Пустыня Аризона, 1948 год
13 сентября
Сегодня через узловую станцию Вашингтон проезжал один мексиканский шарманщик. Он вез с собой маленького капуцина — жалкого, чем-то напоминавшего тщедушного морщинистого старика. Животное умирало от туберкулеза. Его рыжевато-коричневая шерсть была изъедена молью, во многих местах волосы выпали, обнажив сухую шелушащуюся кожу.
Я предложил за обезьянку три доллара, и мексиканец охотно уступил ее. Аптекарь Таттл хотел удержать меня от покупки, но побоялся вмешиваться — мог потерять выгодного клиента, если бы я с этого дня начал приобретать медикаменты в Конапахе или Финиксе.
Я завернул блохастого капуцина в пиджак и отнес домой. Несмотря на жару, он дрожал, а когда я взял его на руки, укусил меня.
Очутившись в моей лаборатории, он задрожал еще сильнее — теперь уже от страха. Я посадил его на цепь, свободный конец которой привязал к ножке рабочего стола, и обработал рану дезинфицирующим раствором. Затем дал несчастному животному несколько сырых яиц и немного поговорил с ним. Капуцин успокоился — покуда я не попробовал погладить его. Тогда он снова укусил меня.
Мой слуга Франклин принес картонную коробку, наполовину заполненную коноплей. Конопля помогает от блох, объяснил он. Капуцин забрался в коробку и притаился. А через несколько минут, убедившись в том, что я больше не обращаю на него внимания, уснул. Я внимательно осмотрел его безволосое лицо и голову с хохолком, напоминавшим клобук монаха-капуцина. Дыхание было неровным, и я со страхом подумал, что мой зверек может не дотянуть до утра.
14 сентября
Утром капуцин был еще жив. Когда я попытался взять его на руки, он истерически закричал. Впрочем, после того, как я дал ему еще одну порцию сырых яиц и несколько бананов, снова успокоился и даже позволил погладить себя по голове. Мне предстояло расположить его к себе. Страх вызывает избыточное выделение адреналина, а он нарушает естественный процесс кровообращения — это помешало бы моим наблюдениям.
После обеда капуцин обвил своими длинными руками мою шею и прижался щекой к груди: доверие было завоевано. Я похлопал его по спине, и он заурчал от удовольствия. Левой рукой я нащупал сонную артерию — пульс был учащенный.
Когда он стал засыпать, я нанес ему резкий удар в область между затылочной костью и первым шейным позвонком. Его смерть была мгновенной и безболезненной.
15 сентября
В три часа дня из Конапаха приехал доктор Шратт. Хотя иногда я не вижу его целыми неделями, по телефону мы общаемся довольно часто. Он очень интересуется моей работой, но, наблюдая за экспериментами, обычно приходит в дурное расположение духа. Если какой-нибудь опыт заканчивается неудачей, он не скрывает радости. Его душа разрывается между призванием исследователя (которое в не меньшей степени отличает меня) и неприятием того, что он называет «вторжением в сферы, подвластные одному Богу».
В Конапахе Шратт живет больше тридцати лет. Жара иссушила его духовные силы. Он стал таким же суеверным, как индейцы, населяющие его округ. Если бы не медицинская этика, он прописывал бы своим пациентам амулеты из змеиных зубов и порошки из истолченных лягушек.
Шратт — врач аварийной службы аэродрома Конапах. Небольшого месячного пособия, которое ему присылают с рейсовым самолетом, едва хватает на его скромные нужды. В нашей местности не так много работы, способной прокормить провинциального медика. Любой из нескольких белых людей, живущих поблизости, в случае недомогания ложится в больницу города Финикса, а индейцы зовут белого врача, когда все магические заклинания уже бессильны и смерть пациента неизбежна.
Когда-то Шратту прочили блестящую научную карьеру и ждали от него не меньше, чем от Луи Пастера или Роберта Коха. Увы, все его задатки уже давно утоплены в дешевой мексиканской водке. Впрочем, редкие проблески гениальности все еще озаряют сумерки его сознания. Побаиваясь этих прозрений, он умышленно заволакивает их туманом алкоголя — видимо, предпочитает им белую горячку и сопутствующие ей галлюцинации.
Сегодня, ловя на себе его пытливые взгляды, я отчетливо различал в них смесь ненависти и отеческого обожания. Если бы он мог, то запретил бы мне заниматься моими исследованиями. Однако былые надежды и мечты все еще слишком свежи в его памяти. Враждебность, с которой он относится к моей работе, лишь свидетельствует о комплексе вины перед грезами его юности.
Сидя в кресле возле камина, он нервно потягивал свою трубку. Не понимаю, как он может переносить эту жару, не вылезая из драпового пальто, которое тридцать лет назад привез из Европы. Может быть, у него просто нет другой верхней одежды.
Я почти уверен, что, уходя от меня, он каждый раз дает себе клятву больше никогда не встречаться со мной. Но через несколько дней в моем доме снова звонит телефон, и знакомый хриплый голос спрашивает меня — или у крыльца останавливается старенький «форд» с выкипающим радиатором.
К его приезду я успел анатомировать капуцина. Легкие были поражены туберкулезом, затронувшим также почки. Однако мозг был в хорошем состоянии. Для лучшей сохранности я подключил его к искусственной дыхательной системе.
К позвоночной и сонной артериям я подсоединил тонкие резиновые трубки. Кровообращение поддерживал небольшой насос, также позволявший плавно регулировать давление. Кровяная смесь, циркулировавшая по контуру Виллиса, проходила через две стеклянные колбы, которые я заранее обработал ультрафиолетовыми лучами.
Амплитуду и частоту мельчайших электромагнитных колебаний, сопровождавших жизнедеятельность мозга, измерить было нетрудно. Лента энцефалограммы, медленно выползавшая из самописца, регистрировала дрожащие кривые линии — их отражения на бумаге.
Мне не терпелось услышать от Шратта хоть несколько слов в одобрение моего успеха, но он лишь хмурился и молча смотрел на подрагивающий грифель самопишущего прибора.
Затем он подался вперед и поднес руку к стеклянному сосуду, в котором находился мозг. На это движение лента ответила одновременным изломом обеих линий — более заметным, чем предыдущие. Ампутированный орган реагировал на внешнее раздражение!
— Он чувствует меня — он думает! — воскликнул Шратт.
Когда он оглянулся, я увидел в его глазах блеск, которого с таким нетерпением ожидал.
Шратт тяжело откинулся на спинку кресла. Его обветренное одутловатое лицо вдруг побледнело.
— В таком случае вам принадлежит честь открытия этого феномена, — сказал я, желая подбодрить его, хотя знал, что мои слова не смогут польстить ему.
— Я ни в каком качестве не желаю прослыть участником ваших экспериментов, Патрик, — ответил он. — Вы, с вашим механистическим мировоззрением, низводите жизнь до уровня простых химико-физиологических процессов. Возможно, этот мозг все еще способен чувствовать боль. Возможно, сейчас он по-настоящему страдает, хотя и лишен всех органов, которые могли бы выразить его ощущения. А вдруг он испытывает муки, сравнимые с предсмертной агонией?
— Как известно, сам по себе мозг нечувствителен к боли. Ее ощущают рецепторы, — возразил я.
И, чтобы доставить ему удовольствие, добавил:
— По крайней мере так считает наука.
— Науку вы используете, как ореховую скорлупу, в которой прячетесь от окружающего мира. — Шратт с досадой махнул рукой. — И цените только то, что вы можете наблюдать и измерять. Вот почему все ваши открытия бессмысленны и безрассудны — вы слепо суетесь в неведомые вам области, но не имеете ни малейшего представления о последствиях ваших действий.
Кантовская гносеология — излюбленный конек Шратта.
— Я всего лишь пытаюсь создать условия, позволяющие живой материи существовать отдельно от целостного организма, — терпеливо объяснил я. — При всем вашем предвзятом отношении к научному прогрессу вы должны согласиться, что мои эксперименты продвинули науку на целый шаг вперед. Вы говорили, что хрупкость нервных волокон лишает нас возможности изучать их живыми, в состоянии естественного функционирования. Но мне удалось доказать обратное!
Я прикоснулся к стеклянному сосуду с мозгом капуцина, и самописец сразу же зафиксировал изменение биополя, окружающего живую материю.
Я пытливо посмотрел на Шратта. Мне все еще хотелось добиться от него признания моего успеха. Однако выражение его лица осталось прежним — хмурым, недовольным.
— Вы черствы и близоруки, Патрик, — наконец вздохнул он. — В вас не осталось человеческих чувств. Их убила ваша страсть к наблюдению и математической реконструкции его результатов. Думаете, вы воссоздаете жизнь? Нет, вы уродуете ее — по моделям, которые вам подсказывает ваш иссушенный, искалеченный рассудок. Я не представляю себе жизни, в которой нет места любви и ненависти, целеустремленности и беспечности, тщеславию и доброте. Прощайте, Патрик. Если в этой колбе вы воспроизведете доброту, я вернусь.
Шратт встал, тяжелой походкой направился к двери. Уже взявшись за ее ручку, он оглянулся и добавил дрожащим голосом:
— Сделайте одолжение, Патрик, отключите насос. Пусть это несчастное создание умрет.
16 сентября
После полуночи линии энцефалограммы выпрямились. Обезьяний мозг умер.
Когда в три часа ночи в гостиной зазвонил телефон, я еще работал в лаборатории. Звонили снова и снова. Дженис ушла спать час назад, оставив на моем столе поднос с ужином.
Очевидно, она приняла снотворное — иначе эти настойчивые звонки разбудили бы ее. Франклин, спавший в коттедже, и вовсе не мог их слышать.
Наконец, отложив работу, я снял трубку и услышал возбужденный голос горного смотрителя Уайта. Оказалось, что неподалеку от его станции разбился самолет.
— Я не могу дозвониться до Конапаха! — Уайт кричал так, будто поставил себе целью известить меня об этом без всякого телефона. — Старик Шратт снова напился!
Он разразился руганью, лишившись остатков самообладания, — от его дома, стоявшего на вершине горы, до ближайшего жилья было восемь миль, а рядом произошла катастрофа, и ему срочно требовалась помощь.
Перед тем как позвонить мне, он разговаривал со Шраттом. Больше обращаться было не к кому. Оператор телефонной станции, уходя домой после вечернего дежурства, оставляет ему только эти две линии — на случай болезни или какого-нибудь другого несчастья.
Я успокоил Уайта и пообещал вызвать подмогу.
Через некоторое время мне удалось дозвониться до Шратта. Он едва ворочал языком и еще меньше понимал, чего от него хотят. Мне пришлось несколько раз повторить свое сообщение.
— Я не смогу добраться туда, — прохрипел он, когда наконец до него дошел смысл моих слов. — Не смогу, и все. Я старый, больной человек. У меня больное сердце. Я не смогу провести в седле столько часов.
Он боялся потерять работу, но алкоголь парализовал его волю.
— Ладно, я вас выручу, — сказал я. — Ждите меня в моем доме — к утру я вернусь. — К утру, в вашем доме, — жалобно пробормотал он. — Спасибо, Патрик, спасибо…
Разбудить Франклина было делом нелегким. Я велел ему позвать на помощь кого-нибудь из соседей. Затем вернулся в лабораторию и сложил в саквояж препараты, которые могли мне понадобиться. Закончив сборы, я увидел Дженис, стоявшую у двери.
На ней был домашний халат. Она дрожащими пальцами пыталась завязать его пояс. Взглянув в ее мутные глаза, я понял, что она приняла снотворное.
Дженис не выносит этот сухой климат, жару, неожиданные песчаные бури и испорченную воду, которую качают сюда по трубам, проложенным в пустыне. Она медленно увядает, теряет былую красоту и свежесть. Я не раз просил ее уехать отсюда. Ей лучше жить на родине, в Новой Англии. Но она не хочет покидать меня.
— Срочный вызов? — спросила она, поеживаясь (после снотворного ее всегда знобит).
Я рассказал ей о самолете и звонке Уайта.
— Разреши мне поехать с тобой, — заплетающимся языком проговорила она… — Я могу пригодиться…
Ее взгляд внезапно прояснился. Я знал, что она хотела быть со мной и намеревалась воспользоваться аварией как предлогом для исполнения своего желания.
— Нет, — сказал я, — ты не подходишь для этой поездки. Иди спать.
Я вспомнил, что уже несколько недель не разговаривал с ней. Все это время она неотступно следовала за мной — стол в нужный момент оказывался накрытым, в доме поддерживалась безукоризненная чистота, и мне не приходилось отвечать на лишние вопросы. Она ждала, что я когда-нибудь позову ее, но я забывал о ее существовании.
Вскоре у крыльца собрались люди. Каждый привел с собой мула или лошадь. Посовещавшись, мы тронулись в путь.
16 сентября
Через три часа мы добрались до станции Уайта. С высоты этой свайной постройки окружающие горы видны как на ладони. Работа смотрителя заключается в наблюдении за навигационными маяками и регулярной проверке их аккумуляторов, чтобы пилоты самолетов могли ориентироваться при полетах на север и запад.
Уайт еще не совсем стар, ему лет пятьдесят, не больше. На своей станции он живет один, если не считать собаки, которую он держит для охоты. Человеческое общество ему не нравится, сейчас я впервые застал его нетерпеливо ожидавшим нашего приезда. Его обветренное лицо было бледным как полотно.
— Ну, наконец-то, — сказал он, помогая мне слезть с лошади.
Ведя меня к месту аварии, он добавил:
— Там все превратилось в кашу!
От самолета и впрямь почти ничего не осталось. Его искореженные обломки были разбросаны по всему склону. Создавалось впечатление, что пилот неверно оценил высоту горы.
— Вот эта штуковина загорелась, но мне удалось потушить огонь, — сказал Уайт, показывая на почерневший кусок фюзеляжа с помятым бензобаком. — Надеюсь, они еще живы.
Несмотря на свое потрясение, Уайт успел сделать немало.
Двоих людей, чудом уцелевших в катастрофе, он извлек из-под обломков и оттащил к дереву. Один из них оказался молодым человеком, другой — пожилым. Оба еще дышали. Лицо второго пассажира показалось мне чем-то знакомым. У молодого были открыты глаза, но он меня не видел. Его голова опиралась на ствол дерева, в углу рта запеклась кровь. Он был без сознания.
Я сделал ему укол морфия и повернулся к другому пострадавшему. У того были открытые переломы обеих ног. Уайт наложил ему жгуты выше колен, немного приостановившие кровотечение. Ко мне подошли Таттл и Филипп. Третий, Мэтью, остановился за моей спиной. По дороге он говорил, что не выносит вида крови.
Таттл сказал:
— Там остались еще двое, но они оба мертвы.
Оглянувшись, я посмотрел в том направлении, куда он показывал, и увидел искореженную лопасть пропеллера с частью мотора.
— У них отрублены головы, — произнес Филипп так тихо, что я не сразу понял его.
Уайт говорил, что нашел четыре тела. Судя по размерам самолета, большего числа людей он бы и не вместил.
Я приказал Уайту и Филиппу отнести пожилого человека в дом, а сам снова занялся молодым. Оказалось, у него была раздавлена грудная клетка и сломаны обе руки. Я велел Мэтью срезать с дерева четыре прямые ветки.
Мужчина уже пришел в сознание, но все еще не мог говорить. Боль он переносил только благодаря морфию. По его лбу катились крупные капли пота, пульс достиг ста десяти ударов в минуту.
— Не напрягайтесь, — сказал я ему. — Попытайтесь расслабиться и задремать. С вами все будет в порядке.
Казалось, он понял — даже попробовал что-то ответить. Однако наркотик уже подействовал, и вскоре мужчина закрыл глаза.
Осторожно сложив его руки на животе, я наложил на них импровизированные шины — четыре ветки, которые мне принес Мэтью. Затем сделал ему вторую инъекцию морфия, чтобы он проспал до самого госпиталя, и приказал Таттлу нести его на узловую станцию Вашингтон, где их должна была встретить машина «скорой помощи».
Таттл позвал Филиппа, и они вдвоем водрузили пострадавшего на носилки. Не дожидаясь их отъезда, я вошел в дом.
Пожилой мужчина лежал на столе. Когда я начал разбинтовывать его опухшие ноги, он застонал.
— Придется их ампутировать, — сказал я, обращаясь к Уайту. — В противном случае он через пару часов умрет.
Уайт поднял на меня свое смертельно-бледное лицо и кивнул. Он старался держать себя в руках, но мне показалось, его нервы скоро сдадут.
Вот когда я пожалел, что не взял с собой Дженис. Бакалейщик Мэтью, мой последний оставшийся помощник, лежал в обмороке на траве возле дома. Он впервые увидел кости, торчащие из человеческого тела, и не выдержал этого зрелища.
Я дал Уайту выпить брома. Он немного успокоился и принялся исполнять мои распоряжения. При этом он не переставал говорить, что его перенапряженным нервам требовалась разрядка.
Он сказал, что вскоре после полуночи его разбудил оглушительный грохот. Выбежав из дома, он увидел обломки самолета. Вероятней всего, пилот сбился с курса. Все маяки горели на полную мощность, но облачность в эту ночь была слишком плотной, что затрудняло навигацию. Определить тип и принадлежность самолета Уайт не смог. Коммерческие рейсы из Лос-Анджелеса были отменены, а о внеплановых полетах из Конапаха не сообщали.
Разговаривая, он достал из шкафа чистую простыню и несколько сорочек. Затем зажег газовую плиту и поставил на нее кастрюлю с водой. Действовал он проворно, но в то же время как-то уж слишком машинально. Я протер кухонный стол губкой, смоченной в мыльном растворе.
Между тем голос Уайта снова задрожал от волнения. На станции он прожил больше восьми лет, и за эти годы здесь не было ни одного несчастного случая или мало-мальски значительного происшествия. Лишь однажды несколько приезжих рыбаков слили газолин из генератора какого-то дальнего маяка. Разумеется, это было расхищением федеральной собственности, но Уайт даже и не подумал доложить о нем куда следует.
Сейчас ему не давала покоя странная мысль о том, что его обвинят в халатности. Он оправдывался, доказывал свою непричастность к катастрофе — как будто был виноват в том, что вблизи его дома разбился самолет.
Вода закипела, и я начал стерилизовать инструменты. В доме Уайта не оказалось достаточного количества асептических средств, а кухня была настолько грязной, что риск занести инфекцию в раны моего пациента был практически неизбежен. У меня даже мелькнула мысль вообще отказаться от операции, положившись на волю провидения.
Я пригляделся к лицу мужчины. Его черты казались мне знакомыми — тонкие бесцветные губы, широкие скулы, немного приплюснутый нос, высокий лоб. Даже шрам, тянувшийся от мочки левого уха до подбородка, напоминал мне что-то.
Уайт распорол его пиджак на две половины, осторожно снял их и бросил на спинку стула. Я вынул из нагрудного кармана бумажник. Он распух от крови, все банкноты слиплись, но портреты Франклина, отпечатанные на них, были вполне различимы. Мужчина носил с собой целое состояние! На побуревшей коже желтели инициалы У. Г. Д. Уоррен Горас Донован!
Вспомнив имя мужчины, я уже не мог бросить его на произвол судьбы. Он был слишком важной персоной. Я знал, что через несколько часов толпа специалистов займется этим делом и меня обвинят в преступном безразличии к его жизни. Мне нужно было застраховаться от их придирок.
Я не сказал Уайту, кем был мужчина, лежавший на столе в его убогой кухне. Несчастный горный смотритель переволновался бы настолько, что уже не смог бы ассистировать мне.
Сняв с Донована брюки и нижнее белье, я аккуратно повернул его на бок, протер спиртом область между третьим и четвертым поясничными позвонками, а затем сделал анестезирующий укол. Теперь он не почувствовал бы боли, даже если пришел бы в сознание.
Дыхание моего пациента было прерывистым, и я опустил его голову, подсунув под лопатки пару книг, лежавших на стуле. Артериальное давление падало, но мне удалось его немного повысить, введя в вену половину кубического сантиметра однопроцентного адреналинового раствора. Я приступил к ампутации, и через час операция была завершена.
Мне пришлось удалить кости ног вместе с частью тазобедренного сустава, поскольку он был разрублен, а артерии — разорваны. Густая артериальная кровь залила весь стол и половину пола в кухне Уайта. Ноги Донована не смог бы спасти ни один хирург на свете. И все время, затраченное на операцию, я отчетливо осознавал бесполезность своих стараний сохранить ему жизнь.
Солнце уже взошло, когда мы привязали Донована к носилкам, которые укрепили между двумя лошадьми. Начался изнурительный спуск с горы.
Я поехал на передней лошади, Уайт остался на станции. Мэтью, оправившийся от потрясения и теперь стыдившийся своей недавней слабости, шел посередине, поддерживая носилки.
Каждые десять минут мы останавливались, и я измерял пульс Донована. Пульс был очень частым — около ста сорока ударов в минуту, — но прощупывался с трудом. Вскоре мне пришлось сделать ему еще одну внутривенную инъекцию адреналина.
На третьем часу пути Донован перестал дышать. Немного вытянув наружу его язык, я дал ему кислорода из стального баллона, который, на счастье, прихватил с собой. Нужно было также ввести ему в вену один-два кубика корамина, но его у меня не оказалось.
Я не спал две ночи и чувствовал, что мои силы скоро иссякнут. От усталости перед глазами плыли темные круги, пальцы рук сами собой разжимались, то и дело выпуская поводья.
Солнце палило нещадно. Однажды задняя лошадь оступилась, и Мэтью, ухвативший ее за уздцы, едва успел удержать ее от падения. В другой раз на тропу выползла гремучая змея. Лошади попятились, но Мэтью и тут оказался на высоте. Он поднял булыжник и убил ее. Затем поддел палкой и отшвырнул в сторону. Бросок оказался не совсем удачным — мертвая змея повисла на дереве, и нам пришлось немало помучиться, прежде чем мы сумели провести лошадей мимо нее.
Наконец внизу послышались голоса. Кричали нам, и мы, уже полностью выбившиеся из сил, сели на краю тропы, ожидая подмоги.
К нам подошли четверо мужчин. Оказалось, что Шратт позвонил в Финикс и вызвал санитаров — но отказался от помощи врачей из местного госпиталя. По роду службы Шратт должен был сам позаботиться о раненых. Представляю, как он боялся потерять место, если никому не сказал, что всю работу за него выполнил я!
В Финиксе еще не знали, что самолет, разбившийся возле горной станции, принадлежал Уоррену Горасу Доновану; в противном случае никакие клятвы Гиппократа не удержали бы медицинский персонал госпиталя от немедленной поездки в горы, где каждый специалист сделал бы все возможное, чтобы спасти жизнь Уоррена Донована.
17 сентября
Перед самым прибытием на станцию Вашингтон в состоянии Донована наступил кризис. В кому он не впал — у него оказалось достаточно хорошее сердце, — но переправлять его в Финикс было уже поздно. Он не выдержал бы этой поездки.
Я велел отнести его в мою лабораторию и положить на операционный стол. Санитары с любопытством оглядели шкафы с хирургическими инструментами. До сих пор они не слышали обо мне и не ожидали увидеть в моем доме такую совершенную медицинскую технику. Впрочем, люди, живущие в пустыне, не отличаются ни особой любознательностью, ни разговорчивостью. Жара не только делает человека вялым, но и размягчает мозги — в результате человек старается напрягать их не больше, чем это необходимо для удовлетворения самых примитивных жизненных потребностей. Я жил уединенно; моими занятиями никто не интересовался. Мало ли в пустыне анахоретов, не знающих предела в своих чудачествах и причудах?
Выпроводив санитаров, я переоделся в чистые брюки и сорочку, которые Дженис оставила на вешалке в лаборатории. На рабочем столе я нашел холодный кофе и сэндвич. Сама она, очевидно, ждала в соседней комнате — думала, что я позову ее. Вчерашний инцидент нарушил монотонное течение наших будней, и она вполне могла надеяться на перемену в наших отношениях.
Я осмотрел умирающего. Его пульс был учащенным, а удары сердца настолько слабыми, что я едва различал их с помощью стетоскопа.
Я подошел к двери и позвал Дженис.
— Где Шратт? — спросил я.
Было видно, что она не спала всю ночь, дожидаясь моего возвращения.
— Он повез второго раненого в Финикс, — ответила она.
— Позвони в госпиталь и скажи, пусть немедленно приезжает сюда. Потом приходи, поможешь мне.
Дженис опрометью бросился исполнять мои распоряжения.
Мне предстояло принять решение — срочно, пока еще не слишком поздно. Усталость как рукой сняло. Вот она, удача! Такой случай выпадает раз в десять лет. Человек, лежащий на операционном столе, умирает, но его мозг еще жив. Мозг уникальный, превосходной формы. Вон какая высокая лобная кость!
Я подключил его к энцефалографу. Прибор зарегистрировал сильные колебания в дельта-диапазоне.
Сопротивляемость и реактивность капуцина были значительно слабее. Животное отказывалось от борьбы, отступало перед смертью. В небольшом организме мозг играет не такую существенную роль, как органы, наделенные защитными функциями. Другое дело — человек. Его тренированный мыслительный аппарат обладает практически беспредельными возможностями. Вот какой материал нужен нейрохирургу, занимающемуся проблемами трансплантации!
Только бы Шратт успел вовремя добраться до моей лаборатории!
На голове Донована почти не было волос. Это упрощало работу. Он находился в коматозном состоянии; следовательно, отпадала необходимость в анастезии.
Включив стерилизатор, я положил в него хирургический скальпель и медицинскую пилу Джильи.
Когда инструменты были готовы, я вынул скальпель, сделал полукруглый надрез над правым ухом Донована и повел лезвие по затылочной части черепа, вплоть до левой ушной раковины. Затем рассек виски и лоб. Кожа разошлась легко, почти без кровотечения.
Взяв в руки пилу Джильи, я сделал круговой разрез черепной коробки. Чтобы не повредить мозг, старался не задевать внутреннюю ткань. Когда эта стадия операции была завершена, я осторожно отделил верхнюю половину черепа от нижней.
Пальцы коснулись теплой сверкающей пленки, покрывающей серое вещество.
Я аккуратно снял ее, и моим глазам открылся мозг Донована.
Донован перестал дышать — началось удушье, вызванное сердечной недостаточностью. Применение стимуляторов отняло бы слишком много драгоценного времени. Мозг нужно было извлечь из черепной коробки, покуда он еще жил. Я не имел права на риск, не мог повторять ошибку, которую допустил, оперируя капуцина.
В соседней комнате Дженис разговаривала с Финиксом. Шратт уже выехал ко мне. Это известие она повторила дважды, чтобы я расслышал его.
Только бы его «форд» не сломался по дороге!
Дженис повесила трубку и вошла в лабораторию. Сделав несколько неуверенных шагов, остановилась перед операционным столом.
— Подойди сюда, — не глядя на нее, приказал я.
Мне не хотелось давать ей время на раздумья. Начальными знаниями по медицине Дженис овладела для того, чтобы доставить мне удовольствие и чаще бывать в моем обществе. Сосредоточенная, спокойная, не теряющая самообладания даже в минуты опасности, она могла бы стать идеальной медсестрой. Но, как и Шратт, она уже давно ненавидит мою работу, которая отнимает у нее мужа, оставляя взамен только одиночество и муки ревности. Она понимает, что, в сущности, я женился не на ней, а на скальпелях и химических препаратах.
— Пилу Джильи, быстро! — сказал я.
Не поворачивая головы, я протянул руку. Она поколебалась, затем подошла к стерилизатору, вернулась и вложила в мою ладонь требуемый инструмент. Я поднес пилу к затылочной кости. Занятый работой, я не слышал, как в комнату вошел Шратт.
Но вот я почувствовал на себе чей-то взгляд и поднял голову. Шратт стоял в нескольких ярдах от меня. Его лицо выражало крайнюю степень замешательства. Он явно боролся с собой, не зная, что лучше — убраться ли отсюда подобру-поздорову или прийти мне на помощь. В конце концов любопытство взяло верх. Видимо, он решил посмотреть, удастся ли мне выкрасть человеческий мозг.
Я разъединил две нижних половины черепной коробки, предварительно отделив продолговатый мозг от его сужающейся части основания.
— Дженис, мы хотели бы побыть вдвоем, — сказал я.
Она немедленно вышла из комнаты — как мне показалось, с облегчением. Я пожалел о том, что вообще позвал ее на помощь. Лишние свидетели мне вовсе не требовались!
Я бросил взгляд на Шратта.
— Наденьте халат и перчатки, — сказал я, надсекая тупой стороной скальпеля мягкую ткань между глазными мышцами и лобной костью.
Шратт закрыл лицо руками и на несколько секунд замер. Когда он опустил руки, выражение его лица было уже другим. Смысл происходящего он понял, как только переступил порог моей лаборатории. Я нарушил его этические и религиозные запреты, но он согласился помочь мне — добровольно, потому что принуждать его я не мог.
Луи Пастер, долгие годы дремавший в нем, внезапно проснулся — зажег его жаждой деятельности, заставил вспомнить о забытом призвании. Я знал, что позже он будет раскаиваться в своем поступке и страдать от угрызений совести, голос которой сможет заглушить только лишь новыми порциями мексиканской водки. Шратт это тоже знал, но все-таки поддался искушению.
Он подошел к столу и надел перчатки. К халату даже не притронулся — сразу потянулся к хирургическому ножу. Его обветренные руки стали непривычно тонкими, почти изящными. Пальцы работали быстро и умело.
— Вот здесь придется разрезать, — сказал он, и, увидев мой одобрительный кивок, одним движением отсек продолговатый мозг.
Я достал из нагревателя кровяную сыворотку, подсоединил к компрессору резиновые трубки и включил ультрафиолетовые лампы.
— Готово? — спросил Шратт.
Я снова кивнул, вынул из стерилизатора широкий бинт, размотал и наложил на мозг. Шратт осторожно извлек его из черепной полости и погрузил в кровяную сыворотку, которую я успел налить в большой стеклянный сосуд. Общими усилиями мы вставили резиновые трубки в обе мозговые артерии — позвоночную и сонную, — и я нажал кнопку компрессора.
— Нужно торопиться, — снимая перчатки, сказал Шратт. За телом могут приехать с минуты на минуту.
Нахмурившись, он показал на труп и добавил:
— Думаю, лучше придать ему первоначальный вид. Набейте черепную полость ватой или чем-нибудь еще, иначе глаза провалятся в пустоту.
Я заполнил череп скомканной марлей, смазал срез резиновым клеем и аккуратно соединил кости. Затем обмотал опустошенную голову Донована бинтами, пропитав повязку несколькими каплями его крови. Теперь можно было подумать, что кровоточила рана, полученная во время авиационной катастрофы.
Я повернулся к мозгу — хотел убедиться, что он еще жив, — но Шратт остановил меня.
— Мы сделали все, что могли, — сказал он. — Сейчас прежде всего нужно убрать тело. Или вы хотите, чтобы все увидели это? — Он кивнул на мозг. — Если мы вынесем труп на солнце, он сразу начнет разлагаться. Я бы не хотел, чтобы в морге пожелали провести вскрытие.
Шратт был прав, и я принялся исполнять его распоряжения — разумеется, без особого рвения. Впрочем, он не упивался своей новой властью надо мной. Привыкший уступать мне первенство во всем, что касается научных вопросов, он боялся показаться мне слишком самонадеянным и бесцеремонным.
Мы положили тело Донована на носилки, накрыли простыней и вынесли на крыльцо. Остальное должна была доделать жара. Вернувшись в лабораторию, мы тщательно вымыли руки и сменили одежду.
— Напишите заключение о смерти, пока не приехали санитары, — спокойно произнес я.
Судя по его молчанию, он уже начал раскаиваться в содеянном.
Он осознал, что совершил преступление, и теперь боялся собственноручно написать показания, по которым его в любую минуту смогут привлечь к суду. От его недавней решительности не осталось и следа.
— Не смущайтесь, коллега, — добавил я. — Если мне не изменяет память, именно вы должны были обследовать пострадавших.
— Вы хотите, чтобы я расплачивался за ваши грехи, да? — жалобно улыбнулся он. — А почему бы мне не заявить, что меня ввели в заблуждение?
Я понял, что он имел в виду. Его непредсказуемое поведение угрожало не только мне. В припадке своей патологической депрессии он мог погубить нас обоих.
— Хотите выпить? — спросил я.
Он изумленно уставился на меня, прочитал мои мысли и устало покачал головой.
— Чтобы получить заключение о смерти, вам вовсе не обязательно меня спаивать, — направившись к письменному столу, пробормотал он. — Как его звали?
Когда я назвал имя потерпевшего, он побледнел.
— Уоррен Горас Донован, — с дрожью в голосе повторил он и медленно опустился на стул. — Мы украли мозг Донована!
Шратт вдруг засмеялся, вытащил из кармана пачку пустых бланков и взял со стола ручку.
— Думаю, в заключении лучше не упоминать его имени, — сказал он. — Будем надеяться, что на жаре труп успеет разложиться раньше, чем вокруг него соберутся все врачи нашего округа.
Он заполнил бланк и протянул его мне.
— «Смерть от потери крови и болевого шока в результате ампутации обеих ног», — прочитал я.
— В конце концов именно так и обстояло дело, — вставая из-за стола, извиняющимся тоном произнес Шратт. — Я прослежу за тем, чтобы тело доставили в Финикс.
Он надел свою широкополую шляпу и вышел за дверь, не удостоив меня даже взглядом на прощание. Он снова решил навсегда расстаться со мной.
В коридоре он остановился и вполголоса заговорил с Дженис. Они довольно часто шептались о чем-то тайком от меня, но мне никогда не приходило в голову мешать им. Направившись в спальню, я позвал Дженис.
Она тотчас пришла в комнату.
— Тебе необходимо выспаться, — робко произнесла она.
Впервые за много лет Дженис указывала мне, что делать. Она молча переминалась с ноги на ногу, своим присутствием стараясь обратить мое внимание на ее просьбу.
— Позвонят санитары из Финикса, они должны приехать за телом, — сказал я. — Меня не подзывай — ни на их звонок, ни на любые другие.
Я сел на кровать. Меня и в самом деле валило с ног от усталости.
Я заснул раньше, чем успел лечь и повернуться лицом к стене.
18 сентября.
Проснулся я ночью. На столике возле постели стоял термос, рядом с ним лежали несколько сэндвичей. Я наспех перекусил и вернулся в лабораторию. За стеной слышались шаги Дженис. Она не спала, но вышла из своей комнаты.
Выглянув в окно, я увидел, что тело уже забрали. На письменном столе лежали вечерние газеты и записка. Оказывается, уже звонили из госпиталя — просили меня приехать в Финикс и поговорить с судебным исполнителем. Поскольку судебным исполнителем в данном случае был Шратт, я бросил записку в мусорную корзину.
На первой полосе местной «Геральд» красовался заголовок: «Смерть промышленного магната. У. Г. Донован погиб в авиационной катастрофе. Самолет разбился в горах на подлете к аэродрому».
Я сунул газеты в ящик письменного стола и повернулся к мозгу Донована.
Компрессор исправно подавал кровяную сыворотку в главную артерию, на стенках колбы отражались зажженные лампы ультрафиолетового света.
Я подкатил столик с энцефалографом к стеклянному сосуду и подсоединил пять электронных датчиков к коре мозга. Один в области правого уха, два — над висками, два — в глазных впадинах.
Головной мозг любого живого существа окружен электронным полем, которое создают его клетки. Резонируя друг с другом, электромагнитные колебания каждой отдельной клетки достигают амплитуды, уловимой с помощью самой обычной измерительной аппаратуры.
Я щелкнул тумблером. Заработал небольшой электромотор, из горизонтальной щели со скоростью один дюйм в секунду поползла полоска белой бумаги. Графитовый стержень чертил на ней тонкую прямую линию. Подкручивая колесико потенциометра, я стал постепенно увеличивать амплитуду электромагнитых колебаний — до тех пор, пока они не привели в движение графитовый стержень.
Линия на бумаге начала искривляться. Изломы следовали друг за другом, повторяясь через равные промежутки времени; мозг находился в состоянии покоя. Частота и амплитуда зигзагов, которые вычерчивал стержень, была такой же, как у спящего человека.
Я подсоединил один датчик к затылочной части мозга. Серии изломов остались прежними — по десять колебаний в секунду. Длина волны также не изменилась.
Я прикоснулся к стеклянной колбе — и альфа-волны тотчас исчезли. Мозг каким-то образом узнал о моем присутствии!
На бумаге появились дельта-волны: явный признак эмоциональной встревоженности.
Последняя, впрочем, наблюдалась недолго. Обессилевший после недавней операции, мозг снова впал в апатию.
Характер ломаных линий энцефалограммы свидетельствовал о том, что он заснул — глубоким, спокойным сном.
Я несколько часов смотрел за графитовым стержнем, скользившим по узкой полосе белой бумаги. Я знал, что мои усилия не пропали даром.
Донован умер, но его мозг продолжал жить.
19 сентября.
Из госпиталя звонили уже три раза: спрашивали меня, просили приехать в Финикс и ответить на кое-какие вопросы, касавшиеся смерти Донована.
Все три раза Дженис говорила, что я очень занят, но при первой же возможности постараюсь выбраться из Вашингтона.
Шратт тоже звонил. Дженис беседовала с ним довольно долго, забрав телефон в свою комнату. Обычно она занимает линию не больше двух-трех минут, поэтому я заключил, что ситуация в Финиксе становится напряженной.
Когда из госпиталя позвонили в четвертый раз, я решил появиться там, прежде чем возникнут подозрения.
Дженис захотела поехать со мной. В машине она сидела молча, в напряженной позе. Я без всякого удовольствия чувствовал, что она исподволь наблюдает за мной.
Дорогой мне пришлось подумать о необходимости внести ясность в наши отношения. У меня уже не оставалось сомнений в том, что ее притязания на семейную жизнь будут мешать моей работе. Я должен был восстановить гармонию в своем доме.
Когда мы приехали в город, Дженис изъявила желание подождать меня в машине. Я не стал спрашивать ее, почему она вдруг переменила свое первоначальное решение — да и зачем вообще задалась целью сопровождать меня в этой поездке. Я просто хлопнул дверцей и быстрым шагом пошел в госпиталь.
Перед самым входом стоял худощавый молодой человек в видавшем виды пиджаке и замусоленных брюках. Он навел на меня объектив фотоаппарата — сверкнула вспышка. Мне не понравилась лихорадочная поспешность, с которой действовал этот фотограф.
Медсестра, дежурившая в регистратуре, направила меня прямиком к доктору Хиггинсу, заведующему хирургическим отделением.
В приемной перед кабинетом Хиггинса сидел Шратт — неряшливо одетый, бледный и молчаливый. Я кивнул ему, но он отвел глаза в сторону, будто и не узнал меня. Я уже хотел заговорить с ним, как вдруг Хиггинс открыл дверь и позвал меня к себе.
С ним был Вебстер, представитель авиакомпании. Он, видимо, решил обойтись без формальностей.
— Доктор Кори, — сразу сказал он, — Шратт говорит, что вы возглавляли спасательную группу, отправившуюся на горную станцию.
— Да, мне пришлось проявить инициативу, — ответил я. Если бы Шратт повел в горы добровольцев из Конапаха, он прибыл бы к месту катастрофы значительно позже.
— Насколько мне известно, до сих пор вы не состояли в числе практикующих врачей нашего округа, — язвительно заметил Хиггинс.
Его колкость не застала меня врасплох.
— Я врач, мистер Хиггинс, — твердо произнес я, — и, как всякий врач, в экстренных случаях обязан применять свои знания на пользу людям.
Я повернулся к Вебстеру. Тот рассеянно кивнул — как будто думал, что я попрошу его подтвердить справедливость своих слов.
Вебстер был не в духе. Смерть Донована не относилась к числу тех заурядных инцидентов, от которых он обычно отделывался простой отпиской в регистрационной книге госпиталя. Он знал, что в самое ближайшее время все американские газеты разразятся пространными комментариями этого события. Разумеется, каждая из них посчитает своим долгом подробно проанализировать действия, предпринятые Вебстером в ночь катастрофы.
Донована не удалось бы спасти даже в том случае, если бы все лучшие специалисты клиники Майо ожидали его на месте аварии, — казалось, Хиггинс это понимал. Однако не он, а Вебстер нес прямую ответственность за то, что жизнь одного из самых богатых людей Америки оказалась во власти какого-то спившегося провинциального врача и никому не известного затворника с медицинским дипломом.
Вебстер всей душой желал, чтобы дело о гибели Донована было как можно скорее закрыто, — это обстоятельство играло мне на руку. Однако Хиггинс был настроен куда более воинственно. Он открыл дверь и позвал Шратта.
Шратт едва держался на ногах. С виду его никто не принял бы за штатного врача спасательной службы аэропорта. Вебстер бросил на него хмурый взгляд, а Хиггинс вообще отвернулся — казалось, внешность этого опустившегося врача вызывала у него отвращение.
Хиггинс отрывисто произнес:
— Пожалуйста, следуйте за мной.
Пропустив его вперед, Вебстер пошел вторым, я — третьим. Шратт поплелся позади всех.
Шратт всегда отличался непредсказуемостью. Я боялся, что он потеряет остатки самообладания и выложит всю правду о случившемся в ту ночь. До сих пор он пытался заглушить голос совести алкоголем, но, как и большинство пьяниц, в результате еще больше страдал муками раскаяния.
Немного замедлив шаг, я поравнялся с ним. Он пошатывался, но я не решился поддерживать его — боялся, что он вообразит, будто я хочу заставить его выпрямиться. Любой мой жест мог вызвать самую неожиданную реакцию.
Хиггинс привел нас в морг. У дверей Шратт сделал усилие над собой и приосанился, подняв голову и расправив плечи.
В небольшом облицованном кафелем помещении лежало всего одно покрытое простыней тело. Я узнал труп Донована — в том месте, где у человека должны быть ноги, под складками белой материи угадывалась ровная поверхность стола.
Хиггинс отдернул простыню, и нам открылось почерневшее лицо Донована. У меня по спине пробежал холодок. Повязка на его голове была перебинтована: следы крови сместились, превратились в несколько одинаковых бурых пятен, проступавших сквозь верхний слой марли.
Шратт тоже заметил, что бинты наложены по-другому. Он отступил на шаг, но выражение его лица не изменилось. Вот так и всегда. Удары судьбы он принимает как фатальную неизбежность.
Хиггинс встал между мной и столом.
— В заключении о смерти доктор Шратт написал, что мистер Донован умер после ампутации обеих ног. Скажите, доктор Кори, эти конечности — вы, случаем, не захватили их с собой?
— Если вы считаете, что в операции не было необходимости, то советую вам внимательно осмотреть обрубки, — холодно сказал я. — Они остались на станции. Поезжайте в горы и откопайте их, пока не поздно.
В разговор тотчас вмешался Вебстер. Он меньше всех был заинтересован в проведении медицинского расследования.
— Если Донован умер, не приходя в сознание, то переосвидетельстование его смерти ничего не даст. — Он пошел к двери. — Думаю, дальнейшее обсуждение этого дела не имеет смысла. Донована мы к жизни все равно не вернем — только поднимем ненужную шумиху.
Он почти не скрывал желания поскорей закрыть дело, но Хиггинс явно не собирался идти у него на поводу.
— В заключении ничего не говорится о ране головы, — упрямо продолжал Хиггинс.
— При желании вы могли бы заметить, что ребра у него тоже сломаны, — спокойно ответил я. — Хотите, чтобы и это было занесено в протокол? Или желаете обвинить меня в некомпетентности? В таком случае ваши претензии не имеют никаких оснований. Я сделал все, что мог.
Хиггинс задумался. Он видел отчаяние Шратта, но не понимал причины его паники, и это мешало ему принять решение.
— Пойдемте, — поторопил его Вебстер. — Признаться, мне здесь немного не по себе. Я не привык к таким зрелищам…
Он открыл дверь и глубоко вдохнул — будто и впрямь боялся упасть в обморок.
Мы вышли из морга. У меня по лбу катились крупные капли пота, но я не мог вытереть его, не выдав себя. Через некоторое время наша небольшая процессия вернулась в кабинет Хиггинса.
— Мистер Вебстер, вам нужно сменить хирурга, — сказал Хиггинс, наконец нашедший козла отпущения и теперь намеревавшийся отыграться на нем. — Доктор Шратт пренебрег своими прямыми обязанностями. Ему следовало лично поехать на место катастрофы, а не посылать кого-то еще. Насколько я понимаю, он просто был не в том состоянии, в котором мог справиться с работой.
Шратт вздрогнул. На его испитом лице отразилось смятение.
— Да, доктор Шратт, я вынужден вас уволить, — не глядя на него, с готовностью произнес Вебстер (было видно, что он рад возможности угодить Хиггинсу). — Сожалею, но у меня нет другого выхода.
Бросив на меня пытливый взгляд, он добавил:
— Таким образом, у нас освобождается вакансия медика, прикрепленного к спасательной службе аэропорта. Может быть, ее займет доктор Кори? Он живет неподалеку от зоны взлетов и заходов на посадку, так что…
Он вопросительно посмотрел на Хиггинса — видимо, нуждался в его согласии на продолжение этого разговора. Мне захотелось поставить их обоих на место.
— Благодарю вас, я не заинтересован в дополнительной работе, — сказал я, направившись к двери.
Хиггинс двинулся следом. Его отношение ко мне переменилось, едва лишь он убедился в том, что со мной не так легко справиться.
— Доктор Кори, — миролюбивым тоном произнес он, — прошу прощения за доставленные вам неудобства. Как вы понимаете, я должен был расследовать все обстоятельства…
Я молчал, холодно глядя на него.
— Семья Донована сейчас находится здесь, в Де-Анза. Сделайте мне одолжение, навестите их. Они выразили желание поговорить с вами.
— Ладно.
Взяв шляпу, я вышел в коридор.
Мне было не по себе. Слишком уж странным казалось поведение Хиггинса. Знал ли он о том, что я удалил мозг Донована?
Кто заглядывал под повязки на голове трупа?
У меня за спиной послышались чьи-то шаги. Оглянувшись, я увидел Шратта. Он прошел мимо, даже не посмотрев на меня. Как будто это я виноват в его вечном невезении.
Выйдя из госпиталя, я пошел через рынок, к отелю Де-Анза. На площади перед ним стояла моя машина. Дженис в ней не было.
Когда я спросил мистера Донована, портье принялся обхаживать меня так, будто я тоже был миллионером.
Мальчишка-посыльный проводил меня на четвертый этаж. По пути он доверительным тоном сообщил мне, что владелец отеля распорядился освободить все номера, начинающиеся на цифру «четыре» — разумеется, за исключением предоставленного Говарду Доновану и его сестре Хлое Бартон.
Судя по придыханию, с которым он произнес последнее имя, дочь Уоррена Донована была красавицей.
Меня принял ее брат, высокий сорокапятилетний мужчина, формой черепа напоминавший своего отца. Он поднялся из-за письменного стола, похлопал по разбросанным бумагам, будто что-то искал, затем вдруг взглянул мне в глаза и произнес:
— Рад видеть вас, доктор Кори.
Рассматривал он меня долго и бесцеремонно — точно я пришел не в гостиницу, а к следователю, вызвавшему меня на перекрестный допрос. Очевидно, отцовские деньги наделили его преувеличенными представлениями о собственной значимости и полным пренебрежением ко всем остальным людям. Мой негодующий взгляд он просто не принял во внимание.
На письменном столе лежали побуревшей от крови бумажник, наручные часы устаревшей модели и потрепанная записная книжка, найденные у Донована-старшего.
Говорил Говард Донован, почти не разжимая губ, будто скупясь на слова.
— Я должен поблагодарить вас, доктор Кори, — сказал он с такой неохотой, точно его силой заставили произнести эту фразу. — Не сомневаюсь, вы сделали все возможное ради спасения моего отца.
У меня появилось искушение ответить утвердительно — хотя бы для того, чтобы посмотреть на его реакцию. Однако я промолчал, и Говард, недовольно пожав плечами, грузной походкой пошел к боковой двери.
— Полагаю, есть смысл познакомить вас с моей сестрой, пробормотал он так тихо, что я с трудом разобрал его слова.
Он уже взялся за дверную ручку, но, видимо, передумал, негромко постучал, а затем вопросительным тоном произнес имя своей сестры.
Вошла Хлоя Бартон. Она оказалась миловидной черноволосой девушкой, не скрывавшей своего высокого мнения о собственной привлекательности. Поздоровавшись со мной, она села в мягкое кожаное кресло, соединила пальцы ладонями наружу и замерла в грациозной, но немного неестественной позе.
По своей работе в госпитале я хорошо знаю женщин такого сорта. Им нужно, чтобы мужчины их обожали, хотя сами они еще не успели толком разобраться в себе и в своих желаниях. Эротоманки по натуре, они счастливы только тогда, когда уверены в успехе у сильного пола.
Приглядевшись к ее маленькому, немного вздернутому носику, я заметил небольшое утолщение малого крыловидного хряща — верный признак хирургического вмешательства.
В газетах любили смаковать подробности ее семейной жизни. Еще не так давно она была толстой, некрасивой девушкой с уродливым, изогнутым носом. Трижды выходила замуж — и всякий раз неудачно, за мужчин брутальной внешности и таких же брутальных привычек. После третьего развода, по скандальности превзошедшего оба предыдущих, она сделала пластическую операцию и полностью изменила образ жизни.
Строгая диета помогла ей сбросить сорок фунтов и стать настоящей красавицей. Вместе с тем в ее характере появилась заносчивость, отпугнувшая многих прежних друзей и подруг. Расставаясь с ними, она не особенно переживала — целиком сосредоточилась на любовании собой, доходившем до степени неизлечимой патологии.
— Мы хотели поблагодарить вас за то, что вы облегчили кончину нашего несчастного отца, — произнесла она ровным, бесстрастным голосом. — Нам также хотелось бы знать, успел ли он что-нибудь сказать перед смертью — просил ли что-нибудь передать своим детям.
Говард Донован снова зашел за письменный стол и пристально посмотрел на меня. Свет, падавший из окна, ярко освещал мое лицо — сам же он стоял в тени. На губах Хлои Бартон застыла ледяная улыбка. Судя по ее напряженному взгляду, она ожидала услышать нечто важное.
— Вынужден вас разочаровать, — сказал я. — Мне и самому очень жаль, но я не помню ничего такого, что могло бы заинтересовать вас.
Казалось, мои слова поразили ее. Она с нескрываемым ужасом посмотрела на брата.
— Жаль, что он ничего не помнит, — сказала она, как будто надеялась, что он исправит такое положение дел.
Говард кивнул. Затем обратился ко мне:
— Для нас это крайне важно. Пожалуйста, постарайтесь припомнить — хотя бы несколько слов.
Они снова уставились на меня, точно пытались разгадать некий секрет, который я мог утаивать от них. Мне оставалось лишь пожать плечами.
— Послушайте, доктор Кори, — продолжал Говард Донован, мы не останемся в долгу перед вами. Любые ваши сведения будут оплачены.
Вероятно, ему казалось, что я чего-то не договариваю. Он засуетился, схватил со стола заскорузлый от крови бумажник — будто хотел поделиться его содержимым.
— Мне нечего сказать вам, — с досадой произнес я. — Ваш отец умер, не приходя в сознание. За все время, пока я его видел, он не произнес ни одного вразумительного слова.
— Вы уверены? — резко спросил Говард.
Мое терпение лопнуло.
— Вполне, — беря в руки шляпу, ответил я. — Человек, потерявший больше литра крови, не способен вести осмысленный разговор.
Я пошел к двери. Хлоя крикнула мне вдогонку:
— Все равно мы хотим заплатить вам за то, что вы пытались спасти нашего отца!
— Я не беру денег за свои услуги, — сказал я, выходя из комнаты.
Их поведение показалось мне загадочным. Очевидно, они боялись, что перед смертью старик сообщил мне какие-то сведения. Я попробовал оживить в памяти бессвязный лепет Донована, но не смог вспомнить ничего определенного.
Спустившись на площадь, я пошел к автомобильной стоянке. Мне хотелось поскорей выбраться из этого города. От обилия человеческих лиц и напряженных разговоров меня немного подташнивало.
Моя работа требует сосредоточенности. Много лет проведя в темных лабиринтах знаний, я привык двигаться на ощупь. Все, что не относится к науке, меня раздражает, отвлекает от главного — словом, вносит разлад в мою жизнь.
Мне нужно было успокоиться, привести в порядок взбудораженные чувства и мысли.
Хиггинс, Вебстер, Шратт — я хотел прогнать от себя их мелкие проблемы, но последние не выходили у меня из головы.
Проехав с десяток миль, я вспомнил, что совсем забыл про Дженис. Она должна была ждать меня в машине!
Окончательно расстроенный, я принялся вглядываться в точку, где сужающаяся полоса автострады уходила за линию горизонта, и вдруг понял, как достичь более надежного контакта с мозгом.
В состоянии покоя он окружен альфа-полем, электромагнитная составляющая которого равна примерно десяти колебаниям в секунду. При интенсивных биомагнитных процессах эта частота увеличивается до двадцати герц, то есть приближается к бета-излучению. Если электромагнитные колебания, сопровождающие жизнедеятельность мозга, модулировать и пропустить через достаточно мощный усилитель, то любое изменение их частоты можно будет регистрировать с помощью обычной лампочки, установленной на выходе ВЧ-блока.
Таким образом, горящая лампочка будет означать, что мозг о чем-то думает. Отсутствие светового сигнала — отдыхает. Просто, как все гениальное!
На полной скорости подрулив к дому, я выскочил из машины и стремглав бросился к дверям, но в лабораторию вошел спокойным шагом, чтобы не потревожить ее нового обитателя.
Судя по энцефалограмме, он спал.
Стараясь не шуметь, я принялся за работу: составил цепь из преобразователя и двух усилителей, к выходному высокочастотному каскаду подключил чувствительное реле и лампочку.
Затем пустил ток.
Никакого эффекта. Самописец продолжал фиксировать циклические колебания, характерные для частоты альфа, — мозг отдыхал.
Я постучал ногтем по стеклянному сосуду, в котором находился мозг, и мое вмешательство тотчас возымело действие. Альфа-колебания сменились дельта-циклами, реле замкнулось, лампочка загорелась. Загорелась!
Вдоволь насмотревшись на это чудо, я сел, чтобы перевести дух.
Лампочка погасла: мозг заснул. Но, когда я поднялся, он каким-то образом почувствовал мое движение, и свет снова зажегся.
Подойдя к рабочему столу, чтобы записать время своего открытия, я вздрогнул. У меня появилась новая идея: если мозг способен к мировосприятию — пусть даже ограниченному, то почему бы ему не обладать даром логического мышления? Он реагирует на внешнее раздражение — иначе альфа-волны не сменились бы бета — и дельта-частотами. Итак, в этом лишенном зрительных и слуховых рецепторов сгустке органической материи происходят какие-то мыслительные процессы.
Подобно слепому человеку, он может ощущать свет. И подобно глухому — воспринимать звук. Обреченному на существование во мраке без тепла, запаха и вкуса, ему дана бесценная способность творить, испытывать творческое вдохновение. Он может полностью сосредоточиваться на главном — как раз потому, что отныне избавлен от отвлекающего воздействия человеческих переживаний.
Хотел бы я знать его мысли! Вот только вопрос — как вступить в общение с ним?
Он не может ни говорить, ни двигаться — но, если мне удастся изучить особенности его мышления, я найду ответ на величайшую загадку природы. Навсегда погруженный в уединенное самосозерцание, этот мозг поможет мне решить одну из вечных проблем мироздания!
Я услышал тарахтение подъехавшего автомобиля. Это Шратт привез Дженис домой. Я недовольно вздохнул. Шум двигателя, скрип тормозов, шаги Дженис, поднявшейся на крыльцо, — все это сразу отвлекло мои мысли от предмета, интересовавшего меня больше всего на свете.
Дженис прошла в свою комнату, в доме снова стало тихо, однако я уже не мог сосредоточиться. Я вышел из лаборатории и постучался к ней.
Она отозвалась, я открыл дверь.
Дженис сидела на постели, повернувшись лицом ко мне и сложив руки на коленях. Казалось, она о чем-то напряженно думала.
— Жаль, что мне пришлось уехать из Финикса без тебя, — начал я, намереваясь раз и навсегда прояснить наши отношения.
— Меня привез Шратт, — безразличным тоном сказала она.
— Могу я присесть? — спросил я, оглядев комнату, в которой не был уже несколько месяцев.
Она кивнула, затем произнесла все тем же бесцветным голосом:
— Шратт потерял работу.
Она посмотрела на меня так, будто я был обязан помешать его несчастью.
— Знаю. Но что я мог сделать?
Она снова кивнула — но не в знак согласия со мной. Видимо, ожидала услышать от меня нечто подобное.
— Ты не захотел помочь ему.
Я опешил. Бог мой, что случилось с моей тихоней Дженис?
— Он так сказал?
— У него отчаянное положение, — уклончиво ответила она.
— Как у большинства запойных алкоголиков, у него налицо все признаки психоза Корсакова, если помнишь их из своих лекций. Забыла? Несобранность, неспособность усваивать информацию и приспосабливаться к новым условиям, прогрессирующий склероз, переходящий в амнезию, — все эти симптомы красноречиво свидетельствуют о том, что ему уже никто не сможет помочь.
Дженис грустно улыбнулась.
— Я предложила ему пожить у нас, — сказала она. — Надеюсь, ты не станешь возражать. Если отдать ему нашу свободную комнату — ту, с окном на задний двор, — он не будет мешать тебе.
Гостеприимство моей жены не имело границ. Будь ее воля, она заселила бы дом нищими и бродягами.
— Все ясно, остаток жизни мы проведем вместе с ним. Чудесная перспектива! Очевидно, я должен заплатить за его благосклонность. Он понимает, что ему известно слишком много о моей работе, — и желает обратить свое молчание в звонкую монету, не так ли?
Она не ответила, но заметно побледнела.
Дело в том, что дом принадлежит ей. Дженис может сделать с ним все, что хочет. Она платит за технику и инструменты. Я обязан ей всем, что имею, но она ни разу не говорила о моей зависимости от нее. Вероятно, просто не думала об этом. А ведь мне требовалась свобода — полная, без взаимных долгов и уступок! Дженис не желала вступать в пререкания. Ее взгляд немного смягчился. Она затаилась в своем мирке — жалком, но недоступном для упреков и оскорблений. Вот так всегда. Покоряется моей воле, а в результате подавляет меня!
— Ну хорошо, — сказал я. — А говорил ли Шратт, что Вебстер предложил мне его место? Может быть, мне придется занять его. Разумеется, это только в том случае, если не будет другого выхода.
Она снова улыбнулась, на этот раз — с сочувственным видом. Знала, что работа поглощает все мое время и мысли. По сравнению с ней даже наш брак до сих пор не имел никакого значения. Дженис понимала, что я не вправе разбрасываться.
Устав от этого разговора, я сел рядом с ней. Больше всего меня угнетало то обстоятельство, что я не мог приказать ей уйти от меня. Даже мой приказ не возымел бы действия. Она бы скорее умерла или иссохла от жары и моей черствости, чем покинула меня!
Несколько лег назад она решила разделить мою судьбу, и с тех пор никакие силы, включая мое неуважение к ней, не могут разлучить нас. Чтобы избавиться от нее, мне пришлось бы стать убийцей или беглым супругом — но ни то, ни другое меня не устраивает.
Увы, я все еще не превратился в бездушного негодяя, которым меня считают такие люди, как Шратт. Воспоминания о ней преследовали бы меня до скончания дней — слишком уж тесно моя жизнь оказалась связанной с Дженис. Добровольно же она никогда не покорится моей воле. Она знает, что я это знаю, и бесплодность моих стараний вызвать ссору переполняет ее гордостью за себя, наделяет силами, помогающими ей противостоять мне.
— Ладно, пусть Шратт остается у нас.
Я сдался. У меня не было сил продолжать эту бессмысленную борьбу. Дженис лишь крепче привязывалась ко мне — вот и все, чего я добивался своими усилиями.
25 сентября
Я перенес кровать в лабораторию. Мне хотелось жить как можно ближе к объекту моих наблюдений.
В лаборатории я ем и сплю, с Дженис и Шраттом не вижусь совсем. Время от времени за окном тарахтит его старенький автомобиль — Шратт куда-то уезжает, а потом снова возвращается. Пищу мне приносит Франклин. Вышколенный, как всякий хороший слуга, он никогда не отвлекает меня разговорами.
Я велел ему собрать все известия, касающиеся смерти Донована, а он передал мое желание Дженис. В результате у меня на столе почти каждое утро появляются свежие газеты и журналы со статьями о Доноване. Я читаю их от первой до последней строчки — теперь о его жизни я знаю столько, сколько не узнал бы за десять лет непосредственного общения с ним.
Разумеется, этому в немалой степени способствуют довольно близкие отношения, наладившиеся между мной и содержимым стеклянного конусообразного сосуда. Мозг Донована — отнюдь не косная материя, влачащая бесцельное существование благодаря компрессору и кровяной сыворотке. Это живой орган, способный реагировать на многие проявления внешнего мира.
Судя по публикациям в прессе, после первых же шокирующих сообщений о катастрофе и ее жертвах, газетчикам открылись некоторые неприглядные подробности личной жизни Донована.
Чем больше я читал, тем меньше симпатизировал ему. Как и все воротилы бизнеса, при жизни он не страдал излишней щепетильностью. Впрочем, таково правило: только очень небольшие состояния могут быть нажиты честным путем. Чтобы в короткое время сколотить миллионы, человеку нужно забыть о совести и порядочности.
Никто не знал, какими суммами располагал Донован, но всем было известно, что ему принадлежала крупнейшая международная фирма, занимающаяся пересылкой товаров почтой. Ее коммуникационные линии опутывали весь земной шар, точно щупальца спрута.
Уоррен Донован погиб в шестьдесят пять лет — в возрасте, отнюдь не преклонном для сильного, здорового мужчины. На борту самолета, кроме него, находились ведущий адвокат фирмы и два пилота. За несколько дней до смерти он передал дела сыну. Это удивило как совет директоров, так и семью магната.
Почему Донован ни с того ни с сего отказался от власти, за которую боролся всю жизнь, газетчики так и не выяснили. Воздушное путешествие в Майами он предпринял, не поставив в известность ни родственников, ни знакомых. Кое-кто поговаривал о его ссоре с сыном и дочерью. Один довольно солидный журнал намекал на какую-то болезнь, внезапно поразившую всесильного бизнесмена, но толком никто ничего не знал.
Биография Донована не на шутку заинтересовала меня. Природа наших эмоций не изучена и на сотую долю, но теперь я обладаю уникальной возможностью проникнуть в тайны мозга, может быть, установить факторы, влияющие на его способности и ресурсы.
Передо мной лежит путь в заповедную область человеческого сознания.
Я часами просматриваю пронумерованные и подколотые к папке энцефалограммы — пытаюсь найти связь между формой графитовых кривых линий и мыслями, которые они могут выражать.
Известно, что эти кривые изменяются в зависимости от образов, которые представляет мозг, — например, думает он о дереве или о скачущей лошади. То же самое можно сказать об эмоциональных состояниях. Линии, отражающие ненависть, будут отличаться от линий, соответствующих приятным ощущениям.
Вполне допустимо, что существует какой-то алгоритм, позволяющий переводить знаки энцефалограммы на язык образов. Если я найду ключ к нему, мозг получит возможность общаться со мной.
Я не смогу разговаривать с ним — у него нет органов слуха, как, впрочем, и зрения. Нет у него также рецепторов обоняния или вкуса. Тем не менее он восприимчив к осязаемым колебаниям внешней среды. Когда я стучу ногтем по стеклянному сосуду, характер энцефалограммы меняется. Если этот мозг и впрямь сохранил способность думать, я смогу послать ему кое-какую весточку.
Проблема в том, как получить ответ на нее.
30 сентября
Несколько дней я пытался передать ему с помощью азбуки Морзе: —….—.—.—…—……—.—.!
Слушай, Донован! Слушай, Донован!
Энцефалограмма менялась, но всякий раз по-разному, на альфа — и бета-частотах. Форма линий не повторялась.
Мне пришло в голову, что мозг просто не понимает моего языка. Это в том случае, если Донован не имел ни малейшего представления о телеграфных кодах. Как я сразу не сообразил?
В самом деле, любой мозг может оперировать только с теми понятиями и символами, которые известны ему из прошлого опыта. Следовательно, в данных обстоятельствах нужно было начинать с пополнения суммы знаний, уже усвоенных моим подопечным.
Я начал терпеливо отстукивать по стеклу азбуку Морзе:.—А, — … В
За эту работу я принимаюсь днем и ночью, как только загорается лампочка на выходе НЧ-блока. Иногда мной овладевает отчаяние — ни один признак не указывает на то, что мозг понимает мои намерения.
Тем не менее у меня создается впечатление, что он каким-то образом наблюдает за мной. Бета-колебания энцефалограммы все время остаются плавными и четкими — мозг как будто сосредоточенно размышляет над моими действиями. Когда я перестаю стучать по стеклу, линии на бумаге принимают иной характер.
Может быть, мозг Донована пытается найти контакт со мной?
2 октября
Опыт с азбукой Морзе я повторял сотнями раз — иногда механически, засыпая от усталости. Это занятие увлекло меня настолько, что я и во сне продолжал отстукивать точки и тире. Полагаю, моя настойчивость сказалась бы, даже если бы я имел дело с младенцем. Что же тогда говорить о тренированном, искушенном мозге Донована? Уж во всяком случае, он должен был уловить закономерность в повторяющихся ударах по стеклу.
Я опять начал передавать: «Слушай, Донован! Ты меня понимаешь? Донован! Если воспринимаешь мои сигналы, три раза думай о дереве. Три раза. Дерево. Дерево. Дерево».
Я посмотрел на энцефалограмму. Грифель самописца задрожал и вдруг выдал серию ломаных линий. Затем еще одну. И наконец третью — такую же, как две предыдущих. Дельта-колебания небывалой амплитуды!
Обессилев, я рухнул на кровать. Мне нужно было собраться с мыслями. Неужели ошибка? Или мозг действительно ответил мне? На бумаге трижды появились одни и те же линии, но означало ли это, что он понял меня?
Я бросился к сосуду и отстучал: «Думай о дереве. Три раза. Дерево. Дерево. Дерево».
Самописец снова вычертил три серии ломаных линий — размашистых и практически идентичных, как подписи одного и того же человека.
Затем альфа-циклы сменились плавными бета-колебаниями. Мозг заснул. Очевидно, выдохся: сказалась перенесенная операция.
Я продолжал следить за показаниями энцефалографа. Амплитуда кривых постепенно увеличивалась. Вскоре грифель самописца задергался как в лихорадке. Мозгу снились кошмары!
3 октября
Этой же ночью, позже, я навестил Шратта. Мне нужно было посоветоваться с ним.
Мозг подчинился моей воле и воспроизвел образы, которые я велел ему представить. Но как прочитать его собственные мысли — неоспоримо существующие, запечатленные в каракулях энцефалограмм? Мне не терпится, я боюсь, что он не доживет до завершения моего эксперимента. У меня мало времени.
Было три часа ночи. В небе сияли яркие звезды. Под ногами хрустел смерзшийся песок.
Пройдя мимо гаража, я без стука открыл дверь в комнату Шратта. Он спал, лежа на спине, с открытым ртом. Его лицо осунулось, но сам он выглядел немного лучше, чем несколько дней назад — морщины разгладились, на щеках появился румянец. Благотворное влияние Дженис, догадался я. Она заставила его отказаться от спиртного.
Его глаза вдруг открылись. Повернув голову, он уставился на меня, как на призрака. Когда я позвал его, он приподнялся на локте — по-прежнему не сводя с меня глаз.
— Идемте со мной, — сказал я.
Мой голос прозвучал хрипло, почти грубо.
Должно быть, я испугал Шратта — в его взгляде промелькнуло выражение подозрительности. Уж не думает ли он, что я хочу заманить его в лабораторию, заковать в цепи и использовать для своих опытов?
— Мне нужно кое-что показать вам, — добавил я.
Все так же недоверчиво хмурясь, он встал с постели и надел грязный домашний халат. Казалось, он не переставал о чем-то напряженно размышлять. Наконец он сел на стул, выдохнул и с решительным видом произнес:
— Патрик, мне нет никакого дела до ваших экспериментов.
Я опешил. Итак, Шратт решил не участвовать в моей работе. Поселившись в моем доме, он отстранился от меня еще больше, чем в те дни, когда стремглав выбегал из лаборатории, намереваясь никогда не возвращаться в нее.
— Вы обязаны помочь мне, Шратт. Без вас я не смогу продолжить начатое.
В эту минуту я был способен даже на лесть. Мое заявление явно тронуло его — однако, запахнув полы халата, он упрямо покачал головой.
Для него, как и для меня, весь мир представляет собой одну большую лабораторию. Разница в том, что я использую ее для достижения новых знаний, а он хватается за старые, отрекаясь от себя как от ученого.
— Патрик, вы знаете, что я испытываю отвращение к вашим исследованиям. Они не помогут человечеству — только умножат его несчастья. Когда-нибудь они вернут людей в эпоху варварства.
— Я такой же ученый, как и вы, — возразил я. — Мы оба всю жизнь специализировались в одной, довольно узкой области знаний, а потому не можем заглядывать так далеко вперед. Впрочем, нам это не нужно. Достаточно сознавать, что цивилизация не может существовать без специализации на какой-то определенной профессии.
— Цивилизация меня не интересует. Мы не можем понять собственной души, а лезем в физику, химию, медицину — уверяю вас, это от страха за себя, от сознания собственной беспомощности и ничтожности. У нас уже не осталось того человеческого достоинства, которое отличает человека от животного. Вы же хотите, чтобы мы пошли еще дальше — превратились в высококвалифицированных питекантропов, бездушных и эгоистичных. Желая синтезировать жизнь, вы препарируете ее, убиваете дух, поднимающий человека над землей. Вы верите только в свои приборы и механизмы. Вы убиваете веру! Меня радует, что таких индивидуумов у нас не слишком много. Поклоняясь идолу рациональности, вы отказываетесь признавать то, что не можете воспроизвести в лабораторных условиях. Я вас боюсь, Патрик. Вы конструируете механическую душу, которая разрушит этот мир.
Я терпеливо выслушал его тираду. Мне казалось, что ему хотелось главным образом выговориться, а не убедить меня в ненужности моей работы.
— Все великие ученые, — спокойно сказал я, — неизбежно приходят к точке творческого пути, где разум сталкивается с чем-то, выходящим за область человеческого понимания. Они признают существование материй, божественных по своей природе. Вспомните, сколько гениальных творцов науки к концу жизни начинали верить в Бога.
Шратт с изумлением посмотрел на меня. Он и сам мог бы подписаться под этими словами. Увидев, что я произнес их без малейшей иронии, он кивнул — но так, будто осуждал меня за сказанное. Наверное, все еще не доверял и сомневался во мне как в приспешнике его философии.
— Разумеется, — добавил я, — чтобы дойти до этой точки, за которой начинается великое Неведомое, человек должен преодолеть все пространство умопостигаемого опыта. Наш путь нелегок, но мы идем не вслепую: нам помогают ориентиры, оставленные нашими предшественниками, — конкретные, но указывающие на существование других, запредельных субстанций. Например, мы пользуемся знаком бесконечности. Мы оперируем им, имея дело с конкретными цифрами, мы ставим перед ним плюс или минус — превращая в образ, зрительно воспринимаем ее форму. Это кому-нибудь вредит? Естественно, нет. Более того, уходя в сферы, далекие от обыденной жизни, мы возвращаемся с решениями самых насущных земных проблем. Вот почему я не могу отказаться от своих исследований. Вот почему не могу поддаваться малодушию. Мой путь ведет к Богу — и я должен пройти его до конца.
Шратт смотрел в сторону, думая о чем-то своем.
— Спасение дается за дела, а не за огульное отрицание, — заключил я.
С этими словами я вышел за порог.
Луна сияла, как небольшое белое солнце, окруженное мириадами настороженных, немигающих звезд.
Я уже несколько лет не смотрел на звездное небо.
За дверью послышалось приглушенное бормотание Шратта, и вскоре он вышел из своей каморки.
Когда я привел его в лабораторию, он снова насупился.
— Что вы хотите показать мне?
— Мозг вступил в контакт со мной, — сказал я.
Показав на конусообразный сосуд, я в двух словах объяснил действие аппаратуры.
Шратт постучал пальцем по стеклу. Лампочка загорелась почти сразу.
У Шратта округлились глаза. Судя по выражению его лица, он не решался спросить, как мне удалось добиться такого эффекта.
Я рассказал об опытах с азбукой Морзе. Шратт слушал затаив дыхание, не смея пошевелиться — будто столкнулся с чем-то сверхъестественным.
Я отстучал мозгу приказ: трижды подумать о дереве.
Энцефалограф последовательно зафиксировал три практически конгруэнтных кривых.
Не сводя глаз с сосуда, Шратт медленно сел на мою постель. Затем окинул взглядом лабораторию и сокрушенно опустил голову. Шратт — гений. Он никогда не сомневается в очевидном и не боится новизны, а на это способны только очень незаурядные люди. Такие, как Шратт.
Я присел рядом, дал ему время справиться с волнением. Наконец он встал, подошел к стеклянному конусу и осторожно провел пальцем по тонкому электрическому кабелю, соединяющему датчики с энцефалографом. Лампочка загорелась — Шратт кивнул и с торжествующим видом повернулся ко мне.
— Мозг живет, — выдохнул он, словно хотел возвестить какую-то вселенскую истину. — Живет, тут нет никаких сомнений! Осталось лишь вступить в двустороннюю связь с ним.
Он снова сел на край постели, прикрыл глаза и задумался. Казалось, его не обескураживала безнадежность задачи, которую он поставил перед собой.
Взяв со стола стопку энцефалограмм, он внимательно просмотрел их.
— Альфа-, бета- и дельта- частоты, — сказал он. — Но ведь они не поддаются дешифровке!
Он отложил бумаги в сторону — демонстративно отказался вникать в переплетения кривых и ломаных линий.
— К ним не подберешь ключа, — с решительным видом заявил он. — Вы пробовали, не так ли?
Я кивнул.
— Вы пошли неверным путем. И с самого начала знали, что он никуда вас не приведет…
Я принялся отстаивать свою теорию — только для того, чтобы услышать ее опровержение.
— Мне удалось установить форму кривых, соответствующих мысли «дерево». Если поочередно внушать ему другие мысленные образы, через некоторое время можно будет составить таблицу энцефалограмм, позволяющих переводить эти символы на наш язык. Теоретически для моей гипотезы требуется всего лишь одно допущение — что определенной мысли соответствует определенная форма электромагнитных колебаний, характеризующих биофизическую деятельность мозга. Что касается выразительных средств, то мы можем не сомневаться в способности нашего языка передать любое значение электромагнитного кода. Все колебания биополя ограничены диапазоном от одной второй до шестидесяти циклов в секунду, тогда как слух воспринимает звуковые колебания от десяти до шестнадцати тысяч герц. Следовательно, у звука вариативность больше, чем у мысли.
Шратт покачал головой.
— Выразительные средства языка зависят не от частоты звуковых колебаний, а от их организации во времени — от чередования звуковых волн разной длины. Вы и в самом деле добились успеха: мозг Донована воспроизвел электромагнитные колебания идентичной формы. Но значит ли это, что он думал о том же, о чем думали вы? Обратите внимание — фиксация этих кривых на бумаге заняла гораздо больше времени, чем потребовалось вам, чтобы мысленно представить образ дерева. Откуда вам известно, о чем он думал в оставшиеся секунды? Нет, я полагаю, нам придется отказаться от гипотезы качественного сходства энцефалограммы и телеграфной азбуки.
Он был прав. Но какую альтернативу мог я предложить взамен своей ошибочной теории?
— Скорее уж нам удастся установить с ним телепатическую связь, — задумчиво произнес Шратт.
Я ошеломленно уставился на него. Использовать неизученное средство для познания неизвестной субстанции? Такой неортодоксальный метод просто не укладывался у меня в голове.
Должно быть, Шратт почувствовал мою настороженность, посмотрев на меня, он добавил:
— А почему бы и нет? Как известно, большие мозговые полушария испускают электромагнитные колебания в микроволновом диапазоне — одинаковом для всех людей. Следовательно, теоретически один мозг может передавать мысли на расстоянии, а другой — принимать их.
— Другой — это чей? — спросил я.
— Ваш, — ответил Шратт.
Он хмыкнул, а затем несколько раз кивнул — как бы соглашаясь с самим собой.
— Ваша теория телепатии слишком примитивна, чтобы найти практическое применение, — сухо сказал я.
— Усложнение проблемы тоже не всегда приводит к успеху, — беззлобно съязвил он.
Я хотел вспылить, но вовремя взял себя в руки. Каким бы безумным ни казалось предложение Шратта, другого выхода у меня не было.
Я задумался.
Ну, хорошо. Допустим, один мозг — передатчик, другой — приемник. Между ними — слабое электромагнитное поле.
В принципе это возможно. Регистрирует же энцефалограф испускаемые мозгом микроволны. Вопрос в другом — как быть со вторым мозгом? Сможет ли он адекватно трансформировать сигналы, передаваемые первым?
С другой стороны, мой медицинский опыт подсказывал, что явление телепатии — не выдумка. Изучая различные состояния человеческого мозга, я не раз подумывал о том, что в некоторых условиях он может действовать подобно приемно-передающему устройству.
— Предположим, теория верна. Но как мы сможем осуществить ее на практике? — спросил я.
— Нужно поставить эксперимент, — вставая с постели, сказал Шратт. — Попробуйте анализировать каждую мысль, которая приходит вам в голову, — особенно если она хоть немного не свойственна вам. Может быть, мозг Донована уже сейчас пытается вступить в контакт с вами.
— Иногда меня посещают мысли, не связанные с моей работой, — те, что называются мимолетными. Нет, мне нужно более веское доказательство.
— Обратитесь к практике медиумов, — предложил он.
— По-моему, мы становимся на зыбкую почву средневековой схоластики, — заметил я, разочарованный легкомыслием Шратта. — Мы с вами находимся в медицинской лаборатории, а не на спиритическом сеансе.
Шратт подошел к окну и задумчиво посмотрел на улицу.
— Дайте мне немного времени, — сказал он. — Доказательство будет. В этом я не сомневаюсь.
Он повернулся и быстрым шагом вышел из лаборатории, как всегда, не попрощавшись.
За окном уже брезжил рассвет.
От усталости я никак не мог собраться с мыслями. Мне не хотелось думать о предложении Шратта.
Я придвинул кресло к сосуду с мозгом. Судя по горящей лампочке, он не спал. Его серая масса неподвижно лежала за стеклом, опутанном электрическими проводами и резиновыми трубками. О чем он сейчас думал?
6 октября
Потратив несколько дней на безрезультатные эксперименты, я отказался от телепатии.
Мозг Донована для нее не подходит. Центральная нервная система, как известно, состоит из головного мозга, мозжечка и спинного мозга. Последний у моего объекта отсутствует — а без него он не способен воздействовать на мою нервную систему.
Боюсь, исследование зашло в тупик. Необходим какой-то новый подход, но я его не вижу — куда ни глянь, всюду глухая стена.
Со Шраттом я на эту тему больше не разговаривал. Один метод он предложил, а других у него нет. Мне тоже нечего сказать ему — вот мы и избегаем друг друга.
Шратт жалеет о провалившемся замысле, а меня злит его скептическое отношение к моей работе.
Прошлой ночью Дженис упала в обморок. За ней ухаживал Шратт. Думаю, на самочувствии Дженис сказалась жара. Ей нужно уехать отсюда, покуда самой же не пришлось расплачиваться за свое упрямство. Я ее предупреждал и вины за собой не чувствую.
Франклин по-прежнему покупает газеты и журналы с новыми статьями о Доноване.
Одна из них была украшена фотографией похорон Уоррена Донована. За умопомрачительно дорогим гробом шествовал Говард, за ним — Хлоя.
Донована кремировали. Следовательно, улик больше нет.
Миллионер не думал, что умрет так скоро. Он не оставил завещания.
Как известно, от власти просто так не отказываются. Для этого необходимо либо желание насладиться жизнью, либо предчувствие близкой кончины. Тем более, если речь идет о Доноване. Не такой он был человек, чтобы пренебречь многомиллионной корпорацией ради игры в гольф или чтения книг. Работа значила для него все на свете — и все-таки он ее бросил. Почему? За всем этим необъяснимым поступком крылась какая-то тайна.
Газеты наперебой толковали о якобы припрятанных миллионах Донована. Оказалось, что в течение последних лет жизни он изымал из оборота крупные суммы наличных — они не были обнаружены ни на одном из его банковских счетов.
Статья в журнале «Сандей» называлась «Особняк во Флориде, хранилище утерянных миллионов». Фотография изображала виллу, где, как предполагалось, были спрятаны деньги. К снимку прилагался рисунок: набычившийся Говард и сгорающая от нетерпения Хлоя стояли с топором и лопатой, готовые броситься на поиски сокровищ.
В одной газете была помещена моя фотография. Репортер запечатлел меня в тот момент, когда я входил в госпиталь Финикса. Рядом был снимок Дженис, сидевшей в моей машине. Мне припомнился человек с фотоаппаратом, встретивший меня на ступенях госпиталя.
«Доктор Патрик Кори, загадочный хирург, оперировавший покойного У. Г. Донована», — гласила подпись.
С моим снимком соседствовал рисунок, изображавший меня в доме Уайта: я стоял в позе драматического актера, в руке был зажат скальпель, занесенный над телом умирающего. Внизу тоже стояла подпись: «Успел ли миллионер поведать свою тайну врачу?»
Уайт был сфотографирован рядом с земляным холмиком, под которым лежали ноги Донована. Нижнюю часть той же полосы занимала зарисовка с места катастрофы, маленькими черными фигурками были указаны тела — там, где их нашла спасательная группа. В конце концов я перестал читать газеты. Жизнь Донована мне была безразлична — меня интересовало будущее его мозга.
Вчера позвонили из Финикса: прибыла следственная комиссия авиационной компании, и я был должен составить письменный отчет о случившемся. Желая поскорее отделаться от всех формальностей, я немедленно отослал им свидетельские показания.
Я хочу, чтобы они забыли о Доноване.
7 октября
Прошлой ночью мне вдруг захотелось пойти в гостиную и включить радиоприемник. Понятия не имею, откуда у меня взялось такое желание: обычно я слушаю только метеосводки, да и то если собираюсь выехать из дома. Все остальные радиопередачи меня раздражают (когда-то, во время работы в клинике, они слишком часто мешали мне сосредоточиться), однако подсознательные порывы далеко не всегда удается сразу проанализировать. Поэтому я предпочитаю не сопротивляться им.
Дженис еще не спала — чинила рубашку Шратта. Меня вновь поразил ее анемичный вид, особенно бросились в глаза худоба и бледность лица. Когда я вошел, она отложила работу — думала, что у нас будет разговор, — но я лишь включил радио.
На коротких волнах шла какая-то передача на испанском языке. Покрутив ручку настройки, я нашел французскую: приглушенную помехами классическую музыку. Я переключил диапазон, и из динамика грянул латиноамериканский джаз. Внезапно я понял, что мне требовалось, — и со всех ног бросился к Шратту.
Шратт сидел в кресле. Увидев меня, он переменился в лице.
— Что-нибудь с Дженис? — тревожно спросил он.
— С ней все в порядке, — ответил я.
Шратт с облегчением вздохнул — но все еще не успокоился.
— В последние дни ей нездоровится, — сказал он.
У меня не было никакого желания обсуждать самочувствие Дженис.
— Я велел ей вернуться в Новую Англию. Скоро она уедет отсюда.
Мне не понравился взгляд, которым он смерил меня. Какое ему дело до наших семейных проблем?
— Кажется, я на верном пути, — стараясь не выдать волнения, добавил я.
Шратт не ответил. По-моему, его покоробило мое безразличное отношение к Дженис.
— Я пробовал практически осуществить ваше предложение. Мозгу Донована не хватает силы для телепатической связи со мной, — сказал я. — Через электронику мысли не пропустишь. И все-таки мы можем их усилить.
В его глазах мелькнуло заинтересованное выражение — я снова почувствовал, что стою на верном пути.
— Вот простой пример, — продолжил я. — Допустим, вы слушаете радио. Если сигнал слабый — скажем, приходит откуда-то издалека, — то увеличение мощности приемника на качество звука не повлияет. Чтобы улучшить прием, нужно увеличить мощность передатчика.
Он с недоумением посмотрел на меня — видимо, еще не взял в толк, куда я клоню. Я добавил:
— Мы будем стимулировать способности Донована до тех пор, пока кто-нибудь из нас не сможет принимать его мысли.
Шратт понял мою мысль. Однако ему по-прежнему был неясен метод, которым я собирался воспользоваться.
— Если суммарный заряд биополя мозговых клеток удастся довести до нескольких тысяч микровольт, мощность телепатического сигнала увеличится в десятки раз. Может быть, тогда его силы хватит, чтобы воздействовать на любого человека.
Шратт кивнул, но в его взгляде появилась настороженность.
— Вероятно, вы правы, Патрик, — медленно проговорил он. Вот только…
Он заколебался. В эту минуту я его ненавидел — за нерешительность и недоверие к моей работе. Мне требовалась помощь, а не попытки разубедить меня в ее целесообразности.
— Оставьте ваши нотации, Шратт — вспылил я. — Я должен продолжать исследования, вы это знаете. У меня нет времени обсуждать наши этические разногласия.
— Вы имеете дело с силами, которыми не умеете управлять, — с дрожью в голосе произнес он. — Возможности человеческого мозга безграничны, и неизвестно, чем все это…
— По-вашему, я должен прекратить эксперименты, потому что они представляют какую-то опасность для нас — устав от его малодушия, резко спросил я. — Уверяю вас, остановить их я успею в любой момент.
— Каким образом?
— Отключу компрессор, вот и все. Как только прекратиться подача крови, мозг Донована умрет.
— Мне нужно подумать, — сказал Шратт.
Хлопнув дверью, я вышел из комнаты.
10 октября
Установлена дополнительная ультрафиолетовая лампа, в артериях циркулирует свежая кровяная сыворотка, позволяющая быстрее выводить углекислоту. Приготовлена плазма нового состава, обогащенная кислотами, протеинами, солями, жирами и аминокислотами — чтобы поддерживать необходимую концентрацию водорода.
Я хочу добиться эффекта пресыщения. Избыток калорийных питательных веществ скажется на метаболизме, затем последуют изменения всех химических и биологических процессов.
12 октября
Амплитуда энцефалограмм заметно увеличилась, альфа-колебания полностью исчезли. Мозг практически не отдыхает: чаще засыпает, но даже во сне продолжает какую-то неведомую мне деятельность. Вчера лампочка горела шесть часов тридцать восемь минут, сегодня — уже шесть часов двадцать пять минут. Видимо, обильное питание приводит к повышенной сонливости. Вместе с тем пробуждаются скрытые силы мозга, увеличивается его жизненная активность.
14 октября
Электрический потенциал биополя возрос до пятисот десяти микровольт.
В сером веществе увеличилось число новых клеток. Структура человеческого мозга всегда подчинена какой-то цели, поэтому я гадаю, какие функции они могут выполнять.
16 октября
Приходил Шратт. Я показал ему разросшийся мозг, продемонстрировал его сенсорные реакции. Напряжение биополя увеличилось до тысячи с лишним микровольт. Скоро я смогу измерять его обычным тестером.
Шратт придумал, как упростить приготовление питательного раствора. Он привез из морга человеческий мозг, накануне извлеченный из черепа какого-то безвестного забулдыги. В нем содержатся все элементы, из которых состоит живой орган. Теперь вместо комбинирования десятков компонентов достаточно добавить в кровяную сыворотку несколько граммов этих останков — и питание готово.
Подобная мысль мне и самому уже приходила в голову.
Я поблагодарил Шратта, а он воспользовался моей признательностью, чтобы заговорить о Дженис. Она уезжает в Лос-Анджелес: Шратт попросил меня повидаться с ней.
Судя по его серьезному виду, он решил заниматься моими проблемами в обмен на какие-то уступки с моей стороны.
Я пообещал встретиться с Дженис.
17 октября
Моя преступная халатность чуть не обернулась трагедией. Меняя фильтры компрессора, я уронил в раствор два провода, в результате чего произошло короткое замыкание.
Из стеклянного сосуда посыпались искры, компрессор отключился. Самописец вычертил прямую линию и тоже остановился.
Я спешно заменил сгоревший предохранитель, починил аппаратуру, однако мозг не подавал признаков жизни.
Меня ужаснула мысль о бесславном конце моего эксперимента.
Я добавил в сыворотку половину кубического сантиметра тысячного раствора адреналина.
Через несколько минут загорелась лампочка, энцефалограф зарегистрировал отчетливые дельта-колебания.
Я еще долго не мог оправиться от потрясения.
Нужно купить более надежное оборудование и на всякий случай установить запасной компрессор. Второго такого испытания я не переживу.
18 октября
Сегодня, заглянув в рабочий журнал, я увидел какие-то каракули, начерканные на последней странице. Кто побывал в моей комнате, пока я спал?
Дверь в лабораторию всю ночь оставалась закрытой на задвижку. Пальцы моей левой руки были перепачканы чернилами.
Создавалось впечатление, будто я сам встал с постели, взял авторучку и набросал эти бессмысленные загогулины. Но ведь прежде я не замечал за собой склонности к сомнамбулизму! И никогда не писал левой рукой!
Я присмотрелся к этим корявым значкам, но не смог ничего разобрать. Затем стал поворачивать журнал по часовой стрелке и наконец сумел различить буквы Д, В, А, и Н. Между ними при некотором воображении можно было распознать еще одну Н и две О. Сложив их, я получил слово ДОНОВАН.
Донован?!
Вне всяких сомнений, в моем журнале было написано его имя. Неужели я сам так небрежно измарал страницу — во сне, левой рукой?
Я подошел к самописцу. Судя по его показаниям, мозг ночью спал, но на некоторых отрезках энцефалограммы размашистая амплитуда колебаний свидетельствовала о состоянии крайнего возбуждения, время от времени овладевавшего им.
Мне вдруг стало не по себе.
Я вспомнил, что Донован был левшой. Так писали в одной газете.
Должно быть, переутомившись в предыдущий день, я во сне подошел к столу, открыл журнал и бессознательно воспроизвел подпись Донована. Это феноменальное явление, вероятно, оказалось следствием моего нетерпеливого желания вступить в контакт с мозгом. Учитывая напряженность эксперимента, в случившемся не было ничего удивительного.
А если предположить, что я действовал, выполняя приказ Донована? Что тогда? Как известно, во сне наши волевые регуляторы подавлены и частично отключены. В это время легче всего повлиять на подсознательную область человеческой психики — заставить совершать безотчетные поступки вроде тех, что многократно описаны в специальной литературе. Например, ходить с закрытыми глазами или писать левой рукой.
Нет! Не могу в это поверить!
Но вот вопрос: могло ли короткое замыкание пробудить в мозге какие-то новые силы — подобно тому, как электрошок вызывает к жизни скрытые резервы человеческого организма?
19 октября
Я не спал всю ночь — вероятно, слишком устал.
На столе лежали специально приготовленные карандаш и бумага, но телепатический сигнал так и не поступил. Время от времени, испытывая какое-то смутное желание подняться и подойти к письменному столу, я сознательно подавлял в себе это побуждение — боялся, что оно окажется результатом нервного расстройства, а не воздействия со стороны Донована.
Мне нужно быть уверенным в его влиянии на меня!
Чем больше я думаю о каракулях в рабочем журнале, тем больше убеждаюсь, что они стали следствием обычного сомнамбулизма.
Мысль о полном провале моего эксперимента приводит меня в отчаяние.
20 октября
Сегодня Дженис уехала в Лос-Анджелес.
На станцию ее отвез Шратт. Перед их отъездом мы о чем-то разговаривали — не помню, о чем именно.
Мои мысли заняты проблемой, которую передо мной поставил мозг Донована. Мне не терпится заснуть и дать ему возможность вступить в контакт со мной.
Вечером приму снотворное. Может быть, оно подавит мою волю.
21 октября
Как необдуманно я поступил, приняв веронал! Он парализовал не только волю, но и все уровни сознания — не оставил никаких шансов для внешнего воздействия.
От нервного перевозбуждения у меня начались слуховые галлюцинации. Я должен взять себя в руки. Неврастеник не имеет права быть медиком, тем более — ученым.
Сейчас лучше не торопить события. Пусть все идет своим чередом.
25 октября
За эти дни ничего особенного не произошло. Электрический потенциал биополя возрос до полутора тысяч микровольт и все еще увеличивается.
Я похудел. Пищу мне готовит Франклин. Только теперь я понял, что Дженис, знавшая о моем плохом аппетите, во все блюда добавляла витаминные концентраты. Лишившись этой принудительной диеты, я начал терять силы. Думаю, моя повышенная утомляемость объясняется нехваткой витамина В-прим в рационе.
Я очень устал.
27 октября
Еще одно послание. Я написал его сам, но моей рукой явно управлял мозг, неподвижно лежащий в стеклянном сосуде с конической крышкой.
Снова — имя, написанное корявым, неровным почерком. Как будто расписался очень больной старый человек. Или это потому, что я писал левой рукой, подобно Доновану? Буквы в точности воспроизводят его подпись — в газетах мне встречалось факсимиле. Те же самые каракули. Вокруг — характерный вензель. Буква У больше похожа на печатную, чем на прописную. За последней Н тянется длинный хвостик. Это не мой почерк.
Мозг нашел способ вступить в контакт со мной. Возможно, на его активность повлиял электрический удар; а может быть, перенасыщение питательным раствором привело к каким-то функциональным сдвигам в клетках серого вещества.
Я несколько часов неподвижно сидел на краю кровати.
Мне необходимо еще одно доказательство — новое, неоспоримое!
30 октября
Сегодня такое доказательство появилось.
Боюсь, как бы мозг вновь не пострадал от электрического удара — напряжение электромагнитного поля возросло до двух с половиной тысяч микровольт, а мне ничего не известно о сопротивлении образовавшейся массы серого вещества.
Сидя за рабочим столом, я вдруг почувствовал какую-то непонятную усталость. Странное дело: она ощущалась не столько в теле, сколько в голове. Я продолжал думать о работе, но мысли стали какими-то вялыми, точно заторможенными. Затем я как бы со стороны увидел, что моя левая рука пришла в движение, взяла авторучку и начала писать.
На этот раз имя было написано полностью: Уоррен Горас Донован. И — словно в знак достоверности — обведено замысловатым вензелем.
Моя рука отложила авторучку, мысли обрели привычную быстроту. Как будто вынырнули из какого-то глубокого омута: затрепетали, взбудоражив сонную гладь.
Я подошел к стеклянному сосуду. Мозг Донована бодрствовал.
«Это ты заставил меня написать твое имя?» — отстучал я по стеклу.
Немного подождав, я повторил этот вопрос — уже медленнее, как на уроке азбуки Морзе.
Затем вернулся к столу.
И снова почувствовал какую-то внезапную тяжесть в голове. Я полностью отдавал себе отчет в том, что делаю, — только двигательные рефлексы вышли из-под контроля.
Я увидел, как моя левая рука взяла авторучку и вывела на бумаге отчетливые буквы: «Уоррен Горас Донован!»
3 ноября
Человеческий мозг не может работать постоянно, не восстанавливая затраченных сил. Чем активнее его деятельность, тем чаще ему нужно отдыхать. Мозг Донована половину времени проводит во сне.
Его обнаженная плоть обросла слоем какого-то бледно-серого вещества, да и сам он принял новую форму. В моей лаборатории развивается вид белковой материи, которого еще не знала наша планета. Для его жизнедеятельности необходимы компрессор и искусственное питание, однако при этом он способен посылать энергетические заряды, сокрушающие все защитные барьеры человеческого разума. И его возможности увеличиваются с каждым днем.
Он может подавлять мои мысли, когда ему заблагорассудится.
Сначала у меня было странное ощущение — будто чья-то чужая воля желает продемонстрировать свою власть надо мной, приводя в движение суставы рук, ног или пальцев.
Затем у меня сложилось другое впечатление. Мне стало казаться, что мозг Донована использует мое тело, чтобы обрести органы чувств, которых ему не хватает для полноценной жизни.
Мое сознание раздвоилось, но не как у шизофреника. Подчас я выступаю в роли отстраненного наблюдателя — слежу за воздействием, которое мой подопечный оказывает на мою психику. И всегда отдаю отчет в своих поступках.
Когда мозг Донована спит, я получаю полную свободу действий. Это драгоценное время я использую для записи своих наблюдений.
Мысли Донована по-прежнему непоследовательны. Он до сих пор не дал логического ответа на вопрос, который я ежедневно отстукиваю по стеклу, при помощи азбуки Морзе. Может быть, мои сигналы доходят до него в искаженном виде — если, например, колебания окружающей среды представляются чем-то неделимым на равные доли и промежутки? Своими действиями он напоминает то ли спящего, то ли больного. Он все время приказывает мне писать имена, внешне ничем не связанные друг с другом.
Одно из них — Роджер Хиндс. Другое — Антон Стернли. Постоянно появляется имя Говард, а Хлоя — ни разу. Зато часто упоминается Екатерина. В газетах писали, что так зовут его жену (в моих глазах она еще не стала вдовой). Фигурирует также его адвокат Фуллер.
При желании я мог бы навести справки о всех этих людях.
Но в памяти Донована мелькает столько других имен, что порой они мне кажутся каким-то наваждением, преследующим его даже после смерти.
5 ноября
Чтобы узнать, насколько влияние мозга зависит от расстояния, я сегодня предоставил его самому себе, а сам поехал в Финикс.
Не успел счетчик на приборной панели отмерить первые пятнадцать миль, как мозг послал мне сигнал возвращаться. Я развернул машину и на полной скорости погнал ее назад к дому.
Этот случай помог мне установить одно немаловажное обстоятельство. Мозгу известно все, что я делаю, — даже если я нахожусь на значительном удалении от него.
Следовательно, он не только отдает мне мысленные приказы, но и улавливает микроволновые колебания моего биополя. Способен ли он читать мои мысли?
6 ноября
Напряжение биополя составляет приблизительно три тысячи пятьсот микровольт.
Не знаю, сколько еще будет увеличиваться масса серого вещества. Существует ли какой-нибудь предел для ее роста, или она будет развиваться подобно раковой опухоли?
10 ноября
Сегодня в лабораторию зашел Шратт. Он застал меня в тот момент, когда мозг приказал мне написать несколько слов. Я услышал его голос, но не ответил и даже не повернул голову — боялся неосторожным движением нарушить контакт, установившийся между мной и мозгом.
Моя левая рука медленно выводила буквы. Они получались неровными и корявыми — как у ребенка, который еще не научился писать.
Шратт еще раз произнес мое имя и вошел в лабораторию. Не добившись от меня никакого ответа, он в нерешительности остановился посреди комнаты. Сначала ему показалось, что я занимаюсь какой-то непонятной умственной гимнастикой. Затем мое поведение встревожило его. Он сделал несколько шагов и взглянул через мое плечо.
Я продолжал писать. На бумаге пять раз подряд появилось имя Хиндс. За ним последовало название: Коммерческий банк Калифорнии. И снова — Хиндс, Хиндс, Хиндс.
Шратт переполошился. Обошел стул, нагнулся, заглянул в лицо. Опытный врач, он не прикасался ко мне, боясь вызвать истерику или что-нибудь в этом роде.
Я сидел, склонившись над бумагой. Шратт снял со стены зеркало, поставил на стол и посмотрел на мое отражение. По выражению моих глаз он понял, что я в трансе. Ему казалось, что я не замечаю его присутствия.
Затем мозг отпустил меня. Я вздохнул и поднял голову. Еще не оправившись от испуга, Шратт отложил зеркало в сторону и спросил:
— Вы меня слышите?
Я кивнул.
— Почему вы не отвечали?
Я показал на лист бумаги с детскими каракулями, написанными под диктовку мозга. Он уставился на них, потом испуганно посмотрел на стеклянный сосуд.
— Я вступил в контакт с ним, — объяснил я. — Вернее, он сам наладил связь со мной.
Обрадованный возможностью рассказать о своих переживаниях, я подробно описал ему ход эксперимента. Мне казалось, что Шратт поймет меня, но он лишь еще больше встревожился. Его одутловатое лицо побледнело, в глазах появилось выражение отчаяния.
Я в последний раз попытался урезонить его.
— Почему вы никак не можете забыть о ваших нравственных запретах? — спросил я. — Человеческие эмоции не имеют ничего общего с научными исследованиями. Более того, они мешают нашей работе. Мы не имеем права поддаваться страху! Мужество, умение наблюдать и способность к логическому анализу — вот качества, необходимые всякому ученому. К сожалению, вы лишены по крайней мере двух из перечисленных мной достоинств, а потому…
— Да бросьте вы, — вспылил Шратт. — Мы и так уже потратили слишком много времени на обсуждение возможных последствий эксперимента, который вы затеяли. Я прошу вас прекратить его, пока это в ваших силах. Умоляю вас, Патрик, отключите компрессор и дайте мозгу умереть!
По его щеками вдруг потекли слезы. Он закрыл лицо руками и задрожал всем своим грузным телом. Зрелище было отвратительное. Точнее, жалкое — словно передо мной стоял не взрослый мужчина, а беспомощный, кем-то обиженный ребенок.
Я подошел к рабочему столу и принялся перекладывать с места на место какие-то инструменты. Я не оборачивался до тех пор, пока он не вышел из лаборатории.
11 ноября
Вымотавшись за день, я заснул как убитый. Двойственность моего бытия стоит мне слишком дорого. Оно отнимает у меня все умственные и физические силы.
Меня разбудили чьи-то крики. Они доносились из гостиной. Даже не крики, а какие-то безумные вопли — точно кто-то лишился рассудка от страха, помешался на нем.
Никогда не слышал ничего подобного.
Я бросился к двери. Лампочка горела в полный накал, как будто мозг тоже чувствовал, что в доме происходит что-то странное. Пробегая мимо стеклянного сосуда, я включил энцефалограф, чтобы позже проанализировать показания самописца.
Сумасшедший вой, доносившийся из-за двери, прекратился так же внезапно, как и начался. Вернее, его сменил какой-то глухой стук, словно кто-то тяжелый катался по полу, опрокидывая столы и стулья.
Включив в гостиной свет, я увидел на ковре грузное тело Шратта. Его руки судорожно хватались за горло. Глаза были выпучены, из открытого рта вырывались хрипатые звуки. Он явно задыхался.
Я попытался разжать его пальцы, но они не поддавались — слишком крепко вцепились в шею.
В этот момент кто-то резко повернул меня за плечо, и я прямо перед собой увидел перекошенное от ужаса лицо Франклина. Не готовый к его нападению, я инстинктивно взмахнул правой рукой. Франклин отпрянул и закрылся локтями, будто ожидал удара.
Я вновь повернулся к Шратту. Тот уже потерял сознание. Руки были безвольно вытянуты вдоль тела. Я приказал Франклину помочь мне положить его на диван.
Пульс Шратта в два раза превышал норму, сердце стучало гулко и неравномерно. Больше всего меня испугало его смертельно бледное лицо — ему было недалеко до инфаркта. Я быстро расстегнул верхние пуговицы его сорочки и велел Франклину принести льда.
Когда мое распоряжение было выполнено, я положил несколько кубиков льда Шратту на грудь — слева, ближе к сердцу. Вскоре пульс нормализовался. Шратт глубоко вздохнул и открыл глаза. Увидев меня, он задрожал от страха. Я сказал ему, что опасность миновала, и заставил его выпить теплого молока — однако, когда он пил, его зубы стучали о край чашки.
Судя по всему, Шратт готовился к отъезду. Его чемоданы стояли в передней, пальто висело на спинке стула. Меня удивил способ, которым он собирался покинуть мой дом — ночью, никого не предупредив о своих намерениях. С другой стороны, я не мог взять в толк, зачем он пошел через гостиную, когда мог спокойно выйти прямо во двор.
— Это что такое? — спросил я, показав на чемоданы.
Лицо Шратта вдруг исказилось от ужаса. Я не сразу сообразил, что его так взволновало; он уже давно не прикладывался к спиртному, а эпилепсией вообще никогда не страдал. Затем я проследил за его взглядом — и все понял.
Распределительный щиток у входа в лабораторию был открыт. Прямо под ним на полу лежала шляпа Шратта.
Меня охватила ярость, почти бешенство.
— Вы хотели убить мозг, — не владея собой, закричал я.
Шратт уставился на меня — бледный, перепуганный еще больше, чем прежде.
— А вы пытались задушить меня, — дрожа всем телом, сказал он.
Никогда не видел его в таком состоянии — типичный клинический шизофреник, а не ученый, которому в свое время прочили блестящую научную карьеру.
Его слова потрясли меня. Неужели ему померещилось, будто я напал на него?
Я спокойно объяснил, в каком положении застал его в гостиной. Он намеревался совершить самоубийство — я спас ему жизнь!
— Сам себя человек не может задушить, — с презрением произнес Шратт. — Вы это прекрасно знаете, Патрик.
Он, пошатываясь, поднялся на ноги.
— Продолжим разговор утром, — прохрипел он.
Когда я попробовал помочь ему, он оттолкнул мою руку.
Я вернулся в лабораторию. Лампочка уже не горела — мозг спал. Монотонно шуршал грифель самописца. По бумаге ползли дельта-кривые неправильной формы.
Я сел на кровать и попытался мысленно восстановить события этой ночи.
Итак, меня разбудил крик о помощи. Голос я помнил плохо, но мне казалось, что он принадлежал не Шратту, а кому-то другому. Впрочем, в минуту страха у человека сжимаются голосовые связки, и его крик опознать почти невозможно. Поэтому кричать мог и Шратт. Да и кого же еще я мог услышать, если не его?
Чтобы рассеять подозрения — смутные, но все-таки не дававшие мне покоя, — я встал и направился в комнату для прислуги.
Франклина я застал собирающим скудные пожитки и бросающим их в старый, видавший виды саквояж. Мой визит явно испугал его.
Решение покинуть мой дом, принятое им после стольких лет службы, заставило меня еще больше усомниться в себе.
— Тоже уезжаешь? — спросил я. — К чему такая спешка? Почему ночью?
Франклин сел на край постели. В его глазах застыл тот же беспомощный ужас, который несколько минут назад я видел у Шратта.
Не желая расстраивать его, я сказал, что он может оставить работу, когда ему заблагорассудится, но мне будет очень грустно, если нам все-таки придется расстаться. Он немного успокоился, и я спросил, слышал ли он, как доктор Шратт звал на помощь.
К моему облегчению, он кивнул. Однако, когда я спросил, зачем он оттащил меня от Шратта, он с испуганным видом признался, что видел, как я напал на него.
— У доктора Шратта был приступ эпилепсии, — сухо заметил я. — Мне пришлось оказать ему помощь, вот и все.
Франклин снова кивнул, но, судя по всему, не поверил. Вернувшись в лабораторию, я долго не мог собраться с мыслями.
В случившемся было что-то необъяснимое. Франклин тоже слышал, как Шратт звал на помощь. И так рьяно оттаскивал меня, что у меня до сих пор болело плечо. Странно. Если бы не какая-то опасность, он не осмелился бы поднять руку на хозяина.
А кроме того, человек и впрямь не может сам себя задушить.
Шратт был абсолютно прав, когда указал мне на абсурдность моего утверждения. Стало быть, я и в самом деле напал на него.
Как это могло произойти? Неужели мозг Донована достиг такой власти надо мной, что под его влиянием я чуть не совершил убийство? Если так, то существует ли предел его возможностей? Известно, что человек в минуту смертельной опасности способен мобилизовать все свои внутренние и внешние силы. Вполне допустимо, что и этот мозг, исчерпав остальные ресурсы, позвал на помощь меня.
Он знал, что Шратт собирается отключить электричество. Энергия, питающая компрессор, ему необходима, как человеческим легким — воздух. Вот почему он решил не подпускать Шратта к распределительному щитку.
Нам неведомы потенциальные возможности нашего мозга. В сущности, мы располагаем лишь одним достоверным фактом, что клетки серого вещества создают электромагнитное поле, пронизывающее пространство вокруг него.
Между тем, эти клетки способны производить новые, обладающие какими-то дополнительными, еще не изученными свойствами. Каковы их функции? Увы, современная наука не в состоянии ответить на этот вопрос.
Когда я спал, чувствительные рецепторы моей центральной нервной системы приняли мощный сигнал, посланный мозгом Донована. Его энергии хватило, чтобы привести в действие мускульный аппарат и внушить мне мысль о том, что я должен спасти Шратта. Это дьявольское наваждение рассеялось, когда Франклин схватил меня за плечо.