Тысяча девятьсот тридцатый год… До глубин Памира в то время добирались месяцами, а самым удобным средством передвижения считался верблюд. Сейчас, когда машины пересекают Памир за сутки — от города Ош до областного центра Хорог, — трудно представить себе, каким было все в 1930 году. Теперь на Памире — школы, больницы, техникумы, колхозы-миллионеры. В горах ведутся разработки ценных минералов, в кишлаках горит электрический свет, городские улицы покрыты асфальтом.
Все это далось нелегко, и горы Памира видели не только труд многих советских людей, но и кровопролитные схватки с врагом. Никогда не забыть мне трагедии, разыгравшейся у перевала Терс-Агар, до сих пор перед глазами страшное, в кровоподтеках лицо выходца с того света — геолога Николая Георгиевича Сумина, единственного уцелевшего участника одной из первых экспедиций на Памир, единственного из всех захваченных там басмачами.
Конечно, если бы не парторг наших тогдашних экспедиций на Памир Алексей Иванович Кавалеров, передавший мне пожелтевшие страницы с заметками ныне уже покойного Сумина, я бы не смог полностью восстановить в памяти события тех дней.
Все, о чем ниже рассказывается, произошло в действительности. В своем рассказе я сохранил подлинные фамилии и имена действующих лиц.
Мне было девятнадцать лет, когда в 1929 году я впервые из родной Москвы попал на Памир. И, возвратившись из путешествия, «заболел» им на всю жизнь…
Я уже не мог представить себе, как можно думать о чем-нибудь другом, кроме как о диких горных реках, о гигантских, покрытых вечным снегом горных хребтах, о сползающих из мощных ущелий ледниках — этих застывших и как будто неподвижных ледяных реках; но воткни в ледник палку, и за год она у тебя «уплывет» далеко по течению. Ледник-то все-таки течет!
А еще выше — выше бурлящих рек, самых высоких ледников, под самым-самым небом — я. Вот я карабкаюсь на совершенно отвесные, раздетые ветрами донага скалы, прилипаю к ним, как муха, и, когда отдышусь, снова ползу вверх! Прокладываю дорогу геологам, которые ищут ценные ископаемые. И они открывают месторождения угля, золота, платины, алмазов — всего, что нужно родине.
Да, я мечтал. Днем и ночью, во сне и наяву. Последними словами ругались извозчики, едва не наезжая на меня оглоблями (в Москве еще было полно извозчиков), меня проклинали вожатые трамваев — я не слышал, когда они звонили чуть ли не в самое ухо. Я мечтал. Кто хоть раз побывает на Памире, уже не в силах забыть эту страну. Впрочем, кроме мечтаний, я, конечно, и учился.
Однажды, в начале апреля, в понедельник (когда нам дорого какое-нибудь воспоминание, мы запоминаем мельчайшие подробности), меня позвали к телефону.
— Алло! Товарищ Поляков? Арик? Здравствуйте. С вами говорит Горбунов Николай Петрович. Я назначен начальником памирской экспедиции. Не хотели ли бы вы вместе со Стахом Ганецким опять отправиться на Памир? Экспедиции нужны альпинисты.
Наверное, нужно было что-то ответить. Хотя бы поздороваться. Но я молчал. Вот так и сбываются мечты: стоишь столбом и собой не владеешь.
— Алло! Товарищ Поляков, вы меня слышите?
Кое-как удалось выдавить:
— Слы-ы-шу…
Каким деревянным голосом я это произнес! И что должен был подумать обо мне Горбунов!
— Слышу, товарищ Горбунов… А Стаху вы уже тоже звонили?
Стах был моим самым большим другом. В прошлом году мы с ним были на Памире тоже вместе. Какое счастье выпадает на нашу долю! Сам Горбунов приглашает нас в экспедицию! И какой у него голос хороший — спокойный, мягкий.
Теперь о Николае Петровиче Горбунове, наверное, мало кто помнит, а тогда его имя было широко известно. Во-первых, оно всякий раз появлялось под декретами и постановлениями советского правительства: «Управляющий делами Совета Народных Комиссаров — Н.Горбунов». Подпись эта с 1920 года появлялась на правительственных документах вслед за подписью Владимира Ильича Ленина. А во-вторых, Горбунов был страстным альпинистом. Еще в 1928 году он возглавлял советскую группу участников большой советско-германской памирской экспедиции, положившей начало глубокому комплексному изучению Памира.
И он — Горбунов! — оказывается, знает о нас: и о Стахе и обо мне. И сам приглашает нас! До чего же это здорово! Невероятно!
— Вы не возражаете, что я вас называю просто Арик?
— Что вы!..
— Так вот, Арик, Ганецкому я пока не звонил. Вы позвоните ему от моего имени сами. Это вас не затруднит?
— Конечно, нет!
— Ну, и отлично. А придете ко мне — вдвоем — в ближайшую пятницу в восемь часов вечера.
— В Совнарком?
— Нет, — и голос его зазвучал еще мягче, словно он улыбнулся, — в Совнаркоме меня могут отвлечь, а я с вами должен познакомиться обстоятельней. Верно? Приходите лучше домой. Запишите адрес.
К Стаху я ворвался, как метеор:
— Стах, мне только что звонил сам Горбунов! Тот самый! Он приглашает нас альпинистами на Памир! Ну что ты стоишь как вкопанный!
Едва до Стаха дошло, что я сказал, как он изо всей силы хлопнул меня по плечу. Я, конечно, ответил тем же. В общем, только минут через пять, изрядно потузив друг друга, мы пришли в себя настолько, что окончательно поняли, какое счастье нам привалило!
И как же нам не терпелось дождаться пятницы! Мы пришли на Леонтьевский переулок, как называлась тогда улица Станиславского, еще в половине восьмого и полчаса ходили у подъезда дома, где жил Горбунов. Зато мы оказались точны, как автоматы: нажали кнопку звонка у дверей минута в минуту — мы даже слышали, как начали бить в эту секунду стенные часы в квартире Николая Петровича.
Он открыл нам дверь сам и, кивнув в сторону часов, рассмеялся:
— Невозможно быть точнее! Поляков? Ганецкий? Давайте знакомиться. Входите, прошу…
Пожатие руки Николая Петровича было сильное и вместе с тем мягкое, да и сам он, чувствовалось, был очень сильным и спокойным человеком. С таким в горах, наверное, надежно. Высокий, широкоплечий. Открытое, добродушное лицо, на котором часто расцветает простая, приветливая улыбка. Но особенно располагали живые, умные глаза за толстыми стеклами очков в роговой оправе. Они были целиком отданы собеседнику. Великое это умение — слушать!
Николай Петрович усадил нас в удобные кресла, но Стах и я чувствовали себя в них неудобно. Мы жались на краешке. Вдоль всех стен кабинета тянулись высокие, почти до потолка, полки, плотно заставленные книгами. А на самом виду, возле окна, один высокий стеллаж был завешен громадной картой Памира. Едва войдя в кабинет, с порога мы узнали его горные цепи, сплошь покрытые белыми пятнами — там, где не ступала нога человеческая, — и обрадовались карте, как старому другу.
А когда Горбунов встал и подошел к ней, чтобы показать нам маршрут экспедиции, мы обрадовались еще больше: наконец-то мы могли оставить глубокие кресла, в которых нам было так неловко!..
Экспедиции предстояло решить весьма серьезные задачи.
— Во-первых, провести широкую разведку коренных месторождений золота по долине реки Саук-сай и руслового золота по долине реки Мук-су, — принялся перечислять нам Николай Петрович. — Дальше: обследовать хребет Петра Первого — туда уходит Саук-сайская золотоносная свита, пересекающая затем реку Хингоу. В отложениях рек Хингоу и Оби-мазар не раз находили довольно крупные самородки золота. Откуда ж они? Надо, чтобы их разыскала экспедиция, чтобы эти отдельные самородки привели нас к открытию коренной золотоносной свиты. Однако обследовать хребет Петра Первого, чтобы выяснить, в какой степени он золотоносен, невозможно без предварительной географической и геологической разведки, без составления топографических карт этого района. А он почти недоступен, сами знаете. Вот нам и следует его разведать. Ясно? Часть района сфотографировать, часть — описать, для части — составить обзорные геологические карты. Кроме того, дать описание главных ледников района. В общем, работы хватит. Вас это устраивает? — И он лукаво посмотрел на нас.
Конечно, Николай Петрович рассказывал о задачах экспедиции не так общо, как я передаю сейчас. Говоря о том, какие карты нам предстоит составить, он указывал их масштабы, перечислял названия мест, которые надо будет обследовать. Но теперь уже, я думаю, нет нужды воспроизводить все это в подробностях. Сказал он нам еще вот что:
— Район, который предстоит обследовать, непосредственно примыкает к району, уже обследованному экспедицией 1928 года. Другими словами, мы продолжаем ее работу по всестороннему, комплексному изучению Памира. А для решения этих задач — в первую очередь для проведения фототеодолитной съемки и определения астрономических пунктов — в помощь геологам и геодезистам потребуются альпинисты. Для этого вы нам и нужны. Начальником альпинистской группы приглашен хорошо известный вам уже по прошлогодней экспедиции Николай Васильевич Крыленко. Это вас также устраивает? Ну, и он против вас не возражает.
Не берусь передать чувства, испытанные нами, когда мы услышали, какую высокую оценку дал нам Николай Васильевич Крыленко. Впрочем, имя это, вероятно, мало что говорит молодому читателю. Н.В.Крыленко был одним из зачинателей советского альпинизма и отличным мастером альпинизма своего времени. Казалось бы, он не мог уделять много внимания этому делу — ведь он был крупным государственным и партийным деятелем: прокурором республики, наркомом юстиции, членом Центральной Контрольной Комиссии ВКП(б).
Он был известен, как большевик-подпольщик, активный участник Октябрьской социалистической революции, один из организаторов ее вооруженных сил, член первого состава Совета Народных Комиссаров молодой советской республики.
Теперь он был человек уже не такой молодой, чтобы лазить по горам: ему было больше сорока лет. Но, несмотря на это, он каждый год во время своего отпуска отправлялся в горы Памира, совершал трудные восхождения, популяризировал альпинизм в ряде превосходных книг.
В 1929 году мы со Стахом провели с Николаем Васильевичем два месяца на Памире. Он обучил нас за это время очень многому, прежде всего, конечно, — технике альпинизма. Жилистый, словно кованный из железа, он, казалось, никогда не знал усталости.
Но еще важнее было то, чему он не обучал нас и чему, однако, нельзя было не научиться, находясь рядом с ним: умению держать себя в руках, умению сразу мобилизовать все силы на борьбу с возникающими в горах на каждом шагу трудностями, выдержке, настойчивости. И самое главное — готовности в любую минуту прийти на помощь товарищу, не раздумывая о том, расстанешься ты при этом с собственной жизнью или нет.
Впрочем, если я дам себе волю и не остановлюсь, я так и не закончу рассказа о том, что же еще мы услышали от Николая Петровича Горбунова. А он в заключение подробно объяснил, что именно придется делать нам.
— Основная база экспедиции расположится, — он ткнул в карту пальцем, — в городе Фергане. Все грузы прибудут в Фергану поездом. Оттуда мы отправим их дальше на лошадях, вьюками. Вам надо выехать из Москвы в конце июня, чтобы в начале июля вы вместе с основным караваном двинулись в Пашимгар — это селение на реке Хингоу — и помогли там в организации второй базы. Я с Николаем Васильевичем и еще несколькими товарищами приедем в начале августа. Вместе с геологами мы отправимся к зам в Пашимгар, а оттуда все вместе двинемся в глубь горного узла Гармо и Гандо. Он ведь пока никем не нанесен на карту… — Николай Петрович очертил границы белого пятна на карте.
Но мы и так знали границы таинственного горного узла в сердце Памира и радовались, что на нашу долю еще остались белые пятна на географических картах. Скорей бы отправиться в путь! Скорей бы снова в горы, на самые трудные, непокоренные вершины, с кошками на ногах, с ледорубом в руках, с рюкзаком за плечами! Пить воду из родников, вбивать крючья в скалы и подтягиваться на руках к орлиным гнездам, вечерами отдыхать у костра и спать не на пружинных матрацах, а в спальном мешке… Скорей бы! Скорее!..
Когда мы выходили с Леонтьевского на Тверскую улицу, меня едва не раздавила грузовая машина. Хорошо, Стах вовремя оттянул за шиворот. Нет, надо быть осторожней, не то, пожалуй, и до Ферганы живым не доберусь!
В Фергану мы в конце концов прибыли, и вполне благополучно. В начале июня были уже во дворе базы экспедиции.
Мы даже не замечали растущих прямо на улицах абрикосовых деревьев, усыпанных спелыми, сочными плодами. Нам было не до этого. Пришлось немедленно взяться за дело: рассортировать прибывший поездом груз, распределить его между отдельными партиями, упаковать для дальнейшей перевозки на лошадях в специальные вьючные сумы и ящики.
Тут же, во дворе базы экспедиции, будущие караванщики, присев на корточки (их излюбленная поза), внимательно наблюдали за тем, что мы делали. Долгие дни, до конца экспедиции, им придется по нескольку раз в сутки завьючивать и развьючивать эти грузы. Они то и дело давали нам всяческие толковые советы. Прислонившись спиной к стене, посасывая маленькие темные шарики табака «насвей» и смачно поплевывая зеленой тягучей жижицей, они блаженствовали.
Жара стояла нестерпимая. Днем только густая листва деревьев этого города-сада защищала нас от палящих лучей солнца.
Вскоре после нашего приезда мы проводили первый выступивший в горы и не подчиненный нашей экспедиции самостоятельный поисково-разведывательный отряд Ленинградского научно-исследовательского горноразведочного института. Целью ленинградцев была разведка месторождений золота. Отряд должен был возглавлять профессор Дмитрий Васильевич Никитин, но до его прибытия начальником был Николай Георгиевич Сумин, выпускник Ленинградского горного института. С ним выехало восемь человек — также ленинградские и ташкентские студенты. Путь отряда лежал через перевал Тенгиз-бай в Алайском хребте в Алайскую долину и дальше, через перевалы Терс-агар и Кульдаван в Заалайском хребте к одному из притоков реки Саук-сай — Джаргучаку.
Там, в узком скалистом ущелье реки Джаргучак еще до революции один предприимчивый царский дипломат с удивительной фамилией Поклевский-Козел организовал добычу коренного золота. Сам он там, конечно, не жил. Просто его приказчики за хлеб и кое-какое тряпье заставляли несколько десятков безземельных киргизов работать от зари до зари и добывать По-клевскому-Козлу золото. Дела у дипломата, говорят, шли неплохо.
В прошлом году, проходя те места, мы со Стахом ночевали в землянках, построенных когда-то золотоискателями под нависшими скалами. Скорее, это были звериные норы, чем жилье людей. Сумин, которому предстояло работать там, намеревался расширить их и оборудовать по-человечески.
Вслед за отрядом Сумина 28 июня выступил на зимовку Хайдаркан геохимический отряд нашей экспедиции, за ним выехали наши топографы И.Г.Дорофеев, В.А.Веришко и А.М.Зверев, сопровождаемые шестью красноармейцами. Путь топографов также лежал к перевалу Терс-агар. Мы все дружно проводили их. Вскоре мы с ними встретимся!
Очередное наступление на Памир, наступление 1930 года, началось.
Наконец, 6 июля, выступили и мы — основные силы экспедиции. Со стороны наш отряд имел чрезвычайно внушительный вид: одних вьючных лошадей, тащивших на своих выносливых спинах все продукты, снаряжение для экспедиции и различные инструменты для научной работы, более ста. Возглавляет колонну завхоз экспедиции Семен Захарович Иткин. Впрочем, возглавляет — это не значит, что он гордо гарцует во главе колонны, как, допустим, командир эскадрона на параде. Нет, его голос слышен то в середине колонны, то в голове, то в хвосте — короче, всюду, где обнаруживается какой-нибудь непорядок. Он быстро наводит порядок и решительно скачет дальше — туда, где его чуткое ухо различает зачатки нового происшествия.
Караван растянулся на добрый километр. Шум невообразимый. Не привыкшие друг к другу лошади выбегают из колонны щипать траву или затевают драку. Образуется затор, караванщики бьют лошадей камчами и при этом оглушительно кричат. Впрочем, то, что они кричат, безусловно понятно лошадям; лошади после этого обычно успокаиваются. Если же нет, то их приводит в трепет голос Семена Захаровича. Самые непокорные кони боятся его и, едва заслышав окрик завхоза, становятся кроткими, как ягнята.
Молчаливее всех в нашем караване сопровождающие красноармейцы-пограничники. Их двадцать человек, они молча движутся в строгом строю: половина впереди, половина позади колонны. Пограничниками командует командир взвода товарищ Пастухов. Все они отлично вооружены: у каждого винтовка, наган, ручные гранаты и сабля, а кроме того, во взводе есть еще станковый и три ручных пулемета. На головах красноармейцев буденовские шлемы с большой красной звездой.
У нас на головах, конечно, не почетные красноармейские шлемы, а всего-навсего скромные наманганские тюбетейки — черные, расшитые белыми нитками. Но за спиной и у нас боевые винтовки, а у пояса набитый патронами подсумок и наган. И хотя каши кони не такие статные, как у пограничников, но и они очень выносливы, и мы гарцуем на них замечательно. Мы — это в первую очередь Стах и я. Ибо следующие с караваном, кроме нас, зоолог И.И.Пузанов, его препаратор В.М.Канаев и ботаник Л.Б.Ланина гарцевать не стараются: они взрослые и, вместо того чтобы кичиться оружием, с удовольствием сняли бы его с себя.
Сегодняшний читатель, вероятно, удивится: зачем мирной геолого-географической экспедиции требовалась такая охрана и такое вооружение? Но надо вспомнить о басмачах.
Нет нужды рассказывать, кто это такие: о них слышали все. Напомню, что с 1923 года и вплоть до 1930 года о басмачах в Средней Азии почти совсем не было слышно. Лишь в самых глухих пограничных районах, в наиболее труднодоступных горных ущельях кое-где сохранились небольшие банды. Но и они избегали столкновений с вооруженными отрядами Красной Армии. Едва для такой банды возникала опасность быть втянутой в боевые действия против какой-нибудь части Красной Армии, как банда немедленно убегала за рубеж. Басмачи в те годы затаились.
В конце 1929 года при поддержке зарубежных врагов нашей родины возродились басмаческие банды. Вырыв из-под камней запрятанное оружие, бандиты из-за угла нападали на мирных советских людей, на беззащитные кишлаки, на отдельных пограничников; если же обнаруживали, что какой-нибудь честный и смелый крестьянин идет против них, то немедленно подвергали его и его семью чудовищным пыткам и казни, пытаясь запугать народ.
21 мая 1930 года была особенно наглая вылазка басмачей. Пришедшая из-за рубежа, из Кашгара, басмаческая банда кур-баши (главаря) Ады-ходжи в базарный день напала на небольшой кишлак Гульчу, всего в семидесяти пяти километрах от города Ош, разграбила кишлак и подожгла его. На выручку прискакали с соседней заставы Суфи-курган двенадцать пограничников во главе с начальником заставы Любченко. У них не было пулемета, но Любченко умело подражал ему своим скорострельным маузером, и басмачи бежали.
Но, пока Любченко громил басмачей в Гульче, на Суфи-курган напала другая банда. А застава ослаблена: на ней оставалось только шестеро пограничников и жена Любченко с ребенком. Пулемета у осажденных тоже не было. Связь басмачи перерезали. Помощник Любченко, молодой узбек Касимов, умело расставил бойцов. Легла к бойнице с винтовкой и жена Любченко. Семеро человек приняли бой против нескольких сотен бандитов.
Помощь подоспела, когда у осажденных были уже на исходе боеприпасы…
В эти же дни еще одна банда, под предводительством местного кулака Закирбая, напала на группу геологов. Молодой топограф Ю.В.Бойе был убит, а начальник группы Г.Л.Юдин и писатель П.Н.Лукницкий взяты басмачами в плен. Они спаслись от зверской расправы только благодаря выручившему их невероятно счастливому стечению обстоятельств…
Вот почему местное командование погранвойск и направило с нами взвод товарища Пастухова и предусмотрительно вооружило нас.
Наконец-то мы выбрались из знойной, душной Ферганы! Впереди — манящие горы Памира.
Первые тридцать пять километров, до большого селения Уч-курган, мы наслаждались широкой, пригодной даже для автомашин дорогой. Караван тянулся мимо маленьких, утопающих в зелени кишлаков. Кругом хлопковые поля, виноградники. Дома в кишлаках, сложенные из саманных кирпичей, выходят на улицу непременно слепой, без окон и дверей, стеною. Заборы, тоже глинобитные, — высокие, словно крепостные. К многочисленным арыкам, в которых течет холодная, кристально чистая вода, свешивали ветви урюковые деревья и часовыми выстроились тополя. А посредине долины, сверкая на солнце брызгами, шумел многоводный Исфайрам-сай.
Немного не дойдя до Учкургана, остановились на первую ночевку.
Правильно развьючить сотню лошадей — дело сложное, несмотря на кажущуюся бесхитростность его. Сперва надо осторожно снять вьюки, поддерживая пугливую лошадь под уздцы и одновременно наблюдая, чтобы не разбрелись в стороны подошедшие, но еще не развьюченные лошади. Затем, когда уже развьючишь, надо связать лошадей попарно: голову одной к хвосту другой. Тут тоже надобна сноровка. А главное, надо так уложить груз, чтобы быстро и безошибочно разобраться утром, что и на какую лошадь было погружено накануне. Караванщикам достается изрядно: на долю каждого из них приходится шесть — восемь лошадей.
Наконец весь груз снят и уложен на землю правильным квадратом, лошади в стороне выстаиваются: остывают в ожидании, когда их пустят пастись. Горит яркий костер. В большом черном котле — казане- варится ароматный плов, баранина с рисом.
Хотя здесь еще безопасно, тем не менее вокруг лагеря ходит часовой. Палаток мы не расставляем. Положив под голову оружие, ложимся в спальных мешках возле вьюков.
Наутро — ранний подъем и опять истошный крик караванщиков. Проходит не меньше двух часов, пока крик этот утихнет и за последней груженой лошадью может наконец двинуться замыкающая колонну группа пограничников.
Караван часто растягивается, и это начинает беспокоить комвзвода товарища Пастухова. Он высылает вперед дозор — трех красноармейцев.
Больших кишлаков больше не видно, да и маленькие, в шесть-восемь глиняных мазанок, встречаются реже и реже.
На следующий день путь становится уже значительно труднее. Дорога, по-прежнему вьющаяся вдоль Исфайрам-сая, превратилась в узкую тропу и то и дело перемахивает с одного берега на другой. Каравану приходится перебираться через реку по мостикам, перекинутым в самых узких местах Исфайрам-сая, где вода со страшной силой и ревом катится валом по каменному каньону.
Что такое эти мостики?
Представьте себе ущелье шириной в восемь метров, а где-то глубоко внизу разбивающийся о скалы миллионами брызг пенный поток. Мост — это сооруженные по обе стороны ущелья две каменные клетки-опоры, на которые положен ряд бревен. Если какое-нибудь бревно коротко, его наращивают, привязывая к нему веревкой и ветками еще одно бревно. Но, конечно, постепенно веревка слабеет, а ветки размочаливаются… Поперек этого бревенчатого настила кладется еще один — легкий, из переплетенных между собой веток, и мост готов. Правда, лучше не описывать, как раскачивается такое сооружение над пропастью, когда ступишь на него. Один неверный шаг — и от человека, как говорят китайцы, остается только «последний крик». Проходя по подобному мосту, отлично понимаешь, что чувствует канатоходец, демонстрируя свое искусство. А ведь надо не только самому переправиться на другой берег, но и умудриться переправить сотню лошадей!
Одновременно мост выдерживает не более двух лошадей, иногда только одну. Узбекские вьючные лошади спокойны, лишь когда идут головой в хвост: одна за другой. Если, остановив караван, нарушить этот порядок, немедленно возникает невообразимый хаос. Идущие впереди животные останавливаются и полными грусти глазами смотрят на оставшихся позади товарок, а эти, в свою очередь, рвутся вперед. Если же подобная остановка произошла посреди раскачивающегося над бездной моста, то караванщики начинают так кричать, что заглушают даже рев реки. Ну, а когда не помогает и это, то в заупрямившуюся конягу летят десятки камней. Не слишком приятно стоять в это время на мосту рядом с такой лошадью… и, тем более, смотреть с моста вниз…
К концу дня тропа, доходившая местами до ширины двух ладоней, начала спускаться по крутой осыпи. Лошади осторожно ступают по мелкому, осыпающемуся под копытами щебню. Те, кто рискнул остаться в седле, целиком доверяются коню, его чутью и осторожности.
В Лянгаре — крошечном кишлаке в три-четыре мазанки, конечном пункте нашего сегодняшнего перехода, — мы должны были расстаться с Исфайрам-саем. Дальше предстоял подъем на перевал Тенгиз-бай в Алайском хребте.
Впрочем, избавление от норовистой реки еще не означало избавления от трудностей пути.
По дороге к Лянгару мы за весь день не встретили ни одной живой души. Только в самом Лянгаре, в одной мазанке, нашли дряхлого старика, который сказал, что все из кишлака ушли на пастбище.
На всякий случай поставили на ночь не одного, а двух часовых.
На следующий день, за перевалом, в кишлаке Дараут-курган, в центре Алайской долины, должен был окончиться первый этап нашего путешествия. Из этого кишлака нам предстояло двинуться на запад, к конечному пункту движения каравана — кишлаку Пашимгар. Но нашим планам не суждено было сбыться.
Утром поднялись ни свет ни заря: подъем на перевал отнимает не только много сил, но и времени. Караванщики особенно тщательно вьючили лошадей. По двое, упершись ногой в брюхо лошади, они с силой, рывками, одновременно тянули за очень крепкую, свитую из отходов шерсти веревку, обхватывающую сразу и вьюк и лошадь. При этом, как всегда, они подбадривали себя и животных короткими энергичными выкриками. Не затяни веревку как следует — и ищи тогда в пропасти и лошадь и вьюк…
Путь на перевал шел по узкому ущелью. Перед самым перевалом ущелье сужалось настолько, что, пожалуй, хороший прыгун был бы в состоянии одолеть его. Засядь тут хоть один басмач, он мог бы перестрелять весь наш отряд.
Во избежание такого «сюрприза» товарищ Пастухов выслал вперед усиленный дозор, а остальных бойцов взвода распределил по всему каравану. Мы со Стахом, загнав в ствол по патрону, положили перед собой поперек седел винтовки.
— А что, Арик, если вон из-за того камня нападут басмачи? — приставал ко мне
Стах, с опаской поглядывая на громадные валуны, буквально закрывавшие выход из ущелья.
— Стрелять будем! — решительно отвечал я, хотя не очень-то представлял, как все это будет выглядеть.
К счастью, снова все обошлось благополучно. К двум часам дня, миновав опасную часть ущелья, дозор был уже на вершине перевала Тенгиз-бай, на высоте трех тысяч шестисот метров. Вскоре и мы, насквозь продуваемые ледяным ветром, очутились там же. Открывшийся вид заставил забыть и о холоде и о басмачах. Перед нами во всю мощь простерся гигантский Заалайский хребет. Ослепительные на солнце вечно снеговые вершины уходили, казалось, в бесконечную даль на восток и запад, тая в дымке. Заалайский хребет шел параллельно Алтайскому, а между ними тянулась богатая и широкая Алайская долина. В центре хребта, немного левее нас, возносился в небо пик Ленина. Картина была грандиозная, не сравнимая ни с чем.
Но любоваться чудесной панорамой долго не пришлось. Вьючные лошади, следуя за дозором, уже спускались с перевала. Лощиной, по которой, перегоняя нас, текла узкая, но быстрая река Дараут, мы вышли к кишлаку Дараут-курган.
На высоте около трех тысяч метров над уровнем моря, между Алайским и Заалайским хребтами, раскинулась живописная Алайская долина. В большей своей части она покрыта зелеными холмами и лишь местами ровна, как скатерть. Вблизи многочисленных озер цветут альпийские луга. Посредине долины, принимая десятки притоков, катит красно-бурые воды Кзыл-су.
Дараут-курган, самое крупное селение долины, оказался кишлаком, насчитывающим не’сколько глинобитных зимних кибиток. Чуть поодаль от них стояли еще три войлочные юрты. Караваны, следующие через Дараут-курган, обычно останавливались не в самом селении, а в старой крепости, несколько в стороне от кибиток. Глиняные стены крепости хорошо сохранились. Местные жители использовали крепость как загон для стрижки овец.
К моменту нашего прибытия Дараут-курган оказался почти необитаемым. Лишь два старика киргиза в рваных халатах вышли навстречу. Впереди них с отчаянным лаем неслись худые, облезлые и такие злющие звери-псы, что мы невольно поджали ноги, хотя, сидя на лошадях, как будто находились в безопасности. Отвечали старики на вопросы Пастухова невнятно. Часть людей с женщинами и детьми, мол, на выпасах, где пасут скот, а кое-кто убежал, испугавшись басмачей…
— Каких басмачей? Где басмачи? — допытывался Пастухов.
Старики или не могли, или боялись дать вразумительный ответ.
— Не знаем… Не знаем… Ничего не знаем…
Пастухов выразительно хмыкнул и приказал выставить на пологую крышу полуразрушенной кибитки в крепости, где мы расположились и откуда хорошо просматривались все подходы, часового со станковым пулеметом.
Так как после утомительного перехода через перевал лошади изрядно устали, а путь до Пашимгара предстоял не малый, на следующий день было решено устроить дневку — дать людям и лошадям полный отдых.
С обеда и до вечера по Алайской долине, как по трубе, дует сильный и очень холодный ветер. Температура, днем достигающая тридцати градусов, постепенно понижается — ночью замерзает вода в посуде. Правда, нам холод был не страшен. Нас спасали теплые, на гагачьем пуху, спальные мешки. И, оберегаемые от внезапного нападения бойцами Пастухова, мы великолепно выспались.
Наутро, позавтракав консервами, сухарями и выпив чаю, мы со Стахом отправились на охоту за сурками. Их здесь видимо-невидимо. Войдя в их владения, мы беспрерывно вздрагивали: казалось, что мы все время нарушаем правила уличного движения и отовсюду свистят милиционеры. Пронзительное верещание сурков совершенно неотличимо от милицейского свистка.
Настороженные и чуткие зверьки сидели столбиками перед своими норами и при малейшей опасности буквально проваливались сквозь землю, всякий раз, однако, успевая свистнуть.
Мы вернулись с пустыми руками, сделав вид, что ходили просто прогуливаться по окрестностям. Какой уважающий себя охотник признается в своей неудаче!
Мы поспели как раз к обеду. В большом черном котле закипал рисовый суп. Вдруг с крыши кибитки раздался тревожный голос часового:
— Товарищ комвзвод! От ущелья скачет человек!
Мгновенно подав бойцам команду разобрать оружие, Пастухов с биноклем в руках взлетел на крышу мазанки и, всмотревшись, заметил уже не одного, а девятерых вооруженных всадников. Кто они?
Минут двадцать прошло в томительном ожидании. Пастухов, не отнимая бинокля от глаз, время от времени делился с нами своими наблюдениями.
— Вроде шлемы на них красноармейские… И посадка как будто наша, кавалерийская.
Наконец он отчетливо разобрал фигуру начальника нашей топографической группы Ивана Григорьевича Дорофеева.
Всадники быстро приближались. Теперь и мы узнали топографов, с которыми недавно расстались в Фергане: не только Дорофеева, но и Веришко, Зверева и шестерых сопровождавших их красноармейцев. Но какой у них всех растрепанный вид, как загнаны лошади!
Когда они наконец доскакали, Дорофеев не слез, а буквально свалился с коня. Лицо его, все в пятнах, горело: глаза красные, хотя и смотрели на нас, но, пожалуй, ничего не видели. Еще при выезде из Ферганы Дорофеева мучили острые приступы тропической малярии. Сейчас проклятая болезнь трясла его снова. Говорить он почти не мог; мы тут же уложили его на спальный мешок. Рассказал нам, что произошло с группой топографов, Виктор Антонович Веришко.
— Наша группа, — начал он, — как вы знаете, должна была, одолев Заалайский хребет, спуститься в урочище Алтын-мазар и оттуда начать топографическую съемку по реке Мук-су. Первые наблюдения и засечки нам предстояло сделать на перевале Терс-агар.
Мы благополучно перевалили Заалайский хребет и скоро обнаружили на прекрасном сочном пастбище киргизскую летовку из нескольких юрт. Верховодил этими киргизами некий Абдурахман-бай, или, попросту сказать, кулак. Мы его знали еще по прошлому году, когда в группе с Николаем Васильевичем Крыленко бродили по этим лесам. Абдурахман тогда очень любезно угощал всю нашу группу кумысом и айраном. Хотя нам и тогда не понравились его жуликоватые, бегающие по сторонам глаза, но это, однако, не основание, чтобы делать о человеке какие-то выводы. Во всяком случае, мы расстались в прошлом году «друзьями».
В этом году Абдурахман встретил нас еще более гостеприимно: уже старые знакомые! Пригласил к себе поужинать «чем бог послал» и переночевать на летовке. Так как дело шло к вечеру, а утром нам предстояло начинать работу именно здесь, то мы с охотой приняли приглашение. Раскинули палатки рядом с его юртами, спокойно улеглись спать… Утром Абдурахман превратился совсем в Сахара Медовича, хотя и видно было, что он очень озабочен чем-то и явно нервничает. Даже скрыть этого не мог. Но мало ли от чего человек нервничает? По отношению к нам это ни в чем не сказывалось. Наоборот, он стал еще более любезен и еще более гостеприимно уговаривал не торопиться с началом работ — и чайку, мол, еще попейте, и позавтракайте плотнее, куда, мол, спешить!..
Но мы ни на какие оттяжки не соглашались. Дело в том, что на рассвете, когда мы еще спали, в палатку влез молодой узбек-караванщик, шедший с нами из Ферганы. Он шепотом рассказал о только что подслушанном разговоре: будто басмачи убили работающих в ущелье Джаргучака геологов и теперь движутся сюда. Абдурахман — участник этой шайки — ждал их к себе на летовку еще вечером. Но они почему-то не идут, вот он и нервничает.
Мы поднялись после этого немедленно, благо в горах светает быстро, так что объяснение нашему раннему подъему не вызвало подозрений: не хотим терять рабочее время. Всухомятку перехватили по куску хлеба, и, поблагодарив Абдурахмана «за гостеприимство», тронулись к перевалу Терс-агар производить первые наблюдения. Приборы взяли, конечно, только самые необходимые, а все инструменты не первой необходимости, так же как личные вещи, оставили в палатках. Некогда было с ними возиться и вьючить их, да и не надо было подавать виду, что мы что-нибудь подозреваем и не вернемся на летовку Абдурахмана.
Однако, несмотря на всю поспешность, с которой оставили «гостеприимного» Абдурахмана, мы все же опоздали: едва отъехали шагов двести от летовки, как увидели группы надвигающихся на нас вооруженных всадников в халатах, на хороших лошадях. Басмачи!
Обернулись, — видим, что с другой стороны такая же группа быстро закрывает нам выход из ущелья к Алайской долине. Среди них уже и Абдурахман…
Мы оказались в кольце не менее двух сотен басмачей, и кольцо это смыкалось на глазах…
Наши безоружные караванщики в страхе разбежались. Должно быть, сочли нашу песенку спетой… На размышления оставались секунды. Уходить в направлении Терс-агара было бессмысленно. Туда ведет километровый обрыв с узенькой головоломной тропинкой по нему. Если нас и не перестреляют на ней, то все равно дальнейший путь преградят непроходимые шеститысячеметровые снежные хребты. Значит, единственный выход — прорываться по ущелью обратно, в Алайскую долину.
И Дорофеев скомандовал:
— По ущелью вперед, карьером! Первыми не стрелять!
Нас было девять человек, притом хорошо вооруженных. Басмачи, несмотря на громадное численное превосходство, все же нерешительно занимали ущелье; вероятно, многие из них уже имели печальный опыт подобных стычек. Кроме того, они страшно боялись наших сабель: ведь магометанин, убитый саблей, по их верованиям, не может попасть в рай. Их минутное замешательство дало нам возможность вырваться из готового замкнуться кольца. Они действовали вяло, мы — решительно. Вдогонку нам засвистели пули, сотни пуль, — они стреляли, не жалея патронов, но мы уже были спасены. В руках басмачей осталось лишь наше имущество да ненужные им топографические инструменты и заснятые фототеодолитные пластинки.
Мы нахлестывали коней до вечера. Расположившись на ночлег, мы их не расседлали. Вот, собственно, и все…
В тревожном молчании выслушали мы рассказ Веришко. Ну хорошо, группа Дорофеева спаслась, но что с ленинградцами, с геологической группой Сумина? Она ведь по ту сторону перевала Терс-агар, в глухом боковом ущелье, и одна!
Решать надо было немедленно. Мрачно задумался командир взвода пограничников Пастухов. С одной стороны, он не имел права ослаблять охрану нашего каравана: ведь сюда, в Алайскую долину, в любой момент могут прорваться те банды, одна из которых недавно разграбила Гульчу. Наш караван был бы для них завидной добычей. Завладев им, в частности нашими продуктами, любая банда приобретала бы возможность самое меньшее несколько месяцев не заботиться о продовольствии. Но вместе с тем, как можно бросить на произвол судьбы группу Сумина?
Постепенно начал приходить в себя Дорофеев. Порция хины сыграла свою благотворную роль — приступ малярии ослабевал. Правда, Иван Григорьевич по-прежнему лежал бледный и обессиленный, но глаза его чуть ожили. Тихо, почти шепотом, он спросил:
— Ну, решили что-нибудь, товарищи?
— Нет, пока еще ничего.
Дорофеев с трудом приподнялся на локте:
— Тогда давайте разбираться вместе.
Пастухов весь превратился в слух. Наконец нашелся человек, который старше всех и лучше всех знает обстановку.
Неважно, что Пастухов не был подчинен Дорофееву. В составе нашей группы Иван Григорьевич был самый уважаемый и опытный. Коммунист с 1918 года, он получил свою первую награду еще в 1919 году, на полях гражданской войны. На петлицах его было по две шпалы. К его слову мы относились с глубоким уважением.
Медленно, словно советуясь с нами, Иван Григорьевич проговорил:
— А не сделать ли нам, товарищ Пастухов, так. Вашему взводу немедленно — именно немедленно выступить к перевалу Терс-агар и попытаться оказать помощь геологам. Здесь оставить один станковый пулемет с пулеметчиком. Хватит, поскольку нас девять хорошо вооруженных человек. Вам за перевалом не задерживаться — вернуться завтра к обеду. Если на нас нападут, мы до этого срока продержимся. Связь поддерживать ракетами — средство надежное. Впрочем, повторяю: все это, конечно, только мое личное мнение. Решать вы должны сами.
Пастухов согласился с этим планом. Уже через несколько минут взвод был выстроен. Пулеметчика пришлось назначить приказом: бойцов, добровольно желавших остаться с нами в тылу, не нашлось. Никто из пограничников не хотел отделяться от товарищей, шедших на выручку ленинградцам.
Итак, вместе с пулеметчиком осталось десять человек, среди них — одна женщина, Лидия Борисовна Ланина, и больной Дорофеев. С большим трудом он наконец поднялся со своего ложа и обошел нашу «крепость». Потом мы собрались и обсудили положение. Днем опасность нападения была меньшей: и обороняться при свете было легче, и от пулемета толку больше. Другое дело ночью, когда к нам подкрадываться можно совершенно незаметно.
Решили: не отлучаться из «крепости» никуда, непрерывно дежурить на крыше кибитки, в свободное же от дежурства время только спать, чтобы не тратить зря силы. Мало ли на что они могут еще понадобиться!
Ночь, конечно, нам предстояла тревожная. Всемером мы должны были занять круговую оборону, выдвинув ее метров на пятьсот-шестьсот от лагеря. Пулеметчик будет находиться на крыше. Ланиной и Дорофееву придется караулить тех, кого мы задержим после наступления сумерек. Мы были уверены, что басмаческие лазутчики непременно попытаются познакомиться с состоянием нашего лагеря поближе. Поэтому мы будем задерживать — во всяком случае, до утра — всех, кто ночью приблизится к нашему лагерю.
Ложимся, согласно уговору, спать. Понимаю — спать нужно, — но не спится. И до тысячи считаю, и глаза жмурю — сон не приходит. Какое там! Только и думаю: нападут на нас басмачи или нет? Сегодня или завтра? И уж если нападут, то хоть бы скорее!
Нервы напряжены до крайности. Когда в девять вечера Иван Григорьевич подает команду вставать, ужинать и отправляться на пост, становится легче.
Нам со Стахом поручен самый ответственный сектор — на восток от «крепости». В зону нашей обороны входит тропа, пересекающая Алайскую долину с запада на восток. Мы располагаемся по обе стороны ее, метрах в пятнадцати друг от друга. Левее и правее меня и Стаха залегли другие товарищи. Так как сигнализации у нас не было, мы условились каждый час подползать к соседу: через один час — к левому, еще через час — к правому. Проверять, все ли в порядке.
Итак, лежим в невысокой жесткой траве. Впереди — бесчисленные бугры и бугорочки. Слева — серые скалистые отроги Алайского хребта, справа, озаренные холодным светом луны, величественно выступают гигантские вершины Заалая. Время тянется нестерпимо медленно, а когда набежавшими облаками затянуло высыпавшие вначале звезды, наступила к тому же полная темнота.
Чутко вслушиваюсь в каждый шорох. Руки крепко сжимают заряженную и взведенную на боевой взвод винтовку. На землю, под правую руку, положил две ручные гранаты. В обе вставил запалы. Если придется метнуть их, это займет не больше секунды. Расстегнута кобура нагана. В общем, ко мне не подступись… И все-таки по спине бегают мурашки. Сейчас я признаюсь в этом, а тогда, конечно, не признался бы ни за что.
И еще одно пугало: а вдруг, если уж помирать, смерть придет не сразу? Нагрянет на наш «гарнизон» банда, скажем, в сто или двести басмачей… Защищаться, ясно, мы будем до последней возможности, но вдруг так тяжело ранят, что физически не сумеешь покончить с собой? А басмачи, взяв в плен, начнут издеваться, вырезать комсомольские значки на груди, красные звезды…
Гнал эти мысли от себя со всей злостью, на какую был способен…
Что-то зашуршало в траве.
Услышал бешеные толчки собственного сердца. И снова — тишина.
Прислушивался долго-долго. Нет, тихо. Наверное, это был сурок или полевая мышь.
Посмотрел на светящийся циферблат часов. Прошло уже около часа. Пора проверить, что у Стаха.
Засунул гранаты за пояс (догадавшись, однако, предварительно вынуть из них запалы) и медленно пополз к тропе. С той стороны услышал шорох: Стах. Наверное, он чувствовал себя не лучше, чем я.
Очень тихо, сквозь зубы, свистнул. Шорох усилился. Стах явно торопился. Наконец мы встретились и быстро, тихо стали перешептываться. До чего хорошо вдвоем!
Еще через час «сползлись» с соседом слева. Было уже два часа ночи. Кругом по-прежнему стояла тишина. Через час-полтора должно было начать светать. Немного клонило ко сну, но мысль о возможном нападении все-таки не отступала и заставляла бодрствовать.
И еще около часа миновало — скоро опять «сползусь» со Стахом.
Вдруг слева из предрассветной тьмы на меня бесшумно надвинулась какая-то бесформенная масса…
Выстрелить? Метнуть гранату? А как приказ Дорофеева — прибегать к оружию только при явной опасности?
Но, может быть, это и есть явная опасность?
Нет, не буду стрелять. Стах ведь тоже видит это чудовище, а молчит! А я на два года старше его, я не буду менее выдержанным, чем он!
Честное слово, целая жизнь прошла, пока я наконец услышал явственную поступь и мерное дыхание, исходившее от принявшей более четкие очертания массы, у меня уже палец свело на спусковом крючке винтовки! Масса оказалась верблюдом, черт бы его побрал! А между горбами дремала, качаясь, какая-то женщина. Но не она правила верблюдом. Его в поводу вел старик киргиз, бесшумно шагая в мягких сапогах — ичигах.
Во весь рост неожиданно и, как я думал, грозно вырос я перед стариком. Однако он нисколько не испугался и спокойно остановился. Вслед за хозяином остановился и верблюд. Равнодушно открыла глаза женщина.
Мой запас киргизских слов был более чем ограничен. Задать вопрос: «Куда идешь?» — я еще мог, но понять, что мне ответят, был уже неспособен.
Стараясь казаться уверенным, я внушительно спросил:
— Кайда барасым?
В немногословном ответе разобрал название кишлака Дамбурачи. Да, путь в Дамбурачи проходит действительно тут.
Впрочем, что из этого? А что, если старик врет?
Подошел Стах. Оставил его охранять тропу одного, а сам повел задержанных к «крепости». Женщина, должно быть, не поняла, что происходит. Она снова уснула на верблюде. Но, если она и прикидывалась, то мою бдительность не усыпила: я держал винтовку по всем правилам конвоирования — на изготовку.
Так и довел задержанных до «крепости». Навстречу вышел Дорофеев. Усиленно повторяя отдельные знакомые нам слова, вдвоем постарались объяснить старику, что он до утра должен будет оставаться здесь, с нами.
Старик, должно быть, догадался, что мы хотели ему внушить. Он молча сел на корточки. Верблюд тоже, наверное, понял, в чем дело: поочередно поджимая под себя длинные ноги, он как бы сложился и лег на брюхо. Женщина слезла и устроилась возле старика: оставаться так оставаться. Через несколько минут все они — и старик, и женщина, и верблюд-спали.
Люди, задержанные полчаса назад топографами Зверевым и Веришко, проявляли больше темперамента. По их словам, они направлялись в Фергану, а так как ночью двигаться прохладней, то они настаивали, чтобы их отпустили.
Ланина терпеливо показывала им на часы и на начинающий светать горизонт.
Наконец в четвертом часу утра со стороны перевала Терс-агар донеслось несколько негромких, похожих на артиллерийскую стрельбу, взрывов. Мы встревожились пуще прежнего. Неужели у бандитов, ко всему прочему, есть вьючные пушки? Неужели и этим обеспечили их зарубежные «друзья»?
Вскоре со стороны перевала взлетели две красные ракеты: сигнал возвращения Пастухова.
Что же там произошло?
Наконец стало совсем светло. Мы отпустили задержанных — дольше держать их было незачем, — но спокойствия тем не менее это нам не прибавило. Когда же Пастухов снова присоединится к нам? И удалось ли ему помочь суминской группе, если в ней кто-нибудь все-таки уцелел?
Голос часового: «Едут!» — раздался с наблюдательного пункта только часов через шесть после всего этого. А мы так и не уснули! Два наших бинокля переходили из рук в руки, мы все мучительно считали: один, два, три… восемь, девять… двадцать два, двадцать три, двадцать четыре… Неужели кого-то нет? Или просто мы ошиблись, просчитались?
Опять считаем сначала. Шестнадцать, семнадцать… Двадцать, двадцать один… Как медленно движется взвод!
Нет, все — уже только река разделяет нас — двадцать пять! Ура!
Взвод подъезжает к «крепости» шагом. Люди и лошади, покрытые толстым слоем бурой пыли, одинаково измучены. Пастухов командует:
— Отпустить подпруги и отдыхать!
Кажется, это единственная команда, которую бойцы еще в состоянии исполнить. Отпустив подпруги, они валятся прямо на землю и мгновенно засыпают. А Пастухов, едва волоча ноги, направляется в кибитку к Дорофееву.
Рассказ его лаконичен.
Не встретив на своем пути никого, взвод под вечер уже приблизился к перевалу Терс-агар. Вдруг один из дозорных привел к Пастухову задержанного — средних лет всадника, ехавшего верхом на снежно-белой лошади. Киргиз был страшно запуган и делал вид, что совершенно не понимает, почему ему запретили двигаться дальше.
Пастухов начал через переводчика допрашивать его, что он знает о геологах и басмачах, но киргиз горячо уверял, что не знает ни о тех, ни о других, а сам направляется из Алтын-мазара на пастбище к скоту.
Конечно, эго не могло не возбудить подозрений. Человек, только что переваливший Терс-агар, никак не мог не слышать о басмачах, и Пастухов прекратил допрос, сказав задержанному, что арестовывает его. Тогда тот решился: сказал, что да, басмачи убили геологов. Это так. Он даже может показать, где лежат трупы русских. Они совсем рядом. А не говорил он потому, что боялся: вдруг и его примут за басмача…
Действительно, место расправы басмачей с ленинградцами оказалось очень близко — минут через десять киргиз уже привел туда взвод. Это была небольшая ровная площадка, на которой отчетливо виднелись почти свежие следы множества людей и лошадей. Немного же в стороне, около большого камня, лежали трупы трех мужчин. Дико изуродованные, они были чуть забросаны камнями. У одного трупа были вырваны глаза, а рядом валялись разбросанные документы и полевая сумка заместителя начальника геологической группы М.Г.Сумина. Впрочем, самого его среди убитых не оказалось. В плен ли взяли его бандиты или убили и сбросили вниз, в реку, кто знал?
У пограничников не было времени предать трупы земле: следовало спешить на помощь тем, кто, может быть, еще оставался жив. Они бережно уложили тела погибших товарищей под большой скалой и получше прикрыли их сверху камнями.
Дальше пограничники продвигались в глубоком ущелье Алтын-дары. Справа — кипящая река, впереди — грозные серые скалы. А тропу то и дело преграждают огромные валуны — она так и вьется среди них…
Вот из-за этих-то валунов и раздался первый залп по бойцам. К счастью, он не нанес вреда. Басмачи не рискнули подпустить пограничников поближе, они начали стрельбу издалека.
Взвод спешился и залег. Начало быстро темнеть. Пастухов воспользовался этим и дал команду продвигаться вперед. Но басмачи все-таки обнаружили наших сверху и открыли сильный огонь. Судя по силе его, стреляло человек сто или полтораста.
Пастухов ответил огнем станкового и двух ручных пулеметов. Это не помогло. Тем более что вскоре стало ясным намерение басмачей: не наступать, а только преградить бойцам дорогу к перевалу.
Тогда Пастухов прекратил бесцельную пальбу. Попытка ударить по бандитам в лоб сорвалась.
Что же предпринять? Пробраться к басмачам в тыл по ущелью реки — невозможно, сразу обнаружат. Оставалось только одно: использовать другое, безымянное ущелье, безводное, тянувшееся слева. Пройдя по нему, можно сразу оказаться выше басмачей, над их позицией, и потом зайти к ним в тыл.
Пастухов приказал командиру отделения Харченко продвигаться с восемью бойцами именно по этому ущелью.
Через некоторое время Харченко двинулся вперед. Но лишь только он втянулся в ущелье, как басмачи обнаружили его группу и открыли по ней беглый огонь.
Пастухов подал отделению Харченко сигнал к отходу. Отделение отступило без потерь.
Но что делать дальше? Ведь за перевалом наши люди, нельзя же оставлять их без помощи!
Пастухов предпринял еще одну попытку прорваться. Снова в лоб. Может, удастся теперь, при полной темноте?
Однако в ответ со стороны басмачей загрохотала… пушка! Оказалось, что зарубежные покровители бандитов снабдили их даже артиллерией. Снова пришлось отступить…
Пастухов рассказывал об этом так, словно признавался в преступлении. Но что иное он мог сделать? Должно быть, это так ясно было написано на лицах всех, что впервые с момента возвращения лицо самого Пастухова наконец немного посветлело.
Отступление пастуховского взвода, как ни горько нам было в этом сознаться, знаменовало событие куда более значительное, чем просто временная неудача взвода. Приходилось прекратить работы всей экспедиции! Действительно, разве мыслимо работать в условиях, когда даже воинское подразделение не может пробиться куда ему нужно! А в районе предстоявших нам работ — это было теперь совершенно очевидно — оперирует не одна, а по меньшей мере три-четыре банды, хорошо снабженные боеприпасами и даже артиллерией.
С тяжелым сердцем пришлось соглашаться с выводом, который сформулировал Иван Григорьевич Дорофеев, выслушав Пастухова: пока басмачи не ликвидированы, вынуждены отступить и мы, вся экспедиция. Он мужественно взял на себя ответственность за это горькое решение, означавшее к тому же, что мы отказываемся от дальнейших попыток прийти на выручку геологам из суминской группы. Каждый из нас, и я в том числе, естественно, сразу почувствовали, что за это решение и мы в ответе. И не дай мне бог, как говорится, еще раз оказываться перед необходимостью, если даже и не принимать такие решения самому, то хотя бы молчаливо соглашаться с ними!
На другое утро мы пустились в обратный путь… Ни обычных шуток, ни мерно струящихся дорожных разговоров, без которых не обходится длинный путь, не слышалось в этот день в караване. Ничего, кроме унылого скрипа седел да неспешного, ровного топота сотен копыт.
Подавленные, мы расположились на ночлег, безрадостные встали…
На другой день, одолев перевал с обратной стороны (еще так недавно мы шли через него, окрыленные надеждами!), мы решили отдохнуть до обеда, чтобы двинуться, когда спадет жара. И вот на этом привале нам довелось узнать о судьбе Сумина и всех, кто оставался с ним.
Примерно в полдень прискакал к нам вдогонку с перевала юноша киргиз на взмыленном коне. Горячо жестикулируя, он рассказал, что вчера они (кто были эти «они», понять из его слов было нельзя) подобрали на берегу Кызыл-су одного русского — фамилию он не знает, а зовут Николай. Этот Николай тяжело ранен, у него несколько ран, и все тяжелые, он еле спасся от басмачей, и сейчас его везут сюда.
Мы со Стахом и еще несколько человек немедленно помчались навстречу этому Николаю. Неужели удалось сбежать из-под расстрела как раз Сумину?
Кричу Стаху на скаку:
— Стах, может, правда Сумин спасся?
Ветер забивает рот. Стах молча кивает головой.
Впрочем, сейчас увидим.
И, выскочив на большую поляну, мы увидели…
На краю ее стояли верхами двое конных. Один — молодой киргиз с дробовиком через плечо, зорко вглядывавшийся в нас, а на другом коне кулем, бессильно бросив поводья на его шею и держась обеими руками за седло, — Сумин. Но Сумин ли это? Лицо распухло, неузнаваемо, голова покрыта запекшимися ранами, замотана серыми от грязи тряпками.
Подъехали к нему вплотную, сняли с лошади, бережно уложили в тень. Он не реагировал ни на что. Хотя глаза и были открыты, они не выражали ни радости, ни страха, ни удивления — никаких чувств. Пустые, совершенно отчужденные от всего окружающего. А это был живой, энергичный, бодрый человек…
Он пришел в себя только спустя несколько дней, когда попал уже в Фергану. Его доставили в тяжелом состоянии сперва в больницу в Уч-кургане на специальной санитарной машине, которую мы вызвали к нам навстречу конными нарочными, а оттуда перевезли дальше, в Фергану. На месте мы смогли только промыть его раны спиртом и одеколоном — других медикаментов у нас не было — и наложить повязки из чистого бинта. В Фергане он поправился от ран окончательно и, по мере того как снова крепло его здоровье, все больше времени уделял своим записям: старался по свежим следам занести на бумагу, что произошло с ним и его группой.
Эти записи сейчас передо мной, и я хочу предложить выдержки из них вниманию читателя.
Если в какой-нибудь рядовой, будничный день вдруг врывается чудовищная катастрофа, то потом, когда стараешься восстановить последовательное течение предшествовавших ей событий, невольно и они начинают казаться озаренными многозначительными сигналами тревоги. На самом деле ничего подобного: и солнце встало обычное, и небо не полыхало зарницами, и вообще никто не ощущал ничего особенного.
Я все время боюсь теперь, что, начав прошедшим числом заносить на бумагу события того дня, невольно стану придавать чересчур большое значение мелочам. Тем не менее я не вправе и пренебречь ими: я — единственный человек, чудом уцелевший из нашего отряда, и если я не вспомню всего по свежим следам, то никто уже не сможет меня дополнить.
Итак, день 9 июля начался, право, самым спокойным образом. Прошла неделя, как мы развернули более или менее нормальную работу в ущелье Джаргучака, где до революции крохоборчески и хищнически поклевывал из земли золото Поклевский-Козел. Одни товарищи из нашего отряда занимались геологической съемкой, другие — съемкой топографической, третьи — поисками новых кварцевых жил и разведкой, не таят ли эти жилы крупицы самородного золота, четвертые расширяли доставшуюся нам в наследство убогую штольню. Правда, работы не были доведены еще до полного разворота. К приезду Дмитрия Васильевича Никитина, которого я замещал, я должен был нанять и приставить к делу до восьмидесяти человек, пока же со мною работали только человек двадцать — двадцать пять, а специалистов и того меньше. Их вообще пришлось привезти с собой всех: и геологов, и топографов, и подрывников, и забойщиков. Это были только русские; уже на месте, в процессе работы, они готовили новые кадры практиков из местного населения. Однако и чернорабочих в районе Джаргучака было не так просто нанимать. Ведь предварительно следовало доставить сюда, за триста километров от железной дороги, и инструменты и питание. А доставка — вьюками. Легко ли обеспечить ее!
Впрочем, несмотря на все трудности, работа двигалась, и самочувствие было превосходное. Каждый день штольня радовала новыми, интересными находками.
Я по своей должности начальника целые дни проводил на ногах: обязан был и в штольне побывать, и по лагерю распоряжения отдать, и на разведке кварцевых жил убедиться, что все идет как полагается.
День 9 июля тоже предстоял хлопотливый. Я имел привычку обязательно составлять для себя на завтра кратенькую памятку-расписание: что необходимо сделать. Такие же индивидуальные письменные задания раздавал и сотрудникам: они очень дисциплинируют.
Казалось, что, поскольку работа ото дня ко дню становится нормальнее, моя памятка должна ото дня ко дню сокращаться. Но она вела себя как раз иначе: разбухала да разбухала…
Первой записью 9 июля в ней было: «Проверить, аккуратно ли доставляется вода в штольню». Дело в том, что в штольне особенно донимает жажда. От отбиваемой породы взвивается пыль, в горле першит, а дышать на памирских высотах и так нелегко. Поэтому забойщиков в Джаргучаке водой следовало снабжать щедро. Но здесь снабжение водой — проблема, хотя от штольни до речки всего полтораста — двести метров. Правда, это если считать по прямой, а по прямой в горах один ветер носится…
Поднялся я к штольне, проверил: нет, все в порядке, первой смене воду доставили вовремя. Хорошо. Сам, конечно, пить у них не стал — сдержался. Решил: лучше, когда пройду к безымянному логу, спущусь к речке и напьюсь вволю. Что забирать у людей считанные глотки!
Однако, прежде чем я дошел до лога, пришлось отклониться в сторону. На полдороге меня окликнул Ваня Чуваев. Это был молодой студент-практикант, тоже ленинградец, как и я; он проходил в нашем отряде практику. Девятого я поручил ему разведку кварцевой жилы. Дело у него не ладилось, и я по лицу его увидел, как ему отчаянно стыдно. Должно быть, он уже решил, что вообще зря пошел на геологическое отделение университета, что из него никогда не выйдет ничего путного… Еще бы! Мало того, что у него ничего не получилось, так к тому же все неудачи постигали его на глазах Джармата, молодого рабочего-киргиза, отряженного ему в помощь и для учебы, а вместо этого оказавшегося обреченным наблюдать только его беспомощность…
Посмеялся я над Чуваевым, рассказал ему с Джарматом о своей собственной практике, о том, как тоже ничего не получалось вначале, это же обычное дело!
Джармат понимающе улыбался моему рассказу, все время вежливо кивал головой, но что касается Чуваева, то его настроение переломить было не так легко.
Тогда я расстелил брезент, вооружился зубилом и молотком и принялся сам демонстрировать, как долбить бороздку, чтобы порода целиком ссыпалась на подстилку.
Джармат в это время почему-то перестал смотреть на меня — уставился во все глаза на лагерь. Помню, я даже пошутил:
— Что ж ты на меня, Джармат, не смотришь? Уж не Никитина ли увидал?
Мы с нетерпением ждали Дмитрия Васильевича, в особенности я. Трудно было мне без него во главе большого отряда. Хоть я почти кончал университет — учился на последнем курсе, — но все же был только студентом, не то что он, сложившийся крупный ученый.
Джармат как-то криво усмехнулся.
— Нет, — сказал, — никого не вижу. Когда увижу, сразу тебе скажу! — и тут же решительно вновь повернулся ко мне, как будто чрезвычайно заинтересованный моей демонстрацией приемов работы геолога.
Теперь-то я понимаю, что он тогда высматривал, да теперь поздно… Ему важно было разглядеть, захватили басмачи лагерь или кет. Время ему уже присоединяться к ним или надо еще какое-то время продолжать разыгрывать из себя недалекого парня, который рад, что его учат чему-то новому и который только и делает то, что ему скажут… Впоследствии обнаружилось, что подавляющее большинство подсобных рабочих, нанятых мною в кишлаке Алтын-мазар, близ ущелья Джаргучака, не один Джармат, оказались басмачами. Поступить к нам на работу было для них самой надежной и удобной маскировкой. А остальные были так запуганы ими, что хотя, наверное, знали о подготовке нападения, но молчали. Если бы я догадывался об этом!
Но все это выяснилось позже. А тогда я только обрадовался, что сумел «заинтересовать» Джармата!
Вскоре, когда у Чуваева и Джармата дело наладилось, я отправился дальше. Дошел до безымянного лога, где намечал по плану посмотреть одну жилу, осмотрел ее и хотел уже спуститься к речке — жажда начала донимать вовсю, — как неожиданно услышал взрыв динамитного патрона. В первую секунду удивился — никто не должен был производить взрывов сейчас, — а затем рассердился: опять этот Борис Громилов позволяет себе вольничать и рвать буровые скважины в штольне когда ему вздумается!
Рассердился я не на шутку. Если спустить это с рук, если разрешить каждому, вопреки общему плану, действовать на собственный страх и риск, несчастных случаев не оберешься!
Я даже про жажду забыл, стал тут же спускаться назад. Иногда следует наказывать провинившихся немедленно!
И вот не иду — лечу вниз. А тут по дороге слышу еще три винтовочных выстрела. Кто стреляет? Зачем? Черт знает что!
Наконец достигаю штольни — метров тридцать остается, не больше, — и опять натыкаюсь на возмутительную картину. Вместо того чтобы работать, улеглись на площадке перед входом в штольню Мерщиков и Палаев и бездельничают: лениво перебрасываясь редкими словами, — разглядывают лагерь, благо он прямо под ними. Даже шагов моих не расслышали, так увлеклись чем-то (правда, я ходил в ичигах, это такие мягкие сапоги).
Ну, подумал: если Мерщиков и Палаев уже распустились, значит, действительно пора принимать строжайшие меры. Мерщиков — это самый солидный из всех практикантов, член партии, секретарь комсомольской ячейки своего курса в университете; Палаев человек и вовсе в годах; по-моему, даже дедушка. И работник безупречный — лучший забойщик. Как же они позволяют себе так расшатывать дисциплину!
Подошел к ним тихонько сзади и громко, чтобы было слышно всем, как можно язвительней спрашиваю:
— Как долго еще будете видами любоваться?
Напугал их сильно: они не ждали, что кто-то у них за спиной. Повернулись — лица белее снега.
— Ну? — переспрашиваю.
В этот момент одновременно — пуля откуда-то вж-ж-жик и кричит Мерщиков:
— Ложись!
Я не сообразил, что он мне, потому что свист пули не связался в мозгу с тем, что это пуля. Я даже оглянулся: откуда свист? И кому Мерщиков кричит?
Лишь когда просвистела вторая пуля, а Палаев плачущим голосом завопил: «Да ложись ты, за ради бога!» — я повалился на землю.
— Что там? — спросил у них почему-то шепотом.
— Басмачи! — выдохнули они единым дыханием одно и то же слово.
Басмачи?! В голове вновь пронеслись взрыв динамитного патрона, заставивший меня спуститься, три винтовочных выстрела по дороге… Так вот в чем дело… Но откуда банда? И сколько их? Надо как-то обороняться!
Я пополз к Мерщикову и Палаеву, чтобы самому с обрыва посмотреть, что творится в лагере.
Вот он, наш дом родной, такой недосягаемый сейчас. Кухонные полотенца, развешенные для просушки на кустах возле речки нашим хлопотуном-поваром Николаем Васильевичем Раденко. Самого Николая Васильевича что-то не видать. Бочка воды с валяющейся рядом крышкой. При мне никто бы не позволил так швырнуть ее в сторону! Колышек, к которому привязывали баранов, предназначавшихся на обед-Каждый, проходя мимо, считал своим долгом похлопать барана по жирной спине: «Ай, какой шашлык замечательный! Ай, какой бара-кабоб!» (Бара-кабоб — это баран, сваренный в большом котле целиком, с курдюком. Его варят на пару, для чего на дно котла укладывают деревянную решетку. Блюдо такое, что пальчики оближешь!)
Хотя мы обитали в этом лагере всего полторы недели, но он казался нам уже не менее обжитым и уютным, чем наши ленинградские квартиры. У геологов, как у солдат: где взвод, где отряд, там и дом. А окоп ли это, шалаш, палатка — какая разница!
Ни у Палаева, ни у Мершикова, так же как у меня, не было с собой ни винтовки, ни пистолета. Я лежал рядом с ними и лишь кусал губы от злости. Басмачи творили в лагере что хотели.
Разделив между собой добычу — я их видел как на ладони, — они примеряли наши рубашки и штаны, телогрейки и сапоги, прятали в мешки мануфактуру; у нас было несколько отрезов, они разрезали их на равные доли…
До меня доносилась их лютая ругань: они делили добычу, как шакалы, хрипя от жадности из-за каждого куска. Лиц их различить не мог ни одного — нас разделяло метров двести, но тем не менее многих узнавал по общему облику, по походке, по голосу. Как я был доверчив! Как я был беспечен! Скольких бандитов напринимал в отряд!
Увидел, как одного из басмачей другой лупцует плетью по плечам, аж вата из рукавов взвивается! Узнал того, кто с плетью: Худай-Назар. Определенно Худай-Назар, рабочий, которого я прикрепил лично к себе. Но он, значит, начальник у них! А как он мне нравился! Старательный, исполнительный, И наниматься первым пришел, и русский лучше всех других знал. Нарадоваться я на него не мог. Вот тебе и Худай-Назар!
По лагерю носились выброшенные отовсюду бумаги, валялись сломанные инструменты, сорванные с петель двери… Все, что мы так старательно и с таким трудом налаживали, — все пошло прахом!
Мерщиков спросил меня:
— Насмотрелся? Ну, что дальше делать будем?
Под рукой у него лежал динамитный патрон. Еще один — у Палаева. У меня и этого даже не было. Небогато оружия против целой банды!
— Что делать? — переспросил я, чтобы только выиграть время: незавидная это должность — быть начальником! — Погоди. Скажи сначала, что произошло, я же ничего не знаю. И что в штольне? Там есть кто-нибудь?
Рассказывал Мерщиков медленно, хотя события, о которых шла речь, развертывались стремительно. Часа полтора назад, закончив съемку и спускаясь к лагерю, он заметил на противоположном берегу Джаргучака двоих всадников в европейских костюмах, с винтовками за плечами, двигавшихся с несколькими другими людьми в национальной одежде. Правда, все они почему-то двигались не к лагерю, а в обратную сторону, и Мерщикову подумалось: «Странно… Кто такие?»
Но он успокоил себя тем, что это, наверное, Мымрин и Юрьин, наши сотрудники, которых я несколько дней назад отправил в Алайскую долину за продуктами. Должно быть, они теперь вернулись и я снова послал их за чем-нибудь из лагеря с рабочими.
И он продолжал спокойно спускаться.
Лишь оказавшись в самом лагере, понял, что произошло что-то недоброе. Во-первых, ему не встретилось ни живой души. Во-вторых, когда он подошел к своей землянке, то увидел, что вырванная, как говорится, с мясом дверь брошена наземь и кое-где при этом порублена.
Он кинулся в землянку (а они у нас большие, разделенные внутри на отдельные, самостоятельные помещения; с порога увидеть всю внутренность землянки невозможно). Тут ему окончательно стало понятно, что произошло…
Вещи валялись вверх тормашками. Мешки с сахаром и мукой были вспороты, пол — сплошь в белых следах мягких ичигов: не отдельно следы подметки и следы каблука, а сразу всей стопы. Стол свален набок. Стекла в окошках выбиты. У входа в спальню лежал, раскинув мертвые руки, словно и теперь не пуская дальше, Николай Васильевич Раденко, наш повар. Над залитым кровью лицом его, жужжа, вились мухи, а в сердце торчал так и не выдернутый широкий узбекский нож…
Так вот кто такие были всадники с винтовками за плечами! Не успели, значит, они показаться в лагере, как к ним тотчас примкнули их сообщники, до сих пор маскировавшиеся под наших рабочих и только и ждавшие сигнала!
Мерщиков не стал ожидать, пока басмачи снова вернутся за чем-нибудь в лагерь (и так было непонятно, отчего они сейчас оставили его пустым и куда подевались), — он решил немедленно бежать отсюда и предупредить товарищей, остававшихся на работе вне лагеря, что произошло дома. Одну только вещь захотел захватить с собой: какое-нибудь огнестрельное оружие. Но басмачи упредили его: единственное оружие, не унесенное ими, был нож, торчавший в сердце Раденко. Мерщиков вынул его из раны, бережно обтер и засунул за пояс. Из груди Николая Васильевича не вылилось уже ни кровинки…
В штольне, куда поднялся Мерщиков, он застал Палаева и Бориса Громилова. Рассказал им все, что видел, и сам, в свою очередь, узнал кое-что, что подтвердило его наихудшие опасения. А именно: что мой рабочий Худай-Назар, которого они еще три часа назад послали из штольни за водой, почему-то до сих пор не вернулся. Под разными предлогами ушли и остальные местные рабочие… В штольне оставались лишь они двое.
Борис Громилов немедленно решил вступить с басмачами в бой. Он не мог находиться в бездействии, когда вокруг развернулись такие события! Он не первый раз принимал участие в памирских экспедициях с Н.В.Крыленко и Д.В.Никитиным, никто до сих пор не смел срывать их работу. Он и сейчас не позволит бандитам чувствовать себя победителями, он покажет им, кто здесь настоящий хозяин!
Его отговаривали, сколько могли. Ему доказывали, что надо дождаться меня и Чуваева: пять человек все-таки больше, чем трое, а нам все равно не миновать штольни, когда, закончив работу, мы станем спускаться к лагерю.
Но Борис не желал слушать никаких резонов. Так с ним и не совладали. Он зарядил пять динамитных патронов, написал на клочке бумаги коротенькую записку. Усмехнувшись, со словами: «Не беспокойся! Это лишь на всякий случай!» — передал ее Мерщикову и, пожав ему и Палаеву руки на прощание, начал спускаться к лагерю. Он хотел разведать, почему и надолго ли басмачи оставили лагерь.
Вскоре после того, как он скрылся с глаз, где-то в районе лагеря, судя по звуку, раздался взрыв динамитного патрона и одновременно три винтовочных выстрела. (Это был тот самый взрыв и те самые выстрелы, которые услышал и я.) Больше Громилов не показывался…
Таков был рассказ Мерщикова. Он не прояснил мне ничего, кроме одного: басмачи, не желая располагаться в нашем лагере, разбили стоянку где-то вне его. Скорее всего, они расположились вне лагеря потому, что он находился на дне ущелья и, значит, был под прицельным огнем любого, кто сумел бы оседлать господствующие высоты. Они предпочли оседлать эти высоты сами. Вывезти же из лагеря, что они хотели, им и так никто не мог помешать. Мерщикову просто повезло, что, когда он пришел туда, там не оказалось ни одного басмача.
И картина, которую наблюдал я, и винтовочные выстрелы, раздавшиеся после сумасбродного ухода Громилова, свидетельствовали об одном: что басмачи хотя специально и не сторожат лагеря, но не оставляют его без присмотра. Во всяком случае, навещают его часто, должно быть решив разграбить до конца: если не в один прием, так в несколько. Добра у нас было действительно много, враз не вывезешь!
Положение, таким образом, сложилось отчаянное. Раденко убит. Эта же участь, скорее всего, постигла Громилова. Ни слуху ни духу о забойщике Тремаскине. Налицо всего-навсего трое: Мерщиков, Палаев и я. Вероятно, присоединится еще Чуваев: на этот склон ущелья басмачи пока не забирались, и потому, я надеюсь, Чуваев жив. Наконец, Джармат. Впрочем, все местные рабочие пока что исчезли, а Джармат что-то чересчур подозрительно усмехался. Как бы эта усмешка не стоила Чуваеву жизни. Надо немедля отправляться за ним, он же ни о чем не догадывается!
И оружия никакого у нас, только динамитные патроны…
Когда я добрался до Чуваева (я отправился к нему сам), он как ни в чем не бывало продолжал работать. Дело, чувствовалось, идет уже как надо, он так и сиял.
— А где Джармат? — первым долгом спросил я.
— Ушел за молотком в лагерь — позабыл там молоток.
— Давно ушел?
— Нет, только что.
— А ну, кликни его назад!
Все было ясно: Джармат, увидев, что я поднимаюсь от штольни, соврал Чуваеву первое пришедшее ему в голову. Чуваев же, увлеченный работой, просто не видел меня до поры до времени.
Чуваев послушно закричал: «Джармат! Эй!», присоединился к нему и я, но, как мы ни надрывались, Джармат не вернулся. Только горы возвращали нам насмешливое эхо: «Джармат! Джармат!» Мы могли кричать до утра…
Спустились с Чуваевым к штольне. За время моего отсутствия у Мерщикова и Палаева ничего нового не случилось. Теперь мы были в сборе все, за исключением Тремаскина. Его судьба осталась неизвестной никому из нас. Но, судя по тому, как расправились басмачи с Раденко, не приходилось надеяться, что Тремаскни уцелел. 8 июля он расхворался животом, и я разрешил ему остаться на следующий день в лагере: отлеживаться. Уж лучше бы выгнал больным на работу!
Подсчитали наши «богатства»: сколько в наличии спичек, табаку, динамита. Продукты подсчитывать не пришлось: их не было с нами вообще, если не считать единственной карамельки в бумажке, нашедшейся в кармане Мерщикова. Он честно выложил ее, но мы единодушно оставили конфету ему.
Еще страшнее, однако, было то, что и спичек у нас оказалось меньше двух коробок на всех. А надо бы рассчитывать на скитания в горах по меньшей мере на протяжении суток семи-восьми, потому что план мы выработали такой: вступать с басмачами в бой мы не можем — вчетвером, безоружные, против целой банды — это означало обрекать себя на бессмысленное и бесполезное самоубийство. Следовало уходить отсюда и добираться до наших. Но как это сделать? Басмачи только потому и не предпринимали против нас ничего, что знали: единственный выход из того ущелья, в котором мы сидим, — под их контролем. И рассчитывали, наверное, на то, что волей-неволей придем к ним сдаваться.
Ну, пусть ждут!
Мы намеревались вырываться из ущелья по руслу Джаргучака, но не вниз по течению реки, а вверх. Подняться через безымянный лог до истока, а там еще выше и, перевалив Заалайский хребет, добраться потом до наших кружным путем.
Но пока что мы не могли двинуться еще никуда — в лагере продолжали находиться басмачи, и, если бы мы начали подъем, то на ряде участков его оказались бы видны им с такой же отчетливостью, как мишени в тире.
Впрочем, то, что мы остались на месте, под вечер обернулось для нас замечательной удачей. Неожиданно мы увидели невдалеке от себя задумчивого черненького барашка — того самого, который предназначался на сегодняшний обед. Как он отвязался от колышка, мог бы рассказать, пожалуй, только он сам, но, если бы и умел говорить по-человечески, вряд ли мы стали бы его слушать. Куда важнее был сам факт: крайне задумчиво, но он все же направлялся в нашу сторону — к штольне!
И мы решили помочь ему ускорить этот путь.
Правда, наиболее осторожный из нас — Мерщиков — советовал, во-первых, подумать, нет ли тут какого-нибудь подвоха со стороны басмачей, а во-вторых, не торопиться и не рисковать жизнью, высовываясь из-за укрывающих нас камней. Но ведь баран мог передумать и, не дойдя до нас, свернуть куда-нибудь! Это соображение перевесило все остальные, и я пошел навстречу нашему кучерявому спасению, нашему четвероногому шашлыку.
Честное животное оказалось никаким не подвохом. Отвязавшись от колышка, оно ушло из лагеря куда глаза глядят и, когда я наконец протянул к нему руки, было настолько утомлено и обессилено, что даже не попыталось увильнуть от меня.
С бараном нам стало неизмеримо спокойней — мы были обеспечены пищей теперь не на день и не на два!
Приблизился вечер. Гуще ложились тени от Заалайского хребта. Наконец солнце совсем ушло за пики памирских великанов. Наша одежда, к сожалению, была отнюдь не такой, чтобы могла согреть, да еще ночью в горах: майки, юнгштурмовки. В остальные дни под вечер мы уже кутались в лагере в теплые барашковые шубы, сидя возле котла, в котором закипал чай или аппетитно шипел плов. Сейчас нашей единственной коллективной шубой был тощий черненький барашек, а ужином — воспоминания обо всех ужинах, съеденных когда-нибудь в жизни.
Связав барашку ноги, мы перевернули его на спину и, не обращая внимания на жалобное тонкое блеяние, кто как мог пристроились возле него, как печки, прямо на камнях.
Подстелить было нечего…
А тут еще потянуло ледяным ветром с ледников. То и дело то один, то другой из нас вскакивал, по-извозчичьи похлопывал сам себя по плечам и спине и до тех пор прыгал и притопывал на месте, пока усталость вновь не валила с ног на голые камни.
Так провели время до утра. Надеялись, что, может быть, басмачи уйдут на ночь из лагеря и тогда мы сможем разжиться какими-нибудь остатками продуктов из запасов отряда и теплой одеждой. Но надежды не сбылись. Лагерь не остался пустовать на ночь, на рассвете мы тоже увидели в нем людей.
Тогда, пока солнце не поднялось выше, мы быстро снялись с места и начали подъем.
Рассвет обливает памирские пики красками неописуемых оттенков. Снеговые вершины словно изнутри- светятся то розово-оранжевым, то голубым, то палевым. Беспредельны глубина и прозрачность густосинего неба. Из-под ног, шумно треща крыльями и как-то по-поросячьи взвизгивая, парами вылетали горные индейки, над головами проносились громадные грифы. Размах их крыльев достигает двух метров, и становится не по себе, когда на тебя вдруг падает тень такой птицы. Стада только что проснувшихся кийков — горных козлов, мчатся вниз, лишь свист в ушах стоит да грохот камней, сбитых их копытами и несущихся вдогонку. Но ни один камень, с какой бы быстротой ни летел, не догонит кийка!
Дивно хорош Памир на рассвете! Но нам было не до красот. С губами, пересохшими и уже начавшими трескаться от жажды, измученные пронзительно ледяной бессонной ночью, ничего не евшие со вчерашнего утра, мы упорно поднимались все выше и выше в горы. Как всегда в горах, одна вершина, до которой, кажется, дойдешь из самых последних сил, а там ляжешь и не сделаешь дальше ни шагу, сменялась новой вершиной, потом и эта — следующей, и шагаешь, как автомат; тупо стучит кровь в висках, одеревеневшие ноги разъезжаются на скользком щебне, и нет конца пути…
Палаев шел медленно, через каждые двадцать-тридцать минут он должен был отдыхать. Приходилось останавливаться и нам.
Наконец, добравшись уже до границы снега, мы обнаружили небольшое озерко. Пробив корку льда, скрывавшую его от наших глаз, мы приникли к воде с такой жадностью, что, честное слово, только сводившая скулы температура ее спасла озерко от того, чтобы мы не выпили его до дна!
Отсюда после небольшого спуска снова в долину Джаргучака, но уже много выше нашего лагеря, мы начали крутой подъем на Заалайский хребет. Впереди и, как казалось, не столь уж далеко виднелся коротенький ледник, спускающийся по ущелью Джаргучака, а за ним — ровная площадка, заканчивающаяся небольшим подъемом. Таким нам представлялся перевал — наше избавление от басмачей, наша пусть кружная и трудная, но все же надежная дорога к Дараут-кургану, к частям Красной Армии, к Фергане!
Хотелось штурмовать хребет сразу, с ходу. Даже Палаев приободрился. Однако я не разрешил двигаться немедленно. Следовало отдохнуть и хоть чем-нибудь подкрепиться.
Нарвали горного щавеля; кроме эдельвейсов, это была единственная растительность здесь. Пожевали его. Барана пока резать не решались: а вдруг наступит время еще более трудное?
Наконец я подал команду:
— Вперед!
Мы находились на высоте пяти тысяч метров. Каждый шаг давал себя знать учащающимся сердцебиением. Сделаешь несколько шагов — и стоп, дышишь, как рыба, выброшенная на берег. А на леднике стало особенно трудно. Солнце, едва поднявшись на небе, сразу пробудило от ночной спячки тысячи мельчайших ручейков, склоны вершин заблестели, словно смазанные маслом, снег под ногами разрыхлился. Только и знай, что проваливаешься в снег — то по щиколотку, то по колено. И на всех — одни темные очки.
Люди с перевязанными глазами почти на ощупь шли за поводырем…
Когда утро перешло в день, стало еще хуже, в первую очередь из-за обвалов.
Ночью мороз сковывает все в горах так, что только снег трещит, но днем достаточно покатиться камешку или льдинке, как в своем неудержимом падении они увлекают тонны и десятки тонн подтаявшего снега, лавина ширится, разрастается, мимо несутся озверевшие глыбы сорванного с места льда, а то и обломки скал. Лавина грохочет артиллерийскими залпами, слышишь, как разламываются горы и рушится весь мир!
Только к полудню мы выбрались на то, что снизу представлялось ровной площадкой, — на большой снежный купол цирка, откуда стекали ледники: один — в ущелье Джаргучака, уже пройденный нами, а другой — в ущелье Сасык-теке. На него нам и предстояло спуститься. Но очень скоро мы убедились, что это не удастся. И тогда холод обнял наши сердца…
Весь цирк оказался изборожденным широкими и зиявшими, как пропасти, трещинами. Без должного горного снаряжения преодолеть их было невозможно. А кроме того, нам стало видно, что в направлении Сасык-теке цирк обрывался совершенно отвесно, стеною примерно пятисотметровой высоты. Разве с нее спустишься?… Тут нечего было даже говорить…
Но Палаеву показалось, что дело в ином, — в том, что он нас связывает, — и принялся уговаривать меня:
— Бросьте меня!.. Ну, прикажите бросить! Что всем из-за одного-то пропадать?
Я, наверное, поступил неправильно: начальник не должен выходить из себя. Но я вспылил — я обругал его так, что он замолк сразу, лишь буркнув:
— Молчу уже… Я ж старался, как вам легче, молодым. А старым что? Старым только доживать…
Мы повернули назад…
Печальное это было отступление — возвращаться было некуда. Никто не радовался, что под гору стало легче идти. Чем более мы приближались к оставленным вчера местам, тем тревожнее делалось на душе. Мы не были способны ни на какое сопротивление. Шорох катящихся камешков превращался в наших ушах в грозный грохот, свист летящего грифа — в свист возникающей лавины. И все же не трусость нами овладела. Трусость парализует тех, у кого есть силы к сопротивлению, а нас начало одолевать худшее: отчаяние. Ибо иссякли силы.
К счастью, когда мы спустились пониже, мы увидели, что лагерь пуст. Надолго ли, мы, конечно, не знали, но пока в нем не было никого.
Тогда мы спустились еще ниже. Нет, мы не ошиблись: лагерь был действительно безлюден. Я и Чуваев, оставив Мерщикова с полуживым Палаевым, поплелись туда.
Первое, что мы увидели, был труп Бориса Громилова. Не причинили басмачам вреда его динамитные патроны, как он надеялся, — они лежали рядом с Борисом. Он успел взорвать только один…
Пройдя в спальню мимо Раденко, нашли на койке Ивана Тремаскина. Его убили выстрелом из пистолета или винтовки.
На полу валялись раскиданные документы, в том числе мой бумажник. Отыскал я также свой пуховый свитер.
Продуктов почти не уцелело. Только с сахарным песком нам повезло. Басмачи вспороли два мешка его, да так и бросили: наверное, не хотели возиться с распоротыми. Мы с Ваней Чуваевым принялись пожирать сахар пригоршнями. Он хрустел на зубах, недоставало слюны, чтобы глотать его, но мы всё ели и ели его и не могли насытиться. А потом наполнили им карманы, и несколько мешочков для проб, валявшихся повсюду, и футляр из-под теодолита, — в общем, все, что могли.
Захватили также теплые вещи: нашли две шубы. Кроме того, нашли пару щепоток чая в жестяной чайнице и две раздавленных каблуком коробки спичек. Тем не менее их можно было зажигать. Теперь было уже не так безнадежно отсиживаться в горах. Единственное, что нас удручало по-прежнему, — отсутствие оружия. Но об оружии басмачи побеспокоились особенно: забрали из лагеря все.
Тяжело нагруженные, вернулись мы к Мерщикову и Палаеву. В этот день не двинулись никуда, тем более что, пока добрались до лагеря да пока вернулись обратно, стало смеркаться. И, поев сахару, мы уснули.
Как нам было тепло! (Правда, ступни, на которые шуб не хватало, мерзли по-прежнему.) Какое дивное ощущение сладости от съеденного сахара разлилось по жилам! (Правда, мы оставались голодными.)
И утром мы поднялись бодрыми и опять полными уверенности, что, несмотря ни на что, наши злоключения завершатся благополучно. Неистребим оптимизм человека: мелькни перед ним чуточная искорка надежды, и снова мир уже окрашен в светлые тона!
Поразмыслив и посовещавшись, мы решили искать выхода в новом направлении: к перевалу Кульдаван. Для этого нам надо было несколько спуститься по ущелью Джаргучака вниз, до впадения в него реки Терек, затем подняться по Тереку до верховьев, перейти там на другой берег и дальше выйти к перевалу Кульдаван, за которым дорога в Алайскую долину, а там уже и мирные кишлаки и какие-нибудь отряды пограничников или Красной Армии.
Самая большая опасность, мы полагали, грозит нам только вблизи. Но то, что басмачи разграбили наш лагерь почти дочиста и бросили его на произвол судьбы (во всяком случае, на какое-то время), вселяло в нас надежду, что они не очень следят и за дорогами к нему, а поэтому нам удастся проскочить по долине Джаргучака незамеченными.
Если бы люди способны были провидеть будущее! Хоть на ничтожный срок! Мы рвались с места, как стрелы с тетивы: к Саук-саю, к Кульдавану — любым, самым отчаянным путем — лишь бы скорее уйти из долины Джаргучака! Мы упорно, как маньяки, сами лезли смерти в пасть. Сиди бы мы по-прежнему в штольне или где-нибудь близ нее пусть со скудным, но все-таки запасцем сахара и барашком, мы смогли бы продержаться недели две. Басмачи же, как я узнал потом, держали Джаргучак под своим наблюдением только три дня: это же налетчики и трусы — разграбят что могут, к дёру! Я должен был сообразить это… Почему я не удержал Чуваева, Мерщикова и Палаева от того, чтобы непременно и немедленно тыкаться во все концы из Джаргучака? Может быть, они послушались бы меня — я все же был начальником… Но я и сам разделял их мнение. Я тоже находил, что первейший наш долг — вырваться к своим, сообщить, что произошло в Джаргучаке. И потому, как ни тяжко мне теперь, единственному уцелевшему из всех моих товарищей, но я обязан рассказать до конца, как расстреляли нас всех.
Нам действительно удалось, не столкнувшись ни с кем, проскочить по ущелью Джаргучака до Терека, затем по Тереку до верховьев, и, наконец, выйти к Кульдавану. Обычно подъем на Кульдаван занимает на лошадях четыре-пять часов. Мы преодолели его за два с половиной часа!
Дальше события развивались так. Опасаясь встречи с басмачами, мы проделали последнюю часть пути ночью, — достаточно было и лунного света, чтобы не сбиться с тропы, — и вышли на Кульдаван к рассвету. Теперь Алайская долина — венец, как говорится, наших мечтаний — была уже рядом. Только широкий пологий перевал Терс-агар да двадцать пять километров тропы в горах отделяли нас от долины.
Вот на этой тропе и наступила развязка.
Мы правильно решили: чтобы максимально уменьшить шансы на встречу с басмачами, переваливать и Терс-агар ночью. Это нам удалось. После него мы устроили дневку. На всякий случай хорошо замаскировались среди крупных камней — хоть Терс-агар мы и перевалили, но из гор в долину все же не вышли. Мало ли что может приключиться в калкане гор!
Место, которое мы выбрали, обладало всем, что нам требовалось: оно отличалось укромностью; рядом протекал ручей с бесподобно вкусной водой; для нашего барашка (он все еще брел с нами) было в изобилии травы вокруг.
Мы вымыли в ручье одеревеневшие, затекшие ноги, выстирали носки. Палаев после этого даже спать лег.
Солнце поднималось все выше. Давно высохли носки. Мы сторожко и без перерыва вели наблюдение за лежащей перед нами долиной. Все дышало покоем. Темно-зеленые альпийские луга с изредка белеющими на них красавцами эдельвейсами замлели в жаре. Ни ветерка, ни облачка. И совершенное безлюдье.
Оно-то нас и предало. Мы доверились ему и переменили решение: отдохнув, двинулись дальше, не дожидаясь ночи. Уж больно не терпелось вырваться из лап басмачей и выйти из гор на простор Алайской долины!
Шли спокойно: впереди я, за мной в двух-трех шагах Чуваев, за ним на таком же расстоянии Мерщиков, а замыкающим, отставая порою метров на двести, Палаев с барашком на ремне. Впрочем, барашек иногда приходил в игривое настроение — дорога ровная, травы вдоволь, — и тогда не Палаев тащил его за собой, а, наоборот, он заставлял Палаева шагать резвей.
Ничто не предвещало близкой развязки. Но тут-то она и наступила.
Как раз когда барашек подтянул Палаева почти вплотную к нам, Мерщиков вдруг, не повышая голоса, произнес:
— Басмачи!
Нас окружала такая тишь, что мы все услышали его. А он показывал глазами, где.
Да, сомневаться было не в чем. Впереди, на гребне небольшой возвышенности, куда полого вела тропа, по которой мы шли, торчали нацеленные в нас дула нескольких десятков винтовок…
Инстинктивно обернулись назад. Но и туда путь оказался отрезан. Слева, с расстояния метров пятидесяти, к нам во фланг заходила группа вооруженных бандитов. Их было восьмеро — ровно вдвое больше нашего.
Несмотря ни на что, захотелось броситься врукопашную — уж если отдавать жизнь, так не задаром! Но тут же эта мысль и погасла (во всяком случае, у меня): не бросаться же с голыми руками на десятки вооруженных! Я вспомнил судьбу геологической партии Юдина, которая не сопротивлялась, попав в окружение, — только один отстреливался. Его и убили. А остальных, правда ограбив н продержав некоторое время в плену, отпустили на все четыре стороны: Даже Юдина.
И я принял на себя ответственность за всех. Я сказал:
— Попробуем дипломатничать, — и пошел навстречу бандитам.
Я пишу, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая. Если кто-нибудь захочет бросить мне: «Трус!» — я не побоюсь выслушать это обвинение и не опущу глаз. Ибо, поверьте, мысль о том, не было ли мое решение трусостью, сверлила меня самого куда чаще, чем кого бы то ни было еще. Ведь, хотя их уже нет в живых — Чуваева, Мерщикова, Палаева, — но для меня-то они всегда живы, я — то их никогда не перестану видеть перед собой и всегда готов держать перед ними ответ, когда бы они ни вздумали спросить меня: а правильно ли было мое решение, обрекшее их на смерть?
Вот они вновь перед моими глазами в самые последние минуты своей жизни: Ваня Чуваев, сжимающий кулаки и готовый, как стоит, кинуться на первого приближающегося к нам бандита (тем более, что это Джармат!); растерянный, жалкий Палаев; Мерщиков, чью уверенную поддержку в принятом мною решении я ощущаю всеми фибрами души и кому благодарен за это так, что и передать не могу. Он один отвечает на мою фразу «попробуем дипломатничать». Говорит мне: «Правильно, Николай Георгиевич!» — и шагает вторым вслед за мной по направлению к басмачам на гребне.
Тогда басмачи там подымаются во весь рост, и главный из них машет нам рукой: быстрее, мол. Да и те, что с фланга, подгоняют нас прикладами.
Но отказывают ноги. Я впервые ощущаю, с какою тяжестью давит на них туловище. Ступни цепляются за каждый камень.
А главарь продолжает махать рукой. Он в новой, блестящей на солнце кожаной тужурке, в синих брюках галифе, в знакомой вышитой русской рубашке. Да это ж чуваевская! Я узнаю и самого главаря: «мой» Худай-Назар!
Он насмешливо улыбается:
— Узнал? — говорит. — Хорошо! Я давно хотел побеседовать с тобой, как мне нравится! — Худай-Назар говорит по-русски почти без акцента, и запас слов у него богатый. — Подходи поближе, подходи, не бойся.
— Здравствуй, Худай-Назар, — отвечаю я. — Давай поговорим. Пожалуйста. Я не боюсь.
Но едва я заканчиваю фразу, как он наотмашь ударяет меня рукояткой пистолета по голове и стреляет в грудь. Уже падая, слышу, как он орет:
— Не боишься меня, сволочь? Врешь! Я вас, красных, заставлю бояться Худай-Назара!
Сознания я не потерял. Я слышал, как одновременно раздались и другие выстрелы. Ими свалили Мерщикова и Чуваева.
Через несколько минут (или секунд, не знаю) что-то несвязное забормотал Чуваев. Раздалось два новых выстрела: один в него, а другой мне в спину. Я лежал лицом в землю, кто стрелял в нас, не видел. Но сознания я не потерял и после этого. Оно работало как никогда остро. Я сказал себе: «Замри!»
И, хотя боль была чудовищной, я вытянулся и застыл, как мертвый.
А Чуваев, наверное, был без сознания. Он снова забормотал. Вслед за этим я услышал звук тяжкого удара, и бормотание прекратилось. Я понял: Ваня Чуваев погиб…
Вот, собственно, и все. Я пролежал на месте нашего расстрела часа три, пока басмачи не ушли. За это время они сняли с трупов (в том числе и с меня) все, что представилось им ценным. Когда они с меня стаскивали правый ботинок, то хоть предварительно расшнуровали его как полагается, а когда взялись за левый, то расшнуровали еле-еле, и он не пошел. Меня проволочили по камням, как куклу, шага четыре. Голова билась о камни; не сумею передать, какая боль жгла раненую спину… Я заставлял думать себя только об одном: «Не смей терять сознание! Не смей терять сознание!» Как я выдержал это испытание — не знаю. Но я обманул их: незаметно выпрямил ступню, и ботинок, наконец, слетел.
Сознание я все же терял. До сих пор, правда, не могу сообразить, когда. Но то, что я терял его, факт, потому что, кроме раны в грудь и в спину, я впоследствии обнаружил на себе еще две раны: вторую в спину, пробившую легкое, и в голову, чуть ниже виска. Этот выстрел раздробил мне нёбо и выбил два зуба.
Оттого, что я не запомнил, когда мне нанесли третью и четвертую раны, мне было не легче. Особенно мучительным оказалось ранение в голову. В рот с нёба все время натекала кровь, и надо было отхаркивать ее, а я не решался это сделать: басмачи увидали бы. Только часа через три я отхаркнул кровь: после того как басмачи наконец ушли. Я узнал это по тому, что услышал удаляющийся топот копыт: ведь, лежа лицом в землю, я только по слуху мог догадываться, что творится вокруг. Но еще час примерно и после топота я пролежал без движения: а вдруг не все ускакали? Ведь были среди них и пешие.
Когда я перевернулся с живота на бок, то снова потерял сознание. Не от боли, нет, — от зрелища того, во что превращены Мерщиков, Палаев и, в особенности, Ваня Чуваев…
Окончательно очнулся я от боли, которой жгло раны. Лучи солнца, поднявшегося в зенит, падали прямо на меня. А кроме того, кто-то или что-то дотронулось до моей шеи чем-то холодным и, как почудилось, мокрым.
Тут я решил: все… И чуточку, перед неизбежным концом, раздвинул веки…
Смотрю и глазам не верю: значит, я уже действительно труп — неведомо откуда взявшаяся собака лижет с меня кровь…
Я зарычал. Собака, испугавшись, отбежала к трупу Мерщикова и оскалилась. Я заставил себя встать (я вставал постепенно. Сначала на четвереньки, затем на колени и лишь после этого кое-как выпрямился). Собака отбежала еще дальше. Я замахнулся на нее, дошел до трупа Мерщикова и как мог забросал его камнями. После — Чуваева, последним — Палаева.
Не меньше часу потратил я на эту единственную почесть, которую был в состоянии отдать товарищам…
Все последующие три дня я беспрерывно старался двигаться по направлению к Алайской долине. (При выходе на нее меня в конце концов и подобрали.) И все эти три дня сознание попеременно то покидало, то вновь возвращалось ко мне. Помню, когда засыпал камнями Чуваева, увидел валявшийся почему-то около него (наверное, ветер отнес) мой листок: памятку-план на 9 июля (басмачи выворотили из наших карманов все до единого документа и бумаги). В плане был зачеркнут как выполненный только первый пункт: «Проверить доставку воды в штольню». Невольно пришло в голову: как давно все это было!
Помню, как, уже уйдя от проклятой полянки и добредши до ручья, повалился в него, чтобы утолить нестерпимую жажду, и увидел в воде свое отражение…
Помню, как мучительно было пить. Лежа ничего не получилось: простреленное нёбо не давало воде идти в горле, вода выливалась обратно через нос. Тогда я сел, подтащив под себя ноги, и принялся черпать воду ладонью, вливая ее в рот. Крохотные глотки попадали в горло…
Помню, как провел первую ночь после расстрела, привалившись к какому-то камню. Ночью принялся моросить дождь, вперемежку с ним падал липкий снег, а я не имел сил даже подняться. Как я не окоченел тогда?
Помню, как видел: метрах в трехстах-четырехстах от меня проскакало десятка два-три всадников, предводительствуемых кем-то на снежно-белом коне. Я спрятался меж камней, уверенный, что это басмачи. Теперь я знаю: это был взвод Пастухова. Случайно попавшийся на пути взвода киргиз на белой лошади вел его к месту нашей казни. А я уже ушел оттуда…
В общем, многое что вспоминается. Наверное, можно было целую повесть написать. Но сколько ни тратить бумаги, а смысл один: уничтожили басмачи нашу группу всю. Один я от нее остался, начальник… Уж лучше бы любой из товарищей выжил, а не я, — честное слово, говорю это от всего сердца!
На этом записи Н.Г.Сумина заканчивались. Как мы встретили его, читателю уже известно. Мне остается добавить к рассказу Н. Г. Сумина очень немного. Тот юноша киргиз, который прискакал к нам и сообщил, что они нашли на берегу Казыл-су русского, зовущегося Николаем (и, если вы помните, мы никак не могли понять, кто это «они»), оказался одним из работников Уч-курганского райисполкома. По поручению исполкома они, группой в пять человек, объезжали Алайскую долину, чтобы помочь местным Советам в кишлаках, и случайно наткнулись на Сумина. Хотя он три дня, будучи тяжко изранен, ничего не ел, он все еще упорно, в состоянии, близком к полузабытью, шел куда-то вперед. Товарищи доставили его к нам на следующий день после встречи: первым делом они привезли его в Дараут-курган, напоили сладКйм чаем с ложечки; какая-то женщина сварила ему жидкую рисовую кашу, чтоб ему легче было глотать. Теплой водой отмочили присохшие к ранам белье и одежду и раствором борной кислоты — единственного подходящего средства, нашедшегося в Дараут-кургане, — обмыли его раны, а потом как сумели перевязали их чистой материей.
Весь кишлак собрался у кибитки, где его оставили спать до утра на заботливо разостланных ватных одеялах.
На следующий день Сумин был уже с нами. Разыскивать остальных участников его партии больше не приходилось…
Так трагически закончилась памирская экспедиция 1930 года. Банды басмачей удалось полностью ликвидировать только больше чем через месяц. Между прочим, были изловлены Худай-Назар и Джармат. Их расстреляли в Оше.
В ущелье Джаргучака каждый проезжающий может увидеть теперь братскую могилу скромных советских тружеников — Николая Васильевича Раденко, Бориса Громилова, Ивана Тремаскина, а на тропе, ведущей с Терс-агара в Алайскую долину, — братскую могилу Мерщикова, Чуваева и Палаева. Не раз приходилось мне вновь бывать в тех местах, не раз обнажал я голову перед этими могилами…
Литературная обработка
Руд. Бершадского.