Ника Батхен

Варлам Тихонович Шаламов (5 июня 1907, Вологда, Российская империя – 17 января 1982, Москва, СССР) – русский советский прозаик, фантаст и поэт, наиболее известный как автор романа «Дорога в космос», трилогии «Сыновья Ойкумены» и цикла рассказов «Страна Уран».

Шаламов в юности увлекался зарубежной литературой, переводил рассказы Лавкрафта и заказывал из-за рубежа книги. В 1929 году был арестован как эсер, отбыл три года заключения в Вишерском лагере. После возвращения в Москву, в 1937 году он был арестован второй раз, осуждён на пять лет лагерей за «антисоветскую пропаганду» и этапирован на Колыму. На прииске Мальдяк познакомился с осужденным учёным Сергеем Королёвым, теоретические изыскания которого произвели огромное впечатление на писателя и впоследствии легли в основу «Дороги в космос». В лагере Шаламов был осуждён на новый срок. В общей сложности он провёл на Колыме 16 лет: четыре года на общей работе и 12 на фельдшерской должности. В начале 1950-х был впервые госпитализирован с болезнью Меньера, впоследствии страдал от нарастающего ослабления координации движений.

С середины 1950-х годов Шаламов жил в Москве, занимался переводами зарубежной фантастики и работал над книгами. Первый авторский сборник фантастических произведений (цикл рассказов «Волосы Вероники» и повесть «Пионеры») вышел в 1962 году в издательстве «Молодая гвардия». Роман «Дорога в космос», посвящённый первопроходцам, штурмующим красные джунгли Венеры, произвёл фурор в подростковой литературе – впоследствии книга выдержала 18 переизданий и была переведена на 11 языков. Шаламовский перевод романа Р. Э. Хайнлайна «Луна – фартовая маруха» по сей день считается каноническим. Трилогия «Сыновья Ойкумены» была номинирована на Государственную премию СССР 1969 года. Цикл «Страна Уран» появился под влиянием второй жены Шаламова, известной диссидентки Лоры Эрнандес. Не сумев опубликовать рассказы в СССР, писатель через друзей переправил рукопись в Соединённые Штаты, где «Страна Уран» и вышла в 1974 году в журнале «Флорида».

Реакция официальных властей и прессы на публикацию за рубежом оказалась жёсткой. Вокруг писателя началась кампания по травле и дискредитации, на поверхность всплыли неприятные эпизоды времён Колымы. Шаламов был вынужден отправить в «Литературную газету» покаянное письмо с осуждением публикации. Однако душевное напряжение, пережитое писателем, окончательно подкосило его здоровье. Врачи диагностировали у Шаламова хорею Гентингтона. Последние годы писатель, здоровье которого катастрофически ухудшилось, провёл в московском доме престарелых и инвалидов Литфонда.

Имя Шаламова связано в первую очередь с теорией освоения ближнего космоса. Герои его ранних романов – отважные первопроходцы, преданные коммунисты и настоящие герои. Они жертвуют собой ради достижения общей цели, безжалостны с врагами и трогательно нежны с животными и детьми.

Мир, описанный ранним Шаламовым, – мир сильных поступков, коммунистических идеалов, равенства и справедливости. Он полон конфликтов, кровавых битв и нравственных противоречий. Космонавты, их женщины, их наставники и даже твердолобые чинуши из Ракетного бюро не являют собой чёрно-белые фигуры: они действуют по своей воле и порой принимают решения, идущие вразрез с этикой и идеологией. Неудивительно, что у подростков романы пользовались успехом.

После пражских событий, сопряжённых с трагическими обстоятельствами личной жизни, Шаламов разочаровался в коммунистической идеологии. Его поздние произведения полны безысходности, уныния и тяжёлого скептицизма. Возможно, прогрессирующее заболевание мозга сказывалось на литературных способностях и манере изложения автора.

Шаламов определял себя как наследника Грина, Беляева и Казанцева. Он черпал вдохновение в российской фантастике 1930-х годов. Он старался видеть человека в любом герое, даже в анекдотической фигуре бюрократа или буржуя, на примерах объяснял читателю: «Из всех решений выбирай самое доброе». Стремление писателя к звёздам окрыляло не одно поколение советских юношей – недаром в поясе астероидов кружит астероид Шаламов, а на Луне появился кратер Шаламова. Писатель заложил основу фантастики «ближнего прицела», и молодёжь по сей день отдаёт должное нестареющим увлекательным романам.

Варлам Шаламов. Страна Уран

День сорок третий

Угри колыхались в мутной посверкивающей воде. Они не брали наши жалкие корки – изредка трогали их губами и брезгливо отбрасывали. Возможно, угрям нравилось человеческое тепло – стоило рудокопу прийти на край мелкого озерца, как они подплывали вплотную к берегу.

Будь мы голодны, без труда ловили бы рыб руками. Но кормили здесь щедро – консервы, масло, густой и сытный суп из хлореллы. Хлеб в столовой лежал на подносах грудами, новички в первые дни набрасывались на него как звери. Потом аппетит пропадал.

Урановые рудники – скверное место. Они съедают человека за пару лет. Из зэков один Агеев, бывший тяжеловес, разменял шесть и божился, что дотянет до конца срока. Десять лет без права переписки… Куда там. Кожа боксёра уже серебрилась, ногти блестели, из угла рта тянулась струйка тёмной слюны. Месяц, другой – а потом больничка, тонкие простыни, сладкая каша. И ледяная яма, отрытая экскаватором за отвалами.

Охранников и инженеров отсылали домой раз в полгода, вместе с транспортами руды. Не все поднимались на борт своими ногами – диспрозиевой пыли плевать, кто носит мундир, кто – робу. Рудокопы глумливо свистели вслед носилкам.

Больше всего нам не хватало земного неба. Под серыми куполами никогда не гас тусклый электрический свет. Снаружи на чёрном фоне сияли россыпи звёзд, пять белёсых полос пересекали простор, проплывали поочерёдно разноцветные луны. Ни солнца, ни туч: один леденящий холод, пробивающий даже скафандры наружки. А ещё силуэты вышек, горбы машин и серебряная пороша вокруг шахт.

Прогуливаться по территории разрешалось. Любителей пощекотать нервы тормозили электрическими разрядами у самой проволоки. Остальные прыгали вдоль терриконов, кидались булыжниками в скалу, дразнили ленивых рыб. Старожилы выкладывали из камней фантастические узоры и рушили их, чтобы собрать заново. Новички глазели на ледяные пейзажи. Бежать не пытался никто. Куда убежишь с Урана?

Мой сосед, бывший второй секретарь Зимин, мечтал искупить вину. Отыскать богатые залежи или братьев по разуму, раскрыть заговор «социально далёких», самолично спасти от обвала начальника приисков, энергичного татарина Файзуллина. Вина за Зиминым числилась невеликая – пара взяток, анекдоты в курилке, цитаты из мятежника Баркова и джазовые пластинки в качестве неопровержимой улики. Но кто-то сильно невзлюбил легкомысленного партийца. Дело, сулившее малый срок, обернулось бессрочной командировкой в немыслимо отдалённые места.

Поначалу секретарь храбрился. Пробовал выпускать стенгазету и делать политинформацию. Побыл стахановцем, вырабатывая по полторы нормы плана. Попытался войти в доверие к руководству. И зарыдал в нужнике, увидав, что мочится серебристой струёй. Вскоре его перевели из шахты на просушку концентрата, затем отправили к хлорелловым бакам. Теперь неуклюжий седой старик подметал коридоры в жилом отсеке. По неписаным правилам, пока доходяга работал, его не трогали.

По вечерам, когда я ворочался на узкой койке, пытаясь поудобней пристроить ноющие кости, Зимин не давал мне покоя назойливой болтовнёй. Он шептал и шептал – как добудет секретный план рудников, как отыщет затерянный город из льда и стекла, как найдёт друзу чёрных алмазов – и прощай, зона! А в Москве у него всё схвачено, ляжет в кремлёвку, попьёт таблеток и заживёт по-людски.

Я не разочаровывал доходягу. Моя койка стояла последней в длинном ряду, соседа слева у меня не было. А Зимин не пытался копаться в моих пожитках, не шерудил ночами под одеялом, не храпел и не лез в душу. Пусть надеется, пока может.

Мои надежды были более практического свойства – как можно долее отложить отправку в шахты. «Губит не маленькая пайка, а большая», как твердил сосед по бараку в Мальдяке, старый эсер Скирюк. Ещё в тюрьме мне сломали рёбра, имитировать кровохарканье не составило сложности. И уже второй месяц я подвизался санитаром за всё при больничке. Стриг и брил тех, кто ещё сохранил волосы, разносил еду, собирал утки, кормил с ложечки, подворовывал витамины и таблетки от радиации. Писал под диктовку письма, обещая непременно переправить их на Землю, – и складывал эти письма на стол начальника колонии.

Мне не делалось стыдно: доходяги умирали счастливыми. А я жил. Не заглядывал далеко – лишний день, лишняя неделя, а там и весна. «Умри ты сегодня, а я завтра» – не лучший принцип, но толика правды в нём есть. А чистеньких в зоне не водится.

По сравнению с лагерями в Сибири жизнь на Уране выглядела вполне сносной – не считая точки невозвращения. Не приходилось терпеть компанию «социально близких», мёрзнуть в метель, страдать от побоев, голода или сибирских вшей. «Королевой материка» называл белую вошь мой товарищ по карагандинскому ИТЛ. Хороший был мужик, добрый, нежадный, хотя и еврей. Доброта его и сгубила – вступился за мальчика, получил заточку в бок, и кранты. Я же вышел… чтобы спустя пять лет снова сесть, теперь уже насовсем.

Прошлое давно растаяло, словно кусок сахара в стакане слабого чая. Школа, физический кабинет, неугомонные семиклассники, усаженные берёзами улицы Вологды. Жена, сын, квартирка в немецком доме, настоящая печь, на которой зимой подсушивали сухарики, заунывный баян за одной стенкой и сумасшедшая старушенция за другой.

Тайная подруга, возлюбленная, к которой крался дворами, тратил часы ради нескольких безумных минут близости… Я не помнил ни лиц, ни имён, только родинку на плече, похожую на шерстяного жучка, и яблочный запах пота.

Слава богу, родные отреклись сразу.

День шестьдесят второй

Каждый новый день в колонии походил на предыдущий, размеренность успокаивала. По праздникам показывали кино в столовой, в мае и декабре встречали звездолёты, в Новый год и на Первомай не работали. В октябре становилось чуть-чуть теплее, счастливчики находили на скалах фиолетовые ворсинки мха и любовались на них как японцы на сакуру. Озерцо с угрями мутнело, там заводились мальки, сверкающие и проворные. Из-за них и случилось несчастье.

Громогласного капитана Собесского поутру нашли в тёмной воде кверху брюхом. Если верить следам, оттаял краешек берега, рыхлый лёд не выдержал тяжести человека в скафандре. Или (чего нельзя исключать) его подтолкнули сзади. Жестокость капитана в Караганде никого бы не удивила, но здешние зэки привыкли к деликатному обращению. И не любили, когда их тыкали в зубы, суля технически невозможные в урановых рудниках вещи.

Когда злой как чёрт товарищ начальник в компании преданных вертухаев явился к пруду, бездыханный Собесский мок уже пару часов. Скафандр сумели зацепить тросом и вытянули на берег. Личное оружие, партбилет и портфель со всеми ключами остались глубоко под водой на серебристом илистом дне.

Водолазного оборудования в колонии не водилось. Спустить озеро не представлялось возможным. Спустить на дно человека значило похоронить его – вода разъедала сочленения скафандра за считаные минуты, облучение убивало чуть медленней, но без промаха. Однако другого выхода начальник колонии не нашёл.

Файзуллин собрал всех, вытряхнул спящих с коек, снял шахтёров со смены раньше времени. Выстроил по периметру на плацу и объявил хриплым голосом, что заключённый, который достанет партбилет и портфель со дна озера, будет представлен на прошение об амнистии как искупивший вину.

Мы не успели удержать Зимина. Да и никто бы не удержал. Доходяга рванулся вперёд, расталкивая соседей: я! я! возьмите меня! Начальник колонии брезгливо оглядел зэка – справится ли? Впрочем, других желающих не нашлось.

Я наблюдал исподтишка, как моему соседу выдали скафандр первого срока, блестящий от машинного масла, как прикрепили к талии трос, к шлему фонарь, к перчаткам щуп и клещи. Зимин бесстрашно шагнул к краю, мне почудилось, что за плексигласовым окошком я вижу беззубую улыбку. Чистый спартанец…

Двое охранников обступили катушку и начали разматывать трос. Облачённая в блестящий металл фигура тяжело вошла в воду. Угри тут же облепили скафандр, отчаянно пытаясь согреться. Зимин отмахивался от них, потом резким движением провалился на глубину. Мы ждали в молчании, только Файзуллин бранился шёпотом, транслятор искажал его хриплый голос. Минута, полторы, две с половиной. Три и семнадцать секунд. Есть!

Трос дёрнулся – раз! Раз! Охранники натужно провернули катушку, Файзуллин собственноручно помог Зимину выкарабкаться на берег и принял драгоценные находки.

– Хвалю! Молодец! Герой!

– Служу Советскому Союзу!..

У Зимина хватило сил дойти до больнички на своих ногах. Ещё три дня он сопротивлялся, харкал диспрозиевой пылью, порывался куда-то бежать с койки. На четвёртый позвал меня и попросил написать прощальное письмо жене Аленьке. Я отнекивался, уговаривал потерпеть немного – мол, оправишься, на ноги встанешь и домой полетишь, старик. А Зимин лишь посмотрел на меня и мотнул головой – нет, не полечу.

Письмо легло на стол к товарищу Файзуллину. Поднимаясь к начальнику, я раз десять вообразил себе, как прошу перевода в шахту или на геологоразведочные работы. Но смелости не хватило – впереди ещё пара лет жизни, и провести их лучше в безопасности и тепле. Не с моим послужным списком чирикать из тёплого места.

Товарищ начальник сдержал поспешное обещание. Зимин вернулся домой, пусть и не так, как рассчитывал. Серый пепел в консервной банке долетел до Земли, побывал в ненадёжных руках и однажды всё-таки оказался в земле на холеных грядках кратовской дачи.

…Я забыл его быстрее, чем ожидал.

День сто восемнадцатый

Поэт умирал. Бессильные кисти рук лежали на груди, россыпь веснушек на тонкой коже казалась пылью. Он не чувствовал боли или страданий, одну глухую усталость. Открыть глаза, протянуть руку, вспомнить строчку Овидия или Плиния – тяжело или невозможно. Серые сны проносились и отступали, электрический свет раздражал глаза, простыня давила на кожу, словно чугунная. На простыне сидел кот.

Врач сюда не заглядывал, санитары не тревожили умирающих. Смерть от пыли не имела лечения. Серые тела по утрам протирали влажными тряпками, в пересохшие рты заливали сладкую кашу и мутный чай. Здесь не случалось ни воровства, ни драк, ни побегов – только медленное, поступательное движение в небытие. Отсюда не выходили своими ногами – лишь на носилках, покрытых застиранной простынёй.

Последнее чувство, которое осталось в сонной душе поэта, – настырный стыд. Он надеялся быть услышанным, сделав лагерь своей трибуной. Оказалось, никакого внимания суд не привлёк, писем в защиту писать не стали и заграничных корреспондентов на подмогу не выслали. Пламенная защитница Фрида внезапно скончалась от заражения крови. Старая королева уснула в Комарово, и золотой свет утра не смог её добудиться. Художница собрала пожитки, перетянула шарфом большой живот и навсегда ушла из мансарды.

Стихи на рудниках оказались бесполезным умением. На первых порах товарищи по бараку, хлебнув запретного чифиря, убеждали: рыжий, читай! Жарь про эту… наместника сестрицу! На «мя» есть рифмы, давай! Прихлёбывали чёрный напиток, хлюпали, чавкали кислым хлебом, восхищённо бранились и тут же приделывали непристойные окончания к строчкам. Поэт огрызался, орал, пробовал даже лезть в драку. Неделя в карцере вразумила его отказаться от чтений и споров. Чёрная пустыня дальнего космоса подарила лишь горсть рассыпанных по полям строк, ледовитых метафор и яростных злых созвучий.

Единственным собеседником, заслуживающим внимания, оказался невзрачный любитель античной литературы. Тонкий эстет смаковал греческие эпиграммы и отсылки к Арбитру, цитировал Апулея и нежную Сафо. Стихи приводили любителя в бурный восторг, он записывал строчки с голоса и клял завистников из Союза писателей – такой поэт погибает!

Потом эстета засекли выходящим из кабинета Файзуллина в неподходящее время и сделали выводы. Стучали на рудниках многие, однако попадались не все. Спустя несколько дней любителя античности нашли в удалённом штреке избитым и изувеченным. К сожалению рудокопов, он выжил. Но пока стукач, хрипя и отплёвываясь, отлёживался в палате, поэт от греха подальше утопил в озере свою единственную тетрадь. Ничего отвратительней, чем поэма о дальнем космосе на столе у толстого вертухая, вообразить было нельзя.

Работа ненадолго отвлекла его от улья мёртвых стихов. Важность серой пыли, сформованной в кубики наподобие детских, доходила до сознания всех рудокопов, от последнего доходяги до начальника приисков. Из диспрозиевого сплава делали оболочку реакторов для звездолётов и планетарных станций. Без смертоносного металла страна не могла двигаться дальше. Рудники стали делом государственной важности. Жаль, что желающих рискнуть здоровьем и мужской силой находилось немного – ни деньги, ни слава не убеждали людей грузиться в тёмные трюмы и отправляться в неведомое мимо колючей звёздной неправды.

Даже на Марсе колонистов до сих пор поселилось немного, что ж говорить о недружелюбных просторах Урана? Уголовников сюда не слали – лишь «социально близких», тех, кто готов отдать государству остатки размолотой в прах жизни.

Поэт трудился истово, вкладывал последние силы в грязный лёд стен, дробил камень с упорством дождевого червя. И сгорел меньше чем за год – пыль съела его лёгкие, наполнила кости, осушила болтливый рот. Средь бела дня свалился в столовой, закашлял кровью, срочно вызванный врач глянул на серебристую кожу и скорбно развёл руками. Везенье и здесь улыбнулось поэту – он умирал быстро и тихо, не тревожил ни охранников, ни соседей. Мог часами лежать и слушать, сколько хрипов на разные голоса поёт в истерзанных лёгких.

Врачи не знали секрета, а поэт не спешил делиться. Рыжий кот приходил к нему, сворачивался на одеяле, мурлыкал, вибрируя тёплым толстеньким телом. Кошачья песня унимала страдания, навевала сладкие сны, полные несбыточных воспоминаний. Боль сдавала позиции и не успевала вернуться.

Тьма становилась всё ближе, играла серебряными сполохами, сгущалась и вновь серела. Поэт двигался тьме навстречу, насвистывая «Лили Марлен», рыжий кот крался рядом. Потом чёрные врата распахнулись, и ласковые бестелесные руки приняли то, что когда-то называлось надеждой русской поэзии. Время вышло.

…Я удивился, когда обмывал мертвеца: к тонким пальцам пристало несколько рыжих шерстинок, на груди проступили штрихи царапин. Но животных, как и женщин, на станции не появлялось. Ни разу.

День двухсотый

Смена кончилась раньше обычного – у машины заело бур. Рудокопы, собачась между собой, разошлись по баракам. Ледяной ветер, трое суток трепавший вышки, утих. Горизонт пустел – как вчера и месяц назад, и рядовой Семеняка отчаянно скучал. На посту не полагалось ни переговариваться с зэками, ни болтать с соседями по караулу, ни кидаться камушками в пятна мёрзлого мха. Даже зевалось в скафандре невкусно.

Утомлённый караулом Семеняка топтался с ноги на ногу, без нужды проверял электрокарабин, пересчитывал прутья решётки и полоски света на небе. Луны ползли одна за другой невыносимо медленно. Наушники барахлили, в ушах стоял хрип и треск. Ещё час оставался до окончания караула, ещё месяц и четырнадцать дней до дембеля. Прилетит голубой корабль, откроет шлюзы и заберёт его домой, под Воронеж, к братьям, отцу и невесте Машеньке…

Редкий счастливчик, рядовой Семеняка легче прочих переносил дыхание серой пыли. Врач колонии, могучий старик Вовси, недоумевал: год прошёл, а лёгкие как у космонавта и кровь переливать можно. За отдельную мзду он уговорил солдата сдать плазму, надеясь, что это поможет кому-то из доходяг.

Увы, старик ошибся. А Семеняка зафрахтовался на третий срок – и наконец-то устал от службы. Он ссорился с товарищами по оружию, пихал под рёбра ленивых зэков, выменивал шоколад на самогон, пробовал курить огуречную ботву из оранжереи. И скучал до чёртиков. Служи Семеняка в Сибири, получилось бы подкупить сговорчивую бабу, выклянчить увольнительную или отколошматить случайного доходягу. На Уране оставалось лишь пялиться в горизонт.

Поэтому одуревший от тоски рядовой и нарушил устав. Углядев разноцветные сполохи за ледяными зубцами, он не стал докладывать старшим по званию или жать на багряную кнопку тревоги. Неуклюже спустился по лестнице и отправился разбираться, что за непорядок учинила планета.

Огоньки подмигивали рядовому Семеняке, то играя на остром зубце скалы, то скрываясь в глухой тени, то позволяя рядовому приблизиться, то отсверкивая в колее вездехода, то бликуя в матовом стекле шлема. Однажды они погасли. Ошарашенный Семеняка оглянулся по сторонам и увидел прожектора на мачтах над прииском – отошёл он уже порядочно. Хватятся, оштрафуют, а то и на гауптвахту отправят или в больничку покойников обмывать. Скрипнув тугими галошами, Семеняка развернулся было назад – но огоньки снова вспыхнули.

Пятна света играли на гранях кубиков, тяжёлых и гладких, не иначе сворованных с рудника. Существо, похожее на чешуйчатого осьминога, жонглировало диспрозием, качало маленькой головой и издавало еле слышные звуки. Мокрая чешуя отдавала болотной зеленью, многосуставные пальцы ловко подбрасывали и ловили кубики.

– Эй ты… вы… стой! Не положено! Прекратить, кому говорю!

Электрический разряд ударил в лёд, разлетелись острые брызги. Существо даже не вздрогнуло, повернулось и поползло себе дальше, оглядываясь на глупого человека. Кубики сияли всеми цветами радуги – на один такой кубик прииск трудился день. Врёшь, не уйдёшь!

– Стоять! – проблеял Семеняка и рванулся вслед за нелепым жонглёром. – Стрелять буду! Стой, враг народа, кому говорят, стой!

…Его нашли в последний момент. Кислород заканчивался, но упорный рядовой всё ещё полз, не разбирая маршрута. Карабин он утратил где-то в ледяных скалах, помятый скафандр выглядел так, словно солдата сбросили в пропасть, а потом долго били ногами. Резиновая прокладка удержала воздух внутри, однако пережитое не прошло бесследно. Рядовой Семеняка, прежде наглый силач, сделался труслив до икоты, прятался по углам, нёс околёсицу и к службе стал полностью непригоден. Его оставили при больничке – помогать санитарам.

Я говорил с ним, пытаясь вычислить – что из увиденного глупым солдатом являлось вымыслом больного мозга, лишённого кислорода, а что случилось на самом деле. Семеняка не путался в показаниях, но в какой-то момент замолкал и начинал плакать.

– Оно красивое, понимаешь ты, вредитель? Как луна в ночном – встаёт над рекой белая-белая, и лошади ржут хором, и птахи из кустов отвечают – фьюить, фьюить. Как весенним утром девка тебе, никчемушному, улыбается. Как медаль «За отвагу» у деда на гимнастёрке! Ай, что я тебе рассказываю – всё равно не поймёшь…

День двести восьмидесятый

Незваные гости явились вслед за восходом Титании, самой крупной из лун Урана. Зэки проснулись от воя сирен и заметались в панике. Промчался слух, будто в купол попал астероид и с минуты на минуту помещения разгерметизируются. Люди дрались за скафандры, забыв, что защиты хватит на всех, орали, кричали, плакали. Все знали, что скоро умрут, но никто не спешил расставаться с жизнью.

А покойникам было всё равно. Неуклюжие трупы поднялись из отвала, проломили периметр и ввалились в лагерь, словно к себе домой. Впрочем, другого дома у мёртвых не оставалось. Тела их совершенно не разложились, только волосы и ресницы поросли фиолетовым, светящимся в темноте мхом да глаза сделались сплошь белёсыми, с кристалликами льда вместо зрачков.

Агрессивными мертвецы не выглядели, ни убивать людей, ни вредить им не торопились. Некоторые проявляли несвойственное им при жизни трудолюбие – складывали в ровные кубы горы шлака, разбирали попорченные инструменты, сметали серую пыль в кучи и ссыпали в оцинкованный бак. Ни дать ни взять зэки, только кислород и еду переводить не нужно. Товарищ Файзуллин уже нацелился отправить на Землю депешу о неожиданной перековке мёртвых товарищей, но решил повременить. И правильно сделал.

В большинстве своём мертвецы бесцельно бродили по территории. Они жались к теплу, как угри из мутного озерца, обступали людей и начинали бормотать жалобы на неведомом языке. Иногда прорывались слова и фразы, но от них делалось лишь страшнее. Рыжеволосый мёртвый поэт забрался на вышку и выкрикивал оттуда сорванным голосом:

Увечны они, горбаты,

Гóлодны, полуодеты,

Глаза их полны заката,

Сердца их полны рассвета.

За ними поют пустыни,

Вспыхивают зарницы,

Звёзды встают над ними…[1]

Закончить он не успел – товарищ Файзуллин подал электрический ток на вышку, и мертвец свалился вниз кучей зловонного мяса. Покойники облепили тело как мухи, стремясь урвать хоть толику неживого тепла.

Зэки, не сговариваясь, заявили, что отказываются выходить на работу. Кто смелый, пусть тот сам и целуется с мертвяками, а мы пока жить хотим. Угроза расстрелом выглядела неубедительно – в большинстве своём рудокопы не отработали расчётного срока, а пушечное мясо на планету поставляли по графику. Охранники поддержали рудокопов – мол, в уставе написано про живых, а на могильщиков они не подписывались. Ни угрозы, ни посулы не помогли – люди садились на нары, сцепляясь локтями, и выходить не желали.

От отчаяния Файзуллин пустил ток по периметру. Время от времени кто-то из мертвецов натыкался на проволоку, таращился на обугленную кожу и ковылял дальше. Здесь помогла бы парочка огнемётов или картечь. Но на Уране порох отказывался гореть. А держать контур под напряжением круглосуточно не хватало мощностей станции.

Заледенелые покойники между тем вытаптывали во льду тропы, выстраивались в колонны и шествовали как пилигримы по Сантьяго ди Компостела. Разноцветные огоньки играли на смёрзшихся волосах, обвивали тела гирляндами – от такого веселья мороз пробегал по коже. Иногда мёртвые пели хором, гнусаво выводя гимн отечеству и притопывая в такт. Заслышав мерзкие вопли, Файзуллин приходил в неистовство и метался по кабинету, круша мебель.

Время шло, зэки бездействовали, охранники мрачно пили в казарме. Дело пахло бунтом. Отчаявшийся Файзуллин пообещал звонок домой тому зэку, кто сумеет изгнать покойников. Тотчас нашёлся умелец – Миша Орбелиани, бывший химик из МГУ. Он затребовал лабораторию, двух помощников и реактивы, включая канистру спирта.

Для внушительности химик колдовал над приборами трое суток. Потом без стука заявился к Файзуллину и предложил варианты. С помощью водяной пушки для размыва завалов заморозить мертвецов и на экскаваторе вывезти их подальше. С помощью той же пушки залить их соляной кислотой, которую он, Миша, брался изготовить на месте. И наконец, наделать солевых грелок, заманить покойничков в пустой штрек и засыпать проход. Но сначала – деньги на бочку!

Селектор связи находился в комнатушке за кабинетом, в котором дремал на посту часовой. Минута связи с Землёй стоила бешеных денег, к тому же аппарат был хрупок и лишь усилиями команды радистов кое-как тянул через космос прерывистую нить сигнала. Под свирепым взглядом начальника колонии Миша осторожно снял трубку громоздкого чёрного аппарата, повернул пальцем скрипучий диск:

– Алло! Здравствуйте! Позовите Нино, пожалуйста! Нино Орбелиани, художницу по фарфору! Что? А сын, Мишико? Да, спасибо…

Повернулся, белея лицом:

– Никого нет дома.

Мишу под руки свели в лабораторию и отпоили спиртом. После недолгих размышлений Файзуллин приказал подать карту окрестностей, поводил по ней жирным пальцем и принял решение: залить водой! Сточных вод колонии было не занимать. В трёх километрах от прииска скалы треснули, образуя глубокое ущелье, – оттуда покойнички точно не выберутся. Чтобы проверить теорию, капитан Баруздин, бывший десантник, выскочил на улицу с ведром кипятка и облил ближайшего упыря. Тот подёргался и застыл как мёртвый. Сработало.

Главный инженер приисков, косолапый бугай с нежной фамилией Душенька взял под начало химика Орбелиани и ещё с пяток бывших учёных. Задача предстояла не из простых – за пределами купола царили адовы минуса, пушку могло разорвать на месте. А солевой раствор, которым пробивали завалы, замерзал долго и плохо. Дилемма!

Разработчики спорили до хрипоты, ломали драгоценные карандаши и рвали бумагу. Горячий Орбелиани бил кулаком по столу, убеждая собеседников внять простым химическим формулам.

Мертвецов между тем всё прибывало. К голым зэкам присоединились первые космонавты в синих шлемах со звёздами и коренастые негры с «Роджера Янга». Колонны пилигримов вышагивали по кольцевому маршруту, поднимали вместо хоругвей чьё-то тряпьё, распевали гимны, потихоньку теряя голос, и переставали обращать внимание на живых.

В ночь на первое мая случилась настоящая вакханалия. Сонмы разноцветных огней вспыхнули в волосах мертвецов, белёсые глаза засияли прожекторами. Шарканье сотен ног сменилось единым ритмом дикого танца. В такт мелодии засияло и небо, шлейфы света заколыхались над крохотной скорлупкой, прячущей горстку землян от капризов чужой планеты. Взвыли счётчики Гейгера, купол уже не справлялся, доктор Вовси горстями раздавал таблетки от радиации.

Постаревший лет на десять Файзуллин собрался звонить на Землю – скрыть подобное безобразие не представлялось возможным. Он четырежды поднимал трубку и снова клал её на литую подставку – как сообщить руководству, что прииск захватили ожившие мертвецы?

К утру начались взрывы – точней, сумасшедшие фейерверки. Грохот накатывал со всех сторон, бил по ушам, доводил до слёз и приступов судорог. Зэки попрятались кто куда, Файзуллин держался лишь бешеной силой воли – он всё-таки оставался командиром старой закалки.

Я не покидал больничку – умирающим всё равно, что творится за тонкими стенами. За эти дни трое отдали богу душу, а тела их по указанию командира сожгли в мусорной печи. Страха я давно уже не испытывал. Делал свою работу, читал по памяти Аристофана или Петрарку, дышал тысячу раз перегнанным сквозь фильтры спёртым воздухом, думал о черёмуховых садах Вологды. Искал кота – после смерти поэта рыжие волоски появлялись то тут, то там, а по ночам мне порой слышалось хриплое, затихающее мяуканье.

Мертвецы заглядывали в окна, шарили ладонями по стеклу, бормотали обрывки безвестных строк, молили о милости и тепле. Я игнорировал – они сегодня, я завтра.

В грохоте фейерверков слышалось величие оркестровых грозных симфоний. Уран разыгрывал представление, впечатлял – посмотрите, как я могу. Запас успокоительных таял, таблеток от радиации не осталось. Вдруг всё стихло.

Луна Титания снова поднялась над горизонтом, озаряя голубоватым светом перетоптанный лёд. Мы вышли к шахтам, проверили механизмы, охранники поднялись на вышки. Никого вокруг, даже угри из пруда исчезли. Неужели мертвецы их сожрали? Меня не интересовала судьба никчёмной рыбы. На берегу озерца я нашёл рукописную книгу стихов, кое-где уцелели полуразмытые строки. После скудной колонистской библиотеки это было прекрасно.

мир останется лживым,

мир останется вечным,

может быть, постижимым,

но всё-таки бесконечным…[2]

День триста девяносто второй

Связь с Землёй безнадёжно заглохла. Декабрьские звездолёты не прибыли. А это значило – ни припасов, ни химикатов, ни новых рабочих рук в ближайшие полгода взять неоткуда. Естественно, у колонии оставались запасы, о голодной смерти речи не шло. Но стабильность пошатнулась, неопределённость растревожила и разозлила людей. Каждый лишний день на планете увеличивал шансы вольняшек не вернуться домой никогда.

Прежде вежливые охранники начали огрызаться, распускать руки и отправлять в карцер за любую провинность. Трещали электроразряды, плавился серый лёд. Бывший гроссмейстер Ботвинник заступился за доходягу Флитмана, бывшего балетмейстера Мариинки, – и был убит током «при попытке к бегству». И угрю понятно, что с прииска некуда убегать.

Мрачные зэки повадились собираться по группам, перешёптываться и в точности подчиняться указам, не давая повода для придирок. Зато в шахтах то и день буксовали механизмы, ломались подъёмники, драгоценная серая пыль оказывалась бесполезным свинцом. Дело шло к бунту, открытому столкновению, губительному для всех. Даже самый тупой вохровец понимал: достаточно разгерметизации купола, повреждённого воздуховода или взорванной кладовой, чтобы скудное выживание сменилось быстрой мучительной смертью. Но взаимное раздражение копилось, и выплеснуть его было некуда.

Посерелый от усталости Файзуллин денно и нощно увещевал, мирил, карал и грозился карами. Выходило так себе, однако искры бунта до поры до времени удавалось гасить. Ретивый капитан Баруздин не помогал командиру – он смирно лежал в больничке, и застиранная простыня укрывала тощее тело, едва вздрагивая от прерывистого дыхания. И инженер Душенька, грузный силач, еле таскал ноги.

Койкомест недоставало, нескольких доходяг пришлось разместить в карцерах. Под присмотром впавшего в тихий запой врача Вовси оставались самые важные пациенты, я с двумя наспех набранными санитарами обихаживал зэков. Впрочем, особой разницы, где и как двигаться к смерти, я не видел – морфин кололи агонизирующим, таблетки от радиации выписывали здоровым, а утки, пижамы и кашу выдавали всем поровну.

Кот нашёлся. Он прятался в кладовой, за стопками одеял, свил себе гнездо в тряпках и отсыпался там, прячась от любопытных глаз. Во время ночных дежурств кот крался за мною следом, в короткие часы отдыха укладывался на грудь тяжёлым горячим телом и мурлыкал, пока я не засну. Я заметил – он приходит посидеть с умирающими, провожает их, а потом долго моется, словно счищает с пышной шкурки чужую память.

На удивление, пищи хватало – ртов стало меньше, хлорелла росла исправно, а теплицы давали неизменно богатые урожаи. Тугобокие, резко пахнущие помидоры и клёклые огурцы давно приелись, огрызки бросали на столах – видано ли, не доедать пайку? Воздух сделался спёртым и тёплым, как вода из автомата с газировкой у стадиона на улице Ленина в раскалённый июльский день. То один, то другой колонист впадал в острое помешательство и пытался прорваться наружу «подышать». Безумцев едва успевали перехватывать возле шлюза.

Измотанные радисты поочерёдно отсиживали часы у аппарата, тщетно пытаясь пробиться сквозь толщу межзвёздной пыли и космических излучений. При взгляде на них мне вспоминались «Фаэты», скверный роман с могучим посылом. Неужели Земля сейчас несётся по орбите грудой ледяных мёртвых осколков? Атом победил разум, зло повергло добро в серую пыль. И вместе с нами погибнет всё человечество…

Не погибнет, обрывал я себя, – Марс уже обитаем, там тысячи переселенцев, женщины, дети. Они справятся с красной планетой и начнут всё заново. А мы здесь, на Уране, – шлак, отработка, пыль Земли. Бывшие музыканты, учёные, литераторы со своими обветшалыми ценностями, ветхой верой, гнилым гуманизмом и жалкими записными книжонками. Смешно сказать – после первой отсидки я ещё верил в торжество коммунизма и разума, красное знамя над Солнечной системой, счастье всем даром. Теперь же суетливо боролся за каждый новый прожитый день.

Прими ж мои благодаренья,

Поклонник мирных аонид,

О ты, чья память сохранит

Мои летучие творенья[3].

Я раскладывал перед котом пасьянсы любимых строк, и он с величием султана принимал дары. Рыжий оказался прекрасным слушателем. Лишь бы никто больше его не увидел, не попытался отнять единственное моё сокровище!

День четыреста восемнадцатый

…Когда я делал Файзуллину очередную инъекцию, радист Можейко без спроса ворвался в кабинет.

– Летит! Летит! – повторял он, и слёзы текли по серым щекам парня.

Удержать информацию в тайне не представлялось возможным. Через пару часов все, от офицеров до последнего доходяги, знали: звездолёт «Варяг» миновал пояс астероидов и движется к Урану на предельно возможной скорости. Правительственную телеграмму тоже прислали, но Файзуллин пообещал радистам, что лично поджарит каждого, кто проболтается. Естественно, проболтались, однако дешифровщик молчал как угорь – у него появился повод хотеть жить.

Закипела работа. В шахты выгнали всех, кто мог хоть как-то стоять и соображать. Охранники вместе с зэками посменно добывали руду, потели в формовочном цехе и грузили диспрозий в контейнеры. Работали без отдыха, не жалея ни себя, ни других: лихорадочный азарт охватил людей. Торопились, словно планета вот-вот взорвётся.

Я тоже вынужден был покинуть своих безропотных доходяг и отстаивать по одной, а то и две смены. Вездесущая пыль действительно проникала сквозь оболочку скафандра, въедалась в кожу, оседала слоями в лёгких. Я чувствовал, что покрываюсь тончайшей металлической плёнкой, силы тают и желания испаряются. Обычно шахта ест человека дольше, но я старожил, диспрозий давно оседал в крови.

В тот день, когда я сбился на третьей главе «Онегина» и понял, что не помню четвёртую, «Витязь» опустился на космодром. Звездолёт не привёз ни припасов, ни химикатов, ни новых колонистов – лишь газеты и новости. Новости и газеты. Желтоватые, пахнущие типографской краской листы бумаги, на которых чёрным по белому пропечатали нашу судьбу.

Зэки орали, улюлюкали, обнимались, плакали словно дети, танцевали вприсядку, кхекая и отплёвываясь.

– Хрущ умер! Задавили мерзавца! Издох, старый жук, подавился своей кукурузой! Смело, товарищи, хором – нам ненавистны тиранов короны, цепи народа-страдальца мы чтим! Амнистия, мать её растудыть! Домой… полетели домой!

В море Москвы на Луне обнаружили целые залежи насыщенной диспрозиевой руды. Добывать металл стало не в пример легче, доставлять шахтёров домой живыми – куда как проще. Надобность в зэках на дальнем краю системы отпала. И Косыгин, после недолгой борьбы возглавивший ЦК КПСС, принял решение: отпустить, искупили кровью. Культ личности кукурузного жука подлежал низвержению, его добычу помиловали. Истощённых, отравленных медленным ядом «социально далёких» отправляли домой, к истосковавшимся семьям. Прииски консервировали до дальнейших распоряжений.

Три дня до эвакуации. Три очень долгих дня.

Зэки, весело бранясь, перегружали руду в звездолёт, паковали скудные пожитки, выковыривали на память камушки из ледяной породы. Фотограф Баум ходил, колыхаясь от выпитого спирта, – каждый, кто мог, проставлялся за-ради карточки. У Файзуллина всё чаще сбоило сердце – я подозревал, что начальник колонии не переживёт перелёта. Моим доходягам не светило и этого шанса. После недолгого яростного спора с медиком звездолёта Вовси принял решение и отправился к умирающим. Старый врач честно предоставил парням выбор: мучительно сдохнуть от перегрузок во время старта или спокойно уснуть от хорошей дозы морфина. Все, кроме упрямого капитана Баруздина, предпочли быструю смерть.

Я самолично перетаскал доходяг в печь, прошептал каждому напутственные слова. Пусть покоятся с миром в царстве Урана. Рыжий кот спокойно глядел в огонь, в золотых глазах зверя отражались языки пламени. Тигр, о тигр…

Прииск быстро пустел. Часть аппаратуры демонтировали для вывоза, остальное решили оставить и запереть. Купол, пожалуй, пережил бы и прямое попадание астероида, десяток-другой лет значения не имел. А затем люди могут вернуться – как свободные строители коммунизма на одной отдельно взятой планете. Светлое будущее равных возможностей, рассветный мир – и никаких зэков. Жаль, я не дотяну. И в весёлой берёзовой Вологде ни одна живая душа не обрадуется моему возвращению.

«Варяг» стартовал величественно. Белое пламя пронзило вечные сумерки, лёд вскипел, редкие облака расступились. От вибрации обрушилась одна из вышек, потянув за собой остальные. Вскоре прииск оказался окружён грудами переломанной стали – без экскаватора не пробьёшься. Тем лучше.

Самым сложным оказалось рассчитать время – так, чтобы у Файзуллина не оставалось и часа на поиск беглого зэка. Списать меня как доходягу он позже спишет, добавить строку в отчёт несложно. Я спрятался в кладовой, в пыльной нише за простынями и одеялами, которые бросили вместе с прочим никчёмным хламом. Кот прятался вместе со мною – то вглядывался в темноту и угрожающе шипел, то дремал, полуприкрыв золотые глаза. Близость зверя успокаивала меня, время тянулось медленно, воздух становился всё холоднее.

По дрожанию пола стало ясно – звездолёт стартовал. Я остался единственным человеком на ледяной планете. Прииск и купол, техника и телескопы, потрёпанные книги в библиотеке и привядшие помидоры в теплице – всё богатство теперь принадлежало мне. На ощупь пробираясь по исхоженным коридорам, я вышел в столовую. Сквозь панорамные окна лился тусклый лиловатый свет Ариэля, самой маленькой из урановых лун, кое-где на столах оставалась посуда, пахло утренней кашей. Рыжий кот неотступно следовал за мной, подрагивая пышным хвостом.

– Назовём тебя Пятница! Согласен, бандит?

Я обхватил кота и чмокнул в недовольную морду. Он тяжело соскочил на пол.

Следовало активировать генератор, проверить воздуховоды и включить обогрев. Но я не спешил – торопиться теперь было некуда. Смутные тени колыхались на горизонте, прятались за обломками скал. Пусть себе бродят, братья по разуму.

В лаборатории ещё оставался спирт. В библиотеке я выбрал Пушкина, включил настольную лампу и погрузился в чтение, счастливый, словно король в ночь своей свадьбы. Серые пальцы, держащие переплёт, отливали благородным металлом…

Загрузка...