолго испытывала благоговейный трепет. Природная естественность заставила ее подойти и прикоснуться к Бичену с той же теплотой, как раньше к Триффану.

— Добро пожаловать, крот, добро пожаловать, — сказала она.— Дай мне посмотреть на тебя. Ведь я видела тебя в последний раз, когда тебе отроду было всего несколько мгновений, а теперь — посмотрите! Совсем взрослый — или почти совсем. В ту ночь вокруг тебя сиял такой свет, что всех, кто на тебя глядел, словно ослепило, а вот я в ту самую ночь обрела зрение, как всем известно, хотя никто об этом не говорит. Ну и я скажу! Это верно, как то, что я стою здесь. Однако ты этого не помнишь.

Бичен покачал головой. Старая кротиха продолжила:

— Я — Тизл, и ты еще меня узнаешь. Наверное, Триффан ни разу не называл тебе моего имени. Но вот она я, какая есть, и сделаю для тебя все, что в кротовьих силах.

Бичен совсем растерялся и только ласково гладил старую кротиху. Триффан объяснил Тизл, что они ищут кое-какие тоннели, а поскольку к ним присоединились другие, он надеется и на ее компанию.

— А кто живет в этих тоннелях? — спросила Тизл.

— Сейчас? Не знаю. А раньше там жила Ребекка, но это было еще до тебя. До всех нас, не считая меня. Впрочем, и к моему появлению она уже давно покинула эти тоннели. Но Комфри показывал их мне.

— Да, — неопределенно сказала Тизл, более заинтересованная Биченом, чем тоннелями, — это было до меня.

Они пошли дальше, болтая, споря, смеясь и иногда затихая, чтобы восхититься лесом.

— Ты не знаешь, мы хоть приблизились к этим тоннелям? — наконец спросил Хей.

Озадаченно оглядевшись, Триффан покачал седой головой.

— Я скажу вам, к чьим тоннелям мы приблизились, — сказала Тизл. — Здесь живет Кроссворт!

Хей и Боридж застонали, но Триффан вдруг оживился, поднял рыльце и принюхался.

— Это где-то рядом! — сказал он и быстро двинулся вперед.

— Но это участок Кроссворт, — напомнил Боридж.

— Да, Кроссворт,— подтвердила Тизл.

— Это то самое место, — принюхавшись, сказал Триффан.

— Она тебе не обрадуется! — предупредила Тизл. — Это сердитая кротиха, но даже если она не сердится, все равно еще до окончания дня откусит тебе голову.

— Это несомненно...— начал Триффан со все большей уверенностью.

— Камень явно не с ней, — сказала Хизер, — и когда я в последний раз пыталась поговорить с ней о его величии, она употребила очень неприятные выражения. Мне стоило больших усилий найти в себе достаточно великодушия, чтобы попросить Камень простить ее. Но в конце концов я сделала это, вспомнив историю о...

— Ты права, Хизер, — прервал ее Боридж, — она не очень приветливая кротиха.

Пока они говорили, из норы неподалеку высунулось явно недоброжелательное рыльце, за ним злые серые глаза, а затем маленькие сморщенные лапки. Да, определенно это была неприветливая кротиха, и склонность противоречить во всем была словно написана на ее сморщенном рыльце и горела в негодующих глазах.

Однако каких только чудес на свете не бывает! Кроссворт попыталась улыбнуться, хоть это и потребовало от нее огромного напряжения и вызвало истинную муку.

Но эта мука была ничто по сравнению с той, какую кротиха испытала, когда произнесла, а точнее, с огромным неудовольствием выплюнула столь невыносимые для ее губ слова:

— Добро пожаловать.

Все были поражены; если бы деревья вокруг вдруг запели и заплясали, это не вызвало бы больше удивления.

— «Добро пожаловать»? — переспросил ошеломленный Хей.

— Да, — прошипела Кроссворт. — Добро пожаловать. — У нее был такой вид, будто ей стало дурно от этих ужасных слов, и тоном кротихи, которая сама не верит своим ушам, она добавила: — Пожалуйста, заходите и чувствуйте себя как дома.

— «Пожалуйста, заходите»? — повторила удивленная Тизл.

— «Чувствуйте себя как дома»? — еле слышно пролепетал Хей.

— Тут что-то не так, — сказала Хизер. — Если только... да! Свет Камня коснулся ее! О радость! Воистину велик Камень, если даже такая пропащая кротиха, как Кроссворт, возродилась для истинной веры!

К счастью, Кроссворт не услышала этой тирады. Торопясь отвести гостей вниз, она повернулась к входу, велев всем следовать за собой.

И все спустились в тоннель. Только теперь Триффан вспомнил эти ходы, куда приходил всего один раз вместе с Комфри. Сам Комфри должен был помнить их лучше, потому что там его вырастила Ребекка вместе с немощной кротихой по имени Келью, которой и принадлежали эти тоннели. Теперь они казались Триффану маленькими, и, несмотря на относительную чистоту, в них было сыро и тесно.

Кроссворт семенила впереди, бормоча, что не имела времени привести все в порядок, что ее не предупредили о количестве гостей и не будут ли они так любезны быть повнимательнее со стенами и следить за своими когтями, поскольку почва здесь рыхлая и осыпается.

Но когда они наконец достигли общего помещения, атмосфера неожиданно разрядилась.

— Э-э-э, добро пожаловать,— повторила Кроссворт, оглядываясь на какого-то крота у дальней стены. Похоже, она его боялась.

Один за другим гости протиснулись через узкий проход и оказались в сразу ставшей тесной норе. Это и был единственный общий зал в тоннелях Кроссворт. И один за другим все увидели знакомого им крота, вальяжно развалившегося и с удовольствием жующего жирного червяка. С широкой улыбкой, выражающей искреннюю радость, крот взглянул на пришедших.

— Господа и дамы, смиреннейший из кротов интересуется, что вас так задержало, — сказал Мэйуид, явно в восторге от доставленного сюрприза и от недоумения, вызванного его столь неожиданным присутствием в этом месте.

— Ошеломительная мадам, — проговорил Мэйуид, оборачиваясь к Кроссворт и подняв лапу, чтобы остановить удивленные и радостные приветствия, — теперь у тебя есть возможность загладить вину. Захотим ли мы поесть? Захотим. Принесешь ли ты нам поесть, как гостеприимная хозяйка, без жалоб? Несомненно. Увы, побледневшая мадам, семь голодных кротов в твоих тоннелях ждут, когда за ними поухаживают. Любая пытка — блаженство по сравнению с этим, не так ли?

Но пока ты ворчишь по поводу нескольких червяков и бормочешь себе под нос о несправедливости всего этого, задумайся над следующим: ты услышишь здесь дружескую беседу, интересные истории, ты разделишь веселье, которое рассудительные кроты позволяют себе в течение последних дней и ночей перед Ночью Середины Лета, и зато потом они вечно будут повторять: «Помните тот случай, когда мы повеселились, как не веселились много лет? А все началось в тоннелях Кроссворт!» Тебе будут завидовать грядущие поколения, до-сих-пор-наводившая-ужас мадам, и другие кроты будут жалеть, что их здесь не было. А потому червей, мадам, да побольше!

Друзья Мэйуида восторженно приветствовали эту его речь, и кое-кто из них попросил Кроссворт принести хотя бы двух червей ему лично, а лучше, если можно, трех.

Когда приготовления были сделаны, кроты устроились поудобнее, а Мэйуид, словно находясь при исполнении обязанностей, произнес:

— Изумленные господа и дамы, мне кажется, вы гадаете, откуда здесь взялся сам скромнейший. Смелый Бичен, — а тебе особое приветствие, молодой господин, поскольку без твоего присутствия эта Середина Лета в Данктонском Лесу была бы достойна сожаления, так как ты единственный росток юности в нашей бедной, старой, заброшенной системе, — я вижу, что ты особенно изумлен. Но не удивляйся.

Мэйуид собирался вытащить вас из Болотного Края и пришел как раз в тот момент, когда Хей спрашивал, куда вы собрались. Узнав о вашем намерении посетить бывшие тоннели Ребекки и понимая, что ваша радость будет неполной, если я отведу вас прямо туда (ибо поиск пути — половина удовольствия), и что она будет подпорчена еще больше, если Кроссворт окажется не готовой к вашему прибытию, я решил вас опередить.

Зная радушие Кроссворт, Мэйуид подготовил почву. Короче говоря, я ей пригрозил: «Несчастная, единственный раз за свою ужасную жизнь ты получишь удовольствие принять гостей, и если упустишь такой замечательный шанс, то я, Мэйуид, смиреннейший из кротов, заставлю тебя пожалеть об этом!» Приблизительно такую речь я произнес, а она ответила на мое непрошеное вмешательство руганью, проклятиями и побоями. Но угрожающий крот должен уметь претворить в жизнь свои угрозы, и я соответственно пнул ее туда, пихнул сюда — словом, проделал все то, чего никто от Мэйуида не ожидает. Сначала ее ярость не имела границ, но Мэйуид не ослаблял усилий, и неизбежным результатом стали ее слезы. Она заплакала. Кротихам и даже кротам полезно бывает поплакать. Смиреннейший Мэйуид признается, что изредка и сам плачет. Не всякий знает, что делать с плачущей кротихой, — разве что посидеть молча, что я и сделал. Хотя было бы приятнее дожидаться окончания слез, имея под лапой что-нибудь съестное. Но в конце концов она затихла.

«Ранее плакавшая, а ныне переставшая плакать мадам, — сказал я. — Скромнейший путепроходец Мэйуид посидит здесь в ожидании червей, положенных гостю, — или мне нужно повторить всю процедуру сначала?» И когда Кроссворт принесла червей, я проинструктировал ее, как нужно вас встретить. Теперь мадам ищет для вас червей, и, видя затруднения, с которыми она столкнулась и продолжает сталкиваться, Мэйуид смиренно предполагает, что она достойна некоторого уважения и заслуживает того, чтобы труд ее был оценен. Почему некоторого уважения? Потому что если другие будут вести себя с ней не так решительно, как я, она опять превратится в прежнюю Кроссворт. Такими становятся, а не рождаются. А если другие будут обходиться с ней, подобно мне, прямо и честно и будут стоять на своем, то она может исправиться навсегда. Но спросите ее сами! Она возвращается!

И в самом деле снова появилась Кроссворт, таща несколько червей — жирных червей,— и неуверенно положила их у входа. Какое-то мгновение все молчали, но потом вдруг сразу несколько кротов закричали: «Спасибо!» — и пригласили Кроссворт присоединиться, настаивая, чтобы она осталась и разделила с ними с таким трудом собранную пищу.

— Камень благословил тебя! — объявила Хизер, но никто не поощрил ее продолжать, а меньше всех Кроссворт, все еще не верившая, что принимает гостей в своих тоннелях. Испытывая нечто вроде удовольствия, она озиралась со все возрастающим удивлением. А когда Хей подтолкнул ее и сказал, что пойдет с ней и поможет набрать еще червей, поскольку скоро они понадобятся, ее счастье было полным. Разве Хей не всеми уважаемый крот? И этот крот сам вызвался помочь ей! В стремлении услужить Кроссворт чуть из шкуры не вылезла, и если порой еще срабатывала врожденная привычка поворчать и пожаловаться — «тут становится жарко» или «кто-нибудь еще мог бы помочь», — то жалобы глохли под приливом желания быть приятной.

Если первую встречу Бичена с изгнанниками, которые кротовьи годы назад нашли приют в Данктонском Лесу, можно назвать теплой, то нынешняя была еще теплее, веселее, шумнее и запомнилась еще крепче.

Хотя кроты иногда обращались к Бичену, чаще он просто молча слушал их беседу, скромно примостившись в углу, а кроты с удовольствием рассказывали и добрые, и печальные истории, иногда поправляя друг друга.

Триффан начал с трогательного повествования о том, как многие годы назад Ребекка пришла в эту самую нору, с опасно набухшими сосцами после того, как Мандрейк убил всех ее детенышей. Какая стояла тишина, когда своим глубоким голосом он описывал, как добрый Меккинс, величайший уроженец Болотного Края тех времен, подобрал одного из детенышей Брекена и Ру и принес его Ребекке!

— Я слышал эту историю от самого Брекена. Он пошел вслед за Меккинсом и убедился, что его детеныш нашел у Ребекки любовь и защиту, — рассказывал Триффан. — Брекен говорил, что малыш был на краю гибели, но в конце концов сумел пососать молока, и оба, кротенок и кротиха, выжили.

— А как звали кротенка? — спросила Тизл.

— Комфри, и не было крота более нежного и любящего из всех, кто когда-либо возглавлял систему. Он приходился мне сводным братом, и я искренне любил его, а Камень, у которого он умер, — тот Камень, что царит над широкой долиной, где лежит Вен, — назвали Камнем Комфри.

— Еще червей и еще историю! — потребовал Хей.

— Пока мадам займется первым, вы, веселый господин, примитесь за второе, — сказал Мэйуид.

Хей сказал, что не сможет растрогать всех до слез, как Триффан, разве что это будут слезы смеха, поскольку по пути в Данктонский Лес с ним самим случилась презабавнейшая история...

И эта история в самом деле заставила кротов рыдать от смеха, потому что Хей даже с грайком умудрялся сыграть шутку — и все ему сходило. После рассказа Хея все помолчали, приходя в себя, а потом Хизер предложила спеть песенку или две, которым научилась в детстве, и все согласились, что это было бы неплохо, только если там не будет упоминаться Камень и творение добра во имя его. Тогда Хизер призналась, что там действительно есть упоминание о Камне, но ведь это не ее вина, правда? И все равно...

Последовал спор, в котором Хизер горячо отстаивала свою точку зрения, пока, ко всеобщему удивлению, Кроссворт не велела ей заткнуться или убираться, по скольку она, Кроссворт, здесь хозяйка и, пока Хизер не влезла со своими песенками, всем было так хорошо!

Тогда Тизл предложила спеть песню без Камня, например о бабочках, если никто не станет возражать против ее старого, надтреснутого голоса, Боридж снизойдет исполнить басовую партию, а Хизер подтянет дискантом, в чем она мастерица.

Итак, неприятный момент миновал, и после песен на смену воспоминаниям пришли смешные анекдоты. Часы летели, и никто из кротов не упустил случая рассказать что-то свое, а Бичен даже вызвал аплодисменты, поведав им о том, что написал Спиндл о своем возвращении в Данктон с Триффаном.

Снаружи сгустилась тьма, и, когда Мэйуид предложил, а Кроссворт любезно согласилась, все решили, что можно так провести всю ночь и не спешить обратно к себе. Уханье неясыти напомнило о легенде про неясыть-убийцу, и Мэйуид рассказал ее.

Когда его повествование, замысловатое и странное, похожее на пути, которые Мэйуид прокладывал через системы, подошло к развязке, Кроссворт, заслышав на поверхности шаги, выскользнула посмотреть, что там за крот, и громкий спор наверху заглушил рассказ Мэйуида.

— Но у меня гости, ко мне нельзя! — раздался голос Кроссворт, опасно напоминающий ее прежнюю тональность.

— Гости? И я не приглашен? Я, крот, терпевший твой несносный характер так долго, что и подумать страшно? Гости? Если это правда — в чем я лично сомневаюсь, — то это хамство самого низкого пошиба, типичное для кротов Камня. А если ложь, тем хуже, и я тебя заставлю впустить меня!

— Не так громко, Доддер, а то они услышат!

— Услышат? Что услышат? — Его голос загремел громче. — Услышат правду о тебе, вот что! О твоих коварных обещаниях и бесчестном поведении. Клянусь Словом, они все услышат! Услышат, как ты обманула бедного, израненного старого крота, думавшего, что в этом проклятом лесу найдется хоть одна кротиха, в которой есть искра сострадания. И она внушила этому старому, но не совсем еще дряхлому кроту надежду, что его последние годы могут пройти не в полном одиночестве и что его нора и тоннели не навсегда покинуты кротихами!

Если пришедшие к Кроссворт кроты раньше удивлялись оказанному им гостеприимству, то теперь они удивились еще больше, обнаружив, что кротиха, известная своей неуживчивостью и сварливостью, имеет воздыхателя. Все шестеро потеряли всякий интерес к рассказу Мэйуида и, затаив дыхание, ждали, что ответит Кроссворт.

— Я никогда ничего такого не обещала, — прошипела она, стараясь говорить шепотом, но не совсем успешно, и ее шепот только добавил сцене драматизма.— Если я на что-то и намекнула хоть словечком или жестом, то это было тайно, только между нами, никто не должен был узнать об этом. А теперь весь Данктон будет смеяться надо мной, и не только...

— Да, камнепоклонница, поганая обольстительница, ты думаешь только о себе и ни о ком больше. Гости, ишь ты! Ну а теперь пришел еще один гость, и он расскажет им о кротихе, которую знал когда-то и которая дала ему надежду на счастье, — старому бойцу, служившему Слову верой и правдой, — а потом отпихнула его от себя, потому что испугалась, как бы над ней не стали смеяться! Я ухожу от тебя, Кроссворт! Я бросаю тебя! Но все же войду в тоннели, чтобы показать твоим так называемым гостям, чего стоит это фальшивое гостеприимство.

Вдруг его голос взревел еще громче:

— Гости? Я должен был сразу догадаться! Гость. Один. Самец. Так, я прав? Меня хотели обмануть! Но, клянусь Словом, прежде чем уйдет, он узнает мои когти! Нет! Не пытайся удержать меня! Я обучен убивать! И теперь я иду в атаку, вызываю его на смертный бой! Если он победит, найди с ним свое несчастье. Если он погибнет, то я все равно убью себя, и два трупа станут тебе наградой за твое коварство! Гости? Пусти меня к нему...

Кроты внизу в тревоге переглянулись, услышав старческие шаги по тоннелю.

— Это бывший гвардеец Додцер! — прошептал Хей. Шаги приближались к входу в нору, а Кроссворт, в истерике от гнева и растерянности, бежала сзади, крича на старого крота, чтобы он остановился и не выставлял себя дураком.

Но было поздно. Додцер ворвался в узенький проход, подняв сморщенные лапы, выставив хрупкие когти, сощурив глаза в темноту, где, по его мнению, должен был скрываться соперник. Бичен заметил, что некогда это был большой красивый крот, ставший теперь старым и близоруким.

— Срам! Мерзость! Обманщица! — кричал Доддер, кружась на месте, готовый к бою.

Но когда его глаза привыкли к темноте, вместо одного он увидел семь кротов, с приветливыми улыбками уютно расположившихся на полу, и среди них не было видно врагов и обманщиков.

Возникла долгая пауза, потом Доддер спрятал когти и медленно принял обычную стойку.

— Вижу, ты была права, и я сам выставил себя дураком. Хуже того, я, старый заслуженный воин, проявил ужасную невоспитанность.

Подавленный, но сохраняя важность и достоинство, Доддер повернулся к Кроссворт и проговорил:

— Ударьте меня, мадам, ударьте по голове. И посильнее, если вам угодно. Тогда я уйду и больше не буду вам мешать. Стукните меня, мадам! Увидите, я не дрогну!

Ко всеобщему удивлению, Кроссворт повела себя весьма достойно.

— Ни за что, — сказала она. — И раз уж ты пришел, то лучше оставайся, хотя и не зря тебе стыдно. Да, Доддер...— И проницательный наблюдатель, кое-что понимающий в кротах, заметил бы в глазах Кроссворт нечто вроде глубокого уважения, словно проявление гнева со стороны Доддера и его ревность убедили ее в чем-то, в чем раньше она сомневалась...

Эта трогательная сцена благополучно разрешилась, и, вероятно, паре предоставили бы возможность исследовать свои чувства друг к другу, если бы Хизер не высунулась из тени в дальнем конце зала и, указывая лапой на Доддера и судорожно схватив Бичена за плечо, не заголосила:

— Посмотри, Бичен! Посмотри на мерзавца, послушай его надменный голос, познай его подлую натуру! Да будут его глаза ослеплены твоей мощью, о Камень, его уши оглушены твоим Безмолвием, а его Слово раздавлено, как плющится медлительный червяк под гневными лапами твоих приверженцев! Не подведи нас, Бичен! Вырасти сильным и неси мщение! Накажи неверного, ибо на твоей стороне сила и многие ждут твоего праведного гнева как знака следовать за тобой. Не обмани наших надежд!

Когда это словоизвержение закончилось, Доддер, который слушал и не верил своим ушам, спросил:

— Это она, случайно, не меня имеет в виду? — А потом, осознав, кто такая Хизер, пробормотал: — Сумасшедшая, ничего не соображает.

— «Сумасшедшая»? — недоверчиво повторила Хизер и, отпустив Бичена, с угрожающим видом приблизилась к Доддеру.

Но Триффан не дал перепалке перейти в драку, напомнив, что близится Середина Лета, время для примирения, к тому же все устали. Еще несколько историй, несколько песен, и пора спать. Утром можно будет пойти еще куда-нибудь, а поскольку Кроссворт оказала всем такое гостеприимство, то ей и выбирать, куда пойти.

— Дай нам чего-нибудь поесть, Бичен! — попросил он, и, когда Бичен сделал это, все сошлись в одном: Бичен симпатичный, воспитанный крот и всеобщая надежда.

Но день был долог, он принес много впечатлений, и Бичен уснул вскоре после того, как принес червей, под продолжающиеся с прежней живостью разговоры, начиная понимать своеобразную натуру общины, в которой родился.

Когда настало утро и кроты, разнеженные прошедшей ночью, почистились и погуляли по поверхности, Кроссворт объявила, что раз уж решать ей, то все должны отправиться к Мэддеру, соседу и врагу Доддера, и что она не хочет слышать никаких возражений ни от кого, а особенно от бывших гвардейцев.

— К Мэддеру! — возмутился Доддер. — Пойти в гости к Мэддеру! Ничего себе!

Но день был теплым и ясным, и все в веселом настроении отправились наверх, в Истсайд.

Настроение у Додцера улучшилось, и в начальной части пути он не выказывал недовольства, вел себя вполне дружелюбно и даже пригласил встретившихся по пути Смитхиллза и Скинта присоединиться к компании. Но, приблизившись к своим и Мэддера тоннелям, опять принял воинственный тон и стал рассказывать всем, кто соглашался слушать, какой ужасный крот этот Мэддер.

— Будь осмотрителен, Бичен, — сказал он тихо, не желая, чтобы Кроссворт услышала его жалобы. — Когда начнешь устраивать собственные тоннели, сначала выясни, кто будет твоими соседями и каковы у них привычки. Мэддер — это образец того, что я называю недисциплинированным кротом. Впрочем, сам увидишь, сам увидишь.

И они увидели. Приблизившись к участку Доддера — к тому, что он называл своим участком,— все увидели двух кротов. Один самозабвенно жевал червяка, а другой озабоченно смотрел на него.

— Это Флинт, его тоннели примыкают к тоннелям Доддера,— шепнул Хей.— И он никак не может решить, чью сторону принять.

Его прервал Мэддер, который, увидев Доддера и кротов с ним, подпрыгнул и завизжал:

— Мы знали, что ты вернешься, несчастный ублюдок, и вот ты здесь! Бывшим гвардейцам и прочим подобным негодяям лучше не ступать на мой участок, иначе им придется пожалеть об этом! Остальным, конечно, добро пожаловать, а ты... Катись в свои тоннели, пока не изведал моих когтей!

В ответ Доддер выпрямился и принял угрожающую позу, высокомерно взирая на врага. Мэддер последовал его примеру, тщетно пытаясь отряхнуться и пригладить шерстку. Но трудность заключалась в том, что, будучи моложе Доддера, он не имел его бравой гвардейской осанки, а если бы даже и имел, эффект от боевой стойки все равно пошел бы насмарку из-за его до неприличия взъерошенного, косматого вида. Хотя его шерсть была достаточно густой и даже лоснящейся, она никогда не лежала ровно, топорщась во все стороны.

Глаза его, к сожалению, тоже были не лучше. Кроме того, они косили — один смотрел куда-то вдаль, а другой на кончик носа,— и собеседнику Мэддера трудно было решить, глядит ли он на него или нет, и еще труднее встать так, чтобы удобно было продолжать разговор.

Казалось, дело приближается к потасовке, когда Кроссворт бросилась между противниками со словами:

— Опомнись, Мэддер! Вот так гостеприимство ты мне оказываешь!

— Клянусь Камнем, да это же Кроссворт! Будь я проклят...

В глазах Мэддера отразилась тревога, когда он взглянул на кротиху, а потом на прочих и осознал, что может повлечь за собой этот визит. Придется искать червей, любезно улыбаться; устроят в норе полный кавардак...

— Да, Мэддер! Мы пришли в гости, все мы, и я буду очень недовольна, если перед самой Серединой Лета ты не найдешь в себе сил быть любезным с нами, и с Доддером в том числе.

— Но...— промямлил Мэддер, предчувствуя самое худшее, и начал оправдываться: — Так много дел... тоннели засорились... червей мало для этого времени года...

— Мадам, — вмешался Доддер, — видя недостаток учтивости и любезности со стороны этого вздорного крота и его очевидное, я бы даже сказал упорное, нежелание пригласить нас...

— Успокойся, Доддер! — прервала его Кроссворт. — Так что ты говоришь, Мэддер?

— Я говорю: добро пожаловать! Счастлив видеть вас в добром здравии и пригласить всех к себе, — ответил тот, добавив в надежде, что никто не услышит: — Хотя я намеревался пригласить тебя одну, Кроссворт, чтобы мы могли... Ну, ты понимаешь... ближе познакомиться.

— Он неисправим! — вскричал Додцер. — Нашептывает, замышляет что-то, увиливая от своих общественно полезных обязанностей. Да, ничего другого я от него и не ожидал...— И, обернувшись к Бичену, специально для него продолжил: — Держи с ним ухо востро. Это распущенный крот, и его внешность выдает его сущность. Если я говорю, — а я говорю! — что он крот Камня, я не имею в виду неотесанность камнепоклонников вообще. Впрочем, — тут Додцер скромно улыбнулся, — льщу себя надеждой, что моя внешность лучше характеризует кротов Слова, чем этот кавардак — Камень. Будь бдителен, молодой крот, держи ухо востро.

— Прекрасно! Говорит он складно, но какой зловредный смысл скрывается в его речах! — незамедлительно откликнулся Мэддер, не двигаясь с места. — Не хочу никого из вас обидеть, но удивлен, увидев его в вашей компании... Извините за грубость, я рад видеть у себя любого крота, но не бывшего гвардейца с когтями, обагренными кровью последователей Камня.

Тут Триффан приподнялся на задних лапах, с гневным взглядом, темный, мощный, словно сама земля разверзлась и оттуда поднялся древний корень.

— Что касается меня, — сказал Триффан с такой спокойной властностью, что все зашикали на Мэддера, и он медленно опустил лапы вдоль боков, — то я устал и хочу есть. Жаль, что Мэддер не умеет скрывать свои чувства. Жаль, что Доддер нарочно его провоцирует. Но больше всего мне жаль видеть поднятые друг на друга когти, потому что всякое насилие ведет в тупик.

— Да, — вдруг проговорил Хей, — мы все устали от ваших ссор, и пора бы их прекратить.

— А им нравится,— вмешался робкий Флинт,— они любят ссориться. Они несчастны, когда не ругаются. Им это нужно.

Возникла пауза, а потом Хей и Тизл рассмеялись.

— Хорошо сказано, мой милый! — воскликнула Тизл, пока Доддер и Мэддер смотрели друг на друга.

— И что еще важнее, — сказал Флинт доверительным шепотом, как если бы думал, что никто из противников его не слышит, — если вы нападете на одного, другой бросится заступаться.

— Вот кого тебе надо выбрать, Кроссворт, — Флинта. Это очень здравомыслящий крот.

— Сказать по правде, я уже делал ей предложение,— признался Флинт.— Но она отказала.

— Непредсказуемые господа и дамы, а также дипломатичный Флинт! Смиреннейший Мэйуид, как и Триффан, голоден. Можно нам поесть?

— Ну, Мэддер? — сурово проговорила Кроссворт.

Бросив негодующий взгляд на Флинта, Мэддер повел всех в свои тоннели.

Наверху он мог быть агрессивным и сварливым, но внизу это был совсем другой крот, казалось, собственные тоннели наводят на него тоску.

В этом не было ничего удивительного — такой там царил хаос. Да, они были так неблагоустроенны, так неряшливы, что и остальные кроты притихли. И хотя, придя в гости, полагалось отпустить одну-две любезности, в норе Мэддера трудно было найти что-либо, о чем можно было бы сказать что-то лестное.

— М-м-м, очень уютно,— выговорил Хей, оглядывая верхний тоннель, забитый гниющей травой.

— Не очень просторно, но интересно, — сказала Тизл, начиная жалеть о том, что упомянула, как раньше кроты в Середину Лета ходили в гости.

— Хм! — только и сказала Кроссворт, неодобрительным взором обведя тоннели и отгребая кучу мусора с дороги.

Мэддер, разумеется, понимал, какое впечатление производит его жилище, потому что суетливо шмыгал туда-сюда в тщетных попытках хоть чуть-чуть навести порядок перед спускающимися гостями: передней лапой запихал кучу травы в угол, а задней сгреб горку дохлых червей подальше от глаз. Все время он бормотал извинения, твердил, что не готовился к приему и что никак не найдет времени привести нору в порядок, который вообще-то любит.

В конце концов все собрались в захламленном зале и, ощущая неловкость, посмотрели друг на друга. Почти все отвергли предложенное Мэддером угощение, а хозяин, отказавшись от претензий на опрятность, стремился теперь продемонстрировать радушие. Он схватил какого-то разлагающегося, покрытого пылью червяка и предложил гостям.

— Ах, спасибо, не надо, я и так плотно поел,— сказал Смитхиллз, похлопав себя по объемистому животу.

— Это мне? — с испугом в обычно суровом взгляде спросил Скинт. — Нет, нет, я не ем в это время дня.

Ехидный Смитхиллз указал на бедного Хея:

— Вот он всегда голоден. Он, наверное, поест.

— Нет! — вскрикнул Хей. — То есть я хотел сказать...

— Крот, если можно, я бы отведал этого червяка, — вдруг вмешался Триффан. — И Бичен тоже поест со мной.

Бичену, к его чести, удалось скрыть свое отношение к столь страшной перспективе, и Мэддер с явным облегчением и радостью, что сам Триффан принимает его угощение, постарался стереть с червяка пыль и придать ему вид поаппетитнее, после чего положил перед Триффаном.

Это был странный и трогательный момент, и, хотя некоторые, вроде Доддера и Кроссворт, могли счесть Триффана не слишком умным кротом за готовность съесть столь отвратительного червя, большинство оценили его великодушие и были слегка пристыжены.

Торжественно приняв жалкое угощение, Триффан посмотрел на Мэддера, чьи глаза нервно бегали туда-сюда, и спросил:

— Не прочтешь ли ты молитву перед трапезой в своей норе?

— Если кроты Слова и остальные не возражают, я бы предпочел уступить тебе это право, — ответил Мэддер. — Право, так было бы лучше.

— Что ж... — ответил Триффан.

Он молча протянул лапу к Бичену, который с чрезвычайным любопытством наблюдал за этой серьезной сценой:

— Есть одна традиционная данктонская молитва, которая вам, возможно, понравится. Бичен знает ее и прочтет для нас.

Кроты затихли, некоторые опустили рыльца. Додцер хотел что-то сказать, но решил промолчать. Кроссворт нахмурила брови, словно молитва могла таить какую-то угрозу, а Хизер зажмурила глаза и повернула рыльце в сторону Камня. Мэйуид растянул рот в улыбке, а Скинт и Смитхиллз устроились в непринужденных позах, как кроты, давно знающие Триффана и уважающие его приверженность традициям.

Бичен подождал, когда все успокоятся, и чистым громким голосом, как Триффан учил его, произнес:


Благословение древнего Камня,

Будь с нами.

Разделим мирную трапезу

Здесь между нами.

Эта пища — чтобы жить,

Наша жизнь — чтобы отдать ее,

Отдать ее — чтобы спастись.

Разделим мирную трапезу

Здесь между нами.


С этими словами он протянул лапу к червяку, и оказалось, хотя червь этот так отвратителен, а предложения Мэддера отведать его были отвергнуты, что все кроты должны принять участие в трапезе, веруют они в Камень или нет.

Закончив молитву, Бичен ритуальным жестом разорвал червяка и дал каждому по кусочку, сопровождая угощение словами:

— Разделим трапезу.

И последователи Камня отвечали:

— Разделим с тобой.

А Доддер и один из двух других неверующих просто взяли свою долю и сказали: «Да!» — соглашаясь разделить трапезу.

Когда был отдан последний кусок, Триффан тихо проговорил:

— Благословение Древнего Камня с нами! — И кроты в дружественной тишине съели каждый свою долю.

Потом они отдохнули и поболтали. Бичен сидел между Доддером и Мэддером и, слушая их рассказы, узнал, как это случилось, что в нынешние горестные времена, потрясшие кротовий мир, крот Слова и крот Камня поселились в соседних тоннелях заброшенной системы.

— Ты бы в самом деле вступился за Доддера, как сказал Флинт? — шепотом спросил Бичен Мэддера.

— Флинту не стоило об этом говорить, но — да, я бы вступился. Какой он ни есть и что ни совершил в жизни, но теперь он данктонский крот, один из нас, разве не так?

Когда Бичен задал тот же вопрос Доддеру, тот ответил:

— Я бы вступился, но ты, Бичен, никому об этом не рассказывай. В боевой ситуации он бы не знал, как себя вести, а я — старый вояка и сразу нашелся бы.

Немного позже Триффан повернулся к Мэддеру и сказал:

— Говорят, на твои тоннели стоит посмотреть. Не окажешь ли ты нам честь, проведя нас по ним?

— Покажи нам их, пожалуйста,— поддержал Триффана Хей, к удивлению польщенного Мэддера. — Я как раз говорил Триффану, что ты большой знаток растений и деревьев.

Мэддера не пришлось долго уговаривать, и он повел гостей по грязным тоннелям, отшвыривая попадавшийся на пути хлам и мусор, которого становилось все больше, и в конце концов привел всех в тоннели, вырытые им самим. На первый взгляд тоннели хаотично вились мимо живых ясеневых корней наверх, к поверхности, и мало кто из кротов видел раньше что-либо подобное.

Ходы казались прорытыми каким-то странным образом и при этом невероятно заросшими, — странным потому, что в них угадывалась своя система. В этой сухой части леса чувствовалась приятная влага и, куда ни глянь, всюду было на что посмотреть. Здесь, среди зеленых дебрей и исходящего отовсюду чудесного света, отбрасывающего мягкие тени, Мэддер удивительно преобразился: он словно стал частью леса. В этом укромном уголке, устроенном его собственными лапами, исчезла владевшая им ранее подавленность. Он сновал взад-вперед, поправляя корни, подпирая растения и непрестанно болтая. Даже его растрепанная шерстка словно пригладилась, как будто здешняя игра света придала ей новый вид... да, опрятный и чистый, какой только может быть у шерстки. Таким казался Мэддер, и таким было сотворенное им обиталище. Растения на заднем плане оказались крапивой. Высокая, гордая и яркая, она казалась еще ярче, оттененная густым темно-зеленым плющом, обвившим ствол ясеня позади.

— Цветущая крапива смотрится наиболее выгодно, но скоро она поблекнет, как и все цветы. Когда же в июльские и августовские годы солнце снова начнет припекать, глаз будет ласкать папоротник, я дал ему тут разрастись...

Мэддер указал на ростки папоротника, который гости могли и не заметить, поскольку его листья еще не распустились и сам он наполовину скрывался за корнем дерева.

— Папоротник любит тень и сырость, а когда его узорчатых листьев касается солнце, они сияют нежной зеленью, давая ажурную тень.

— Это всего лишь папоротник,— пробурчала не убежденная его словами Кроссворт.

— «Всего лишь папоротник»! — рассмеялся Мэддер с искренним восторгом крота, знающего, что другие заблуждаются, но, когда увидят ошибочность своих взглядов, отбросят предубеждения — и тогда какое же их ждет удовольствие! — Возможно, и так. — Он отошел от гостей, предоставив им возможность судить самим. Что они и сделали — и признали его правоту.

Там было на что посмотреть, в этом тихом оазисе, сотворенном Мэддером у выхода из своих тоннелей, и гости неохотно покидали его, а Мэддер уже спешил показать им другие свои сокровища.

За папоротниками открылась извилистая таинственная тропинка, огибавшая заросли красновато-коричневых стеблей шиповника. Землю устилали скрученные листья бука, придавая воздуху приятный аромат. Кроты то и дело останавливались, потому что в разные стороны поминутно ответвлялись заманчивые дорожки или открывались виды, мимо которых невозможно было пройти. Крот или кротиха смотрели и думали, что мир поистине велик, если в его крохотном уголке можно встретить так много чудесного.

— Все это нелегко сохранять, — сказал Мэддер. — Здесь любят бегать мыши — не знаю почему, — а когда в июне дует восточный ветер, он треплет тонкие веточки и листочки, и их приходится поправлять, если они неправильно загибаются. Столько хлопот!

— Похоже, тут много червей, — заметил Боридж.

— Червей? О, я здешних червей не ем, — с едва заметным упреком ответил Мэддер. — Ведь это только прибавило бы мне хлопот, правда?

— Хм, конечно,— согласился Боридж, предположив, что, должно быть, так оно и есть.

Мэддер все спешил вперед, пока не привел кротов ко второму оазису, весьма отличному от первого. Над ним царило гигантское дерево падуба, чьи сверкающие листья заслоняли свет. Часть листьев опала, но они невредимые лежали на земле, коричневые с желтыми крапинками.

Обойдя дерево, кроты взобрались на небольшую возвышенность, на вершине которой виднелась меловая почва. Такие места встречались в Истсайде, а порой и в верхнем лесу.

Взобравшись на пригорок, кроты увидели кроличьи следы; здесь ощущался также запах ласки.

— Мы все ходим сюда, — сказал Мэддер, объединяя кротов с другими существами, словно все в лесу были едины. — В этой части леса растет три вида деревьев — ясень, дуб и бук, и отсюда мне виден свет каждого из них. Вот колеблющийся, добрый свет ясеня, зеленый, воздушный свет бука — его листья словно шепчутся, и дуб — в Данктоне дубы не такие большие, какие я видел в других местах, но здесь они выделяются. У каждого дерева свой путь, как любила говорить моя мать, и крот никогда не изучит их во всей глубине.

Вот здесь я стоял, когда понял, что мне придется навсегда остаться в Данктонском Лесу, нравится мне это или нет. Здесь я впервые ощутил покой с тех пор, как покинул родную систему. Я думал: да, здесь нет реки с ее особым запахом; нет лысух, перекликающихся над рекой; нет осоки, чтобы любоваться на нее и слушать ее шорох; нет желтых ирисов, так мило покачивающихся на ветру; здесь не порхает зимородок, не услышишь внезапного всплеска форели, — всех этих пейзажей и звуков моего любимого Эйвона здесь нет. Но скажу вам, кроты, и здесь есть на что посмотреть: другие звуки и другие запахи. И много мест, где можно заниматься растениями, как учила меня мать, где никто не побеспокоит, никто не навредит.

Вот что я сказал себе, придя сюда и отыскав здесь кое-что, о чем раньше только слышал. Буковые сережки, орхидеи среди ясеней, благоухающий на ветру в июльский день воронец с черными ягодами, предупреждающими крота о грехе и стыде. Я прихожу сюда, когда хочется подумать.

И тут, ко всеобщей тревоге, Доддер, до того молчавший, повернулся к Мэддеру и заявил:

— Должен сказать, я бы не довел свои тоннели до такого состояния, как ты. Впрочем... — Он оглядел прелестное место, куда привел их Мэддер, и добавил: — Впрочем, должен признать, ты обладаешь кое-чем, чего у меня никогда не было. Да и никогда не будет.

— И что же это, удивляющий всех господин? — тихо спросил Мэйуид, быстро оглянувшись и сверкнув глазом, чтобы предостеречь остальных от каких-либо слов, которые могли испортить торжественность момента.

— Мэддер умеет создать место, где чувствуешь себя как дома, а не как во временном пристанище, — сказал Доддер. — Замечательный уединенный уголок, куда вряд ли забредут гвардейцы, потому что трудно ожидать здесь такое. Честно говоря, Мэддер... я тебе завидую.

Мэддер перестал нервно теребить шерстку, и в его диковинных косых глазах, уставившихся на Доддера, сверкнуло неподдельное удовольствие.

— Значит... тебе здесь понравилось? — спросил он с трогательной робостью.

— Лучшего места я в Данктоне не видел! — не терпящим возражений тоном сказал Доддер. А потом пошутил: — Конечно, если не считать соседей. Скучная публика. Жалобщики, нытики и придиры. Кроты Слова или... — Доддер сделал паузу, улыбнулся Мэддеру, Кроссворт и наконец Флинту,— или кроты, которые вообще ни во что не верят!

— Хорошо сказано, некогда сварливый господин! — воскликнул Мэйуид, и кроты согласились, радуясь, что в такой чудесный день между двумя противниками установился мир.

Услышав о приходе Триффана с Биченом, после полудня к ним присоединились новые кроты, а среди них Бэйли и Сликит.

Скинт рассказал историю о том, как Триффан, ведомый Мэйуидом, как-то раз спас его от неминуемой смерти в лапах гвардейцев печально знаменитого баклендского Слопсайда. Тизл показала, как можно узнать о прошлом и будущем, бросая лепестки шиповника, и кроты выстроились в очередь погадать.

Но когда Бичен подбросил свои лепестки, ветерок подхватил их и понес по лесу, пока они не исчезли из виду.

— Что это значит? — спросил Бичен, но Тизл только печально улыбнулась и сказала, что не знает.

А небо уже темнело, пора было собираться, и все ждали куда. Выбирать предложили Мэддеру.

— Идем к Фиверфью, — сказал он.

Все поддержали его, и Триффан всячески приветствовал этот выбор, так как знал, что она ждет его и Бичена, поскольку завтра — Середина Лета и все кроты должны будут пойти к Камню.

Пока они взбирались на холм, где располагалось жилище Фиверфью, Мэйуид подошел к Тизл и спросил:

— Удрученная мадам, что ты увидела в исчезновении сорванных Биченом лепестков?

Тизл поежилась:

— В ночь, когда Бичен родился, его прикосновение вернуло мне зрение, но лучше бы мне не видеть и не знать, что показали эти лепестки. Рядом с ним должен быть кто-то. Ему нужны все мы. Никто не способен пойти так далеко, как должен пойти он, но никто так не нуждается в помощи.

— Мадам, мы все рядом с ним, — сказал добрый Мэйуид, и Тизл проследила за его взглядом. Кроты, окружив Бичена и беззаботно смеясь, взбирались вверх по склону.

— Он так молод, — прошептала Тизл, — и по мне, лучше бы Середина Лета не наступала. Но она наступит. А кроты стареют.

— Философствующая мадам, кроты стареют, даже такие смиренные, как мы! И мы медлительны, да, да, да, и мы беспокоимся, да, да, и мы не знаем, что будет. Да?

— Да, — согласилась Тизл.

Мэйуид улыбнулся, и вместе они, как могли, поспешили за остальными.

Глава девятая

Через несколько кротовьих недель после того, как Хенбейн уступила Люцерну и Терцу и согласилась помочь им подготовиться к обряду Середины Лета, Госпожа Слова столкнулась с врагом более опасным и хитрым, чем все когда-либо раньше виденные, — с собственным желанием узнать правду о себе, Слове и о воспитании Люцерна.

Что-то было не так, хотя она не понимала, что именно. Нужны были какие-то действия, но она не понимала, какого рода и к каким это приведет последствиям. Только крот, сам сталкивавшийся с подобными вопросами, может понять ее тогдашнее одиночество.

Хенбейн утратила веру в Слово, но не нашла подходящей замены, которая могла бы утешить, и кошмарная реальность истинной сущности Слова под правлением Руна и ее собственным становилась для нее все более ясной. Первое понимание пришло к Хенбейн в тот страшный момент, когда Люцерн ударил ее, и такие откровения приходили также и в последующие дни и недели. Это напоминало набегающие одна за другой волны во время наводнения в тоннеле, где гибнет крот.

Хенбейн окружали страшные сомнения и неопределенность, ее преследовала боль кротихи, ненавидящей саму себя за то, какая она есть, за все, что совершено и чего уже не изменишь.

Гибнущая мать и крепнущий сын кружили вокруг друг друга, ожидая удара. Оба понимали, что момент еще не настал, но скоро, очень скоро настанет — сразу после Середины Лета. До тех пор они нуждались друг в друге, и обоим нужно было притворяться, лицемерить, произносить лживые речи.

Все это время Хенбейн не оставляла одна мысль: на чем было основано воспитание Люцерна, в чем слабость ее сына — если таковая есть? Короче говоря, где Люцерн более всего уязвим?

К этому примешивалось чувство материнской вины, материнского стыда, материнской муки, вызванной воспоминаниями о детстве Люцерна, которое она сознательно изуродовала, о ребенке, растленном с ее помощью... А в результате он скоро придет к своему триумфу, — это ужасно и неотвратимо. Хенбейн не сомневалась, что когда-нибудь Люцерн добьется признания его Господином Слова, а это признание невозможно без прохождения обряда Середины Лета. Она видела, что все его стремления направлены на достижение власти, так же как ее собственные стремления — к тому, чтобы выжить, спасти свою жизнь.

И вот, пока они с сыном обменивались любезностями и прикрывающими ненависть улыбками, а Терц, призвав всю свою двуличность, парил между ними обоими, Хенбейн попыталась составить план, а точнее, постаралась проникнуть в сущность натуры собственного сына, чтобы понять, как сокрушить его.

Ее задача была бы легче и имела бы больше шансов на успех — если детоубийство можно назвать успехом, — если бы Хенбейн понимала, почему в конце жизни она вознамерилась исправить свои ошибки, слишком страшные, чтобы можно было осознать всю их глубину.

Поскольку добро и зло — это светлая и темная стороны одного и того же, в то мимолетное мгновение, когда Люцерн ударил ее, Хенбейн увидела не /только все зло Слова, а еще нечто — более великое и прекрасное, чем она могла себе представить.

И, единожды мелькнув, это нечто — свет, Безмолвие, неистовый огонь стремления к правде — стало дверью, которая никогда уже не сможет закрыться и за которой крот видит доселе невиданную грозную красоту.

Впрочем, Хенбейн, хотя и мельком, уже видела этот свет раньше. При своем рождении она видела упавший в Грот Скалы луч света, перед которым задрожали Рун и Чарлок. То далекое неосознанное воспоминание вернулось к Хенбейн, и этот свет вдруг перечеркнул всю ее жизнь и помог увидеть заново то, что она не видела раньше.

И воспоминания о своей жизни теперь превратились в муку, так как Хенбейн увидела, что жизнь, какая бы она у нее ни была, дала ей многое, ценность чего она не распознала или старалась не замечать.

Должно быть, таких воспоминаний накопилось немало, однако мы, исследующие историю Госпожи Слова, достоверно знаем лишь немногие эпизоды. Некоторые из них казались ей теперь непостижимыми... Например, эпизод с Брейвисом — аффингтонским летописцем, кротом, который вместе со старой Биллоу был вздернут в Хэрроудауне по ее личному указанию. В то время она недооценила их отвагу и лишь теперь пожалела, что не поговорила с этими двумя очень разными, но мудрыми кротами, которых убила, не задумавшись ни на мгновение. Двое из множества...

Но если подобных воспоминаний было не счесть, некоторые выделялись, возможно, ярче всех — тот вечер и ночь, когда она и Триффан познали друг друга в ее норах Высокого Сидима. Вспоминалась страсть и самозабвенный восторг, когда они любили друг друга. Теперь, кротовьи годы спустя, первый раз в жизни она ощутила горечь утраты, потому что осознала: те мгновения близости больше не повторятся, и она слишком поздно поняла, как они были прекрасны, как необыкновенны. Казалось чудом, что ей довелось узнать такой свет, и не где-нибудь, а здесь, в Верне.

И она плакала, что не оценила их по достоинству, и вздыхала с раскаянием и болью.

Эти скорбные воспоминания привели ее к окончательному и полному осознанию, как следует поступить с Люцерном. Ибо результатом той ночи с Триффаном была — и это весьма знаменательно — единственная в ее жизни беременность.

Теперь она плакала, вспоминая, как вынашивала детенышей Триффана. Несмотря на свою слабость, несмотря на все страхи, а главное — несмотря на чувство утраты, которое, она знала, принесет этот поступок, Хенбейн все же нашла в себе мужество приказать Сликит забрать двоих новорожденных. В конце концов двое спаслись — или, во всяком случае, выбрались из Верна живыми.

— Пусть они будут живы, пусть будут сильны... Пусть никто не узнает, кто была их мать, пусть живут без имени...— часто шептала она себе в те дни перед Серединой Лета.

Но третий детеныш, Люцерн, не покинул Верн, остался под ее опекой, и в этой опеке на какое-то время она нашла новую и страшную утеху. Ради сына она убила своего отца Руна, а потом, если бы не темный Звук Устрашения и не тлетворная сила Скалы, она могла бы спасти и Люцерна.

Но злые силы возобладали над ней вместе с династическими устремлениями, и она посвятила своего сына безрадостному Слову, сделав с ним то, что в свое время сделали с ней. Хуже того, она сделала это добросовестно. И еще хуже — чтобы сделать это, она даже отказалась от собственного мятущегося «я», отринула память о Триффане, отринула светлое побуждение, которое на короткое время захватило ее и заставило приказать Сликит забрать двух других кротят.

Потом, когда детеныш созрел для того, чтобы радоваться жизни, солнцу, воздуху и любви, она сама оказалась отринутой, и пришлось позволить ему это.

— Я уступила его Терцу... Уступила...

От этих мыслей когти ее сжались в муке и ненависти к себе за то, что она предала единственное, что осталось в жизни. Из всего содеянного об этом было больнее всего думать.

И все же, как ни порочна была жизнь Хенбейн, она мужественно заставила себя взглянуть назад...

И теперь мы видим, как она играет роль Госпожи Слова, дает позволение начать приготовления к обряду Середины Лета и одновременно храбро сражается с одолевающими мыслями о том, чего она могла бы не совершить в жизни.

К чести Хенбейн нужно сказать, что в конце концов ей удалось преодолеть сожаления и сосредоточиться на сегодняшнем дне, задав себе вопрос: что же делать теперь? По причинам, которые мы скоро узнаем, она не думала, что Люцерна можно исправить. Он был таким, каким сделали его она же сама, Терц и в конечном счете Закон Слова. Вновь и вновь Хенбейн спрашивала себя: в чем слабость Люцерна и как ею воспользоваться?

Живя в погрязшем в междоусобицах вернском мире, Хенбейн понимала, что Люцерн догадывается о ее мыслях и намерениях и вместе с Терцем стремится ограничить власть Госпожи чисто ритуальной ролью, а ее окружить шпионами и загрузить работой, чтобы не осталось времени и возможности каким-либо образом претворить в жизнь планы, если таковые есть у нее.

— Когда придет Середина Лета и она выполнит свою роль... — промурлыкал Люцерн.

— Да, — сказал Двенадцатый Хранитель и ничего не добавил.

Сама сущность подобных кротов заключается в коварстве и лицемерии, обычная их манера — двусмысленности и недоговоренности, и, когда, волею судеб, они движутся к одной цели, трудно упрекнуть их в том, что они до конца не открывают друг другу своих замыслов — как убрать с пути третьего.

Но в чем же все-таки заключалась слабость Люцерна, если таковая была? Над этим-то измученная, окруженная врагами Хенбейн и ломала голову, отлично понимая, что, когда ее обязанности будут выполнены, Терц с Люцерном захотят избавиться от нее. И избавятся. И вновь Хенбейн размышляла о воспитании сына с той Самой Долгой Ночи. Существовало нечто, о чем знали только она и Терц: она — как Госпожа, он — как Хранитель Двенадцатой Истины. Эта Истина содержала один из основополагающих принципов веры в Слово: ни один крот не бывает совершенным; и в обязанности Двенадцатого Хранителя входит выявить, какой слабостью отличается каждый сидим, чтобы в случае надобности Господин или Госпожа могли воспользоваться ею. Эта ядовитая истина, эта червоточина на летней розе — величайшее из искусств Двенадцатого Хранителя. Хенбейн знала, что Терц обязательно вложил в Люцерна какую-то слабость, но не знала, какую именно.

— В чем же она? — сотни раз спрашивала себя Хенбейн. — Да будет мне дано открыть ее!..

Это стремление найти ответ заставляло ее снова и снова перебирать в памяти все, что она могла вспомнить о страшном воспитании Люцерна в когтях Терца....

Мы уже говорили, что, как бы неприятно это ни было, мы должны написать об этом воспитании. Это действительно неприятно, но необходимо. И пусть все, кто отдает своих детенышей на воспитание, задумаются о своих обязанностях и о том, как содействие — или противодействие — природе Безмолвия зависит от любви — или недостатка любви — к своим кротятам.

Чтобы родители твердо усвоили: время быстро совершает свой круг, дети сами становятся родителями, а о кротах судят по качествам, которые он или она почерпнули из прошлого, чтобы сделать в настоящем что-то такое, что обогатит будущее. В настоящем же нет ничего реальнее, и ничто не требует большего внимания, чем находящиеся на попечении крота детеныши. Ничего. В случае успеха ничто не может принести большего удовлетворения. И никакая неудача не может быть страшнее...

Люцерн начинал как все кротята: скулил, сосал молоко, играл — жил. Это был хорошенький кротенок, хотя темный и беспокойный, но многие кротята рождаются такими. И далеко не все становятся чудовищами.

Любуясь на него, Хенбейн ощущала великую радость. Но, слыша, как он скулит, и не понимая почему, уставая от его ребячьей активности и назойливости и не имея необходимого терпения и опыта, Хенбейн не знала, что делать, и злилась на саму себя.

В мрачном месте, где родился Люцерн, в окружении самцов, приученных смотреть на самок с отвращением и страхом, Хенбейн не к кому было обратиться за советом. Немногие матери среди обширного кротовьего мира были так плохо подготовлены к материнству или попали в такое неудачное место для столь великой и в то же время тривиальной задачи — подготовки кротенка к зрелости, причем подготовки с любовью.

Знай она хотя бы, что и так уже сделала больше, чем смогли бы сделать многие матери: сражалась за своих детенышей, помогла всем им выжить и благодаря какому-то инстинкту, более глубокому, чем само время, дала возможность двоим из них спастись... Однако ей не дано было найти в этом утешение.

— Милый мой, лапушка, деточка моя, — мурлыкала она слова, которых сама никогда не слышала от страшной Чарлок.

Хенбейн плакала, видя его счастливым и чувствуя себя неспособной испытывать такое же счастье; хуже того, когда он требовал любви, на нее накатывала волна необъяснимой злобы. Эта злоба таилась внутри нее, и неумение выразить любовь превращалось в ощущение собственной никчемности, заставляя мать выплескивать на невинного детеныша свою обиду и месть за то, что некогда было проделано с ней самой. Пожалеем ее: она просто не знала, как смягчить ненависть, которая в этом маленьком скулящем существе росла рядом с любовью, подобно тому как черный плющ обвивает ствол платана.

Вновь и вновь Хенбейн вспоминала, с какой настойчивостью Терц просил привести к нему Люцерна на Самую Долгую Ночь, чтобы начать обучение:

— Это самое подходящее время, Госпожа, самое подходящее для него.

Она дала согласие и еще раз подтвердила его, но Герц при каждом удобном и неудобном случае продолжал напоминать Хенбейн о ее обещании, вызывая у нее раздражение и чувство вины за то, что она расстается с сыном и передает его чужому кроту, словно желал лишний раз проявить свое искусство Двенадцатого Хранителя.

Хенбейн отнюдь не была глупа и приняла вызов.

— О да, Госпожа, я понимаю, что мое усердие может вызывать раздражение. Но это необходимо, если детеныша нужно полностью подготовить к тому, что его ждет. Я повторяю: чтобы выполнить свою задачу, он должен возненавидеть тебя.

— Какую задачу ты имеешь в виду, Двенадцатый Хранитель?

Поколебался ли тогда Терц? Она следила за его реакцией, изощренная в наблюдательности, как и он в бесстрастности. И не заметила никаких колебаний. И все-таки знала, что он лжет.

— Его задача, Госпожа, — стать Господином Слова после тебя. Стать твоим достойным преемником.

Нет, нет, нет. Тут крылось что-то еще. Что-то задуманное Руном. Что-то...

— Ты — порождение Руна, Хранитель.

Никогда еще Хенбейн не была так близка к обвинению в лживости.

— Но ты можешь меня переделать! — как ни в чем не бывало ответил Терц. Его глаза были холодны и бесстрастны, как и ее собственные.

— Что ж, ладно. Он придет к тебе. Придет. Вот только...

— Слово Госпожи?

— Он будет воспитываться вместе с другими кротятами, как я приказала?

— Я отобрал двоих, Госпожа.

— Расскажи мне о них.

Хенбейн удивилась, обнаружив в себе ревность к этим кротятам, и удивилась тому, что Терц отступил в тень, словно, заметив ее ревность, понял, что один из тех, кого он выбрал, испытает эту ревность на себе. Хенбейн вспомнила, что Терц хотел посеять ненависть между сыном и матерью, и улыбнулась. Один из будущих товарищей Люцерна будет уничтожен, если она так пожелает,— это плата за ненависть сына.

— Первого я выбрал после долгих раздумий, а второго — повинуясь инстинкту, а также выполняя клятву, данную Слову.

И снова Хенбейн удивилась, потому что такие клятвы были редки, особенно редко они исходили от Хранителей, и уж совсем редко — от Хранителей Двенадцатой Истины.

— Первый — это Клаудер, уроженец Хоксвика, умный, агрессивный, хитрый. Это редкий крот, прирожденный лидер, и он хорошо послужит тому, в кого поверит. Если можно так выразиться, Госпожа, как ты служила Руну в его кампании на юге, так Клаудер будет служить Люцерну. Я сделаю его достойным этой великой задачи.

Великой задачи? Терц знал что-то, чего не знала Хенбейн. Терц замышлял нечто большее, чем говорил. И снова Хенбейн различила здесь зловещий коготь Руна.

— А другой послушник, что скажешь о нем?

Терц замялся. Искренне? Или притворяется? Хенбейн не поняла. Ей не нравился этот крот, но про себя она признавала, что он мастер своего дела — и, следовательно, годится в наставники для ее сына.

— Не знаю, что сказать, но обещание сидима перед Словом священно,— ответил Терц.— Не знаю...

— Чего ты не знаешь, Хранитель?

То было удивительное признание, и Двенадцатый Хранитель выглядел небывало смущенным. Этот момент быстро миновал, когда он повторил еще раз, что выбор был сделан инстинктивно, а до сих пор его, Терца, интуиция еще не подводила...

— Говори, — холодно приказала Хенбейн.

Оказалось, у Двенадцатого Хранителя были кротиха и детеныши, что является привилегией Хранителей и допускается при условии соблюдения приличий и вне пределов Высокого Сидима.

Хенбейн, олицетворение власти, позволила себе рассмеяться.

— И что же ты наобещал ей? — спросила она, и ее глаза засветились, когда она промурлыкала: — Ты заставляешь меня думать, что Хранители не так уж черствы и отрешены от жизни, какими обычно кажутся. Так кто же твоя подруга? Скажи мне, Терц.

— Эта кротиха пришла прошлой весной, но не смогла найти покровительства. Ее звали Линтон. Стать сидимом ей не хватило здоровья.

Он чуть запнулся, и Хенбейн заметила это.

— Ты в нерешительности, крот, и все еще с нежностью думаешь о той, которая сумела заставить Хранителя, грозу всех послушников, поклясться перед Словом.

Терц не улыбнулся.

— Она действительно не совсем обычная кротиха. И я пообещал, что если у нее родятся детеныши, то я постараюсь взять лучшего из выводка в послушники, независимо от того, покажется он подходящим для этого или нет. Пообещал перед Словом.

— И кого же ты счел «лучшим», кто будет служить моему «лучшему»?

В голосе Хенбейн слышался сарказм и неприязнь. Если кому-то суждено быть принесенным в жертву ее ревности, это будет сын Терца.

— В прошлом месяце Линтон дала знать, что готова отправить мне детеныша, и я со дня на день жду возвращения моего помощника Лейта, которого я послал за ним. Лейт в таких делах осмотрителен. Я окажу честь ее желанию и выбору, поскольку считаю, что мать, родившая и вырастившая детеныша, если она умна и чтит Слово, как Линтон, — самый лучший судья.

Хенбейн елейно улыбнулась:

— Похоже, у тебя в таких делах большой опыт для крота, давшего обет целомудрия. Ну да ладно... Ты сообщишь мне, когда прибудет этот «лучший»: как его имя и что он собой представляет.

— Я сообщу, Госпожа.

И за несколько дней до Самой Долгой Ночи он сообщил.

Отвратительный Лейт тайно провел кротенка через Верн в Высокий Сидим, к Терцу. Глянув на детеныша, Терц едва удержался от улыбки, даже от смеха, что случалось с ним крайне редко — если вообще случалось. Линтон выбрала самку.

— Я отказываюсь от нее как от дочери, — прошептал он, глядя на миловидную самочку,— но я должен обучить ее.

Однако кровосмешения не было у него на уме, такое даже не пришло ему в голову. Можно сказать, его извращенность остановилась на начальной стадии.

— Как тебя зовут? — спросил он малышку, которая в конце концов родилась от его семени.

— Мэллис, отец,— ответила она.

В ее глазах не было страха. Это были его глаза, а силу духа она взяла от Линтон. Терц ощутил гордость. А потом страх и ужас. Потому что дочь его была недостаточно крепка, и, даже если она переживет обряд Середины Лета — что, конечно, маловероятно,— ее погубит ревность Хенбейн. Возможно, он недооценил Линтон, придумавшую ему такую кару.

— Ты принята,— сказал Терц,— но если еще когда нибудь назовешь меня отцом, я убью тебя.

— Понятно, — сказала она.

А ему стало понятно, что Линтон вырастила дочь в ненависти к отцу.

Терц отвел молодую кротиху к Госпоже Слова, и та ужасно развеселилась.

— Ну, Терц, — со смехом сказала она, разглядывая Мэллис, — и разношерстная же у тебя команда послушников к обряду Середины Лета! Неуклюжий умненький крот по имени Клаудер, твоя дочь Мэллис, которой мать, похоже, выбрала подходящее имя — Злоба, и мой сын Люцерн. — Она снова повернулась к Мэллис и приласкала ее, к явному неудовольствию Терца. — А что, поистине эта самочка послана нам Словом. Она нравится мне, хотя не знаю, переживет ли она обряд посвящения. С виду такая слабая.

Глаза Хенбейн обратились на Терца.

— Предупреждаю тебя, Терц, подготовь этих троих послушников получше, да смотри, чтобы они выжили, ибо если хоть один погибнет, то ты тоже умрешь. Я сама позабочусь об этом. Да поможет тебе Слово в день обряда! А пока я пойду к моему Люцерну, а тебе передам его в темные часы Самой Долгой Ночи.

— Госпожа, я прошу прощения... Не забывай давать ему сосать молоко. Это отвечает твоим целям.

— Знаю, — прошипела Хенбейн.

Все это она вспоминала сейчас в подробностях. А еще больше — ту Самую Долгую Ночь.

Это произошло в небольшой норе, примыкающей к Скале; жизнь в то время еще невинного Люцерна была вверена Терцу, словно для того, чтобы навсегда убить в Хенбейн чувство радости. Она запомнила все детали своего последнего недалекого пути с подрастающим сыном, его доверчивость — так жестоко и подло обманутую! — его ожидание, его распахнутые в любопытстве умные прекрасные глаза. Но за всем этим таился страх неизвестного, страх, который мог перейти в ужас, если бы он или Хенбейн догадались, что грядет вскоре.

Но никаких подозрений у нее не возникло, и так получилось, что невинный кротенок, немного напуганный взрослым миром, но не желавший сердить мать, в ту Самую Долгую Ночь послушно трусил рядом с ней, твердо веря, что это все нужно для его же блага.

И все же внутри его глодали сомнения.

— Зачем?

Этот вопрос он задавал себе снова и снова с решимостью, которая при плохом воспитании может превратиться в злое упрямство.

— Затем, что пришло время немного повзрослеть, любовь моя. Я не могу вечно следить за тобой. У меня много других забот. И Терц научит тебя Слову лучше, чем я. Он опытен в таких делах...

— Зачем?

— Такова воля Слова. Как учили меня, так будут учить и тебя. Ты не все время будешь детенышем. А я стану гордиться тобой и любить тебя больше, если ты будешь учиться.

— Зачем?

— Не бойся, Люцерн. Терц добрый и позаботится о тебе. Люцерн...

Но, не дослушав, маленький Люцерн расплакался.

О да, Хенбейн вспомнила все это, до самого последнего момента: и медленное, изощренное запугивание, и угрозы лишить его своей любви, которыми она частенько пользовалась для своих целей. Губы Люцерна дрожали, он отчаянно хотел довериться матери, но не мог...

— Все будет хорошо? То есть... Я смогу с тобой видеться? Часто?

— Да, по мере надобности.

По мере надобности! Какой кротенок догадается спросить: а кто определит, когда возникнет эта надобность? Какой кротенок догадается, что та, кому он доверял больше всех в мире, передаст право судить об этой жизненно необходимой надобности такому кроту, как Терц? Это предательство оставило в его душе заразу более тлетворную, чем самая страшная парша или чума. Такое предательство любви может уничтожить крота, и часто уничтожает.

В муках Хенбейн вспоминала, как накануне Самой Долгой Ночи Люцерн проснулся с криком. Но насколько ее нынешние муки страшнее тех, что она испытала в последний момент, когда вместе с Люцерном свернула за угол и вошла в нору, где ждал Терц. Тогда она еще сомневалась, еще могла поддаться сомнениям.

— Почему же я не поддалась? Почему?

Горьки ее мучения, горше смерти, когда очень любишь жизнь. Горьки, как жизнь, прожитая впустую.

Свернув за темный угол, Люцерн взглянул на мать, инстинктивно веря в спасение, а она сказала:

— Все будет хорошо.

И эти слова эхом отразили его страх, он понял, что хорошо не будет.

Потом, когда Люцерн в последний раз выдавил храбрую улыбку, обозначившую конец его невинности, изъеденные временем известняковые стены расступились, и там, в тени, дожидался Терц — спокойный, уверенный, не сомневающийся в своей власти. Он улыбался.

Рядом были двое кротят не старше самого Люцерна. Благоговейно взирая на Хенбейн, они зашептались: — Госпожа Слова! Госпожа Слова! — и почтительно склонили рыльца. А потом взглянули на Люцерна, а он на них.

— Это Люцерн, — представил его Терц.

— Клаудер, — сказал самец. Почтительно, но недружелюбно.

— Мэллис, — представилась самочка. Почтительно и расчетливо.

Когда Люцерн присоединился к ним и Терц повернулся, чтобы увести кротят в тайную нору на севере от Высокого Сидима, где их ждало длительное и усердное обучение, Хенбейн отчетливо ощутила, что у нее отняли сына.

— Поздно, — прошептала она, когда они скрылись. Так началось воспитание Люцерна.

Даже теперь о страшном обучении сидимов известно мало. Ничего подобного не существовало во всем опыте кротов Камня, даже в Аффингтоне в самые аскетические периоды. Единственное подробное описание этого обучения оставлено Мэйуидом со слов Сликит, сделанное кротовьи годы спустя после того, как она покинула Верн и, отринув Слово, жила в Данктоне.

Ее повествование, хотя и правдивое, похоже, не полно. Трудно сказать почему — то ли из страха неосознанно развратить тех, кто будет работать с Мэйуидовыми текстами, то ли действительно многое из памяти Сликит просто стерлось. Ясно одно — о некоторых моментах обучения сидимов она умолчала. Но таинственные ритуалы, суровый аскетизм, самоистязание и наказания, обучение допросам и пыткам до смерти с использованием детенышей грайков из других систем, внушение веры, что лишь те, кто предан Слову и получил Искупление, достоин жизни, — об этом Сликит поведала.

Мы не знаем всего, но кое-что можем рассказать о том, как в течение длительного периода между Самой Долгой Ночью и обрядом Середины Лета Клаудер, Мэллис и Люцерн находились в когтях Двенадцатого Хранителя и, когда снова пришел июнь, невинность, доброта, искренность и кротость были полностью вытравлены из их сердец. На подопечных Терца опустилась холодная блестящая пыль взрослости, опыт кротов, видевших больше, чем следует видеть кротам, совершивших сверх того, что следует делать кротам. Их мечты и пугающие фантазии исполнились. Обучение послушников было нацелено на одно: научить их, как лучше всего обращать других на службу Слову, обучить мастерству в использовании и растлении других кротов.

Но если все это являлось нормой для обычных сидимов — нормой, которую Сликит позже подробно описала, — то в отношении тех троих Терц имел более далеко идущую цель, беспрецедентную в темных анналах Верна, первоначально разработанную Сцирпасом и претворенную в жизнь Руном через Терца.

Клаудеру, Мэллис и Люцерну надлежало стать троицей, чьей единственной целью было бы окончательное возвышение Слова. Новой Эре, начатой Руном и продолженной Хенбейн, предстояло найти свое завершение в Люцерне, а двое других должны были сделаться его ближайшими соратниками.

А потому из троих когда-то невинных кротят Терц выращивал не просто сидимов. Этим троим уготовано было стать архисидимами и совершать то, чего не может никто: один — Клаудер — будет силой вести за собой, другая — Мэллис — растлевать, а именем третьего — Люцерна — будут возвеличивать славу и несокрушимость Слова.

Назовем вещи своими именами. Терц добился своего истязаниями души. Лишением света. Голоданием. Оскорблениями и побоями от кротов, которых приводили единственно для этого, а потом убивали. Полным насыщением подростковой похоти. Разлагающим, иссушающим заучиванием Истин. А единственным знаком почтения к Люцерну и его порочной привилегией было позволение по-прежнему сосать свою мать.

Темны, темны и нескончаемы должны казаться послушникам те кротовьи годы. Садизм и мазохизм, тронутые огнем восторга. Воспоминания об испуганных подростках, приговоренных стать жертвами Слова. Кровь и когти. И все это вокруг темного подземного озера к северу от Доубер-Джилла, на чьих берегах Терц поселил их и в чьих водах разве что не топил, чтобы лучше подготовить к грядущему обряду Середины Лета.

Никто не мог выполнить эту задачу лучше Терца.

И Хенбейн видела успехи сына в учебе, потому что каждый день кормила его, каждый день ощущала его ненависть за свой отказ забрать его, каждый день видела перемены в нем. Она стала свидетельницей и соучастницей его растления. Она сама была частью зла.

— Я была злом. Я есть зло. Я убила невинность моего сына, мою радость жизни, и теперь я должна убить его.

Таково было осознание Хенбейн своей роли в те прошлые кротовьи годы и ее неизбежных последствий. Но как убить обученного, могучего крота, рядом с которым Клаудер, Мэллис и Терц — трое заботящихся о его возвышении, которое даст им власть и славу?

И снова она спрашивала себя: «В чем же его слабость?» — и молилась (какой силе, если не Слову, ей было все равно), чтобы пришел день, когда она наконец узнает это. И чтобы этот день пришел до Середины Лета, потому что потом будет поздно.

Глава десятая

В холодном Верне наступила Середина Лета, и черная, внушающая трепет тьма в подземном Гроте Скалы Слова начала рассеиваться от света, порождая зловещие кротовьи тени.

Послушники, ждущие обряда посвящения в сидимы, уже давно собрались и теперь толпились в нижней части грота, у самого края озера, на дальнем берегу которого возвышалась Скала.

В течение ночи все двенадцать Хранителей один за другим заняли свои места у края грота, оставив свободной самую дальнюю, самую темную верхнюю часть, куда не дозволялось ступать никому, кроме Госпожи Слова.

Когда свет восходящего вдали солнца заиграл на кривых трещинах в потолке, все замерли в ожидании. Ни звука, кроме стука капель и журчания воды да визгливых криков летучих мышей наверху, раздраженных светом и в негодовании покинувших свои насесты.

Двенадцать Хранителей затянули протяжный гимн. Это было начало обряда — песнопение, чьи древние замысловатые ритмы будут следовать за медленным перемещением яркого луча света, падающего в грот, когда солнце достаточно высоко поднимется на небе.

Сначала луч света совсем короток и остается в вышине среди темных щелей, но потом, с продолжением гимна по мере восхода солнца, свет усиливается, проникает в грот все ниже и проходит через все его пространство.

Трепещущие послушники наблюдают, пока вдруг, в момент, который они уже никогда не забудут, свет достигает точки, где самым таинственным образом появляется Господин или Госпожа в позе глубокой задумчивости: ни малейшего движения, шерстка сверкает на солнце, глаза — непроницаемые колодцы темноты — готовы отдать приказ, которого боятся даже самые самоуверенные из послушников.

Песнопение становится ниже и громче, и послушники ощущают, как тонут в его звуке, а луч света придвигается к самой кромке озера. Когда первый солнечный зайчик, отразившись от воды, падает на Скалу, Господин произносит первое слово; и в то утро Середины Лета его сказала Хенбейн:

— Начнем.

Никто, кроме прошедших обряд сидимов, не поймет страха, возбуждения и ужаса, охватывающего послушников в этот момент: «Начнем!».

Теперь все их жизни висят на волоске; к окончанию дня чья-нибудь неминуемо закончится, многие же действительно начнут жизнь заново — измененную, вырванную из когтей самого тяжелого из всех ритуалов Слова.

Когда Хенбейн в тот июньский день произнесла команду, среди собравшихся воцарилась мертвая тишина и взгляды послушников в страхе сосредоточились на единственном луче света, продолжавшем двигаться и теперь бывшем наполовину на берегу, а наполовину в озере, где бледно-зеленое известняковое дно уходило вглубь и терялось в колеблющейся холодной воде.

Яркость луча только подчеркивала темноту грота, лишь на Скале играли зайчики отраженного света. Скала останется такой еще несколько часов, пока путь луча через озеро не завершится и луч не упадет на саму Скалу, а потом поднимется туда, откуда пришел, — в ночную тьму. Но к тому времени много молодых кротов, ныне загипнотизированных светом, утонут, будут мертвы и больше не увидят света. Это и есть — или было — величайшей иронией кротовьего мира: кроты Слова празднуют Середину Лета днем, в то время как кроты Камня осуществляют свой ритуал, когда вернется ночь. Но пока... пройдем через страшный обычай Слова...

Хенбейн по-прежнему восседала на каменном выступе в дальнем конце грота. Высокая пещера позади нее вела туда, куда запрещалось входить сидимам,— там покоились останки прежних Господ Слова. Их тела давно уже превратились в сталагмиты, скрывшись под известняковыми корками, образованными капающей с потолка водой, которая потом струйками стекала вниз по невидимым расселинам, питая огромное озеро.

Через одну из таких расселин, узкую, темную, куда не ступала лапа крота, кротовьи годы назад Мэйуид увел Сликит, и оба унесли по тогда еще безымянному детенышу Хенбейн, рожденным ею от Триффана, которые впоследствии станут Уорфом и Хеабелл. Побег стал возможен благодаря благоговейному трепету, что испытывали сидимы перед этим местом, и неохоте, с которой они выполняли приказ Хенбейн догнать и убить беглецов.

Что же касается тех пяти сидимов, подчинившихся приказу, то ни один из них не вернулся назад, заблудившись в темноте. Возможно, они утонули в страшных Клоаках, куда засасывает неосторожных путников. Кроме того, вернские тоннели нередко затопляются, и кроты гибнут там. Предполагалось, что Мэйуид, Сликит и кротята тоже погибли там, и никто не верил в их спасение, кроме Хенбейн, не терявшей надежды, что ее детеныши уцелели.

Не раз Хенбейн оглядывалась назад, на пещеру с причудливо искаженными, словно оплывшими фигурами прежних Господ Слова, и ее взгляд останавливался на последнем из умерших — Руне, убитом ею отце. Его тело уже покрылось коркой и затвердело в поблескивающих кристаллах известняка; черные когти приобрели молочную белизну; спина бросала отблеск на стоящую сзади гротескно искривленную столетиями фигуру какого-то Господина, рыльце которого неестественно удлинилось, и с него капала вода. Позади уходил в темноту самый большой из питающих озеро тоннелей. Содрогнувшись, Хенбейн отвернулась и стала наблюдать за началом обряда.

Любой посвященный сразу заметил бы, что рядом с каждым Хранителем теснились прикрепленные к нему послушники. Кроме самой Хенбейн, среди остальных кротов выделялись четверо, занявшие место непосредственно под возвышением, где стояла она: Терц, Клаудер, Мэллис и Люцерн.

Таков был леденящий кровь авторитет Двенадцатого Хранителя, что Терца заметили бы в любое время и в любом окружении; но в тот день во время обряда он выделялся особенно.

Его большое худое тело было настолько неподвижно, что иные кроты приглядывались, жив ли он вообще: об ном говорили лишь открытые внимательные глаза да едва уловимое дыхание. Чуть пониже Терца, справа, стоял Клаудер, уже вполне сформировавшийся крот с безжалостным взглядом; его физическая сила была очевидной и грозной. Слева от Двенадцатого Хранителя стояла молодая кротиха — Мэллис, его дочь. Многие пробивались вперед, чтобы посмотреть на нее. Сходство было несомненным: голова и тело такие же худые и темные, как у отца, и те же глаза. Хотя ростом она уступала Терцу и Клаудеру, нечто в ее глазах и челюстях предостерегало крота от того, чтобы встать у нее на пути, тем более в ту Середину Лета, поскольку, как и остальные, она боялась и страх делал ее миловидные черты злобными.

Последним в этом квартете был Люцерн, занявший особо привилегированное место позади и выше Терца, ближе всех к своей матери Хенбейн. Самым пугающим в Люцерне было бесстрашие, с которым он встречал близящийся обряд. Его черные глаза смотрели с вызывающей самоуверенностью. Люцерн не был похож на крота, который может потерпеть неудачу.

Собравшись вместе, эти четверо представляли собой могучий заслон, стоящий перед Хенбейн; их можно было принять за телохранителей Госпожи Слова — или за конвоиров, что, как многие знали, в данном случае более соответствовало действительности.

Мало кто верил, что Хенбейн излечилась от безумия, поразившего ее в начале июня, и Верн полнился слухами, что эти четверо во главе с Терцем или самим Люцерном выходили ее для нынешнего обряда, и только для него. Потом... как знать. В сущности, она уже выполнила свою задачу. Люцерн вполне способен заменить Хенбейн и занять ее место; Терца, своего наставника, он сделает вторым по могуществу во всем кротовьем мире. Если Люцерн так решит, никто не станет возражать: этот сидим будет более сильным Господином, чем нынешняя больная Хенбейн.

Немало было и других слухов, особенно о Мэллис, о том, как Люцерн с Клаудером пользовались ею — с ее согласия, и даже еще более гнусных: как она и ее собственный отец, Терц... Но мало кто из присутствующих осмеливался долго смотреть на нее. Мэллис словно чувствовала чужие взгляды и обращала на любопытствующих свои прищуренные глаза, оставляя у крота ощущение, что он отмечен для будущей мести, если вызвал ее неудовольствие. В Мэллис было что-то от прельстительной властности Хенбейн, но ничего от ее странного очарования. Однако теперь... все стало ничем перед реальностью надвигающегося обряда.

— Начнем! — сказала Хенбейн, и, когда эхо ее короткого приказа затихло в гулкой вышине, вперед вышел Первый Хранитель.

Это был старый худой крот со сморщенным рыльцем, сохранивший, однако, величие. Подойдя к воде, он обернулся и дал знак послушнику, чтобы тот приблизился к нему. Из рядов выступил молодой крот. Хранитель затянул гимн, обозначивший начало обряда Середины Лета. Его голос, холодный и удивительно мощный для такого возраста, вызвал устрашающее эхо отдаленной Скалы. Казалось, свет затрепетал вокруг старого крота, а черная вода озера отхлынула в самые темные уголки грота.

Первый Хранитель замолк и огляделся, стоя передними лапами в воде. Он посмотрел на крота, замершего перед ним опустив рыльце у самого края озера.

— Поскольку сей крот был допущен к знаниям Слова, — произнес Хранитель, — пусть он возблагодарит Слово за его милость и с благодарностью примет суд в холодных водах его справедливости. Если Слово сочтет тебя достойным, значит, ты будешь жить, если нет — ты умрешь и отправишься в Клоаки, чтобы в вечных и справедливых муках каяться в своих ошибках. Благодарен ли ты за свой жребий?

— Да, — робко прошептал послушник.

— Ты готов?

— Да, — еще тише ответил тот, его бока заметно дрожали.

— Тогда приготовься отдать во власть и могущество Слова свою волю и последние следы своего стыда и тщеславия — здесь, сейчас, пред нами, твоими свидетелями.

— Я приготовился! — сказал послушник.

Первый Хранитель возложил лапы на голову ученика, и Хенбейн властным тоном произнесла:

— Из тех, что стоят пред нами, о всемогущее Слово, некоторые неуверенны и слабы, их желания лживы, их намерения не совпадают с твоей целью. Да покарают их твои темные воды, и мы станем свидетелями их позора!

— Да будет так! — сказали остальные одиннадцать Хранителей.

— Да будет так! — повторила Хенбейн. Это был знак Первому Хранителю скомандовать ученику повернуться рыльцем к Госпоже.

— Послушник Бренден, уроженец Хаука, представляю тебя к посвящению Слову! — сказал он.

— Кто является вторым поручителем послушника Брендена, уроженца Хаука? — спросила Хенбейн.

— Я, Четвертый Хранитель, — шагнув вперед, сказал один из Хранителей.

— Послушник Бренден, готов ли ты объявить о своем согласии пройти испытания Словом перед Скалой и этими свидетелями? — спросила Хенбейн.

— Готов, — ответил послушник.

— Через этот обряд ты станешь сидимом или бесславно погибнешь. Сидимы являются единственными истинными представителями Слова, посвященными в его тайны, приобщенными к его могуществу, разделяющими его цели. Они исповедуют веру в Истины, открытые Сцирпасу на этом святом месте, и каждое новое поколение должно подтвердить свою преданность Слову. Твое обучение было признано завершенным Первым Хранителем, и за тебя поручился Четвертый Хранитель. Настал час твоего испытания. В своем торжественном обещании ты подтвердишь свою верность Слову.

Хенбейн умолкла, и наступила зловещая тишина. Собравшись с духом, послушник ответил предписанными словами:

— Я, послушник Бренден, уроженец Хаука, подтверждаю и объявляю свою веру в Слово и в мощь Искупления.

Снова заговорила Хенбейн:

— Сидим призван вести кротов за собой, заботиться о них, дабы они могли служить Слову и показывать проклятым путь Искупления. Его обязанность — следить за душевным здоровьем своих подопечных, награждать добродетель и безжалостно карать в соответствии с Законами Слова всех погрязших в заблуждениях. Он признает абсолютную власть Господина или Госпожи Слова и учит тому же других. Все сидимы действуют заодно и, благодаря своему познавшему истину правителю, следуют верному пути. И чтобы мы, последователи великого Сцирпаса, узнали твою душу и намерения, и чтобы те из вас, избранных, кому дано пережить обряд, стали свидетелями твоего признания, я, твоя Госпожа, требую от тебя произнести торжественную клятву. Веришь ли ты, насколько ведомо тебе твое сердце, что Слово призвало тебя на службу и на труд сидима?

— Я верю, что Слово призвало меня.

— Признаешь ли ты начертанное Слово откровением, необходимым для спасения кротов?

— Да, я верю в это.

— Признаешь ли ты учение об Искуплении?

— Поистине я верю в это.

— Принимаешь ли ты на все времена суд Господина или Госпожи Слова и дисциплину сидимов?

— С благодарностью принимаю.

— Будешь ли ты прилежен в изучении Слова, в молитвах, в дисциплине, в поддержании правды против заблуждений?

— С помощью Слова, буду.

— Будешь ли ты стремиться претворить свою жизнь пусть даже в смерть, если такова воля Слова?

— Со смирением — буду.

— Будешь ли ты во все времена свидетелем Слова и истинным вершителем его воли?

— Как меня учили, буду.

— А теперь давайте помолимся за послушника Брендена. О Слово, если такова твоя воля, пусть он останется жить. Дай ему силы с честью пройти обряд и стать сидимом!

— Да будет так! — воскликнули вместе послушники и Хранители.

— Так пусть же Слово засвидетельствует твою веру, пусть воды озера очистят твое тело и пусть Слово будет милостиво к тебе, если заблуждение вкрадется в твое сердце! — Этими словами Хенбейн закончила Клятву Согласия, являвшуюся первой частью церемонии, и кивнула Первому Хранителю, чтобы он продолжал обряд.

Напуганный послушник медленно попятился в озеро и сохранил равновесие только благодаря крепкой хватке Хранителя, державшего его за правое плечо. Было очевидно, что милость Слова сейчас подвергнется испытанию.

Четвертый Хранитель, второй поручитель послушника, теперь тоже зашел в воду и, протянув лапу, схватил послушника за левое плечо.

— Да свершится над сим послушником суд Слова! — сказала Хенбейн, когда двое Хранителей положили лапы на горло Брендена. Резким движением они закинули ему голову назад, так что крот со всплеском почти полностью скрылся под водой.

В своем рассказе об обряде Сликит говорила, что была совершенно не подготовлена к шоку от ощущения ледяной воды на голове, рыльце, в глазах. К этому добавлялись полная дезориентация и уязвимость, которые испытывает крот в подобной позе, и они усугублялись тем, что ее держали так, пока дыхание не сперло в легких и ее не охватила паника.

Тогда, говорила Сликит, так же внезапно, как погрузили, ее вытащили под ослепительно яркий луч света из трещины в вышине. Острые, сдавливающие горло когти повернули ее к Скале, и круговорот темного звука, созданного эхом от пения кротов перед Скалой, показался ей новым утоплением, еще более страшным.

И тогда Хранитель прошептал ей:

— Плыви! И да будет с тобою Слово! Плыви и помни все, чему тебя учили. Держись левее и не останавливайся, не ослабляй усилий ни на мгновение. Плыви!

И она поплыла через пугающий, леденящий, отупляющий холод озера, через ослепительный свет к Скале — а та словно отступала с каждым отчаянным гребком, и от невероятного холода немело не только тело, но и ум.

Так Сликит рассказывала Мэйуиду; то же самое, должно быть, ощущал послушник Бренден из Хаука. Все взгляды устремились на него. Он должен был доплыть до Скалы, начертить на ней знак и вернуться обратно. Если возвратиться назад слишком быстро, не оставив пометки, умрешь от когтей Хранителя-Наставника и поручителя. Если плыть слишком долго и медленно, потеряешь ориентацию, поддашься холоду, начнешь блуждать, и это тоже смерть — от стремительных, затягивающих водоворотов у середины Скалы.

— Держись левее! Все время левее! — был традиционный совет, и поколение за поколением послушников удивлялись, почему Хранитель-Наставник так надоедливо повторяет одно и то же.

Но теперь Бренден начал понимать — истинное Слово, он понял! Вода сковала его холодом, когда послушник поплыл на луч света в колышущуюся тьму и услышал то, о чем его предупреждали: жуткое многоголосое эхо своего испуганного, отчаянного дыхания, отражающееся от скалы впереди.

— Плыви на звук, — говорили ему. — Питайся от его силы, чтобы стать сильнее, иначе его слабость ослабит тебя.

Но Бренден чувствовал слабость, а также панику, потому что в неведомой темной глубине под собой ощутил мощное течение, относящее его в сторону, хватающее за выбрасываемые вперед лапы. Дыхание его стало частым, отчаянным, и страшное эхо несло с собой слабость.

Как и многие до него, Бренден старался вспомнить кротовьи годы тренировок. Чтобы сохранить силы, он решительно устремился вперед, к левой части Скалы, и, преодолев смертельно опасный участок, оказался у цели.

— Левее, левее,— шептал он, стуча зубами при виде призрачной темной пасти в середине Скалы, куда засасывалась вода и куда невидимый поток начал затягивать его. Там, в вечном проклятии Клоак, пропали предыдущие неудачники.

— Левее!

Память о тренировках начала изменять Брендену, безнадежность сковывала отчаянно гребущие лапы, темный звук завораживал и манил к себе, и все, чему учили послушника, оказалось напрасным. Паника охватила крота, и он стал очередной жертвой...

Его лапы протянулись к Скале. «Левее! Левее!» — твердила ослабевающая память, но его несло вправо, течение становилось все более стремительным и неумолимым.

Бренден сделал роковую передышку, чтобы оглядеться в поисках спасения, но спасения не было. Он увидел лишь луч света и далекие силуэты кротов, а течение несло его в самый центр темного звука — отражения его собственного страха. Страха осязаемого; страха, имеющего вкус; страха, ощущаемого как все возрастающая боль; и отчаянные гребки послушника становились все более беспорядочными. Скала нависала над ним, а на ней виднелись надписи. Никто не видел их так близко, кроме тех, кто сразу после этого и умер.

Тогда он закричал, послушник Бренден из Хаука, и от его крика Скала издала звук, страшнее которого никто не слышал прежде. Он возник как черный коготь, пронзающий и выворачивающий кишки, и это было хуже повешения за рыльце, а как только Бренден успел издать второй крик, темная вода затянула его и завертела в круговороте. Последним рывком, последним осмысленным усилием послушник попытался дотянуться до Скалы, но тщетно. Течение ободрало ему голову о низкий свод и засосало вниз. Бренден ощутил отчаяние, поняв, что все испытания в его жизни, все надежды, все опасения, все вообще, даже любовь, даже первые детские воспоминания, вели в никуда — только к этому безнадежному ужасу и чувству, что разрываются легкие.

Так послушник Бренден был потерян для мира. Донесся лишь его предсмертный крик и царапающие звуки, усиленные эхом и вселившие еще больший страх в остальных послушников. Эти звуки придали Хранителям вид судей и палачей, а Хенбейн, мрачная и спокойная, манящая и безжалостная, показалась олицетворением самого Слова.

— Следующий! — сказала она, и второй ученик Первого Хранителя нерешительно вышел вперед, и церемония обряда возобновилась.

Еще трое погибли, выжил пока один,— и это был последний из учеников Первого Хранителя. Зловещее начало. Оно омрачит будущее этого Хранителя. О наставнике судят по его ученикам — так говорит Слово. Но когда выживший выкарабкался на берег, всеобщий страх, поселившийся в гроте, сменился чрезмерным энтузиазмом. Если смог один, смогут и другие! Это возможно!

К своему кругу посвящений приступил Второй Хранитель, затем следующий, и глубоко в черном сердце Верна обряд продолжался весь этот день Середины Лета. Зловещее начало проложило путь серии удач, и, пока луч света двигался через озеро к Скале, несколько послушников благополучно доплыли до Скалы и вернулись обратно.

Так прошло тринадцать посвящений, а потом, уже среди учеников Четвертого Хранителя, еще одна смерть, за ней еще одна, за ней третья. Мрачные предчувствия охватили свидетелей ритуала, так как умирали знакомые им кроты и умрут еще другие. Ничего не оставалось, как со все усиливающимся трепетом смотреть на Хенбейн и выполняющего обряд Хранителя и завидовать тем, кто уже успешно прошел испытание.

С этими выжившими произошло странное превращение. На них словно снизошел свет успеха и самоуверенности — жесткий, безжалостный свет кротов, которых испытывали и испытали, и теперь они ощущали свою исключительность и не считали достойными уважения тех, кто еще не проявил себя. Такое пренебрежение к остальным со стороны только что прошедших посвящение и есть главная цель обряда Середины Лета. Он готовит кротов к подавлению других и к тирании, теперь уже в роли настоящих сидимов.

Тем временем своей очереди дожидались Клаудер, Мэллис и Люцерн.

Частью великого искусства, которым владеет Двенадцатый Хранитель, является невозмутимость, сохраняемая в течение всего обряда, и уверенность, что его ученики уцелеют. Они же подвергаются двойному испытанию: видят гибель кротов и дольше других сталкиваются с высокомерием, открывшимся у выживших.

Терц вроде бы хорошо справился со своей задачей: за весь день ни один из его учеников не дрогнул и не подал виду, что волнуется. Наблюдатель мог бы только уловить, как Терц придвинулся поближе к ним, а они к нему, и теперь все четверо казались сплошной кротовьей массой, грозной и устрашающей. Даже Мэллис, самая слабая из троих, проявляла несокрушимое спокойствие.

Над ними возвышалась Хенбейн, как прежде недвижимая, и все же можно было заметить постепенно происходившую в ней перемену. Обряд продолжался, он дошел уже до подопечных Десятого Хранителя (из которых погиб один), а потом и Одиннадцатого (двое из четырех сгинули в пасти Скалы).

Мало кто знал, хотя многие догадывались, о борьбе между Хенбейн и Люцерном, в которой Терц играл двусмысленную роль, и кроты многозначительно покашливали при упоминании ее имени. Она согласилась участвовать в обряде только потому, что у нее не было выбора.

Хенбейн не доверяла сыну. Более того, она давно возненавидела его. Пока ее единственным намерением было попытаться исправить содеянное — свое соучастие вместе со Словом и с другими кротами в превращении Люцерна в олицетворение зла. Но, ощущая собственное бессилие, она со все возрастающим отчаянием наблюдала за обрядом. Какое смятение бушевало в душе Хенбейн всякий раз, когда она поднимала лапу и произносила страшное «Следующий!». Ей было все труднее сохранять спокойствие, все труднее не закричать от сознания собственного ничтожества.

Но она достаточно хорошо знала Терца, Люцерна и остальных, кто был ее стражами. Отсюда не сбежишь. Когда обряд завершится, Люцерн станет законным сидимом, и ее жизнь будет кончена. Хенбейн ничего не оставалось, кроме как надеяться, даже в этот последний час, пока обряд еще продолжается, что может найтись какой-то способ остановить Люцерна.

Внешне спокойная, Хенбейн мысленно перебирала способы спастись. Убить его, убить сына! Будь он поближе, это было бы возможно. Убила же она Руна! Да, в течение дня эти мысли не раз приходили и уходили. Но если не получится... Ее бесчестье будет славным началом его правления. А кроме того, ее когти больше не хотели убийств. Она стремилась к жизни, к жизни и свету, которые следовало узнать раньше...

Может быть, есть надежда, что он не переживет обряда? Еще утром Хенбейн мечтала об этом. Его гибель была бы для нее наилучшим выходом. Но, наблюдая за сыном, видя его самоуверенность, видя, что выживают и более слабые, чувствуя уверенность Клаудера и Терца, она сомневалась, что можно надеяться на такой исход. Только Мэллис представлялась слабой. Она могла погибнуть — но не Люцерн.

И вдруг Хенбейн озарило, она поняла, что делать, и Терц, похоже, почувствовал это, потому что напрягся и не спускал с нее глаз, ломая голову, что же она могла придумать. Что ж... он готов ко всему. Планы великого Руна, исполнителем которых он являлся, будут претворены в жизнь.

Последний из учеников Одиннадцатого Хранителя выполз на берег, осталось всего трое, и собравшихся охватило возбуждение. Предстояло волнующее зрелище с участием Люцерна, сына Госпожи Слова, и Мэллис, дочери Двенадцатого Хранителя. Для остальных послушников, точнее, уже сидимов оно представит интерес в любом случае — успеха или неудачи.

Любопытство, возбуждение... Но и огромное напряжение, особенно для Хенбейн. Никогда она не стояла так спокойно, с такой грозной властностью и величием, какие придает возраст, а глаза не были такими непроницаемыми.

— Следующий! — сказала она.

Терц кивнул Люцерну, и тот медленно поднялся и пошел за Хранителем к кромке воды. Обряд начался точно так же, как и множество до того: Хранитель-Наставник вошел в воду, обернулся и поднял лапы.

В этот момент луч света у него за спиной упал на Скалу, в самую ее середину, и наблюдающие Хранители, и только что посвященные сидимы, и трое ждущих своей очереди послушников смогли ясно увидеть страшную внутренность пещеры, куда стремительно втекало озеро. Солнечный свет над мрачным местом — прямой у основания, отраженный и играющий зайчиками на своде — выхватил надписи на Скале, прекрасные и внушающие трепет. Тихо бормотал темный звук, плескалась вода, и один раз в вышине пронзительно пискнула невидимая летучая мышь.

Терц уже раскрыл рот, чтобы вызвать Люцерна и начать Клятву Согласия, как вдруг Хенбейн наклонилась вперед — первое ее движение за последние часы. Этого хватило, чтобы пораженные кроты затаили дыхание.

— Не его, — негромко произнесла Госпожа. — Не моего сына. Я рассудила, что он еще не готов.

Возбужденный и тревожный гул пронесся среди кротов. Последствия были очевидны: непосвященный Люцерн не мог иметь никакой власти. Непосвященный, он становился ниже, чем был до сих пор, поскольку другие, прошедшие посвящение, теперь имели перед ним преимущество.

На мгновение Люцерн замер, а потом повернулся к матери, сверкнув глазами, в то время как стоящий на берегу Клаудер в ярости шагнул к Хенбейн и Мэллис тоже. Все кроты, кроме одного, пришли в замешательство от короткой фразы Хенбейн. Этим одним был Терц.

Люцерн собрался что-то сказать, возможно, крикнуть, а Клаудер приготовился действовать. Среди кротов пронесся шепот. Только Терц сохранил спокойствие, не уступающее ледяному спокойствию Хенбейн.

— Послушник Люцерн, — прошипел он, — вернись на место. Такова воля Госпожи Слова.

Но была ли в его голосе прежняя уверенность? Предвидел ли он этот ход Хенбейн? Приготовил ли план на такой случай? Или его тоже застали врасплох и он пытался сохранить свою сомнительную преданность? Тогда никто этого не понял, да и теперь по-настоящему никто не знает. На протяжении всех описываемых событий Терц сохранял хладнокровие и сделал лишь одну перемену, о которой узнали другие. Это случилось, когда Люцерн, ворча, вернулся на место и Госпожа Слова еще раз сказала: «Следующий!» Тогда Терц кивнул не Мэллис, как собирался раньше, а Клаудеру.

Смысл этого был довольно ясен. Если послушник Терца потерпит неудачу, то положение Двенадцатого Хранителя серьезно ослабится. Из Клаудера и Мэллис первый явно имел больше шансов на успех, и этот успех, несомненно, придаст мужества Мэллис, когда придет ее очередь, а потом... Никто не сомневался, что Терц придумает способ, как Люцерну получить дозволение Хенбейн — если не по-хорошему, то силой.

Мимо сжавшего зубы Люцерна вперед вышел Клаудер; грот затих от затаенного возбуждения. Луч ярко освещал Скалу, из пасти пещеры слышалось алчное чмоканье, озерная вода плескалась у берега. Никто, кроме Терца и Клаудера, не двигался.

Ни у кого не вызывал сомнений благополучный исход посвящения Клаудера; такой уверенности не было даже в отношении сильнейших из уже прошедших посвящение. Уверенность была в его манерах, в том, как он без помощи Хранителей встал после погружения, повернулся и ровно поплыл к Скале. Ни разу не сбился с ритма, ни разу не отклонился, ни разу не замедлил движение. Дыхание Клаудера вырывалось уверенно и мощно, и темный звук поддерживал его силу.

Его заплыв словно снял общее напряжение. Клаудер быстро начертал на Скале свою отметку, повернулся и уже плыл назад, вода стекала с его рыльца, а спина при каждом гребке высовывалась все ближе к берегу. Он вылез без чьей-либо помощи, самодовольно поглядел на Хенбейн, а потом, вместо того чтобы присоединиться к остальным, успешно прошедшим испытание, снова встал рядом с Люцерном.

— Следующий! — ледяным тоном скомандовала Хенбейн, и вперед мимо Люцерна и Клаудера вышла Мэллис. Она подошла к Терцу, и обряд начался еще раз.

Кроты следили за ритуалом с несколько ослабевшим интересом. После триумфа Клаудера испытание казалось легким, и у прошедших его уже не было прежнего ощущения радости и обновления. Люцерн словно стал меньше ростом, а страх, который все раньше испытывали перед Мэллис, казался нелепым. Что бы ни замышляли Терц с Люцерном, какие бы беды ни преследовали Хенбейн, она снова оказалась на высоте, и выжившие могли расслабиться в предвкушении удовольствий, которые им сулило новое положение сидимов.

Трудно, а может быть невозможно, сказать, почему и когда кроты постепенно, один за другим осознали, что становятся свидетелями переломного момента в истории Верна.

Возможно, это было вызвано напряжением в голосе Хенбейн, словно говорящим, что если Мэллис потерпит неудачу, то Госпожа Слова каким-то образом вновь обретет реальную власть. А может быть, дело было в едва уловимой дрожи в голосе Терца — как будто в последний момент ритуала Двенадцатый Хранитель обнаружил в себе привязанность к этой кротихе, о его родстве с которой все знали. Кроты почувствовали страх Терца за дочь.

Но самое главное заключалось в том, как на протяжении ритуала смотрел на нее униженный Люцерн. В его взгляде тоже была привязанность, о которой никто не догадывался. Не любовь, нет, поскольку подобное чувство было незнакомо Люцерну, и не похоть. Даже не симпатия.

Нужда... Именно нужда. Он нуждался в ней. Существовала какая-то близость между этими двумя: им, отстраненным от участия в обряде, и ею — теперь кроты уже были почти уверены,— не имевшей сил для его прохождения. Таково ли было намерение Хенбейн, когда она не допустила Люцерна к ритуалу,— лишить Мэллис поддержки, которую мог дать его успех? Оторвать от Люцерна? И таким образом сокрушить обоих?

Если да, то подтверждением этому служила агрессивная стойка Клаудера, то, как он свирепо посматривал на Госпожу Слова и вопросительно на Терца, словно ожидая его приказа поднять когти на Хенбейн и убить ее.

Столь явной была его ярость, что некоторые Хранители уже начали подвигаться поближе к Хенбейн, словно вновь признав ее право на власть и желая ей успеха в сохранении своего положения. Они не позволили бы Клаудеру и ему подобным напасть на Госпожу Слова.

Поймите правильно: все это оставалось невысказанным. Все происходило лишь в воображении наблюдавших. Кротом,. державшим ситуацию под контролем, сдерживавшим гнев и затаенную злобу, был Терц. Спокойный, неподвижный, владеющий собой. А вокруг раздавался шепот ужасного темного звука от Скалы: он словно отвечал на все, что делали и о чем думали кроты, эхом отражая их молчаливую борьбу.

Мэллис погрузили в воду. Встав, она повернулась к Скале и, сопровождаемая последним советом, который неизменно давался послушникам: «Держись левее! Держись левее!» — отправилась в неумолимое озеро.

Она плыла медленнее, чем могучий Клаудер, но поначалу довольно ровно и прямо. Сияющая пасть оставалась справа, гребки сохраняли размеренность. Озеро мрачно колыхалось, и темный звук не усиливался злобой.

Но когда Мэллис уже почти достигла Скалы и кроты вздохнули с облегчением, она вдруг вскрикнула, и темный звук устрашающе поднялся к вершине Скалы. Мэллис снова вскрикнула, ее смятение усилилось.

Теперь она приближалась к роковому концу, свидетелями которого уже не раз стали здесь кроты в этот день Середины Лета. Гребки Мэллис ослабли, и когда она наконец добралась до Скалы, то смогла лишь скользнуть вправо вдоль нижнего края. Ее метка оказалась слабой и жалкой. Несчастная оттолкнулась от Скалы, чтобы плыть назад, к берегу, по долгому неотвратимому пути, через бурлящую стремительную воду с затягивающими водоворотами. Ее гребки стали беспорядочными; она с трудом продвигалась вперед, когда, полуобернувшись, увидела нависающую Скалу и засасывающую пасть пещеры. И тогда Мэллис выкрикнула незабываемые слова, каких не кричал еще никто из послушников:

— Я не умру! Твоя мощь, о Слово, во мне! Я не умру?

Кроты на берегу, пораженные ее поведением, онемели и замерли. Терц стоял в воде, не отрывая глаз от дочери; Клаудер подался вперед, вытянув лапу, словно стремясь броситься на помощь. А Люцерн... Существуют ли слова, чтобы выразить чувства, каких другие не ощущают? Нет таких слов. Утрата, гнев, отчаяние... непонятная гордость...

— Я не умру! — крикнула Мэллис, а Люцерн выглядел... гордым? Даже когда течение понесло ее на верную смерть? Да! Подавшись вперед, как и Клаудер, прищурив глаза, он вытянул рыльце, и его поза, изящные бока и мех, отливавший сумеречным злым светом, выражали готовность вонзить когти в самое сердце времени и повернуть его вспять. Его дыхание участилось, Люцерн чувствовал, что час его могущества близок, что он вот-вот наступит.

Однако кроты, видя, что Мэллис на грани смерти, и желая быть заодно с тем, кому суждено стать победителем в этом необъявленном состязании, разыгравшемся у них на глазах, инстинктивно затянули зловещее пение, побуждая кротиху Терцева семени покориться неотвратимой смерти.

Люцерн медленно повернулся к ним. Гортанное пение, главным рефреном которого могли быть слова: «Умри, умри, умри!» — вполне органично вырывалось из этих изгибающихся в рычании ртов с оскаленными зубами, из рылец с выпученными покрасневшими глазами. «Умри — и обряд посвящения будет завершен, и мы сможем начать наше празднование! Умри — и начнется наша жизнь сидимов! Умри, ибо ты только задерживаешь то, что могло бы уже начаться!»

Это пение своим завлекающим ритмом вызвало эхо Скалы, оно парило над жалкой фигуркой сопротивляющейся Мэллис. Увлекаемая течением, она продолжала отчаянно бороться со смертью. Ее когти скребли и царапали Скалу, и к древним письменам добавились новые метки.

Но...

— Умри! — донеслось до Мэллис пение.

— Умри! — Эхо, отразившись от Скалы, было полно такой злобы, что ужас охватил всех услышавших его; глаза расширились, чувства словно еще сильнее устремились туда, где сконцентрировалось бессилие — где Мэллис тщетно пыталась спастись. Единственным, кто сохранял спокойствие, был Терц, Двенадцатый Хранитель. Он тоже смотрел, как по прихоти судьбы вместе с дочерью в воде гибнет его репутация.

Слабость угадывалась теперь и в недавнем оплоте силы — Клаудере, он тоже замер и беспомощно смотрел, как у него на глазах умирает подруга по многолетней учебе.

Казалось бы, здесь, в этом гроте, невозможен даже малейший проблеск жалости. И все же воздадим хвалу Камню за его дары: жалость была! Одинокая горькая слезинка показалась на глазах у одной кротихи, у Хенбейн. Она, которая больше всех выигрывала от гибели Мэллис, была единственной, в чьем сердце нашлось место состраданию. Настолько далеко ушла Госпожа Слова по нелегкому пути к свету. Но именно настолько — не дальше.

А больше никто не проронил ни слезинки, да и глаза Хенбейн стали жестче, когда она вспомнила, что смерть этой кротихи сулит ей надежду на победу над Люцерном, и Хенбейн пожалела Мэллис, но не более того.

Постепенно всех поразила странная и грозная тишина; казалось, темный звук достиг пика и на этом его устрашающее действие на кротов закончилось. Теперь отраженное от Скалы эхо начало замирать, а кроты познали страх, худший, чем знали до сих пор, — страх тишины, о существовании которой раньше не подозревали и в которой крот, как учит Слово, становится и вправду ничем.

Вот в этой-то тишине кроты увидели, что Мэллис еще жива. Она вцепилась в Скалу, с кощунственными проклятиями борясь за жизнь. Ее не затянуло в бездну, ее когти ухватились за какой-то выступ или трещину у самой пещеры, а темный, злобный поток бурлил вокруг ее тела. Мэллис больше не кричала, и в наступившей тишине кроты услышали ответ на свое гортанное смертное пение.

— Нет! — прошептала Мэллис, и это слово прозвучало как обвинение им.

Все дрожали, все чувствовали злобу и растерянность. Та, что должна была умереть, не умерла. Скале бросили вызов. Скалу унизили. И все же это был величественный момент, момент откровения, а выжившая, но еще не спасшаяся Мэллис посмела рассмеяться!

И тогда Люцерн двинулся вперед. Словно мрачные тени ожили и двинулись на свет. Будто сами очертания грота начали меняться.

— Хранитель-Наставник, — сказал Люцерн, демонстративно не обращая внимания на мать. — Я произнесу Клятву Согласия. Сейчас же!

— Нет! — крикнула Хенбейн.

Клаудер обернулся к ней, готовый напасть, но Терц прошептал:

— Послушник Клаудер, ты еще не сидим. Обряд не завершен. Но нарушает Закон Слова сама Госпожа. Этот крот хочет произнести Клятву Согласия, и ему нельзя отказать.

Хенбейн беспомощно смотрела, как Клаудер снова повернулся к Люцерну, наклонился к нему, словно защищая, и не было там никого, кто мог бы остановить или перебить последнего послушника, когда он вошел в воду.

— Я верю... Да, я верю в это... С помощью Слова...— громкой скороговоркой произносил он ответы.

Терц выполнял одновременно свою роль и роль Госпожи. Шок от столь явного кощунства был почти осязаем, и некоторые из Хранителей в замешательстве переминались, готовые запротестовать. Но вокруг Люцерна словно сконцентрировался свет и величие момента, и так уверенна, так быстра и ошеломительна была его речь, так сочеталась она со светом и тьмой, царящими в пещере, так отвечала вызову борющейся из последних сил у самой Скалы Мэллис, что никто не посмел помешать Люцерну и тем самым нарушить обряд. А если бы кто-то и попытался, то с большой долей уверенности можно сказать, что Клаудер поднял бы на него когти и вышиб из него жизнь.

Терц дал знак Клаудеру подойти, и они вдвоем — самый главный из Хранителей и послушник, последним прошедший посвящение, — подошли к Люцерну, чтобы погрузить его в очищающие воды озера.

Но даже здесь ритуал был нарушен.

Нетерпеливо махнув лапой, Люцерн сам повернулся к Скале за озером. Он опустил лапы в воду и обдал себя каскадом сверкающих брызг.

— Слово, служению тебе я отдаю всего себя, — сказал он. — Твоей милости я вверяю свое тело, твоей воле отдаю свою душу, твоим целям посвящаю свою жизнь!

С этими словами он бросился в воду и поплыл к Скале, но не_левее и не правее, а прямо к ее темному сердцу, в самую середину, где ждала помощи Мэллис.

Никто из свидетелей судьбоносного в вернской истории момента, кроме Хенбейн, не отрицал зловещего великолепия этого чудесного и ужасного зрелища. Ей же он показался моментом возвращения зла.

Все дальше плыл Люцерн, быстро и уверенно, казалось, само озеро и Скала обеспечивают ему успех.

Воды несли его вперед, луч света, падая на Скалу и играя в отражениях, освещал ему путь.

Это было становление Господина Слова. Это было возрождение сцирпасской власти. В этом было нечто от силы, которая заставит всех увидевших ее следовать за ним всегда. Всех, кроме Хенбейн.

Люцерн подплывал к Мэллис справа, бросая вызов течению, которое должно было снести его. Он отвернулся от Скалы и не касался ее, будто не нуждаясь в поддержке.

— Вернись к новой жизни! Я приказываю тебе! — крикнул он Мэллис.

Темный звук зашептал, возвращая ей силы, и Мэллис поплыла против течения, преодолевая поток. Назад, к потрясенным кротам, по мерцающей воде, а Люцерн смотрел ей вслед. Его могущество не вызывало сомнений.

Он повернулся, взглянул вверх на Скалу, а потом, когда поток приподнял его, дотянулся когтями и смело и властно начертал свою метку.

И такой темный звук раздался тогда, что кроты в страхе заткнули уши, в ужасе закрыли глаза и тщетно попытались спрятать рыльца в неподатливом грунте.

Потом, когда звук начал затихать, они посмотрели через озеро и увидели приближающуюся Мэллис, а чуть позади оберегающего ее Люцерна. И Клаудер у воды уже встречал крота, который, коснувшись берега, будет, несомненно, признан Господином Слова; что касается спасенной им кротихи, она станет его парой, его супругой.

Так они смотрели и продолжали бы смотреть, если бы внезапный шорох не напомнил им о том, что Госпожа Слова наблюдает за собственным смещением. Как один, кроты повернулись и увидели, что Хенбейн скрылась в пещере, где лежали покрытые известковой корой мертвые правители.

— Взять ее! — крикнул Терц. — Своей властью Двенадцатого Хранителя я приказываю вам следовать за ней туда, где лежат Господа Слова прошлого. Схватить ее!

И триумфальное возвращение Люцерна с Мэллис было смазано. Кроты лезли на возвышение, где раньше находилась Хенбейн, и мчались дальше — туда, где она скрылась среди покрытых известняковой коркой фигур.

Преследователи сразу заметили Хенбейн у входа в тоннель, куда вытекал один из питающих озеро ручейков, рядом со сталагмитом, под которым покоился Рун.

— Взять ее! — проревел снизу ее сын Люцерн — еще не вступивший в должность, но общепризнанный Господин. Он только что вылез на берег и старался вскарабкаться наверх. — Все милости тому, кто первый вонзит в нее когти!

Случившееся затем было зловеще и противоестественно. О таком еще никто не слышал. Это было отвратительно. И предвещало нечто худшее.

Хенбейн колебалась, так как, чтобы убежать, нужно было повернуться к неизвестному, а это даже теперь казалось страшнее зла, от которого она бежала. Но кроты окружали ее в жажде вонзить свои когти.

Хенбейн быстро повернулась, но вдруг споткнулась и левой лапой ударила в бок своего мертвого отца Руна. То, что произошло дальше, было столь же неожиданно, сколь омерзительно.

Бок Руна треснул. Его мертвая плоть развалилась. Известковая корка сломалась и обнажила мертвое тело в слизи и темных пупырчатых вздутиях, зловонных пузырях, которые, с брызгами лопаясь, заскользили и потекли навстречу бросившимся к Хенбейн кротам. Смрад превосходил все изведанное ими до сих пор; казалось, все зло собралось в том извергающем брызги, расползающемся месиве, которое было когда-то телом Руна.

На несколько долгих мгновений Хенбейн завязла в разложившейся плоти своего отца и закричала от ужаса. Но она нашла в себе силы справиться с оцепенением, рванулась и оставила растекающуюся слизистую лужу позади. Из потревоженной жижи поднялось еще большее зловоние. Преследователи остановились как вкопанные.

Одни отступили назад, другие — слишком поздно! — обнаружили, что их ноздри и рты забиты отвратительной массой, и не смогли удержать выворачивающую внутренности рвоту. Остальных, отставших, охватил ужас; под оглушительные крики и приказы Люцерна они развернулись и убежали, со слезящимися невидящими глазами, борясь с позывами тошноты.

Но если кто и поразил всех без исключения, так это Люцерн. Сутолока и смятение не позволяли ему пробиться вперед. Но его ничуть не мутило, смрад будто не действовал на него. Гниение смерти не имело над ним власти.

— Хватайте ее! — кричал Люцерн, но никто его не слушал.

— Тогда поднимайтесь на поверхность! — пришлось приказать ему. — Разыщите ее, и суд Слова через меня свершится над ней!

По знакомым ему тоннелям Люцерн повел их наверх. Обряд свершился, и власть перешла в другие лапы. Новый Господин Слова стремился покарать Госпожу, чью власть украл.

А тем временем в самой глубине Верна одинокая Хенбейн бежала от расползающегося трупа отца. С трудом сохраняя сознание, задыхаясь, она бежала в отчаянии, не зная, что ее никто не преследует. Она стремилась на свет и воздух, чтобы спастись от духа разложения. От власти она бежала к безвластию, от владычества к полной незначительности.

Чем дальше убегала Хенбейн, оставляя позади смрад, тем сильнее она ощущала свежесть жизни впереди. Дальше, дальше, к сверканию нового дня.

Она смеялась, плакала и шептала на ходу:

— Веди меня, помоги мне, направь меня туда, где живут те, кого я так давно потеряла. Веди меня...

Хенбейн шла тем же путем, каким шел когда-то Мэйуид; она неслась по следам храброй Сликит, словно чувствуя, что этой дорогой убежали ее дети, чьих имен она еще не знала.

— Помоги мне? — шептала Хенбейн на бегу.

И тоннель помог ей, и воздух очистился, а на поверхности над Верном сиял добрый свет, и она увидела великолепие солнца в небе и обрела новую надежду.

— Дай мне силы! — взмолилась Хенбейн, когда лучи озарили ее старую шкурку, а потом повернулась и пошла через вернские холмы искать тот свет, который у нее еще будет время найти.

— Я найду вас, — шептала она своим давно утраченным детенышам, — и вы научите меня тому, что не было мне дано.

Среди унылых торфяных болот вдруг показалось озеро. Не черное и заросшее, какими обычно бывают озерца в этих местах, а голубое и чистое, как летний день, оно отражало высокое небо. Хенбейн подошла к нему и совершила омовение.

— Свет, заставивший сверкать эту воду, возродил меня, — произнесла она и, выйдя на поросшее вереском открытое место, чтобы высушить шерстку, ощутила, как улетучивается унаследованное ею от родителей зло.

— Мое имя больше не Хенбейн, — сказала она. — Какая бы задача теперь ни стояла передо мною, обещаю, что выполню ее хорошо.

Солнце начало гаснуть, и особая, волшебная темнота Середины Лета укрыла кротиху. Кротиху, которая отныне была уже не Хенбейн, а никому не известной кротихой.

В эту особую ночь другие кроты, вдали от системы под названием Верн, кроты, чьи сердца обращены не к темному звуку Слова, а к великому Безмолвию Камня, гладили лапами друг друга, поднимали глаза к небу и молились за тех, кому повезло меньше, чем им, за тех, кто блуждает и ищет самое трудное из всего — лучший путь.

Так в ночь Середины Лета одна старая кротиха обрела свободу — свободу найти то, что когда-то у темного, грозного озера перед Скалой родители отняли у нее.

— Куда идти? — спрашивала она себя.

А потом со вздохом, наконец доверившись себе, пошла вперед.

Куда?

Кроты, пусть она идет за нашими молитвами...

Глава одиннадцатая

В эту же ночь в далеком Данктоне проходил Посвящение Бичен. По другому обряду, не менее древнему, чем тот, свидетелями которого мы стали в Верне, но наполненному любовью и проходившему перед Камнем.

На широкой поляне, стоя перед кротами, с которыми подружился в июньские дни, Бичен принял участие в том великом Летнем ритуале, что знаменует переход крота во взрослое состояние.

На том же месте, где давным-давно стоял отец Триффана Брекен, а когда-то и сам Триффан, теперь стоял Бичен. Многих из толпящихся вокруг, чтобы с гордостью засвидетельствовать произнесенные Триффаном ритуальные слова, мы уже знаем.

Там были Фиверфью — мать Бичена, Мэйуид со Сликит, добрый храбрый Бэйли, Скинт и Смитхиллз, Маррам — сильные кроты, которых возраст утомил и сделал медлительными, но еще не одолел окончательно.

Были и другие наши знакомцы, изгнанники Данктонского Леса,— Доддер и Мэддер, а с ними ворчливая Кроссворт и веселый умный Флинт.

Здесь были также Тизл и старый Соррел Файфилдский, их тела сморщились, но души сверкали ярко, как звезды, зажегшиеся в небе, когда на холмы и лес стала наползать темнота. Рядом стояли Хей, и Боридж, и Хизер.

Все эти, и еще много других, о ком мы не упоминали в своем повествовании, но, если позволит время, тоже расскажем. Все уцелевшие изгнанники, они собрались здесь со смирением, трепеща в присутствии Камня, словно впитавшего в себя свет луны и звезд.

В лесу постепенно темнело, от огромных деревьев остались одни тени,, а ощущение Середины Лета рядом с Камнем все усиливалось, и всеми любимый Триффан — вождь, который предпочел больше не вести других за собой, крот, чьи когти давно забыли свой последний бой и теперь касались земли, изношенные, изломанные, они уже никогда гневно не поднимутся вновь, — Триффан смиренно стоял перед Камнем и читал молитву.

— О Камень! — говорил он. — Многие здесь еще не стояли перед тобой так, как сегодня. Одни не имели возможности, другие — потому что они вообще не кроты Камня, но теперь, будучи членами нашей заброшенной общины, хотят участвовать в нашем ритуале в эту особую ночь и присоединяют свои лапы к нашим. Доведи мою молитву до их сердец, приведи их сердца к моему и услышь в эту ночь все наши молитвы, какой бы веры мы ни были!

Прежде всего мы молимся за тех, кого здесь нет, но будут, если им выпадет такая возможность. За кротов, которых мы знаем, которых любим, которых потеряли, но верим, что они живы...

Бедный Бэйли, всегда готовый пролить слезу, заплакал. Опустив рыльце на лапы, он думал об утраченных сестрах — Лоррен и Старлинг. И Фиверфью, понявшая, о ком он плачет, подошла поближе и, положив ему на плечо лапу, прошептала за него молитву, чтобы по доброте и милости Камня его сестры когда-нибудь вновь встретились со своим названым братом.

А Мэддер вспоминал родную систему на Эйвоне. Доддер, элегантный, серебрящийся сединой в свете Камня, протянул лапу и коснулся крота, которого так долго считал врагом.

— Затем помолимся за тех, чья вера отлична от нашей, — тихо продолжал Триффан. — Мы просим, чтобы они доверились своему сердцу и душе, прежде чем выслушают наши доводы. Ведь, может быть, они правы, Камень, а мы заблуждаемся! Все кроты найдут свое истинное место в твоем великом сердце и там узнают, как много путей ведут кротов туда и как много имен кроты дают тебе.

И наконец, отведи меня обратно к сердцам тех, кто исповедует Камень, — к таким отношусь и я сам. Несовершенный наш дух еще далек от твоего Безмолвия, но он стремится к нему. И все же дай нам гордиться собой такими, какие мы есть, и дай нам всегда думать о восходящем солнце грядущего дня, а не о гаснущем солнце дня уходящего. Направь нас вперед к истине, о Камень, а не назад ко лжи!

Триффан помолчал, чтобы собравшиеся могли обдумать молитву, а также прочитать свои молитвы, которые кроту лучше всего произносить в обществе других, чья вера усиливает его собственную.

Наконец Триффан заговорил снова:

— Середина Лета всегда была любимым праздником кротов, так же как и Самая Долгая Ночь в конце декабрьских лет. Но то темное время — празднование освобождения, оно знаменует приближение весны, когда жизнь начинается вновь. А в эту ночь мы отмечаем момент, когда молодые кроты достигают зрелости. Это время, когда родители должны погладить своих детей в последний раз и пожелать им удачи в грядущей многообразной, богатой событиями жизни. Это время, к которому предыдущие кротовьи годы были лишь подготовкой. Родители обычно не хотят расставаться со своими детенышами. Тяжело думать, что детеныши выросли и мы больше не нужны им. Нам трудно вернуться назад к себе и начать все сначала. Трудно снова найти смысл и наших делах, полагаясь уже на любовь к себе, а не к нашим детям. И для таких кротов обряд Середины Лета тоже полезен.

Но здесь, в Данктоне, в этот погожий июньский день собрались многие, кто не смог завести кротят, кто из-за болезней остался бесплодным. Для них прошедшие кротовьи годы, особенно весенние, были тяжелы и горьки, и ты, Камень, казался черствым и безжалостным. Помоги им теперь. Пусть этот обряд позволит им отринуть постигшее их горе и увидеть себя заново, увидеть то, что у них есть,— и красоту места, где живут, и вновь Обретенную великую свободу.

И все же ты благословил нас всех. Один детеныш у нас родился. Мы знали его младенцем, теперь видим подростком. А сейчас и здесь он станет взрослым. Его присутствие несет нам радость и придает в эту ночь особое значение ритуалу Середины Лета, — особое для нас всех.

Тут Триффан повернулся и дал знак Бичену подойти. Вдвоем они выбрались из кольца кротов и направились к Камню. Ободряющий шепот пронесся среди собравшихся, пока Триффан и Бичен прокладывали путь вперт. я крупные кроты, вроде Смитхиллза и Маррама, отодвинулись назад и подбадривали более робких, чтобы те продвинулись поближе и, пока можно, заняли место получше.

— Священным словам, которые я произнесу этой ночью, меня научил мой отец Брекен, — сказал Триффан. — А тот в свою очередь узнал их от очень почитаемого и всеми любимого данктонского старейшины по имени Халвер. На это самое место они приходили в те дни, когда Данктоном привили Мандрейк и Рун, запрещавшие поклонение Камню

Но храбрый Халвер пришел сюда произнести эти слова, и его поддержал еще один крот по имени Биндль. Они произнесли ритуальные слова, а Мандрейк и Рун убили их за это. Но мой отец, тогда еще совсем молодой, не старше Бичена, встал на место Халвера и закончил ритуал, и тогда Камень помог ему убежать и спас жизнь.

Давайте вспомним храброго Халвера и верного Биндль и своей молитвой пошлем нашу силу тем, кто в эту самую ночь, может быть, столкнулся с такими же опасностями, как когда-то Халвер и Биндль. Мы не знаем их имен, не знаем, где они, но мы верим, что когда обращаемся к Камню с любовью и с искренним сердцем, то и другим кротам — рядом с другими Камнями, вдали отсюда — наша молитва что-то дает.

Триффан вдруг замолчал. Казалось, он чем-то поглощен. И некоторые, в том числе и Фиверфью, подошли поближе к нему. А Бичен протянул Триффану лапу, словно чувствуя, что его наставник ощутил, как кто-то далекий нуждается в поддержке.

— Иногда... — запинаясь, проговорил Триффан, — иногда кроты находятся вдали от Камня и даже не знают его имени, а если знают, то проклинают его. Эти кроты поистине отважны, потому что идут в незнакомое, затененное для их души и сердца место, без проводника, в страшном одиночестве. Если этой ночью где-то есть такие... — Бедный Триффан снова запнулся и своей большой лапой сжал лапу Бичена, будто знал, что этой ночью в далеком Верне блуждает кротиха, у которой больше нет имени... — Если этой ночью где-то есть такой крот, мы добавим к нашей молитве еще одну, чтобы послать к нему — или к ней... Или к ней...— Его повторение «к ней» словно задело какую-то струну в сердце Сликит; она обернулась к Мэйуиду и взглянула на него, а он на нее, и в его глазах было удивление, и он кивнул подруге, чтобы она присоединила свою молитву к Триффановой...

— Пошли им свою помощь, Камень, где бы они ни были и кто бы они ни были, — проговорила Сликит.

— Да! — прошептали остальные, придвинувшись друг к другу. — Да!

И в этот момент Данктон вновь стал истинной общиной, достаточно сильной, чтобы послать свою любовь вдаль, к тем, кто нуждается в помощи.

Эта общая поддержка словно воодушевила Триффана и снова придала ему сил. Взглянув на Камень и протянув к нему лапы, он проговорил:

— После того как мои родители Брекен и Ребекка ушли к Камню, мой сводный брат Комфри, которого многие из вас знали, много кротовьих лет продолжал наши традиции, пока не пришло поистине страшное время, когда данктонским кротам пришлось бежать из родной системы и рассеяться по кротовьему миру. Комфри надеялся и всем сердцем желал, чтобы когда-нибудь кто-нибудь из тех, кто был вынужден покинуть родину, вернулся сюда, а если не они сами, то хотя бы их дети или родичи. Им он завещал свою систему и сказал, что когда-нибудь Камень обязательно вернет сюда покой, и у здешних входов и выходов не будет грайков, и Данктон снова будет свободен. Боюсь, сам я не доживу до того дня, чтобы увидеть...

Кроты испуганно зашептались, но Триффан возвысил голос и продолжал, перекрывая шум:

— Как ни прискорбно, это может оказаться так. Но я по крайней мере дожил, чтобы увидеть начало этого возвращения. Еще в ту ночь, когда в Данктон пришла Фиверфью и родила нам Бичена, в глубине души я знал, что так оно и будет.

Некоторые из нас зовут его Кротом Камня, другие гадают, кем он станет. Да он и сам гадает! — Триффан улыбнулся Бичену, и остальные тоже. — Я скажу вам, кем, думаю, он может стать. Он станет кротом, которым все мы, свидетели его рождения, будем гордиться. До сих пор мне не хотелось говорить об этом, потому что это слишком великая ноша для столь молодого крота. Но сегодня, когда мы свидетельствуем переход юности в зрелость, я скажу.

Бичен родился от блаженного союза Босвелла и Фиверфью. Мой учитель Босвелл, научивший меня величайшему благу, какому только один крот может научить другого, — любви и вере в себя, — послал нам своего сына.

Он послал его сюда, в Данктон, потому что знал, что мы достойно встретим его и расскажем ему обо всем, что знаем сами. Но более того — он послал его в место, где сам обрел счастье, где был принят и нашел дружбу двух кротов, которые любили его даже больше, чем я,— моих родителей. Босвелл знал: здесь Бичен будет в безопасности и научится всему, что понадобится при выполнении великой задачи, стоящей перед ним. Наш Бичен, которого мы все любим, теперь не может долго ждать. Он скоро покинет нас, ему нужно в путь...

Кроты сокрушенно вздохнули, а Бичен низко опустил рыльце.

— Что делать,— просто и печально сказал Триффан. — Сейчас кротовий мир нуждается в нем, и такова природа Крота Камня. Крот Камня — это тот, кто нужен другим, тот, в ком другие найдут свой путь.

Так гордитесь же, кроты, потому что в эту ночь мы, каждый по-своему, выполнили задачу, доверенную нам Босвеллом. Мы довели кротенка до зрелости и дали ему то, что нужно для познания себя. Какими бы ничтожными вы ни чувствовали себя, даже если вы, как вам кажется, дали ему слишком мало, какими бы недостойными вы себя ни считали, своим присутствием здесь, своей принадлежностью к нашей общине вы помогли ему. И теперь все вы в нем. Все хорошее и плохое, что в вас есть, все ваши светлые и темные стороны, ваше спокойствие и ваше смятение.

Из всех систем Босвелл выбрал для его рождения и воспитания нашу. Он доверился нам, зная, что, хотя многие здесь не верят в Камень, они с честью выполнят свою задачу.

Кроты, вы уже оправдали его доверие, и в эту Летнюю Ночь мы празднуем то, что все вместе совершили. Чтобы никто не сомневался в моих словах и не чувствовал, что сделал еще недостаточно, в грядущие летние годы обдумайте хорошенько все, что я сказал, и действуйте соответственно. Бичен не сразу покинет нас. Он еще недостаточно научился письму и должен помочь мне закончить последний текст. Этот текст — Свод законов. А кроме всего, Бичен должен иметь возможность получить от вас то, что вы можете дать ему до его ухода в обширный кротовий мир, когда настанет пора.

Да, он уйдет, уйдет от нас. А может быть, и не он один. Тьма добровольно не уступает свету. Она видоизменяется, находит окольные пути, чтобы превратить хорошее в дурное. И кротовьему миру еще предстоит значительно более серьезная война, чем та, что мы видели, — война, где кроты будут воевать духом правды и мира, а не когтями, зубами и злобой. Крот Камня пришел, чтобы вести нас на эту войну, и мы окажемся в самой ее гуще. Это будет в другом месте, хотя на какое-то время может представиться, что она разыгрывается здесь. Однако, несомненно, главные события произойдут где-то близ Верна, потому что там бьется сердце нынешнего зла.

Дрожь пробежала по спинам кротов, а Триффан продолжал:

— Но она еще впереди, и мне известно о ней не больше, чем вам, хотя я знаю, сколько еще предстоит сделать. Это знание — та печаль, которую мы ощущаем, чувствуя наступление старости и глядя на неуверенные шаги молодых кротов, идущих нам на смену.

Наступила глубокая ночь. Ярко блестели звезды, сквозь деревья светила луна, роняя свое сияние на Камень. Вокруг царили лунный свет и тьма, все замерло.

И тогда Триффан начал читать заключительную молитву ритуала:


В тени Камня,

Среди ночных теней,

В эту ночь Середины Лета

Мы, кроты Данктонского Камня,

Видим нашего благословенного отпрыска...

Росами омоем лапы его,

Ветрами западными шкуру вычистим,

Лучшею одарим землею,

Солнечным светом пожалуем.

Молим семькрат благодать

Благодати:

Милости обличья,

Милости добродетели,

Милости страдания,

Милости мудрости,

Милости верных словес,

Доверия милости,

Милости благообразия.

Лапы омоем потоками света,

Душу отверзем любви когтями, —

Пусть же внемлет он Безмолвию Камня.


Так сказал Триффан, и повторил молитву, чтобы кроты, в том числе и Бичен, смогли запомнить слова и научить молитве других, как в свое время научили Триффана.

— Я не забыл, что кроме меня среди нас есть еще один, кто родился в этом лесу, — продолжал старый крот. — Это Бэйли. Выйди вперед, Бэйли. Мы, знакомые с его историей, знаем о его страданиях, его утрате и его мужестве. Мы знаем о том, что он благополучно привел сюда Фиверфью и она родила нам Бичена. В какую-нибудь будущую Середину Лета, когда меня не станет, молю, чтобы Бэйли был здесь и произнес молитву вместо меня. А теперь, Бэйли, прошу, повтори ее в последний раз для нас, для себя и для Бичена, для тех, кого он потерял, но с помощью Камня еще может найти вновь, — несомненно, в эту Ночь ночей они тоже глядят на звезды и думают о тех, кого любят.

И Бэйли, запинаясь, поскольку был скромным кротом и редко выступал публично, произнес ритуальные слова, чтобы показать, что тоже знает их, и многие, даже не только кроты Камня, шепотом повторили за ним и добавили к этой молитве собственные слова, пожелав Бичену удачи в предстоящих делах.

Потом Триффан вышел вперед и дал Бичену знак прикоснуться к Камню: в эту ночь младшему из кротов полагается сделать это первым. Потом Камня коснулся Бэйли, а за ним остальные, и кроты начали разговаривать и смеяться, ощущая легкость и дух товарищества. Касаясь Камня, все почувствовали, что это прикосновение уходит назад, к великому Безмолвию Камня, и поняли, что даже друг без друга они не одни.

Самыми последними к Камню прикоснулись четверо: Мэйуид и Сликит, Триффан и Фиверфью. Они помолчали, погрузившись в себя, потом отвернулись от тени Камня к лунному свету и увидели Бичена в окружении множества кротов, стремящихся предложить ему свою помощь, пригласить в ближайшие летние годы к себе в нору и пожелать удачи и мужества в грядущей жизни.

— Господа и дамы, следуйте за Хеем, он отведет вас в зал, который смиреннейший Мэйуид хорошо знает! Там легко и весело и много червей! А также историй, господа, и сюрпризов, милые дамы! — Так Мэйуид направил данктонских кротов в Древнюю Систему, чтобы там развлечься и повеселиться, как по традиции положено после обряда Середины Лета.

А Бичен и его мать наконец остались одни вместе с семью опекунами: Мэйуидом, Сликит, Маррамом, Скин-том, Смитхиллзом, Бэйли и Триффаном.

Лунный свет отражался в глазах Бичена и на возвышавшемся над ним огромном Камне, над которым блестело и сверкало звездами ночное небо.

— Я чувствую... что меня очень любят,— чуть не плача, сказал Бичен.

— Значит, Камень помог нам выполнить нашу задачу, которую с твоим появлением возложил на нас Босвелл, — ответил Триффан. — На некоторое время тебе придется вернуться со мной в Болотный Край, потому что тебе еще многим надо овладеть в искусстве письма.

Бичен казался одновременно растерянным и озабоченным. Ему понравилось встречаться с разными кротами, но в тоне Триффана, когда он сказал «вернуться», слышалась суровость, и это означало, что дальше будет труднее, чем раньше.

Однако остальные как будто не заметили этого и один за другим по очереди прикоснулись к нему и сказали то, что только они и могли сказать.

Последней Бичена обняла Фиверфью.

— Мой сын, — прошептала она, — с любовью и нежностью ты ныне и вовеки в моем сердце. Дай мне насмотреться на тебя.

И она посмотрела на него в последний раз — на своего детеныша, своего кротенка, а потом отпустила вниз веселиться с другими, и рядом остался один Триффан.

Он подошел к ней, и вместе они посмотрели на Камень.

— Я отпустила его, возлюбленный мой, и я очень боюсь. И ты тоже скоро покинешь меня...

Старый Триффан не стал ничего отрицать, а только придвинулся ближе.

— Мой любый, что это за кротиха, за которую ты молился?

— Хенбейн,— прошептал Триффан.— Но я сам не знаю почему.

— Ты любил ее когда-то, — просто сказала Фиверфью, — и любишь до сих пор.

— Она родила мне единственных детенышей, кто остался жить, — сказал он. — Я думал сегодня о них. И о ней. Она... она...— И Триффан заплакал, каким-то образом ощутив трагедию Хенбейн.

— Ей нужна твоя молитва, мой любый, больше, чем мне, ибо сегодня ночью я видела моего сына выросшим, сильным, и рядом со мной был ты. Когда он уйдет от нас, мой любый? И куда?

— В сентябре, когда с буков начнут опадать листья, ему нужно уйти. К тому времени он многому научится, и, возможно, ему лучше быть вдали отсюда. Я боюсь того, что может случиться. Мне нужно еще кое-что написать, и я верю, что успею закончить. Боюсь, нас ждет беда.

— Закончи это «кое-что», а потом до осени у нас останется время любить друг друга, — с улыбкой сказала Фиверфью.

— Много, много времени! — улыбнулся Триффан.

До них донеслись звуки смеха и веселья из общего зала в Древней Системе, и бок о бок, касаясь друг друга, Триффан и Фиверфью отправились к друзьям, чтобы вместе отпраздновать лучшее время года.

Загрузка...