Глава 10. Архипелаги в море Ид

— Скажи, мой друг, у тебя есть план? — интересуется Мулиартех, глядя, как тают в воздухе, взявшись за руки, силуэты Нудда и Мирры. — Хоть какой-нибудь, завалященький? Или ты веришь в удачу как в бога?

— Почему «как»? — усмехается Мореход. — Удача и есть бог. Только я ее называю «интуиция». Там, где человек перестает играть в шахматы, он начинает играть в кости. И нередко выигрывает, потому что в кости можно выиграть даже у компьютера.

— Ты уже всех достал этой метафорой! — заявляю я. В голосе моем яд и обида.

Наверное, я ревную к Мирре, только что ворвавшейся в нашу жизнь и с ходу ставшей звездой компании. Вот она — женщина, которую я намеревалась убить. Начальница-неумеха, норовящая контролировать всех и вся, но растерявшаяся в форс-мажорных обстоятельствах. Форс-мажорные обстоятельства — это мы, древние дети трех стихий и новоиспеченный бог четвертой. Впрочем, надо отдать Мирре должное, держалась она хорошо. Не пыталась падать в обморок, не устраивала истерик. И даже не задавала лишних вопросов.

А вот нас сообщение Морехода о том, что Аптекарь — не единственный в своем роде сатана-погубитель мира, повергло сперва в ступор, потом — в уныние. Сражаться с богом-разрушителем куда легче, чем с толпами ни в чем не повинных людей. Людей, обретших божественную силу.

Как будто одной лишь человеческой техники для апокалипсиса недостаточно.

Разговор о том, как это произошло, занял целый вечер. Это был очень, ОЧЕНЬ хреновый вечер.

— …и когда им становится нестерпимо тяжело жить, — рассказывает Мореход, — они больше не сходят с ума, не впадают в тоску и не умирают в корчах, как мы привыкли. Они делают нагаси бина и пускают по реке судьбы, отводя от себя беду. Старый метод — найти того, кто выслушает, и сбросить часть своего бремени на его плечи — давно неэффективен. Невозможно избавиться от болезни, выболтав симптомы. Можно заговорить врача до обморока, но это маленькое удовольствие здоровья не принесет. А люди хотят быть здоровыми. Сама Земля хочет, чтобы они были здоровыми. Пусть не все, лишь некоторые…

— Те, кто лучше адаптирован, — вставляет Морк. Умник фигов. Начитался книжек про эволюцию видов.

— Именно, — важно кивает Мореход. — То, что вы по старой памяти приняли за могущественную магию, и есть магия. Человеческая магия. Единственная, которой они владеют, — магия подсознания.

— Мы всегда смеялись над их фантазиями насчет корявых заклинаний и вонючего варева, над их надеждой изменить природу вещей, — Мулиартех досадливо морщится. — Обрывки фраз на мертвых языках, бесполезные символы мертвых религий, куски мертвых тел в котлах и ретортах — все это казалось таким ребячеством! А их воззвания к выдуманным богам, когда мы, реальные божества, ходили среди них, ели с ними из одного котла, спали в одной кровати, рожали общих детей и вместе копили на старость, которая никогда к нам не придет…

— И они это чувствовали! — ухмыляется Мореход. Ему, видите ли, весело. Еще бы. Его стихия уничтожает нашу реальность — ну чем не повод для веселья? — Потому и старались увидеть вас и соединиться с вами ОСОЗНАННО. Зная, с кем именно они продолжают род свой и делают финансовые накопления. Некоторым удавалось.

— А потом человечество ощутило СВОЮ божественную силу, так? — допытываюсь я. — Внезапно? Ни с того, ни с сего?

— Если столетнее развитие науки психологии считать ни тем, ни сем, то да! — отшучивается Мореход.

— Люди зарылись слишком глубоко и потревожили Ужас Глубин… совсем как гномы Мории, — бормочет Гвиллион.

— Тебя? Или кого-нибудь из твоих братцев? — ехидно осведомляется Мулиартех. Действительно, Гвиллион — типичный балрог, ужасный огненный дух. Сейчас, правда, покрытый каменной коркой и оттого слегка тормозной балрог.

— Своего внутреннего Ктулху! — ржет Морк. Да уж, все настолько скверно, что нам остается только ухохатываться…

— Страхи, поднятые со дна человеческой души, получили имена, длинные и скучные, — возвращается к рассказу Мореход. — Было это хорошо или плохо — кто знает? Человеческое любопытство неукротимо и ему на последствия плевать. Но людская глупость даже резвее, чем любопытство. И на финишную прямую всегда выходит первой. Как только возникла потребность укротить этот, гм, Ужас Глубин, глупость начала действовать. Первым ее порождением стал вампиризм. Люди поделились на доноров и вампиров, на тех, кто слушает нытье, и на тех, кто грузит нытьем.

— По-моему, выслушивание жалоб стало валютой человеческих отношений! — замечает Мулиартех. — Ею нынче платят за любовь, за дружбу, за все хорошее…

— И на деньги тоже обменивают, — соглашается Мореход. — Второе детище глупости — платные доноры-профессионалы. Но это, как я говорил, паллиатив. Ужас Глубин разговорами не развеешь. И вот, наконец, на смену прямолинейной глупости пришла непредсказуемая интуиция. Шахматы отставлены, пришла очередь сыграть в кости.

— Надо понимать, игра в шахматы — это хилая человеческая логика, а игра в кости — это могучая человеческая интуиция, — замечаю я, сочась ядом. — Смотрите-ка, сама додумалась — и объяснять не пришлось! Ай да я, гений среди фоморов.

— Адочка, не злись, — елейным голосом увещевает меня Мулиартех. — Оттого, что ты сидишь и дуешься, племя Аптекарей не вымрет.

— А отчего оно вымрет? — вскипаю я. — Может, оттого, что мы славно поболтаем, похихикаем над грядущим концом света? Глядишь, он и отменится!

И тут в разговор вступает молчаливая Мирра, сидящая на дальнем конце стола с нарочито скромным видом, точно кинодива в свете прожекторов.

— Можно узнать, как мы это делаем? — тихо спрашивает она. Все мы замираем, прислушиваясь к ее бесстрастному голосу.

— Вы, Аптекари, и сами не знаете, как, и нам не откроете, — рассудительно отвечает Мореход. — И потому тебе непременно надо побывать на месте… э-э-э…

— …преступления, — заканчивает его мысль Мирра. — Мы же преступники, не так ли?

Мы отводим глаза. Неприятно глядеть на того, кого обвиняешь в гибели мира, понимая: он ничем не виноват. Разве что самим фактом своего существования.

— Ну хорошо, — говорит наш Аптекарь. «Что уж тут хорошего?» — хочу крикнуть я, но, разумеется, молчу. Хватит и того, что все заметили: я дуюсь. Как обычная человеческая дура. — Если я наткнусь в собственном подсознании на силу эту окаянную, что мне делать?

— Попытайся понять, как она взаимодействует с тобой и как ты взаимодействуешь с ней. Больше ничего, — инструктирует Мореход.

— Я пойду с Миррой, — неожиданно встревает Нудд. До сих пор непривычно молчаливый.

— А ты-то ей зачем? — вырывается у меня.

Мореход таинственно улыбается. Черт бы его побрал с его ужимками!

— Если хочешь, иди, конечно! — пожимает плечами Мулиартех. — Может, заметишь что-нибудь важное. От человеческого ума многое ускользает, — деликатно добавляет она. Мирра кивает. Хорошая девочка.

— Значит, мне тоже туда, в четвертую стихию, — скрипит Гвиллион. — Мореход, ты не мог бы отправить меня к бедному парню в голову? Очень мне его летаргия не нравится.

— Что в ней может понравиться? — кривлюсь я. — Мулиартех, я прошу: дай мне спеть Песню Возврата! Я вытащу провидца!

— Ада! — строго смотрит на меня бабка. — Ты и так наломала дров с Песней Убийства. Он сейчас неизвестно в каком месте и неизвестно в каком состоянии…

— Но Мореход же знает!

— Мореход знает только то, что Марк — в мире совсем другого Аптекаря. Кто этот человек, каков его мир, отпустит ли он провидца по твоему зову или часть души провидца так на чужом острове и застрянет, — этого даже Мореход не скажет. Ведь не скажешь, верно?

Мореход качает головой. Небось, и знал бы — не сказал. Вредный акулий сынок.

— Поэтому оставь Марка его судьбе. Мореход отведет к нему Гвиллиона, дети Муспельхейма[34] — гении упрямства. Там его мощь пригодится. А ты и Морк… — Мулиартех пристально смотрит на нас обоих. Я чувствую, как пальцы Морка сжимают мою руку. — …вы оба отправитесь со мной.

— Куда? — холодно спрашивает Морк. В его голосе угроза. Паладин. Защитник осиротевших, убогих и слабоумных.

— В башку твоей невесты! — грохочет бабка в тональности «морской змей гневается». — Туда, где мы сможем узнать, как Аптекарь подцепил ее и сделал своей нагаси бина! Ты что, не помнишь, что сказал провидец? Ада тоже кукла отца лжи! Господи, почему мои потомки такие дураки? Не в меня же они глупостью пошли?

* * *

Человек думает, что ощущение полета ему знакомо. Сны и панорамные виды, самолеты и парапланы дарят людям иллюзию окрыленности. Но обитатели воздушных океанов, знатоки ветровых лоций знай себе посмеиваются над наивным человеческим ощущением неба как опрокинутой бездны. Для тех, кто живет в небе, восходящие и нисходящие потоки, могучие струйные течения и легкие приморские бризы — горы и расщелины, моря и реки, простертые над головами земных существ. И можно сделать так, что небо само принесет тебя к цели. А можно, тяжело сопя и натрудив крылья, пробиваться через воздушные заслоны, словно через лесной бурелом.

Мы с Нуддом плывем по воздушной реке, быстрой и мощной, и беседуем о стилях полета. Нудд хвалит буревестников и альбатросов, гордо демонстрируя длинное стройное крыло. Я смеюсь над его ленивым парением, кувыркаясь в воздушных потоках на острых стрижиных крыльях.

— Вас, людей, только пригласи полетать, — ворчит Нудд, — всякий норовит в ласточку или в сапсана оборотиться. Ну вот скажи: зачем тебе скорость? Мошек на обед наловить собираешься?

— Едят ли кошки мошек?! Едят ли мошки кошек?! — восторженно ору я, закладывая в воздухе «бочку». Если бы Алиса задавалась этим вопросом, летя в поднебесье, ее бы тоже на философствование не хватило.

Меня переполняет восторг. Раньше я не понимала значения выражения «переполняющий восторг». Теперь понимаю. Мне кажется, что от меня исходит искрящаяся волна, что она летит впереди меня, усеивает замерзшие облака льдистыми блестками. Нудду нравится мое безумие. Эти эльфы…

— Сильфы! — поправляет меня сын воздуха. — Тогда уж сильфы, чтоб ненужных ассоциаций не вызывать. Сама посуди: ну какой из меня эльф? Красотой не блещу, лесопосадок не защищаю, песен не пою, мечей не кую. И уши у меня самые обыкновенные…

— Когда они вообще есть! — хохочу я.

Странно чувствовать себя такой бесшабашной. Особенно если учесть, сколько у нас — у людей и у всяких там сильфов — проблем. По моей милости и по милости всех Аптекарей. Промелькнувшая мысль вызывает в моей душе вспышку стыда — мгновенную, обжигающую.

— Не самоедствуй! — строго говорит Нудд. — Не порть мне удовольствие. Давненько я не пробовал бескорыстной человеческой радости. Деликатес!

— Неужели мы так плохи? — изумляюсь я, нарезая круги над головой собеседника. — И совсем-совсем не умеем радоваться?

— Да вы постоянно радуетесь! — ухмыляется Нудд. — Всякой фигне. От куска мяса до куска мести. Да и эта половинчатая радость отравлена стыдом, злостью, ожиданием… Что судьба ни дай, вам всегда слишком поздно, слишком дорого, слишком мелко, чтобы на душе похорошело. Не удивительно, что детей Дану, наевшихся вашего «блаженства», косит дизентерия.

— Дизентерия? — я зависаю, быстро-быстро трепеща крыльями. — Это как?

— Как обычно, — морщится Нудд. — Эпидемия… э-э-э… нехороших последствий. А все из-за отравленной радости.

— Что, в прошлые века лучше было? — иронизирую я.

— Было по-всякому, — вздыхает Нудд. — Только с тех пор, как люди к рефлексиям пристрастились, одни садомазохисты кругом. К чьей душе ни прикоснись — любая горчит.

— Бедня-а-а-а-аги-и-и-и-и!!! — воплю я, взмывая ввысь, чтобы глянуть поверх облаков, как на горизонте закругляется Земля.

В мою крохотную птичью головку не помещается ничего, кроме полета и свободы. Я подумаю обо всех вас, когда стану человеком. А пока я птица, я буду думать только о небе и о себе.

Скоро-скоро внизу покажется горстка красных кубиков — главный город моего острова в море Ид. Сюда нас с Нуддом доставил Мореход. Кто это — Мореход? Мореход ходит по морю Ид! Он бог этой вселенной, а я бог этого острова, у меня два заостренных крыла и молниеносная сущность. Для мошкары я — смерть. Для жителей острова — жизнь. Для земных людей — утомительная перфекционистка, всегда недовольная полученным результатом. Сча-а-а-астье-е-е-е!!!

Земля встает вертикальной стеной, потом опрокидывается мне на голову, точно огромная шляпа, подбитая зеленым бархатом. Словно не я вращаюсь в воздухе, а мир вращается вокруг меня. Да ведь так оно и есть! Весь этот мир вращается вокруг меня.

— Э-эй! — протяжно кричит Нудд. — Пора вниз, город близко! — и его крылья меняют угол.

Небесная река сопротивляется, не хочет выпускать из воздушных объятий, мягко пытается увлечь за собой. Мы с Нуддом делаем рывок — и проваливаемся в воздушную яму, точно на американских горках. Визжим и хохочем, несясь навстречу земле. Облака из белых, толстых, комковатых перин превращаются в сырой туман, потом рассеиваются и открывают вид на город — маленький, пряничный, игрушечный. Город, где настоящая я нипочем бы жить не стала. Город для позабытой меня, для маленькой девочки из тревожных снов.

Вот и кончилась небесная птичья гармония. Мы с Нуддом влетаем в чердачное окно на башне ратуши, а с чердака спускаемся уже людьми. Здесь, в моей вселенной, у меня две толстые медные косы и зеленые глаза. Не иззелена-серые или нефритовые, как у реальных людей, а травяной, лиственной, изумрудной зелени. Это, конечно, ненатурально и пошло, но мне нравится. Нудд тоже выбрал обличье по вкусу — теперь он худой широкоплечий брюнет с резкими чертами лица. И похож на одного английского актера. Меня выбор Нудда смешит.

— А ты знаешь, что он гей? — спрашиваю я, осторожно спускаясь по витой лестнице — сначала по деревянной, ведущей к часам, потом по каменной, ведущей от часов вниз, к подножию башни.

— Да? — Нудд поднимает бровь. Безразлично так поднимает. Их, воздушных проказников, не волнуют наши предрассудки. Вот оно, преимущество отсутствия материального тела, — фэйри не замечают несоответствий возраста, пола, состояния здоровья, состояния финансов… Единственное, что важно детям стихий — их собственные впечатления от любви, дружбы, вражды. Словом, в общении их интересует только общение. Оттого политкорректность фэйри и зашкаливает за все мыслимые рамки. Они не притворяются, не понуждают себя — им ДЕЙСТВИТЕЛЬНО все равно.

Мы с Нуддом выходим из ратуши и спускаемся по улочке, составленной из лепящихся друг к другу фахверковых домиков,[35] вдоль речки, стиснутой каменистым руслом. Я — вся такая и он — весь такой. Стильно-нелепо-средневековые, ненастоящие, ряженые. Наши наряды — всего лишь стилизация по мотивам средневековой моды. Удобная и прочная. Да и сам город — сплошная стилизация. Мостовые в нем выглядят так, точно их моют с мылом дважды в день. Старинные фасады крепки и благодушны. Люди приветливы и ненавязчивы. Животные доверчивы и упитанны. А зачем мне истинное средневековье с его неудобствами, антисанитарией и зверствами? Мне, как и всякому эскаписту, нужна всего лишь облагороженная декорация — красивый миф, рожденный из грязи, как положено мифам.

Больше, чем исторические реалии, меня интересует, зачем мы здесь. Насмешливый бородатый тип, встретивший нас в странном месте и в странной компании, ничего определенного не сказал. А я была слишком ошарашена, чтобы протестовать.

— Нудд, а Нудд… — нерешительно начинаю я, — как думаешь, мы найдем то, что ищем?

— Не знаю, Мирра, — качает головой он. — Я не такой упрямец, как Гвиллион и его сородичи. Поэтому никогда не бью себя в грудь: во что бы то ни стало! Любой ценой! У нас нет другого выхода! Хотя как-то так и обстоят дела. Выхода у нас нет.

— Хороши же из вас воины, — ворчу я, — при таком-то легкомыслии… Интересно, кого тогда человечество в сагах описывало, если вы совсем не такие? Вы хоть с фоморами-то воевали?

— И ты в курсе наших подвигов у Маг Туиред? — Нудд смотрит на меня устало и насмешливо. — Удивительная нынче мода на северные эпосы. Все вдруг кельтоманами и скандинавистами заделались. Куда ни плюнь, всюду древние ирландские разборки — последний хит сезона…

— Моду не я ввела, а Толкиен, разборки ваши в топ-листе битых полвека, пора бы привыкнуть, так что отвечай на вопрос и не критикуй человечество, оно все равно в тебя не верит! — скороговоркой отвечаю я, взбегая по мшистым камням на круглоспинный мост с толстым каменным парапетом.

— Да было, было, воевали, — досадливо вздыхает сын Дану. — И не столько за землю, как людям показалось, сколько ради удовольствия подраться.

Я киваю. Незачем притворяться, что мне незнакома радость, рожденная кровавым туманом, застящим глаза. Если отнять у человека меч, нож, пистолет и право на кровную месть, он не перестанет убивать в сердце своем. И не потому, что от природы зол. А потому, что это ПРИЯТНО. Можно возненавидеть на всю жизнь за глупый розыгрыш. Возгореться жаждой мщения за оскорбительную фразу. Захотеть убить за пренебрежительный взгляд. Есть тысяча способов придумать себе идеального врага и назначить на его роль знакомца и незнакомца, целое поколение и целый народ. Лупить по щиту мечом и орать, расплескивая адреналин. Почувствовать на лице своем тень крыльев ангела смерти. И мечтать не о победе, не о чествовании героев, не о вечной славе, а об убийстве. О том мгновении, когда твое оружие напьется крови, когда ты пройдешь сквозь ряды живой плоти, словно сквозь текучую воду, оставляя позади гряду мертвых тел…

В моем мире нет места этой мечте. Я его создала, и создала так, чтобы ЭТО не приносило наслаждения. Чтобы насильственная смерть — как же без нее? — всегда была вынужденной мерой. Чтобы от нее веяло холодом и тоской, а не радостью насилия. Может быть, так я и стала Аптекарем. Жажда убийства не исчезла, а спряталась. Прикрылась маской жестокого чародейства, высшего порядка, тонкого расчета. Средоточие этой жажды нам и предстоит искать. Маги, колдуны, политики, все, кто ставит себя выше толпы обывателей, среди которых нет ни одного вершителя судеб. Ни одного профессионального убийцы.

— Что, поняла, кого мы ищем? — спрашивает Нудд. Мы стоим на мосту, опершись локтями на камни парапета и смотрим на бегущую воду. Сверкающая лента вьется до самого горизонта. Я не позволю превратить мой добрый народ в кукол, уплывающих навстречу возмездию за чужие грехи. Даже если эти грехи — мои собственные.

Я киваю и перехожу на другой берег. Задача ясна. Дело за малым — отыскать в этом мире того, кто возомнил себя богом. Мной.

* * *

Сны — это все, что у меня осталось от меня прежнего. Моя прошлая жизнь отрезана от нынешней то ли упавшим железным занавесом, то ли завесой ночной тьмы, тоже упавшей и тоже непреодолимой… Я могу только догадываться, что — нет, КТО подает мне знаки оттуда, из жизни по другую сторону лезвия, разделившего нас, сиамских близнецов памяти.

Мальчишка лет десяти, с выгоревшими добела волосами и светло-серыми глазами на загорелом хмуром лице стоит передо мной и говорит очень неприятные вещи. Что он уходит, уходит насовсем. Что он мне больше не нужен, как и я — ему. Что между нами нет больше ничего общего.

— Ты сто лет не был на море. Всех вокруг разговорами извел о том, до чего к большой воде тянет, — рубит этот паршивец. — Ну вот, ты на море. Только к морю-то ты и не пошел. Сразу в город рванул, да так там и застрял. А и доползешь до пляжа, — парнишка брезгливо кривится, — все равно сделаешь, как у вас, у взрослых мужиков принято — сядешь на песочек и начнешь пить все подряд: пиво, нарзан, бухалово всякое. На баб глазеть. Газетку читать. Ты, у которого все лето шрам от маски на роже не заживал, теперь будешь «окунаться» только когда пиво с нарзаном в брюхе вскипят. И в море за буйки заплывать не станешь, утонуть побоишься. Да не утонуть вы боитесь, а моря… В общем, я ухожу. Оставайся со своей взрослой жизнью. Я пошел.

Раскрываю рот, чтобы возразить и вижу, что возражать уже некому: нахальный пацан уплывает в белой одинокой лодочке к самому горизонту. А я бегу по мелководью, хочу обрушиться в волны, в три гребка догнать мальчишку и объяснить ему, что я не безнадежен, что море влечет меня по-прежнему — и даже сильнее, чем в детстве, но люди, другие люди ждут от меня помощи и содействия, висят на мне медалями и гирляндами, затаив дыхание, караулят мое возвращение и ногти грызут от отчаяния при мысли, что я могу и не победить, и не вернуться…

Я скачу по полосе прибоя, нелепо задирая ноги, а море все отступает от меня, отступает, вот оно уже по колено, по щиколотку, прощально касается пальцев ног. И не по воде я бегу, а по людной улице, по раскаленному солнцем променаду, затопленному бескрайним человеческим морем, среди распаренных тел и равнодушных лиц. И нигде ни следа большой воды и белой одинокой лодочки на горизонте…

Нервным, лошадиным движением вскидываю голову и понимаю: я заснул прямо на площади, сидя на каменной скамье у подножия памятника усастому герою всех времен, имени которого давно никто не помнит. Но, как водится, население использует героя в качестве надежного ориентира, назначает свидания у стремени его коня, а по праздникам напяливает на страдальца клоунские наряды.

Под ногами у меня — стертые могильные плиты и круглые булыжники мостовой, за спиной — остывающая спинка скамьи, над головой — долгие, сиреневые, летние сумерки. Обычно в это время я падал в постель, пахнущую затхлым освежителем, в полусне обещая себе: завтра, завтра я найду того, кого должен убить. И убью. Даже понимая: смерть «объекта» не изменит расстановки сил в мире. И ничья смерть этого не изменит. К сожалению, одиночной смертью можно изменить только одиночную судьбу. Или несколько. Если мой заказчик хочет пустить судьбу по другим рельсам, пусть сперва эти рельсы проложит. После того, как справится с разочарованием. После того, как я уничтожу создателя здешнего мира. А может, и сам этот мирок, надоевший мне хуже осени.

Видимо, понимая, что я ему вроде как Шива,[36] обреченный мир ластится ко мне, подсылает шутов в виде неразлучной троицы Обжора-Вегетарианец-Сомелье, намекает на неувиденные тайны и нераскрытые возможности. Но сердце мое, когда-то мягкое и жалостливое, взирает на эти трепыхания с равнодушным презрением. Я — словно хорошо промороженный Кай, над которым не властны рыдания тысячи тысяч Герд.

От мысли о собственной жестокости меня посещает странное удовлетворение. Не удовольствие садиста, а удовлетворение профессионала. Как будто я не случайный «попаданец впросак», а первоклассный киллер на курсах повышения квалификации. И прохожу испытание сочувствием. Пока довольно успешно.

Я встаю и прохаживаюсь взад-вперед, восстанавливая кровообращение в онемевших ногах.

— Какого черта ты вечно топчешься по моей могиле? — слышу я голос под своей пятой.

Наверное, прошлый я, который мне нынешнему кажется слабаком, подпрыгнул бы на метр вверх от неожиданности. Но сейчас я равнодушно гляжу вниз.

Ничего. Только край могильной плиты с нетипично гневной надписью. Среди местных мучеников-смиренников, видать, были и недовольные тем, что их саркофагами площадь мостят…

— Ты кто? — интересуюсь я, не сходя с места. — Небось, какой-нибудь местный Фрэнсис Дрейк?[37]

— Я местный Мэри Рид![38] — ехидно парирует голос.

Из-под края плиты в желоб между булыжниками вытекает темная струйка. Густая, как ртуть, сироп или… кровь. Лужа крови. Довольно обширная. В форме лежащего человеческого тела. Все четче его силуэт, все гуще его содержимое. Кровь, будто темный воск, заполняет невидимую форму для отливки, я терпеливо жду, пока родится скульптура. Наконец, она готова, она жива, она поднимается с земли и оглядывает себя. Я тоже оглядываю ее.

Ну да, Мэри Рид и есть Мэри Рид. Чудовище с пиратского корабля, нимало не похожее на полуголую девочку в батистовой рубашонке, с кокетливой сабелькой в холеной лапке. Куртка, штаны и рубаха Мэри Рид — сукно, парусина, конопля, никакого батиста с кружавчиками. И никаких привольно развевающихся гривок — волосы стянуты в тугую косу. Жилистые руки с обломанными ногтями. Красное обветренное лицо. И пеньковая петля на шее, как скрученный в жгут шарф.

— Меня Мореход послал, — сипит красотка, ослабляя узел петли. — Ты его еще ждешь?

— Нет, — равнодушно отвечаю я. Мне действительно все равно. Я действительно не жду ни помощи, ни спасения, ни объяснений. Ниоткуда.

Первые дни ожидание удалого капитана было эпицентром моего существования. Я повторял про себя: «Без него ни шагу. Ни шагу без него! Он сам так велел!», радуясь, что можно просто ждать, просто надеяться, просто переложить свою проблему на чьи-то плечи.

Но ожидание затягивалось. Словно петля. И однажды захлестнулось намертво. Я понял, что вера в доброго дядю иссякла, зато на другой чаше весов прибавилось — ее тянули книзу разочарование, раздражение и растущая в душе пустота.

А потом я встретил Дурачка.

Выяснилось, что Дурачок любит антикварные магазины. Он вообще любит магазины больше всего на свете. Хотя Дурачку хочется, чтобы все верили в его привязанность к музеям. И к библиотекам. И к концертным залам. Но я сразу понял: если у Дурачка к чему и лежит сердце, то к грудам аляповатого барахла из какого-нибудь «Шиша-стайл». Где мы, собственно, и познакомились. Я бы, скорее всего, назвал бы это заведение «Тысяча и одной ночью». Но в городе уже имелись ресторан, кабаре, бордель и чайный магазин с таким названием. К тому же владельца лавки звали Шиша и был он типичный турецко-гэдээровский Али-баба, продающий узорчатые подносы, узорчатые тряпки, узорчатые табуретки и узорчатые фонари туристам, которые, как известно, любят все узорчатое.

Шиша сидел, потягивая кальян, под узорчато-дырчатым блюдом неопределенного назначения, повешенным на стену, точно доска для игры в дартс. А Дурачок увлеченно копался в чайниках и кувшинчиках, каждый из которых выглядел так, точно в нем заперт джинн. И разговаривал сам с собой. Увлеченно. Первый раз живой человек при мне демонстрировал искреннее чувство. До сих пор с живое чувство слышалось только в голосах здешних привидений.

Я вяло потыкал пальцем в груду ковров и пробормотал нечто неодобрительное. Грубая, мол, работа.

— Дурачок! — радостно накинулся на меня создатель этой вселенной. — Это же настоящие алкагулкики! Смотри, какой узор изящный — цветы терновника! Замечательные, говорю, алкагулкики! Дурачок ты!

Название узора окончательно отвратило меня от образцов ковроткачества. Я полностью переключил внимание на эксперта по алкого… алкагулкикам — и подозрение мое вскоре переродилось в уверенность. Вот он, Дурачок. Вот он, мой объект. Несколько раз я как бы ненароком брал в руки тяжелые, плохо заточенные — и, разумеется, узорчатые — железяки. И всякий раз Дурачок оказывался рядом, радостно вскрикивая:

— Это шемшир! Это каруд! Это бебут! — не сознавая, что жизнь его спасает лишь безнадежная тупость всех этих шемширов-карудов, непригодных в качестве колюще-режущего оружия. Разве что в качестве ударно-молотящего.

Трудно убивать человека, не владея киллерскими навыками, без подходящего орудия, да еще под ироническим взглядом смуглого Шиши, похожего на измельчавшего Будду. Поэтому я позорно бежал из «Шиша-стайл», приобретя совершенно ненужный мне не то чайник, не то соусник. И, сунув его в карман, побрел на площадь. Чтобы тяжело осесть на каменную скамью под всем известным безымянным героем и погрузиться в мучительную дремоту.

И проснуться готовым к убийству отморозком. Как будто душа неукротимой, даже в смерти не смирившейся пиратки слилась с моей сущностью. Это ее сила навеяла сон о слабости, о старости, об обреченности. Это она, Мэри Рид, заставила меня мечтать о том, как я покину этот остров и выйду в море. А еще она открыла мне запретное знание: чтобы освободиться от этого блеклого мира, я должен преодолеть свою слабость. Может быть, жалость. А может, смущение. Смущение реального человека перед пышным драматизмом ситуации: мне, неуклюжему и вялому, как все обитатели этой вселенной, необходимо разбудить в себе ярость и презрение — но к кому? К старому шопингоману, свято верящему в то, что кругом одни… дурачки?

Нет, не милосердие, а исключительно стыд отгораживает меня от решительных действий. У кого бы занять опьяняющей жажды крови, чтобы воткнуть нелепому болтуну под ребра выкидной нож, не мучаясь от сознания собственной неловкости и нерешительности?

— Правильно! — кивает пиратка. — Если у тебя нет того, что тебе требуется, надо взять у того, у кого есть.

— А у кого есть? — хмуро спрашиваю я.

— У меня. И у посланника Морехода.

— Он что, кого-то ко мне послал? И где же он, гонец долгожданный?

— У тебя в кармане, — ухмыляется она.

* * *

Я и Морк кружимся в черной воде, сплетясь хвостами, тесно прижавшись бедрами, наши волосы спутываются и покрывают нас живым серебряным облаком, его руки скользят по моему телу, перепонки щекочут кожу, я чувствую под ладонями вставший дыбом плавник на его спине. Морк, теперь уже совсем мой Морк ведет губами по моей шее, его тело течет вдоль моего, точно серебряные пузырьки воздушных сетей. Я изгибаюсь, все теснее скручивая кольца нижней половины тела, стискиваю ими хвост Морка. Там, где заканчивается едва заметная выпуклость живота, друг напротив друга в наших сине-черных телах раскрываются, словно цветы актиний, потайные клапаны — моя вульва и его член. Я ощущаю движение внутри себя, змеино-извивающееся, несущее наслаждение — и впиваюсь зубами в плечо Морка. Вода у моего лица темнеет от крови. Напряженная мышца дергается, Морк беззвучно стонет, я тоже кричу сквозь стиснутые зубы, его пальцы впиваются мне в спину, я чувствую все, что чувствует он, как он чувствует меня, мы становимся единым целым и растворяемся друг в друге и в бездне. Это вечный любовный танец морских змей, непохожий на земную страсть, ледяной и завораживающий, медленный и долгий.

А потом я лежу в его руках, в сети его волос, будто в гамаке, мы парим над мерно вздыхающей глубиной. Я гляжу вверх, на то, как солнце играет лучами сквозь толщу воды и превращает верхние слои в переливчатый аквамарин. Так я и знала, повторяю я про себя, так я и знала, что мы сразу приступим к змеиному танцу. Чего и ждать от моего подсознания, даром что оно не человеческое…

Здесь, под водой, мы немы, мы самые молчаливые среди обитателей моря, нам не нужны звуковые сигналы, чтобы говорить друг с другом, наши ощущения окутывают нас пульсирующей пеленой, поэтому нет нужды в словах, чтобы благодарить, лгать или оправдываться. Любовь морских змей — безоглядная и искренняя, как и все сотворенное природой, в ней нет места человеческим играм.

Я глубоко вздыхаю и освобождаюсь из рук Морка. Больше нет пути назад. Больше нет нам места на земле. Мы дома. В своей стихии, которая примет нас такими, какие мы есть, не спрашивая, хорошо ли обдуман наш выбор. Ей достаточно того, что мы его сделали.

Проблема лишь в том, что это море — чужое. Море четвертой стихии — непредсказуемо. И мы здесь не затем, чтобы соединиться навек и стать неразлучной парой. Мы здесь — пленники. И чтобы освободиться, нам нужно отыскать отца лжи, отравившего наши моря.

Взгляд Морка прикован к чему-то на дне. Он с изумлением смотрит вниз, потом стрелой пролетает мимо меня, на глубину. Там, на белом песке, огромным кольцом лежит расслабленное тело… Мулиартех?

И тут я понимаю: это — не Мулиартех. Если бы мы были на суше, я бы крикнула, что есть силы: остановись, Морк, не приближайся, это Вирм![39] Здесь я могу только думать как можно громче и надеяться, что он услышит.

Он слышит. И Вирм слышит. Гигантская черная петля взвивается вверх, охватывая Морка, и только скорость спасает моего мужчину от страшной участи быть раздавленным чудовищной силой чешуйчатых колец.

— Ах ты погань! — слышу я в своей голове. Это не голос Морка. И не мой. Это Мулиартех, в своем Истинном Теле, дьявол глубин, непобедимый и безжалостный. Словно два подводных течения материализуются в драконов — черного и синего. Вода вскипает, песок белым туманом окутывает древних подводных тварей, сцепившихся в смертельной схватке. Морк бросается ко мне, ловит меня за руку, тащит наверх, а в головах у нас гудит страшный рев:

— Не смей трогать моих детей, дерьмо медузье!!!

Замерев от ужаса и восторга, мы наблюдаем, как Мулиартех обвивает Вирма по всей длине и стискивает в удушающих объятьях — почти так же, как мы с Морком недавно обнимали друг друга, но с жаждой не любви, а убийства. Челюсти Мулиартех сомкнуты на горле Вирма, он ворочает башкой, из пасти его течет кровь, расплывается облаком вокруг, черная кровь и белый песок смешиваются в грозовую тучу на дне моря Ид.

Морк тянет меня за руку — выше, выше, к поверхности. Мы выскакиваем из воды, точно загнанная дельфинами рыба, обмениваемся растерянными фразами:

— Он что, сдурел, кашалот старый?

— А что ты меня-то спрашиваешь? Ты первая крикнула: не приближайся!

— Мне стало страшно!

— Мне тоже!

Я и сама не понимаю, отчего Вирм напал на нас. Морские змеи не едят фоморов. Даже самые старые и злобные. Мы им не добыча. А тем более не пища. Мы им родня. Самое худшее, чего можно дождаться от разозленного морского змея — это ядовитого облака в физиономию. После чего надоедливый фомор незамедлительно принимается искать места, где бы прилечь. И лежит в указанном месте дня два. И больше никогда не докучает отдыхающему подводному дракону.

В спины нам ударяет волна. Из воды поднимается голова и шея Мулиартех, пасть ее измазана кровью и чешуей Вирма.

— Что это было? — кричу я ей.

Если бы у Истинного Тела Мулиартех были плечи, она бы ими пожала. А так только мотает башкой.

— Сбрендил на старости лет, не иначе! — рычит она. — В жизни не видела такого дурня. Что это за место?

— Я… не знаю… — шепчу я. Мне действительно неизвестно, где мы. Вкус у воды незнакомый, а узнать, в каких мы водах, можно было разве что у Вирма. Ныне покойного.

— Ну и влипли же мы с этим Мореходом! — в раздражении лупит хвостом Мулиартех. — Где он, этот бездельник?

— В принципе, везде, — слышится благодушный голос с небес. Нет, не с небес. Прямо из ниоткуда перед нами возникает корабль. Драккар,[40] нос которого украшен скульптурным портретом моей прабабки. По-моему, это насмешка. По совершенно пустой палубе, среди бесполезных скамей разгуливает Мореход, попыхивая трубкой.

— Прошу на борт! — усмехается он и приглашающим жестом обводит корму. — Поговорим, господа фоморы?

— Зараза ты после этого, а не бог! — бурчит Мулиартех, помогая нам с Морком взобраться на палубу. — Натравил на нас психа какого-то…

— Это не я! — качает головой Мореход. — Я здесь не хозяин.

— А кто хозяин? — рявкает Морк.

— Она! — и Мореход указывает трубкой на меня. — Это Адина территория в нашем общем море Ид. Так что все, с кем вы здесь встретитесь, — Адины страхи и желания. С нее и спрос!

Загрузка...