Вечером, рассказал академик, санитарка вошла в спальню.
Пахло озоном, лекарствами. Похмыкивала сложная аппаратура, подключенная к больному. „Лежишь, – упрекнула Аня, серенькая санитарка, украшенная от природы только небольшим горбом. – Лежишь, а бабы твои совсем разладились!“ Намекнула сразу и на Мерцанову, прилетевшую из Варшавы, и на Асю, уезжавшую перед этим в Томск. „Лежишь, только деньги портишь“. Понимала, что ей платят только пока Режиссер болен, но искренне желала выздоровления известному человеку. Петров-Беккер в это время занялся массажем рук Режиссера и они показались ему неестественно холодными.
„Ася!“ – закричал он.
„Ну да! Дозовешься“, – встряла санитарка.
Она терпеть не могла хозяйку, считала ее немкой, дурой, ругалась, когда та летала на праздники в Берлин. В девичестве Ася носила довольно распространенную фамилию Геринг. Санитарке этого было достаточно. Да еще слышала про то, как при жизни Режиссера жена закатывала ему скандалы. Отвратительно длинным (на взгляд санитарки) ногтем медленно вела по виску. „Ты меня прости, милый, я тогда не поняла тебя с этой барабанщицей…“ Режиссер злобно сжимал зубы. Гости изумленно переглядывались. „Ты меня прости, милый, я тогда не сразу поняла, что ты интересуешься барабанами…“ – „Ася!“ – „А то, что ты ей у себя постелил, так ведь мало ли что интересного можно от барабанщицы услышать…“
Однажды Свободный театр гастролировал в Томске.
Ведущий актер, человек капризный, вышел за коньяком и не вернулся.
На улицах мело, мороз стоял под тридцать. Администратор труппы мрачно обзванивал милицию, морги, больницы, а Режиссера и его актеров в это время принимал мэр. Спектакль был назначен на другой день, прогнать на сцене „Ромео и Джульетту“ без участия ведущего не представлялось возможным. Режиссер механически поднимал тосты, пугал мэра артистическими вольностями и эффектами, а сам время от времени подходил к огромному старинному окну. Делал глоток из фужера, всматривался в мутную метель. На другой стороне проспекта едва просвечивал колпак милицейской будки. Мело, мело по всей земле. Мэр говорил глупости, целовал ручки актрисам, чиновники аплодировали. Во все пределы. Мерцанова блистала – асфальтово-черные глаза, мелированные волосы. Снег за окном постепенно редел, скисал, вдруг высветилась милицейская будка. Звездное небо, как чудесная огромная полусфера, а под ним – зачарованные менты. Жизнь, возникшая когда-то вместе с материей и энергией, привела к такому чудесному феномену. В своей стеклянной будке менты держались за животы от хохота. Медведем ходил перед ними прикованный к кольцу потерявший разум актер.
Выгоню, решил Режиссер.
Звездное небо настроило его на определенный толк.
Нет сил возиться с дураком. Он позвонил администратору: „Возьми бутылку и выкупи его у милиционеров“.
Режиссер профессионально читал по губам. Он слышал, над чем там издеваются милиционеры. „Ее сиянье факелы затмило, она, подобно яркому бериллу в ушах арапки, чересчур светла для мира безобразия и зла…“ Менты хохотали. Они не верили, что тип на цепи – актер. „Как голубя среди вороньей стаи, ее в толпе я сразу отличаю. Я к ней пробьюсь и посмотрю в упор, любил ли я хоть раз до этих пор?…“
Все как в будущем фильме.
О фильме Режиссера заговорили лет пять назад.
Сто пятьдесят тысяч долларов выложил губернатор.
Красивый жест, правда, он не решал проблему. Но предполагалось, что последуют другие такие жесты. В те дни я с Режиссером почти не общался. Он с Алисой был неразлучен. Учитель и любимая ученица. В Пхеньяне заказывал для нее „Sambuka“. В Лондоне – ирландский „Cream“. В Лондоне, где-то в Сохо (Алиса сама рассказывала) в кабинке общественного туалета никак не закрывалась выгнутая хромированная дверца. Алиса причитала: „Ой, сейчас описаюсь!“ Заинтересовавшись возней, подошел полисмен в фуражке, украшенной шашечками. „Есть проблемы?“ В этот момент хромированная дверца взбунтовавшейся кабинки опять поехала в сторону и перед изумленным полисменом предстала чудесная молодая леди с асфальтово-черными глазами – на стульчаке, с фляжечкой изысканного „Cream“ в руке. „Хороший вкус, мэм“.
В ночь катастрофы Режиссер, Алиса, человекообразный композитор Сухроб оттягивались в загородном коттедже Спонсора. Анфилада комнат, свечи, благовония, открытый бассейн, незаметные охранники. Пес на заднем дворе – не замученное службой животное, а вышколенный кавказец со взглядом налогового инспектора. Спонсор (так рассказывала Алиса) вызвал для равновесия девушку. Ее звали Васса. „Что значит имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет“. Композитор недавно вернулся из Штатов, ему залечили сломанную на горном курорте руку. Под утро, разойдясь, отправились в загородный закрытый клуб „Муму“. Там снова говорили о фильме. Спонсор чувствовал себя в центре значительных событий. Он знал, что большие люди, такие, например, как академик Петров-Беккер, считают Режиссера гением. Хотелось самому быть при гении, почему нет? Жаль, не ко времени подвалило некое раскрашенное помадой существо. „Потанцуем, Муму?“ Ничего особенного, но Спонсору не понравилось. Он сел за руль. Когда черный „мерс“ на полном ходу врезался в военный грузовик, Алису через люк выбросило из машины, а человекообразному композитору в трех местах сломало прекрасно залеченную в Штатах руку. Сам Спонсор отделался ушибами, а Режиссера из горящей машины вроде бы выволок Сухроб. Только на девушку Вассу сил ни у кого не хватило.
Ладно, надо было что-то делать.
По лестнице (лифт задымлен) я спустился в подъезд.
На улице ко мне бесшумно подкатила черная „Волга“. Я хотел сойти на обочину, но дверца открылась, меня рывком втащили в салон. Отберут кошелек, мелькнуло в голове. Но „Волга“ пересекла проспект, углубилась в какой-то проселок, никто ничего не требовал, только ветки шумно хлестали по лобовому стеклу. Я не мог шевельнуться, прижатый к коленям каких-то мрачных людей.
Потом машина остановилась.
Меня выпихнули задом на мокрую траву.
Тогда я впервые увидел перед собой Тараканыча.
Невзрачный мужик с узкими длинными усиками. Он грозно ими подергал и оперся о влажный капот.
– Слыхал про лягушку?
– Про которую? – не сразу сообразил я.
– Ну, сынишка зовет: „Мамка, иди сюда, здесь лягушка!“ – „Ой, не хочу, они зеленые и прыгают“. – „Иди скорее, моя не прыгает“. – „Нет, не хочу, она укусит“. – „Да, мамка, иди! Как она дохлая тебя укусит?“
Меня морозом пробрало от такого анекдота.
Лет пятнадцать назад после какой-то ужасной пьяни ползал я по полу, разыскивая в бутылках каплю алкоголя. Я тогда увлекался Бодлером, грязь меня не пугала. И оптимизма было по уши. Ты проснулся, бессмысленно бормотал я себе. Ты проснулся, считай, это удача. Вон даже телефон трещит.
„Я слушаю, слушаю…“
И ровный голос: „В понедельник с утра… Третий этаж… кабинет такой-то…“
Ужасно прозвучало. Конечно, людей уже не расстреливают на заднем дворике Обкома партии, да и что я мог совершить такого? Ну, брал у Рябова фотокопию книги „Архипелаг ГУЛАГ“. В советские времена это тянуло лет на семь, не больше. Ну, Ася давала мне известный труд Доры Штурман. Он мне даже не понравился, но это тоже семь лет. „Почитай духов и держись от них подальше“.
Разыскивая сигареты, наткнулся в кармане на массивные золотые часы.
Никогда не было у меня таких часов. У меня даже знакомых с такими часами никогда не было. Поздно вечером, вспомнил я, мы заказали со Славкой и Корнеем котлету „Спутник“ в кафе того же названия. Золотых часов ни у кого не было. Из кафе мы перешли в гостиничный ресторан, там Корней отпал, но золотых часов все равно ни у кого не было. Зато подсели к столику какие-то злые русские тетки. Пришлось перебраться к скромному одинокому иностранцу. „Уи! Уи!“ Галстук с него я не срывал. Вспомнив это, сразу позвонил Славке: „У тебя есть золотые часы?“ – Славка ответил злобно. В том смысле, чтобы я отпал. – „Ладно. День какой сегодня?“ – „Может, суббота“. – „А я вчера брал у тебя массивные золотые часы?“ – „Нет у меня таких“. – „А Корней где?“ – „Да вон валяется на полу“. – „При нем были массивные золотые часы?“ – „Не знаю. Но при нем даже жены когда-то были“.
В субботу я еще пил, но в воскресенье вышел из штопора.
Славка всяко меня ободрял, даже учил известным тюремным песням.
„А я тебе веселую картинку нарисую для надзирателя“, – с фальшивой бодростью предложил Корней. Свои работы он никому не дарит, а тут такой щедрый жест: за пять минут изобразил трогательный летающий фаллос с крылышками.
„Что же это подумает старший надзиратель, когда Кручинин покажет ему твою картинку?“ – удивился Славка.
„А что подумает следователь, когда Кручинин выложит перед ним такие массивные золотые часы?“
Короче, в понедельник я оказался по адресу.
Деревянные скамьи. Ленин в кресле (картина). Обычные глупости.
Ничего интересного. До сих пор злюсь.
Рассказав анекдот, Тараканыч посмотрел на меня с сомнением:
– Какой коньяк предпочитаешь?
– Дагестанский.
– Почему?
– Он не паленый.
Тараканыч удивился. Наверное, он к коньякам подходил как-то не так. Невзрачный, но себе на уме. Корешей держал за тонированными стеклами, а сам старался.
– На какие средства баб содержишь?
– На подручные.
– Это как?
– Романы пишу.
– Ну это всякий может, – охотно поверил Тараканыч, отгоняя надоедливого комара. Наверное, боялся, что буду врать. И снял последние сомнения: – Это ведь я только вид делаю, что хочу тебе добра. Догоняешь?
Я кивнул.
– Долги есть?
– Конечно.
– У Аси брал?
– И у нее.
– Сколько?
– Сто.
Тараканыч закурил. Сказанное, несомненно пришлось ему по душе. Выпустил одобрительно дым из пасти:
– Зачем тебе сто штук? Говори одну правду.
– Одну я уже сказал.
– Гони вторую.
– Так не штук, а рублей.
– И двадцатку присчитал к долгу? – хитро подмигнул Тараканыч, отчего меня опять пробрало морозом. Откуда он мог знать про зеленую двадцатку, пришлепнутую к портрету Режиссера?
– Сделаем так, – предложил Тараканыч, каблуком вминая в землю недокуренную сигарету. – Добра я тебе не желаю, но на плохое тоже времени нет. Три дня. Не больше. Всего три дня. В субботу деньги не принесешь, оторвем тебе фаберже. И сумму не перепутай. – Он прищурился: – Девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот восемьдесят долларов.
Видимо, скостил двадцатку.