Поезд стучит по стыкам, ломится сквозь пургу,
Вязнет надрывным криком тонкий гудок в снегу.
Заметены все тропки на перегон вперед.
Жаркое жерло топки уголь с лопаты жрет.
Окна купе погасли, ночью побеждены.
Ходят в холодном масле поршни и шатуны.
Ни огонька снаружи, только снега, снега,
Мертвым дыханьем стужи выморена тайга.
Старого машиниста медленно клонит в сон,
Раз уж, наверно, триста здесь проносился он,
Только сегодня тяжко в долгой ночи ему…
Он теребит фуражку. Пялит глаза во тьму.
Стынут во мраке ели, сгрудившись вдоль пути,
Сквозь пелену метели тянут ветвей культи.
Но не дотянут, полно, и не задержат бег.
Словно корабль сквозь волны, поезд идет сквозь снег.
На кочегарской кепке выступил едкий пот,
А буфера и сцепки утяжеляет лед.
Вьюга в стекло стучится, искры летят во мрак,
Что-то должно случиться, только когда и как?
Ложка дрожит в стакане. Полка слегка скрипит.
Доктор-американец в долгой ночи не спит.
Быстро, как в лихорадке, словно спеша успеть,
Что-то строчит в тетрадке, полной уже на треть.
Прямо напротив – дама, зрящая чрез вуаль
То ль на соседа прямо, то ль сквозь соседа вдаль.
Кажется, молодая. Нервно ее рука,
Бледная и худая, тискает ткань платка.
Доктору нету дела в том, что с начала дня
Так она и сидела, слова не пророня.
Что ей уснуть мешает, кто ее разберет?
Лампа слегка мерцает. Поезд летит вперед.
Севший в Чите поручик также не смежит век,
Как и его попутчик, некий восточный бек –
Так он сказал при встрече: родина, мол, Ташкент,
Только в манере речи слышен иной акцент,
И через эти щелки спит он иль нет, пойми!
Что у него на полке в ящике, черт возьми?
Из багажа сочится странный какой-то дух…
Что-то должно случиться, или одно из двух.
В третьем купе, во мраке, молча сидит один
Немолодой, во фраке, выбритый господин.
Признанный гость в столице многих почтенных мест,
Орден в его петлице, алый на шее крест.
Белые, как перчатка, пальцы холеных рук,
Перстень, на нем печатка – герб, заключенный в круг.
Свет у него погашен – верно, глаза болят…
Но отчего так страшен, так неподвижен взгляд?
Юноша в коридоре, лбом упершись в окно,
Замер, как будто в горе. Так он стоит давно,
Но на губах – улыбка, вызов ненастной мгле,
Хоть отраженье зыбко в черном ночном стекле.
Две непокорных прядки выбились у виска.
«Все ли у вас в порядке?» – голос проводника.
«Alles in Ordnung, danke». Тихие прочь шаги.
Станции, полустанки? Нет, не видать ни зги.
Там, за стеклом нагретым – тысячи верст глуши…
Ломкая сигарета тлеет в ночной тиши,
А в глубине жилета – лишь протянуть и взять –
Черного пистолета твердая рукоять.
Что-то как будто чуя, под паровозный свист
Едущий из Чанчуня бритый монах-буддист
Замер, скрестивши ноги в желтых своих штанах…
Даль дорогой дороги как оплатил монах?
Все остальные люди этой порою спят,
Медленно дышат груди, вялые рты храпят.
Заперты по вагонам, вырваны от основ,
Два или три – со стоном, но большинство – без снов.
Спят, позабыв устало тайны, интриги, страсть,
Пламени и металлу отданные во власть,
Планы не вспоминая, раны не бередя,
И ничего не зная, и ничего не ждя.
Спят они в первом классе, спят они во втором.
Поезд стучит по трассе. Доктор скрипит пером.
Что-то должно случиться. Ночь все темней, темней.
Поезд сквозь вьюгу мчится и пропадает в ней.
Приснился бог. Он мыл посуду,
что оставалась со вчера,
когда решил я, что не буду
посуду трогать до утра.
Сквозь сон я шум воды услышал,
подумал, дождь или потоп.
Во сне проснулся я и вышел
на кухню, разобраться чтоб.
На кухне бог земного мира
мою посуду домывал
и парафраз из «Мойдодыра»
под нос негромко напевал.
С насмешкой, еле уловимой,
Всевышний сухо поручил:
«Сковороду попозже вымой.
Засохла шибко, замочил».
Порой сознание способно
во сне поверить чудесам,
и стало как-то неудобно:
«Зачем вы, боже, я бы сам…»
А бог в ответ: «Самей видали».
Ладони вытер о подол
и пошагал, обут в сандали,
припомнив мне немытый пол.
О, эта мудрость тонких правил –
уйти, не хлопая дверьми!
Бог улыбнулся и добавил:
«Проснешься – кошек накорми».
И я проснулся. Сон хороший,
закономерный эпилог:
зовут на кухню чаша с ношей.
Пойду туда и буду бог.
пока еще открыты окна
еще желанны сквозняки
покуда бархатны волокна
ветров скользящих у щеки
еще легко из теплых спален
нырять на дно воздушных ванн
сезон сонлив и ритуален
как престарелый бонвиван
еще на воле полы курток
велосипед не в гараже
еще в пруду покормим уток
еще, но многое – уже
уже в шкафах тряпичный дьявол
балует спицей и иглой
и шерстяное одеяло
в пододеяльник залегло
еще немного повистуем
на масти пиковой двойным
а там и голову пустую
займем убором головным
а те страницы книги судеб
что чуть помяты но чисты
сложили вчетверо и сунем
между вольтером и толстым
в вечность, в запой короткого перерыва
кажется мне: я рыба твоя
я рыба
маленькая, смешная, раскраска «хаки»
прячусь в тебе от склоки любой и драки
ты меня укрываешь спокойным гротом
даже не спросишь: кто там меня и что там
да и какая разница, если дышим
вместе, но выдох-вдох никому не слышен
сонной улиткой дремлет приход рассвета
как замедлять для нас ты умеешь это
длишь и качаешь в зарослях ламинарий
и всякий раз немного другой сценарий
может быть, я такого и не достойна
я же мелка, хрупка, а в тебе просторно
столько внутри негаданной глубины, и
хаки-окрас меняешь мне на цветные
полосы, пирамиды, круги и пятна
как ты все это делаешь так приятно
в вечность, в запой короткого перерыва
снова я рыба, милый
я – рыба
рыба
жабры, плавник, другой, чешуя бликует,
замер и ждешь, наверное, вот такую
рыбной болезнью корчусь, заболеваю
бульк
получилось
я в тебя заплываю
А яблок было – хоть по ним скользи!
И мы скользили с братом прямо к баку –
он затевал в нем веточкой рыбалку
и говорил, что будут караси.
А я боялась руки окунуть
поглубже в воду – там темнела тина,
с угла уже намокла паутина,
и капелек по ней каталась ртуть.
Я запускала в плаванье жука –
он не тонул, но и грести не думал,
не создавал волны, не делал шума,
лишь парой лап подрыгивал слегка.
Под сливой и малиновым кустом
супец в большом котле варился густо,
и бегала по грядкам трясогузка,
задорно балансируя хвостом.
Мой жук еще держался на плаву,
рыбалку брат решал забросить, что ли.
И яблоко, желающее воли,
очередное ухало в траву…
Кинешь за плечи рюкзак – молода и горда –
Чтоб у состава, споткнувшись, застыть истуканом…
Знаешь, я зверски устала играть в города:
Выжата – долькой лимона на донце стаканном.
В городе М раздавали бесплатно весну,
Я не успела – ее расхватали другие.
Кажется, нервы сдадут: упаду и усну,
Где-то до уровня марта нырну в летаргию.
В городе N вообще перекрыты пути.
Мрачно курю на перроне, укутавшись в осень.
Странно, но факт: алкоголь, кофеин, никотин
Раньше лечили, теперь не спасают и вовсе.
В городе Х то жара накрывает, то град.
Между страстями Христа и спокойствием Будды,
Знаешь, смертельно устала во что-то играть.
Можно, я просто в себе и собою побуду?
Ползет упрямо паспортная ртуть
все дальше за отметку «перспективна».
В глазах мелькают бабочки. Во рту –
противный привкус приторной рутины.
Дыру внутри твой пасторальный рай
скрывает – до поры – размером с бездну
безбожия. У выхода с утра
улыбкой нарисовано-любезной
встречает зазеркальный визави.
На рельсы жизни мысли маслом льются:
как злого духа, вызвать боль и взвыть –
но бьется спиритическое блюдце
в агонии, морзянит «…not to be»…
и ты, снаружи все еще живая,
лежишь на рельсах собственной судьбы.
Ни боли. Ни эмоций. Ни трамвая.
Дежурный, наблюдающий с небес
постапокалиптический припадок,
порой напоминает о себе
фантомным зудом в области лопаток.
в обществе принцев-на-нуте, царей Смеянов,
Конанов, клоунов, диджеев и джедаев
женщина женщине – вежливая змея – ну,
та, что, ужалив, сразу предупреждает
об отравлении, действии яда, силе…
дескать, послушайте, случай из анекдота:
вас же, голубушка, только что укусили!
кстати, в больницах закончились антидоты.
я бы добила из жалости, только карму
портить не хочется, лучше умрите сами.
гроб с кружевами дополнит ваш вид шикарный.
ваш богоизбранный будет рыдать часами
возле могилы – неделю, возможно больше –
скорбно поникнув мускулистыми плечами…
но не грустите, подруга! клянусь, о, Боже,
сделаю все, чтоб утешить его в печали!
не подпущу к нему всяческих стерв: они же
этой оказии долгие годы ждали!
что вы там шепчете? стойте, склонюсь пониже…
как – укусили? ну хоть бы предупреждали!
Упавшие летчики становятся моряками,
Растолстевшие всадники – пехотинцами.
Их в атаку приходится гнать пинками,
Неуклюжих с одутловатыми лицами.
Воры на пенсии становятся сторожами.
Вскрывают сейфы консервных банок
Теми же вечно тупыми ножами,
Которыми раньше пугали гражданок.
Мундиры на пуговицах золотистых
С годами охотно становятся ватниками,
И прирастает армия моралистов
Исключительно пожилыми развратниками.
Ежедневно прожевывая рутину, вы не
Замечаете, как из настоящих кожаных
Постепенно становитесь дерматиновыми,
Думая, что так наверно положено.
Пока не грянула война
Сонливы улицы и пыльны.
С бокала пряного вина
На лавке спит скрипач из Вильны.
Лотки выносит зеленщик
И лед раскалывает рыбник.
Живые плещутся лещи –
Никто пока еще не гибнет.
В киоске простыни газет
Пестрят хорошими вестями.
Полощет ветер маркизет,
Играет бантами, кистями.
Пока свистят над головой
Живые птицы в небе синем.
А птиц железных – на убой
Настырно поят керосином,
Блестящих в капельках росы
Убийц непуганой эпохи.
И счет ведется на часы,
На перекуры, взгляды, вдохи…
«Из глубины сердца Галактики звучит Музыка,
разливающаяся до самых ее окраин.
Это Бах… Прелюд f-moll…
Печаль Вселенной, ждущей и зовущей
своих детей вернуться…
Песнь Призыв, песнь тоски и
Божественной Любви».
Оставьте ваши письмена,
навеки вынеся в их заголовок,
что Бог Един. Он без начала и конца
и не потерпит недомолвок.
Смутьянов ждет страдание и страх,
не может в этом быть сомненья.
А как зовется он – Христос или Аллах,
то не имеет ни малейшего значенья.
Он простирается над вашею Землей
огромной дланью безначального ученья,
и это он обрек на непокой
влекущего друг к другу тяготенья
лишь для того, чтобы в один
Великий миг,
отбросив все, что мило и знакомо,
предстать пред Ним, запечатлев Тот лик
в сердцах своих, уйдя навек из дома,
вернуться к звездам, встав на
Млечный Путь,
открыв глаза на космоса глубины,
но прежде постараться знание вернуть
другим, что смотрят боязно
вам в спину.