12

Спустившись во время перерыва в буфет, Михаил обнаружил на доске приказов свою фамилию. На узкой полоске папиросной бумаги было напечатано:

«За самовольный уход с работы 18, 21 и 27 февраля с. г. младшему научному сотруднику лаборатории теории вакуума Подольскому М. С. объявить выговор. Основание — докладная записка зам. зав. лабораторией И. Ф. Пафнюкова».

Под этим стоял лиловый штамп «Верно» и подпись начальника канцелярии.

Недоуменно шевеля губами, Михаил два раза прочел приказ, но так ничего и не понял. Он не мог вспомнить, что именно делал 18, 21 и 27 февраля, но самовольный уход с работы?.. Нет, здесь явно была какая-то ошибка.

Он оглянулся и, увидев, что у доски собралось несколько человек, боком проскользнул к лестнице. Поднявшись бегом на второй этаж, с независимым видом пронесся по коридору в тщетной надежде не встретить никого из знакомых.

Впереди открылась дверь, на которой был прибит знак радиационной опасности, вышла девушка в белом халате. В руках у нее были колба Вюрца и еще какие-то склянки. Пока она закрывала дверь ногой, Михаил попытался прошмыгнуть мимо. Он мучительно не хотел отвечать на сочувственные вопросы и выслушивать равнодушные утешения. Тем более что он действительно не понимал, что происходит.

— Миша!

Он обернулся и, проклиная в душе Гюляру вместе с ее колбами, подошел к девушке.

— Как же ты это, Миша? — Она покачала головой, нахмурив сросшиеся у переносицы брови.

— Что — как?

— Это тебе Иван удружил? Он может… Но ты-то, ты! Разве можно быть таким неосторожным! И главное — накануне переаттестации.

«Ах, вот оно в чем дело! Скоро переаттестация… Да, ничего не скажешь, Иван Фомич дело знает! Удар нанесен удивительно метко. А я-то, дурак, думал, что он обо мне забыл».

— Прости, Гюляр-джан, но я очень спешу. Я к тебе обязательно заскочу. Потом. А сейчас — не могу. Извини.

И он опять понесся по коридору. Но на повороте неожиданно носом к носу столкнулся с Мильчем.

— Привет, старик! Как житуха? Ты не очень спешишь? Тогда погоди минутку. Расскажу тебе, как я вчера великолепно блеснул на мизере. Взял прикуп при трех дырках — и неудачно. Четыре черви — чистяк. Буби — семь, девять, валет. Пики — восемь, десять. И три трефонки — семь, валет, король. Ты бы что снес?

— Не знаю…

— Снес я… десятку и валета! А?

— Класс!.. Ты мне не определишь критический ток при сверхпроводимости?

— Раз плюнуть. Когда?

— Я тебе звякну. У тебя ведь шестьдесят семь? А сейчас — бегу.

Михаил действительно побежал и скрылся за поворотом. Остановившись у приемной директора, он взялся за ручку двери, отдышался и уже спокойно вошел.

— Здравствуйте, Розалия Борисовна, — обратился он к секретарю. — Алексей Александрович у себя?

— Он сейчас не принимает. У него секретарь партбюро… Как же это вы оскандалились, Подольский?

— Я, собственно, за этим и пришел… Никогда я не уходил с работы самовольно, Розалия Борисовна. Если куда и уезжал в рабочее время, то отмечался в книге.

Розалия Борисовна раскрыла книгу с голубой линованной бумагой, в которой сотрудники фиксировали связанные с работой отлучки.

— Здесь записано, что восемнадцатого, двадцать первого и двадцать седьмого вы уезжали в электромеханические мастерские. Так?

— Но я действительно ездил в мастерские! Там это могут подтвердить!

— Не в этом дело. Иван Фомич сказал, что запретил вам посещение мастерских.

— Когда? У нас и разговора-то об этом не было!

— Он же перевел вас на другую тематику. А вы, вместо того чтобы выполнять порученное вам дело, ездите зачем-то в мастерские.

— Да, Розалия Борисовна. Вместо того чтобы чертить какие-то таблицы, я работал над экспериментом, который был задуман Евгением Осиповичем. Думаю, что это важнее, и вкатывать мне выговор…

— Это приказ директора, и обсуждайте его с директором.

— Вот я и пришел поговорить с директором.

— Он сейчас занят.

— А когда он освободится?

— Не знаю.

— Вы мне не позвоните в лабораторию, когда он сможет меня принять?

— Если каждому, кто хочет попасть к директору, я буду звонить, то, знаете ли, у меня и рук не хватит.

«При чем тут руки?» — подумал Михаил и молча вышел из приемной.

Впервые в жизни он чувствовал себя таким безвыходно одиноким. С каким-то безнадежным равнодушием поднялся он в лабораторию и взялся за привычную работу.

Вот уже два месяца он вопреки всему открыто работал над ортовским экспериментом. Опустив свинцовое кольцо в дюар с жидким гелием, он позвонил по внутреннему телефону Мильчу.

— Лаборатория не отвечает, — сказала телефонистка, и в трубке послышались частые гудки.

«Куда-нибудь смотался, разгильдяй», — усмехнулся Михаил и, достав листок бумаги, принялся писать объяснительную записку на имя директора. Потом смял бумагу в комок, бросил в корзину и подошел к окну.

В желтоватых небесах неслись сизые весенние облака. Таяли искрящиеся на солнце сосульки. На темных и грязных тротуарах появились большие сухие пятна. Длинноногие девочки в коротеньких пальтишках прыгали через веревочку.

«Все у меня как-то не так получается. Стремлюсь, лечу, а под конец срыв. Как в детской игре в «Царя горы…». Стоит этакий мерзавец — царь и толкает тебя в грудь, когда ты, кажется, уже сумел взобраться…»

В соседних отсеках гудели приборы, звякало стекло, время от времени доносились обрывки разговоров, смех. Михаилу вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь подошел к нему, расспросил и сочувственно помотал головой.

«Может быть, они еще ничего и не знают?» — подумал он.

А внизу на тротуаре совсем крошечная девчушка ловко скакала сразу через две летящие в противофазах веревки. Это напомнило Михаилу схему работы лампы обратной волны.

Он отошел от окна и, натянув резиновые перчатки, достал из стеклянного кристаллизатора с ацетоном свинцовый диск с круглой дыркой в центре. Осторожно переложил его в кристаллизатор с эфиром и, подойдя к стенду, включил форвакуумный насос. Взвыл электромотор, застучали передаточные ремни. Ровный гул покрыл все звуки, доносившиеся из соседних отсеков.

Михаил потянулся было к телефону, еще раз позвонить Мильчевскому, но подумал, что обойдется своими силами, и не позвонил. Высушив тяжелый, скупо поблескивающий диск в струе нагретого воздуха, он установил его в гнездо и повернул ручку латра. Стрелка амперметра дрогнула и стала медленно уползать от нуля. Михаил сбросил напряжение и сразу же пустил жидкий гелий. Когда температура в сверхпроводнике уравновесилась, вновь дал ток. Момент не был упущен. Все шло отлично.

Средняя плотность составила 106 ампер на квадратный сантиметр при магнитном поле в 188 килоэрстед. Лучшего нельзя было и желать.

— Если верить правилу Сильби, магнитное поле тока должно равняться внешнему критическому полю, — нечленораздельно промычал он сквозь зубы и, вынув логарифмическую линейку, стал высчитывать скачок сопротивления сверхпроводника.

— Ты опять сегодня остаешься?

Он поднял глаза и увидел Ларису. Вглядываясь в круглое зеркальце пудреницы, она подкрашивала губы лиловой помадой. На ней была чуть потертая кроликовая шубка.

«Значит, рабочий день уже кончился», — отметил Михаил.

— Чем ты занят сегодня? Опять взаимодействием электронов за счет обмена фононами?

— Где ты нахваталась?

— Фу! Грубиян… Может, сходим сегодня в кино? На «Тишину»?

— Хватит с меня «Дайте „Жалобную книгу“»! Я теперь по горло сыт кино на ближайшее пятилетие.

— Тоже сравнил! Ты не можешь выключить это противное гудение?

Михаил взглянул на вакуумметр.

— Пока нет. Форвакуум должен быть не выше десяти в минус шестой… Еще минут сорок.

— А потом выключишь?

— Да. Но включу агрегаты конденсации и адсорбции. Рев, правда, чуть усилится, но зато через каких-нибудь два часа у меня будут как миленькие десять в минус двенадцатой тор. Все подсчитано, детка, вплоть до эффекта Купера.

— Фенимора?

— Не нужно кокетничать невежеством. Это не украшает.

— Много ты понимаешь… Ты говорил обо мне в цирке?

— Обещали что-нибудь подыскать.

— Когда?

— Буду звонить им на той неделе.

— Я тебе мешаю?

— Откуда ты это взяла?

— Ты отвечаешь так отрывисто, словно нехотя.

Михаил пожал плечами. Он опять подумал, что им не следует встречаться. Ни к чему хорошему это все равно не приведет. Ведь она совсем не в его вкусе и к тому же слишком молода.

— Так, значит, ты еще не скоро освободишься?

— Боюсь, что не скоро, Ларочка. Сама понимаешь, мне нужно спешить.

— Может, я могу тебе помочь?

Михаил нажал кнопку остановки форвакуумного насоса, включив другой рукой реостат. Не успел замолкнуть отключенный мотор, как сразу же пронзительно запели на самых высоких нотах сложные агрегаты парогазовой конденсации и адсорбции. Расход жидкого гелия резко возрос и достиг двадцати пяти литров в час.

«Нужно прогнать ее, — подумал он, сосредоточенно уставившись на приборы регистрационной панели. — Решительно и твердо прогнать. Полумеры только ухудшают положение… Прогнать, чтобы обиделась по-настоящему. Ничего! Для нее же лучше будет. Пусть найдет себе кого-нибудь помоложе».

— Мишенька, милый! Я тебе не помешаю. Ни на вот столько! А, Миш?

— Ладно уж… Сиди. Только никуда не суйся, пока не позову. И развлечений от меня не жди! Работать так работать, или…

— Не надо никаких «или», Мишенька. Сама все знаю. И не будь таким грубым.

Он осторожно подвинтил на кожухе камеры ограничитель и высвободил магнитный поршень. Световой зайчик на зеркальном гальванометре под потолком дернулся и заплясал около нулевого положения.

— Нажми красную кнопку с надписью «Конденсатор». Только не перепутай.

— Не перепутаю, Мишенька… Готово!

Зайчик понесся к концу шкалы. Остановился и сейчас же сорвался обратно к нулю. Потом опять убежал и снова сорвался.

— Порядок!

— Что порядок, Миша?

— Смотри вверх на гальванометр.

— А-а… Бегает.

— Знаешь, что это значит? — И, не дожидаясь ответа на свой вопрос, продолжил: — Это значит, что в камере вверх и вниз ходит над сверхпроводником магнитный поршень! Смотри теперь вот на этот вакуумметр. Если стрелка отклонится вправо хоть на одно деление, сейчас же кричи.

— Благим матом кричать?

— Кричи благим матом…

— Солнышко зашло… Зажечь свет?

— Ты не видишь прибора?

— Вижу.

— Тогда не надо. Посидим в темноте.

В сумеречном свете все казалось погрустневшим и сероватым. Тускло отсвечивали стальные грани стенда, устало и напряженно мигали красные лампочки.

— Эти лампочки похожи на глаза больной обезьяны. Помнишь, в зоопарке?

Он удивился точности этой странной ассоциации и с радостным удивлением вновь ощутил, что ему приятно быть рядом с нею. Им овладел тот особенный душевный подъем, который наступает в преддверии праздника или какой-то очень большой удачи.

— Ты знаешь, что тебе вкатили выговор?

Он вздрогнул и медленно повернулся к ней. На фоне бледного невеселого неба она казалась темной тенью. Поблескивали белки ее глаз. Как-то разом исчезло все: радостное волнение, ожидание, опьянение работой. Точно у самого финиша споткнулась вырвавшаяся вперед лошадь. И полетела в пыль, еще горя глазами и радостно раздувая ноздри.

— Плевать я хотел на этот выговор!

— Это тебе Иван подстроил. У-у, мерзкий человек! Ненавижу!

— Поговорим о чем-нибудь другом. Как насчет холеры в Одессе?

— Чего?

— «Поговорим лучше о чем-нибудь веселом. Что слышно насчет холеры в Одессе?» Это из Шолом-Алейхема.

— А-а-а…

— Пересказанная шутка тускнеет, как плохо пересаженные цветы.

— Это тоже… откуда-нибудь?

— На сей раз, кажется, это лично от меня. Ты следишь за прибором?

— Конечно… Только стрелочка не шелохнется, как мертвая.

Он увеличил ток в сверхпроводнике и попытался сосредоточить мысли на опыте. Но почему-то вспомнил, как неслись по желтому небу лиловые облака. Потом он подумал, что все-таки напрасно не написал директору объяснительную записку. Впрочем, это успеется и завтра.

— Ой! Прыгнула! На целых два деления прыгнула!

— Что? Не может быть! Это же на два порядка ниже упругости паров!

Он вскочил и хотел было кинуться к стенду, но почему-то представил себе, что протягивает ей руки и кружит ее по комнате.

Он медленно опустился на стул, с удивлением ощущая, как колотится его сердце.

— Не понимаю, что означает и прибор и стрелка, но чувствую, что это очень здорово! Не надо никакого цирка, Миша. Я хочу остаться здесь, с тобой. Возьми меня к себе в лаборантки.

— Скоро нас обоих попрут отсюда в шею, не спрашивая о наших желаниях.

— Да, — сокрушенно согласилась она. — Так оно, наверное, и будет. Но… неужели всегда побеждает несправедливость? Ведь это ужасно несправедливо!

— Успокойся. И не вздумай здесь плакать. Следи лучше за прибором.

В сгущающейся темноте поползло время. Они следили за приборами, отгородись друг от друга молчанием, уйдя в невыразительные, грустные мысли.

— Зажги свет, — сказала она.

Он покорно встал и одну за другой включил все люминесцентные трубки. Щурясь от внезапного света, вернулся на свое место и, внутренне борясь с чем-то, принялся фальшиво насвистывать мотив популярной песенки.

Она сейчас же стала ему подпевать, отбивая каблучком синкопы:

Мама, мама, это я дежурю,

Я дежурный по апрелю…

— Почему так получается, Миша, что в книгах люди на каждом шагу говорят о всяких умных вещах, а мы вот уже сколько сидим и ничего умного не сказали?

— Книги врут.

— Ну, это смотря какие книги!..

— Все книги врут. Они дают как бы вытяжку из человеческой жизни. Мы с тобой лет за десять наговорим кучу умных вещей, но все потонет в море дурацких разговоров… Даже не дурацких, а просто обиходных. Не всегда же философствовать. Нужно еще и работать, и отдыхать, и есть, да мало ли чего… И при этом мы обмениваемся дежурными обиходными словами, которые потопят то умное, что мы когда-нибудь выскажем. В книге же всего не приведешь. Тогда бы ее пришлось читать да и писать целую жизнь. Целую жизнь нужно было бы потратить, чтобы проследить чью-то чужую выдуманную судьбу! Не слишком ли роскошно? Потому-то в книгах и дается выжимка людских разговоров. Лишь то, что непосредственно относится к развитию сюжета.

— Но герои часто говорят и об обиходном. О чем угодно они говорят.

— Это только так кажется, что они говорят о чем угодно. На самом деле каждое их слово…

Внезапно погас свет. И сразу же раздался лязгающий грохот. Звон как от разбитой посуды. Шипение и свист. В какой-то застывший миг Михаил видел ее смятенный силуэт и беззащитно растопыренные перед глазами руки. Комната странно накренилась. Ларису швырнуло к потолку, и она исчезла. Тотчас же вслед за этим Михаил ощутил острую горячую боль в боку и потерял сознание.


Неловко сутулясь, точно ощущая тяжесть наброшенного на плечи халата, Урманцев проскользнул в палату. Стоя в проходе между двумя рядами белых коек, он осмотрелся. Все здесь показалось ему одинаковым. Многие спали, натянув простыни до ушей, кто-то читал, лежа в пижаме поверх одеяла. У одной из коек сидела женщина. Вероятно, она только что пришла, потому что все еще вынимала из сумки пакеты и банки с вареньем. «Беда нивелирует людей», — подумал Урманцев. Он почему-то вспомнил отступление под Харьковом. Сплошной поток серых, изможденных лиц с запавшими щеками. Море грязных, выцветших гимнастерок. «Все мы были похожи тогда друг на друга, влекомые общей большой бедой».

— Валентин Алексеевич!

Урманцев вздрогнул. Над дальней койкой, стоявшей у самого окна, поднялась и вяло затрепетала в воздухе рука. Прижимая к груди большой ананас и кулек с апельсинами, Урманцев подошел к Михаилу.

Подольского трудно было узнать. Он сильно осунулся. Глаза провалились и сухо сверкали, как у спрятавшейся в угольном бункере кошки.

— Здорово, кустарь-одиночка! — пробасил Урманцев, ясно ощущая неправдоподобие взятого тона.

— Почему «кустарь»? — шевельнул губами Михаил.

— Не был бы кустарем, не лежал бы здесь. На вот… Надеюсь, тебе повезло, а то мне недавно попался ананасище пронзительнейшей кислоты… Ну, как самочувствие? Идем на поправку?

— Кажется, выкарабкался. Обещают недельки через три выписать.

— Ну вот! Видишь, как здорово! Я тут тебе две книжонки приволок, чтоб не скучно было. «Сверхпроводимость» Шенберга и «Фиалки в среду» Моруа. Кстати, тут есть одна вещица!

— У Шенберга?

— У Моруа. «Отель Танатос» называется. Сильная штука. Как в пропасть падаешь.

— Что нового в институте?

— Как всегда, ничего. День да ночь — сутки прочь. Нет, кроме шуток, ничего нового. Сначала, конечно, пошумели, покричали, а потом все утихло. Ты не беспокойся, все, как говорится, в норме.

— Расследование было?

— Ну, скажешь тоже, расследование! Так… Выяснили кое-какие детали… Ты мне лучше ответь, могла ли такая штука у вас в цирке случиться?

— Не совсем понимаю.

— Ну, представь себе, что во время твоего полета в сверхпроводнике упало напряжение. Ведь это же конец… Без сетки все-таки.

— Такого не могло быть. Сразу же включилась бы аварийная линия. Да и ток в сверхпроводнике падает постепенно.

— Так чего же ты, дурья башка, здесь никакой аварийной защиты не предусмотрел!

— Предусмотрел! Ведь в институтской сети на случай замыкания есть блокировка. Вы же сами это отлично знаете.

— Да… Да! — Урманцев хлопнул себя по колену. — Об этом я и говорил. Какое бы замыкание ты там ни устроил, во всем институте свет погаснуть не мог. Я покопался в твоих обломках, подсчитал, проверил по схеме электроснабжения. Не получается!

— Что не получается?

— Не по твоей вине в сверхпроводнике исчез ток. Произошло что-то такое, отчего к черту полетела вся блокировка. Какой-то мощнейший отъем энергии. Только этим можно объяснить мгновенное исчезновение потенциала в кольце. Вообще дурацкое совпадение! Надо же было этому случиться, когда магнитный поршень находился в верхней точке! Он грохнулся с высоты и разлетелся, как стеклянный.

— Еще бы, почти абсолютный нуль!.. Но что могло произойти?

— Просто ума не приложу!.. Я по счетчику проверил. Расход энергии колоссальный. Но что? Куда? Бог его знает! Главное, что во всем институте, кроме тебя, в лаборатории никто не работал. Если не считать этого стилягу из девятнадцатой комнаты. Как его?

— Мильчевский?

— Во-во, Мильчевский!.. Но он и экспериментом-то непосредственно не занимается. Я, правда, пытался проверить, что там у него делается, но Иван Фомич поднял такой крик… Получилось, будто я хотел увести расследование с правильного пути! Впрочем, что Мильчевский тут ни при чем, я был уверен, поэтому и не стал настаивать… Что же все-таки произошло? Не дает мне это дело покоя. Никак не дает!

— Может быть, неучтенный эффект, связанный с высоким вакуумом?

— Какой был вакуум?

— Десять в минус четырнадцатой.

— Ого! И это за счет парящего поршня?

— Да. Два порядка.

— Молодчина! Наконец-то мы попытаемся промоделировать процесс рождения виртуальных фононов. Ну, об этом потом! Тем более что к нашей грустной истории вакуум отношения не имеет… Ладно. Поговорим о чем-нибудь другом. Как ты себя чувствуешь?

— Отлично. Вы уже меня об этом спрашивали.

— А я еще хочу спросить! Для убедительности. Какие у тебя планы на дальнейшее?

— Выписаться из больницы.

— Это само собой. А дальше?

— Работать, если не выгонят.

— Не выгонят. Я, пока ты здесь лежишь, соберу твою установку. Уж мне-то никакой Пафнюков не помешает! Если разряд даст положительный эффект пойду к директору, к президенту, в ЦК. Можешь не подавать мне руки, если мы не перенесем эксперимент в космос.

— В космос? Зачем?!

— Нужен космический вакуум. В лаборатории нам такого не получить… А тебе здорово повезло!

— В чем?

— Во всем. Хотя бы в том, что тебя только чуть задело. Застрянь хоть один осколок поглубже — каюк!

— Говорят, и так раны на животе обморожены.

— До свадьбы заживет.

— Будем надеяться. Внутри бы мне эти осколочки все кишки заморозили и кровь… Валентин Алексеевич, а когда можно будет опыт в космос перенести? Конечно, если все будет благополучно?

— Думаю, что скоро. Крупнейшая же проблема, как к ней ни подойди! И с точки зрения философии, и физики, и космологии. Это же ключ к таким загадкам, как эволюция метагалактики, рождение звезд, преобразования вещества во вселенной! Да мало ли… Только опыт на спутнике нужно очень тщательно подготовить. Учесть все до пылиночки. И конечно, сто раз опробовать.

— Вы успеете собрать мою установку?

— Твою — успею, такую, как надо, — нет.

— Моя была плохая?

— По идее — отличная, по исполнению — примитив.

— Интересно знать, почему?

— Все по той же причине. Кустарь! А что с кустаря возьмешь? — Урманцев развел руками.

— Приклеивать ярлыки, конечно, легче, чем аргументировать.

— Ты как себя чувствуешь?

— Вы уже в третий раз спрашиваете.

— Надо будет — спрошу еще. Хочу знать, не устал ли ты от разговора и можно ли тебя легонько высечь. Вдруг тебе моя аргументация «не показана». Так, кажется, врачи говорят?

— Аргументация мне показана. Ешьте апельсин.

— Терпеть их не могу. Я больше специалист по части огурчиков или там грибков. Так хочешь знать, почему ты кустарь? А не обидишься? Не надо, не обижайся… Ты в сверхпроводники свинец взял? Знаешь, какая у него критическая температура?

— Знаю. Для первых опытов не хотел брать дорогой сплав. А то мог бы взять ниобий-три-индий.

— Ясно. Какая у него критическая?

— Самая высокая! Восемнадцать по Кельвину.

— Так вот, учти на будущее. У того же свинца, если он заполняет поры губчатого силикона М-46, переход в сверхпроводящее состояние возможен уже при тридцати градусах. Молчишь? И молчи. Лучше подумай, какой выигрыш по сравнению с твоей кустарщиной даст такой сверхпроводник в жидком гелии. Теперь второе… Ты пробовал инициировать обмен фононами?

— Как?

— Слышал когда-нибудь о лампах черного света?

— Черного?

— Да. Я имею в виду лампы из увиолевого стекла… Опять молчишь? Так и запишем. Адсорбент у тебя был, конечно, угольный? Можно не отвечать. Я знаю, что угольный. Посему на всякий случай запомни, что иногда полезно применять обработанную плавиковой кислотой платину. Перейдем теперь…

— Хватит, Валентин Алексеевич! Не надо. — Михаил поднял руки над головой. — Я все понял.

— Хватит так хватит, — охотно согласился Урманцев. — Можно побеседовать и на более отвлеченные темы. Ты не устал?

— Нет. Просто я понял сейчас, что ни черта не стою!

— Значит, эволюционируешь. Каждый научный работник рано или поздно должен пройти через эту фазу. Тебе повезло, ты вступил в нее вовремя.

— Слабое утешение.

— А я не утешаю. Ты профан. И я профан. Все остальные тоже профаны. Но в этом-то вся штука: кроме профанства, нам дано еще кое-что. И у каждого оно свое, индивидуальное, иногда уникальное. Научиться интегрировать эти индивидуальности, направлять их на решение общей задачи, не забывая при этом степени и широты присущего им профанства, — вот что необходимо для современного научного коллектива.

— Парадокс?

— Имей в виду, что Евгений Осипович тоже многого не знал. Он не любил вдаваться в детали. Его интересовала только суть, и плевать он хотел на то, как эта суть добыта. Он был в курсе всех наших работ и ясно представлял себе, что эти работы должны дать. Понял? Зато каждый из нас свое узкое дело знал куда глубже, чем он… В тебе он сразу разглядел творческую индивидуальность. Его мало волновало, что ты в общем почти ни черта не знаешь. Он только спросил тебя, хочешь ли ты знать больше. Ты ответил утвердительно, и этого оказалось достаточно.

— Он был выдающийся человек! Широкий такой…

— Несколько небрежный и великодушный. Да, брат… Такого шефа у меня уже никогда не будет.

— Меня страшно интересует одна вещь, Валентин Алексеевич. Только… Поймите правильно!

— Ты говори, а потом мы обсудим, как это надо понимать.

— Вот я о чем думаю, Валентин Алексеевич… Кто-нибудь продолжил бы работу над пробоем вакуума, если бы я не стал или не смог этим заниматься?

— Ишь ты! Чувствую, что твоя эволюция идет в замедленном темпе. Не хотел я тебя уж очень разочаровывать, да, видно, придется сказать. Как думаешь, друг ситный, кроме чуда советского цирка, в Союзе нет специалистов по криогенным методам откачки?

— Да не о том я вовсе!

— А ты не кричи, а то температура поднимется. Суть в том, что в задаче, поставленной перед нами Ортом, вакуум — дело второстепенное.

— То есть как это «второстепенное»?

— Очень просто, брат. Выведи на орбиту спутник с пустотелым объемом — и черпай себе вакуум кубометрами.

— Что же тогда важно? Мощный разряд энергии?

— И это пройденный этап. Главное, брат, в регистрации. В ней вся суть. Старик хотел установить, что в каждом кубическом сантиметре пространства ежесекундно рождается 10-45 грамма вещества. Пусть наш энергетический разряд, эквивалентный вес которого можно учесть, увеличит эту цифру в миллион раз. В объеме десяти кубометров это составит 10-34. На каких весах ты сумеешь взвесить такой, с позволения сказать, груз? Не знаешь? Зачем же тогда ставить эксперимент, если мы не в состоянии измерить его эффект? Я тебе рассказываю обо всем этом по двум причинам. Прежде всего моя благородная просветительская деятельность чуть-чуть уменьшит твое невежество. Ну и, наконец, не следует забывать и о роли воспитания, если, конечно, оно уместно в применении к гению-одиночке и главной спице неведомой колесницы. Не обижаешься еще?

— Не обижаюсь пока.

— Это хорошо, что «пока»… Потому как я все тебе сказал. Больше сказать нечего.

— Как нечего? А регистрация? Неужели все впустую?!

— Зачем же впустую? Регистрацию мы разработаем. Только это пока секрет. Нельзя об этом еще говорить. Тем паче в общественном месте. Понял?

— Здорово вы меня высекли, Валентин Алексеевич! Право слово, здорово!

Михаил откинулся на подушку и прикрыл глаза. К щекам его прихлынул темный пульсирующий загар. Во рту стало сухо и горько. Ему показалось, что кровать тихо стронулась с места и куда-то поплыла, кружась и проваливаясь. Из глухого далека слышал он слова Урманцева, но не всегда улавливал их смысл.

— Ты уж прости меня, брат. Я вовсе не такой толстокожий, как ты, наверное, решил. Что я, больниц не знаю, что ли? Лежишь себе один и думаешь, думаешь, пока башка не затрещит. Такое иной раз надумаешь, что самому потом смешно… Вот и пришел ввести тебя в курс дела. Теперь легче станет. Будешь хотеть выздороветь.

Михаил понял только эту фразу. С трудом разлипая подернутые туманной пленкой глаза, попытался ответить:

— Хочу… Очень хочу!

— Молодчина! Теперь отдохни, выспись. Я к тебе еще приду.

— Не уходите… Я сейчас, одну минуточку… У меня всегда в это время температура поднимается. Попить мне дайте, попить!

Урманцев плеснул в кружку немного кипяченой воды из мутноватого больничного графина.

— Теплая вода и горькая. Горькая.

Урманцев чуть-чуть глотнул. «Это во рту у тебя горько, брат», — подумал он и, достав перочинный нож, разрезал большой апельсин. Вылил воду из кружки и выдавил туда сок. Его оказалось очень мало. Пришлось выдавить еще три штуки. Только тогда соку набралось достаточно.

— Попей теперь это… Ну как, хорошо?

— Липкий очень и едкий… Вы не уходите. Я сейчас… Сейчас.

«Завтра ему станет легче, — подумал Урманцев, глядя, как Михаил мечется на горячей мятой подушке, — перестанет тревожиться».

Урманцев вспомнил госпиталь в Семипалатинске. Рядом лежал двадцатилетний танкист с ампутированной ногой. Он все думал и думал, как примет его жена. Долго не решался написать. А по ночам, запрокинув обезумевшую голову, метался в жару и кошмаре.

Когда пришло письмо, побледнел и потемневшими глазами долго смотрел на белый треугольничек… Через месяц он поправился и уехал с покруглевшей рожей домой, подарив на прощание Урманцеву зажигалку из двадцатидвухмиллиметровой гильзы. Она потерялась во время ночной бомбежки, которая накрыла эшелон почти у самой линии фронта. «Стоило лечиться в госпитале, чтобы помереть под бомбой», — подумал тогда Урманцев, распластавшись на вобравшем солнечное тепло белом гравии. Но все обошлось. Только та зажигалка потерялась…

…Вошла сестра и стала раздавать больным термометры.

— Посетители! — громко сказала сестра. — Через двадцать минут чтоб покинули палату. Больным отдыхать надо.

Смеркалось, и сестра зажгла лампу. Круглый шар под потолком источал желтый утомляющий свет. При свете Урманцеву показалось, что Михаилу стало легче. На термометре было 38,7.

— Хорошо, что вы не ушли, Валентин Алексеевич. Мне так много нужно вам сказать.

— Не все сразу, братец. А то мне незачем будет приходить в другой раз. Полегчало тебе?

— Не так жарко. А во рту все еще сухо. Горит во рту.

— Сделать еще соку?

— Не нужно… Липкий очень. Может, вы знаете, что с Ларисой? Говорят, она уже поправилась… Почему тогда не придет? Сердится на меня? Думает, что я во всем виноват?

— Да лежи ты, братец. Нельзя же все в один день!

— Она действительно поправилась?

— Не совсем еще, Миша, не совсем… Но поправится, обязательно выздоровеет. Ее к бабушке увезли в Сигулду, к Балтийскому морю.

— Она могла умереть. И я мог умереть. Трудно поверить, что мы могли умереть. Нельзя даже представить себе, что тебя нет на земле. Возможно ли, что меня вдруг не станет?

Он замолчал. Лоб его побледнел и покрылся мельчайшими капельками пота.

«Наверное, падает температура», — решил Урманцев.

— А мы не нарушим равновесие, выколачивая из антимира лишние кванты? А, Валентин Алексеевич?

«Все еще бредит, бедняга. Бедный мы народ, ученые! Даже бредим логично».

— Почему вы молчите?

«Пожалуй, что и не бредит», — усомнился Урманцев и на всякий случай ответил:

— Сколько родится здесь, столько же появится и там. В итоге алгебраической суммы — нуль. Никакого нарушения равновесия. Так что не бойся, часовой механизм вселенной мы не поломаем.

— За вселенную я не беспокоюсь. Ломаются только люди. Жизнь — это сплошной сопромат. Испытание на прочность. Ломать тебя начинают со школы. И так до конца, пока поломают.

— Или пока потеряют надежду поломать. Тебя же вот не сломали?

— Но и не потеряли надежду.

— Ничего, брат, выдюжим! Предел прочности у тебя что надо!

— Так вы не знаете точно, что с Ларисой? Почему она не дает о себе знать?

— Не может, значит. Выздоровеешь — сам все и узнаешь. Не сочиняй только себе кошмаров. В действительности все гораздо проще, чем мы воображаем. И забывается легче и переносится легче.

— Но она жива?

— Жива. Это я точно знаю… Ну как, спадает жар?

— Понемногу спадает.

— А по-моему, даже очень сильно спадает. Если будешь хорошо спать, то к утру проснешься совсем здоровым.

Михаил кивнул.

— Ну, до скорого, брат. Послезавтра забегу. Читай сперва Моруа — только на два дня дали. Про «Отель Танатос» не забудь. Несмотря ни на что, очень оптимистическая вещь. По крайней мере ощущаешь истинную цену всему… и жизни тоже. Великое это дело, жизнь! Торопись выздоравливать, Миша.

Придерживая улетающий халат, Урманцев стремительно вышел из палаты, неудовлетворенно сознавая, что разговор закончился совсем не так, как ему хотелось.

Загрузка...