I. Раздвоение[1]

He знаю, что и делать. Сказать «плохи мои дела» – скверно, сказать «плохи наши дела» – не лучше, потому что о себе я могу говорить лишь частично, хоть по-прежнему остаюсь Ийоном Тихим. У меня давно уже вошло в привычку разговаривать с самим собой во время бритья, а теперь пришлось от этого отказаться, потому что левый глаз все время подмигивает и сильно мешает. Пока я сидел в ЛЭМе, то не отдавал себе отчета в том, что произошло перед самым стартом. Мой ЛЭМ не имел ничего общего с американским модулем, в котором НАСА выслало Армстронга и Олдрина за полудюжиной лунных камней. Его назвали так, чтобы закамуфлировать мою секретную миссию, черт бы ее побрал. Возвратившись из созвездия Тельца, я по меньшей мере год не намерен был никуда летать. Согласился исключительно ради блага человечества. Понимал, что могу не вернуться. Доктор Лопец высчитал, что у меня один шанс на двадцать и восемь десятых. Это меня не остановило. Я человек рисковый. Двум смертям не бывать! «Вернусь или не вернусь», – сказал я себе. Мне и в голову не приходило, что вернуться могу не я, а мы. Чтобы это объяснить, придется приподнять завесу особой секретности, но мне все едино. То есть мне – частично. Ведь и писать я вынужден тоже частично, с огромным трудом. Выстукиваю на машинке правой рукой. Левую приходится привязывать к подлокотнику, потому что она против. Вырывает бумагу из машинки, никакие уговоры не действуют, а пока я ее привязывал, подбила мне глаз. Результат раздвоения. У каждого человека два полушария головного мозга, соединенные большой белой спайкой. По-латыни – corpus callosum. Двести миллионов белых нервных волокон соединяют половинки мозга, чтобы не разбегались мысли. Соединяют, но только не у меня. Бах – и конец. И даже никакого «бах» не было, а просто полигон, на котором лунные роботы испытывали новое оружие. Попал я туда совершенно случайно. Уже выполнил задание, обвел вокруг пальца тамошние бездушные творения, возвращался в ЛЭМ, и тут у меня возникла малая нужда. На Луне уборных нет. Да в пустоте они ни к чему. Носишь с собой в скафандре емкость, такую, как у Армстронга с Олдрином. Так что оправиться можно в любой момент и в любом месте, но я стеснялся. Слишком я культурный, вернее – был слишком культурным. Так вот просто, при ярком Солнце, посреди Моря Ясности было как-то неловко. Неподалеку лежал большой одинокий валун, я и отправился туда, в тень. Откуда мне было знать, что там уже действует их ультразвуковое поле. Стою я и вдруг чувствую: в голове что-то тихонечко щелкнуло. Будто стрельнуло, но не в шею – так иногда бывает, – а чуточку выше. Внутри черепа. Это, собственно, и была дистанционная интегральная каллотомия. Совсем не больно. Почувствовал я себя, правда, странновато, но все тут же прошло, и я направился к ЛЭМу. Ну, ощущение такое, словно все немножко изменилось, и я сам тоже, но я решил, что это от перевозбуждения, вполне понятного после стольких происшествий. Как известно, правой рукой заведует левое полушарие мозга. Поэтому я и говорю, что пишу лишь частично я. Видимо, правое полушарие имеет что-то против, коли мешает. Все страшно перепуталось. Не могу сказать, что я – только мое левое полушарие. Приходится идти с правым на компромиссы, не сидеть же вечно с привязанной рукой. Уж я с ним, с правым, и так и этак. Впустую. Оно прямо-таки невыносимо. Агрессивно, вульгарно и нахально. Счастье еще, что не может читать все подряд. Понимает только некоторые части речи, в основном имена существительные. Обычное явление, знаю, начитался соответствующих книжек. Глаголов и прилагательных как следует не разбирает, ну а раз уж оно глядит на то, что я тут выстукиваю, приходится выражаться так, чтобы его не раздражать. Удастся ли – не знаю. Впрочем, вообще никто не знает, почему все хорошее воспитание размещается в левом полушарии.

На Луне мне предстояло высадиться тоже частично, но совсем в другом смысле, потому что это было еще до несчастного случая, то есть до того, как меня раздвоило. Я должен был обращаться вокруг Луны по стационарной орбите, а на разведку отправить своего дистантника. Похожего на меня, только пластикового, с датчиками. Так что я сидел в ЛЭМе-1, а опустился ЛЭМ-2 с дистантником. Лунные военные роботы страшно настроены против людей. В каждом готовы видеть врага. Во всяком случае, так мне было сказано. К сожалению, ЛЭМ-2 вышел из строя, и я решил опуститься сам, чтобы посмотреть, что с ним приключилось, так как связь была почти прервана. Сидя в ЛЭМе-1 и уже не чувствуя ЛЭМа-2, я, однако, ощущал боль в животе, который, собственно, болел-то у меня не непосредственно, а по радио, потому что, как выяснилось после посадки, они взломали у ЛЭМа крышку, вытащили дистантника и принялись его потрошить. На орбите я не мог отключить нужный кабель. Конечно, в этом случае живот болеть перестал бы, но, совсем потеряв связь с дистантником, я не знал бы, где его искать: Море Ясности, на котором он попал в ловушку, не уступает размером Сахаре. Кроме того, кабелей было великое множество, все они поперепутались, инструкция по аварийному обслуживанию куда-то запропастилась, а искать ее с болями в животе было так несподручно, что я решил не вызывать Землю, а спуститься на Луну лично, хотя меня предупреждали, чтобы я ни в коем случае этого не делал, ибо потом мне уже не выкарабкаться. Однако не в моей натуре отступать. Кроме того, хотя ЛЭМ – всего лишь машина, напичканная электроникой, мне не хотелось оставлять его на растерзание роботам.

Похоже, чем больше я объясняю, тем туманнее все становится. Наверное, надо начать с самого начала. Правда, я не знаю, каким было это начало, потому что запомнить его должно было правое полушарие моего мозга, а для меня вход в него закрыт, вот я и не могу собраться с мыслями. Такой вывод я делаю оттого, что не помню множества вещей, и, чтобы хоть что-то о них узнать, мне приходится правой рукой подавать левой знаки, какими пользуются глухонемые, но она не всегда изволит отвечать. Например, показывает кукиш, и это еще не самое грубое выражение ее иного мнения.

Конечно, я не обходился одной только жестикуляцией, выпытывая свою левую руку, но, сознаюсь, поддал ей разок-другой, чтобы заставить слушаться. Чего уж тут скрывать. Возможно, в конце концов я всыпал бы собственной передней конечности и как следует, но беда в том, что только правая рука сильнее левой. Ноги в этом смысле одинаковы, и, что еще хуже, на мизинце правой у меня застарелая мозоль, и левая об этом знает. Когда в автобусе однажды произошел скандал и я силой запихал левую руку в карман, ее нога в отместку так наступила мне на мозоль, что я узрел небо в алмазах. Не знаю, возможно, это эффект снижения интеллекта, вызванный моей половинчатостью, но, похоже, я пишу какие-то глупости. Нога левой руки – это же просто левая нога; бывают минуты, когда мое несчастное тело распадается на два враждующих лагеря.

Мне пришлось прервать работу, потому что я пытался пнуть себя. То есть левой ногой правую, то есть не себя я хотел пнуть и не я, или, точнее, не совсем я… Нет, грамматика просто не приспособлена к таким ситуациям. Я уже почти взялся стаскивать туфли, но остановился. Даже в такой беде не следует делать из себя шута. Неужели человеку нужно переломать себе ноги, чтобы узнать, как было дело с той инструкцией и кабелями? Правда, как-то мне довелось драться с самим собой, но при других обстоятельствах. Однажды – более раннему с более поздним, а в другой раз – после отравления бенигнаторами. Верно, дрался, было дело, но при этом оставался полностью собой, и каждый, кто захочет, может поставить себя в мое положение. Разве люди Средневековья не истязали свое тело ради покаяния? Однако того, что я чувствую сейчас, не может понять никто. Это невозможно. Я даже не могу сказать, что меня двое, потому что, здраво рассуждая, и это неправда. Меня двое, или частичный я – тоже частично, не в любой ситуации. Если хотите узнать, что со мной случилось, то должны набраться терпения и, не возражая, читать по порядку все, что я пишу, даже не понимая. Кое-что со временем прояснится. Не до конца, конечно; понять до конца можно, только испытав каллотомию на собственной шкуре, точно так же, как невозможно, например, объяснить, что значит быть, скажем, выдрой или черепахой. Если кто-нибудь, не важно как, станет вдруг черепахой или той же выдрой, он все равно ничего об этом сообщить не сможет, потому что животные не разговаривают и не пишут. Обычные люди, к которым я причислял себя значительную часть жизни, не понимают, как это возможно, чтобы некто с раздвоенным мозгом продолжал вроде бы и дальше быть самим собой, а похоже, так оно и есть, коль скоро он говорит о себе «Я», а не «МЫ», ходит совершенно нормально, говорит разумно, когда ест, тоже нипочем не узнаешь, что правое полушарие не ведает, что творит левое (в моем случае – за исключением крупяного супа), и, наконец, находятся такие, которые утверждают, будто каллотомию знали уже при создании Священного Писания, ибо в нем сказано, что левая рука не должна ведать, что творит правая. Впрочем, я считаю это религиозным иносказанием.

Один тип ходил за мной два месяца, чтобы вытянуть из меня тайну. Он являлся в самые неподходящие моменты и все выпытывал, сколько же меня в действительности. Специальные учебники, которые я советовал ему прочесть, ничего ему не дали, как, впрочем, и мне. Я одалживал книги, чтобы он отстал. А дело было так: пошел я купить себе туфли без шнурков, этакие с резинкой наверху (их когда-то, кажется, называли штиблетами), а то, когда моей левой половине не хотелось идти гулять, я никак не мог зашнуровать ботинки. То, что завязывала правая рука, левая немедленно развязывала. Вот я и решил купить штиблеты, а заодно – пару кроссовок, не потому, что мне хотелось заниматься модным бегом трусцой, а чтобы проучить правое полушарие, так как в то время я еще никак не мог договориться с ним и ходил злой и в синяках. Решив, что продавец в магазине тоже человек, я что-то там брякнул, чтобы оправдать свое странное поведение, собственно, даже не мое. Просто, когда он опустился передо мной с рожком в руке, я схватил его левой рукой за нос. То есть она его схватила, а я пробовал оправдаться, точнее, свалить все на нее. Я думал, что если он даже примет меня за сумасшедшего (откуда продавцу обувного магазина знать о каллотомии?), то все равно туфли-то продаст. Сумасшедшему тоже не пристало ходить босиком. Увы, продавец оказался подрабатывающим студентом-философом, и его здорово проняло.

– Но ведь, мистер Тихий, – кричал он у меня в квартире, – здравый смысл и логика говорят, что вас либо один, либо больше! Если ваша правая рука натягивает брюки, а левая ей не дает, значит, за каждой из них стоит определенная половина мозга, которая что-то думает, во всяком случае, должна, коли у нее нет желания делать то, что желает другая половина. Если б было не так, то между собой дрались бы и поотрезанные руки и ноги, чего они, как известно, не делают.

Тогда я дал ему Гаццаниги. Самую лучшую монографию по разъединенному мозгу и последствиям такой операции: профессор Гаццаниги – «Бисекция мозга», выпущенная еще в 1970 году «Эпплтон сентури крофтс», просветительное отделение «Мередит корпорейшн». И пусть у меня мозг снова срастется, если я лгу, упомянув Микеля Гаццаниги вместе с его папашей по имени Данте Ахилл Гаццаниги, которому он посвятил свою монографию и который тоже был доктором медицины. Кто не верит, пусть немедленно бежит в ближайший книжный магазин с медицинскими изданиями, а меня оставит в покое.

Этот тип, преследовавший меня, чтобы выжать признания, как так можно жить в раздвоении, ничего от меня не добился, кроме того, что довел мои полушария до такого состояния, что я схватил его обеими руками за шиворот и выкинул за дверь. Такие минуты гармонии моего разрегулированного естества случались не раз, но отчего и почему, я так и не знаю.

Юный философ звонил мне потом среди ночи, считая, что спросонок я выдам ему свой невероятный секрет. Просил меня прикладывать трубку то к правому, то к левому уху, не обращая внимания на сочные эпитеты, которыми я его награждал.

Он упорно утверждал, что идиотские не его вопросы, а то состояние, в котором нахожусь я, поскольку оно противоречит всей антропологической, экзистенциалистской и еще какой-то там философии человека как существа разумного и сознающего свой разум. Видно, он недавно сдал экзамен, этот студент-философ, потому что так и сыпал Гегелями, Декартами (ведь «Мыслю – значит существую», а не «Мыслим – значит существуем!»), атаковал меня Гуссерлем и добавлял Хайдеггера, стараясь доказать, будто того, что со мной происходит, быть не может, поскольку это противоречит всем толкованиям духовной жизни, которыми мы обязаны не каким-то там хлыстам, а наигениальнейшим мыслителям человечества, занимавшимся интроспективным изучением личности добрые тысячи лет, начиная еще с древних греков. А тут является тип с перерезанной большой спайкой мозга и вроде бы здоровый, как рыба, ан, глядь, его правая рука не знает, что творит левая, ноги тоже, и при этом одни эксперты утверждают, что сознание у него размещается только в левом полушарии, потому что правое – всего лишь бездушный автомат, другие же – что у него их два, но правое – немое, так как центр Брока размещается в левой височной доле, а третьи толкуют, будто у него две частично разъединенные личности, и дальше уже ехать некуда. «Если нельзя частично выскочить из поезда, – кричал он, – или частично умереть, то нельзя и частично мыслить!» После я уже не выкидывал его из дома, жалко было парня. С отчаяния он пытался меня подкупить. Называл это дружеским подарком. Восемьсот сорок долларов, клялся он, – все, что ему удалось накопить на каникулы с девушкой, но он готов отказаться и от денег, и от девушки, лишь бы я откровенно сказал, КТО мыслит, когда мыслит мое правое полушарие, а Я не знаю, О ЧЕМ оно мыслит; когда же я отсылал его к профессору Экклесу (тот, будучи поборником теории левостороннего сознания, считает, что правое полушарие вообще не мыслит), он весьма нелестно выражался о профессоре. Он уже знал, что я немного научил правое полушарие языку глухонемых, поэтому хотел, чтобы к Экклесу пошел я сам и разъяснил, что тот ошибается. Вместо того чтобы вечерами ходить на лекции, он зачитывался медицинскими журналами, уже знал, что нервные пути перекрещиваются, и искал в толстенных учебниках ответ, на кой ляд нужно перекрещивание, почему правый мозг заведует левой половиной тела, а левый – наоборот, но, конечно, не нашел об этом ни слова. «То ли такое строение помогает нам быть человеком, – резонерствовал он, – то ли мешает». Студент штудировал психоаналитиков и отыскал такого, который считал, что в левом полушарии сидит сознание, а в правом – подсознание, но мне удалось выбить у него это из головы. По понятным причинам я был более начитан, чем он. Не желая больше биться ни с самим собой, ни с субъектом, пылающим жаждой познания, я выехал, вернее, сбежал от него в Нью-Йорк и попал из огня в полымя.

Я снял однокомнатную квартирку без кухни на Манхэттене и ездил метро или автобусом в публичную библиотеку, где читал Йозатица, Вернера, Тюкера, Вудса, Шапиро, Риклана, Швартца, Шварца, Швартса, Сан-Маи-Галасша, Росси, Лишмана, Кеньона, Гарвея, Фишера, Когена, Брамбека и что-то около тридцати разных Раппапортов и Рапопортов, и почти всякий раз по дороге происходили дикие сцены, потому что я щипал за ягодицы самых интересных женщин, особенно блондинок. Конечно, делала это моя левая рука, к тому же не всегда даже в толчее, но попытайтесь объяснить что-нибудь подобное в двух словах! Не то было самым скверным, что несколько раз я получил по физиономии, а то, что большинство вовсе не обижались, принимая такие штучки за прелюдию к небольшому роману, а романы были последним, что в то время было у меня на уме. Насколько я мог понять, пощечины мне давали активистки из Women’s liberation[2], правда, не часто, потому что симпатичных среди них раз-два и обчелся.

Понимая, что самому мне не выпутаться из кошмарного положения, я в конце концов связался с ведущими авторитетами. Верно, ученые занялись мной. Меня исследовали, просвечивали, стахископировали, действовали на меня током, обматывали четырьмястами электродами, привязывали к специальному креслу, заставляли часами рассматривать через щелевой визир яблоки, собак, вилки, гребешки, стариков, стулья, мышей, грибы, сигары, стаканы, обнаженных женщин, новорожденных и несколько тысяч других вещей и предметов, появлявшихся на экране, после чего сообщили то, что я уже и без них прекрасно знал, а именно: что когда мне показывают бильярдный шар так, чтобы его видело только мое левое полушарие, то правая рука, погруженная в мешок с разными предметами, не умеет вытянуть оттуда такой же шар, и наоборот, и все потому, что левая сторона не ведает, что творит правая. Меня признали случаем банальным и перестали мной особо интересоваться, поскольку я и не пикнул о том, что обучаю свою немую половину языку глухонемых. Ведь я хотел узнать от них что-нибудь о себе, а не заниматься повышением их квалификации.

Потом я пошел к профессору Туртельтаубу, который был на ножах со всеми остальными, но вместо того, чтобы просветить меня относительно моего состояния, он принялся втолковывать, какая все они клика и банда. Вначале я внимательно слушал, полагая, что он кроет их по теоретико-познавательным причинам, однако Туртельтауб, оказывается, имел в виду только то, что они провалили его проект. Когда я последний раз был у Глобуса и Саводника, а может, у кого-то из других специалистов – они у меня немного поперемешались, столько их было, – то, узнав, что я хожу к Туртельтаубу, они вначале немного обиделись, а потом сообщили, что исключили его из своего ученого круга по этическим соображениям. Туртельтауб настаивал, чтобы убийцам, осужденным на смерть или пожизненное заключение, предлагали вместо электрического стула или тюремной камеры каллотомию. Он уверял, что коль скоро каллотомии подвергают исключительно эпилептиков по медицинским показаниям, то неизвестно, будут ли результаты иссечения спайки у обычных людей такими же, и при этом утверждал, что любой осужденный из тех, кто прикончил свою тещу, наверняка предпочтет, чтобы ему лучше уж иссекли corpus callosum. Однако бывший судья Верховного суда пенсионер Клёссенфэнгер сказал, что, даже отбросив этическую сторону вопроса, лучше этого не делать. Ведь если выяснится, что за тещу с холодным расчетом принималось только левое полушарие Туртельтауба, а правое ничего не знало или даже протестовало, но подчинилось доминирующему полушарию и после внутренней душевно-мозговой схватки убийство все же свершилось, то возник бы кошмарный прецедент: надлежало бы засадить за решетку одно полушарие, а другое, признанное невиновным, – освободить. В результате убийца был бы осужден на смерть только на пятьдесят процентов.

Не добившись ничего, Туртельтауб оперировал обезьян, очень дорогих в противоположность убийцам, а дотации ему все уменьшали, и он пребывал в отчаянии, предвидя, что кончит крысами и морскими свинками, хотя это далеко не то же самое. Одновременно члены Общества охраны животных и Союза борьбы с вивисекцией регулярно выбивали ему стекла в окнах и даже подожгли автомобиль. Страховое агентство отказалось платить, утверждая, будто нет доказательств того, что он не сам подпалил собственную машину, намереваясь убить сразу двух зайцев: начать судебное преследование покровительниц животных и получить материальную выгоду, ибо автомобиль был старым. Он так надоел мне, что, желая кончить разговор, я неосмотрительно упомянул об уроках, которые давал левой руке правой. Он тут же позвонил Глобусу, а может, Максвеллу, чтобы анонсировать в нейрологическом обществе показ случая, с помощью которого он разнесет в пух и прах всех до единого. Видя, куда идет дело, я, не попрощавшись, выбежал от Туртельтауба и поехал прямо в гостиницу, но те двое уже ожидали меня в холле. Увидев их распаленные физиономии и горящие нездоровым любопытством глаза, я сказал, что сейчас поеду с ними в клинику, только переоденусь в номере, а пока они ожидали меня внизу, сбежал по пожарной лестнице с одиннадцатого этажа и первым же попавшимся такси помчался в аэропорт. Мне было безразлично, куда лететь, лишь бы подальше от здешних ученых мужей. Ближайший рейс был в Сан-Диего, я отправился туда и из небольшого задрипанного отелика, истинной малины для разных темных типов, даже не распаковав чемодан, позвонил Тарантоге с просьбой о помощи.

К счастью, Тарантога был дома. Истинные друзья познаются в беде. Он прилетел ко мне ночью и, когда я по возможности кратко и обстоятельно все рассказал ему, решил заняться мной не из научных соображений, а по доброте душевной. По его совету я сменил отель и начал отпускать бороду, ему же предстояло поискать такого знатока предмета, для которого клятва Эскулапа превыше любопытного случая, приносящего известность. На третий день между нами возникло недоразумение: Тарантога пришел, чтобы порадовать меня добрым известием, а я отблагодарил его лишь частично. Его нервировала моя левосторонняя мимика, точнее, то, что я все время строил ему глазки. Правда, я втолковывал ему, что это не я, а лишь правое полушарие моего мозга, над которым я не властен, однако он, сначала немного успокоившись, вскоре заметил, что-де не все в порядке. Даже если в моем едином теле меня двое, то по тем насмешливым и саркастическим минам, которые я наполовину строю, видно как на ладони, что я еще прежде, по крайней мере частично, испытывал к нему определенную неприязнь, проявляющуюся теперь как черная неблагодарность, он же считал, что либо он мне настоящий друг, либо никакой! Пятидесятипроцентная дружба не в его вкусе. Однако в конце концов мне удалось его успокоить, а когда он ушел, я купил себе повязку на глаз.

Специалиста он отыскал для меня в Австралии, и мы вместе полетели в Мельбурн. Специалистом оказался профессор Джошуа Макинтайр, читавший там нейрофизиологию, а его отец был сердечным другом отца Тарантоги и вроде бы даже каким-то дальним родственником. Макинтайр вызывал доверие уже самим своим видом. Высокий, с седым ежиком волос, чрезвычайно спокойный, деловитый, и, как меня уверял Тарантога, человеколюбивый. Не могло быть и речи, что он способен использовать меня в корыстных целях или сговориться с американцами, которые уже лезли из шкуры вон, пытаясь напасть на мой след. На исследование ушло три часа, после чего он поставил на письменный стол бутылку виски, налил себе и мне и, когда воцарилась дружеская атмосфера, закинул ногу на ногу и, собравшись с мыслями, сказал:

– Мистер Тихий, я буду обращаться к вам во втором лице единственного числа, чтобы избежать двусмыслия. Нет сомнений, у тебя иссечена большая мозговая спайка от comissura anterior до posterior, хотя на черепе отсутствуют следы трепанации…

– Я же говорил, профессор, – прервал я его, – что меня подвергли воздействию нового оружия. Это оружие будущего, чтобы никого не убивать, а всей нападающей армии сделать тотальную, дистанционную церебротомию. При этом мозжечок изолируется, и каждый солдат, словно парализованный, моментально грохнется на землю. Так мне сказали в той организации, назвать которую я не имею права. Однако случайно я стоял почти боком к ультразвуковому полю, или, как говорят врачи, сагиттально. Впрочем, не совсем уверен, знаете ли, потому что тамошние роботы орудуют скрытно и действие ультразвука…

– Не будем об этом, – сказал профессор, глядя на меня добрыми, мудрыми глазами из-за очков в золотой оправе. – Внемедицинские обстоятельства не должны нас сейчас отвлекать. Что касается количества сознаний у каллотомированного человека, то на сей счет в настоящее время имеется восемнадцать теорий. Поскольку каждая опирается на определенные эксперименты, то ясно, что ни одна не может быть ни полностью ложной, ни целиком истинной. Тебя не один, не два, да и о дробных частях тоже не может быть речи.

– Так сколько же меня в конце концов? – удивленно спросил я.

– Не жди хорошего ответа на неудачно поставленный вопрос. Представь себе двух близнецов, которые с рождения только и знают, что пилят двуручной пилой дерево. Они работают согласованно, потому что иначе не могли бы пилить, а если отобрать у них пилу, они превратятся в тебя в твоем теперешнем состоянии.

– Но ведь каждый из них независимо от того, пилит он или нет, обладает одним-единственным сознанием, – разочарованно заметил я. – Профессор, ваши американские коллеги уже попотчевали меня уймой таких прибауток, в том числе и о близнецах с пилой.

– Ясно, – сказал Макинтайр и подмигнул мне левым глазом, так что я подумал, уж не перерезали ли и ему что-то там. – Мои американские коллеги ни бельмеса не смыслят, а таким сравнениям грош цена. Я умышленно привел пример с близнецами, придуманный одним из американцев, потому что он ничего не дает. Если работу мозга представить графически, она выглядела бы, как большая буква «Y». У тебя по-прежнему единая стволовая часть мозга. Это основание игрека. Полушария же разделены наподобие ветвей. Понимаешь? Интуитивно это можно легко… – профессор ойкнул, потому что я пнул его в коленную чашечку, и замолчал.

– Это не я, это моя левая нога, простите! – воскликнул я поспешно. – Поверьте, я не хотел…

Макинтайр понимающе улыбнулся, но в его улыбке чувствовалась некоторая искусственность, как у психиатра, делающего вид, будто сумасшедший, который только что его укусил, вполне нормальный, симпатичный субъект. Он встал и отодвинулся вместе со стулом на безопасное расстояние.

– Правое полушарие, как правило, агрессивнее левого. Бесспорный факт, – сказал он, осторожно прикасаясь к колену. – Однако ты мог бы заплести ногу за ногу, да и руку за руку тоже. Так нам было бы удобнее беседовать…

– Я попробовал, но они быстро немеют. Между прочим, с вашего позволения, этот ваш игрек ни о чем мне не говорит. Где в нем начинается сознание – под раздвоением, в нем самом, выше или как?

– Точно указать невозможно, – сказал профессор, подрыгивая ногой и заботливо поглаживая коленку. – Мозг, дорогой Тихий, состоит из множества действующих подсистем, которые у нормального, прости за определение, человека могут соединяться самым разным образом для выполнения различнейших задач. У тебя высшие комплексы постоянно разделены и тем самым не могут сообщаться между собой.

– И о подсистемах я тоже, простите, слышал уже раз сто. Не хочу показаться невежливым, профессор, во всяком случае, могу вас заверить, что полушарие, с которым вы сейчас беседуете, не желает показаться таковым, но я-то по-прежнему ничего не понимаю. Ведь двигаюсь я совершенно нормально, ем, хожу, читаю, сплю, но при этом мне постоянно приходится следить за левой рукой и ногой, потому что они без всякого предупреждения начинают вести себя скандально. Я хочу знать, ЧЬИ это штучки. Если моего мозга, то почему Я ничего не знаю?

– Потому что полушарие, ответственное за это, немо, мистер Тихий. Центр речи находится в левом полушарии, в пла…

На полу между нами валялись провода от различных аппаратов, с помощью которых Макинтайр меня исследовал. Я заметил, что левая нога начинает как бы играть ими. Один, толстый, в черной блестящей изоляции, она обмотала вокруг своей щиколотки, но я не придал этому особого значения, потом мигом резко рванула его назад, а провод, как оказалось, был обернут вокруг ножки профессорского стула. Стул встал на дыбы, а профессор рухнул на линолеум. Однако, как тут же выяснилось, Макинтайр был не только опытным медиком, но и умеющим держать себя в руках ученым, потому что, поднимаясь с пола, он сказал почти спокойно:

– Ничего, ничего. Не расстраивайся. Правое полушарие заведует стереогнозией, поэтому при таких действиях оказывается проворнее. И все же еще раз прошу тебя, дорогой Тихий, сядь подальше от стола, проводов и вообще от всего. Это облегчит нам беседу и выбор соответствующей терапии.

– Но я хочу знать только одно: где находится мое сознание, – ответил я, с трудом сматывая с ноги провод, который она крепко прижала к линолеуму. – Ведь получается, что стул из-под вас вырвал я, а меж тем у меня такого намерения не было. Так КТО же это сделал?

– Твоя левая нижняя конечность, управляемая твоим правым полушарием, – профессор поправил съехавшие на нос очки, отодвинул стул еще дальше, немного подумал, но не сел, а встал за ним, положив руки на спинку. Не знаю, которым полушарием, но мне подумалось, что, может, он уже собрался пойти в контрнаступление.

– Так мы можем болтать до второго пришествия, – сказал я, чувствуя, как напрягается левая половина тела. Пришлось все-таки скрестить ноги и руки. Макинтайр, внимательно наблюдавший за мной, продолжал милым голосом:

– Левое полушарие доминирует благодаря расположенным в нем центрам речи. Стало быть, разговаривая с тобой, я разговариваю с ним, правое же полушарие может только прислушиваться. Его знание речи сильно ограничено.

– Может, у других, но не у меня, – возразил я, для пущей уверенности ухватив правой рукой запястье левой. – Оно действительно немое, но, знаете, я научил его языку глухонемых. Это мне стоило здоровья.

– Быть не может!

В глазах профессора появился блеск, который я замечал у его американских собратьев, и я пожалел о своей откровенности, однако это было запоздалым рефлексом.

– Но оно не владеет глаголами! Это установлено…

– Не беда. Глаголы не обязательны. Пожалуйста, спроси его, то есть себя, в общем, я хочу сказать, его, что оно думает о нашем разговоре. Сможешь?

Волей-неволей пришлось взять правой рукой левую. Сначала я немного погладил ее для успокоения, зная, что начинать лучше всего именно так, потом стал пальцами делать нужные знаки, касаясь левой ладони. Немного погодя пальцы левой руки зашевелились. Я глядел на них некоторое время, потом, стараясь скрыть злость, положил левую руку на колено, хотя она упиралась. Разумеется, она тут же довольно чувствительно ущипнула меня. Можно было этого ожидать, но мне не хотелось на глазах у профессора устраивать спектакль, борясь с самим собой.

– Ну-ну, что же она сказала? – спросил профессор, неосторожно выглянув из-за стула.

– Ничего существенного.

– Но я отчетливо видел, как она делала какие-то знаки. Или они не были координированными?

– Почему же. Были прекрасно координированными. Только это все глупости.

– И все же? В науке не бывает глупостей.

– Она сказала: «Ты – задница!»

Профессор даже не улыбнулся, так был увлечен.

– Серьезно? А теперь спроси обо мне.

– Как хотите.

Я снова взялся за левую руку, показал пальцем на профессора, и на этот раз мне не пришлось ее даже специально гладить, потому что она моментально ответила:

– «Тоже задница».

– Так она и сказала?

– Так. Она действительно не справляется с глаголами, однако понять ее можно. Но я по-прежнему не знаю, КТО говорит. Пусть жестами, но ведь это все равно. С вами я разговариваю губами, а с ней вынужден пальцами, так как же все следует понимать? В моей голове помещаются Я и какой-то ОН? Если ОН, то почему Я о нем ничего не знаю и вообще не чувствую его и не осознаю его ощущений, эмоций, ничего, хотя ОН находится в МОЕЙ голове и является частью МОЕГО мозга? Ведь он же не снаружи. Если б у меня было какое-то раздвоение сознания, если б у меня все поперемешалось, я еще мог бы понять, но этого же нет. Откуда он взялся, этот ОН? Это тоже Ийон Тихий? А если даже да, то почему, профессор, я вынужден обращаться к нему окольным путем, с помощью руки, и таким же путем получать ответ? Он, или оно, если это полушарие моего мозга, и не такие штучки вытворяет. Ну пусть бы он был, или оно было, неполноценным. А то ведь не раз уже впутывал меня в скандальные истории. – Не видя смысла дальше что-либо скрывать, я поведал Макинтайру о случаях в автобусах и метро. Профессор весьма заинтересовался.

– Исключительно блондинки?

– Да. Впрочем, могут быть и крашеные.

– И позволяет себе еще что-нибудь?

– В автобусах – нет.

– А в других местах?

– Не знаю, не пробовал. То есть не давал ему такой возможности. Коли уж вы так подробно хотите все знать, добавлю, что несколько раз получал пощечины. Меня охватывало бешенство и смущение, я ведь вовсе не чувствовал себя виновным. Но в то же время я и потешался. А однажды пощечину мне дала девушка, оказавшаяся левшой, так что досталось левой щеке, и тут-то уж мне было не до потехи и веселья. Я обдумал это и смог понять, в чем разница.

– Ну конечно же! – воскликнул профессор. – Левому Тихому досталось за правого, и именно это так развеселило правого. Зато когда правый получил за правого, было вовсе не смешно. Ему досталось, так сказать, не только за свое, но и по своей части лица.

– Вот именно. Стало быть, какая-то связь в моей несчастной голове имеется, но скорее эмоциональная, нежели осознанная. Сами эмоции ей тоже не чужды, просто я ничего об этом не знаю. Возможно, они не осознаются, но разве так может быть? В конце концов Экклес с его автоматическими реакциями плетет чепуху. Высмотреть в толпе симпатичную блондинку, маневрировать так, чтобы приблизиться к ней, сначала не ведая зачем, остановиться у нее за спиной и так далее – это же вполне продуманные действия, а не какие-то безусловные рефлексы. Продуманные, а стало быть, сознательные. Но ЧЬИ? КТО их обдумал, ЧЬЕ это сознание, если не МОЕ?

– Ах, знаешь, – вздохнул все еще возбужденный профессор, – в конце концов объяснить можно. Пламя свечи видно в темноте, но не при солнечном свете. Возможно, у правого полушария и есть какое-то сознание, но слабенькое, как свеча, и доминирующее сознание левого подавляет его. Вполне воз…

Профессор молниеносно наклонился, и это спасло его. Левая нога стащила с себя туфлю, упираясь каблуком о ножку стула, а потом швырнула ее с такой силой, что туфля, словно снаряд, врезалась в стену, на волосок от головы профессора.

– Возможно, все обстоит именно так, – заметил я, – но оно чертовски раздражительно.

– Быть может, интуитивно чувствует себя в опасности под влиянием нашего разговора, вернее, того, что могло из него понять, – предположил профессор. – Кто знает, не следовало ли обращаться непосредственно к нему.

– Так, как это делаю я? Об этом я как-то не подумал. Но, собственно, зачем? Что бы вы хотели ему сообщить?

– Все будет зависеть от его реакции. Твой случай уникальный. До сих пор ни одного умственно здорового, к тому же неординарного человека еще не подвергали каллотомии.

– Поставим вопрос четко, – ответил я, поглаживая левую руку, чтобы успокоить ее, а то она начала сгибать и разгибать пальцы, что выглядело подозрительно. – Мои интересы не совпадают с интересами науки. Тем более что я, по вашему выражению, случай уникальный. Начни вы или кто иной договариваться с НИМ – вы понимаете, о чем я, – то для меня может оказаться неудобным и даже чрезвычайно вредным, если в результате оно станет приобретать все большую самостоятельность.

– Это невозможно, – решительно возразил профессор. Слишком решительно, на мой взгляд. Его глаза без очков не казались беспомощными, как обычно у людей близоруких. Он глянул на меня так быстро, словно и не нуждался в очках, и тут же опустил глаза.

– Как правило, происходило именно то, что считается невозможным, – я старательно подбирал слова. – Вся история человечества сплошь состоит из таких невозможностей, да и прогресс науки тоже. Некий юный философ втолковывал мне, что состояние, в котором я нахожусь, невозможно, ибо противоречит всем установкам философии. Сознание должно быть неделимым. Так называемое раздвоение личности – это ведь, по сути дела, чередующиеся видоизмененные состояния, связанные с помехами в памяти и в ощущении идентичности. Это вам не торт!

– Вижу, ты здорово начитался специальной литературы, – заметил профессор, нацепив на нос очки. И добавил что-то, чего я не расслышал. Я хотел сказать, что, с точки зрения философов, сознание нельзя кроить на кусочки, как торт, но замолчал, так как моя левая рука, ткнув пальцем в ладонь правой, принялась подавать сигналы. Раньше такого не случалось. Макинтайр заметил, что я смотрю на собственную руку, и сразу понял, в чем дело.

Оно что-то говорит? – спросил он полушепотом, как обычно говорят, когда не хотят, чтобы кто-нибудь услышал.

– Да, – я был страшно удивлен, но вслед за рукой повторил: – Она хочет кусочек торта.

Возбуждение, появившееся на лице профессора, заставило меня похолодеть. Заверив левую руку, что торт она получит, если спокойно подождет, я вернулся к своему.

– С вашей точки зрения, было бы прекрасно, если бы оно приобретало все большую самостоятельность. Я не обижаюсь, понимаю, что это было бы неслыханно: два вполне развитых типа в одном теле, сколько же здесь возможных открытий, экспериментов и так далее. Однако меня такой демократизм в собственной голове не устраивает. Я хочу быть как можно менее, а не как можно более раздвоенным.

– Прекрасно понимаю… – добродушно улыбнулся профессор. – Вотум недоверия. Уверяю тебя, все услышанное я сохраню в тайне. Так сказать, под печатью. Кроме того, я даже не думаю предлагать какое-либо конкретное лечение. Ты сделаешь то, что сочтешь нужным. Прошу как следует подумать, не здесь и не сейчас, разумеется. Ты долго еще задержишься в Мельбурне?

– Не знаю. В любом случае позволю себе позвонить вам.

Тарантога, сидевший в приемной, вскочил нам навстречу.

– Ну и как?.. Профессор?.. Ийон?..

– Пока еще решение не принято, – официальным тоном сказал Макинтайр. – Мистеру Тихому надо кое-что для себя решить. Я всегда в его распоряжении.

Будучи человеком слова, я велел остановить такси у первой же кондитерской, купил кусочек торта и съел его прямо в машине, хотя сам не чувствовал потребности в сладком. Я решил хотя бы некоторое время не забивать себе голову вопросами, у КОГО разыгрался аппетит, коли все равно никто, кроме меня, на такие вопросы ответить не мог.

Наши с Тарантогой комнаты были через стенку, я зашел к нему и в общих чертах пересказал ход встречи с Макинтайром. Рука несколько раз перебивала меня, чувствуя себя неудовлетворенной. Дело в том, что торт был слишком приторным, а я этого не терплю. Тем не менее я проглотил его, считая, что делаю это ради него, но оказалось, что и у него – у меня и того второго – у него и у меня – а черт его знает, наконец, у кого с кем – вкусы одинаковые. Это вполне понятно, если учесть, что рука сама есть, как вы понимаете, не может, а рот, язык, нёбо у нас общие. Мне начинало мучительно казаться – как в идиотском сне, немного кошмарном, а немного забавном, – что я ношу в себе если не новорожденного, то маленькое, капризное, хитрое дитя. Вспомнилась гипотеза каких-то психологов, что новорожденные лишены единого сознания, поскольку нервные волокна их большой мозговой спайки еще не развиты.

– Тут тебе какое-то письмо, – вырвал меня из задумчивости Тарантога.

Я удивился: ведь ни одна живая душа не ведала о месте моего пребывания. Письмо было отправлено из столицы Мексики, авиа, без обратного адреса. В конверте лежал небольшой листок с машинописным текстом: «Он из ЛА». Ничего больше. Я перевернул листок. Чисто.

Тарантога взял письмецо, взглянул на него, потом на меня.

– Что сие означает? Ты понимаешь?

– Нет. То есть… да. ЛА – скорее всего Лунное Агентство. Они меня посылали.

– На Луну?

– Да. В разведку. Вернувшись, я должен был дать отчет.

– И дал?

– Да. Написал все, что помнил. Отдал парикмахеру.

– Парикмахеру?

– Так мы договорились. Чтобы не идти к ним. Но кто такой «он»? Скорее всего Макинтайр. Кроме него, я тут ни с кем не встречался.

– Постой. Ничего не понимаю. Что было в том отчете?

– Этого я даже вам сказать не могу. Обязан хранить тайну. В общем-то всего ничего. Очень многое я позабыл.

– После того, что случилось?

– Да. Что вы делаете, профессор?

Тарантога вывернул разорванный конверт наизнанку. Там было написано карандашом, печатными буквами: «Сожги. Чтобы правое не погубило левое».

Я вроде бы по-прежнему ничего не понимал, но был тут, однако, какой-то смысл. Неожиданно я взглянул на Тарантогу широко раскрытыми глазами.

– Начинаю догадываться. Ни в конверте, ни на листке нет ни одного существительного. Понимаете?

– Ну и что?

Оно лучше понимает существительные. Тот, кто писал, хотел, чтобы я о чем-то узнал, а оно – нет… – одновременно я правой рукой многозначительно коснулся правого виска.

Тарантога встал, прошелся по комнате, побарабанил пальцами по крышке стола и сказал:

– Если сие должно означать, что Макинтайр…

– Молчите.

Я вынул из кармана блокнот и написал на чистой страничке: «Оно лучше понимает то, что слышит, а не то, что читает. Поэтому некоторое время будем общаться письменно. Похоже, оно помнит то, чего не помнил я, когда писал отчет. И кто-то об этом знает или по крайней мере это предполагает. Я не стану звонить и не пойду; видимо, он и есть тот самый “он”. Он хотел с ним поговорить так, как это делаю я. Допросить. Напишите ответ».

Тарантога прочел, нахмурился и, ничего не говоря, принялся писать, перегнувшись через стол: «А если он из ЛА, то зачем такой обходной путь? ЛА могло обратиться к тебе непосредственно или нет?»

Я ответил: «Между теми, к кому я обращался в Н-Й, наверняка был кто-то из ЛА. От него они узнали, что я сообразил, как можно с ним общаться. Раз я сразу же сбежал, они не могли сделать того же. Видимо, это должен был сделать сын человека, который дружил с вашим отцом, если аноним говорит правду. Может, он вытянул бы из него все, что оно помнит, не вызывая моих подозрений. Я бы и не знал, чего он от него добился. Обратись же они официально непосредственно ко мне, я мог бы отказаться от допроса, и они б не знали, как поступить, потому что с точки зрения закона оно неправомочное существо, и только я могу соглашаться на то, чтобы с ним кто-то разговаривал. Прошу пользоваться местоимениями, причастиями, глаголами, а также по возможности прибегать к сложным выражениям».

Профессор вырвал из блокнота исписанный мной листок, спрятал в карман и написал: «Но почему, собственно, ты не хочешь, чтобы оно узнало о том, что сейчас происходит?»

«На всякий случай. Из-за того, что было написано на конверте. Это не может быть из ЛА, потому что ЛА явно не заинтересовано охранять меня от меня же. Написал кто-то другой».

На этот раз ответ Тарантоги был кратким: «Кто?»

«Не знаю. О том, что происходит там, где я был и где со мной случилось то, что случилось, охотно узнали бы многие. Видно, у ЛА солидная конкуренция. Я считаю, что надо отказаться от общества кенгуру. Смываемся. Повелительного наклонения оно не понимает».

Тарантога вынул из кармана листки, скатал их в шарик вместе с письмом и конвертом, поджег и бросил в камин, глядя, как горящие бумажки превращаются в пепел.

– Пойду в бюро путешествий, – сказал он. – Что собираешься делать?

– Побреюсь. Борода страшно щекочет, да и не нужна она теперь. Чем скорее, тем лучше, профессор. Можно и ночным. И не говорите куда.

Я брился в ванной комнате и, глядя в зеркало, строил себе рожицы. Левый глаз даже не моргнул. Я выглядел совершенно нормально. Ополоснулся и начал упаковывать вещи, время от времени поглядывая на левую ногу и руку, но они вели себя прекрасно. Лишь в последний момент, когда я укладывал галстуки, левая рука бросила на пол зеленый в коричневую крапинку, который я любил, хотя он был не первой молодости. Неужто он ей не нравился? Я поднял его правой рукой и подал левой, пытаясь заставить ее положить галстук в чемодан. Произошло то, что я уже замечал не раз. Рука слушалась, но пальцы не желали и раскрылись, выпустив галстук, который снова упал на коврик у кровати.

– Вот так история, – вздохнул я. Затолкал галстук правой рукой и защелкнул чемодан. Тарантога открыл дверь, молча показал мне две билетные книжки и пошел упаковываться. Я размышлял о том, есть ли у меня основания опасаться правого полушария. Думать об этом я мог совершенно спокойно, раз оно ничего не знало и узнать могло только в том случае, если я сообщу ему с помощью руки. Человек и сам не ведает, что ему известно. Так уж он устроен. Содержание книги можно узнать по оглавлению, но в голове оглавления нет. Голова – вроде заполненного мешка, и, чтобы узнать, что там лежит, надо все повытаскивать. Проникать в память мыслью, как рукой в мешок. Пока Тарантога расплачивался за гостиницу, пока мы в сумерках ехали на аэродром, а затем сидели в зале ожидания, я пытался восстановить в памяти все случившееся после возвращения из Тельца, чтобы сориентироваться, что же я все-таки помню. Землю я застал совершенно изменившейся. Всеобщее разоружение стало фактом. Даже сверхдержавы уже были не в состоянии финансировать гонку вооружений. Чем совершеннее становилось оружие, тем дороже оно обходилось. Похоже, именно это привело к заключению Женевского соглашения. В Европе и Соединенных Штатах никто уже не желал идти в армию. Людей заменяли автоматами, однако каждый автомат стоил столько же, сколько реактивный самолет. Живые солдаты боевым духом уступали неживым. Впрочем, это были вовсе не роботы, а небольшие электронные блоки, встроенные в ракеты, самоходные орудия, танки, плоские, как огромные клопы, потому что в них не требовалось места для экипажа, а когда такой управляющий блок выходил из строя, его заменял резервный. Основной задачей противников было повреждение линий управления, поэтому совершенствование военной техники состояло в повышении самостоятельности автоматов, что происходило все успешнее и становилось все накладнее. Не помню, кто предложил новое решение, состоящее в том, чтобы весь военный комплекс перенести на Луну. Не в виде фабрик по изготовлению оружия, а в виде так называемых планетарных машин. Такие машины уже несколько лет использовались при исследовании Солнечной системы. Вспоминая это, я заметил, что, несмотря на все усилия, не могу припомнить множества деталей, да и не был уверен, знал ли их раньше. Если не можешь что-либо вспомнить, то по крайней мере сознаешь, что когда-то тебе это было известно, но я и этого сделать не мог. Кажется, перед началом операции я читал текст Женевской конвенции, но сейчас в этом не был уверен. Планетарные машины создавали многие фирмы, в основном американские. Они не походили ни на одно изделие, выпускавшееся до того промышленностью. Не фабрики, не роботы, а как бы нечто среднее. Некоторые напоминали гигантских пауков. Разумеется, была масса разговоров и призывов не вооружать их, а использовать исключительно для горных работ, но, когда дело дошло до переброски на Луну, оказалось, что каждое государство, у которого хватало на то сил, уже владело самоходными ракетными установками, орудийными батареями, способными нырять под воду, центрами управления огнем, именуемыми кротами, так как они зарывались глубоко под землю, и ползающими лазерными излучателями одноразового использования, устроенными так, что радиационный залп обеспечивался в них ядерным зарядом, который в момент выстрела превращал излучатель в раскаленный газ. Каждое государство могло запрограммировать на Земле свои планетарные машины, а специально созданное Лунное Агентство перебрасывало их в соответствующий сектор на Луне. Были разработаны принципы паритетов, устанавливающие, кто, сколько и чего может там поместить, а международные смешанные комиссии присматривали за этим Исходом. Военные и научные эксперты каждого государства могли убедиться на месте, что их оборудование выгружено и действует как положено, после чего обязаны были все одновременно вернуться на Землю. В ХХ веке такое решение было бы бессмысленным, ибо гонка вооружений не столько вопрос количества, сколько проблема новизны, а последняя в то время зависела исключительно от людей. Новые же устройства действовали на ином принципе, заимствованном у естественной эволюции растений и животных. Это были системы, способные к так называемой радиационной и дивергентной автооптимизации. Говоря проще, они могли размножаться и преобразовываться. Я чувствовал некоторое удовлетворение от того, что помню и это. Неужто моему правому полушарию, интересующемуся в основном ягодицами блондинок и сластями и страдающему идиосинкразией к определенному цвету галстуков, были в принципе не чужды такие проблемы? Может, его память не представляла собой никакой военной ценности? Если даже и так, тем хуже для меня, потому что, расшиби я лоб, доказывая, что оно ничего не знает, никто мне все равно не поверит. Возьмутся за меня, то есть за него, собственно, конечно, за меня, и если ничего не вытянут по-хорошему, знаками, которым я его научил, то обучат получше и не упустят ни одной мелочи. Чем меньше оно знает, тем больше здоровья я потеряю, а то и самое жизнь. И это вовсе не было какой-то манией преследования. Рассудив так, я продолжил исследование своей памяти. На Луне предстояло начаться электронной эволюции новых видов вооружения. Благодаря этому каждое государство, невзирая на разоружение, не оставалось безоружным, поскольку сохраняло самосовершенствующийся арсенал, и одновременно сводилась на нет возможность любого неожиданного нападения со стороны противника. Война без объявления стала невозможной. Чтобы начать военные действия, каждое государство вынуждено было вначале обратиться в Лунное Агентство за получением права доступа к своему лунному сектору. Этого невозможно было утаить, а значит, тот, кому угрожали, тоже имел бы такое право и началась бы обратная транспортировка средств поражения на Землю. Однако клапаном безопасности, который сводил на нет такую возможность, была необитаемость Луны. Никто не мог выслать туда ни людей, ни разведывательные аппараты, чтобы проверить, каким военным потенциалом в данный момент располагает. Придумано было хитро, хотя проект вначале натолкнулся на сильное сопротивление штабов и замечания политиков. Луна должна была стать испытательным полигоном для оружия, эволюционирующего внутри выделенных государствам секторов. В первую очередь следовало свести к нулю возможность конфликтов между секторами. Если оружие, возникшее в одном секторе, напало бы на другой и уничтожило находящееся там вооружение, это нарушило бы желаемое равновесие сил. Сообщение, поступившее с Луны, немедленно привело бы к восстановлению ситуации, предшествующей соглашению, а возможно, и к войне, которую вначале по необходимости вели бы весьма скромными средствами. Однако спустя некоторое время противоборствующие стороны вновь восстановили бы военную промышленность. Правда, программы лунных систем были под контролем Лунного Агентства и смешанных комиссий ограничены таким образом, чтобы не допустить нападения одних секторов на другие, но эта страховка считалась недостаточной. По-прежнему никто никому не доверял. Женевское соглашение не превратило ни людей в ангелов, ни межгосударственные отношения в полюбовное согласие святых. Поэтому по окончании работ Луна была объявлена зоной, недоступной для всех, в том числе и для Лунного Агентства. Если б на каком-либо из полигонов программы, обеспечивающие безопасность, оказались уничтожены либо нарушены, Земля узнала бы об этом мгновенно, ибо каждый сектор был окружен заслоном, напичканным датчиками, действующими самостоятельно и непрестанно. Датчики должны были поднять тревогу, если бы любой вид оружия, пусть даже просто металлический муравей, преступил границу, образованную ничейной полосой. Однако и это не давало стопроцентной гарантии мира на Луне. Зато считалось, что такую гарантию обеспечивает доктрина так называемого тотального неведения. Конечно, каждое правительство знало, что в его секторе развивается все более совершенное оружие, но не имело представления, каково оно, а главное, совершеннее ли оно того, которое создавалось в других секторах. Не могло знать, ибо пути эволюции неисповедимы. Это установлено уже достаточно давно, и основным препятствием была неподатливость штабистов и политиков на аргументы ученых. Твердолобых убедили не логические доводы, а прогрессирующий развал экономики, вызываемый традиционным развитием вооружений. Даже последний идиот должен был в конце концов понять, что для гибели вовсе не нужна война, атомная ли, неатомная, если к ней вполне успешно ведут постоянно увеличивающиеся расходы на вооружение; безрезультатные же переговоры об их сокращении не прекращались уже десятки лет, потому лунный проект оказался единственно реальным выходом из тупика. Каждое правительство могло считать, что благодаря лунным базам становится все могущественнее в военном отношении, но не имело возможности сравнить возникавшей там разрушительной силы с силами других государств. Ну а поскольку никто не знал, может ли он рассчитывать на победу, то никто и не мог позволить себе риск начать войну.

Ахиллесовой пятой такого решения была действенность контроля. Эксперты сразу же поняли, что первым, в чем будет состоять задача программистов каждого государства, окажется такое устройство переправляемых на Луну систем, которое сумеет свести на нет эффективность надзора. И вовсе не обязательно нападением на контролирующие спутники, но действием более хитрым, труднее обнаруживаемым – путем тайного проникновения в их связь для того, чтобы исказить наблюдаемые данные, передаваемые на Землю, а в особенности Лунному Агентству. Я прекрасно помнил все это и потому, поднимаясь вслед за Тарантогой в самолет, чувствовал себя уже спокойнее и все-таки, усевшись в кресло, снова принялся перетряхивать свою память. Да, все понимали, что ненарушаемость мира зависит от ненарушаемости контроля, а секрет был в том, как обеспечить ее стопроцентно. Задача казалась неразрешимой, как regressus ad infinitum[3]: следовало создать систему, следящую за неприступностью контроля, но ведь и она могла стать мишенью для нападения, потому пришлось бы создавать контроль системы контроля за контролем системы и так до бесконечности. Эту бездонную дыру, однако, заткнули достаточно просто. Луну опоясали двумя сферами надзора. Внутренняя следила за неприкосновенностью секторов, а внешняя – за неприкосновенностью внутренней. Гарантией безопасности должна была служить полнейшая независимость обеих сфер от Земли. Тем самым гонка вооружений на Луне должна была происходить в абсолютной тайне от всех государств и правительств. Могли прогрессировать вооружения, но не надзор за ними. Последнему предстояло функционировать без изменений в течение ста лет. Собственно, все это, вместе взятое, выглядело достаточно иррационально. Каждое государство знало, что его лунный арсенал обогащается, но не знало как. Тем самым не имело от него никакой пользы в политике. Поэтому, вообще-то говоря, следовало бы договориться о полном разоружении без всяких лунных сложностей, но об этом не хотели и слышать. То есть, конечно, такие разговоры велись с первых дней истории человечества. Результат известен. Когда же наконец проект демилитаризации Земли и милитаризации Луны был одобрен, стало ясно, что рано или поздно начнутся попытки нарушить доктрину неведения. Действительно, время от времени в прессе под огромными заголовками появлялись сообщения о разведочных автоматах, которые либо вовремя сбегали после их обнаружения, либо, как говорится, попадали в плен к спутникам-перехватчикам. Каждая сторона тут же принималась обвинять другую, но установить происхождение разведчика было невозможно, так как электронный наблюдатель – не человек. Из него никаким путем ничего не вытянешь, ежели его сконструировали соответствующим образом. Спустя некоторое время такие анонимные разведчики, именовавшиеся космическими шпионами, перестали появляться. Человечество вздохнуло, тем более что все мероприятие имело и хозяйственную сторону. Лунные вооружения не стоили и ломаного гроша. Энергию им поставляло Солнце, сырье – Луна. Все это должно было дополнительно ограничить эволюцию вооружений, ибо на Луне отсутствуют руды металлов.

Штабисты всех стран не желали вначале соглашаться с проектом, утверждая, будто оружие, приспособленное к лунным условиям, может оказаться на Земле непригодным хотя бы потому, что там нет атмосферы. Не помню, как все-таки «добрались» до Луны, хотя наверняка и это мне в Лунном Агентстве объяснили. Мы летели с Тарантогой в машине БОАК[4]; за бортом стояла тьма египетская, и я не без юмора вдруг подумал, что понятия не имею, куда лечу. Решил только, что Тарантогу спрашивать не стоит. Зато мне пришло в голову, что, пожалуй, будет безопасней, если мы побыстрее расстанемся. В том глупейшем положении, что оказался я, лучше было молчать и положиться на самого себя. Успокаивала мысль, что оно не может узнать, о чем я думаю. Словно в голове у меня сидел враг, хотя я прекрасно знал, что никакой это не враг.

Лунное Агентство было надгосударственным органом, порожденным ООН, а обратилось оно ко мне по достаточно щекотливому поводу. Дублированная система контроля действовала, как оказалось, слишком хорошо. Было известно, что межсекторные границы не нарушаются, но и только. В изобретательных и беспокойных головах вырисовывалась картина нападения необитаемой Луны на Землю. Военизированное содержимое секторов не могло вступить в непосредственный конфликт или в материальный либо информационный контакт, но такое положение не вечно. Секторы способны были научиться передавать друг другу информацию через грунт, например, по так называемым сейсмическим каналам, маскируя искусственно вызванные колебания под естественные сейсмические явления, время от времени сотрясающие лунную кору. Самосовершенствующиеся вооружения могли, таким образом, в конце концов объединиться, чтобы однажды обрушить свой чудовищно возросший потенциал на Землю. Почему? Ну, скажем, вследствие аберрации эволюционных процессов. Какая выгода для безлюдных армий от того, что Земля превратится в пепелище? Разумеется, никакой, но и рак, столь часто встречающийся в организмах высших животных и людей, тоже ведь постоянное, хотя бесполезное и даже весьма вредное последствие естественной эволюции. Когда начали писать и говорить о лунном «раке», когда появились посвященные такого рода вторжению трактаты, статьи, фильмы, книги, изгнанный с Земли страх перед атомной гибелью вернулся в новой ипостаси. Система надзора включала и сейсмические датчики, и нашлись специалисты, утверждавшие, будто колебания лунной коры стали повторяться чаще, а кривые, вычерченные сейсмографами, якобы представляют собой шифры, посредством которых осуществляют контакт секторы, однако из этого не последовало ничего, кроме растущего страха. Лунное Агентство распространяло сообщения, которые, казалось бы, должны были успокоить общественное мнение, в них утверждалось, что вероятность такого события не составляет и одной двадцатимиллионной, однако столь точные вычисления отскакивали от умов человеческих как от стенки горох. Страх просачивался даже в программы политических партий, и раздавались голоса, требующие периодического контроля самих секторов, а не только их границ. Им возражали представители Агентства, разъяснявшие, что любая инспекция может преследовать и шпионские цели, попытаться раскрыть современное состояние лунных арсеналов. В конце концов после долгих и трудных совещаний и конференций Лунное Агентство получило полномочия на разведки. Оказалось, что проведение таковых отнюдь не столь просто, как думалось. Ни один из рекогносцировочных аппаратов не вернулся и даже ни разу не пикнул по радио. Посылали специально защищенные посадочные аппараты с телеаппаратурой. Они, как показало сателлитное наблюдение, опускались в назначенных местах, на Море Дождей, Морях Холода и Нектара, в ничейных зонах между секторами, но ни один не передал ни одного изображения. Каждый словно проваливался в лунный грунт. Ясное дело, это только увеличило панику. Возникла ситуация крайней напряженности. Как писала пресса, в качестве превентивной меры Луну следует раздолбать водородными ракетами. Однако сначала такие ракеты надо было заново создавать и тем самым возродить атомное оружие. Именно такие страхи и неразбериха и породили мою миссию.

Мы летели над плотным покровом туч, слегка волнистым, наконец их вершины порозовели в лучах еще скрытого за горизонтом Солнца. Я размышлял о том, почему так хорошо помню все земное и в то же время столь немногое могу вспомнить из того, что произошло на Луне. О причине я сумел догадаться. Недаром с момента возвращения изучал медицинскую литературу. Знал, что существует два вида памяти: кратковременная и долговременная. Иссечение большой спайки не нарушает того, что мозг уже твердо усвоил, свежие же воспоминания, едва возникшие, вместо того чтобы перейти в долговременную память, улетучиваются. А в первую очередь улетучивается то, что человек пережил и заметил перед самой операцией. Поэтому-то я не помню многое из того, что приключилось со мной на Луне за те семь недель, которые я проплутал от сектора к сектору. В голове осталось только ощущение необычности, но поскольку я не мог облечь его в слова, то не упоминал и в своем отчете. Значит, там не было ничего тревожного, так мне по крайней мере казалось. Никакого сговора, готовности, стратегической конспирации, направленной против Земли. Я воспринимал это как факт. Однако мог ли я поклясться, что мои ощущения отражают реально существующее положение? Что оно не знает ничего больше?

Тарантога молчал, время от времени поглядывая на меня. Как обычно при полетах на восток, а под нами был Тихий океан, календарь заикнулся и потерял один день. БОАК экономила на пассажирах. Мы получили только по кусочку жареной курицы с салатом перед самой посадкой, как оказалось, в Майами. До вечера было еще далеко. Таможенные собаки обнюхали наши чемоданы, и мы вышли на улицу, увы, слишком тепло одетыми. В Мельбурне было значительно холоднее. Нас ожидал автомобиль без водителя. Тарантога, видно, заказал его еще из Австралии. Погрузив чемоданы в багажник, мы поехали по шоссе в потоке машин, все еще молча, так как я попросил профессора не говорить даже, куда мы едем. Возможно, предосторожность была ненужной, даже совершенно излишней, но я предпочитал придерживаться такой тактики до тех пор, пока не придумаю что-нибудь получше. Впрочем, ему не пришлось ничего мне объяснять. После двухчасовой езды по боковой дороге, увидев большое белое здание в окружении павильонов поменьше, стоявших среди пальм и кактусов, я понял, что мой сердечный друг привез меня в сумасшедший дом. Я подумал, что это не худший вариант убежища. В авто я предусмотрительно уселся сзади и время от времени поглядывал, не едет ли кто за нами следом, однако мне и в голову не пришло, что я могу быть столь важной, прямо-таки драгоценной персоной, чтобы за мной следили менее традиционными способами, нежели в детективном романе. С современного искусственного спутника можно наблюдать не только за авто, но и сосчитать спички, рассыпанные на садовом столике. Однако об этом я не подумал, вернее, не подумала та половина моего мозга, которая могла и без помощи языка глухонемых понять, в какую историю влип Ийон Тихий.

Загрузка...