Прошлое рождает будущее.
Согласно законам термодинамики ничто не умирает, лишь меняет форму. Мы повторяем наш эволюционный путь в утробе. Наша история как вида выгравирована на каждой нашей клетке.
Но эволюция может работать лишь под диктатом законов природы — и эволюция вселенной не в меньшей степени, чем эволюция жизни. В первую наносекунду первичной сингулярности всё, что существует ныне, стало следствием, которому было нужно лишь время, чтобы достичь воплощения. Ранняя вселенная содержала в себе человеческий разум точно так же, как жёлудь содержит в себе дуб.
Гностики говорят о Протеное: Разуме как первичной субстанции мира; Протенойя исходит от Несотворённого Бога, аггенетного (непорождённого) и андрогинного.
Человечество лишь фрактальное подмножество Разума в несовершенной плероме. Наша божья искра, наша апопасма тейон — уголёк Большого Взрыва. Сознание = квантовая механика архаичной вселенной, вторгающаяся в холодную материю посредством человечества.
Я считаю, что мы — тот рычаг, посредством которого нечто неописуемо древнее движет миром.
Возвращение в столицу даже всего на неделю укрепляло и восстанавливало Саймеона Демарша. Что бы тут ни произошло — а он не ожидал ничего хорошего от запланированной встречи с Бизонеттом — у него будет время хотя бы ненадолго перевести дух.
Он доехал на грузовике до Фор-ле-Дюка, где на военном аэродроме его ждал массивный транспортник. Самолёт был оборудован скамьёй с мягким сиденьем, которая тянулась вдоль всей стальной внутренней стены — к немедленному огорчению для Демаршева позвоночника — и четырьмя коптящими двигателями, от лопастей которых дрожал фюзеляж, оглушая пассажиров. Самые надёжные самолёты перевели на западный фронт много месяцев назад. Однако Демарш забыл про свои неудобства, как только самолёт поднялся над облаками и направился прочь от садящегося солнца. Он летел домой.
Он позволил своему вниманию сфокусироваться на круглом окне напротив него, и все его мысли куда-то исчезли. Кроме тех моментов, когда самолёт делал поворот, в окне было видно только небо, по-зимнему синее, в зените становящееся чернильным.
Электрический обогрев не справлялся, и Демарш поднял воротник своего вестона.
Когда самолёт добрался до столицы, уже совершенно стемнело. Город был невидим, видны были лишь его огни, но настроение Демарша резко пошло вверх. Эти узоры электрических огней были знакомой территорией. Какие-то их части он знал наизусть. Он различил каменные павильоны Средоточия Бюро, когда самолёт достаточно снизился; несколько светящихся окон в зданиях иерархов и дежурные фонари, зажжённые во дворах. Затем навстречу колёсам самолёта выпрыгнула посадочная полоса.
Он выбрался из самолёта вместе с остальными пассажирами — несколькими рядовыми, которые опасливо поглядывали на него, пока он шёл по лётному полю к ожидавшему его автомобилю. Бюро прислало машину с водителем. Водитель не говорил по-английски, а по-французски — с сильным акцентом. Гаитянин, предположил Демарш. Множество гаитян было завезено в страну для заполнения неквалифицированных рабочих мест, сделавшихся вакантными в результате мобилизации.
— Neige, — сказал водитель. — Bientôt, je pense. — Скоро снег. Без сомнения, ответил ему Демарш и позволил разговору угаснуть. Он был счастлив наедине с собственными мыслями, пока колёса поглощали милю за милей. Машин было мало даже в узких улочках, где располагались ритуальные бордели. Но час был поздний, и бензин, разумеется, нормировался. Сегодня на улицах больше запряжённых лошадьми экипажей, чем перед войной. Доротея писала ему и о перебоях с сахаром. Всё нормировалось. Однако в целом сельская местность не слишком изменилась, особенно здесь, вдалеке от центра города. Телеграфные столбы стояли вдоль улиц с булыжными мостовыми, и в холодном воздухе разливался резкий запах горящего дёрна.
Он удивился приливу удовольствия, который испытал, когда машина подъехала к дому. Дом был невелик по сравнению с беспорядочными цензорскими громадинами дальше к западу, но достаточно просторный и респектабельно старинный. Он принадлежал дяде Доротеи; они взяли его в долгосрочную аренду у семьи Соссэров на время его работы в столице. Но он уже прожил здесь десять лет. Это место было его домом в не меньшей степени, чем любое другое, где он когда-либо жил. Даже в большей.
Он поблагодарил водителя и проворно взбежал по каменным ступеням к двери. Доротея стояла в ореоле электрического света, прекрасная и зовущая. Свет поблёскивал на серебряном распятии, приколотом к лифу платья. Он обнял её, и она подставила напудренную щёку для поцелуя.
Кристоф, хмурясь, выглядывал из-за стойки перил. Да, Кристоф всегда стеснялся во время таких вот воссоединений. Он тяжело переживал частые отлучки отца. Но иначе никак, если ты родился в семье сотрудника Бюро.
— Отец здесь, — прошептала Доротея. И Демарш увидел, как из кабинета выкатывается кресло-коляска с Арманом Соссэром — вроде бы улыбающимся, но как всегда непроницаемым за своим морщинистым лицом.
Демарш закрыл дверь. Запахи дома окружили его.
— Кристоф, пойдём, — сказал он. Но Кристоф продолжал опасливо держать дистанцию.
То же самый водитель прибыл утром, чтобы отвезти его в город. Температура упала, но небо было ясное.
— Pas de neige, — сказал водитель. Снега нет. Пока нет.
Демарш позволил знакомым пейзажам убаюкивать его до тех пор, пока машина не проехала через украшенные орлами ворота Средоточия Бюро. Средоточие само по себе было городом, со своими хорошими и плохими районами, любимыми и ненавистными жителями. Цензоры в своих чёрных шляпах и сутанах двигались через двор между крылом Литургии и крылом Пропаганды, словно журавли на охоте. Демарш почувствовал себя голым в своём простом лейтенантском мундире. Когда он здесь работал, то редко пересекал невидимую линию, отделяющую кадровых офицеров от иерархов… лишь будучи вызванным, что всегда вселяло страх. И сегодня его вызвали снова.
Он оставил водителя-гаитянина и перешёл мощёный брусчаткой двор Административного Департамента. Это было сердце Средоточия — наполовину храм, наполовину правительство. В своей сфере это было правительство более влиятельное, чем Президиум в миле отсюда. Клерки и обслуга называли его «столица столицы».
Цензор Бизонетт ожидал его в зале для совещаний — высоком помещении с мозаичным полом и длинным дубовым столом. Бизонетт сидел, свободно откинувшись в кресле с высокой спинкой; его угловатое лицо было сосредоточено. Он не встал, когда вошёл Демарш. Демарш шагнул вперёд и поклонился. Звук его шагов отражался эхом от высокого потолка. Всё здесь было предназначено для того, чтобы подавлять. Всё здесь подавляло.
— Сядьте, — каркнул Бизонетт. Они будут говорить по-английски. Это либо поблажка, либо оскорбление, либо то и другое вместе. — Я хочу, чтобы вы узнали, что мы думаем по поводу расследования.
Наши мысли: новая доктрина Бюро. Расследование: Ту-Риверс. Среди иерархов это всегда было «расследование» — туманное мероприятие, объект которого никогда не определяется и не называется. Демарш познакомился с этим протоколом в те первые безумные месяцы.
— Опись и изъятие должны быть ускорены, — сказал Бизонетт. — Выделено дополнительное армейское подразделение — оно будут там к вашему возвращению. Я хочу, чтобы вы докладывали мне о ходе их работы.
— Будет сделано.
— Технические и научные изыскания могут продолжаться в прежнем режиме. Кстати, как они идут?
— Записано очень многое. Хотя я не знаю, насколько ценны эти материалы. Копии направляются в Идеологический отдел, но я могу направлять их непосредственно в Департамент, если прикажете.
— Нет, не стоит. Пусть с ними разбираются архивисты. Как я понимаю, произошёл взрыв…
— Пожар на бензоколонке.
— Случайность или саботаж?
— Мы не уверены. Пока похоже на то, что патрульные забыли поставить машину на ручной тормоз. Было ограбление, однако пожар мог быть простым совпадением.
— «Мог»?
— На данном этапе точно сказать нельзя.
— Делафлёр настаивает, что это был саботаж.
Разве не сам же Бизонетт называл Делафлёра «напыщенным идиотом»? Демарш чувствовал, что здесь замешана внутренняя политика Бюро, колесо повернулось и, вероятно, не в его пользу.
— Разумеется, это мог быть саботаж, но пока это невозможно доказать.
— Каково ваше личное мнение?
— Простое ограбление и солдатская небрежность. Но, опять же, доказательств у меня нет.
— Да, я понимаю. Хорошо прикрываете тылы, лейтенант Демарш.
Он почувствовал, что краснеет.
— Мы не хотим более видеть инцидентов такого рода, — сказал цензор. — Но в конечном итоге это не будет иметь значения, поскольку мы ускоряем наш график.
Понадобилось мгновение, чтобы осознать значение этих слов. Когда же это произошло, Демарш почувствовал лёгкое головокружение.
— Новое оружие, — сказал он.
Бизонетт кивнул, пристально глядя на него.
— Продвигается быстрее, чем мы ожидали. Мы уже отрядили инженеров для сооружения испытательной башни. Прототип должен быть готов в течение нескольких недель.
— Я думал… вы говорили, весной.
— Планы изменились. Вы возражаете, лейтенант Демарш?
Как он мог возражать?
— Нет. Хотя я не уверен, хватит ли у нас времени для того, чтобы извлечь всё, что возможно, из… э-э… расследования.
— О, я думаю, что мы уже достаточно много из него извлекли. Насколько я понимаю, мы будем изучать архивные материалы десятилетиями. Думаю, этого достаточно. Мы не можем оставить всё, как есть, лейтенант. Никто из нас не знает, что там произошло, и я сомневаюсь, что кто-либо когда-либо узнает — это за границами понимания, то есть, можно сказать, является чудом. Если мы станем ждать, пока поймём его, нам придётся ждать до скончания времён. Тем временем существует реальный риск заражения — как в прямом, так и в переносном смысле. Вам нужно как-нибудь взглянуть на их медицинские арканы. Эти люди могут быть носителями болезней и представляют собой непосредственную угрозу. И, конечно же, они несут в себе идеологические заболевания. — Он покачал головой. — Это место нужно сжечь, и если бы это зависело от меня, я бы ещё и засыпал его солью — хотя если новое оружие работает так, как обещают, в этом необходимости не возникнет.
Демарш попытался собраться с мыслями. Будь практичен, велел он себе.
— Мне понадобится время, чтобы всё подготовить. Возникнут подозрения, если мы начнём массово выводить войска.
— Без сомнения. Однако бо́льшая часть войск выводиться не будет.
— Не понимаю.
Бизонетт пожал плечами, словно отмахиваясь от какой-то тривиальной мелочи.
— В городе расквартированы второсортные войска. Они видели больше, чем нам хотелось бы. Они потенциальные распространители болезни, по крайней мере, в переносном смысле. Однако не беспокойтесь. Мы эвакуируем тех, в ком мы уверены.
Распрощавшись в Бизонеттом, он сделал незапланированную остановку в маленьком здании на периферии, обозначенном как «Enquêtes»[22], где он когда-то работал на должности мелкого клерка. Не опуская воротника, он торопливо прошёл в офис Гая Марриса, своего старого друга.
Дружба в Средоточии очень важна. От неё зависит, какие слухи до тебя доходят, какой поворот может претерпеть твоя карьера. На жаргоне Бюро Гай был питейным другом, то есть, таким, с которым можно пить без опаски.
Офис Гая был невелик — чулан по сравнению с залом совещаний Бизонетта. Сам Гай, мужчина в очках с бо́льшим количеством седины в волосах, чем помнилось Демаршу, оторвал взгляд от бланков заявок.
— Саймеон!
Демарш кивнул, и они какое-то время болтали ни о чём в обычной манере «что-ты-делаешь-в-городе» и «как-семья-как-дети». Но это был не чисто светский визит, и Демарш начал интенсивно на это намекать, пока Гай не спросил:
— Тебе нужен документ, так ведь?
— Комплект документов, удостоверяющих личность. На самом деле лишь базовый пакет. Достаточный для того, чтобы предъявить на блок-посту или показать работодателю.
Гай какое-то время вглядывался в его лицо, потом сказал:
— Пойдём со мной.
Они вышли во двор — стандартный приём, когда хочешь поговорить без лишних ушей. Демарш всегда удивлялся тому, что иерархи за все эти годы так и не нашли способа подслушивать разговоры на этом продуваемом ветром пространстве. А может быть, и нашли. Или знали о таком способе, но, несмотря на это, оставляли сотрудникам эту толику конфиденциальности: никакая машина не может работать эффективно, если её не смазывать.
Гай Маррис вздрогнул на морозном ветру. Он вытащил сигарету «Victoire» из пачки в нагрудном кармане и зажёг её спичкой.
— Я так полагаю, ты говоришь о чём-то неофициальном.
— Да, — признал Демарш.
— Ладно… ознакомь меня с основными моментами. Я ничего не обещаю.
— Женщина. За тридцать. Скажем, тридцать пять. Тёмные волосы. Рост пять футов восемь дюймов. Вес… скажем, десять стоунов[23].
— Звучит интригующе.
— Я надеюсь, вы по-прежнему делаете документы. — Иногда оперативникам Бюро требуются фальшивые документы, и тогда за ними обращаются в Enquêtes — по крайней мере, так было, когда Демарш там работал.
— О да, мы делаем документы, — сказал Гай, — это так и осталось, только несанкционированное использование… — Он покачал головой. — Полагаю, я мог бы поручить это кому-нибудь ещё. Но всё ведь подписывается, Саймеон. Моё имя так или иначе обязательно появится на каком-нибудь бланке. Нет, конечно, когда он попадает в хранилище, он всё равно что пропал. — Гай улыбнулся. — Ты хоть раз видел Архивы? Мы зовём их Вавилонской Библиотекой. Однако до тех пор, если кто-то начнёт задавать вопросы…
Демарш кивнул. Он уже чувствовал себя виноватым за то, что спросил. За то, что подверг друга риску.
— Прости, — сказал Гай, — но ты никогда не производил впечатления авантюриста. Интрижки на стороне — это одно, но ты никогда не позволял им становиться между тобой и Бюро. Это какая-то особенная женщина?
— Я не собираюсь привозить её домой к Доротее. Только спасти ей жизнь.
Что было правдой. Его чувства к Эвелин Вудвард сводились к тому, что она не заслуживает смерти. Они не проникали глубже, потому что он им этого не позволял.
Его тесть как-то раз предупреждал его насчёт женщин. Они опасны, — говорил он, похотливо ухмыляясь. — Они делают твёрдым то, что было мягким. И размягчают то, что было твёрдым.
На мгновение он задумался, какую именно твёрдость в нём удалось растопить Эвелин Вудвард.
На ветру было холодно, и Гай уже начинал нервничать. Кончик его «Victoire» разгорался, когда он затягивался, и табак потрескивал в холодном воздухе.
— Сколько ты можешь подождать?
— Неделю.
— Не слишком много.
— Я знаю.
Гай Маррис сделал последнюю затяжку и раздавил сигарету каблуком парадного ботинка.
— Зайди перед отъездом.
— Спасибо, — сказал Демарш.
— Пока рано благодарить.
Он подарил Кристофу игрушку, которую привёз из Ту-Риверс: Эвелин сказала, что она называется «кубик Рубика», и Кристоф был в восторге от того, в каких неожиданных направлениях он крутился в его руках. Он настоял на том, чтобы взять его в постель. Доротея повела его наверх, а Демарш остался попивать вечерний бренди со своим beau-père, своим тестем Арманом. Они сидели в библиотеке под взглядом более чем пяти сотен книг, собственности семьи Соссэр — по большей части переплетённые собрания проповедей, некоторые старше самого Армана. Демаршу никогда не нравилась эта комната.
Арман, задумавшись, сидел в своём кресле-коляске. Пять лет назад он пережил удар, который парализовал ему правую ногу и заставил оставить активную службу в Бюро. Мозг не пострадал, говорили доктора, но с тех пор он стал более отстранённым и менее склонным делиться своими мыслями.
Сегодня же бренди, похоже, развязало ему язык. Он медленно повернул голову и уставился на Демарша неподвижным птичьим взглядом.
— Саймеон… это было не слишком простое задание, не так ли?
— Вы имеете в виду расследование?
— Да. «Расследование». Мы так стесняемся слов. Простые слова опасны. Но сделай скидку для старика. Дыхание уже не то. Предпочитаю краткость. Тебе, должно быть, нелегко пришлось.
— Ну, я думаю, что проделал вполне достойную работу.
— Тяжело человеку разбираться с такими странностями.
Ты и половину не знаешь, подумал Демарш. Однако Арман до сих пор поддерживал свои связи в Бюро: он явно знал больше, чем думал Демарш.
— Конечно… — сказал он.
— И столько смертей.
— На самом деле не так уж много.
— Но будет много. И ты это знаешь.
— Да. — Он пожал плечами. — Стараюсь об этом не думать.
— Но думаешь. Об этом всегда думаешь. И если ты не думаешь об этом, то видишь это во снах. — Арман понизил голос так, что он превратился в бьющийся в грудной клетке низкий рокот. Демарш наклонился к нему, чтобы лучше слышать. — Я был на Мандан-ривер, — сказал Арман, — после восстания лакотов. Вам об этом не рассказывают а Академии, а? Нет, и ни в каких других школах тоже, только о том, что угроза была устранена. Осторожные слова. Благоразумные. Они не рассказывают, как выглядели лагеря со сторожевыми башнями над полузатопленной прерией. Как море травы раскидывается на многие мили. Не говорят, какая дождливая и грязная была та весна. Или какой запах распространяли печи, в которых сжигали тела. Тела мужчин, женщин и детей — я знаю, их не положено так называть, но это были они, или казались ими, невзирая на состояние их душ. Полагаю, их души поднялись к небу вместе с дымом. Тело легчает на пару унций, когда умирает… я где-то такое читал. — Его глаза потускнели. — Всё в нашей работе — испытание, Саймеон.
— Меня испытывают?
— Нас всегда испытывают. — Арман отхлебнул бренди. — Мы все кому-то подчиняемся, не только те, кого мы убиваем. Никто не жертва. Ты должен это помнить. Мы все на службе у чего-то большего, чем мы сами, и разница между нами и теми трупами лишь в том, что мы служим добровольно. И всё. И всё. Нас пощадили, потому что мы бросаем свои тела на алтарь каждый день, и не только тела, но и наш разум и нашу волю. Помни клятву, которую ты дал, вступая в Бюро. Incipit vita nova. Начинается новая жизнь. И ты оставляешь свой крошечный самодовольный интеллект позади.
Бренди сделало его опрометчивым.
— А наша совесть? — спросил он.
— Она твоей никогда не была, — ответил Арман. — Не мели чушь.
Он выключил свет, когда Арманд укатился прочь. От огня остались одни угли. Он допил бренди в темноте, а потом пошёл наверх.
Слова старика, казалось, преследовали его в выстывшем доме заикающимся эхом. Мы бросаем свои тела на алтарь каждый день. Но ради чего? Чего-то большего, чем мы сами. Бюро, Церкви, Протенои? Наверняка чего-то ещё. Какой-то идеи или видения добра, республики дозволенных отношений, в шаге над варварством лакотов и бесчисленных прочих перебитых аборигенов.
Но гора трупов с каждым днём всё выше, и их приходится сжигать.
Доротея спала, когда он вошёл в спальню. Её длинные волосы лежали поверх подушки, словно чёрное крыло. Она напомнила ему о храме, безмятежная и бледная даже во сне.
Он постоял немного, глядя на начавший падать за двойными окнами спальни снег. Он думал о Кристофе. Кристоф по-прежнему ведёт себя, как незнакомец. Как он на меня смотрит, думал Демарш. Словно видит что-то чуждое, что-то вселяющее страх.
Бизонетт позвонил через пять дней.
— Мы думаем, что вы должны вернуться завтра, — сказал цензор. — Прошу прощения за то, что придётся сократить вашу встречу в семьёй, но все приготовления уже сделаны.
— Что случилось? Что-то произошло?
— Клемент Делафлёр проявляет излишнее рвение в ваше отсутствие. Как мне дали понять, он вешает детей на центральной площади.
Он поцеловал Доротею на прощание. Кристофа также предоставили ему для поцелуя, и тот не сопротивлялся. Должно быть, с ним провели беседу.
Он сказал гаитянскому водителю сделать остановку в Штаб-квартире по дороге в аэропорт.
Гай Маррис был в своём кабинете. Демарш сказал, что зашёл попрощаться; его снова вызвали на службу.
Его друг пожелал ему удачи и пожал руку. В дверях он сунул пачку бумаг в карман вестона Демарша. Никто не сказал о них ни слова.
Был небольшой снег, сказал гаитянин, но скоро снег пойдёт по-настоящему.
Линнет договорилась с директором школы отвезти Декса домой, как можно незаметнее, на директорском автомобиле, на котором он всё ещё выезжал время от времени, хотя запас бензина уже почти закончился. Мистер Хоскинс был насторожен относительно её намерений, но понимал серьёзность ситуации. Она видела, как он поглядывал на неё в зеркало заднего вида. Недоверие было взаимным, но сделать с этим ничего было нельзя.
Выпал свежий снег, и задние колёса проскальзывали каждый раз, как машина сворачивала за угол. За время поездки никто не сказал ни слова. Когда машина остановилась, Линнет помогла Дексу выбраться с заднего сиденья. Она заметила, что его кровь запачкала обивку. Директор быстро уехал и оставил их одних посреди снегопада.
Линнет повела Декса вверх по лестнице к его квартире. Он был ещё в сознании, когда открывал дверь ключом, но снова отключился, добравшись до запачканной кровью постели.
Линнет научилась оказывать первую помощь за три года в христианских ренунциатах. Она сняла с него рубашку и размотала грязную, промокшую повязку у него на руке. Декс застонал, но не проснулся. Из раны под повязкой ленивыми толчками выходили кровь и гной. Линнет как можно осторожнее очистила её мокрой тряпочкой, но совсем избежать боли было невозможно; Декс вскрикнул и попытался отодвинуться.
— Простите, — сказала она, — но это необходимо.
— Дайте мне что-нибудь. Аспирин.
— Что?
— В бутылочке на кухонном столе.
Она принесла маленькую мензурку с таблетками и вгляделась в наклейку. Текст был английский, но совершенно непонятный.
— Это наркотик?
— Болеутоляющее. И понижает температуру.
По его просьбе она вытряхнула из бутылочки четыре таблетки, и он проглотил их, запив водой.
— У вас есть что-нибудь дезинфицирующее? — спросила она.
— Нет. Хотя погодите, в аптечке есть немного «Бактина»…
— Для очистки ран? — Её не нравилось, как бегают его глаза. Возможно, он уже ничего не соображает.
— Для порезов, — сказал он. — Им брызгают на порезы.
Она нашла «Бактин» и поэкспериментировала с ним, пока не поняла принцип действия аэрозольного распылителя. Когда она вернулась к постели, глаза Декса опять были закрыты. Он не пошевелился, пока она не приступила к дезинфекции раны; после этого он начал кричать, пока она не дала ему прикусить угол сложенную в несколько раз наволочку.
Рана была несомненно огнестрельная. Пуля прошла сквозь мягкие ткани плеча. Надо бы было затянуть рану швом, но иглы с ниткой под рукой не нашлось. У него была стерильная вата в пакетике в медицинском ящичке в ванной, и она использовала её часть, чтобы затампонировать рану, и чистый бинт, чтобы перевязать её. Однако температура оставалась высокой.
Она подтянула к кровати кухонный стул и принялась наблюдать за ним. В течение часа температура понизилась, по крайней мере, так казалось на ощупь, и теперь он вроде бы спокойно спал. Линнет решила, что это подействовали антипиретики[24]. Тем не менее, ей не нравился вид его раны — и особенно её запах.
За окном было тускло и серо. День клонился к вечеру. Она позвала его, и он открыл глаза.
— Декс, мне нужно идти. Я вернусь. Если смогу — до комендантского часа. Вы ведь будете здесь, да?
Он сощурился, вглядываясь в её лицо.
— Да куда ж такой пойду?
— Куда-нибудь, где можно натворить ещё каких-нибудь дел, в этом я не сомневаюсь. — Она накрыла его вторым одеялом. В комнате холодно, а у него ни камина, ни газовой горелки.
Она поспешила сквозь потоки сухого колючего снега к городской медицинской клинике.
В городе Ту-Риверс не было больницы. Это здание было ближайшим её аналогом: набитое кабинетами консультантов кубическое сооружение с окнами дымчатого стекла и просторным вестибюлем с плиточным полом. Доктор Эйхорн будет сегодня там, если ей повезёт. Она назвала себя солдату у дверей и спросила, где она может его найти.
— Первый кабинет налево, — ответил он. — Там я его видел в последний раз, мисс.
Доктор Эйхорн был медицинским архивариусом, вызванным сюда, как и сама Линнет, прокторами. Это был высокий лысый южанин аристократической наружности, профессор медицины со степенью в области естественной истории. Она нашла его за столом в консультационном кабинете. Завёрнутый в два шерстяных свитера и шарф, он хмуро листал страницы медицинского журнала; нос его венчали очки с линзами толстыми, как лупы ювелира. Он вскинул взгляд, и глаза его сузились, выражая комбинацию подозрения и раздражения:
— Мисс… э-э… Стоун? Мы виделись в комиссариате, так ведь?
— Да… — Теперь, когда она пришла сюда, она не знала, с чего начать.
— Я могу вам чем-то помочь?
— Да, можете. — Бери быка за рога, сказала она себе. — Доктор Эйхорн, мне нужен курс сульфапрепаратов.
— В смысле, вы заболели?
— Не я. Друг.
Он был как заиленный пруд. Требовалось время, чтобы смысл сказанного достиг дна. Эйхорн отложил журнал в сторону и откинулся в кресле.
— Вы — та женщина-антрополог из Бостона.
— Да.
— Не знал, что вы ещё и медицинское светило.
— Сэр, ничего подобного. Но я проходила подготовку в христианских ренунциатах, и я знаю, как применять лекарства.
— И как их выписывать?
— Моя цель — предотвратить инфекционное заражение раны.
— Раны, говорите.
— Да.
— Один из объектов ваших антропологических изысканий? — Вопрос был неприятный, но Линнет кивнула. — Понимаю. Что же, возможно, будет лучше, если пациент сам придёт ко мне.
— Это будет непросто.
— Или вы отведёте меня к пациенту.
— В этом нет необходимости. — Она не могла допустить, чтобы в её голосе прозвучал хоть намёк на отчаяние. — Я знаю, как ценно ваше время. Я прошу вас об одолжении как коллегу, доктор Эйхорн.
— Как коллегу? Я — коллега женщины, изучающей дикарей? — Он тяжеловесно покачал головой. — Сульфаниламид. Это проблематично. Ночью в городе было неспокойно — вы могли слышать об этом.
— Только слухи.
— Стрельба на главной улице.
— Понимаю.
— Пожар.
— Что вы говорите.
Эйхорн изучал её из своих одутловатых глубин. Линнет ждала его решения. Она считала про себя до десяти и внимательно следила за тем, чтобы не опустить взгляд.
— В этом здании, — сказал Эйхорн, — есть антибиотики, подобных которым я никогда не видел. Я не знаю, откуда взялся этот город и куда он может направляться, но в нём жили весьма умные люди. Мы пожинаем плоды десятилетий прогресса. Мы в большом долгу, мисс Стоун. Хоть я и не знаю, перед кем. — Он почесал лысину костлявой рукой. — Никто не хватится пузырька с таблетками. Но пусть это останется между нами, хорошо?
Линнет знала, что что-то изменилось у неё внутри, однако изменение это было постепенным, и она не была уверена в его природе и величине. Это было как открыть знакомую дверь и обнаружить за ней странный, никогда не виденный пейзаж.
Возможно, изменение началось, когда проктор Саймеон Демарш заявился к ней домой в Бостоне, или когда она приехала в этот невозможный город. Но осью и символом этого изменения несомненно был Декс Грэм — не только человек, но и качества, которые она в нём распознала: скептицизм, храбрость, непокорность.
Поначалу она думала, что его добродетели свойственны всем американцам, но свидетельств тому было очень мало. Линнет собрала коллекцию образцов журналов и газет этого мира и нашла их дерзкими, но часто вульгарными и более всего озабоченными вопросами моды: политической моды в не меньшей степени, чем модной одеждой; и мода эта, по мысли Линнет, была той же самой невзрачной прелюбодейкой-конформисткой в более ярком наряде. Декстер Грэм презирал правила. Он, казалось, взвешивает всё — всё, что она ему говорит, её слова, её присутствие — на невидимых весах. У него манеры судьи, но в нём нет ничего надменного или внушающего страх. И он судил себя так же, как и других. Она чувствовала, что он уже давным-давно вынес приговор по своему делу, и приговор этот был далеко не мягким.
Очевидно, что она должна была выдать его военным, как только увидела его рану. Но когда она подумала об этом, то вспомнила место из книги, которую он ей дал, «Приключения Гекльберри Финна» мистера Марка Твена. Бо́льшую часть книги было трудно расшифровать, но там был поворотный момент, когда Гек спорит о том, должен ли он выдать своего друга, негра Джима, властям. Согласно стандартам того времени выдача Джима была похвальным деянием. Гекльберри Финну сказали, что он попадёт в Ад и подвергнется там немыслимым мучениям, если он поможет беглому рабу. Тем не менее, Гек помогает другу. Если это означает попасть в Ад, то он отправится в Ад.
Придётся гореть в аду, подумала Линнет.
Сульфаниламидные таблетки с сухим треском перекатывались внутри пузырька в кармане её пальто, когда она шла сквозь снежную круговерть. Поскольку электричество отключили в качестве наказания горожан, уличное освещение сегодня не работало. Военные патрули были удвоены, но снегопад задерживал их продвижение.
Ей позволялось приходить уходить из гражданского крыла мотеля «Блю Вью» и возвращаться туда, когда ей вздумается. Она поужинала в комиссариате, чтобы не вызывать подозрений. На ужин было баранье рагу — водянистая похлёбка и ломтики плотного хлеба, намазанного нутряным салом. Она сказала караульному пиону в коридоре, что собирается сегодня работать с бумагами и не хочет, чтобы её беспокоили. Она оставила гореть в своей комнате керосиновую лампу и задёрнула шторы. Когда пионы удалились в вестибюль, чтобы покурить свои вонючие трубки, она вышла в ветреную тьму через боковую дверь. Церковный колокол отбивал начало комендантского часа, когда она добралась до квартиры Декса.
Она скормила ему сульфаниламид и аспирин и просидела рядом всю ночь. Когда Декс засыпал, она ложилась на диван на другом краю комнаты. Когда он просыпался, часто в бреду или с высокой температурой, она клала ему на лоб влажный компресс.
Она осознавала опасность своего присутствия здесь и опасность, в которой находился Декс. Прокторы словно ядовитые насекомые — безвредны, если позволить им заниматься своими делами в своём гнезде, но смертоносные, если их потревожить. Она помнила день, когда прокторы пришли арестовывать её мать перед тем, как её отослали к ренунциатам, и тот древний страх поднимался в ней, словно полые воды в дренажных колодцах памяти.
Укладывая на лоб компресс, она восхищалась лицом Декса Грэма. Он был красив. Она редко думала о мужчинах, которых знала, как о красивых или некрасивых; они были угрозами или возможностями, редко друзьями или любовниками. Само слово любовник звучало распутно, даже когда произносилось в уединении её мыслей. Её последним «любовником», если его можно так назвать, был тот паренёк Кампо. То было в старые времена, когда она была очень юна, ещё до принятия законов об идолопоклонстве. Её отец повёз семью на ежегодную гражданскую службу в Рим, где Храм Аполлона был украшен гирляндами и сам Епископ Рима озвучивал предсказания Пророчицы латинским гекзаметром. Линнет наскучил ритуал, и ей было тошно от вида убиваемых жертвенных животных. Она избегала служб и оставалась в парадейсах, где останавливались иностранные гости — или, по крайней мере, так она обещала родителям. На самом же деле она сбегала каждое утро и развлекалась катанием на автобусах и надземке; и она встретила Кампо, паренька из Египта, который приехал к святым местам с родителями, как и сама Линнет. Они вместе тратили свои скудные сбережения на трамвай, зоопарк и кафе. Он рассказывал ей об Александрии. Она ему — о Нью-Йорке. Тайно уединившись в дальней комнатке парадейса, они сняли друг с друга одежду. Её первая и последняя любовь, Кампо. На огромном пассажирском пароходе «Сардиния», направлявшемся в Нью-Йорк после завершения обрядов, мать Линнет поняла значение её молчания и мрачного вида. «Иногда мы встречаем Пана в неожиданных местах», — сказала она, пряча улыбку. — «Линнет, разве не прекрасны были фонтаны?» Линнет согласилась с этим. — «А песнопения в святилищах?» — О, да. — «А цветы, благовония и жрица на аксоне?» — Да. — «А тот африканский мальчик, с которым тебя видели?» — Да, Линнет полагала, что он был прекрасен тоже.
Она вспомнила солнечные дни на пароходе. Позади бурлит Атлантический океан, вдали виднеются ледяные горы, синие, как летний воздух, плывущие вдоль Гранд-Бэнкс. Ночью созвездия поворачиваются, словно мельничное колесо в небесах.
После этого её жизнь изменилась. Прокторы послали её заканчивать школу к Христианским Ренунциатам в их серый каменный приют в многоснежной Утике (в штате Нью-Йорк, не в Греции). Она носила серые одеяния, края которых мели пол, и изучала легионы христианских богов, архонтов, демиургов и суровых апостолов. И у неё не было любимого после Кампо, чья кожа так здорово пахла корицей и кедром.
Когда она была маленькой, мама говорила ей: «Бог, который живёт в лесу, живёт и в твоём чреве, и в твоём сердце». И она спрашивала себя: а не была ли на самом деле её упорная учёная карьера, её вторжение в мужские твердыни библиотек и архивов поиском этого изгнанного бога: поиском в мифах, селениях, лугах, святых местах? Кампо и Пан и Золотая Ветвь, думала она; всё, что она чтила, что должна была чтить и что чтить забывала.
Она ухаживала за Дексом, пока он метался в лихорадке, а за окном с тёмного неба падал снег.
На следующий день он проснулся и смог выпить плошку бульона, который Линнет разогрела над восковой свечой. Он был ужасно худ под кипой одеял (она мыла его губкой и часто меняла повязку), и она видела, какую непомерную дань собрали рана и лихорадка с его запасов жизненных сил.
Ей казалось, что он утратил часть своего недоверия к ней, и это было хорошо, хотя его глаза всё равно постоянно следовали за ней — пусть не с подозрением, а с любопытством — когда она перемещалась по комнате.
Она довольно часто отлучалась, чтобы поприсутствовать на людях. К вечеру она возвращалась. Когда Декс не спал, они разговаривали. Она задавала ему вопросы о книге про Гекльберри Финна.
Решение, которое Гек принял относительно Джима, представляет собой хорошо известную ересь. Сказать «ну что ж делать, придётся гореть в аду»… это как признать, что есть более высокий моральный стандарт, чем Церковь и Закон, и что этот стандарт доступен даже невежественному сельскому мальчишке… что Гек Финн лучше разбирается в добре и зле, чем, к примеру, проктор Бюро… в общем, людей сжигали и за меньшее.
— А ты тоже думаешь, что это ересь? — спросил Декс.
— Конечно ересь. Или ты хочешь спросить, считаю ли я, что Гек поступил правильно? — Она опустила взгляд и понизила голос. — Разумеется. И поэтому я здесь.
Прошла неделя. Снег скапливался на оконных переплётах, и разговоры Линнет и Декса также приобретали вес. Она принесла парафиновый обогреватель, который сделал холод в его маленькой комнатке более-менее терпимым, хотя ей всё равно приходилось кутаться в свитера, а Декса заворачивать в одеяла.
Линнет рассказывала о себе, а снег шуршал по оконному стеклу — этот шорох навевал ей мысли о перьях и брильянтах. Она рассказывала о детстве, когда лес неподалёку от сложенного из камня родительского дома казался заколдованным в морозные зимние дни; о кружках вина с пряностями; о богослужениях на таинственной латыни; о завёрнутых в красную бумагу книгах, импортированных из языческих стран южной Европы и Византии. Её отец был бородат, набожен, образован и не от мира сего. Мать раскрывала ей тайны. Что-то всегда живёт во всём, говорила она, нужно лишь уметь искать.
Когда вступили в силу законы против идолопоклонства и прокторы пришли за её отцом, он пошёл с ними, не сказав ни слова. Через месяц они пришли за матерью Линнет, которая непрерывно кричала, когда её вели к угловатому чёрному фургону. Прокторы забрали и Линнет и отправили её к ренунциатам, пока тётя-христианка из Бостона не выкупила её и не дала её образование — лучшее, что можно купить за деньги.
Декс Грэм рассказывал о совсем другом детстве: в предместье большого города, беспокойном и залитом светом телеэкрана. То была жизнь более свободная, чем Линнет могла себе вообразить, но, во многих отношениях, и более ограниченная. Там, откуда пришёл Декс, никто много не рассуждал о смерти или добре и зле — кроме, как указала Линнет, мистера Марка Твена, но он принадлежал к более старой традиции. Возможно ли, удивлялась она, задохнуться в банальностях? В мире Декса можно было провести всю свою жизнь в сиянии наиболее кричащих банальностей. Они слепят, говорил он, но не греют.
Она спросила, был ли он женат. Он сказал, да, жену звали Абигаль, а сына Дэвид. Они умерли. Погибли в огне. Их дом сгорел.
— Ты был там, когда это случилось?
Декс уставился в потолок. После долгого молчания он ответил:
— Нет.
Потом добавил:
— Нет, это неправда. Я был там. Я был в доме, когда он загорелся. — Ей пришлось наклониться к нему, чтобы слышать. — Я тогда пил. Иногда очень сильно напивался. И вот однажды я пришёл домой поздно. Лёг спать на диване — не хотел беспокоить Абби. Когда я через пару часов проснулся, дом был полон дыма. Пламя поднималось вверх вдоль лестницы. Абби и Дэвид были наверху. Я пытался до них добраться, но не смог. Опалил волосы. Огонь был слишком горяч. Или я слишком его боялся. Соседи вызвали пожарных, и тип в кислородной маске выволок меня наружу. Но вопрос остался — никто так и не смог понять, как возник пожар. Страховая компания провела расследование, но ничего не выяснила. Так что я до сих пор думаю — а не я ли опрокинул лампу? Или не загасил окурок? Сделал что-то, что обычно делают пьяные. — Он покачал головой. — Я до сих пор не знаю, не я ли их убил.
Он посмотрел на неё так, словно пожалел о сказанном или боялся того, что она может сказать в ответ; так что она ничего не ответила, лишь взяла его за руку и приложила ко лбу холодный компресс.
Она приходила к нему каждый день, даже когда стало очевидно, что он идёт на поправку, и её присутствие не требуется. Но ей нравилось быть здесь.
Комната, которую занимал Декс Грэм, была скудно обставлена, но производила неожиданно приятное впечатление, особенно сейчас, когда карательная неделя прошла и снова дали электричество. Это было аскетичное место, пузырь тепла среди снега, который, казалось, уже никогда не перестанет падать. Декс терпел её присутствие и даже вроде бы радовался ему, хотя часто был замкнут и молчалив. Там, где пуля вошла в его руку, образовалось углубление в розовой плоти.
Рана всё ещё болела. Он оберегал раненую руку. Ей нужно будет это учесть, когда она окажется в постели с ним.
Наверное, это будет грех; но грех не леса, не чрева и не сердца. Ренунциаты назвали бы это грехом. И идеолог Бюро, Делафлёр, тоже. Ну и пусть, думала Линнет. Это неважно. Пусть они называют это, как хотят. А мне придётся гореть в Аду.
В первый вечер той холодной недели, когда окна стали непрозрачными от изморози, а улицы заполнились солдатами, Клиффорд порвал свои карты и записи в клочки и спустил их в унитаз. Карты были свидетельствами его вины. Они, может быть, ничего и не доказывали, но у него, несомненно, были бы неприятности, если бы, к примеру, Люк их нашёл.
Избавиться от радиосканера было не так просто. Он похоронил его под стопками энциклопедий в дальнем углу шкафа в своей комнате — но лишь до тех пор, пока не найдёт лучшего решения.
Его настроение металось между скукой и паникой. В те первые дни после пожара ходили всевозможные слухи. Их пересказывала мама Клиффорда, рассеяно, но в мельчайших подробностях, во время скудных ужинов, на которых, по её настоянию, должен был присутствовать и Клиффорд. (Скоропортящиеся продукты она хранила в снегу на заднем крыльце, потому что холодильник не работал. По большей части на столе был хлеб и сыр, да и тех не так чтобы много.)
Люди видели странные вещи, говорила мама. Кое-кто утверждал, что видел той ночью Бога, или, может быть, то был Дьявол — хотя что тот или другой могли делать в ту ночь на бензоколонке на Бикон-стрит, она не могла даже предположить. По словам мистера Фрейзера несколько солдат погибли при взрыве. По словам ещё кого-то погиб проктор, и Боже помоги нам, если это правда. Мистер Кингсли, живущий по соседству, сказал, что причиной взрыва был какой-то новый эксперимент на военном заводе… но Джо Кингсли был не в своём уме с тех пор, как в августе умерла его жена; это было заметно по тому, что он перестал стирать свою одежду.
И так далее. В пятницу Клиффорд взял свежий выпуск «Глашатая Ту-Риверс» из стопки на углу Бикон и Арбутус. Газета сообщала о «хулиганстве на главной улице», но утверждала, что никто серьёзно не пострадал, и Клиффорд решил ей поверить, хотя тому, что печатали в «Глашатае», веры больше не было. Наложенные на город санкции оказались довольно мягкими, если принять во внимание возможные альтернативы, и количество солдат на улицах через неделю снова уменьшилось; так что, по-видимому, отсутствие жертв всё-таки было правдой. Если бы погиб солдат или проктор, думал Клиффорд, всё было бы гораздо хуже.
Было здорово знать, что он никому не навредил. И всё же он по-прежнему нервничал из-за спрятанного в шкафу сканера. Он потерял сон, думая над этим. Мама даже спросила:
— Клиффи, ты что, заболел? У тебя мешки под глазами.
Вечером в пятницу снова пришёл Люк. Он принёс рис и полфунта жирного говяжьего фарша, плюс неизбежную кварту казарменного виски. Мама приготовила мясо и рис на ужин, всё за один раз. Виски она поставила на дальний край стола за микроволновку, обращаясь с бутылкой так бережно, будто это был кусочек Истинного Креста.
Клиффорд хорошо поел за ужином, хотя разговор за столом не клеился. Как всегда, по-настоящему он начался, когда Клиффорд ушёл в свою комнату. Они всегда отсылали его в свою комнату после ужина. Клиффорд поднимался только до половины лестницы — достаточно близко к кухне, чтобы слышать, что там говорится, и достаточно близко к спальне, чтобы успеть убежать, когда они поднимутся из-за стола. То, что мама говорила Люку и то, что он ей отвечал, иногда ставило его в тупик, а иногда заставляло краснеть. Мама словно становилась другим человеком, незнакомкой с непонятным прошлым и совсем другим лексиконом. Солдат звал её Эле́н. Ему от этого было не по себе. Клиффорд никогда не думал о маме как об «Элен». Когда она пьянела, то начинала ругаться. Она говорила «Вот дерьмище!» и «Да в жопу!» И Клиффорд каждый раз вздрагивал.
Люк тоже пил, а в промежутках рассказывал о работе. Именно эти рассказы Клиффорд и хотел услышать больше всего. Ему казалось, что катастрофа на Бикон-стрит должна была излечить его от привычки подслушивать. Подслуживание с помощью сканера едва его не убило. Но он продолжал слушать рассказы Люка. Это казалось важным. Он не мог сказать, почему.
Сегодня был хороший тому пример. Сегодня Люк рассказывал о бульдозерах, приехавших из Фор-ле-Дюка и о том, что эти бульдозеры делают на окраинах города.
Во вторник был первый день выдачи еды после возобновления подачи электричества, и Клиффорд вызвался сходить за пайками. Мама согласилась. Что было не удивительно. Она редко выходила из дома, если этого можно было избежать. Бывали дни, когда она даже из своей комнаты не выходила.
Воздух на улице был сырой и холодный. Бледного полуденного солнца едва хватило на то, чтобы растопить слой свежевыпавшего снега и наполнить стоки ледяной водой. Во время долгого пути к пункту раздачи пайков Клиффорд развлекался тем, что пытался оставить чёткие следы в ломкой снежной корочке. Когда он опускал ногу строго вертикально, ботинок оставлял чёткий отпечаток, похожий на печеньку.
Он нёс пустую сумку, которую должен был наполнить продуктами, и пластиковый пакет, в который положил коробку с радиосканером. Он крепко прижимал пакет со сканером к телу и надеялся, что никто не обратит внимания.
В пункте выдачи он забрал полагающиеся на семью хлеб и сыр. После этого он перешёл на другую сторону улицы под навес у лавки подержанных вещей и смотрел, как продвигается очередь за пайками. Люди в очереди были недовольны и худы. Некоторые из них больны. Мама рассказывала, что многие плохо перенесли холодную неделю. Он вгляделся в лица стоящих в очереди мужчин. Сможет он узнать того, кого ищет? Он надеялся, что да. Но ждать было тяжело. Пальцы ног в ботинках занемели, а от холодного воздуха потекло из носа.
Очередь увеличивалась, пока не стала двадцать человек длиной; потом она начала укорачиваться, а тени — наоборот, удлиняться. Солдаты, раздающие продукты, устали. Они пробивали отметки в пайковых карточках, не глядя на них и прерывались, чтобы снять перчатки и подуть на пальцы. Разочарованный, Клиффорд уже собрался было возвращаться домой, когда увидел человека, которого искал.
Тот выглядел ещё более тощим, чем запомнилось Клиффорду — а он и в самом начале был худой — но это, несомненно, был тот самый человек. Он встал в очередь с ничего не выражающим лицом. Добравшись до её начала, он предъявил пайковую карточку для отметки, затем открыл грязную полотняную сумку и сложил в неё хлеб и сыр. Потом развернулся и пошёл прочь, наклонив голову, чтобы защитить лицо от ветра.
Клиффорд схватил свою собственную продуктовую сумку одной рукой и пакет со сканером другой и последовал за ним на запад к Коммёршиал и Ривер.
Попетляв среди деревянных домов западной части города, человек подошёл к одному неухоженному дому. Клиффорд задержался на тротуаре. Облака сгустились и закрыли заходящее солнце, и талая вода снова замерзала в сточных канавах. Пустая мостовая покрылась плёнкой льда.
Он подошёл к двери в дом и постучал.
Говард Пул открыл дверь и с явным удивлением на лице уставился на него из полутёмного коридора. Его дыхание повисло в воздухе, словно пучок перьев.
Чтобы окончательно убедиться, Клиффорд сказал:
— Вы ведь тот человек с холма возле военного завода? Говард.
Тот медленно кивнул.
— А ты Клиффорд. Я помню. — Он оглядел засыпанный снегом двор. — Зайдёшь?
Клиффорд сказал, что да, зайдёт.
— Но ты ведь один, верно?
— Да.
— Тебе что-то нужно? Какая-то помощь?
— Нет, — ответил Клиффорд. — Я принёс вам кое-что.
— Ну ладно, заходи.
В едва тёплой кухне Клиффорд достал радиосканер из пакета и поставил его на стол. Он объяснил Говарду, как он работает и как ему удалось услышать разговоры солдат на канале морской пехоты. Он не упомянул то, что произошло на бензоколонке. Ему не хотелось, чтобы об этом знал даже Говард.
Говард с серьёзным лицом принял подарок. Он сказал, что сканер, вероятно, будет полезен, хотя он пока не знает, каким образом.
— Клиффорд, хочешь чего-нибудь попить? У меня есть сухое молоко. Даже немного порошкового шоколада. Я бы, наверное, смог приготовить какао.
Это было очень соблазнительно, но Клиффорд покачал головой.
— Мне надо домой. Но вот ещё что. Помните, я рассказывал про Люка?
— Люка?..
— Солдата, который приходит к моей маме.
— О. Да, я помню.
— Он рассказывал о том, чем они занимаются. Сказал, что прокторы привезли из Фор-ле-Дюка землеройную технику. А ещё цепные пилы и корчеватели. Они работают вокруг города вдоль линии, где, вы понимаете, наша территория встречается с их — по всей окружности. Они валят деревья и роют землю. Это большой проект. От моего дома можно услышать, как они шумят на Колдуотер-роуд.
Говард вдруг сделался очень серьёзным. Глаза округлились за линзами перемотанных изолентой очков.
— Клиффорд, а Люк не говорил, зачем они это делают?
— Он сказал, что не знает, а прокторы об этом не говорят… но похоже на то, что они устраивают противопожарную полосу.
Мальчишка ушёл в ветреные сумерки. Говарду хотелось поделиться информацией о прокторах с Дексом, но комендантский час близился, и в любом случае идти к нему могло быть опасно. Он закрыл дверь. Может быть, завтра.
В доме царил мрак. После того, как он так долго здесь прятался, Говард до сих пор неохотно включал свет. Но немного света — это хорошо. Целую неделю дом Кантвеллов был холоден и тёмен и даже более заброшен, чем казалось осенью: странный берег, на который его вынесло океаном. Он и сейчас чувствовал себя здесь чужаком.
Он поднялся по лестнице в кабинет Пола Кантвелла и загрузил последние пятьдесят страниц телефонного справочника округов Бьюкенен и Байярд в компьютер «Hewlett-Packard». Эта работа была прервана неделей тьмы, а сегодня ему пришлось идти получать паёк. И вот сейчас, когда он её завершил, он испытывал скорее ужас, чем возбуждение. Эксперимент, ради которого он стольким рисковал — своей жизнью, жизнью своего друга Декса — мог оказаться пустышкой, как Декс и предсказывал. Он построил пышный дворец на одном предположении, и эта хрупкая конструкция могла сейчас развалиться под весом реальности.
Телефонного номера, который дал ему Стерн, не обнаружилось на первых ста страницах телефонной книги — если только оптический сканер не ошибся при его сканировании или программа, которой он пользовался для распознавания, не прочитала его неверно. Но это было маловероятно. Скорее, он просто ещё не дошёл до этого номера… либо его вообще не было в книге.
Говард завершил загрузку страниц и велел компьютеру начать поиск нужного номера. Жёсткий диск тихо зачирикал.
Поиск занял совсем немного времени. Машина объявила о его успешном завершении так же прозаично, как раньше докладывала о провале. Номер просто подсветился синим цветом; имя и адрес были указаны справа от него.
ВИНТЕРМЕЙЕР, Р. 1230, ХЭЛТОН-РОУД, ТУ-РИВЕРС
Меньше трёх кварталов отсюда.
Он провёл бессонную ночь, думая о Стерне; в голове роились сотни воспоминаний и один образ: Стерн, в полном соответствии со своей фамилией — чудовищно умный, с тёмными глазами и кривящимися в глубинах кудрявой бороды губами. Доброжелательный, но окутанный тайной. Говард за свою жизнь множество раз разговаривал с Аланом Стерном, и каждый такой разговор был бесценен, однако что он знает о самом этом человеке, а не о его идеях? Лишь несколько намёков, оброненных матерью. Стерн загадочный, Стерн, пытающийся, как его мать однажды выразилась, «отделиться от человеческого рода».
Говард отправился на Хэлтон-роуд утром, испытывая тошнотворную смесь предвкушения и ужаса.
Сам дом не представлял собой ничего особенного: старый, двухэтажный, покрытый розовым алюминиевым сайдингом. Крошечная лужайка и узенькая подъездная дорожка засыпаны снегом; из снега торчит жестяной мусорный контейнер. К входной двери, извиваясь, ведёт тропинка. В окне первого этажа свет.
Горард нажал кнопку дверного звонка и услышал доносящееся изнутри жужжание.
Дверь открыла женщина. На вид за пятьдесят, решил Говард; подтянутая, некрупная, длинные седые волосы распущены. Она с опаской посмотрела на него, но сейчас так смотрят на всех незнакомцев.
— Вы Р. Винтермейер? — спросил он.
— Рут. «Р» только для налоговых деклараций. — Она прищурилась. — Ваше лицо мне как будто знакомо. Но только чуть-чуть.
— Я Говард Пул. Я племянник Алана Стерна.
Её глаза округлились, и она отступила на шаг назад.
— О Боже. И впрямь. Вы даже выглядите как он. Он, конечно, рассказывал о вас, но я думала…
— Что?
— Ну, вы понимаете. Я думала, что вы погибли в лаборатории.
— Нет. Меня там не было. Они не нашли для меня жилья, так что я ночевал в городе. — Он посмотрел мимо неё внутрь дома.
— Ну, заходите тогда, — сказала она.
Тёплый воздух окутал его. Он пытался сдержать своё любопытство, но глаза принялись искать признаки Стерна. Мебель в гостиной — диван, приставной столик, книжные полки — была разношёрстная, но чистая. На кресле лежит раскрытая книга обложкой вверх, но он не смог прочесть название.
— Мой дядя здесь? — спросил Говард.
Рут окинула его долгим взглядом, прежде чем ответить.
— Так вот о чём вы думали…
— Он дал мне номер телефона, но не дал адреса. Мне понадобилось много времени, чтобы вас найти.
— Говард… ваш дядя мёртв. Он погиб в лаборатории в ту ночь вместе со всеми остальными. Простите. Я думала, что вы предположили… то есть, он и правда ночевал здесь, но тогда что-то происходило, какая-то важная работа… Вы правда считали, что всё это время он мог быть здесь?
У Говарда перехватило дыхание.
— Я был уверен в этом.
— Почему?
Он пожал плечами.
— Было такое чувство.
Она снова посмотрела на него, ещё более долгим взглядом. Потом сказала:
— У меня тоже было такое чувство. Сядьте, пожалуйста. Хотите кофе? Нам о многом нужно поговорить.
Духовенство Ту-Риверс отреагировало на события того лета организацией того, что получило название Специального Экуменического собрания — группы священников, представляющих семь городских христианских церквей и две синагоги. Группа собиралась в подвале Брэда Конгрива дважды в месяц.
Конгрив, рукоположенный лютеранский священник, гордился своей работой. Он собрал представителей всех религиозных групп в городе за исключением Зала Царства[25] Свидетелей Иеговы и буддистского храма Веданты, который всё равно состоял из одной лишь Анни Столлер и нескольких её друзей, сидящих в позе лотоса в подсобке её магазина самообслуживания. Церкви не всегда находились в хороших отношениях друг с другом, и баптистов, к примеру, по-прежнему было тяжело заставить общаться с унитарианцами, но все они столкнулись с общей опасностью в этом новом мире.
Разумеется, их вера подвергалась испытанию. Конгриву казалось, что теперь он понимает, что чувствовали инки, когда Писарро входил в их города под развевающимися знамёнами — обречённость. Здесь было христианство, но его доктрина была непохожа ни на что, что Конгрив мог себе вообразить — оно даже не было монотеистичным! Бог прокторов царил над космогонией не менее насыщенной, чем Суперкубок, в котором Иисус — лишь один из ведущих игроков. Хуже того, эти фальшивые христиане были многочисленны и хорошо вооружены.
Саймеон Демарш позволил церквям продолжать службы, что подняло дух, но про себя Конгрив считал это словами на стене. Может, он и не погибнет смертью мученика, но, вполне вероятно, станет одним из последних живых лютеран. И даже история не могла его поддержать. История каким-то образом оказалась стёрта.
Лишь его веру в чудеса никто не оспаривал.
Тем временем он собирал воедино христианскую общину Ту-Риверс и пытался придать ей достойный вид. Сегодня вечером обсуждали взрыв на заправочной станции и любопытное явление, которое некоторые при этом наблюдали. Знаки и знамения. Конгрив не стал включать этот вопрос в повестку дня. Это был не тот вопрос, что они могли решить; он лишь усилил бы разногласия.
Вместо этого он поднял более насущный и практический вопрос об украшениях к Рождеству. Подача электричества будет восстановлена к началу следующей недели, а на дворе уже первое декабря — хотя со всеми этими снегами было больше похоже на январь. Группа его молодых прихожан хотела развесить рождественские огни на церковной лужайке. От нескольких цветных лампочек, полагал Конгрив, всем на душе станет легче. Однако рождественская иллюминация — это религиозное мероприятие, а все такие мероприятия, согласно Демаршу, должны быть предварительно одобрены прокторами. И вот здесь возникала проблема. Саймеона Демарша не было в городе; за главного остался неприятный бюрократ по имени Клемент Делафлёр. Отец Грегори из католической церкви уже разговаривал с Делафлёром, и разговор вышел не слишком приятный: Делафлёр высказал желание вообще закрыть все церкви и назвал отца Грегори «идолопоклонником и иностранцем».
Однако украшения к Рождеству — это также и светская традиция, и без сомнения некоторые частные лица в Ту-Риверс захотят достать из чуланов свои электрические гирлянды — так почему же не церкви?
Аргумент разумный, считал Конгрив, но прокторы могут с ним не согласиться. Он выступал за благоразумие и осторожность. Преподобный Локхид из баптистской миссии сказал, что его молодёжи также не терпится как-то отметить смену времён года[26], так что почему бы не украсить большую сосну в Общественных Садах у мэрии? Если прокторы станут возражать, гирлянды можно будет снять. (Правда лишь после шумных препирательств — Когрив хорошо знал Терри Локхида.)
Локхид поставил вопрос на голосование. Конгрив предпочёл бы отложить этот вопрос до возвращения Демарша. Зачем нарываться на неприятности? Однако поднявшиеся руки решили дело.
Объединённая молодёжная группа баптистов и лютеран, плюс заинтересованные епископалы и католики — всего около семидесяти пяти молодых людей — собрались в следующую субботу в Общественных Садах к востоку от мэрии.
Поскольку электричества всё ещё не было, электрогирлянд никто не принёс — их можно будет добавить позже. Вместо этого были ленты, шары, цветные нити; стеклянные ангелочки, золотые и серебряные веночки; блёстки, мишура и мотки попкорновых цепочек[27]. Падал мягкий утренний снег, и всему нашлось место на разлапистых сосновых ветвях. Преподобный Локхид притащил садовую лестницу, так что даже верхушку большой сосны не обошли вниманием.
Работа продолжалась в течение двух часов, несмотря на холод. Когда последнее украшение оказалось на дереве, пастор Конгрив раздал отпечатанные на ручном мимеографе методистской церкви листки со словами гимнов: «Тихая ночь» и «Придите, верные…»
Посреди первого куплета на противоположной стороне улицы остановилась армейская машина, и из неё вылез единственный солдат. Он стоял, глядя без всякого выражения. Конгрив задумался, понимает ли он цель представления.
Солдат просто смотрел, сложив руки на груди, но не вмешивался. Через улицу от него толпа горожан глазела на наряженное рождественское дерево. Они не обращали внимания на военного и хлопали поющим.
Терри Локхид посмотрел на солдата, потом на Конгрива, словно спрашивая без слов: Стоит ли нам продолжать? Почему нет, подумал Конгрив. Ещё одна песня. Если это какой-то кризис, то они уже давно посреди него. Он кивнул. И к «верным, радостным и торжествующим»[28] воззвали должным образом.
А затем, внезапно, утренняя программа кончилась. Молодёжь удалилась в ресторан Такера выпить горячего молока. Толпа горожан рассеялась. Вскоре в Общественных Садах не осталось никого, кроме солдата, наряженного дерева и падающего снега.
Дерево исчезло в ту же ночь.
Где-то перед рассветом его срубили, забросили в кузов армейского грузовика и сожгли на огне, неугасимо горящем на помойке, устроенной на парковке супермаркета «7-Eleven» на шоссе. Когда наступило утро, от него остался лишь пень — засыпанный снегом бугорок.
Новость разошлась быстро.
Так и не было выяснено, кто был инициатором пикета Молодёжного Клуба. Если бы Брэда Конгрива заставили гадать, он бы указал на плотнотелую девчонку Бурмейстеров, Шельду, которая носила толстенные очки и на воскресных собраниях цитировала Ганди. Это была идея именно того горячечного сорта, которые Шельда время от времени вбивала себе в голову.
Она определённо была в числе двенадцати молодых людей, вставших в пикеты вокруг Общественных Садов, держа в руках картонные транспаранты с надписями типа
Позвольте нам поклоняться Господу так, как мы хотим
или
У Иисуса не было любимчиков!
В этот раз не было пастырского руководства и толпы доброжелательных незнакомцев. Это не было нечто привычное или весёлое. Затея была откровенно опасная. Прохожие, заметив пикет, на мгновение замирали, а потом отворачивались.
Когда прибыли солдаты, Шельда и её одиннадцать соотечественников без сопротивления погрузились в грязно-зелёный армейский фургон. В лучших традициях Ганди они желали быть арестованными. Они спокойно взывали к совести солдат. Солдаты, мрачные, как камни, не произнесли ни слова.
Проблема близости с мужчиной, думала Эвелин Вудвард, состоит в том, что ты узнаёшь его секреты.
Из намёков и умолчаний, из полуподслушанных телефонных звонков, оборванных на полуслове фраз и мельком увиденных на его столе документов она узнала один из секретов Саймеона Демарша — секрет слишком ужасный, чтобы держать его при себе, но которым невозможно ни с кем поделиться.
Секрет того, что должно произойти с Ту-Риверс. Нет. Хуже того. Не будем кривить душой, решила Эвелин. Секрет последнего, что произойдёт с Ту-Риверс.
Это был секрет атомной бомбы. Никто её так не называл, однако она различила слова вроде «нуклеарная» и «мегатонна» в завуалированной дискуссии о том, что дальше делать с городом, раздражающим и невозможным городом Ту-Риверс.
Теперь, когда Саймеон был в отъезде, когда дом пуст, а с затянутого тучами неба беспрестанно падает снег, этот секрет превратился в угнездившуюся внутри неё тяжёлую гирю. Он был словно смертельная болезнь: как бы ты ни старался о ней не думать, мысли всё равно возвращаются к ней.
Её единственным утешением было то, что идея исходила не от Саймеона, и ему она, похоже, очень не нравилась. Он не спорил с ней, когда разговаривал с руководством, но она слышала в его голосе недовольство. А когда он сказал, что ей ничего не грозит, то это прозвучало искренне. Он заберёт её с собой. Он не будет с ней жить — у него в столице жена и ребёнок — но он найдёт для неё безопасное место. Может быть, они даже продолжат быть любовниками.
Но оставались все остальные. Соседи, Декс Грэм, зеленщик, дети из школы — каждый. Как можно представить себе столько смертей? Если оказаться в Хиросиме перед тем, как упадёт бомба и рассказать всем тем людям, что с ними случится, они попросту не поверили бы — и не потому, что это звучало бы невероятно, а потому, что человеческий разум не может такого вместить.
У неё было довольно продуктов, а с холодом она боролась, напяливая на себя свитера и одеяла и зажигая пропановую печь, которую оставил Саймеон. Но от темноты спасения не было, а в темноте её мысли были громче всего. Сон не помогал. Однажды ночью ей приснилось, будто она Эстер Принн из «Алой буквы»[29], но «А» на её груди означает не «адюльтер», а «атом».
Она обрадовалась, когда в конце той невыносимой недели наконец-то вернулось электричество. Она проснулась от жары. Груда одеял больше не была нужна. В комнате было тепло. Окно запотело. Она съела горячий завтрак и сидела у горелки, пока не пришло время для горячего обеда. А потом — горячего ужина. И яркий свет, чтобы отгородиться от ночи.
Наутро после этого настроение у неё было одновременно тревожное и праздничное. Она решила, что стоит прогуляться: не в одном из тех красивых платьев, что подарил ей Саймеон и которые привлекали бы к ней внимание, а в своей старой одежде — в старых джинсах, мешковатой блузе и тяжёлом зимнем пальто.
Надеть всё это на себя было словно влезть в старую сброшенную кожу. Старая одежда пробудила старые воспоминания. Она мимолётно задумалась о том, чем сейчас занимается Декс. Но Декс съехал, когда в доме появился лейтенант (а Эвелин решила остаться); Дексу угрожали прокторы; а хуже всего — что Декс должен погибнуть в пламени бомбы (будь проклята эта отвратительная мысль, которую невозможно выбросить из головы).
Она шла по Бикон мимо Коммёршиал, пока не добралась до лесистого края парка «Пауэлл-Крик», что было довольно далеко: её щёки раскраснелись, а ноги начали мёрзнуть.
Физическая нагрузка помогла очистить мозг. Эвелин даже начала что-то напевать себе под нос. Улицы были почти пусты, и ей это нравилось. Она решила вернуться домой мимо мэрии — ей нравился этот маршрут зимой, когда открывался каток. Сама она на коньках не каталась, но любила смотреть, как люди нарезают круги, словно существа из лучшего мира, лёгкие как ангелы.
Конечно, каток был закрыт. В Общественных Садах тоже было пусто. Мэрия высилась каменно-серой громадой, и что-то было не так со стоящими вдоль улицы фонарными столбами.
Когда она увидела мёртвых детей, она поначалу не поняла, на что смотрит. Тела окоченели внутри замёрзших одежд; они качались под ветром, но в них не было ничего человеческого. Верёвки были перекинуты через кронштейны фонарных столбов и завязаны в общей для всех мест и времён манере вокруг детских шей. Их руки были связаны за спиной, а лица скрыты под бесформенными пеньковыми мешками.
Эвелин подошла поближе, хотя вовсе не собиралась этого делать — шок затмил ей разум. Шок был материален, как удар током. Она ощущала его в руках и ногах. Кто-то пришёл и развесил бельё сушиться на фонарных столбах, думала она, и потом мир внезапно стал гораздо отвратительнее: Нет… это дети. Это мёртвые дети.
Она остановилась и долго стояла так, глядя на мёртвых детей, висящих на фонарных столбах у мэрии. С неба начал сыпаться снег. Снежинки были крупные и красивые, и они ложились и ложились на замёрзшую одежду мёртвых детей, пока мёртвые дети не облачились в белое, в безупречную непорочную чистоту.
По заснеженной улице проехала патрульная машина. Эвелин повернулась, чтобы посмотреть на солдата за рулём, но его было плохо видно в тёмной кабине, и он смотрел в сторону — в сторону от Эвелин или в сторону от того, что Эвелин только что увидела.
После этого она брела куда-то без цели и, проблуждав какое-то время, обнаружила, что смотрит сквозь завесу снегопада на окно квартиры Декса Грэма. В окне был свет. Оно было словно жёлтый знак препинания на покрытой снежной коркой кирпичной стене. Она вошла, поднялась по лестнице и постучала в дверь.
Декс открыл дверь и уставился на неё с нескрываемым удивлением. Может быть, он ждал кого-то другого. Это было бы естественно, они ведь расстались так давно. Но при виде его её захлестнула волна воспоминаний, казавшихся совсем недавними: его голос, прикосновения, запах. Весь каталог интимных познаний по-прежнему присутствовал между ними. Она не имела на него права, но не могла от него избавиться.
— Эвелин? — сказал он. — Эвелин, что с тобой?
— Я должна рассказать тебе один секрет, — ответила она.
— Мы познакомились в баре, — сказала Рут Винтермейер. — Звучит вульгарно, да? Но на самом деле мы встретились, потому что он прочитал мою книгу.
Она зажгла сигарету, затянулась и на мгновение прикрыла глаза. После происшествия в лаборатории, рассказала Рут, она поехала в местный бакалейный магазин и забила сумку блоками сигарет. Позже она заставила себя выкуривать лишь по одной сигарете в день — «Просто чтобы ощутить вкус прежних времён». У неё оставалось ещё два блока.
Говард Пул сидел в кресле напротив неё; в пиджаке ему было жарко, но без него — холодно. Как и остальные горожане, Рут неохотно включала обогреватели на полную мощность — словно электричество тоже можно было приберечь на чёрный день.
— Я состояла в Историческом обществе, — продолжала Рут. — Написала книгу об истории Полуострова от колониальных времён до Гражданской войны. Чисто любительское исследование. Моей степени уже тридцать лет, а книги моего издателя не продаются восточнее Великих озёр. Но, думаю, в масштабах Ту-Риверс книга сделала меня интеллектуалом.
Ваш дядя позвонил, и мы встретились. Он интересовался историей города. Словно бы пытался стать местным. Он отказался жить в предоставленном правительством жилье — когда я с ним познакомилась, он снимал комнату в «Блю Вью». Весьма нетрадиционно. Правительство желало, чтобы он жил внутри периметра, но Стерн и слышать об этом не хотел. Он был научной знаменитостью и имел возможность вести себя как примадонна. Я думаю, что ценой владения Стерном было потакание его причудам. — Она помолчала. — Не то чтобы служба безопасности махнула на него рукой. Когда он начал со мной видеться, то внезапно они заявились сюда, ну, вы знаете, эти парни в костюмах-тройках — сидели в припаркованной напротив машине, задавали обо мне вопросы в банке, проверяли кредитную историю и всё такое прочее. Думаю, я прошла проверку. Угроза безопасности из меня невеликая.
— То есть вы встречались?
— Это так вас удивляет?
— Нет. Просто я никогда ничего не слышал о его личной жизни. По правде говоря, я не был уверен, что она вообще у него была.
— Личная жизнь?
— Романтические отношения. Я думал, всё ушло в интеллект.
— Я знаю, о чём вы. С интимностью у него было не вполне. Частично он всегда был не здесь. Говард, вы всегда называете его «Стерн»?
— Все в моей семье звали его Стерн. Кроме моей матери, когда они оставались вдвоём. И даже тогда — она называла его Аланом, но я не ощущал настоящей привязанности. Она говорила, что он всегда был особняком, даже в детстве. Стерны были большой семьёй. У них был большой дом на Лонг-Айленде. Они не были богачами, но определённо не бедствовали. Я думаю, получили какое-то наследство.
— Набожная семья? — спросила Рут.
— В лучшем случае агностики.
— Просто он много говорил о религии.
— У него были довольно странные идеи.
Рут загасила окурок и откашлялась.
— Наверное, нам стоит поговорить об этих странных идеях.
Разговор затянулся на целый день. В обед Рут накормила его сандвичами и кофе. («Молотый кофе со склада на Пайн-стрит. Выдохшийся, и цикория в нём больше, чем чуть-чуть. Но зато горячий».) И когда уже близился комендантский час, а в окна посыпался новый снегопад, начал вырисовываться портрет Стерна.
Алан Стерн, аутсайдер. Тот, кто держится особняком даже в детстве. Стерн-искатель. Его религиозность не была так уж необъяснима, думал Говард. Это не такая уж редкая мотивация среди учёных, которых Говард знал, хотя редко кто из них признавал это. Одной из вещей, привлекавших людей в космологию, было обещание того, что вселенная, возможно, раскроет пару секретов… а может быть даже самый главный секрет: даст взглянуть на скрытый порядок вещей.
Но истинная наука всегда осторожна; она бредёт на ощупь во тьме.
— Стерну этого было недостаточно. Он хотел большего. Он всегда играл с глобальными системами. В его собственной области его внимание привлекали люди типа Гута и Линде, бесстрашные теоретики; или Гегель, платонизм, гностики…
— О, гностицизм — он обожал рассуждать об эллинистическом и христианском гностицизме. Питал к ним неподдельный интерес. Я позаимствовала некоторые из его книг…
— Но это не было просто хобби. Он что-то в них видел.
— Себя, — тут же ответила Рут. — Он видел в них себя. Что бы вы назвали базовой гностической идеей, Говард? Думаю, то, что существует тайный мир, скрытый от нас, но в который мы можем отыскать путь, либо прорубить его — поскольку мы есть несовершенные отражения совершенных душ, помещённые в несовершенный мир.
— Исторгнутый плеромой, — добавил Говард. — Миром Света.
— Да. Гностики говорили: «Ты можешь найти туда путь, потому что ты его часть. Ты жаждешь его. Это твой изначальный истинный дом».
Говард представил себе Стерна одиноким ребёнком, вероятно, слишком хорошо осознающим свою неуклюжесть и незаурядный интеллект. Он, должно быть, очень остро ощущал его, тот утраченный мир, из которого он выпал в царство низких материй.
— И мы в самом деле живём в порочном мире, — сказала Рут. — Он всегда осознавал это. Когда мы смотрели новости по телевизору, вид войн и голодающих детей как будто причинял ему физическую боль.
— И это превратилось в навязчивую идею, — сказал Говард.
— По меньшей мере.
— По меньшей мере? Рут, вы сомневаетесь в его здравом уме?
— Не хочу судить. Я знала его всего лишь чуть больше года, Говард. Мы были близки. Я любила его. Или думала, что люблю. Я могу лишь сказать, что за это время он изменился. Может быть, на него повлияло что-то в лаборатории. Он стал проводить больше времени за книгами. Он изучал религиозные споры, забытые всеми сотни лет назад. Хуже того, он хотел вести эти споры со мной. — Она беспомощно развела руками. — Я не особенно верю в Бога. Я не знаю, является ли зло созидательной силой. Меня интересуют вещи типа шопинга. Или государственного долга, если взыграют амбиции. Но не теология.
В комнате на мгновение повисла тишина. Говард услышал, как постукивают снежинки в оконное стекло. Он отхлебнул кофе.
Рут вертела в руках сигаретную пачку, но не закуривала.
— Сложно не увидеть связь, — сказал он.
Она тут же кивнула.
— Я думала об этом. Такой вот сценарий получается: Стерн одержим гностицизмом. Он руководит Лабораторией Ту-Риверс. Там что-то случается, одному Богу известно, что именно, и мы переносимся в место, где существует могущественная церковь, проповедующая одну из версий гностического христианства.
— Не знал, что вам об этом известно.
— Я слышала, как солдаты на продпункте ругаются, поминая имена Самаэля и Софии Ахамот. Деталей я не знаю.
— Если такая связь действительно есть, — сказал Говард, — что из этого следует? Что Стерн каким-то образом перенёс нас сюда?
— Каким-то образом. Да, именно это и следует. Я, правда, не представляю себе, что это значит в практическом смысле.
— То, что случилось в лаборатории, возможно, происходит до сих пор. Это происшествие на Бикон-стрит…
— Бог в столбе синего света?
— Бог или кто-то ещё. — Говард помедлил. — Знаете, я ведь действительно думал, что найду его здесь. Рут, я… у меня по-прежнему очень сильное чувство, что Стерн жив.
— Да. У меня точно такое же.
Они уставились друг на друга.
— Но если он жив, — сказала, наконец, Рут, — я не знаю, где он может быть, кроме как в лаборатории, а я думала, что она уничтожена.
— Возможно, и нет, — подумал Говард. Он вспомнил здания, охваченные светом; светящиеся фигуры, бродящие по земле оджибвеев.
Рут поднялась.
— Говард, уже поздно. Как бы там ни было, с комендантским часом шутки плохи. Но прежде чем вы уйдёте, я хочу вам кое-что показать.
Она повела его вверх по лестнице и подвела к двери в дальнем конце полутёмного коридора.
— Раньше это была гостевая спальня, — сказала Рут. — Он устроил там себе кабинет.
Дверь открылась в крошечную комнатку, заставленную книжными стеллажами, которые были завалены книгами, принадлежавшими, как предположил Говард, его дяде. Рядом лежали физические журналы и религиозная эзотерика, труды по филологии и фоторепродукции арамейских кодексов. Стерн учился читать по-арамейски? Маловероятно, подумал Говард, но вовсе не невозможно.
Это явно была комната Стерна. Свитер висел на спинке деревянного стула, стоящего у дубового письменного стола с электрической пишущей машинкой на нём. Компьютера не было.
Комната пахла Стерном — застарелым запахом трубочного табака и старой бумаги. У Говарда закружилась голова от воспоминаний, которые он навеял.
— Я здесь нечасто бывала, — сказала Рут. — Он этого не любил. Даже не убиралась здесь. Я и сейчас сюда редко захожу. Здесь мне как-то не по себе. Но я кое-что нашла. — Она взяла со стола толстую пачку отпечатанных на машинке листов, перетянутых резинкой. — Он оставил вот это.
Говард взял у неё рукопись.
— Что это?
— Его дневник, — ответила она. — Который он никогда не показывал людям из лаборатории.
На верхней странице было отпечатано единственное слово ЖУРНАЛ. Говард смотрел на него округлившимися глазами.
— Вы это читали? — спросил он.
— Совсем чуть-чуть. Там что-то техническое. Я ничего не поняла. — Она пристально посмотрела на него. — Может быть, вы поймёте.