А. Конан Дойля.
ОН был пишущий медиум.
Вот что он записал:
Я могу вспомнить отчетливо и ясно некоторые события этого вечера, но кое-что представляется мне смутным, оборвавшимся сном, и поэтому трудно передать все случившееся со мною в связном, последовательном рассказе. Теперь я уже не помню, какое дело привело меня в Лондон и отчего я задержался там так поздно. Очевидно, это находится в связи с моими прежними лондонскими поездками. Все становится необычайно ясным с того момента, когда я вышел из поезда на маленькой станции. Я снова переживаю каждое мгновение.
Я ясно вспоминаю, как шел к выходу по платформе, смотря на освященные часы в конце ее, которые показывали половину двенадцатого. Помню также мои расчеты — успею ли попасть домой раньше полуночи. Большой автомобиль, сверкавший полированной медью, с ослепительными фонарями, ждал меня снаружи. Это был мой тридцати сильный Робур, новая машина, только в тот день доставленная мне. Помню, я спросил Перкинса, моего шофера, как она идет, и он ответил мне, что, по его мнению, машина превосходная.
— Я хочу испытать ее сам, — сказал я и поднялся на место шофера.
— Коробка скоростей здесь другая, сер, — заметил он: может быть, лучше я поведу машину?
— Нет; я хочу испытать ее, — сказал я.
Нам предстояло проехать расстояние в пять миль. Мы тронулись в путь.
В моем старом автомобиле перевод скоростей был, как обычно, на зарубках рычага. В этой же машине нужно было перевести рычаг перемены скоростей сквозь вилочку, чтобы перейти к высшей скорости. С этим нетрудно было справиться, и вскоре я подумал, что вполне освоился с делом. Без сомнения, было безумием начать изучение новой системы в темноте, но люди часто делают безумные вещи и не всегда расплачиваются за них полностью. Я вел машину очень хорошо до тех пор, пока мы не достигли Клейстол Хилла. Это один из самых скверных холмов в Англии, длиною мили в полторы, с под‘емом один на шесть в некоторых местах и с тремя очень крутьши поворотами. Ворота моего парка находились у самого подножья его, около большой дороги, ведущей в Лондон.
Тревога началась тогда, когда мы только-что миновали вершину холма, и спуск был особенно крут. Я ехал на третьей скорости и хотел перевести машину на четвертую, но зубчатки в коробке заели и я должен был перевести ее обратно на третью. Тем временем она шла полным ходом, так, что я применил оба тормоза, и один за другим они сдали. Когда я открыл, что мой ножной тормоз отказывается служить, я не придал этому значения, но когда я всеми силами налег на ручной тормоз и рычаг дошел до конца, не захватывая, я почувствовал, что покрываюсь холодным потом… В это время мы неслись вниз по склону холма с ужасающей быстротой. Фонари горели ослепительно, и первый поворот мне удалось сделать благополучно. Второй поворот мы пролетели на волосок от канавы. Теперь нам оставалось около мили прямого пути, затем третий поворот и ворота парка.
Если мне удастся влететь в эту пристань, все будет спасено, потому что подъем к дому остановит машину.
Перкинс держал себя великолепно. Мне бы хотелось, чтобы это стало известным. Он был совершенно спокоен и сообразителен. В срамом начале я хотел свернуть с дороги на насыпь и он угадал мое намерение.
— Я бы не стал делать этого, сэр, — сказал он: при таком ходе машина непременно перевернется и накроет нас.
Несомненно, он был прав. Он перевел рукоять зажиганья и выключил мотор, но мы продолжали нестись с той же скоростью. Он положил руки на колесо.
— Я буду вести ее, — сказал он — если вы хотите попытаться выпрыгнуть. Нам не обогнуть этого поворота. Лучше спрыгнуть, сэр.
— Нет, сказал я: я буду бороться до конца., Вы можете спрыгнуть, если хотите.
— Я останусь с вами, сэр, сказал он.
Если бы эго была старая машина, я бы перевел рычаг скоростей на обратную скорость и посмотрел, что из этого выйдет. Я думаю, она бы сорвала зубцы или сломалась, но все-таки оставалась надежда спастись. Теперь же я был беспомощен. Перкинс пытался повернуть машину поперек, но при нашем ходе это было абсолютно невозможно. Колеса шумели и свистели, как вихрь, и все большое тело машины трещало и стонало от напряжения. Но фонари светили по-прежнему ярко и можно было рассмотреть каждый дюйм. Помню, я думал о том, какое ужасное и в то же время величественное зрелище должны мы представлять. Это была узкая дорога, и мы неслись, как огромная грохочущая золотая смерть каждому, кто попался бы на нашем пути.
Когда мы огибали угол, одно колесо поднялось на три фута над насыпью. Я думал, что машина перевернется, но, сильно покачнувшись, она выпрямилась и понеслась дальше. Это был третий и последний поворот. Оставались только ворота парка. К сожалению, они находились не против нас, а приблизительно на расстоянии двадцати ярдов влево от главной дороги, по которой мы мчались. Может-быть, мне бы и удалось въехать, но я думаю, что зубчатая передача руля испортилась, когда мы летели у края; колесо поворачивалось с трудом. Мы свернули с дороги. Слева я видел открытые ворота. Я изо всех сил повернул колесо, Перкинс и я налегли на него всем телом, и в следующее мгновение, несясь с быстротой пятидесяти миль в час, правым передним колесом машина налетела на правую колонну моих ворот. Я услышал треск, почувствовал, что лечу куда-то, а потом… потом!..
Когда я пришел в себя, я увидел, что нахожусь под тенью дубов, на аллее, ведущей к дому. Какой то человек стоял подле меня. Сначала мне показалось, что это Перкинс, но, вглядевшись пристальнее, я узнал Стен-лея, с которым был знаком в колледже несколько лет тому назад и к которому питал искреннее расположение. Во всей личности Стенлея было для меня что-то особенно симпатичное и я всегда с гордостью думал, что и на него я произвожу подобное же впечатление. В настоящее мгновение я был удивлен, увидя его здесь, но голова моя кружилась, я чувствовал себя как во сне после сильного потрясения и готов был принимать вещи, как они есть, не задавая вопросов.
— Какое крушение! — сказал я: — Боже мой, какое страшное крушение!
Он кивнул головой и в темноте я мог заметить, что он улыбается своей обычной тихой, задумчивой улыбкой.
Я чувствовал себя совершенно не в состоянии двинуться, даже не было желания сделать попытку пошевельнуться, но все окружающее воспринимал с необычайной ясностью. Я видел обломки мотора, освещенного движущимися фонарями; видел маленькую кучку людей и слышал заглушенные голоса. Там был привратник с женой и еще один-два человека. Они возились около машины, не обращая на меня внимания. Внезапно я услышал крик боли.
— Эта тяжесть давит на него. Поднимайте осторожно, — крикнул чей то голос.
— Нет, это только моя нога, — сказал другой голос, по которому я узнал Перкинса. — Где хозяин? — кричал он.
— Я здесь, — ответил я, но они казалось, не слыхали меня. Все они склонились над чем-то, лежащим впереди машины.
Стенлей положил руку на мое плечо и его прикосновение было невыразимо успокоительно. Мне стало светло и радостно, несмотря ни на что.
— Боли, конечно, не чувствуете? — спросил он.
— Никакой, — ответил я.
— Ее никогда не бывает, — сказал он.
Внезапно изумление охватило меня. Стенлей! Стенлей! Как, но ведь он умер от дезинтерии во время бурской войны!
— Стенлей! — крикнул я, и слова сдавили мне горло: — Стенлей, ведь вы же умерли!
Он посмотрел на меня с тою же тихой, задумчивой улыбкой.
— И вы, — ответил он.