Книга II Доктрина созревает

Приходится смиренно признать, что изобретения создаются не из пустоты, а из хаоса.

Мэри Шелли

Язык есть наиболее массовое и наиболее всеохватывающее из известных нам искусств, гигантская анонимная подсознательная работа многих поколений. [5]

Эдвард Сепир

Знакомство

Лента времени: 16:22 EST[6], 9 апреля 1993 года (семь лет после воплощения)

– Ты уже сделал домашнее задание?

– Нет, – отвечает Роджер, пряча книгу под стол, пока мама не заметила. Ей нравится, что он много читает. Ей нравится, что он умный. Он не раз слышал, как мама хвасталась перед подругами своим «маленьким профессором», говоря, что «однажды он изменит мир, вот увидите». Но ей не нравится, если он читает, когда у него еще не сделана домашка, и в последнее время – после нескольких неприятных разговоров с его учительницей – она начала конфисковывать у него книги всякий раз, когда ей кажется, что ради чтения он отлынивает от других занятий.

На самом деле так оно и есть. Эти упражнения он должен был закончить еще час назад. Но в книге как раз было интересное место (в книгах каждое место – интересное), и казалось, что прочитать еще чуть-чуть важнее, чем перемножать дурацкие числа. В отличие от слов, числа в нем не нуждаются. Словам нужно придавать смысл, слова сами по себе ничего не значат – нужен тот, кто их понимает. Числа просто есть. В их мире он неуместен. «Неуместный» – одно из его новых любимых слов.

Роджеру Миддлтону семь лет, и он так влюблен в язык, что в его мире не остается места ничему другому. Он не занимается спортом, не ходит в поисках приключений в ближайший лес; он не мечтает о собаке и не хочет провести выходные в гостях у друзей. Он хочет только читать, вслушиваться, углублять понимание слогов, образующих окружающую его вселенную.

(Мама могла бы поступать гораздо строже. Она забирает у него книги, только когда видит, что он небрежно относится, например, к домашней по математике, но всегда возвращает их обратно, и она никогда не говорила ему: «Тебе это слишком рано». Наоборот, она обеспечивает его книгами в огромных количествах, находит все, что он просит, и, похоже, бесконечно рада видеть, как быстро он учится. Она даже подарила ему несколько книг на других языках, например на испанском, немецком и кантонском, и так смеется, когда он читает ей что-нибудь оттуда! Даже если не понимает ни слова – все равно смеется. Поэтому он уверен, что она им гордится. Наверняка гордится.)

Он смотрит на нее с надеждой и улыбается, и она тает. Это всегда срабатывает.

– Так и быть, мистер, – говорит она, усмехнувшись. – Вернусь через пятнадцать минут. У тебя должно быть сделано не меньше половины упражнений, иначе останешься без книг на два дня. Книги, которые ты прячешь в комоде, заберу тоже.

От такой ужасной перспективы Роджер судорожно вздыхает.

– Да, мэм, – говорит он и ради сохранения своих читательских привилегий принимается за тяжелую работу: склоняется над заданием и карябает ответы карандашом.

Десять минут спустя короткий всплеск продуктивности сходит на нет, и Роджер, уставившись на море чисел и математических знаков, снова размышляет, стоит ли рискнуть и достать из-под стола спрятанную книгу.

– Ответ – шестнадцать, – произносит девчоночий голос.

Нельзя сказать, что голос доносится по воздуху; кажется, будто он исходит из того самого места, где сейчас находится сам Роджер. И это не один из тех голосов, которые порой возникают у него в голове, когда он представляет себя знаменитым писателем, работающим над новой книгой, или прославленным учителем, объясняющим восторженной аудитории определение недавно появившегося слова. Это новый голос, голос извне, и точно не изобретение его собственного воображения.

Роджер напрягается. Голоса из ниоткуда не сулят ничего хорошего. Если ты умный и тихий, ты иногда слышишь, как мама хвастается твоей гениальностью перед подругами. А еще – как учителя говорят ей, что их очень беспокоит, что ты не играешь с другими детьми и предпочитаешь общаться не с людьми, а с книгами. Что, возможно, с тобой что-то… не так. Все это произносится шепотом и только тогда, когда они думают, что он их не слышит, но он слышит.

Он не хочет, чтобы с ним что-то было не так. Поэтому он ничего не говорит. Большинство людей просто уходит, если с ними не разговаривать.

Девочка раздраженно фыркает.

– Ты меня слышишь? Говорю же, шестнадцать, балда. Впиши ответ.

Роджер автоматически повинуется. Ответ возле восьмерки и двойки с маленьким «х» между ними, что означает умножение, выглядит правильным. Но Роджер по-прежнему молчит.

– Я могу за тебя сделать и остальное. Если хочешь.

– Правда? – Он зажимает рот рукой и встревоженно озирается: вдруг мама незаметно прокралась в комнату и услышала, что он разговаривает с пустотой. Понизив голос, он тихонько повторяет: – Правда?

– Конечно. Мне скучно. Можно?

– Ну ладно.

Она сыплет ответами так быстро, что он едва успевает их записывать; порой она опережает его на три-четыре примера, и ей приходится возвращаться. Она ничего не объясняет. Сейчас он не учится: он просто заполняет поля, словно дает ей возможность почесать странную болячку, которая страшно зудит, пока не сделаешь чужую домашнюю работу по математике. И вот они уже закончили, все до последнего примера, включая четыре дополнительных задания со звездочкой в самом низу листа, на которые он раньше даже не смотрел, – и он кладет карандаш и окидывает взглядом графитовые символы, покрывающие страницу.

– Вау!

– Чего? Это же самые простые примеры. Скукота. Лучше бы позанимались матанализом.

Роджер не выдерживает.

– Ты вообще кто? – спрашивает он. – Это какой-то фокус?

– Нет, глупенький, это математика. Математика – не фокус. В математике нет места фокусам. Да, порой возникают сложности, но у любой задачи всегда есть решение. Не то что на этой дурацкой литературе. – В голосе слышится досада. – Лягушки не носят одежду и не водят машину, а если тебя засосет торнадо, то ты станешь трупом и точно не окажешься в не пойми какой стране, а дорога не может быть невероятной. Все это куча тупой лжи для кучи тупых лжецов, но нас все равно заставляют ее учить. Это несправедливо.

Вот в этом-то Роджер разбирается.

– Это не ложь, – говорит он торжественно. – Это метафора, – он произносит это слово с ударением на «о»: «Метафóра». Но никто из них не замечает оплошности. (Много лет спустя, когда одним из его величайших страхов станет страх ошибиться в произношении, он вспомнит этот момент и поморщится, удивляясь, как они вообще смогли подружиться, если он начал знакомство с исковерканного слова.) – Это когда мы используем что-то невзаправдашнее, чтобы говорить о том, что есть на самом деле.

– Если что-то не истина, значит, это ложь.

– Не всегда. – У него не хватает словарного запаса, чтобы объяснить, почему это так: он просто знает, что это так, что иногда вещи служат символами для идей, и с их помощью эти идеи становятся чем-то бóльшим, что иногда неправда – это самая что ни на есть истина. – Я все еще не знаю, кто ты.

– Доджер Чезвич, – чопорно отвечает она. Ему знаком этот тон. Он не раз слышал его из своих собственных уст: так звучит голос самого умного ребенка в школе, когда ему задают бессмысленные вопросы. – Мы рифмуемся. Ро-джер и До-джер.

Роджер так и застывает. Откуда она знает, как его зовут? Она не может знать, как его зовут, разве только она правда внутри его головы, но если она внутри его головы, то с ним что-то не так. А он не хочет, чтобы с ним что-то было не так.

Но она продолжает говорить, поток слов не иссякает, и Роджер с легкостью успокаивается. Она существует на самом деле. Точно существует. Сам он ни за что не смог бы ее вообразить.

– Может быть, из-за того, что мы рифмуемся, я и могу делать твою домашку. Может быть, так у всех детей с именами в рифму. У тебя есть еще?

– Имена?

– Нет, балда. Еще задания.

– Нет, на сегодня все, – говорит он и с тихой радостью обнаруживает, что говорит правду: на пару с голосом в голове они полностью закончили рабочий лист. Более того, все сделано его рукой, поэтому почерк тоже его. Он хмурится. – Получается, я списал?

– Нет.

– Откуда ты знаешь?

– Потому что я часто спорю с учителями о том, списываю я или нет, и они ни разу не говорили: «Если голос у тебя в голове диктует тебе ответы – это списывание». Поэтому ты не списал.

Этот ответ лишь порождает новые вопросы. У Роджера возникает стойкое ощущение, будто он убегает от настигающей его лавины. Девочка Доджер в его голове – девочка, которой не существует на самом деле, просто не может существовать: голоса в голове не существуют на самом деле – слишком утомляет его и вряд ли годится на роль хорошего воображаемого друга.

– Мне кажется, нам не следует этого делать.

– Да брось. Мне скучно. – В голосе сквозит раздражение. – Эта идиотка Джессика Нельсон на перемене запустила мне в лицо красным мячом, и теперь я должна сидеть в кабинете медсестры, пока мама не заберет меня домой. Я пропускаю математику и танцы, и я осталась без пудинга.

Все это совершенно не согласуется с представлениями Роджера о воображаемых друзьях. Также это не согласуется с тем, что ему доводилось читать о людях, которые слышат голоса. Но ее голос звучит так… так горько, и она помогла ему с домашкой. Поэтому он берет карандаш и чистый лист и говорит:

– Давай я поучу тебя метафорам.

Немного погодя мама, заглянув проверить Роджера, видит, что он, склонившись над бумажным листом, что-то пишет и бормочет себе под нос. Рядом с ним она замечает заполненный рабочий лист и улыбается. Может быть, в конце концов он научится делать то, что ему говорят.



Секунда за секундой в комнату прокрадывается полночь. Роджер сладко спит – ему снятся поезда, плюшевые мишки и таинственно скрипящая дверь кладовки, – как вдруг кто-то трогает его за плечо. Он резко подскакивает и таращит глаза в поисках непрошеного гостя.

Но никого нет.

– О, супер, – говорит знакомый голос. – Ты проснулся. Мне было скучно.

– Кто тут? – Он ошарашенно озирается.

Она вздыхает.

– Ку-ку, это Доджер. Почему в качестве воображаемого друга мне достался тупой мальчик, который не любит математику? Я бы хотела кого-нибудь поинтереснее. Например, слона.

Роджер снова откидывается на подушки и хмуро глядит в потолок. Он проспал около трех часов: светящиеся звезды на потолке уже потускнели. Несколько штук еще светятся, но слабо, будто он глядит на них через толщу воды.

– Я не слон.

– Я знаю. Почему ты спишь?

– Потому что уже полночь.

– Неправда. Сейчас только девять. Папа говорит, что мне надо ложиться спать, иначе я по утрам не в духе. – По голосу Доджер понятно, что это соображение мало ее заботит. – Я не виновата, что просыпаюсь раньше, чем он выпьет свой кофе. Чем занимаешься?

Сплю, – шипит Роджер. – Я не твой воображаемый друг. Мне завтра рано вставать.

– Мне тоже. И ты точно мой воображаемый друг.

– Это почему?

– Потому что если нет, значит, я разговариваю сама с собой.

В ее голосе звучат знакомые нотки: страх. Она боится того, что это значит – когда человек разговаривает сам с собой. Роджер немного смягчается. Все это не имеет никакого смысла, но, быть может, это не так уж и плохо. Может, даже хорошо: будет с кем пообщаться.

– Как у тебя получается со мной разговаривать?

– Понятия не имею. – Он чувствует, как она пожимает плечами. – Я закрываю глаза, а там ты. Как будто снимаю телефонную трубку. Еще я могу видеть твоими глазами, если постараюсь. Как с математикой. У тебя есть что-нибудь еще?

– Нет. Погоди.

Он встает с кровати. Ноги будто ватные. Разум бодрствует, потому что Доджер не умолкает ни на секунду, но тело не желает просыпаться. Убедившись, что твердо стоит на ногах и может идти, Роджер, шаркая, выходит из комнаты в коридор. Кажется, что дом погружен в тишину, хотя на самом деле внизу на кухне, не переставая, тикают часы; ветка скребет по стеклу в прихожей; ветер свистит, задувая в карнизы. На всем лежит печать сна, и все вокруг кажется странным и непривычным, будто из другого мира.

(Смутно понимая, что то, что с ним происходит, должно казаться невозможным, он осознает, что сейчас для этого самое подходящее время. Два года назад он воспринял бы голоса в голове, помогающие сделать домашнюю работу, как нечто совершенно естественное, и разболтал бы о них всем и каждому, пребывая в блаженном неведении, что о некоторых вещах лучше помалкивать. Через два года, услышав в голове чужой голос, он бы подумал, что сходит с ума, и расшибся бы в лепешку, стараясь от него избавиться. А сейчас – самое подходящее время. Единственная точка на его личной ленте времени, когда подобный контакт может быть установлен безопасно и без психической травмы. Он не знает, откуда он это знает, он просто уверен, что плюс-минус два года – и все было бы совсем по-другому, но ему всего семь, и он принимает свое умозаключение, не задумываясь.)

Дверь в спальню родителей закрыта. Не спит только он. Ну и, конечно, Доджер – хотя она, наверное, не в счет? Она в другом доме, совсем в другом месте. Если вообще существует.

Он проводит рукой по стене, нащупывая знакомые потертости на обоях. Его пальцы прочерчивали их вечер за вечером. Когда он был маленьким, чтобы достать до обоев, приходилось тянуться, и он касался их на уровне ушей. Потом он стал выше, и рука опустилась до уровня плеч. Теперь, чтобы провести пальцами по тому же месту, нужно поднять руку чуть выше пояса. Иногда по утрам, когда он смотрит на эту вытертую полоску на обоях, он думает о том, что будет дальше: что скоро ему придется наклоняться. Что каждый день он понемногу растет, и ничто не вечно.

Большинство знакомых ему детей изо всех сил мчатся навстречу взрослой жизни, вытянув перед собой руки, пытаясь ухватить неизвестное будущее. Роджер хотел бы знать рецепт, как ему упереться пятками и задержаться в настоящем. Хотя бы ненадолго, чтобы лучше понять, что ждет его впереди.

Он нащупывает дверь в ванную, тихонько открывает ее и так же тихо закрывает за собой. Он слышит в своей голове сопение Доджер, быстрые взволнованные вдохи-выдохи девочки, которая понятия не имеет, что происходит, но не боится это выяснить. Она-то не станет медлить, он в этом уверен, наоборот, еще быстрее помчится к золотой финишной черте, к тому моменту, где заканчивается детство и начинается взрослая жизнь – страна под названием «все-что-хочешь».

– Закрой глаза, – говорит он, сам крепко зажмуривается и включает свет. Он настолько яркий, что ударяет по глазам даже сквозь сомкнутые веки. Роджер ждет, пока боль отступит, осторожно открывает глаза и поворачивается к зеркалу.

Роджер Миддлтон – худой и высокий для своего возраста мальчик с копной слишком длинных каштановых волос, которые не желают лежать аккуратно, сколько бы мама ни просила их расчесать. Он бледен – и потому, что редко бывает на улице, и потому, что всякий раз, стоит ему только приблизиться к двери, его обмазывают солнцезащитным кремом. Иногда он думает, не обгореть ли ему просто ради опыта. У него правильные черты лица, симметричные, самые обыкновенные. Это мальчик, который может слиться с любой толпой, если правильно оденется и будет вести себя нужным образом.

У него серые глаза, и чем дольше он на себя смотрит, тем больше они округляются – помимо его воли. И еще он чувствует, как его захватывает удивление Доджер. То, что казалось – по крайней мере, ему – таким логичным шагом, изумляет ее.

– Это ты? – спрашивает она.

В зеркале отражается все, что находится у него за спиной, и теперь он точно знает, что Доджер там нет; он в ванной один, и на нем пижама со шмеледведем и дыркой на правом рукаве. Его губы не двигаются. По крайней мере, пока он молчит.

– Да, это я, – подтверждает он. – Это я. А ты где?

– Я в постели. Родители еще не спят. Они заметят, если я встану. – В ее голосе неподдельное сожаление, похоже, ей не терпится повторить этот трюк для него. – У тебя глаза как у меня. Где ты живешь?

– В Кембридже. – Он не собирается называть свой адрес чужому, незнакомому человеку, но город – не адрес, да и может ли голос в голове действительно считаться чужим? Если ее не существует, это не считается, а если существует (хотя это невозможно; она – просто очень яркий сон, другого и быть не может), то ей не удастся найти его дом только по названию города. – А ты где?

– В Пало-Альто. – Должно быть, ее родители не сильно старались научить ее опасаться чужих людей, потому что она беззаботно продолжает: – Это в Калифорнии. Вот почему у тебя сильно позже, чем здесь. Кембридж – это же в Массачусетсе? Ты очень далеко. Совсем в другом часовом поясе.

– Что такое часовой пояс?

Он слышит, как она оживилась.

– Ты когда-нибудь ронял апельсин в бассейн?

– Чего?

– Он не погружается в воду сразу целиком. Без разницы, с какой силой ты его бросишь, все равно какая-то часть окажется в воде быстрее, чем другая. – Она говорит предельно по сути. Похоже, все на свете можно объяснить с помощью цитрусовых. – Свет – как вода, а Земля – как апельсин. День не наступает во всем мире одновременно. Поэтому между местом, где живешь ты, и местом, где живу я, существует разница во времени. А иначе кому-то пришлось бы вставать посреди ночи и притворяться, будто уже утро, а это вряд ли у них получилось бы.

В этот самый момент Роджер со всей ясностью понимает две вещи: Доджер существует и он хочет, чтобы она стала его другом. Он ухмыляется, и его отражение бодро, несмотря на поздний час, ухмыляется ему в ответ детской беззубой улыбкой.

– Это была почти метафора.

– Что? – ужасается Доджер. Он не знает, как она выглядит, но представляет выражение ее лица – обеспокоенное и очень сердитое, под стать голосу. – Неправда! Возьми свои слова обратно!

– Но это так. Земля – не апельсин, и нельзя бросить планету в бассейн. Ты придумала метафору. И это вовсе не ложь.

– Я… Ты… это… – Она замолкает, несколько секунд возмущенно пыхтит и наконец выдает: – Ты меня разыграл!

Роджер не может ничего с собой поделать. Он смеется, хоть и понимает, что смех может разбудить родителей. Но оно того стоит.

– Ты придумала метафору! Сама придумала метафору!

– Зачем я вообще с тобой разговариваю. Иди спать.

И сразу после этого ощущение, что он в ванной не один, исчезает; теперь он просто смеющийся мальчик в пижаме наедине со своим отражением. Он перестает смеяться. Улыбка гаснет.

– Доджер?

Нет ответа.

– Да брось. Я же просто дурачился.

Ответа все еще нет. Затем приходит мама, сонная и раздраженная, и ведет его обратно в спальню, и он послушно идет за ней, слишком растерянный, чтобы сопротивляться.

Утром он встанет, оденется и пойдет в школу. Сдаст домашнюю работу, включая заполненный рабочий лист по математике. Впервые с тех пор, как они закончили со сложением и вычитанием, он получит высшую отметку. Но все это в будущем, по ту сторону ночного океана, тихо проплывающего мимо. Здесь и сейчас Роджер Миддлтон спит.

Сложение

Лента времени: 13:08 EST, 10 апреля 1993 года (следующий день)

– Я немного переживала, как вы усвоите эту тему, – говорит мисс Льюис, самая прекрасная женщина в мире, и ее слушает весь класс, даже Марти Дэниелс, который обычно предпочитает читать комиксы под партой. У мисс Льюис смуглая кожа и темно-каштановые волосы, а глаза – будто небо вдали от ночных огней: такие черные, что могли бы оказаться абсолютно любого цвета.

Роджер ужасно в нее влюблен, и ему кажется, что, узнай она об этом, она бы не удивилась, потому что такая красавица, как мисс Льюис, должна понимать, что все вокруг ужасно в нее влюблены. Она живет в ореоле любви, благосклонно улыбаясь каждому, кто встречается ей на пути. Поступать иначе было бы просто жестоко, а жестокость ей совершенно не свойственна. Она лучший учитель второго класса во всей вселенной, и ему повезло, что он ее ученик. Все тесты, которые ему пришлось сдать, чтобы попасть в продвинутый класс, стоили того, потому что в награду он получил мисс Льюис.

И тут он замечает, что у нее в руках, и цепенеет. Обед закончился всего десять минут назад. Когда же она успела проверить домашку по математике?

У него будут проблемы. У него будут проблемы, у него на целую неделю отберут книги, и…

И она кладет перед ним на парту его работу, и на самом верху блестящими чернилами написано «100 %», а рядом нарисован смайлик. Смайлик. Редчайшее из сокровищ мисс Льюис, которое она вручает только за выдающийся прогресс или еще более выдающуюся работу. Он уже получал смайлики за правописание и за небольшие эссе, но никогда – за работу по математике. Никогда – за свою работу по математике.

– Но ты меня удивил, – продолжает мисс Льюис и улыбается, глядя прямо на него. – На этой неделе ты отлично выполнил домашнее задание, просто отлично. Мне кажется, ты теперь знаешь эту тему лучше меня!

Некоторые дети хихикают: разве можно знать тему лучше учителя? Но не Роджер. Теперь он даже не смотрит на мисс Льюис. Его взгляд прикован к оценке, и его желудок сжимается.

Он получил «отлично».

Он получил «отлично», потому что ему помогла Доджер.

Он получил «отлично», потому что ему помогла Доджер, но она исчезла. Или не исчезла.

Она там же, где была всегда, где-то в Калифорнии, до которой так же далеко, как до дурацкой луны. Он не знает ни ее адреса, ни телефона, ни школы, в которую она ходит, – ничего. Он не может ей позвонить и извиниться за свой смех. Не может сказать ей, как сильно он хочет с ней подружиться и как сильно ему нужна помощь с математикой.

Все, что ему остается, – смотреть на это «отлично» и чувствовать себя обманщиком и плохим другом.

На лист падает капля. Он машинально вытирает щеки, едва ли осознавая, что плачет, и поднимает руку.

Мисс Льюис замолкает и смотрит на него.

– Да, Роджер?

– Мисс Льюис, можно я… м-м-м… – Он запинается, щеки горят. Такие просьбы всегда даются тяжело, особенно когда остальные пялятся на тебя и хихикают так, будто сами никогда не пользуются уборной, будто их тела выше этого. Он видел, как на перемене те же самые мальчики, стоя у писсуара, стараются сбить струей муху в полете или соревнуются, кто громче пукнет. Наверное, девочки таким не занимаются. А может, и занимаются. Ведь сейчас они хихикают так же, как мальчики. – Можно я выйду в уборную?

– Можно, – сжалившись, отвечает мисс Льюис.

Будь на его месте другой ученик, она бы посмотрела на часы, стрелки которых показывают пятнадцать минут второго, и напомнила бы ему, что для некоторых дел, чтобы не мешать ходу занятия, существует обеденный перерыв. Но Роджер – тихий мальчик, он мало общается со сверстниками, и математика всегда давалась ему плохо. Если ему нужно время, чтобы осознать, что он в самом деле получил «отлично», она даст ему это время. Она так мало может сделать для самых ранимых учеников, что рада сделать хоть что-то.

Роджер сползает со стула и неуверенно, слегка пошатываясь, идет к двери, стараясь притвориться, будто его совсем не волнует, что на него все смотрят. Он понимает, что мог бы подождать, мог бы досидеть до конца уроков и спокойно попробовать связаться с Доджер из своей комнаты, возможно, даже с тарелкой свежих печенюшек в честь неожиданного «отлично» по математике. Мама печет лучшее в мире печенье, и от одной только мысли о нем – сладком, шоколадном, еще горячем после духовки – ему становится немного легче.

Но медлить нельзя. Это он тоже понимает, даже если ему пока не хватает слов.

Одно из таких слов – «прокрастинировать». Или еще «филонить». (Он узнал их этим летом от отца, когда его родители решили использовать как можно более сложные слова в разговорах, не предназначенных для его ушей. Но вышло не так, как они планировали. Роджеру кажется, что это общая проблема всех взрослых. Чем больше усилий они прилагают, решая, какими будут их дети, что они станут делать и думать, тем реже у них все идет по плану.) Он получил смайлик только потому, что Доджер помогла ему с математикой. Нет, не помогла – она сделала математику за него. А он над ней посмеялся.

Он должен извиниться. Чтобы она поняла, что он не хотел ее расстроить. Поэтому он чуть ли не бежит по коридору – минуя кабинеты (некоторые двери открыты, и, завидев его, ученики поворачивают головы и ухмыляются, думая, что он настолько тупой, что не сообразил сходить в уборную во время обеда, когда никто не обратил бы на это внимания), минуя туалеты, прямо к подсобке. Дверь гостеприимно приоткрыта.

Детям не положено здесь находиться. Он это знает. Но мистер Пол («Я мис-тер Пол, я мо-ю пол!» – так он представляется первоклашкам, слегка пританцовывая, будто под джаз, чтобы их не так пугала перспектива находиться под одной крышей с этой мощной татуированной горой мышц) не возражает, по крайней мере если Роджер не станет ничего трогать без спросу. Как и мисс Льюис, мистер Пол знает, в чем Роджер особенно чувствителен, – что-то из того, что ему известно, сам Роджер узнает только много лет спустя. Мистер Пол знает, что может случиться с ранимыми детьми, если взрослые вовремя не вмешаются. Конечно, то, что он закрывает глаза на несанкционированное использование подсобки в качестве тайного убежища, не избавляет школьников от издевательств и разбитых носов на игровой площадке, но он рад, что может хоть немного облегчить им жизнь (если только Роджер не станет пить отбеливатель или еще что-нибудь в этом духе).

Роджер проскальзывает внутрь; прохладный воздух пахнет цитрусовыми. Сам мистер Пол сейчас моет буфет и вряд ли появится раньше, чем через пятнадцать минут, но Роджер при всем желании не может потратить на «поход в туалет» так много времени, даже если, вернувшись в класс, скажет мисс Льюис, что ходил по-большому. (Мысль об этом – сущий кошмар, и он содрогается от отвращения уже потому, что она всего на секунду пришла ему в голову. Но он должен, должен извиниться.)

– Доджер? – Роджер закрывает глаза, краем сознания отмечая, что именно так делают герои его любимых мультиков, когда пытаются поговорить с кем-то, кого нет рядом. А еще они складывают руки и молятся, но это вообще-то святотатство (одно из его любимых слов), а он не хочет испортить отношения с Иисусом, пытаясь извиниться за то, что повел себя не лучшим образом. – Ты меня слышишь?

И тут мир словно смягчается по краям, и он вдруг видит перед собой тест по правописанию. Роджер потрясен, но в то же время выдыхает с облегчением. В поле его зрения попадает рука, сжимающая карандаш: тонкие пальцы, обкусанные до мяса ногти. Пилочкой Доджер явно не пользуется; на пальцах нет никаких украшений. Только веснушки, рассыпанные по бледной коже, словно бусинки по полу.

– Не обводи, это неправильный ответ, – говорит он, когда карандаш начинает двигаться. – Тебе нужен номер два. Р-О-Б-К-И-Й.

Рука замирает. Движется снова. Обводит правильный ответ. Доджер ничего не говорит – наверное, потому что она на уроке, – но он продолжает быстро диктовать, а она продолжает обводить ответы. Пару раз она выбирает неверные варианты. Оба задания на простую перестановку букв, и Роджер догадывается, что у нее, видимо, с правописанием еще хуже, чем у него с математикой, и отличная оценка вызовет подозрения. А сейчас все выглядит так, будто она просто хорошо подготовилась.

– Боже, какая ты умная, – восхищенно говорит он. – Я бы до такого не додумался.

Доджер поднимает руку, тянет ее изо всех сил, а другое плечо опускает, чтобы казалось, что рука еще выше. Учительница – не такая красивая, как мисс Льюис, и, кажется, даже вполовину не такая приятная – вздыхает.

– Да, мисс Чезвич?

– Я выполнила работу простите мне нужно выйти.

Слова так и вылетают из Доджер; она не запинается и не смущается, несмотря на то что сидящие вокруг дети зажимают рты руками, пытаясь сдержать смех. Роджер изумленно следит за тем, как Доджер обводит взглядом класс – и он вместе с ней, хотя его собственные глаза при этом остаются закрытыми. Сам он не может представить себя таким храбрым.

Учительница Доджер с сомнением смотрит на нее, подходит к ее парте и берет в руки тест. Она пробегает глазами ответы, и ее брови постепенно ползут вверх. Наконец, вернув работу на место, она смотрит на Доджер.

– Очень хорошо, мисс Чезвич. Я приятно удивлена.

– Я правда долго готовилась пожалуйста можно я в уборную? – Доджер слегка кривится для убедительности.

– Можно мне, – поправляет учительница. – Можно, только быстро, туда и обратно. Одна нога здесь, другая там, у фонтанчика не останавливаться. А то через пятнадцать минут будет та же история.

– Спасибо миссис Батлер, – говорит Доджер, продолжая тараторить со скоростью пулеметной очереди, будто объявив личную вендетту знакам препинания. Она встает с места и выходит из класса, очень быстро, пока учительница не передумала, но не срываясь на бег, чтобы не нарушать правила.

Как и Роджер, она проходит мимо туалетов, но, в отличие от Роджера, не останавливается у подсобки, а идет дальше, к библиотеке, и заходит внутрь. Библиотекарша поднимает взгляд, видит Доджер, сочувственно улыбается и не говорит ни слова. Доджер направляется в самый конец зала – прохладный уголок, пропитанный запахом старых книг. Там она опускается на пол, прижимает колени к груди и опускает на них голову, образуя малюсенькое личное пространство, ограниченное ее собственным телом.

– Ты что творишь?! – требовательно спрашивает она. – Я же в школе!

– Я знаю, – говорит он, хотя совсем не подумал об этом, когда отпрашивался из класса. – Сколько на твоих часах?

– Десять, – отвечает она. – У меня почти весь день впереди, а я теперь не смогу сходить в туалет. Миссис Батлер очень-очень сердится, когда кто-то выходит в туалет во время урока.

Слышно, что она воспринимает это как личное оскорбление: как будто любой, кто указывает, когда ей можно ходить по-маленькому, а когда нельзя, совершает преступление против природы.

Роджер начинает понимать, что ей вообще не нравится, когда ей указывают, что делать.

– Прости, – говорит он. – Я не знал, который у тебя час, но очень хотел извиниться.

Доджер замирает, а потом настороженно спрашивает:

– Извиниться за что?

– За то, что смеялся. Я понял, что ты из-за этого расстроилась, а я совсем не хотел тебя огорчать. Поэтому я прошу прощения.

– Ты извиняешься за то, что смеялся надо мной? – Голос Доджер звучит озадаченно. – Все вокруг только и делают, что смеются надо мной. Но никто ни разу не извинился.

– А сколько из них могут вот так с тобой разговаривать у тебя в голове? – хмыкает Роджер. Мама всегда говорит: когда ты улыбаешься, это можно услышать по голосу. Он хочет, чтобы Доджер почувствовала его улыбку. – А вот если бы могли – точно бы потом извинялись.

– Наверное, – говорит она. Недоумение прошло, но она все еще осторожна. – Ты правда извиняешься? И больше не будешь смеяться?

– Я правда извиняюсь. Но смеяться, наверное, буду. Друзьям ведь можно смеяться друг над другом, разве нет?

– Не знаю, – говорит она и меняет тему: – Спасибо, что помог мне с тестом. Ненавижу правописание. Глупый и бессмысленный предмет. Но я должна им заниматься.

– А мне нравится правописание, – говорит Роджер. – Иногда, если поменять местами всего две буквы, получается совершенно другое слово. Я могу помогать тебе с правописанием сколько хочешь, если ты поможешь мне с математикой.

– Договорились, – говорит Доджер.

– Ты здорово придумала – написать пару ответов неправильно. Мне это в голову не пришло.

Доджер пожимает плечами.

– Люди не доверяют тому, что выглядит идеально.

В этом утверждении есть что-то важное. Роджер будет мысленно возвращаться к нему снова и снова, пытаясь найти слабое место. А сейчас, понимая, что времени у них осталось совсем мало, он торопливо спрашивает:

– Как ты узнала, что можешь со мной разговаривать?

– От папы.

Ее ответ ничего не проясняет. После небольшой заминки Роджер говорит:

– Я не понял.

– Они с мамой спорили, почему у меня нет друзей, и боялись, что, может быть, со мной что-то не так, и думали отправить меня куда-нибудь, где я могла бы познакомиться с другими «одаренными» детьми – так говорят, когда не хотят говорить «ненормальными», – и мама сказала, что я это перерасту, а папа сказал, что «к нам даже ночевать никто не приходил, кроме этого ее воображаемого друга». А потом я спросила папу, что он имел в виду, а он мямлил и мялся, но потом все-таки рассказал, что, когда я была маленькой, я все время разговаривала с выдуманным мальчиком по имени Роджер, а потом перестала. Вот так я узнала твое имя. Я подумала, что если тот Роджер был настоящим и я могла с ним разговаривать, а сейчас говорю с тобой, то ты и есть Роджер.

Больше ей ни о чем не нужно рассказывать, потому что Роджер тоже умный, такой же умный, как она, и может сам заполнить все пробелы. Ему это так… знакомо. Она одинока. За ее нахальством, как и за его робостью, прячется одиночество. Он не помнит, что разговаривал с ней, когда был маленьким, но не слишком ли быстро он смирился с тем, что она существует? Когда она стала делать его домашку, он удивился, но не испугался. Как будто они разговаривали раньше: достаточно давно, чтобы сейчас это казалось детской выдумкой, но не слишком давно, потому что какая-то его часть еще помнит, что Доджер – его друг.

Она одинока, но она из тех детей, для которых одиночество становится своеобразным импульсом, заставляющим двигаться вперед семимильными шагами, бесстрашно исследуя все новые способы с ним бороться. Когда отец сказал ей, что у нее был воображаемый друг, у него было имя и он настолько ей нравился, что она разговаривала с ним часами, она попыталась его найти – так же, как и он, когда захотел извиниться. И она нашла его. А он – ее.

– Доджер?

Доджер поднимает голову. Роджер видит ее глазами, что к ним приближается библиотекарша. Это уже немолодая женщина, возможно, даже старше его мамы, и лицо у нее доброе: вокруг глаз тревожные морщинки, а на губах помада мягкого розового оттенка, так что, даже когда ей приходится отчитывать нарушителей тишины, она не выглядит слишком строго.

– С тобой все в порядке?

Доджер молча кивает.

– Все думают, что ты в уборной? – мягко спрашивает женщина.

Доджер уже не раз так делала – убегала и пряталась там, где не нужно было притворяться дерзкой, храброй, какой угодно, где хотя бы несколько минут можно просто побыть самой собой – маленькой испуганной семилетней девочкой.

Доджер снова кивает.

– Если ты сейчас не вернешься обратно, все подумают, что тебе стало плохо, и, когда учительница пойдет проверять уборную, она тебя потеряет. Я не хочу, чтобы у тебя были неприятности.

Она продолжает говорить очень мягко и осторожно. Роджер подозревает, что все взрослые мира говорят с умными детьми именно таким тоном – как будто перед ними не дети, у которых просто слишком много мозгов по сравнению с большинством ровесников, а гранаты с выдернутой чекой.

– Окей. – Доджер, которая только что сидела вся скрючившись, легко выпрямляется и встает. – Простите.

– Не извиняйся. Надеюсь, у тебя все в порядке. Ты же сказала бы мне, если бы у тебя что-то случилось?

Конечно нет. Роджер знает Доджер всего один день – может, и дольше, если ее отец прав и раньше они уже дружили, просто забыли друг друга, – но уже понимает, что она не станет ничего рассказывать другим без крайней необходимости. Она держит свои секреты при себе. Именно так ей удается выжить в мире, в котором она гораздо умнее, чем положено, и гораздо ранимее, чем кажется.

– Конечно, мисс Макнилл, – послушно отвечает Доджер.

– Хорошо. А теперь возвращайся в класс, и, если кто-нибудь спросит, я тебя не видела. – Библиотекарша улыбается.

Доджер улыбается в ответ и бодрой походкой направляется обратно в класс. Роджер на все сто уверен, что она никогда не ходит прогулочным шагом.

У двери в кабинет Доджер останавливается и говорит громким шепотом:

– Сейчас десять. Я выхожу из школы в три. Можешь выйти на связь через шесть часов.

Затем она открывает дверь и, высоко подняв голову, заходит в класс, полный насмешливых, оценивающих взглядов.

Это ее тюрьма, не его. Поэтому Роджер выходит у нее из головы и возвращается в свою собственную – открывает глаза в сумраке подсобки. Он с трудом встает, чувствуя покалывание в онемевших ногах, отряхивает джинсы, чтобы никто не догадался, где он был, и выходит в коридор.



Никогда еще шесть часов не казались ему такими долгими. Роджер смотрит на часы, считая минуты. Когда у нее десять, у него – час, а ужинать его зовут в половине восьмого; значит, у них будет только полчаса, а потом ему придется спуститься вниз и рассказать родителям, как прошел день. Он уже сделал всю домашку, кроме нового задания по математике, которое еще сложнее предыдущего. Хуже того, раз за предыдущее он получил «отлично», теперь все будут ждать, что он и это выполнит хорошо. Может быть, не так хорошо, но…

Он знает много слов. Списывание, плагиат, ложь, ложь, лжец. Он не уверен, что слово «плагиат» можно применить к математическим примерам, а не к словам, но не хочет это выяснять; он не хочет, чтобы мисс Льюис смотрела на него с разочарованием или – еще хуже – с отвращением. Ему нужно подтянуть математику. Нужно, чтобы мисс Льюис продолжала ему улыбаться. Значит, ему нужна эта далекая девочка, с которой у них рифмуются имена, и, кажется, он тоже ей нужен: он мог бы стать для нее проводником в дебрях правописания и литературы. Они с Доджер могут друг другу помочь. Могут сделать друг друга лучше.

Стрелки показывают семь. Роджер Миддлтон закрывает глаза.

– Доджер? – зовет он.

Время идет, а ответа нет. Он не удивлен: с той самой секунды, когда все началось, он подсознательно ждал, что это скоро кончится, и кончится плохо, и это будет еще одним доказательством, что с ним что-то не так и мама не зря о нем беспокоилась.

А затем кто-то другой открывает глаза в чужой комнате, и он смотрит в зеркало, и в нем отражается веснушчатое лицо девочки с точно такими же серыми глазами, как у него. На ней рубашка с бабочками на груди. Доджер улыбается во весь рот, и на лице у нее смесь облегчения, радости и удивления.

Она рыжая. А рубашка желтая. И то и другое так необычно, что он глядит во все глаза, не веря, что ее мир такой яркий.

– Та-да! – говорит Доджер, и Роджер прыскает от удивления: она научилась этому трюку у него. Они уже учатся друг у друга. – Я подумала, ты захочешь меня увидеть.

– Ты когда-нибудь расчесываешься?

Доджер морщит нос.

– Только когда заставляют. Папа говорит, что у девочек должны быть длинные волосы, пока с короткими они похожи на мальчиков, поэтому мне приходится ходить с длинными, хотя я их терпеть не могу. Если бы мне разрешили, я бы тут же постриглась. А то они цепляются за все подряд.

– В смысле – за все подряд?

– За деревья. За кусты ежевики. За чьи-нибудь пальцы.

Ее лицо мрачнеет, как будто на него набежало облако. Роджер научился быть незаметным, чтобы его не задирали. Но Роджер – не девочка с огненно-рыжими волосами (как что-то может быть настолько рыжим?). Он никогда раньше не встречал такого насыщенного цвета – и такой страсти к математике. У нее просто не было шансов «проскользнуть незамеченной» – так подсказывает ему сердце. Ей пришлось пойти иным путем: стать проворной, как шарик ртути, и никогда не стоять на месте, чтобы ее не поймали.

И все же…

– Тебя дергают за волосы?

Его мутит от этой мысли. Девочек нельзя дергать за волосы. Иногда девочки толкаются, тогда их можно толкнуть в ответ, и в этом нет ничего плохого, но дергать их за волосы – мелочно и подло, и так делать нельзя.

– Если бы ты был девочкой, тебя бы тоже дергали, – будничным тоном отвечает она. – К девочкам-заучкам относятся еще хуже, чем к мальчикам-заучкам, потому что все говорят, что нас на самом деле нет, а если есть, то только потому, что мы пытаемся понравиться мальчикам-заучкам. Но ни один из таких мальчиков в нашей школе мне не нравится. Я умнее их всех, так что они относятся ко мне не лучше остальных.

Роджер мрачно кивает, забыв, что его тело находится в Массачусетсе, а ее – в Калифорнии и она не видит, что он с ней соглашается. Все, о чем она говорит, он испытал на себе. Родители и учителя ставят способных детей на пьедестал, а остальной класс собирается у его подножия и швыряет камни, стараясь их сбить. Те, кто говорит, что «словами нельзя ранить», не понимают, что иногда слова – те же камни, тяжелые, опасные камни с острыми краями; и бьют они куда больнее настоящих. Если кто-нибудь на игровой площадке бросает в тебя настоящий камень, остается синяк. Синяки заживают. Но синяки портят жизнь и самим обидчикам – из-за синяков их оставляют после уроков, вызывают в школу не слишком довольных родителей и ведут с ними за закрытыми дверями неприятные разговоры о травле и плохом поведении.

Слова почти никогда не приводят к таким последствиям. Слова можно прошептать быстро-быстро, пока никто не смотрит; они не оставляют ни крови, ни синяков. Слова исчезают бесследно. Вот что делает их такими могущественными. Вот что делает их такими важными.

Вот почему они ранят так сильно.

Доджер отворачивается от зеркала, которое, как он понимает, висит на внутренней стороне дверцы ее шкафа, – первое существенное различие между их комнатами. Стены у нее веселого желтого цвета, почти в тон рубашке. У него стены белые. На полу у обоих ковры, но у него ковер серый, совершенно невзрачный, а у Доджер ковер с ярким контрастным узором из цветов и бабочек, так что от буйства красок аж глазам больно. Бóльшую часть оттенков он видит в первый раз. Если бы у него на полу лежал такой ковер, он не смог бы заснуть. Не смог бы отвести взгляд.

(Пройдет довольно много времени, прежде чем он осознает, насколько много оттенков он впервые в жизни увидел в ее комнате, и начнет догадываться, что это значит.)

У него все стены в книжных полках, и каждая плотно забита всеми бумажками, когда-либо попадавшими ему в руки; у нее полки выше и глубже и завалены плюшевыми игрушками, куклами и прочими атрибутами беззаботного детства. Он удивляется, неужели взрослые – а в ее жизни точно присутствуют взрослые, она упоминала своих родителей, а к родителям обычно прилагаются тетушки с дядюшками и бабушки с дедушками – до сих пор не заметили, какой слой пыли покрывает все эти игрушки, особенно по сравнению с куда более аккуратно расставленными коробками с деревянными геометрическими фигурами, пластмассовыми детальками «Лего» и разными другими конструкторами. В углу комнаты Доджер построила башню из ярко-синих кубиков, и башня эта гораздо выше, чем, по его мнению, должна позволять гравитация.

Доджер смотрит на башню и самодовольно улыбается.

– Я придумала, как правильно расположить детали основания, чтобы конструкция вышла максимально устойчивой, – говорит она. – Думаю, я смогу надстроить еще шесть-семь этажей, прежде чем она развалится. На выходных проверю. Когда закончу, свяжусь с тобой, чтобы ты мог посмотреть.

– Окей, – отвечает Роджер, ощущая священный трепет. Вот бы тоже так уметь… – Гм. Я получил «отлично» по математике.

– Ты уже говорил.

– Я не хочу, чтобы учительница подумала, что я списал.

– Ты не списал, – убежденно говорит Доджер.

Она идет к кровати и садится, одну ногу поджимает, а другой болтает в воздухе. Роджер – только пассажир, не водитель, но он болезненно чувствует все ее движения, как будто кто-то записывает каждое изменение на бумаге, а потом зачитывает описание вслух, но с небольшой задержкой.

– В правилах ничего нет насчет голосов в голове, которые диктуют тебе ответы. Я проверила.

– Мне кажется, правила полагают, что все голоса у тебя в голове – твои собственные, – говорит Роджер.

Доджер пожимает плечами.

– Я не виновата, что правила не учитывают другие возможности.

– Не виновата. – Роджер делает маленькую паузу, а затем продолжает: – Если это не списывание, можешь помочь мне с математикой? Только не просто сделать ее за меня. Ну, то есть как. Мне нравится, когда ты делаешь ее за меня. Но может, ты поможешь мне в ней разобраться? Мне нужно научиться делать домашку самому.

– Если ты поможешь мне с литературой. И с правописанием. – Доджер кривится. – Ненавижу правописание. В нем нет никакой логики.

– Есть, если знать правила, – говорит Роджер. Он готов взлететь от облегчения. Так им станет намного проще, и, если она права насчет того, что это не списывание, в такой договоренности нет ничего плохого. Они могут помочь друг другу. Помочь заполнить пробелы. Он знает подходящие слова: кооперация, симбиоз, взаимовыгода. Слов так много, и он научит ее всем словам на свете – главное, чтобы она оставалась его другом.

– Окей, – говорит Доджер, внезапно смутившись. – Давай так и сделаем.

– Окей, – говорит Роджер и добавляет: – Я должен идти. Мне пора ужинать. Поговорим попозже?

– Окей, – снова говорит Доджер.

Роджер открывает глаза у себя в комнате в Массачусетсе. Мама зовет его к столу. Захватив с собой работу по математике, он спешит вниз – рассказать маме, как прошел день.



Доджер чувствует, как Роджер покидает ее сознание: как будто у нее из уха вынули ватный шарик, и неожиданную пустоту тут же спешит заполнить окружающий мир. Она ложится на спину и закрывает глаза, борясь с желанием позвать его по имени и нырнуть в его жизнь – точно так же, как он только что нырнул в ее. Это трудно. Но в конце концов она побеждает. Ей не привыкать к одиночеству.

Родители Доджер никогда не назвали бы ее одинокой, если бы кто-нибудь их об этом спросил. Конечно, она довольно много времени проводит одна, но у нее есть друзья. Они в этом уверены. Абсолютно уверены. Если бы Доджер когда-нибудь потрудилась объяснить родителям, насколько они заблуждаются, они бы ужаснулись.

Может, ей бы и удалось завести друзей, если бы она, как Роджер, разбиралась в книгах, языках, правописании и всяких таких вещах. Начитанной девочкой быть нормально – настолько, насколько для девочки вообще нормально использовать собственные мозги по назначению. Но иметь способности к математике – не то же самое. Способности к математике бывают только у тощих очкариков с карманными протекторами[7] и тонной научных фактов в голове. По крайней мере, так пишут в книгах. И показывают по телевизору. Об этом ей при каждом удобном случае напоминают одноклассники – например, каждый раз, когда она заканчивает очередной учебник по математике раньше всех. Доджер терпеть не могут даже те мальчики, у которых тоже хорошо с математикой, потому что она умнее, а с таким очень сложно смириться.

Она научилась делать вид, что ей все равно. Она не из тех, кто смешит класс (шутки и остроумные замечания – не ее конек), но при этом она громкая, нахальная и говорит без обиняков. Ее вызывали к директору, потому что она кривлялась и шумела громче половины мальчишек в классе, и так она заработала какое-никакое уважение, но в столовой она все еще сидит одна. Она не нравится своей учительнице, потому что нарушает порядок. А вот библиотекарша ее любит и позволяет ей прятаться в прохладной темноте. Доджер выживет. Она это точно знает. Она выживет – и выживет, победно улыбаясь, потому что Роджер вернулся. Роджер вернулся, он существует на самом деле, и она больше не одинока.

Дверь в ее комнату открывается. Доджер садится, разворачивается лицом к двери и видит маму. Та машет зажатым в руке листочком.

– Это что? – спрашивает мама.

Доджер напрягается.

– Это мое, – отвечает она. – Он лежал у меня в портфеле.

– Портфель ты, как всегда, бросила на лестнице, – говорит мама. – Я его подняла, и из него выпал этот листочек. Девяносто? Серьезно?

– Я готовилась.

Ложь легко слетает с ее губ. Так бывает всегда, когда соврать очень нужно. (Доджер так и не полюбит метафоры – даже после того, как они оба научатся произносить это слово правильно, – и многие годы будет пытаться объяснить Роджеру причины этой нелюбви, чтобы он понял, что врать нужно только тогда, когда это вопрос жизни и смерти, потому что иначе ложь становится менее убедительной, а неубедительная ложь тебя уже не спасет. Она всегда будет врать убедительнее, чем он. А он всегда будет лучше схватывать метафоры. Некоторые вещи настолько глубоко проникают в самую твою суть, что их уже не изменить, как бы ты этого ни хотел.)

– Готовилась? Точно?

Мать внимательно изучает ее лицо. Доджер отвечает честным взглядом: она абсолютно уверена, что ее обман не раскроют. Иногда ей кажется, что то, что ее удочерили, – огромная удача, потому что так проще обманывать родителей. Все ее знакомые утверждают, что родителей трудно обмануть, потому что они вечно говорят что-нибудь вроде «у тебя мамины глаза, а она всегда щурится, когда врет» или «о! щеки покраснели – значит, ты меня обманываешь».

У Доджер глаза свои собственные, не похожие ни на чьи, разве что, может быть, на глаза Роджера…

Ладно, она выдает желаемое за действительное. У нее свои собственные глаза, и сейчас они невинно распахнуты, и в них нет ничего, кроме детского восторга и триумфа.

Наконец мама сдается. Хезер Чезвич работает продавцом-консультантом неполный день (она начинает после того, как посадит Доджер на школьный автобус, а заканчивает так, чтобы вернуться домой за полчаса до нее), но все равно устает, и у нее не хватает энергии на долгое противостояние.

– Я же говорила: постараешься как следует, и все обязательно получится. Так ведь?

– Так, – соглашается Доджер. – Я тебя послушалась, и все получилось.

Она не язвит. Язвить она начнет позже – когда получит от мира больше пинков.

– Отец будет доволен.

Доджер оживляется.

– Папа придет к ужину?

Хезер смотрит, как лицо ее маленькой девочки озаряется надеждой, и где-то глубоко – там, куда никогда не добирается свет, – отмирает еще одна частичка ее души.

– Не думаю, что он сегодня вернется к ужину, милая. У него занятия, – отвечает Хезер, и Доджер тут же мрачнеет. Хезер с трудом выдавливает улыбку. – А сейчас, может, покажешь мне эту самую работу по правописанию?

Доджер показывает ей тест, и время течет дальше.

Фиолетовые звездочки

Лента времени: 17:02 PST[8], 9 февраля 1995 года (два года спустя)

– Ты уверена, что в Калифорнии вообще бывает февраль? – спрашивает Роджер.

Доджер скользит вниз по насыпи, притормаживая внешней стороной стоп, и ныряет в заросли ежевики в овраге позади дома. Она стирает туфли до дыр; ей приходится менять их в пять раз чаще, чем ему, хотя родители покупают им обувь одного бренда. Еще несколько месяцев назад у них был одинаковый размер, но с тех пор ее рост сильно скакнул уже несколько раз, и ее мама начала задумчиво поглядывать в сторону спортивной обуви, у которой, возможно, будет хотя бы полшанса продержаться дольше одного месяца.

– Календарь утверждает, что да, а календари не врут, – говорит Доджер. При спуске она хватается за колючие ветки, сдирая кожу с ладоней.

Роджер сочувственно морщится, хотя сам не чувствует этой боли – только ее идею. Когда-то они могли ощущать тела друг друга: он мог почувствовать ее прикосновение к своему плечу, а она всегда знала, болит ли у него голова, – но сейчас такое происходит все реже. Он даже благодарен за это. Делиться все же стоит не всем.

Доджер бледнее его (они оба проводят мало времени на солнце, только она как бы играет с солнцем в прятки, а он просто вздыхает, когда оно выходит из-за облаков), поэтому у нее синяки заметнее. Порой она выглядит словно девочка-цветок, раскрашенный белым, фиолетовым и заживающим желтым, и кажется, будто эти поразительные цвета существуют только в Калифорнии. Она только смеется, когда он говорит ей быть аккуратнее. Никого больше не заботит ее содранная кожа, так зачем волноваться ей?

Он знает очень много слов, которыми можно описать очень много вещей. Его словарный запас безмерно вырос, и этому, пусть и косвенно, поспособствовала девочка, в чьей голове он сейчас находится. С тех пор как его баллы по математике начали расти, учителя стали с пониманием относиться к тому, что ему скучно. Обращаться со всесторонне развитым юным гением гораздо проще, чем с ребенком, гениальным только в одном предмете. Последние два года ему разрешается читать сколько угодно и что угодно при условии, что его оценки по всем предметам будут на высоте. Он изучает немецкий, французский и китайский. Он узнал множество новых понятий и слов, чтобы закрепить эти понятия на поверхности своей души, вечной и неизменной. Без слов многое ускользает – невозможно удержать то, что невозможно описать.

Он не знает, как сказать Доджер, чтобы она заботилась о себе. Она его лучший друг, и она знает это, но он не знает, как заставить ее понять, что, причиняя боль себе, она причиняет боль и ему. У него нет слов, чтобы передать ей очертания своего страха, и поэтому иногда он просто ничего не говорит. Хотя молчание для них – не самое естественное состояние. Для Роджера оно и вовсе непривычно и невыносимо, ведь для него слово – и жизнь, и смерть.

Доджер добралась до дна оврага и протискивается сквозь заросли ежевики. Год назад пробираться было легче, и даже полгода назад, до того, как ее бедра стали шире (хотя и не настолько, чтобы это было заметно, пока она не пытается куда-нибудь пролезть), и рубашки на ней сидят по-другому, так что теперь, когда она готовится ко сну, Роджер отворачивается. Он всегда знал, что она девочка и что, если бы она жила в Массачусетсе, их давно бы прозвали женихом и невестой. Он не чувствует к ней ничего такого, и она не чувствует ничего такого к нему; он это знает так же хорошо, как цвет ее волос или форму собственного носа. Но даже если не чувствуешь ничего такого, это не значит, что можно смотреть.

– Ты еще здесь? – спрашивает она, хотя точно знает ответ. Каждый из них отчетливо ощущает присутствие другого, а еще острее – отсутствие. Почти каждую ночь он не спит до тех пор, пока она не ляжет в постель, так что они засыпают вместе, а когда просыпается он, просыпается и она. Они живут с постоянным и непреложным чувством присутствия на периферии сознания. Иногда им приходится прикладывать усилия, чтобы отключиться и разделиться. И все же время от времени ей важно убедиться, что все в порядке.

– Я тут, – отвечает Роджер.

У него заведен будильник: через полчаса он должен спуститься вниз. Сегодня они семьей играют в «Монополию». Он не зовет с собой Доджер, потому что с ней он бы всех их разнес, но это нечестно: одно дело – иметь в голове репетитора и совсем другое – использовать его, чтобы обыграть маму в настолки.

(Мелинда Миддлтон относится к настольным играм крайне серьезно. Она играет в «Кэнди-Лэнд» с той же страстью, с какой иные играют в покер: крепко держит карты в руках, слегка хмурится, поджимает губы. Роджер думает, что вообще-то это забавно, хотя на самом деле ему скорее страшновато.)

– Отлично, – говорит Доджер и, скрестив ноги, садится на землю и кладет рюкзак на колени. Она достает оттуда блокнот, открывает его и смотрит на страницу так, будто что-то на ней читает. На самом деле она показывает свои записи ему.

Бумага испещрена какими-то закорючками, математическими символами и пугающим количеством букв. Чисел практически нет. В этом вся Доджер: она считает, что числа не имеют никакого отношения к настоящей математике. И страшнее всего, что, похоже, она права. Она все еще помогает ему с математикой, но сама уже перешла на университетский уровень – и даже выше.

У нее под кроватью лежат ксерокопии половины материалов справочного отдела местной библиотеки; они поглощают почти все ее карманные деньги. Рядом, вероятно, тоже половина материалов справочного отдела его местной библиотеки, Доджер переписала их от руки в Калифорнии, пока он в Массачусетсе водил глазами по строчкам, не представляя, что они значат.

– Я ничего не понимаю, – говорит он.

– Все нормально. Я и не ждала. – Доджер постукивает по верхней части страницы, где ее рукой выписано уравнение. Недавно она открыла для себя гелевые ручки, и теперь ее математические записи выглядят так, будто на бумагу в виде фигур, символов и непонятных выводов выплеснулась радуга. – Это очень известная задача ученого по имени Монро. За ее решение назначена награда. Ну, целая куча денег. Ее пытаются решить уже шестьдесят лет, и до сих пор никто не смог.

– А ты решила?

– Решила.

Доджер улыбается. На секунду она затихает, на секунду становится безмятежной.

Иногда Роджеру кажется, что такой видит ее только он, и он знает, как ему повезло, хотя было бы здорово, если бы у нее был еще кто-нибудь, кому она могла бы так доверять. Ведь он очень далеко. Они могут никогда не встретиться. Может быть, они вообще живут в разных мирах. Как только ты говоришь: «У меня есть подруга, я общаюсь с ней у себя в голове, я полностью уверен, что она существует, она знает то, чего не знаю я, а это точно значит, что она существует», – уже не так трудно сказать: «Я думаю, она живет в другом измерении». Если с ней когда-нибудь что-то случится, он ничем не сможет ей помочь. Он живо представляет, как звонит в полицию и пытается объяснить, что его воображаемая подруга, которая существует на самом деле, упала и сломала ногу. Скорее всего, его заберут в психушку, причем так быстро, что от него останутся только ботинки – как в мультике.

– Можешь мне рассказать?

– Нет. – В этом нет ничего обидного: просто она знает, что он не поймет, так же как он знает, что она не поняла бы, если бы он взялся объяснять этимологию какого-нибудь слова, хотя они оба его используют. Они бережно относятся к пределам друг друга, то есть прежде всего знают, где эти пределы находятся. – Но если я подам заявку и покажу свои расчеты… – Ее пальцы скользят по странице, как водомерки по поверхности пруда, – одновременно нерешительно и по-хозяйски.

– То награду дадут тебе?

Доджер довольно улыбается. Он чувствует ее улыбку.

– Должны дать. Я решила задачу, а по правилам любой может принять участие, если решит задачу и подаст заявку на рассмотрение. Это куча денег, Роджер.

– И сколько?

– Десять тысяч долларов.

На мгновение Роджер теряет дар речи, пораженный этой цифрой. Десять тысяч долларов – это куча книг, куча ксерокопий; о такой сумме даже взрослые только мечтают. У Доджер может появиться домашний компьютер – такая дорогущая машина, которая считает быстрее калькулятора и даже быстрее, чем Доджер; или приборы, которые позволят ей понять, как устроена вселенная (она показывала ему такие в научных каталогах).

– Я подумала, что если подам заявку и получу деньги… Я могла бы сказать, что ты мой друг по переписке. Что мы познакомились в прошлом году в шахматном лагере. Если ты пришлешь мне пару писем, будет понятно, откуда я знаю твой адрес, ну, чтобы не было странно. – Ее голос звучит неожиданно смущенно, как будто она сама не верит, что говорит все это вслух. – Десять тысяч долларов – это куча денег. Держу пари, родители не станут возражать, если часть я потрачу на то, чтобы купить билеты на самолет и съездить навестить друга. Мы могли бы приехать в Кембридж. Я и мои родители. Папа говорит, что на восточном побережье много исторических мест, где он хотел бы побывать, а маме нравится все, что нравится ему, и я бы с тобой встретилась. И ты бы встретился со мной. По-настоящему, не в голове.

Роджер молчит. Он переваривает услышанное. Все это слишком быстро, и что, если он отправит письмо, а оно так и не дойдет? Они уже предполагали, что они живут в разных измерениях и общаются через какую-то червоточину или складку в пространстве. И если они попытаются установить контакт – ведь проще простого, общаясь мысленно, обменяться номерами телефона или адресами, – есть шанс, что их ментальная связь разорвется и они останутся друг без друга.

В последние два года у Роджера стали появляться друзья. Он знает слова, которых от него ждут, и больше не боится кому-то не понравиться, потому что знает, что рядом всегда будет Доджер; если одноклассники скажут, что не хотят тратить на него время, вечное одиночество ему не грозит. Он не уверен, что сохранит это спокойствие, если ее потеряет. А Доджер…

Он не все время у нее в голове. Она ходит в школу, принимает ванну и прочее, как и он; иногда им приходится существовать поодиночке. Но ни разу, возникая у нее в голове, он не заставал ее за разговором, хоть немного похожим на дружеский, и, когда он спрашивал ее об этом, она отмалчивалась. Похоже, кроме него, у нее нет друзей. Это немного пугает.

– Роджер? – шепчет она.

– Ты уверена? – Он качает головой. Она не почувствует этого движения, но оно ему необходимо. Если он откроет глаза, связь разорвется. Он многое научился делать с закрытыми глазами. – Что, если… Помнишь, мы с тобой говорили о червоточинах и всяком таком? Что, если это правда?

– Не думаю, что одно письмо может нарушить квантовую запутанность, – отвечает Доджер. – Если ты его отправишь, а я не получу, мы будем знать, что живем в разных измерениях, и тогда больше пытаться не будем. Разве ты не хочешь встретиться по-настоящему?

Он не хочет. Эта связь между ними – такая странная и хрупкая, и это лучшая вещь в его жизни, но она поражает его и пугает до дрожи. Это ненормально. Доджер не волнует, считают ее нормальной или нет. А Роджера волнует. Ему нравится, когда к нему относятся так же, как к остальным детям, когда считают его просто умным ребенком, а не каким-нибудь уродцем, которому место в цирке. Что, если встреча прервет их ментальную связь, и тогда он снова превратится в однобокого гения, который спорит с профессорами о глагольных временах, но при этом ходит на математику для отстающих? Или если у них получится как в «Звездном пути», где прикосновение к тому, кто может читать твои мысли, делает связь более устойчивой, и они с Доджер уже не смогут отключиться друг от друга?

Он молчал слишком долго. В его поле зрения мелькает рука: Доджер вытирает глаза. Она плачет. Она спросила, хочет ли он с ней встретиться, а он не ответил, и теперь она плачет.

– Додж…

– Забудь. – Она захлопывает блокнот, сминая страницы. На обложке – от края до края – фиолетовыми и серебряными чернилами нарисованы блестящие звездочки: россыпь созвездий; она рисует их, когда нужно чем-нибудь занять руки. И от этого напоминания, что, пока его нет рядом, она все равно есть, что она не его воображаемый друг, о котором можно вспомнить или забыть, становится еще хуже. – Глупая была идея, ясно? Потрачу деньги на «Мир Диснея» или еще что-нибудь такое. Американские горки – та же математика, просто по ним можно кататься.

– Прости.

– Тебе пора, Роджер. Ты же сегодня играешь в настолки с родителями, разве нет? – Она поднимается, снова вытирает глаза. – Может быть, я упрошу папу сыграть со мной в шахматы. Ты все равно не любишь смотреть, как мы играем.

Роджер молчит. Он хорошо изучил, как меняется ее настроение. Когда она так расстроена, до нее не достучаться, и, может быть, сейчас это даже к лучшему – у него есть время придумать, что сказать, чтобы она не плакала. Это не значит, что ему плевать на нее и ее чувства, – он ее любит, как, наверное, любил бы сестру, – но порой лучше ничего не менять и оставить все как есть. Порой, если что-то поменять, это может вывести мир из равновесия.

– Ну? – требовательно спрашивает она.

– Я вернусь к девяти, – говорит он и, открыв глаза, видит потолок собственной спальни.

Вместо яркого калифорнийского полдня – снег за окном и серо-коричневые обои, которые он выбрал для своей комнаты, когда мама в последний раз делала ремонт.

Осторожно приподнявшись, Роджер проверяет, насколько затекло тело. Навещая Доджер, он не покидает свое тело, но все же он связан с ним меньше, чем положено обычному человеку. Он может вовсе забыть о своем теле, если отсутствует слишком долго. Иногда, вернувшись, он обнаруживает, что больше часа неудобно лежал на руке, и она жутко зудит и жжется, пока снова не придет в норму. Он уже не раз прикусывал губу, сдерживая стон, чтобы не привлечь внимание родителей. Мама и так уже начала опасаться, что у него нарколепсия. Ему пришлось сказать, что иногда у него просто болит голова, лишь бы уговорить ее не вести его к врачу.

(Это даже не совсем ложь: иногда у него действительно болит голова, и он не раз обращался к школьной медсестре, так что та охотно подтвердила его родителям, что ничего серьезного нет, просто дети так перегружают свой мозг, что иногда это вызывает боли. Если он просто посреди дня засыпает в темной комнате, беспокоиться не стоит. Роджеру не нравится, как она на него смотрит – с жалостью, как будто он уже практически инвалид и она, не давая отправить его к врачу, пытается спасти остатки его детства, – но родители успокаиваются и больше об этом не думают, и за это он ей благодарен.)

Он все еще сидит на кровати, потирая локоть, когда дверь распахивается и появляется отец. На нем брюки цвета хаки и белая рубашка, будто он только что вернулся из офиса.

– Роджер? – зовет он. – Готов к игре, дружище?

– Да, папа, – отвечает Роджер, улыбаясь во весь рот. Он соскакивает с кровати, ссора с Доджер уже почти забыта. Он вернется к ней позже, а сейчас лучше пусть мозг сам обдумает ситуацию, пока Роджер занимается другими делами. Все будет хорошо. Так всегда бывает. Они с Доджер уже ссорились раньше, и всегда все заканчивалось хорошо. Почему в этот раз должно быть по-другому?



Доджер сидит за кухонным столом, положив перед собой блокнот, и пытается донести до родителей свою мысль. У нее отчаянно горят кончики ушей, а щеки пылают: как бы она ни старалась, всегда находятся идеи, для которых у нее не хватает слов, мысли, которые у нее не получается выразить. И она хочет, чтобы Роджер пришел ей на помощь, и она ненавидит себя за свою слабость, за то, что он ей так нужен; и ненавидит его за то, что его здесь нет.

Отец, нахмурившись, смотрит в ее записи. Он уже несколько лет не вникал в ее «независимые исследования»; как всякий родитель, гордящийся своей дочерью, он с довольным видом прикрепляет к холодильнику ее школьные работы, но это уже точно не математика. Это поэма, написанная на незнакомом для него языке, и, глядя на исписанные листки, он чувствует себя маленьким и ненужным, как будто она ушла расшифровывать вселенную без него.

– Ты точно не скопировала это из какой-нибудь книги в библиотеке? – спрашивает он в третий раз. – Мы не рассердимся. Нет ничего плохого в том, чтобы скопировать что-нибудь чужое для собственных исследований. Плохо, только если ты пытаешься выдать чужое за свое.

Доджер думает о пачках копировальной бумаги у себя под кроватью, выпрямляется и качает головой.

– Нет, папочка, – говорит она. – Я ничего ниоткуда не копировала. Только уравнение наверху, оно написано фиолетовой ручкой. Это задача, которую пытались решить в институте Монро, и я ее решила. Я правда сделала все сама. Если хочешь, можем пойти в университет, и я повторю решение на глазах у какого-нибудь профессора математики.

Она не совсем понимает разницу между учителями и профессорами, за исключением того, что профессора знают гораздо больше учителей. Профессора – как волшебники: они создают вселенную. Если она покажет свое решение им, они точно не станут ее оскорблять, не то что мистер Блэкмор. Тот думает, что девочки не могут быть математиками. Когда он проверяет ее работы, он ни секунды не сомневается, что она списывает. Профессор бы так не подумал, ему бы это даже в голову не пришло.

(Если честно, где-то глубоко-глубоко внутри она вынашивает мечту, что, когда настоящий профессор увидит ее работу, он восхищенно воскликнет: «Эта девочка – гений!» – и заберет ее из начальной школы в университет, где она сможет заниматься математикой сколько захочет, и никто не будет шептаться у нее за спиной, не будет «случайно» бросаться в нее чем-нибудь за обедом, или потешаться над ее именем, или заявлять, что девочки должны любить кукол, а не десятичные дроби. Нужно только добраться до одного из профессорских кабинетов, и тогда для нее наконец откроется будущее.)

– Говоришь, за решение назначена денежная премия? – Питер Чезвич большую часть жизни провел в стенах университета, и идея награды за решение сложной задачи его не удивляет; на него самого раз-другой падала манна небесная, обычно за переводческие проекты или успешную разгадку какой-нибудь тайны прошлого. Он никогда не смотрел в сторону точных наук: математика – не самая сильная его сторона. Каракули в дочкином блокноте (фиолетовой ручкой, о как!) могут быть просто набором символов.

И все же…

И все же он достаточно хорошо знает свою дочь, чтобы понимать, что она всегда будет умнее, чем он, особенно когда дело касается математики. Они живут безбедно: его преподавательской зарплаты и того, что платят Хезер в магазине, достаточно, чтобы не нуждаться в деньгах. Но безбедно – не то же, что богато, и эта премия могла бы кое-что изменить.

Доджер кивает так энергично, что кажется, будто еще чуть-чуть, и голова у нее просто отвалится.

– Десять тысяч долларов, – говорит она и, неожиданно смутившись, добавляет: – Я тут подумала, мы могли бы всей семьей съездить в Кембридж.

– Почему в Кембридж?

– Там живет мой друг по переписке, – отвечает Доджер. Она все еще лучшая лгунья в этом доме: в голосе нет ни крупицы фальши. – Было бы здорово с ним встретиться.

Хезер и Питер обмениваются взглядами. Их девятилетняя дочь рассуждает о том, чтобы полететь на другой конец страны, чтобы встретиться с мальчиком, а они почему-то чувствуют только облегчение. В мире есть кто-то, с кем Доджер хочет повидаться. И это не знаменитый математик и не ведущий научно-популярной передачи. Хотя…

– А сколько лет твоему другу по переписке? – спрашивает Питер. Они стараются контролировать, чем она занята, но, если нужно, она умеет быть такой изворотливой. С нее станется написать какому-нибудь престарелому математику из Гарварда, а потом попытаться устроить так, чтобы родители помогли ей с ним встретиться. Доджер еще слишком мала, и Питер не переживает, что кто-нибудь попытается ей воспользоваться (хотя он считает, что Доджер красивая девочка, и придет день, когда к уже имеющимся страхам добавится еще одна паранойя), но это не значит, что он не против ее переписки с незнакомым взрослым.

– Девять, – отвечает Доджер. – Как и мне.

У них с Роджером не только одинаковые глаза, они и родились в один день. С математической точки зрения это значит, что им было суждено стать друзьями, как двум половинкам одного уравнения, созданным, чтобы дополнять друг друга. Но про день рождения она решает не говорить. Одно дело – решать свои проблемы, и совсем другое – самой их себе создавать. Второе ей дается гораздо лучше первого, но она учится. Учится изо всех сил.

Если я попрошу кого-нибудь из моих коллег посмотреть на твое решение и если оно будет удостоено этой премии, тогда мы это обсудим, – наконец говорит Питер. – И бóльшую часть премии, если ты ее получишь, нужно будет отложить на учебу в университете.

Поскольку Доджер его дочь, если она поступит в Стэнфорд, за обучение платить не придется. Но нужно учесть остальные расходы: книги, тетради и все прочее, – и это при условии, что она будет жить дома, с ними, а не снимет отдельное жилье. Когда он был молод и еще только мечтал о семье, он и предположить не мог, насколько это дорого – воспитывать умного ребенка.

Но оно того стоит. На лице Доджер расцветает улыбка.

– Я могу встретиться с кем-нибудь из профессоров и поговорить о математике? Правда?

– Если я смогу это устроить, – отвечает Питер. Мысленно он уже рассматривает варианты, перебирает и отсеивает имена. Ему нужен кто-то, кто отнесется к Доджер серьезно, несмотря на ее возраст, кто увидит в ее работе ровно то, что в ней есть, и не позволит предрассудкам о способностях девятилетних девочек повлиять на вердикт. Он закрывает ее блокнот.

– Я его пока заберу, хорошо?

Доджер хочется ответить «нет»; хочется объяснить, что блокнот нужен ей, чтобы спокойно уснуть. Но она закусывает губу и кивает.

Питер улыбается.

– Даже если ты не получишь премию, малышка, я все равно тобой горжусь. Сыграем в шахматы?

– Я расставлю фигуры, – отвечает она, вскакивает со стула и вприпрыжку бежит за доской, бежит в будущее, наполненное профессорами и наградами, в будущее, где она наконец-то встретится с Роджером, и он поймет, что им было предначертано стать лучшими друзьями, друзьями на всю жизнь.

Вечером, добравшись до кровати, она сразу же засыпает. И уже не слышит, как Роджер пытается установить контакт. Она уже слишком далеко.

Изоляция

Лента времени: 9:35 PST, 11 февраля 1995 года (два дня спустя)

Девять тридцать утра. Сейчас Доджер должна быть в школе, но отец забрал ее, написав записку с извинениями, и теперь она идет рядом с ним – шагает навстречу другому миру. В отутюженном платье и бледно-розовом свитере она чувствует себя маленькой и неуклюжей. Она сама на себя не похожа: она привыкла одеваться совсем не так, и держаться совсем не так, и вообще… Она – это джинсы, блузки с короткими рукавами, кроссовки и футболки, разбитые коленки… А сейчас Доджер одета будто для похода в церковь на Пасху с бабушкой и дедушкой, на ней даже те же жмущие лакированные туфли. Будто ее нарядили для маскарада. Будто выставляют напоказ.

Но, как ни странно, она рада этому дискомфорту: он притупляет ее благоговение. Отец за руку ведет ее по коридорам Стэнфорда. Она здесь не впервые – он брал ее к себе на работу еще совсем маленькой, и Доджер знает эти коридоры и кампус как свои пять пальцев, – но она ни разу не бывала здесь по делу. Сейчас она собирается показать свою работу настоящему математику, и это даже круче, чем показать ее Бэтмену. Поэтому, хотя ее бесит это платье, бесит, что как раз когда ей нужно показать, чего она стоит, она сама на себя не похожа, – она рада, что на это можно отвлечься. Так ее руки почти не дрожат.

– Не забудь, о чем мы с тобой говорили, Доджер, – говорит отец. – Отвечай на все вопросы, которые задаст профессор, и только на них. Не вздумай болтать о том, до чего ему нет дела.

– Да, папочка.

– Он может попросить тебя посчитать что-нибудь на доске. Если попросит, не бойся и посчитай. Он просто хочет убедиться, что мы его не обманываем.

Ей кажется, что, если профессор Вернон попросит ее что-то посчитать на настоящей университетской доске, она в то же мгновение умрет от счастья. Она будет лежать в гробу, широко улыбаясь, и, возможно, все даже порадуются, что она ушла именно так. По крайней мере, все будут знать, что она умерла счастливой.

– Да, папочка.

– Не перечь ему и не спрашивай о его работе, если он сам об этом не заговорит.

– Да, папочка, – говорит она, и тут оказывается, что они пришли, они правда пришли, они у двери в класс, и человек, похожий на ее дедушку, уже ждет их, снисходительно улыбаясь, как взрослый, готовый увидеть, как ребенок покажет ему весьма впечатляющий фокус. Ноги Доджер вдруг будто наливаются свинцом, но она делает усилие, переставляет их и заходит в класс, навстречу своему будущему.



– Ну? – спрашивает Питер.

Профессор Вернон качает головой. Он напоминает лысеющего страуса – высокий, худой, с непропорционально длинными руками и ногами. Он много кого видел в этих стенах: гениев и глупцов, тех, кому плевать на математику, и тех, кому она необходима как воздух. Каждого он старался научить как можно лучше, поддерживал их всем, чем было нужно. Но такого он не видел никогда.

– Задачи она решает правильно, – отвечает он. – Не пользуется шпаргалками, не пасует перед заданиями, которые видит впервые в жизни. Возможно, в третьем номере она ошиблась, но скажу честно: я бы на всякий случай заглянул в учебник. Если ты говоришь, что она сама решила уравнение Монро, – я готов в это поверить. Она его решила. – Он качает головой. – Никогда не думал, что мне доведется такое увидеть. Тебе нужно перевести ее в класс с углубленным изучением математики.

– Она и так уже там.

– Значит, с еще более углубленным. Ей необходимы наставники, книги… Она гений, Питер. Такие умы, как она, рождаются раз в поколение, и то не факт. Говоришь, она сама узнала о премии?

– Она сначала решила задачу, а потом рассказала нам о премии, – говорит Питер. – Она хочет только одного: потратить часть денег, чтобы съездить в Кембридж повидаться с другом по переписке. Я страшно рад, что она не попросила купить ей пони.

Профессор Вернон на мгновение замирает, а затем спрашивает:

– Кембридж? Неужели?

– Ага… Она утверждает, что познакомилась с этим мальчиком прошлым летом, в шахматном лагере. Думаю, мы разрешим ей поехать. Доджер нелегко завести друзей среди сверстников. Такая поездка может пойти ей на пользу.

Питер не говорит – сейчас это ни к чему, – что, скорее всего, у ее друга по переписке те же проблемы. Поэтому, если свести этих детей вместе, они точно ничего не потеряют, а вот приобрести могут очень многое.

Доджер закончила решать задачки, которые дал ей профессор Вернон. Она поворачивается к ним, на руках и носу у нее следы мела, щеки пылают от гордости и напряжения.

– Проверите? – спрашивает она.

– Пожалуй, проверю, – отвечает профессор Вернон и окидывает взглядом ее вычисления, идеально отображающие тонкий слой бесконечности.



Чуть позже, когда Питер с дочерью уходят, профессор Вернон снова смотрит на доску. Девочка уже гораздо умнее, чем он ожидал. Он годами ждал этого «звонка» – новостей о том, что Доджер сделала что-нибудь из ряда вон выходящее для своего возраста, – но он и представить себе не мог, что это будет что-то настолько неожиданное, настолько судьбоносное. Если бы Питер не упомянул о друге по переписке…

Неважно. Мальчик был упомянут. И профессору Вернону не нужно гадать, с кем переписывается Доджер; он также знает, что ни один из них не написал ни единого письма. Доктрина ищет сама себя. Так происходило во всех итерациях, даже в неудачных – тех, что милосердно удалили из программы. Пара Миддлтон – Чезвич уже находила друг друга, и только благодаря преданной Риду няне алхимики смогли вмешаться, пока не стало слишком поздно.

Конгресс следит за ними, следит неусыпно. Они знают, что воплощенная Доктрина предоставлена самой себе, растет и развивается на свободе: дай им только шанс, и они ей завладеют. Дети пока еще слишком малы, чтобы впутывать их в эти разборки. Им нужно повзрослеть. Им нужно узнать, как много они должны человеку, который их создал.

Девочка телом и душой стремится к поставленным целям, слабое звено – не она. Откровенно говоря, он не хочет, чтобы она оказалась слабым звеном. У нее незаурядный ум. Профессор Вернон хочет побыть в тихой гавани ее благоговения, пока Рид не призовет ее в Невозможный город, где ей уготована роль ручного зверька. Профессор Вернон стал алхимиком, потому что жаждал власти; он стал математиком, потому что полюбил этот предмет. Возможность обучать девочку, которая однажды сама станет законами математики, слишком заманчива, чтобы от нее отказаться. Но вот мальчик…

Любой может научиться читать словарь. На этой стадии половина Доктрины, воплощенная в мальчике, – всего лишь эйдетическая память и любовь к текстам. На него можно надавить. Его можно использовать, чтобы прервать их общение, пока все не зашло слишком далеко – пока половинки не соединились сами по себе. Да.

В конце концов, он ведь защищает саму девочку. На этой стадии развития она еще слишком уязвима, и контакт с мальчиком может опустить ее до его уровня. Чтобы парить, ей нужна свобода.

Наметив план действий и найдя для себя оправдание, профессор Вернон отводит взгляд от доски. Пришла пора сделать звонок.

На проводе

Лента времени: 13:51 CST, 11 февраля 1995 года (сразу после)

– Ясно, – говорит Рид. – Что ж, ваша верность не останется незамеченной; да, я подумаю о том, чтобы позволить вам быть наставником девочки. Благодарю за вашу преданность.

Он вешает трубку на рычаг, не дожидаясь, когда человек на том конце провода закончит благодарить его, запинаясь от ужаса. Вернон не ожидал, что к телефону подойдет сам Рид, он думал, что сообщит неприятные новости какому-нибудь подмастерью или, еще лучше, лаборанту. Именно из-за таких моментов Рид и старается по возможности всегда быть на другом конце провода. Ничто так не пугает подчиненного, как необходимость общаться с тем, кто действительно может причинить боль.

В висках стучит гнев; в груди бушует непрошеный, неожиданный страх. Схватившись за край стола и опустив голову, он ждет, когда припадок пройдет.

Краем глаза заметив движение, Рид поднимает взгляд и видит девочку. Она немного старше его кукушат, но только немного. Пройдет время, и она сможет сойти за их сверстницу.

Девочка одета в бесформенное ситцевое платье в цветочек, у нее рыжевато-золотистые волосы – в бутылке этот цвет выглядит гораздо лучше, чем на голове. Она смотрит на него испуганно и серьезно. Она боится его, и он это знает. Одного этого достаточно, чтобы его паника рассеялась, по крайней мере частично. Она боится его, и все же она здесь, смотрит на него и ждет.

– В чем дело? – спрашивает он.

– Что-то сломалось, – отвечает она голосом раненого животного, полным боли и страха. – Что-то не так.

Конечно. Девочка из небольшого проекта Ли, второстепенное воплощение простой управляемой силы. Она не первое из таких воплощений и вряд ли будет последним.

– Что сломалось, дитя? – спрашивает он.

Она поднимает дрожащую руку и показывает на стену. Он недоуменно хмурится, но затем замирает. Там, за стеной, – астролябия.

– Она все крутится, и крутится, и крутится, но никак не вернется в правильное положение, – говорит она. – Это больно. Так не должно быть.

– Нет, не должно, – соглашается он и осторожно спрашивает: – Ты знаешь, как ее починить?

Она удивленно открывает рот. Закрывает снова. Наконец качает головой и говорит:

– Она слишком большая. Я не могу увидеть, как далеко уходит поломка.

– Но ее можно починить?

На этот раз она кивает.

Рид улыбается.

– Иди сюда, девочка. – Он протягивает руку.

Ее страх – будто маяк, сияющий свет, на который почти невозможно смотреть, но все-таки она послушно подходит к нему и берет его за руку.

– Куда мы идем? – спрашивает она.

– К твоей создательнице. У меня есть для нее задание.

Он выходит из лаборатории, и девочка молча идет рядом, ее босые ноги неслышно ступают по кафелю. Очаровательная малышка, хотя и диковатая: Ли не хватает простых социальных навыков, необходимых для воспитания детей; кроме того, Ли, как сорока, слишком легко отвлекается на последние достижения алхимиков по части созидания или разрушения. Возможно, пора более активно включиться в жизнь этих второстепенных воплощений. Когда девочка станет старше, а ее создательница наконец станет ему не нужна, иметь под рукой само олицетворение Порядка будет не так уж плохо. В самой идее, что Ли своими руками создала себе преемника, есть что-то приятное и поэтичное.

Да. Об этом стоит подумать.

Ли в своей лаборатории отмеряет алкагест в вольфрамовую колбу, которую держит угрюмый темноволосый мальчик; все его движения кажутся какими-то дергаными. Увидев свою пару, девочка вырывает руку из руки Рида, пересекает комнату и тихонько встает рядом с мальчиком, наблюдая, как драгоценная пожирающая плоть жидкость капля за каплей перетекает из одного сосуда в другой. Рид ничего не говорит. Субординацию важно соблюдать, но алкагесту нет дела до того, главный ты или нет. И достойных, и недостойных он уничтожит одинаково охотно.

Плечи Ли чуть напряжены – и это единственный признак того, что она заметила его присутствие. Закончив начатое, она осторожно ставит контейнер с алкагестом обратно на полку и забирает у мальчика колбу.

– Эрин, Даррен, бегите к себе, – командует она. Их имена образуют несовершенную рифму, лишь слегка неточную, и, конечно, это сделано намеренно: воплощение Хаоса не вынесло бы совершенства. Наконец она смотрит на Рида. – Мне нужно работать, а дети будут мешать.

Девочка – Эрин – хватает мальчика за руку, и они бегут прочь от этих опасных взрослых, подгоняемые инстинктом самосохранения, так быстро, как только способны их маленькие тела.

Рид поднимает бровь.

– Прячешь их от меня?

– Они еще не созрели. Эрин полезна, но Даррен… Он мне сопротивляется. Я могу использовать его только в задачах, сопряженных со смертельной опасностью, потому что он боится, что Эрин останется одна. В остальных случаях он все портит. – Ли ставит колбу в подставку. – Зачем вы пришли?

Дело с кукушатами довольно срочное. Но все же он задает еще один вопрос:

– Они пара, но не связаны, правильно?

– Да, это разные воплощения. Порядок может выжить без Хаоса. Просто будет несчастлив. – Ее глаза темнеют. – А что?

– Если убрать мальчика, девочка созреет быстрее?

Ли медлит пару секунд, прежде чем ответить:

– Возможно. А что?

– Она мне понадобится. И довольно скоро.

– Как скажете. Так зачем вы пришли?

– Третья пара кукушат опять установила контакт.

Ли открывает было рот, чтобы возразить, но Рид жестом останавливает ее.

– Это проверенная информация. Об этом сообщил профессор Вернон, а он все эти годы ждал, когда девочка проявит свой потенциал. Он не стал бы бить ложную тревогу.

Ли хмурится.

– Что вам нужно от меня?

– Исправь это. Пока Конгресс не узнал, что они связались друг с другом с разных концов континента; не хочется потерять эту пару из-за старых дураков, которые не знают, когда нужно держать руки при себе.

– Рано или поздно все равно придется с ними разобраться.

Разобраться с кукушатами или с Конгрессом – неважно, ее слова равно относятся и к тем, и к другим.

– Да. Но сейчас мне нужно, чтобы ты разорвала связь. Причем основательно, так, чтобы им даже в голову не пришло попытаться ее наладить, пока мы не будем готовы.

– А их можно ломать?

Если их разделить, они в самом деле могут сломаться. Придется рискнуть.

– Только в крайнем случае. Начни с Миддлтона. Его родители проследят, чтобы он ходил по струнке, когда поймут, что поставлено на кон. Если это не сработает, можешь навестить девочку.

– Да будет воля ваша, – говорит Ли, склоняя голову.

– Когда вернешься, поговорим насчет… Даррена? Так его зовут?

Ее кивок – образец неприязни.

– Отлично. Возможно, он больше не нужен.

Рид хочет, чтобы девочка, способная наблюдать за движением астролябии, даже не видя ее, созрела как можно скорее. Она ему пригодится.



Если у тебя есть цель, власть и готовность разрушить мир ради этой цели, есть много способов быстро добраться куда угодно. От Огайо до Массачусетса путь неблизкий, но, когда два часа спустя Роджер возвращается из школы, его родители, оба, сидят в гостиной, в руках у них чашки кофе, а на лицах застыло скорбное выражение. Запах кофе почти невыносим. (Годы спустя, когда он будет чувствовать себя неуютно без чашки кофе в руке, а его зубы приобретут желтоватый оттенок, он вспомнит, где все началось: именно тогда кофе стал символом зрелости и авторитета, который нужно было завоевать и присвоить себе. Но все это в далеком будущем, а сейчас он робеет и дрожит.)

В комнате есть еще один человек – незнакомая женщина, невероятно красивая; короткие волосы зачесаны назад, не как у милой библиотекарши, а скорее как у школьного психолога, чья задача – объяснить, почему тебе не дадут того, чего ты, по-твоему, хочешь, и что на самом деле ты вообще этого не хотел. На ней практичный брючный костюм и столь же практичная нитка жемчуга, и он никогда в жизни так не боялся незнакомого человека.

– Роджер.

Мама хочет встать, но рука отца прижимает ее обратно к дивану. Ее лицо побледнело и осунулось; кажется, она плакала.

Сердце Роджера замирает. Он еще очень юн – паника ему неведома. Страх – да, но черед паники придет позже, когда он потеряет эластичность мышления.

– Что-то с дедушкой? – спрашивает он взволнованно. – У него снова был инсульт?

Роджер любит дедушку с бабушкой. Они живут далеко, во Флориде (но не там, где «Мир Диснея», который Роджер считает пустой тратой времени, которого и так мало, чтобы побыть с бабушкой и дедушкой), и он видит их всего дважды в год, но любит яркой, всепоглощающей любовью.

– Нет, сынок, – отвечает отец, указывая на единственный свободный стул в комнате – не на свободное место на диване, где Роджер мог бы прижаться к маме и укрыться от всего, что может причинить ему боль. – Садись.

Сердце снова замирает, и начинает кружиться голова. Может быть, так себя чувствуют люди, когда умирают?

Может быть, это у него сейчас инсульт, и скоро они пожалеют, что так напугали его, – когда у него начнутся судороги, и он перестанет дышать, и губы посинеют, и они осознают, что вот у них был сын, единственный сын, а сейчас он мертв, и все потому, что они его напугали.

На негнущихся ногах он пересекает комнату и садится. Он не знает, куда деть руки, они вдруг сделались огромными и неуклюжими. В конце концов он просто кладет их на колени и, переводя взгляд с отца на мать, ждет, чтобы кто-нибудь объяснил ему, что происходит.

– Роджер, это доктор Барроу, – говорит мама, бросая взгляд на женщину с практичной прической. При этом ее слегка передергивает. Доктор вряд ли это заметила, но доктор не знает Мелинду Миддлтон так хорошо, как Роджер. Он всю жизнь изучал ее лицо и сейчас различает гримасу отвращения так же явственно, как и испуг. – Доктор Барроу пришла, потому что получила тревожный звонок от медсестры из твоей школы. В нашем соглашении с агентством по усыновлению, где мы… где мы тебя нашли, указано, что, если возникает подозрение, что с тобой что-то не так, она имеет право прийти и обсудить это с нами.

– Ради твоей безопасности, – говорит доктор Барроу ядовито-масляным голосом. (Он не помнит этот голос, но знает, точно знает его и боится.) Она поворачивается к Роджеру с легкой участливой улыбкой, но ее глаза не улыбаются. – Здравствуй, Роджер. Приятно познакомиться.

– Здравствуйте, – машинально отвечает он: воспитание берет верх над замешательством. Он настороженно смотрит на нее, ожидая плохих новостей. Он ясно видит, что его родители в ужасе. Его мама очень смелая. А папа – самый смелый из всех, кого он знает. Если они так испугались, значит, случилось что-то по-настоящему плохое.

– Роджер, ты знаешь, что тебя усыновили?

– Да.

– Твои родители когда-нибудь рассказывали тебе об обстоятельствах, при которых это произошло?

– Нет.

– Пожалуйста, не беспокойся, я здесь не для того, чтобы вернуть тебя твоей биологической матери, – такого никогда не случится. Но тебя отдали в эту семью на некоторых условиях. Одно из условий гласит, что, если в какой-то момент появятся признаки того, что твое душевное здоровье под угрозой, мы будем вынуждены забрать тебя из этой семьи и передать в новую. – Доктор Барроу продолжает смотреть на него с фальшивым участием; руки у нее заняты кружкой с кофе.

Его родители прижались друг к другу, их почти что трясет.

– Роджер, нам поступил весьма тревожный звонок. Медсестра из твоей школы утверждает, что ты разговариваешь сам с собой. И это не похоже на игру, в какую часто играют дети, ты в самом деле разговариваешь сам с собой, как будто беседуешь с кем-то, кого нет рядом. Ты хочешь об этом что-нибудь рассказать?

Его мгновенно захлестывает горячий, всепоглощающий ужас. Он не хочет, чтобы его забрали, он даже не подозревал, что такое может случиться. Он здесь счастлив: у него есть своя семья, свои вещи, свой привычный маленький мир. Если он солжет, она сможет доказать, что он лжет: наверняка в школе найдется кто-то, кто видел, как он разговаривал с Доджер. Ложь только подтвердит правоту этой женщины, и его семья будет в опасности. Поэтому единственный вариант – пойти менее привлекательным путем.

– Я не разговаривал сам с собой, – говорит Роджер и видит, что отец расслабился, совсем чуть-чуть, но этого достаточно, чтобы придать ему уверенности: он на верном пути. Он сосредотачивается на докторе Барроу и торжественно заявляет: – Я говорил с моей подругой Доджер. Она живет в Калифорнии, и мы общаемся через квантовую запутанность. Поэтому я слышу ее голос у себя в голове, а она – мой.

Мама, судорожно всхлипнув, утыкается лбом в папино плечо. Теперь на лице доктора Барроу появилось выражение понимания и, что куда тревожнее, жалости.

– Роджер, солнышко, – говорит она, – что ж ты сразу не сказал. Что ж ты сразу никому не сказал об этой галлюцинации. Ведь взрослые в твоей жизни для того, чтобы о тебе заботиться.

– Пожалуйста, – стонет мама, поднимая голову, – пожалуйста, мы не знали, мы ничего такого не замечали, пожалуйста. Мы ему поможем. Мы сделаем все, чтобы это прекратилось. Только не забирайте у нас нашего мальчика, пожалуйста.

– Мам? – тонким голосом зовет Роджер.

– Нужно будет провести тесты, – говорит доктор Барроу. – Возможно, его придется ненадолго госпитализировать. Мы бы хотели по возможности избежать длительного лечения, чтобы не подвергать такой блестящий ум, как у вашего мальчика, риску побочных эффектов от нейролептических препаратов.

Раздается еще один стон. Роджер с удивлением и ужасом понимает, что он исходит от папы.

– Но, если Роджер готов работать вместе с нами и избавиться от этой галлюцинации, думаю, забирать ребенка из дома будет нарушением его интересов. – Доктор Барроу вновь переводит острый сверкающий взгляд на Роджера. – Итак, Роджер? Что для тебя важнее – несуществующая девочка или твоя семья?

– Я никуда не хочу уезжать! – Он сам не понимает, как оказался между родителей, но, пулей пролетев через комнату, он вцепился в них так крепко, как никогда в своей жизни ни за что не цеплялся. Здесь его место, здесь его дом, и да, он любит Доджер, но семья важнее, чем лучший друг. Она поймет. Она должна понять. Это несопоставимые величины.

Он поворачивает залитое слезами лицо к доктору Барроу.

– Моя семья. Моя семья важнее всего на свете. Я сделаю все, что вы скажете. Девочка ненастоящая, я просто и-играл и заигрался, мне очень жаль, простите, я больше никогда не буду с ней разговаривать, простите. Не забирайте меня.

Доктор Барроу улыбается.

Откажи мне

Лента времени: 23:17 PST, 11 февраля 1995 года (несколько часов спустя)

Когда Ли возвращается, все еще обряженная в нелепый костюм, надетый, чтобы съездить к Роджеру Миддлтону и заставить его бояться любой тени – тени Рида, – тот уже ее ждет.

– Итак? – требовательно спрашивает он.

– Дело сделано, – отвечает Ли. Она останавливается посреди коридора и смотрит на Рида. – Он не станет снова выходить на контакт. Он слишком напуган. Нам бы стоило забрать его из приемной семьи. Вернуть сюда. Сломать. У этой пары все еще есть потенциал – чертовски большой потенциал, если они без нашей подсказки поняли, как выйти на невероятную дорогу, – но их необходимо направлять. Их необходимо контролировать.

– Звучит так, будто ты сомневаешься в моих решениях, Ли. Ты знаешь, что бывает, когда ты сомневаешься в моих решениях.

Ли хмурится, от нее веет разочарованием.

– Они дети, Рид. Беспокойные. Непредсказуемые. Их нужно заставить повиноваться. – Сама Ли не была ребенком. Женщины, из которых ее собрали, когда-то были детьми, но для существа, составленного из их тел, их воспоминания бледны, призрачны, почти невесомы. – Вы хотите распоряжаться моими детьми. Почему мне нельзя участвовать в воспитании ваших?

– Твое здесь только то, что я позволяю тебе иметь. Ни больше ни меньше, – холодно говорит Рид. – Эти дети никогда не были твоими, Ли, только номинально.

– Я… – Ли делает шаг назад. Она чувствует, что играет с огнем. – Я не так выразилась. Простите.

– Хорошая девочка. – Его улыбка сверкает, как лезвие ножа. – А что до моих кукушат, пока в них еще слишком много реальности. Нам нужно, чтобы они пересекли границу вымысла. Чтобы они превратились в нечто большее. Только тогда они найдут невероятную дорогу и приведут нас в Невозможный город. Разве ты не хочешь попасть в Невозможный город?

Видно, что Ли задели его слова.

– Конечно, хочу.

– Невозможный город станет явью, только если мы восстановим проект Бейкер, – продолжает Рид. Он говорит спокойно, но по глазам видно, что терпение его на исходе. – Когда она описала, как этот город должен быть устроен с алхимической точки зрения, ей не было равных, никто не мог с ней поспорить, и на нее ополчился весь этот чертов Совет. Баум, Лавкрафт, Твен из кожи вон лезли, стараясь переписать ее учение, и преуспели. Мы не можем идти против того, во что все верят. Чтобы изменить мир, нужен рычаг побольше.

– Мы можем обойтись и без…

– Нет.

Это слово – стена. Ли упирается в нее и не может пройти дальше. Рид подходит к ней.

– Мы не можем обойтись без Невозможного города. Город – это ключ. Мы возьмем его и подчиним себе, иначе, даже захватив всю страну, мы будем знать, что в нашей обороне дыра размером с каньон. Город должен стать нашим, иначе все наши труды напрасны, а чтобы войти в город, мы должны изменить правила. Нам необходима Доктрина. Мы сделали очень многое, мы можем получить богатство, власть, бессмертие, но без Невозможного города мы никогда не станем богами. Разве ты не хочешь стать богом?

Ли Барроу – возможно, последнее существо в мире, которому можно доверить божественную силу или позволить менять законы вселенной – вздыхает.

– Хочу.

– Тогда оставь их в покое. Верь мне.

– Мне нужно пустить кому-нибудь кровь.

Рид кивает.

– Да на здоровье.

Ли улыбается.

Шах и мат

Лента времени: 16:35 EST, 19 июня 2000 года (пять лет в изоляции)

Когда их команда по академическому десятиборью получила билеты на игру гроссмейстеров, всем было ясно, что это значимое событие. Им говорили, что это настоящий праздник, спорт для умных, поэтому о том, чтобы отказаться от поездки, не могло быть и речи. Роджеру даже не нравятся шахматы (слишком много чисел, слишком многое зависит от знания типичных позиций), но ему нравятся товарищи по команде, и особенно Элисон О’Нил, которая ходит на углубленную физику и математику, играет в шахматы, а еще иногда опускает глаза и загадочно улыбается ему уголком рта. Элисон в восторге от предстоящей игры еще с тех пор, как куратор только предположил, что им, возможно, удастся поехать, и, поскольку Элисон в восторге, Роджер полагает, что и он сможет найти в себе толику энтузиазма.

Роджеру Миддлтону четырнадцать – будет через две недели, но это, в общем, одно и то же, – и за последние восемнадцать месяцев девочки очень изменились. Или он сам изменился. Он знает подходящие слова: пубертат, гормоны, переходный возраст, – но в этих словах нет и крупицы от того возбуждения, что охватывает его, когда Элисон касается его запястья или когда он улавливает запах ее шампуня. Все меняется. И он как будто не против.

Их места расположены недалеко от входа, в зоне, отведенной для местных гениев из средних и старших классов, которых может вдохновить горстка людей, несколько часов переставляющая фигуры по шахматной доске. Здесь все как на стадионе, только меньше, и организаторы мудро устроили по четыре матча одновременно, каждый в своем секторе арены и со своим комментатором, поясняющим ход игры. Пока они занимают свои места, игра в их секторе – пожилой китаец против юного латиноамериканца – как раз завершается. Мужчина двигает фигуру. Комментатор объявляет «шах и мат», соперники жмут друг другу руки и уходят, а доску готовят к новой игре.

– Оу, – говорит Роджер. – Как-то мы не вовремя.

Элисон морщит нос.

– Шутишь? Мы увидим игру целиком! Нам так повезло!

Затем она берет его под руку, и Роджер ни за что, даже мысленно, не решился бы отстраниться.

Помощники уже приготовили стол к игре, и вот они исчезают, открывая путь следующей паре игроков. Первый – белый мужчина, кажется, ровесник их учителя; на нем рубашка, вельветовые брюки и красный галстук-бабочка, и все вместе выглядит довольно нелепо. Порядок игры, видимо, определен заранее, потому что он сразу садится за доску со стороны черных.

Его соперница – девочка-подросток с белой, словно фарфоровой кожей, подстриженная «под пажа»: волосы обрамляют лицо и не лезут в глаза. Она выглядит так, будто целый год не выходила на солнце. Похоже, на ней форма какой-то частной школы, только непонятно какой: серая плиссированная юбка, белая блузка, короткий синий галстук. На ногах лакированные туфли, и они скрипят при ходьбе.

Роджер понимает, что слишком пристально ее разглядывает, понимает, что не должен этого делать, но не может отвести взгляд. Он ее знает. Он смотрит, как Доджер – девочка, от которой он отвернулся пять лет назад, – занимает место рядом с белыми фигурами. Она бьет по часам, двигает первую фигуру, и игра начинается.

Он понимает, что Элисон что-то рассказывает, но впервые с тех пор, как он понял, как она красива, он не слышит ни слова из того, что она говорит. Все его внимание сосредоточено на Доджер: каждый раз, когда приходит ее очередь, ее руки двигаются так быстро, что за ними невозможно уследить. Если Роджер встанет рядом с ней, он будет примерно на дюйм выше («Когда она успела?» – лихорадочно думает он, вспоминая, как мир взлетал на головокружительную высоту каждый раз, когда он смотрел на него ее глазами; за этой мыслью следует другая, приводящая в отчаяние: «Как же много я упустил»), и плечи у него шире, но они все еще удивительно похожи. У них одинаковые глаза. Он мало понимает в шахматах, но все же видит, что она сильна, по-настоящему сильна; это показательная игра настоящих мастеров, и Доджер загоняет в угол мужчину вдвое старше себя, неустанно преследуя его фигуры по всей доске. Она играет так, будто на кону ее жизнь, холодно и безжалостно, с ровным выражением лица. Она не улыбается, даже когда перестает играть и начинает выигрывать.

Их партия заканчивается в два раза быстрее, чем остальные три. Даже когда соперник Доджер признает поражение и встает пожать ей руку, ее взгляд не отрывается от доски, она словно продолжает анализировать игру, выискивая ошибки, чтобы в следующий раз сыграть еще быстрее, четче, безупречнее. Она ни разу не взглянула на зрителей.

Неожиданно Роджер обнаруживает, что Элисон трогает его за локоть. Он поворачивается к ней и видит, что она смотрит на Доджер с холодной ненавистью.

– Понравилась игра? – спрашивает она.

– Да, – отвечает он и улыбается ей, надеясь, что улыбка выглядит достаточно искренней, достаточно убедительной, потому что не знает, что еще можно сделать. Доджер не существует. И никогда не существовало. Он в этом уверен, как и в том, что, если он позволит себе усомниться, его жизнь будет разрушена. – Научишь меня играть?

И Элисон неожиданно снова улыбается, и все будет хорошо.

Когда он бросает взгляд обратно на арену, Доджер уже ушла. Если подумать, это и к лучшему. Ему надо жить своей жизнью.

Они шли уже довольно долго – достаточно долго, чтобы на туфлях Эйвери появились царапины, а Циб успела забраться на три дерева и с каждого упасть, – когда Кварц жестом дал им понять, что надо остановиться. Обычно смешливое лицо этого будто хрустального человека вдруг стало угрюмым.

– Что вы, по-вашему, сейчас делаете? – спросил он.

– Мы идем в Невозможный город, чтобы Королева жезлов отправила нас домой, – ответил Эйвери и нахмурился, потому что в этой фразе будто бы не было никакого смысла.

– Нет, не идете, – сказал Кварц. – Чтобы попасть в Невозможный город, вам нужно идти по невероятной дороге.

– Мы и идем! – возмутилась Циб.

– А вот и нет, – возразил Кварц. – Все, что вы делали до сих пор, было обычным и вероятным. Если вы хотите попасть на невероятную дорогу, нужно сначала ее найти.

Циб и Эйвери переглянулись. Похоже, все оказалось еще сложнее, чем они думали…

А. Дебора Бейкер «За лесоградной стеной»

Загрузка...