МОЗГ ЭЙНШТЕЙНА

— Положение чрезвычайно серьезное, — заканчивая свое выступление, говорил академик Кожевкин. — За несколько предыдущих поколений техника освободила человечество от. тяжелого труда, голода и войн, открыла ему путь в космос. Я еще помню времена, когда для технических институтов отбирали только лучших из лучших, когда изучение техники было мечтой каждого молодого человека. А теперь? Молодежь теряет интерес к нашей науке, ее перестали привлекать физика, математика, химия. У нас в Алма-Ате все меньше и меньше молодых людей поступает в технические учебные заведения. Возникает угроза, что через несколько лет нам придется ограничить количество исследуемых научно-технических проблем и сократить число институтов. Такое положение недопустимо. Машины не могут работать сами, заботиться о человечестве без наблюдения человека. Необходимо принять энергичные меры!

Мы похлопали академику, и он сел.

— У нас в Торонто дело обстоит, пожалуй, еще хуже, — сообщил профессор Кларк Смит-Джонс. — Мы вынуждены были закрыть отделение, занимавшееся некоторыми узкоспециальными вопросами пространства и сущности элементарных частиц. А между тем на лекциях о взглядах Гете или Гердера на искусство в аудиториях не хватает мест, и нашему профессору эстетики пришлось перейти в спортивный зал, хотя при организации университета мы чуть не забыли учредить эту кафедру. Но хуже всего то, что мы не можем понять, чем вызван такой поворот. Может быть, это извечное стремление молодежи восстать против отцов и делать все по-своему? Или некий бессознательный протест (при этих словах академик Кожевкин улыбнулся) против цифр как символов порядка, а также против авторитета родителей? Наши психологи давно, но, к сожалению, безуспешно занимаются этой проблемой.

Мы снова похлопали, и профессор вернулся на свое место. Воцарилась недоуменная тишина. Никто не хотел выступать. Боялись. А между тем причины этих явлений давно ясны. Я попросила слова:

— Не будем обманывать самих себя, — приступила я прямо к делу. — Мы зашли в тупик. Технические дисциплины в конце девятнадцатого века подчинили и заслонили все остальные науки, дали человеку возможность посвятить себя действительно весьма важным задачам. Все это мы отлично знаем. Но основных проблем люди не решили. Они по-прежнему спрашивают, что такое жизнь и зачем они живут, Мы до сих пор не знаем, как возникла Вселенная, не можем постигнуть открьпое Эйнштейном четвертое измерение или вечность существования материи. Когда мы задаем эти вопросы нашим кибернетическим машинам, они отказываются отвечать на том основании, что вопросы эти якобы ненаучные, неправильно поставленные, слишком личные и частные, слишком человеческие. Но из этого вовсе не следует, что они утратили свое значение для каждого из нас.

У Джонса и Кожевкина самые совершенные лаборатории, искусственный мозг за три секунды справляется там с задачами, для решения которых виднейшим математикам понадобилась бы целая жизнь. Но машины имеют дело только с теми задачами, которые ставят перед ними люди. Таким образом, мы очутились в заколдованном кругу. Физика превращается в прикладную науку, все очевиднее ее зависимость от философии в такой же мере, в какой вязание кружев зависит от живописи. Именно поэтому мы теряем молодежь. Создаем машины, умеющие отлично стирать, варить, оперировать или летать в космос, точно так же как в прошлых столетиях наши предки создавали автоматических пианистов или искусственных медведей и показывали их в цирке. Мыслящие люди считали это игрушками, а тех, кто их придумывал, называли шарлатанами. Нам грозит такая же участь.

Мне не аплодировали: очевидно, выступление было несколько преждевременным. Джонс хмурился. Остальные коллеги переговаривались вполголоса. Шум в зале постепенно нарастал.

— Вам не нравятся мои механизмы? — вскочил Джонс. — А ведь они так же, как искусственный мозг, созданный академиком Кожевкиным, — тут он поклонился академику, — самые совершенные на свете. Ни у кого из присутствующих нет такого мозга. Даже у вас, уважаемая коллега!

— Я не могу мыслить так быстро и точно, это правда… Но я могу поставить новые задачи, могу до скончания века загрузить все ваши аппараты своими сомнениями и недоумениями и люблю заход солнца.

Джонс иронически улыбался. Словно раскаивался в том, что он, научное светило, вступил в дискуссию с таким незначительным оппонентом.

— Четвертое измерение наш мозг пока действительно не в состоянии постигнуть, — признал Кожевкин, и видно было, что он жалеет об этом.

— Именно потому я и предлагаю, — сказала я, — создать биологический мозг, который был бы ближе к человеческому, чем ваши механизмы, мозг, способный понимать. Настоящее орудие познания.

— Мозг Эйнштейна? — снова недоверчиво улыбнулся Джонс. Его шутка дала имя моему эксперименту. С тех пор его называли «аферой с мозгом Эйнштейна».

Мой план был прост, я уже раньше советовалась об этом с нашими физиологами и биологами. При помощи специальных аппаратов мы выявим три наиболее совершенных мозга недавно умерших людей и особым способом объединим их в один орган, который потом оживим и посредством электрического раздражения заставим работать.

В избранный для проведения опыта день я снабдила своих ассистентов рациометрами и разослала их во все больницы области. Наиболее мощными оказались: мозг профессора архитектуры, разбившегося при падении со строительных лесов, и мозг малоизвестного поэта, который мы использовали, учитывая афоризм Эйнштейна, что воображение важнее знаний. А третьим был мозг Анежки Новаковой, погибшей в результате аварии. Мы долго колебались: стоит ли его брать. Это была домашняя хозяйка, мать семейства, не совершившая при жизни ничего выдающегося. И все-таки наши приборы сигнализировали, что ее мозг обладает наибольшей мощностью. В конце концов мы им поверили и приступили к длительному и сложному процессу конденсации. Нам удалось осуществить намеченный план. Теперь можно было приступить к опытам.

Я предложила мозгу решить основные физические уравнения и вызвала электрическим током возбуждение в соответствующих участках. Ток послужил неким стимулом или раздражителем, на который мозг быстро реагировал и передавал полученные результаты по специальным контакторам, укрепленным на его поверхности. Интерпретатор высокой избирательности сообщил нам решение, подтвердившее некоторые гипотезы академика Кожевкина. Я немедленно телеграфировала в Алма-Ату. Гипотезы Кожевкина были опубликованы в специальных физических журналах только недавно, а профессор архитектуры, поэт и домашняя хозяйка наверняка не следили за подобной литературой. Поэтому можно было полагать, что мой «мозг» самостоятельно создал эти гипотезы.

Последующие недели принесли много радостей. Мозг выдал еще одно решение, стал развивать предположения Кожевкина, комбинируя их, и пришел к выводам, которые академик не публиковал. Но выявился один недостаток: мозг работал с перебоями. И это беспокоило меня. Он как бы не хотел соблюдать установленное рабочее время. Перестал быстро реагировать на раздражение. Иногда писал в ответ какую-нибудь глупость, словно хотел сострить, иногда работал ночью, когда меня не было в лаборатории, словно откладывал свою реакцию на неопределенное время.

Через месяц он вообще перестал работать. Но он «жил». Я хочу этим сказать, что в его тканях происходил сложный обмен веществ, поддерживаемый специальным аппаратом. Однако электрическим импульсам больше не удавалось заставить его работать. Казалось, эксперимент не увенчался успехом.

Между тем я получила письмо от академика Кожевкина. Он послал мне свою последнюю работу, которую намерен был опубликовать в журнале «Наука». Его выводы совпадали с результатами, достигнутыми моим искусственным мозгом. По-видимому, оба они наконец нащупали путь к решению основной проблемы. И как раз в этот момент мозг забастовал. Что же делать? Мне пришла в голову мысль сконструировать особое приспособление, благодаря которому он мог бы говорить, то есть диктовать полученные результаты и сообщать о своих идеях. Я понимала, что здесь есть нечто противоестественное. Но если мы придадим ему всем известный тембр мужского голоса, например голоса телевизионного диктора, это будет, пожалуй, не так жутко. Через несколько дней мозг «заговорил». Что же он произнес? Его первые слова не имели никакого отношения к научным проблемам:

— Вы пренебрегаете мной…

Это было поразительно. Я думала, что для него вполне достаточно электрического раздражения. Теперь выяснилось, что мы не обладаем необходимой чуткостью и что электрохимическая реакция не может компенсировать ощущение заботы и благожелательности, которое дает человеку общение с близкими. Это было первым открытием, к которому привел мой опыт. Мне пришлось прибегнуть к старинному способу. Я начала сама ухаживать за мозгом. Переселившись к нему в лабораторию, я с утра до ночи беседовала с ним. В институте не понимали, что происходит. Одни уверяли, что я тайно влюблена в телевизионного диктора и потому наслаждаюсь хотя бы его голосом, другие просто считали, что я спятила.

Вскоре у нас с мозгом установились прекрасные отношения. Когда портился диктофон, я даже сама записывала его выводы. Через две недели снова начались перебои. Мне показалось, что мозг чем-то «взволнован». Совершенно разъяренный, он все время громко твердил одно и то же уравнение. Я долго и терпеливо убеждала его. Он должен быть благоразумен, раз у него такой мощный мыслительный аппарат. И тут я поймала себя на том, что разговариваю с ним как с живым существом, а не как с изолированно функционирующей тканью. Подсознательно я поставила на его место существо с таким же мозгом.

Вот чего он добивался. Сначала ему нужны были электрические импульсы, затем постоянная забота. А сейчас ему всего этого было мало. Отдельные участки, которыми он раньше смотрел, обонял, осязал, жаждали деятельности, так же как его мыслительные способности жаждали воплотиться в организм со всеми его ощущениями, вплоть до получаемых кожей.

Считаю нужным подчеркнуть, что к дальнейшим опытам я приступила лишь после зрелого размышления. Но остановиться я уже не могла — слишком много было поставлено на карту. На факультете экспериментальной хирургии предложили сконструировать человеческое тело из новейших видов пластмасс, которые до сих пор шли на изготовление недостающих конечностей или отдельных органов. Мы только не знали, какое сделать лицо. И поэтому там, где оно должно быть, наложили повязку, так что мозг выглядел как человек, перенесший аварию.

В лабораторию мы с ним вернулись вдвоем. Он был «счастлив». Насвистывал какую-то мелодию, которую, вероятно, любил тот малоизвестный поэт. Подошел к окну, залюбовался протекавшей неподалеку рекой. И не думал работать.

— Прекрасный вид…

Мне это никогда не приходило в голову. Я всегда смотрела в книги, а не в окно.

— Тебя, вероятно, заинтересует, что профессор Джонс… — дипломатично начала я.

— Джонс безнадежно отстал! Это глупец! — возразил он и присел к столу. — Закажи на завтра билеты в театр.

Я пришла в ужас. Уж не намерен ли он бывать со мною в обществе? Я снова начала собирать кое-какие сведения о профессоре архитектуры. Мне сообщили, что он не любил театра. Поэт ходил только на концерты. Видно, в нашем творении мы оставили слишком большую часть мозга Анежки Новаковой.

К этому времени кое-кто уже следил за результатами эксперимента. Специалисты спорили, является ли продукт работы нашего сверхмозга каким-то неосмысленным, механическим набором слов и цифр или мы здесь имеем дело с оригинальной, невиданной до сих пор деятельностью человеческого мозга троекратной мощности. Ответ на это могли дать лишь дальнейшие опыты. Поэтому я решила пойти с ним в театр.

Там он смеялся громче и плакал горше всех зрителей. И мне пьеса понравилась. В театр я ходила редко: в лаборатории всегда было много работы. Но после спектакля он попросился ко мне домой. Пришлось объяснить, что мне уже за пятьдесят, что у меня взрослая дочь, которую я упрекаю за легкомысленный образ жизни и не могу сама привести ночью домой постороннего человека. Я сознательно сказала «человека». Разумеется, он сразу опечалился. Угрожал, что перестанет работатьне видит цели. Только тогда я поняла, что для интеллектуальной работы ему, как и человеку, нужны стимулы: соперничество с Джонсом, любовь ко мне, семейная обстановка.

Дочь сначала опасалась, что придет чудовище, вроде известного Франкенштейна — грозы немых фильмов-сказок, но вскоре перестала бояться. Порой мне даже казалось, что с ним она скорей находит общий язык, чем со мной. Она странная. Сначала хотела работать на одной из лунных баз, так же как ее отец, с которым я вскоре после свадьбы разошлась, потому что он был равнодушен к моей научной работе. Потом вздумала стать балериной, но для этого у нее слишком широкие бедра (так по крайней мере кажется мне). Сейчас она изучает хеттский язык. Разумеется, только для того, чтобы не заниматься физикой и не доставить мне этим удовольствия. Особенных достижений в хеттском у нее нет; я в ее возрасте уже пользовалась известностью в науке. Самое скверное, что она ждет ребенка от какого-то юноши, которого мне даже не представила.

Мой искусственный мозг работал еще меньше, чем моя дочь. В этом отношении они отлично понимали друг друга. За целый день он писал всего несколько строк, а потом отправлялся в парк или купался в реке. И все время толковал мне, что я должна любить дочь, будто это само собой не разумеется, что мне нужно измениться, что лабораторная работа далеко не все, — аргументы, которые сейчас можно услышать на любом перекрестке. Для этого не стоило создавать новую биологическую систему. Причем давал советы не только мне. Он беседовал со всеми; соседи по дому уже начали издали вежливо приветотвовать его.

Он стал диктовать нечто, не походившее на уравнения, какие-то обозначения, которые еще не известны науке. Джонс утверждал, что это бессмыслица, путаные, бессвязные отрывки сведений, полученных во время предыдущих существований мозга, и опубликовал свое мнение в журнале. Это было похоже на взрыв бомбы. Меня немедленно вызвали к директору института, журналисты добивались интервью, эксперимент приобрел широкую огласку. Если он провалится, будет невероятный скандал.

Но мой сверхмозг оставался невозмутимым. В тот день он почти ничего не написал.

— Чего ты хочешь? Что тебе еще нужно? — нетерпеливо спрашивала я, готовая даже завести с ним роман, если бы только это было возможно. — Ведь ты нас просто шантажируюешь!

Я положила перед ним статью Джонса.

— Ничего мне не нужно. Только, чтобы ты вела себя соответственно моим советам.

Я его не поняла. Как мне вести себя в соответствии с непонятными обозначениями и каракулями, в осмысленности которых я сама начинала сомневаться?

— Я отвечу тебе через три дня, — произнес он и умолк.

Потом он стал смотреть в окно, словно хотел сосредоточиться… Я наблюдала за ним из соседней комнаты с помощью особого прибора. За всю ночь он написал две строчки. Все время сидел неподвижно. Но ведь обещал же он ответить! Я телеграфировала обоим ученым и довела до сведения начальства, что эксперимент подходит к концу.

На следующий день он со мной не разговаривал. Сидел в своей комнате, опустив голову на руки, и слабеющим голосом шептал что-то в диктофон. За ночь он поседел. Неужели последняя фаза познания так невероятно трудна? Я не мешала ему. На третье утро он меня не узнал, вечером смотрел непонимающим взглядом и на мою дочь. Всю ночь я просидела подле него. Он только хрипел; даже самый чувствительный диктофон не мог расшифровать его слов. В три часа он «умер». В шесть прилетел профессор Джонс. В восемь — академик Кожевкин. Но слишком поздно — на похороны.

Нам пришлось его кремировать. Собственно, следовало бы выбросить его на свалку, как любую испорченную машину. Но за последнее время он подружился со столькими людьми по соседству, которым я не могла, да и не хотела объяснять свой эксперимент. Крематорий был переполнен, я стояла в сторонке с обоими учеными. Они невольно улыбались: как легко провести наших ближних! Люди пришли на похороны машины… Мне советовали повторить опыт.

Перед крематорием стояла моя дочь. Она поздравила меня с успехом.

— Неужели ты не понимаешь? Ведь он ответил тем, что умер. А до того жил — насыщенно и мудро, пользовался любовью окружающих. Разве это не лучший ответ: сама жизнь, которую нельзя ограничивать! А разве в смерти, наступившей после полноценно прожитой жизни, не заключается высшая мудрость?

Дочь представила мне своего суженого… И я поняла, почему это случилось так поздно. Он работал на той же лунной базе, где когда-то начинал мой муж. Юноша оказался приятным. Мы возвращались домой втроем. Одной семьей. Еще неделю назад я выгнала бы его вместе с ней. Не люблю селенологов. Почему? Никогда об этом не думала. Так же как многие другие, я всю свою жизнь свела к умственной деятельности. Возможно, моя дочь права. Дезинтеграция созданной мною биологической системы, может быть, явилась своего рода ответом. Но такой же ответ дал нам мозг Анежки Новаковой в самом начале эксперимента. Последнее время мы действительно пренебрегали умением жить. Между тем это искусство, а не наука, и для него необходима величайшая мудрость.

Мне стало ясно, что для такого вывода достаточно мозга среднего разумного человека. И потому я прекратила свои опыты по созданию биологических систем.

Загрузка...