После того как Елена с возлюбленным ею Парисом бежали в Трою, муж ее, царь Менелай, призвал союзников к войне. Возглавляемые царем Агамемноном, союзники собрались в гавани Авлиды. Приготовились они взять курс на Трою, однако отплыть никак не могли: безветрие не позволяло.
Тогда царь Агамемнон, царь Менелай и царь Одиссей прибегли к совету Калханта, жреца Артемиды, а тот и поведал, что их флоту чинит препоны разгневанная богиня. Цари спросили Калханта, как же склонить Артемиду даровать им попутный ветер, и прорицатель ответил: богиня-де смилуется только после того, как царь Агамемнон приведет в Авлиду старшую дочь, Ифигению, и принесет ее ей в жертву.
Я начала обращаться в ветер с той самой минуты, как ты посулил меня Артемиде.
Еще не пробудившись от сна, я позабыла едкую вонь прогоркшего масла и яркий зеленый оттенок весенней листвы. Ускользнув от меня, они сделались легкими ветерками, которые позже вплетутся в мощь моего дуновения. Между первым и вторым взмахами ресниц я позабыла и блеянье гонимых на бойню коз, и шероховатость шерстяной нити, свиваемой огрубевшими пальцами, и аромат смокв, сваренных в медовом вине.
Вокруг неспокойно спали, ворочались, бормоча что-то в иссушающей летней жаре, другие девушки, жившие при дворце. Я неуверенно поднялась на ноги, выбежала в коридор. На каждом шагу стопы мягко касались прохладной расписной глины, но вот ощущение пола под ногами тоже рассеялось, исчезло, будто туман. Казалось, я стою в пустоте.
Путь к комнатам матери тоже забылся. Тогда я решила вместо нее навестить Ореста, но и к нему не сумела вспомнить дороги, и двинулась на поиски. В коридорах дворца ярко горели светильники. Увидев меня, один из слуг разбудил одного из рабов, а тот разбудил одну из рабынь, а та поднялась, подошла ко мне, заморгала со сна, забормотала:
– Что стряслось, госпожа Ифигения? Что тебе будет угодно?
Но ответа у меня не нашлось.
Нет у меня ответов и для тебя, отец.
Могу представить себе, что делал ты той ночью, когда я мерила шагами коридоры дворца, а чувства мои исчезали, как звезды, одна за другой гаснущие в предутреннем небе. Ты возглавлял военный совет там, в Авлиде. Представляю, каким тяжелым казался тебе царский посох в руках – к тяжести дерева прибавилась тяжесть бремени власти.
Жрец Артемиды, Калхант, склонился перед тобой и иными царями.
– Я долго, усердно молился, – сказал он. – Богиня прогневалась на тебя, Агамемнон. Пока не искупишь вины, она не позволит ветрам нести корабли твои в Трою.
Наверное, царский посох в твоих руках стал тяжелее прежнего. Переглянулся ты с хитрецом Одиссеем и с братом своим, Менелаем, но взгляды их были холодны, лица бесстрастны. Оба желали войны, а ты стал преградой на пути их стремлений.
– В чем же вина моя? – спросил ты Калханта. – Что же угодно богине?
Жрец улыбнулся.
Что может быть угодно богине? Что, как не кровь девы на ее алтаре? Жизнь одной дочери в обмен на ветер, что понесет в бой твой флот, способный лишить жизни многие тысячи. Жизнь одного ребенка ради великой войны…
Одиссей с Менелаем не сводили с тебя ненасытных взглядов. Жажда битвы истощила их взоры и души, как истощает голод лицо бедняка. В отсветах пламени факелов мерцала невысказанная угроза: делай, как велит жрец, или войска, собранные для войны с троянцами, двинутся на Микены. Принеси в жертву дочь, или пожертвуешь царством.
Взял Менелай амфору с изысканным красным вином, налил по мере каждому из троих. Выпить – все равно что дать клятву. Сам Менелай выпил быстро; алые капли заблестели в густой бороде, словно кровавые брызги. Одиссей не спешил, лениво смакуя каждый глоток, пристально, с хитрецой, глядя тебе в лицо.
Ты, отец, не поднося к губам золотого ритона[32], взглянул в его глубину, темно-красную, как моя кровь, обреченная оросить алтарь Артемиды. Могу только предполагать, что ты чувствовал в эту минуту. Может быть, дрогнул, заколебался. Может быть, вспомнил мой взгляд, подумал о свадьбе, которой мне никогда не видать, и о детях, которых мне никогда не носить под сердцем. Но, какие бы думы ни вкладывало тебе в голову мое воображение, я твердо знаю лишь правду твоих поступков. Ты не сломал о колено царского посоха, не отшвырнул прочь его обломков. Не закричал Менелаю, что тот не вправе просить тебя принести в жертву дочь, когда сам не желает пожертвовать даже прелестями изменницы, потаскухи, бежавшей с его брачного ложа. Не посмеялся над Калхантом, не велел ему попросить о чем-то другом.
Ты крепко стиснул в руке царский посох и залпом выпил вино.
Как много я потеряла! Слова. Память. Чувства… Только сейчас, на пороге смерти (а может, уже переступив его), и начала приходить в себя.
И все это – дело твоих рук, отец. Твоих рук, твоей воли. Ты вместе с этой богиней развеял меня, но забыть обо мне я тебе не позволю.
Плечи твердо, настойчиво стиснули руки матери. Встревоженно сдвинув брови, она склонилась ко мне.
Мать со своими рабынями отыскала меня подле фрески, изображавшей детей за игрой во дворе. Съежившись, сжавшись, тянула я руку к самой маленькой из детских фигурок, в помрачении чувств принимая ее за Ореста. Рабыни таращились на меня с опаской, особыми знаками отгоняя безумие.
– Должно быть, это был сон, – предположила я в оправдание странности, словно бы облепившей меня с головы до ног.
– Надо со жрецом посоветоваться, – сказала Клитемнестра, подхватывая меня под локоть. – Встать сможешь? У меня имеются новости.
Я робко шагнула вперед. Подошва мягко коснулась пола, но я его больше не чувствовала.
– Хорошо, – одобрила мать. – Здоровье тебе очень понадобится.
С этими словами она погладила меня по щеке, с неожиданной сентиментальностью окинула взглядом черты моего лица, будто стараясь получше запечатлеть его в памяти.
– Что с тобой? – удивилась я.
– Прости. Просто захотелось взглянуть на тебя повнимательнее, – пояснила мать, опуская руку. – Твой отец призывает нас в Авлиду. Сам Ахиллес желает взять тебя в жены!
Слово «жена» я помнила, но… Авлида? Ахиллес?
– Кто? – переспросила я.
– Ахиллес! – повторила Клитемнестра. – И мы отправляемся в Авлиду сегодня же, после обеда.
Тут я взглянула в знакомые глубины материнских глаз. Зрачки ее были темны, как ночные воды, но радужки исчезли без следа. Ни окрашены, ни белы… просто исчезли.
«Зеленые, – на миг промелькнуло в памяти. – Глаза матери зелены, как весенние листья». Но, уцепившись за эту мысль, я не сумела вспомнить, как выглядит этот «зеленый».
– Куда мы отправляемся? – спросила я.
– Тебя ждет свадьба, сердце мое, – ответила мать. – Все меняется в один миг, не так ли? Сегодня твоя дочь – девчонка, а завтра – взрослая женщина. Сегодня твоя семья вместе, а завтра начнется война, и все выступают в поход. Но так уж в жизни заведено. Покой, равновесие – и вдруг перемены. А после, не успеешь привыкнуть к новому равновесию, жизнь снова меняется, и нам остается только вспоминать, какой была она прежде. Ты все это поймешь позже. Ты еще так молода… хотя, с другой стороны, вот-вот станешь хозяйкой, женой. Выходит, не так уж и молода, верно?
– Кто такой Ахиллес? – повторила я.
Но мать уже выпустила мои руки и зашагала из угла в угол. Душу ее переполнила радость пополам с беспокойством о предстоящих приготовлениях, а для меня места в ее душе не осталось. С языка ее так и посыпались приказания прислуживавшим ей рабыням. Уложи то-то. Не забудь то-то. Приготовь. Вычисти. Отполируй. Рабыни защебетали, точно стайка птиц, охорашиваясь под ее присмотром.
Нет, обо мне тоже не совсем позабыли. Ко мне, готовить меня в дорогу, приставили одну-единственную молодую девицу. С охапкою свадебных украшений она подошла ко мне.
– Ты станешь женой героя, – сказала она. – Ну разве не чудесно?
Слегка потягивая меня за волосы, она принялась вплетать что-то в прическу. Я подняла руку, пощупала, что там. Девица на миг прервала работу и позволила мне взять одно из украшений.
В руке оказалась какая-то красная с белым вещица. Искусно сложенные воедино, ряды чего-то волнистого, нежного, плавно сходятся внутрь, к темной сердцевине… Ноздри защекотал сладкий, незнакомый аромат.
– Пахнет, – заметила я.
– Пахнет великолепно, – заверила меня рабыня, мягко, но непреклонно вынув вещицу из моих пальцев.
Пока она вплетала это красное с белым в мой свадебный венок, я, смежив веки, изо всех сил старалась вспомнить название этого сладкого аромата.
Однажды ночью – тогда я была совсем маленькой, мне еще брили голову, оставляя только косицу волос на затылке – ты пришел в комнату, где я спала. Озаренный землистым, неярким светом луны, склонился ты над моим ложем. Черты лица твоего потускнели в тени отливавшего желтым шлема, украшенного клыками белого вепря, вываренная кожа кирасы и юбки-набедренника масляно поблескивала в отсветах факелов.
В детстве я много раз наблюдала с галерей верхнего этажа, как ты командуешь войском, но никогда не видала тебя в коже и бронзе так близко. В этот миг мой отец, один из царей, один из героев Эллады, был несказанно далек от того человека, что по вечерам, изнуренный трудами не меньше любого простого работника, садился за ужин и не ел ничего, как ни соблазняй его мать кубиками баранины и сыра. В эту минуту ты принял облик, известный мне только из сплетен да грез. Чувствуя в твоем дыхании запах маслин, слыша негромкий лязг меча о бедро, я не могла поверить, что все это – взаправду.
– Мне вдруг захотелось увидеть дочь, – сказал ты, даже не думая понижать голос.
Разбуженные тобою, другие девчонки сонно замычали, встрепенулись, устремили взгляды на нас. Меня охватила гордость. Мне так захотелось, чтоб все они увидели и тебя и меня – вместе, вдвоем! Это заставило вспомнить, что я – Ифигения, дочь Агамемнона и Клитемнестры, племянница Елены, ведущая род от богов и героев.
Как все же просто быть кем-то, но не чувствовать этого… Как незаметно, легко величие меркнет в серости будней, за ткацким станком, за чисткой маслин от косточек – да попросту за сидением взаперти, в духоте мегарона[33] во время грозы, под стук дождевых капель о камень!
– Вставай, – сказал ты. – Хочу тебе кое-что показать.
И я, подпоясав одежды, вслед за тобой вышла из спальни, спустилась по гулкой лестнице на первый этаж. Из-за дверей, что вели в мегарон, рвались наружу отсветы пламени. Слуги, присматривавшие за очагом по ночам, коротали время за сплетнями, и хохот их вторил треску горящих дров.
Ты устремился наружу, я же замешкалась у порога. Стены дворца я покидала нечасто, а ночью – вовсе ни разу. Однако ты вышел во двор, даже не оглянувшись, не проверив, иду ли я за тобой. Приходило ли тебе хоть когда-нибудь в голову, что дочь может не сразу уступить капризу отца? Думалось ли хоть когда-нибудь, что у девочки время от времени могут возникнуть желания, затмевающие чувство долга?
Но ты оказался прав. Стоило тебе, такому рослому, такому внушительному в броне и в шлеме, приостановиться, я последовала за тобой в портик.
Сойдя по каменным ступеням вниз, мы, наконец, оказались под открытым небом. Зловеще яркая луна, нависшая над кручей, заливала каменистую землю призрачным серебром. Внизу, среди выступов известняка, белели, словно ее отражения, крохотные, эфемерные луны одуванчиков. Вокруг пахло сыростью и ночными цветами. С неба донесся клекот орла. В ответ ему где-то неподалеку затявкала лисица.
Ночной ветерок понес вдаль запах твоего пота, смешанный с запахами конских грив и навоза. Соединенные вместе, они казались отталкивающими и в то же время дразнящими. Обычно ты навещал женские покои только по завершении всех дневных дел, когда пот уже смыт или высох. Сейчас жизнь вдруг засияла свежестью и новизной. Ты ввел меня в самую гущу событий.
Вскоре достигли мы места, где сквозь скалы прорубает себе путь река. Тут ты перешел на бег. Спереди, из рощи, послышались голоса, а голосам вторил лязг бронзы о бронзу. Я помчалась за тобой, спотыкаясь о камни, прячущиеся в траве. Ты свернул к роще. Над землею стелился туман, озаренный сверху зыбким, неверным светом луны. Из тумана торчали кверху мохнатые кедровые лапы.
Дышать с каждым шагом становилось труднее, я начала отставать. Ты углубился в рощу, палые листья захрустели под твоими ногами. Я, прижимая ладонь к тревожно занывшему боку, потащилась следом.
Ты обернулся только после того, как я почти нагнала тебя.
– Запыхалась? Так отчего ж не сказала мне?
С трудом одолев последнюю пару шагов, я прислонилась спиной к стволу кедра: дрожащие ноги подгибались под невеликой тяжестью тела. Впереди, в густых зарослях, окутанные туманом, виднелись твои воины. Бронзовые нагрудники поблескивали в свете луны, поножи плотного войлока темнели в белесой дымке, будто стволы деревьев. Вот над густой, колышущейся пеленой поднялись мечи, клинки лязгнули один о другой. Казалось, передо мною – фаланга воинов-призраков: их руки, ноги, броня, словно бы паря в воздухе, мелькали в лунных лучах и вновь исчезали из виду в белой завесе тумана.
Клинок меча с громоподобным лязгом ударил плашмя в чей-то нагрудник. Я съежилась от страха. На глаза навернулись слезы. Почти всю жизнь прожившая в четырех стенах, здесь, под открытым небом, я чувствовала себя такой беззащитной…
Тем временем ты наблюдал за мной – глаз не сводил с моего лица, будто не замечая чудесного зрелища.
– Я велел экветам[34] вывести воинов на учения. Тут поднялся туман, и… гляди! Это непременно следовало кому-нибудь показать.
Я поняла, чего ты от меня ждешь.
– Да, изумительно!
Голос мой дрогнул от страха, но это вполне могло сойти за восторг.
– У меня есть идея, – сказал ты, пряча озорную усмешку в густой бороде.
Пошуршав, похрустев палой листвой, ты отыскал под ногами ветку длиною в мое предплечье, взвесил ее на ладони, со свистом рассек ею воздух.
– Попробуй-ка, – сказал ты, протянув ветку мне.
Не без опаски коснулась я шершавой коры.
– Давай!
Ты с нетерпением указал на своих воинов, бившихся друг с другом в тумане.
– Представь, что и ты тоже воин.
Я замахала веткой из стороны в сторону, примерно так, как представляла себе бой на мечах. Ветка жалобно треснула.
– Стоп, – скомандовал ты.
Сорвав росший поблизости одуванчик, ты положил его поперек ствола упавшего дерева.
– Вот, бей сюда. Одним мощным, плавным движением.
Одуванчик казался маленькой, хрупкой серебристой луной. Я занесла ветку над головой, ударила, и ее тяжесть увлекла меня вперед. Споткнувшись о камень, я едва не рухнула с ног.
– Нет, – сказал ты, забирая у меня ветку. – Вот так.
Каким же прекрасным был плавный взмах твоей руки, и мощь твоих плеч, и скрип кирасы из вываренной кожи! Я изо всех сил старалась запомнить твои шаги и удары, но когда ты вернул ветку мне, сомкнутые на ней пальцы показались неловкими, будто чужие. Вновь замахала я ею, целя в листву, в твои поножи, но вскоре неловкий удар опять едва не лишил меня равновесия. Нога моя смяла крохотную луну одуванчика. Цветок с влажным хрустом погиб.
Истерзанные, растоптанные, лепестки одуванчика пахли сырой землей. Забрав у меня ветку, ты отшвырнул ее в сторону.
– Счастье, что ты родилась девчонкой, – сказал ты, игриво дернув меня за косицу волос на затылке.
И, знаешь, тут я с тобою была согласна. Об этом я никогда не жалела. Сильнее всего я жалею о детях, которых уже никогда не рожу на свет. Какими же славными я воображала их, пока ты не посулил меня Артемиде – сильных, крепких мальчишек, темноволосых, синеглазых девочек, чья красота сведет с ума самого Зевса… После того, как ты променял меня на попутный ветер, все они, рожденные только в мыслях, исчезли, канули в забвение один за другим.
Помнишь ты это? Наверное, да. А моя память все еще будто чужая – отрывочна, неполна, словно одеяло, разрезанное на лоскуты и снова сшитое воедино. Стежки прерывают, прячут часть прежних узоров, лишают их цельности. Мне уже и не вспомнить, что такое обычная память.
Но речи мои – не для тебя одного. Мне это нужно тоже. Словами не выразить радости, переполняющей сердце, когда тянешься мыслью к пережитому и без труда находишь его на месте, вытаскиваешь наружу, облекаешь в слова… Воспоминания нужны мне, чтоб преодолеть эфемерность мыслей. Они должны быть осязаемы в тот краткий миг, когда существуют, когда штормовыми ветрами воют в твоих ушах.
Долгое время помнила я ту ночь, когда ты повел меня взглянуть на своих воинов. Ее Артемида отняла одной из последних. Я размышляла о ней, полировала ее, тряслась над нею, будто над ограненным самоцветом, который можно вертеть в руке бесконечно, разглядывая со всех сторон.
Отчего, захотев поделиться дивным зрелищем, ты явился за мной? Отчего не за матерью? Отчего не удовольствовался компанией своих людей, с которыми разделил столько дней и ночей?
Неужели ты так и не смог понять, почему я бежала следом, пока не начала спотыкаться, но замедлить шаг тебя не попросила? Да, ты казался смущенным, но так и не остановился подождать меня, ковылявшую позади. Взглянуть да проверить, слушаюсь ли я твоих приказаний, пусть даже самых жестоких и диких, ты не утруждался никогда – вот и в ту ночь ни на мгновение не усомнился, что дочь следует за тобою прочь из дворца, туда, где в жизни еще не бывала.
Возможно, страх перед твоими воинами в тумане был порожден совсем не невежеством. Может статься, его породило предвидение: ведь прогулки с тобою из женского мира в мужской для меня никогда добром не кончались.
Приготовления к отбытию из дворца Клитемнестра завершила еще до полудня. Меня погрузили в крытую повозку, битком набитую одеждами, пряжей и сушеными фруктами. Так я и стала еще одним предметом багажа, отправляемого в Авлиду, – невестой для Ахиллеса.
Распоряжаясь погрузкой, мать усадила Ореста ко мне на колени. Если она и заметила мое молчаливое оцепенение, то, несомненно, отнесла его на счет обычной девичьей стыдливости.
Под жарким полуденным солнцем повозка тронулась в путь. Из-под колес в жаркий, удушливый воздух взвились клубы густой пыли. Сквозь бреши в пологе пыль устремилась внутрь, запорошила глаза, защекотала в носу, заскрипела на зубах. Не побоявшись бросить ей вызов, я отодвинула полог и выглянула наружу. Воздух позади был тяжел, неподвижен.
Повозка тряслась, переваливая камни да рытвины, а у меня на коленях прыгал, резвился Орест. Развернувшись ко мне, брат поморгал бездонными глазищами, ухватил меня за волосы, сунул одну из прядей в рот и принялся задумчиво жевать.
– Прекрати, – велела мать.
Выдернув мои волосы из Орестова рта, она осмотрела изжеванные концы и тяжко вздохнула.
А я была вовсе не против: пусть Орест их жует. Два года его недолгой жизни мы с ним неизменно общались жестами. Я понимала, что он хотел сказать, сунув в рот часть моего тела, без которой я запросто обойдусь.
Ах, Орест, Орест, такой степенный и искренний… Он никогда ни в чем не спешил – тем более в материях тривиальных, наподобие речи. И первый шаг сделал много, много позже того, как его одногодки вовсю принялись ковылять по дворцу, ища, где бы чего напроказить. Когда же он, наконец, пошел, от него так и веяло неторопливой, вдумчивой осторожностью. Казалось, Орест на каждом шагу взвешивает, прикидывает: стоит ли свобода и независимость риска упасть?
Знал ты это о нем? Должен был… Однако меня ты не знал никогда. Зачем тебе разбираться в собственном сыне?
Да и когда ты, если на то пошло, успел бы в нем разобраться? Ведь ты, даже если не отлучался по делам, видел его лишь на вечерних пиршествах, в часы зябких сумерек, пока женщины не подхватывали малышей и не уносили назад, в наши комнаты. А я знала Ореста, как свои пять пальцев. И с великой тревогой ждала того дня, когда он начнет неумело облекать свои мысли в слова. Волновалась, как бы эти слова не уничтожили, не свели на нет всей простоты понимания жестов, взглядов и выражения лиц. Твое предательство принесло избавление от этих страхов. Теперь мне уже никогда не узнать, что могли бы сказать мы с братом друг другу.
Орест поднял рев. Я покачала его на колене, запела песенку о быстроногой нимфе и полюбившем ее боге. Но вот, посреди второго куплета, слова песенки тоже стерлись из памяти. Впрочем, Орест уже спал, крепко сжимая в крохотных кулачках пряди моих волос.
Я начала новую песню, но мать прикрыла мне рот ладонью:
– Ифигения, он уже спит. Дай нашим ушам отдохнуть.
Стоило ей убрать руку, я повернулась к ней. Несмотря на туман в голове, на ускользавшие мысли, я помнила: мне нужно кое о чем ее расспросить.
Забытых вопросов, я, конечно же, ей задать не могла и принялась спрашивать о том, что помнила.
– Скажи, каково это – быть замужем? А где я буду жить, пока Ахиллес воюет с троянцами? В его семье? Нельзя ли вместо этого пожить в военном лагере, у отца? А эта война – надолго? А Ахиллес – он добрый? А когда Орест вырастет и станет царем Микен, ты переедешь ко мне, чтоб я могла заботиться о тебе, как ты заботилась обо мне?
Клитемнестра выслушивала мои вопросы, пока у меня не иссякли слова. Ветер растрепал ее затейливые косы, пыль подчеркнула морщины, придавая лицу изможденный, усталый вид, в уголках покрасневших глаз заблестели слезы.
– Живется в каждом браке по-разному, – отвечала она. – Где тебе жить, решать Ахиллесу: где велит муж, там и будешь его дожидаться, как я дожидаюсь твоего отца. Ахиллес – герой, и это говорит в его пользу, хотя герои не всегда отличаются добротой. Я буду навещать тебя по возможности, но такого счастья, как вчера, когда все дети были рядом со мною, мне уже никогда не видать.
Отвечая мне, мать беспокойно потирала пальцы. За последние несколько лет их суставы заметно прибавили в толщине: артрит ухудшался, набирал силу соразмерно волнениям из-за драмы, разыгравшейся по милости ее сестры, Елены, и прохвоста, который увез ее в Трою. Ради непутевой сестрицы мать не послала бы в битву даже свинью, но царей призывали к войне клятвы, а значит, и ее мужу, и всем прочим микенским мужам надлежало идти в поход. Да, мать с самого начала знала, что Ореста ей предстоит растить одной, без тебя, но до этого утра была уверена: уж я-то останусь при ней, я скрашу ее одиночество. Теперь же, выдаваемая замуж за чужого, незнакомого человека, я исчезала из ее жизни столь же всецело, как если бы тоже отправилась на войну.
Вершиной счастья для матери, женщины строгой, но в то же время сентиментальной, всегда было то время, когда все вокруг расставлено, разложено по своим местам: краски – по оттенкам, от темного к светлому, приправы – в ряд, от нежных до острых, а дети сидят по отведенным им комнатам – переступи порог и восхищайся.
Первым, что мать рассказала мне о Елене, было:
– Она мне сестра, но и не сестра. Зачал ее Зевс, приняв облик лебедя. Мать у нас с нею одна, но она рождена из яйца, а я – обычным, естественным образом. Елена уродует, искажает все на своем пути. Не вздумай приглядываться к ней чересчур пристально – ослепнешь.
В то время я была еще очень мала – настолько мала, что, собираясь сделать новый нетвердый, неуверенный шаг, всякий раз тянулась к ее руке. Но важность слов ее почувствовала все равно, пусть даже не понимая их сути.
В Микены Елена явилась, когда мне исполнилось девять – возраст, вполне достаточный, чтобы ходить без посторонней помощи, однако слов, сказанных матерью о моей прославленной тетушке, я по-прежнему понять не могла. Елена казалась чарующей, загадочной, непостижимой – совсем как ты.
Решив непременно взглянуть на нее хоть глазком, я опустилась на четвереньки и двинулась сквозь толпу слуг, сквозь лабиринт их ступней и коленей. Сверху доносились приглушенные похвалы. В голосе каждого, будь он хоть раб, хоть слуга, хоть эквет, хоть мужчина, хоть женщина, слышалось одно и то же благоговейное изумление. Все они наперебой дивились коже Елены, подобной чеканному золоту, и глазам ее, что синевой не уступят вечернему сумраку, и плавной округлости грудей, увенчанных парой сосков цвета кедровых орешков.
Ты же был занят беседой с братом своим, Менелаем. Вы, звучно хлопая друг друга по плечам, обменивались новостями с полей брани. Ни на прекрасную свояченицу, ни на жену, беспокойно расхаживавшую из стороны в сторону, покрикивая на рабов, и без того поспешавших исполнить полученные приказания, ты даже взгляда не бросил.
Вскоре твои люди удалились в мегарон, дабы продолжить разговоры за чашей вина. Во двор вышли мы, женщины. Рабы растянули над нами полог, укрыв нас от солнца, и принесли нам скамьи. Тут Клитемнестра снова на них прикрикнула: полог-де натянут слишком уж низко, скамьи тоже стоят не так, да подать угощений побольше, да принести одеяла помягче, да не забудьте загодя приготовить масло и лампы, чтоб к сумеркам были под рукой!
Елена устроилась на скамье у самого края полога, где свежий ветерок овеет ее прежде всех остальных. Улеглась, подоткнув одеяния так, что формы ее приняли еще более соблазнительный вид. Огладила косы, и легкий бриз тут же взъерошил выбившиеся из них волоски. Такой, по-домашнему непринужденной, Елена казалась прекраснее прежнего… вот только мне подумалось, что так выставлять себя всем напоказ очень и очень нескромно.
Пока я стояла столбом, разглядывая Елену, в меня едва не врезалась незнакомая девчонка примерно моих лет. Полоснула меня злобным взглядом и резко отвернулась, будто я даже времени ее не стою.
– Поставь мою скамью сюда, – велела она рабыне, ткнув пальцем вниз, рядом с Еленой.
Мне захотелось спросить, кем это она себя тут возомнила, но прежде, чем я хоть рот успела раскрыть, мои плечи стиснули руки матери. Стиснули крепче обычного – ногти так и впились в тело.
– Поди-ка, присядь, – сказала она, притягивая меня к скамье рядом со скамьей Елены, где сидела сама.
Я села в ногах Клитемнестры и, пока мать нежно ерошила мне волосы, продолжала разглядывать тетку. Отсюда, снизу, Елена выглядела все так же великолепно, только черты ее словно бы сделались резче. Вкруг лица вились змеями косы, скрепленные украшенным лентами бронзовым оголовьем, и отраженный металлом солнечный свет сверкал золотистыми искорками в бездонной синеве ее глаз.
Не выпуская меня из рук, как будто, если тело на месте, то и мыслям прочь не уйти, мать завела разговор о хозяйстве – предмете безликом, практическом, целиком ей подвластном.
– На будущий месяц начнем сушить фрукты нового урожая, – сказала она. – Для смокв год выдался слишком холодным, почти половина плодов погибла, не вызрев. Но на орехи мы смогли выменять столько, что зиму протянем.
– Ты – великолепная домоправительница, сестрица, – откликнулась Елена, ничуть не скрывая скуки.
– О, матушка, – вмешалась в их разговор столкнувшаяся со мною девчонка, – вот! Я нашла для тебя безупречный!
С этими словами она поднесла Елене на раскрытой ладони кубик козьего сыра, идеально ровный со всех сторон.
Взглянув на ее угощение, Елена удивленно, озадаченно улыбнулась.
– Спасибо, – с легким смущением сказала она, приняла сыр, а в награду неуверенно потрепала девчонку по голове.
Девчонка, во всем подражая Елене, улеглась на скамью, но с совершенно иным результатом. Томная поза лишь подчеркнула худобу ее тощих, неуклюжих рук и ног, выбившиеся из прически пряди волос торчали в стороны, точно листья чертополоха.
– Так ты – Гермиона? Моя двоюродная сестра? – выпалила я.
Гермиона сердито нахмурилась. Мать ее неторопливо окинула меня оценивающим взглядом.
– О-о, привет, – сказала Елена. – Выходит, ты – моя племянница?
Плечо покровительственно сжала рука Клитемнестры.
– Да, это Ифигения.
Взгляд Елены был жарок, словно солнечный луч. Столь же жарок, как и мое смущение.
– Красавицей вырастет, – сказала Елена матери.
– Для этого времени у нее довольно, – пожав плечами, откликнулась Клитемнестра.
Тут Гермиона выбила из рук рабыни поднос выдержанных в меду смокв. Поднос зазвенел о каменные плиты.
– Все это моей матушки недостойно! – выкрикнула она.
Елена неуверенно взглянула на Клитемнестру, затем на Гермиону, а после возвела взгляд к небу и тяжко вздохнула.
– Не представляю себе, Клитемнестра, как это у тебя выходит? Меня никогда не готовили к материнству. Всю жизнь учили быть только женой.
– Дети, Елена – всего лишь маленькие люди, – пояснила мать, – пусть даже порой и глупые.
Елена сняла с оголовья алую ленту и протянула мне.
– Возьми, Ифигения. Нравится?
Не в силах ответить ни словом, я приняла дар. Казалось, ее прикосновение сделало мягкий шелк ленты волшебным.
– Мне хотелось бы поговорить с тобой, Ифигения. Наедине. Так, чтобы нас с тобой больше никто не услышал. Если, конечно, твоя мать позволит.
Елена подняла взгляд на Клитемнестру. Пальцы матери снова больно впились в мои плечи.
– Разумеется, – сказала мать. – Она ведь тебе племянница.
Я понимала: матери очень не хочется оставлять меня с Еленой одну. А еще понимала, что очень хочу побыть с нею – рядом с ее красотой, с ее очарованием, с огнем в ее взгляде.
– Хорошо, – согласилась я, туго обматывая лентой ладонь.
По дороге в Авлиду я позабыла, как мать – в то время мне было восемь – подхватила с моих колен вышивание и поднесла его к свету. Я ожидала, что она разорвет мои стежки и вернет вышивку мне, для переделки – именно так поступала она каждое утро с тех самых пор, как я взялась за иглу. Но нет, на сей раз мать только окинула мою работу задумчивым взглядом.
– Хм-м-м, – протянула она. – Что ж, уже лучше.
Да, тот день ускользнул из памяти, а вот Елену в Микенах, и ее обжигающий взгляд, и ее томную позу, и ее дочь, одиноко сидевшую рядом да старавшуюся хоть ненадолго обратить на себя внимание, отыскав матери очередной безупречный кусочек лакомства, я помнила во всех подробностях.
Въехав в Авлиду, повозка резко остановилась. Всех нас качнуло вперед. И одежду, и кожу сплошь облепила колкая пыль. Отодвинув занавесь, я принялась отплевываться. Мать потянулась ко мне, чтобы остановить, но, едва коснувшись моего плеча, передумала, пристроилась рядом и тоже сплюнула наземь.
Один из рабов помог матери сойти на землю Авлиды. Старый, согбенный, подволакивает правую ногу… Во всем этом чувствовалось что-то знакомое, однако узнать его я не смогла. «Иамас», – всплыло из глубин памяти имя, но все, что мне было известно о нем, забрала, отняла Артемида.
Сходя с повозки, я оперлась на его руку. Раб поднял на меня взгляд, изумленно вскинулся, отпрянул прочь. Лишившись опоры, я едва смогла устоять на ногах. Орест захныкал.
– В чем дело? – властно спросила мать.
Раб тоненько заскулил.
– Иамас, в чем дело? – чуть мягче повторила мать.
Иамас затрепетал.
– Царь Агамемнон сказал, что вам нельзя приезжать сюда.
– Что за вздор ты несешь? – удивилась мать. – Какая же может быть свадьба, если мы не приедем? Помоги дочери спуститься с повозки.
Иамас вновь подал мне руку. На этот раз он не дрогнул, и я благополучно сошла вниз. Взгляд его задержался на давно позабытых мною пахучих украшениях в моих волосах. Я потянулась к ним. На ощупь они оказались нежны и хрупки.
Охваченный дрожью, Иамас отвел взгляд в сторону, прижал руки к бокам, крепко вцепился в собственные локти. Казалось, он страшно мерзнет, хотя воздух был горяч и недвижен. Я понимала: ему тоскливо и неуютно, а еще он что-то скрывает. Понимала… но мне было все равно: он – человек чужой.
– Еще не поздно уехать назад, в Микены, – негромко предложил он.
– Иамас! – Голос матери зазвучал резче. – Да что на тебя нашло?
Теперь-то я помню, чего не могла вспомнить тогда: этот старик-раб, Иамас, состоял при матери еще до моего рождения. Помню, как он носил меня на руках, когда я была так мала, что мир для меня состоял из одних только образов. В то время он был моложе: перебитый нос согнут крючком, щербатые зубы обнажены в неизменно широкой улыбке. При всякой возможности заняться порученным делом, где заблагорассудится, он приходил ко мне, усаживался неподалеку, смотрел, как я играю, бегаю, болтаю без умолку, подобно всем малышам. Когда же я выбивалась из сил, он укладывал меня рядом, и я, в полудреме, весь день напролет слушала его сказки.
И вот он стал для меня лишь чуть больше, чем тенью. Пройдя мимо него, я двинулась к гавани, где среди ровной, точно стекло, глади моря недвижно застыли тысячи кораблей. Поникшие паруса их с нетерпением ждали ветра, но ветер никак не желал пробуждаться. Огромные глаза, нарисованные на корабельных носах, бесстрастно смотрели вперед, будто стараясь разглядеть вдалеке очертания Трои. Десять тысяч весел замерли в ожидании.
– Отчего все эти корабли до сих пор здесь? – удивилась я.
– Им не выйти из гавани, – пояснил Иамас за моею спиной. – Нет ветра, который домчит их до Трои.
– И они просто так стоят на якоре?
– А что тут еще поделать…
Корабельные мачты слегка покачивались в такт едва различимому колыханию вод. Под раскаленным солнцем молча кружили чайки. Казалось, все вокруг ждет.
Повернувшись к бухте спиной, я окинула взглядом лагерь. Он оказался огромен – я и не думала, что военный лагерь может быть таким большим, неисчислимым скоплением войск, повозок и шатров. Шумные полчища воинов, окруживших тлеющие костры, отдавали все силы азартной игре в камешки да резные фигурки.
Другие воины, соскучившиеся без дела, уселись вощить доспехи (каждое движение – точно удар по врагу). Металл сиял ярче детского взора, ярче только что отчеканенных монет. В сполохах отраженного бронзою солнца сделалось невозможно отличить тела воинов от кирас, человеческой кожи от золота. Орест, рассмеявшись, потянул ручку к блестящим шеренгам. Золотые воины казались ожившими солнечными лучами, только и ждущими случая броситься в битву, пустить в дело пламенеющие руки, ослепить врага своим блеском.
Застряв в гавани, не видя перед собою противника, они на глазах выгорали. Без ветра, дуновение коего придаст им сил, поможет дотянуться до груды сухого хвороста, им долго не протянуть. Им требовалось сжечь нечто новое. Им требовалось топливо.
И вот ты пришел к шатру, куда Иамас отвел нас ждать свадьбы. Мы в три пары глаз наблюдали за твоим приближением. Услышав твой голос, Орест потянул к тебе руки, но ты пожелал видеть одну только Клитемнестру.
Мать выскользнула наружу, оставив меня и Ореста смотреть на тебя из полумрака шатра. Орест недовольно захныкал, и я прижала его к груди. На фоне мышасто-бурой земли одежды матери казались особенно яркими, обутые в сандалии стопы – необычайно изящными, бледными. Ушей моих достиг шорох ткани: мать обняла тебя.
– Вот и вы.
Двойственность чувств рассекла твой голос напополам.
– Идем внутрь, – сказала мать. – Ифигения в брачном венке. Она будет рада увидеть тебя. Выглядит просто блестяще!
– Не могу. Мне пора по делам.
– Войди же хоть ненадолго. Взгляни на Ифигению в последний раз, пока она еще незамужняя дева.
– Не могу! – с неожиданной мукою в голосе выкрикнул ты. – Я должен идти. Вернусь позже.
Твой быстрый шаг поднял в воздух облако пыли. Вдохнув ее, я едва не закашлялась.
Помнишь, что еще случилось в ту ночь, после того, как ты повел меня взглянуть на воинов в завесе тумана? Мне это вспомнилось только сейчас: ты взял меня за руку и – на сей раз медленно, неторопливо – повел прочь из рощи, во дворец, в мою спальню, где в ожидании нас, в полусне, лежали остальные девчонки.
Я устремила взгляд тебе вслед. Казалось, я возвращаюсь из чудесного сна в обычные серые будни. Хотелось помчаться за тобой, настичь сон – пусть он продлится подольше!
Так я и сделала.
Чувствуешь? Небо хмурится. Сила моя растет. Мой дух, обернувшийся ветром, колышет морскую гладь. Волны вздымаются к небу, будто вершины крохотных гор в шапках пены. Лодки внизу, подо мною, дрожат. Паруса наполняются моим дуновением. Волосы воинов, отложивших в сторону шлемы, вьются по ветру, качка лишает людей веры в твердость собственной поступи.
Пока я еще слаба, отец мой. Но вскоре смогу не только свистеть в ушах.
Когда ты удалился, мать села у входа в шатер, глядя вдаль (точно так же и я глядела тебе вслед, когда ты, показав мне чудо, оставил меня в обыденности). Возможно, твой отказ взглянуть на меня и содрогание, с коим Иамас взглянул на мое свадебное убранство, внушили ей кое-какие подозрения.
Снаружи сверкнуло золото.
Мать крепко стиснула мои пальцы.
– Щит Ахиллеса, – сказала она. – Оставайся здесь. Я передам ему твои вопросы.
Показаться на глаза незнакомому, чужому мужчине? Это было совсем не похоже на мою строгую, благонравную мать. Я усадила Ореста к себе на колени. Отсюда, из глубины шатра, мне была видна только узкая полоска лагеря, но вот ее заслонили плечо и грудь Ахиллеса. Тело его бугрилось мускулами, очерченными резко, словно у статуи; узорчатый, тонкой работы шлем и нагрудник были отлиты из золота, но смуглая кожа, умащенная маслом, блестела так же ярко, как и броня.
Мать подала ему руку.
– Привет тебе, Ахиллес! Да будет твой союз с моей дочерью самым счастливым из браков!
Ахиллес замер, пристально глядя на протянутую ладонь – глаза под шлемом темны, взгляд сдержан. (Туман, ветка, одуванчик, словно отражение луны в небесах…)
– Женщина, отчего ты предлагаешь руку незнакомцу? Может, ты и красива, но это тебя не оправдывает.
– Прости. Я думала, ты узнаешь меня по описанию. Я – жена Агамемнона.
– В самом деле? По-моему, столь видный муж должен бы строже держать своих женщин в узде.
Лица матери я разглядеть не могла, но знала: на этакое поношение она ответит принужденной улыбкой, растянув по-кошачьи губы, но не допуская улыбки во взор. (Такой же деланой улыбкой одарила меня Елена на нашем дворе, тем вечером, когда мне было девять: «Пойдем-ка пройдемся, племянница»).
– Через пару дней мы станем родней, – сказала мать. – Просто представь себе, что это уже свершилось.
Ахиллес смерил мать все тем же сдержанным взглядом.
– В своем ли ты уме? Я ни от кого не слыхал, что Агамемнон взял в жены помешанную.
– Послушай, юноша, я вовсе не помешана.
– Не может быть. Я – сын богини, морской нимфы Фетиды. Я одолел в бою тысячу человек. Я овеян славой, как некоторые – ароматами благовоний. И должен жениться на твоей дочери, полагаясь только на твое слово?
– За нами послал мой муж, – ответила Клитемнестра. – Он и сообщил, что ты пожелал взять нашу дочь в жены.
– Отчего бы мне говорить ему такое? Я ее даже ни разу не видел.
Мать надолго умолкла. (В моей голове звенит пустота – таков звук забытых воспоминаний.)
– Прости мою недоверчивость, – наконец сказала она, – но либо ты ошибаешься, либо мой муж лжет. Кому должна верить верная жена?
Взгляд Ахиллеса затвердел, словно бронза. Но прежде, чем он успел ответить хоть словом, старый раб, Иамас, поспешил встать меж обоими и, задыхающийся, побагровевший, повернулся лицом к Клитемнестре.
– Что тебе нужно?! – рыкнула на него мать.
И Иамас рассказал им о твоих замыслах. Поведал о том, что безветрие не дает флоту выйти из гавани, и о том, что богиня потребовала от тебя жертвы, и что свадьба – лишь хитрость, измышленная, чтоб заманить нас в Авлиду, мне на погибель.
Воздух вокруг был недвижен, ждал своего часа, точно сдерживаемый в груди вдох. (А вот я – в постели, забывшая зелень листвы, смоквы и шерсть.)
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Воображение мое накрепко уцепилось за тот момент, когда ты, Менелай, Одиссей и Калхант строили эти замыслы. Разум – что ветхое тряпье. На месте всего, чего мне не припомнить, висят клочья воспоминаний о прошлом. Не в силах вспомнить лица Менелая, я увидела вместо него лицо матери в обрамлении бороды – сплошь, волосок к волоску, черной, будто твоя борода в то время, когда я была младше. За беспокойно расхаживавшего из стороны в сторону Одиссея сошел Ахиллес, меряющий шагами затянутую туманом рощу – это его золотые сандалии на каждом шагу поднимали в воздух облачко пыли. Калхант, вместо жреческого убранства облаченный в тонкое полотно, повернулся к тебе лицом, плотоядно усмехнулся, но губы, сложившиеся в усмешку, принадлежали не ему, а Елене, и не в его – в ее бездонно-синих глазах отразились алые брызги моей крови, льющейся на алтарь.
Согласен ли ты принести в жертву дочь?
«Согласен».
Был ли твой голос громок и звучен? Хлопнула ли мать-Менелай тебя по плечу? Не знаю. Но Ахиллес-Одиссей наверняка заговорил с невольным уважением, а в сдержанном взгляде его мелькнул огонек восторга.
– Конечно, ты – бессердечный, бесчувственный сукин сын, – должно быть, сказал он, – но от долга не отступился.
Поник ли ты головой, перешел ли на шепот? Склонила ли Елена-Калхант изящную шею, чтоб лучше расслышать тебя, всколыхнулись ли алые ленты, украшавшие ее оголовье, у самого твоего уха?
– Завтра, – сказал Иамас, пав на колени перед Клитемнестрой. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца. Я сомневался, стоит ли извещать об этом тебя. Раб должен хранить верность своему господину, но должен хранить верность и госпоже. В Микены я прибыл с прочим твоим приданым, когда был совсем молод. И всю жизнь принадлежал тебе.
– Отчего ты не рассказал обо всем раньше? – с мукою в голосе проговорила мать. – Мы могли бы уехать в Микены, а Агамемнон бы ни о чем не узнал.
– Я пробовал, – отвечал Иамас. – Но струсил.
Если уж тебе было необходимо меня погубить, неужто не мог ты придумать другую хитрость, не свадьбу? Понимаешь ли ты, как жестоко сулить все сокровища женственности той, кому не владеть ими никогда?
Возможно, ты думал, что – так ли, иначе – вправду выдаешь меня замуж? Как будто я – Персефона, проводящая юность в царстве Аида… но ведь для меня-то весны не наступит!
Орест снова захныкал, рванулся из рук. Он слышал мать, стремился на ее голос: до наших ушей донесся ее тихий, жалобный плач.
Что до меня, я чувствовала лишь воздушную легкость, будто стою на краю отвесной известняковой скалы, одной из тех, что окружили гавань Авлиды, будто половинка расколотой чаши. Конечно, предательство заставило сжаться не только мое сердце, но мать с Орестом еще не лишились способности плакать.
А я уже начала исчезать. Я знала: возврата назад не будет.
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Пальцы матери больно впились в плечо.
– Идем, – велела она, увлекая меня наружу.
Вслед нам отчаянно завопил Орест. Пожалуй, и я, если б только могла, завопила бы точно так же.
Увидев мое неприкрытое лицо, Ахиллес заслонил глаза (темные, сдержанно поблескивавшие над бородой, подобной молодым кустикам) ладонью оружной руки.
– Без этой девицы никак не обойтись?
– Мой муж выставил всех нас на посмешище, – сказала Клитемнестра. – Он обманул меня от твоего имени. Люди подумают, будто тебе в радость заманивать юных девиц на погибель.
Ахиллес в гневе зашагал из стороны в сторону. Когда меч его лязгал о латы, старый раб, Иамас, всякий раз вздрагивал, втягивал голову в плечи.
– Говорить от моего имени он не имел никакого права.
– Ты можешь остановить их. Тебя-то они послушают. Ты ведь герой. И если велишь им отменить жертвоприношение, твоих слов без внимания не оставят.
Ахиллес остановился.
– Ты хочешь, чтоб я велел Агамемнону отказаться от жертвоприношения?
– Ради твоего же доброго имени!
– Но как мы тогда доберемся до Трои?
Мать шагнула к нему. Миг – и строгая, благонравная женщина, знакомая мне с самого детства, исчезла, как не бывало (Елена укладывается на скамью, украшает складками одеяний томно расслабленное тело.) Мать сделалась мягче, таинственнее, потупила взор, неуверенно, мягко приподняла край одежд, обнажив округлые икры. Пальцы ее сомкнулись на шнуровке нагрудной брони Ахиллеса, губы придвинулись к его шее так близко, что дыхание всколыхнуло тонкие золотистые волоски на затылке.
– Ты найдешь способ, – шепнула она ему на ухо.
Но Ахиллес не ответил ни слова. Тогда мать опустилась на колени, кокетливо, обольстительно взглянула на него снизу вверх сквозь приопущенные ресницы. Нежные темно-русые локоны, выбившиеся из прически, смягчили очертания ее скул, груди вздымались и опадали в такт вдохам.
– Ты хочешь услышать мои мольбы? – спросила она. – Мы с дочерью беззащитны, беспомощны. Вся надежда только на тебя. Помоги нам!
Ахиллес отступил назад, словно не в силах сдержать отвращения к ее просьбам. Мать, умоляюще повернув кверху ладони, простерла руки к нему. («Моя сестра рождена из яйца, а я – обычным, естественным образом».)
– Хочешь вместо моих услышать мольбы дочери? Сделай милость, она не откажет! Она всю жизнь прожила достойно, но что проку в чести, если ее девственницей оправят в могилу?
В глазах Ахиллеса вспыхнул огонь вожделения: ведь мать моя была сестрою Елены, а это что-то да значит. Но в то же время взгляд Ахиллеса по-прежнему оставался жестким, презрительным: ведь мать-то – сестра Елены, потаскухи, сбежавшей от Менелая…
– Твоей дочери нет нужды терпеть ради меня унижения. Вопрос чести своей я решу с Агамемноном…
От радости мать всплеснула руками, но Ахиллес вскинул ладонь, веля ей молчать.
– Вопрос чести своей я решу с Агамемноном. А после мы отправимся в Трою.
Тут Ахиллес впервые взглянул на меня – пристально, испытующе. Что мог увидеть он в моем лице? Я знала, что отнюдь не уродлива. Возможно, в других обстоятельствах он и пришел бы на выручку беспомощной девушке с нежным юным лицом и темными, словно полночь, глазами. Увы, чтоб тронуть его сердце в тот день, мне нужно было превзойти красотой саму Елену. Ее краса собрала в гавани тысячу кораблей. Убедить воинов отправиться по домам, ни с кем не воюя, могло только нечто еще более великолепное.
Мать отвела меня назад, в шатер. Обернула одеялом, точно ребенка. Вынула из волос свадебные украшения, принялась разглаживать локоны, пока они, блестящие, гладкие, не улеглись на плечи. Лежавший рядом Орест свернулся клубком, прижался к моему теплому боку, будто спящий котенок, сжал пряди моих волос в кулачках.
– Оставайся здесь, – велела мать. – Отдыхай. На глаза никому не показывайся. Блюди себя. Пусть знают, что ты невинна и покорна: так им будет труднее оправдать свое злодеяние.
С этими словами она погладила меня по щеке.
– Не тревожься. Не чудовища же они. Не станут они творить таких ужасающих дел.
Память моя улетучивалась все быстрей и быстрей. Немногие сохранившиеся воспоминания сияли во тьме разума, точно лампы, редкая цепочка островков света вдоль длинного-длинного коридора.
Вот на один из таких островков я и забрела. Отправившись за тобой следом, я вышла из спальни, спустилась вниз, миновала портик. Шла тихо, чтоб ты не услышал шагов. Так мы с тобой оказались в лесу. Окутавший рощу туман поредел, среди деревьев виднелись люди. Прохладный сумрак дрожал от их криков и лязга мечей. Ты, далеко опередивший меня, подошел к своим экветам, во весь голос начал командовать, подбадривать бьющихся.
Вдруг плечи стиснули чьи-то крепкие руки. Подняв взгляд, я увидела лица двух юношей. Пушок клочковатых бород на щеках, дыхание отдает протухшей рыбой, один – только в ночных одеждах, на другом – шлем и кираса, но больше совсем ничего. Темные глаза в тени шлема, сдержанный взгляд…
Оба заговорили. Быстро заговорили, невнятно: слова их заглушил гулкий стук сердца в ушах. Огромные, белые, как одуванчик (до тех пор, пока я, споткнувшись, не стоптала его ногой), глаза их блеснули зловещим огоньком.
Запахи… Запахи крови, мускуса, свежего пота. Возникшая из непроглядной белой завесы короткая, толстая ветка вроде той, что ты дал мне вместо меча, неуверенно, слепо ткнула меня в бедро.
– Стоп, – велел один из мальчишек другому. – Вот, бей сюда. Одним мощным, плавным движением.
Кираса на моем теле лязгнула, точно гром с неба. Живот, раскисший, будто вонючая тухлая рыба, переполнили слезы страха. (Елена у нас во дворе: «Пойдем-ка пройдемся, племянница». Ревнивый взгляд ее дочери, позабытой матерью Гермионы, устремлен нам вслед.)
Тухлая рыба и пот. Луна угасает, подобно растоптанному одуванчику. Ветка взвивается в воздух. Тоненький, жалобный писк, какой издаст любая девчонка, когда на нее замахнутся мечом – верней, не мечом, а веткой, пусть даже ненастоящей.
– Ты безнадежен, – сказал один из мальчишек другому. – Тебе бы девчонкой родиться.
Новое лицо: эквет в ворсистом плаще, крик его – громче лязга мечей:
– Что это на вас обоих нашло?! Или с ума посходили?! Неужто не знаете, кто она?!
Зловонный дух дерьма и мочи. Пальцы эквета сжимают плечо куда крепче мальчишечьих.
– А ты что здесь делаешь? Отец узнает – убьет. И тебя, и нас заодно. Скажи спасибо, что я отправлю тебя назад, не показав ему твоей бесстыжей чумазой рожицы! Совсем стыд потеряла? И твоя мать, и ее люди… боги не видывали такой разнузданности! Являются в воинский лагерь, будто обычные шлюхи. Может, ты и красива, но это тебя не оправдывает. Прочь! Ступай прочь отсюда! Возвращайся, откуда явилась! Живей!
Ноги с глухим топотом несут меня назад, к дому. Роща, трава, зияющая пасть мегарона, где утомленные слуги присматривают за угольями в очаге, чтобы не угасли к утру…
Под глухой перестук сердца в груди я в третий раз за ночь укладываюсь в постель. Память о лунах, о тумане, о кедровых лапах… Любовь к отцу – прямая, как ветка, округлая, как одуванчик, серебристая, будто луна – наполняет грудь, словно буйный ветер, да только ей не по силам сдвинуть с места тысячу кораблей.
К вечеру небесная синь потемнела, подобно глазам Елены. Елена принужденно, одними губами, улыбнулась мне (такую улыбку, играющую на губах, но не допущенную во взор, я не раз видела на лице матери) и потянулась к моей руке.
– Пойдем-ка пройдемся, племянница.
Гермиона не сводила с нас глаз. Лицо ее потемнело от ревности.
– О, матушка! – воскликнула она. – У меня есть что тебе показать!
Но Елена, даже не оглянувшись на дочь, склонилась ко мне.
– После. Идем, Ифигения.
Обернув пальцы лентой с ее оголовья, я поднялась и шагнула к тете, но руки ее не приняла.
Гермиона, опрокинув скамью, на которой сидела, ударилась в слезы. Елена вывела меня из-под полога, укрывавшего от солнца скамьи, и повела к резким черным штрихам олив, что одиноко темнели в зябкой вечерней прохладе. Под одной из них Елена опустилась на землю, а ее одеяния легли к подножию дерева изящными темными складками.
Услышав шаги за спиной, я оглянулась. Из мрака на нас, в надежде подслушать, что скажет мать этой чужой девчонке, таращилась Гермиона, сжимавшая что-то в ладони. Каким лакомством она думала соблазнить ее на этот раз? Смоквой, выдержанной в меду? Мерой сладкого вина?
Я снова перевела взгляд на Елену. В последних лучах заходящего солнца глаза ее изменили оттенок, посветлели, как серые воды под пасмурным небом. На гладких, точеных, точно отлитых из бронзы скулах плясали отсветы ламп у скамей во дворе. Увидев, как я вглядываюсь в ее лицо, Елена негромко, скучливо вздохнула.
– Придет время, и ты тоже станешь красавицей, – покровительственно сказала она.
– Но не такой же прекрасной, как ты, – возразила я.
– Да, со мной в красоте не сравнится никто, – ровно, но с явной гордостью подтвердила Елена.
В ночи веяло чадом горячего масла и женским потом. С неба на землю струился серебристый, мягкий свет луны-одуванчика. Побуждения Елены скрывались за пеленой видимого равнодушия, будто тела воинов в завесе тумана.
«Елена уродует, искажает все на своем пути. Не вздумай приглядываться к ней чересчур пристально – ослепнешь».
– Сегодня я видела, как ты держалась за руку отца, – сказала Елена. – Тебе с ним спокойно? Ты его не боишься?
Я недовольно сморщила нос. Говорить с красавицей-теткой, когда рядом нет матери, отчего-то было нелегко.
– Что это может значить?
– Нет, – промямлила я. – Не боюсь.
Елена сменила позу. Блики и тени на складках ее одежд заиграли по-новому.
– Пожалуй, мне следует кое-что рассказать тебе, Ифигения. О твоем отце. Мать говорила тебе, что до него уже была замужем?
Я покачала головой. Алая лента оборот за оборотом оплетала пальцы.
– Так вот, была она женой человека по имени Тантал[35], правившего Микенами до появления твоего отца. Вместе они зачали ребенка. Сына.
Елена умолкла, пристально вглядываясь в выражение моего лица. Я… я просто не знала, что делать. Взглянула направо, налево, но поблизости не было никого.
– Понимаю, Ифигения, нелегко тебе будет услышать об этом, – продолжала Елена, – но твой отец, явившись в Микены, лишил жизни Тантала, а после… – тут тетка прикрыла рот рукавом и отвела взгляд в сторону. – А после отнял у твоей матери малыша и швырнул о камни, да с такой силой, что расшиб моего племянника вдребезги.
Бросив взгляд за спину, я увидела слуг, уносящих скамьи и убирающих полог. Иамас помогал одной из девчонок гасить лампы. Там, позади, все выглядело знакомым, там нечего было бояться. Я сделала шаг назад, но Елена удержала меня, схватив за руку.
– Пухленьким он был младенцем, веселым. Я только разок его и увидела… – голос ее задрожал. – Ну, а отец твой, покончив с Танталом, принудил Клитемнестру стать его женой и начал править Микенами. Увидела я, как он держит тебя за руку, и встревожилась. Сестре моей не хотелось, чтобы ты знала об этом, однако тебя нужно предостеречь. Твой отец не таков, каким кажется. Он – из тех, кто без колебаний убьет даже грудного младенца.
Я вырвала руку и во всю прыть помчалась к хлопочущим слугам, с топотом пронеслась мимо Гермионы. Та проводила меня злобным взглядом и вновь повернулась к Елене. Лицо ее исказилось от муки. Как ей хотелось добиться внимания матери!
Ревнивая, тщеславная, хвастливая баба… Я не поверила ей ни на миг. Ни на миг не поверила, будто ты способен убить ребенка.
Когда мать уснула, я взяла на руки Ореста, тихонько выбралась из шатра, и мы вышли на берег. В лучах серебристого одуванчика над головой ночное море поблескивало, точно обсидиан.
Подобрав ветку длиною примерно в Орестову руку, я подала ее брату, но не смогла вспомнить, зачем. Орест озадаченно таращился на меня, пока я не отняла у него ветку и не швырнула ее в сторону кораблей.
– Отчего ты не разговариваешь? – спросила я. – Ты ведь уже большой.
Орест потянул ко мне пухлые ручки и, теплый, как кот, потерся носом о мой подбородок и шею. Братишка часто вот так прижимался ко мне, когда мне становилось худо. Ему нравилось чувствовать, что и он может утешить, помочь близким в беде.
– Я распадаюсь на части, – заговорила я. – И мне очень нужно, чтоб – вместо меня – меня помнил ты. Сделаешь? Прошу тебя.
Взгляд брата лучился бесхитростной детской серьезностью.
– Я – твоя сестра, – продолжала я. – Зовут меня Ифигенией. Я очень люблю отца. Вскоре отец предаст меня смерти, но ты на него за это зла не держи. Злиться на нашего отца – значит злиться на все вокруг. На ветер, на богов, на войны… Так что ты на него не злись.
Родилась я по осени, дождливым днем, в пряном запахе палой листвы. Появилась на свет под раскат грома, но все равно боялась грозы. И всякий раз, как дворец содрогался от грохота, бежала прятаться к матери, за ткацкий станок. Мать, конечно же, хмурилась, велела заняться делом, но, когда я ложилась рядом и совала большой палец в рот, непременно склонялась ко мне и гладила по голове.
Я люблю музыку, но петь не умею. Мать наша вечно цыкала на меня, но я все равно часто пела тебе. А ты смеялся и хлопал в ладоши. Я учила песням и тебя, но теперь их больше не помню. Вот и хочу, чтобы ты помнил все-все, чему я тебя ни учила.
Когда-то Зевс, обернувшись лебедем, силой взял нашу бабку, и сестра матери родилась на свет из яйца. Боги с нами в родстве, но мы – всего-навсего смертные. Особенно я. Я слаба, и не слишком храбра, и вскоре погибну, как те самые штуки, вплетенные в мои волосы по случаю свадьбы, которой я никогда не увижу.
Страшно мне умирать. Страшно утратить простые вещи, вроде… – невод памяти, заброшенный в темные воды, вернулся ко мне ни с чем. Пришлось прибегнуть к тому, что перед глазами. – Вроде запаха соли у темного моря, вроде тепла твоих рук, вроде того, как я понимаю тебя без единого слова. Многое я уже потеряла, и больше не хочу терять ничего.
Радоваться ли тому, что я никогда не увижу солнца ради того, чтоб Елену, будто отбившееся от рук дитя, привели к оскверненному ею брачному ложу? Ликовать ли оттого, что моя смерть позволит отцу устроить в Трое резню из-за лисицы, что, распаленная страстью, удрала в холмы? Развеет ли жар моей жизни тот холод, что воцарился меж дядюшкой и его потаскухой?
Всю жизнь я училась чему-то новому, но ныне все позабыла. Учиться мне, кажется, нравилось. Теперь за меня придется учиться тебе. Учиться любить, учиться переживать горести. Учиться владеть мечом и учиться утверждать свою правоту, когда на твоей стороне одна только правда. Учиться полировать доспехи, пока не превратишься в сияющего золотого воина, а после – учиться превращаться в огонь, питающий сам себя. Учиться самому быть себе ветром. Научишься? Прошу тебя, научись!
Слезы из моих глаз пали на волосы Ореста. Брат обнял меня крепче прежнего. Я жадно втянула ноздрями запах его кожи.
– Когда теплый воздух поднимается ввысь, стремясь к солнцу, его место тут же занимает холодный. Так устроен весь мир. Радость, юность, любовь неизменно взвиваются в небо, ну а внизу остается холодная отрада ветра.
Орест отстранился от меня. Лицо его хранило все ту же серьезность, рот приоткрылся… На миг – долгий миг – мне почудилось, будто он вот-вот заговорит. Нет, брат не проронил ни слова, а я в кои-то веки не сумела его понять.
Море внизу, подо мной. Делаю вдох – море ждет. Выдыхаю – приходит в движение. Чувствуешь натиск моего гнева, яростно хлещущего в лицо? Я – песчинки в твоих глазах, я – вонь груды отбросов на краю лагеря, подхваченная токами воздуха. Я – сила, бьющая тебя в грудь, так что ты, спотыкаясь, машешь руками. Моя ненависть свистит среди скал, скрипит смоленой обшивкой твоих кораблей.
Силы мои растут с каждой минутой. Я стану дика и беспощадна. Я окружу тебя и покорю. Я превзойду силой твои мечи, и твои корабли, и твою жажду крови. Я стану неодолима.
Я отвела Ореста в шатер, уложила рядом с Клитемнестрой, улеглась сама и, даже не думая спать, устремила взгляд в темноту.
Передо мной пролегло немало возможных путей. Можно пойти в шатер Ахиллеса и просить его о заступничестве не как дева – как шлюха. Воображаю, как повела бы себя на моем месте Елена, как бы она нарумянилась, как уложила волосы… Она приняла бы вид одуванчика: его так легко раздавить и так легко покорить! Елена, не в пример матери, не остановила бы пальцев на шнуровке кирасы Ахиллеса. Елена, не в пример матери, позволила бы губам не только обдать жаром дыхания его ухо. Елена, не в пример матери, смогла бы его упросить.
Можно пойти с мольбой к Менелаю: ведь я его племянница и ни в чем не повинна. А если благочестие для него – пустой звук, можно рискнуть, попытаться заменить ему утраченную Елену. То же самое может подействовать и на Одиссея – вот только я совсем неопытна в обольщении… Как бы мои неуклюжие бесстыдства не привели к тому самому, чего опасалась мать, не сделались бы оправданием для чудовищ, что отправляют меня под Калхантов нож!
Можно было бы разыскать тебя в надежде, что око ночи ниспошлет тебе милосердие. Но я уже знала, как ты поступишь, если увидишь меня разгуливающей в одиночестве по военному лагерю.
Лучшим казался такой путь: выбежать в ночную прохладу и разбудить первого же попавшегося на глаза воина.
«Веди меня к Калханту», – скажу я ему и решительной поступью двинусь навстречу судьбе.
Этот путь вел к быстрой, достойной смерти. Вдобавок он сулил пусть ничтожный, но все-таки шанс умереть, не увидев твоего лица, не узнав, как изменилось оно после предательства дочери.
Однако Орест захныкал, заворочался под одеяльцем. На лбу его выступил пот. Ясное дело: я слишком долго не давала ему уснуть, да еще взволновала тревожными откровениями… Пришлось успокаивать, утешать его до тех пор, пока ночь не пошла на убыль, и к рассвету я слишком устала для погони за смертью.
Храбростью я не блистала. Я ведь была всего-навсего девчонкой.
И вот ты явился за мной. Явился, не зная, что нам все известно. Притворяясь, будто безмерно рад грядущей свадьбе, которой никогда не суждено состояться.
Схватил ты меня за руки, закружил по шатру:
– О, Ифигения! Какая же ты красавица!
А я взглянула тебе в глаза и увидела в них слезы. Твоя улыбка казалась такой же фальшивой, как и улыбка матери, а слезы твои затопили тот уголок разума, где раньше хранилась память о дне, когда на свет появился Орест.
– Прекрати, – вмешалась мать, оттащив меня от тебя и оттолкнув в дальний угол шатра.
Орест, сидевший за моею спиной, на подушках, с деревянной лошадкой в руке, не сводил с нас взгляда.
Мать повернулась к тебе, уперла руки в бедра.
– Ушей моих достигла страшная весть. Скажи, правда ли это? Вправду ли ты задумал погубить нашу дочь?
Взгляд твой сделался пуст.
– Как можешь ты обвинять меня в подобном?
– Спрошу еще раз, и уж теперь, будь добр, ответь прямо. Вправду ли ты задумал погубить нашу дочь?
Ответа у тебя не нашлось. Ты только стиснул изо всех сил рукоять ветки да скрипнул зубами. Слезы на твоих щеках застыли без движения.
– Не делай этого.
Мать ухватила тебя за плечо, но ты стряхнул ее руку.
– Я была образцовой женой. Я делала все, чего бы ты ни потребовал. Я содержала в порядке твой дом и растила твоих детей. Я была благонравна, верна и достойна. И за все это ты платишь мне убийством дочери?
Подхватив с подушек Ореста, мать подняла его на руки, лицом к тебе. Орест заревел, забрыкался.
– Взгляни на своего сына. Как, по-твоему, примет убийство Ифигении он? Ведь он будет чураться тебя всю жизнь. Всю жизнь будет тебя бояться.
С этим мать развернула Ореста к себе.
– Орест, ты слышишь? Хочется ли тебе, чтоб отец увел сестру прочь?
Ты попытался выхватить у нее брата, но мать держала Ореста крепко. От боли и страха Орест завопил.
Мать повысила голос, перекрикивая его вопли:
– Он возненавидит тебя или начнет тебе подражать! Ты вырастишь сына душегубом! Этого тебе хочется, да?!
Тогда ты толкнул Ореста к матери, в гневе отошел от нее, остановился возле меня и протянул ко мне руку. Я съежилась, подалась прочь.
– Ну вот, Клитемнестра! Довольна? – спросил ты. – Перепугала девочку. Она могла бы пойти со мной, думая, будто ее ждет свадьба. А теперь от страха будет сама не своя.
Склонился ты надо мною, коснулся моих волос. («Счастье, что ты родилась девчонкой», – сказал ты, игриво дернув меня за косицу волос на затылке.) Поцеловал меня в лоб. («Понимаю, – сказала Елена, – нелегко тебе будет услышать об этом, но отец твой – из тех, кто без колебаний убьет даже грудного младенца».) Я вздрогнула, отодвинулась к стенке шатра.
– Чего тебе хочется? – спросила я. – Чтоб я блаженно, доверчиво взяла тебя за руку и, будто коза за хозяином, пошла за тобой туда, в лагерь, взглянуть на бьющихся в тумане воинов? Но я ведь уже не маленькая.
В ответ ты презрительно, зло усмехнулся.
– Или я ошибаюсь? – продолжила я. – Может, тебе угодно, чтоб я начала отбиваться, кричать? Чтоб, как Орест, закатила истерику, а после ты вспоминал бы мои рыдания и корил бы себя за ужасный поступок?
Ты встряхнул головой, точно встревоженный конь.
– Да в своем ли ты уме?
Я рассмеялась.
– Стало быть, я права! Я для тебя уже превращаюсь в идею. В нелегкое решение, принятое великим правителем. Ну так не обольщайся. Трудным это решение сделалось только из-за тебя самого. А ведь нужно-то было всего лишь отречься от клятвы и пощадить мою жизнь.
– Тогда Менелай с Одиссеем повели бы войска на Микены. Разве не видишь? У меня нет выбора.
– А разве ты не видишь, что выбор здесь – вовсе не за тобой? Моя жизнь – не товар для мены. Как ею распорядиться, решать мне и только мне.
– Нет, ты не понимаешь…
– Отчего же, вполне понимаю: ты хочешь, чтоб я пожалела тебя перед смертью.
И тут в голове моей засвистел ветер. Полотнища шатра всколыхнулись. В воздух взвились песчинки. Пряди волос, выбившиеся из кос матери, затрепетали.
– Знаешь, отец, ведь я ни минуты не верила в то, что сказала Елена. Скажи, был он похож на Ореста? Был ли похож на Ореста мой старший единоутробный брат, которого ты насмерть расшиб о камни?
Ты полоснул непокорную дочь испепеляющим взглядом.
– Так-то ты молишь меня пощадить твою жизнь?
– Может быть, этого будет довольно?
Ответ я знала заранее, однако набрала полную грудь воздуха и…
– Не убивай меня.
Я позабыла, что такое мольба.
Когда от меня не осталось почти ничего, я обнаружила, что тот разговор с Еленой начал выглядеть совсем по-иному. Не отвлекаемая, не сбитая с толку собственным эго, я сосредоточилась на новых подробностях, увидела за ее словами новые побуждения. Может, я считала Елену кичливой лишь потому, что так о ней говорили все? Может, ее поведение – не бахвальство, а попросту честность?
В тот вечер, сидя под оливой, заметив, как я восхищаюсь чертами ее лица, Елена вздохнула. И я до сих пор видела в ее вздохе только гордыню. А что, если это была не гордыня – усталость? Что, если ей, смертельно уставшей на каждом шагу иметь дело с завистью и вожделением, просто хотелось чего-нибудь незатейливого – к примеру, взять племянницу за руку?
– Придет время, и ты тоже станешь красавицей.
Возможно, этим она старалась меня ободрить?
– Но не такой же прекрасной, как ты, – возразила я.
– Да, со мной в красоте не сравнится никто.
Голос ее звучал ровно… но каково это – когда все твои достоинства неизменно сводятся к одной непревзойденной красе?
Услышав от нее ужасные вещи об отце, я бросилась бежать и ворвалась в толпу в поисках матери. Занятая серьезным разговором с одной из спутниц Елены, мать даже не сдвинулась с места, когда я потащила ее в сторону. Только утерла мне слезы да велела найти Иамаса: пусть, дескать, мною займется он.
Лишь после того, как я, зарыдав в голос, рухнула к ее ногам, мать поняла, что дело куда серьезнее ссадины на коленке, обняла меня, помогла встать. От ее объятий веяло теплом и покоем. Уведя меня в свои комнаты, она спросила, что со мною стряслось.
В ответ я повторила слова Елены.
– Но это же неправда! – вскричала я. – А Елена хвастлива и зла. Зачем ей такое выдумывать? Она же все врет, правда?
– Конечно, врет, – подтвердила мать, рассеянно взъерошив мои волосы. – На такое злодейство не способен никто.
Укрыв меня одеялом до самого подбородка, она села рядом, принялась гладить меня по голове (о, мать моя, неужели ты в жизни не знала других способов утешения?). Так я и уснула, прильнув лбом к ее ладони.
Разбудили меня голоса, донесшиеся из коридора. Говорили так тихо, что ни слова не разобрать. Тогда я на цыпочках подкралась к дверям и прислушалась.
– Прости, – сказала Елена. Голос ее дрожал, словно от слез. – Я вовсе не хотела ее напугать.
– Однако же напугала. Теперь она безутешна. Думает, будто отец ее убивает младенцев.
– Но, Клитемнестра…
– Подобным рассказам в этом доме не место. Понять не могу, что на тебя нашло!
– Но он же убийца. Как ты только можешь видеть его рядом со своей милой малышкой? Я вот смотрю на нее, и всякий раз вспоминаю племянника. Агамемнон – чудовище, зверь. Он ведь убьет ее вмиг, если сочтет это выгодным. Как ты его к ней вообще подпускаешь?
– Он не причинит ей зла. Он ее отец.
– Клитемнестра, ей следовало об этом узнать.
– А вот это решать не тебе.
– А кому? Ты бережешь дочь от невеликой сиюминутной печали и думать не думаешь о том, что после он доведет ее до серьезной беды! Должен же хоть кто-нибудь о девочке позаботиться!
Мать понизила голос едва не до шепота:
– А может, ты просто нестерпимо завидуешь тому, что я и вправду способна сделать свою дочь счастливой?
Елена негромко, страдальчески застонала, зашуршала одеждами, двинулась прочь. Под утихающий вдалеке шорох ее шагов я поспешила назад, шмыгнула под материнское одеяло, закрыла глаза, но уснуть не смогла. Перед мысленным взором снова и снова возникало видение – твои руки в тот миг, когда ты ударил младенца о камни: пальцы красны от крови, ладони посинели от леденящего холода в сердце… Нет, оказаться правдой это никак не могло!
Призвав к себе двоих воинов, ты велел им отвести меня к Калханту. Один явился в ночных одеяниях, другой не надел ничего, кроме кирасы да шлема. Щеки их покрывал пушок клочковатых бород.
Мать тихонько заплакала.
Ты уходить не спешил.
– Поступить иначе я не могу.
– Вот как? – откликнулась я.
Воины подступили ближе. Ты негромко попросил их обойтись со мною помягче.
Мои чувства одно за другим уносились ввысь, таяли в небе, точно дым лагерных костров.
Первым исчез страх.
– Не тревожься, мать, – сказала я. – Я пойду с ними без принуждения. Ведь это всего лишь смерть.
Следом за страхом меня покинула грусть.
– Не горюй обо мне. Не обрезай волос. И другим женщинам в доме обрезать волосы не вели. Постарайся меня не оплакивать. Топчи одуванчики. Бегай вдоль реки. Накручивай ленты на пальцы.
За грустью улетучилось и сострадание.
– А ты, отец, подумай обо всех моих муках и увеличь их в тысячу крат. И, достигнув троянского берега, обрушь все их на женщин Трои. Пусть моя кровь станет предвестницей их бед. Пронзай их копьем, терзай их, топчи. Пусть матери их охрипнут от воплей, а старших братьев пусть расшибут о камни, точно грудных младенцев.
За состраданием ввысь унеслась любовь. Я повернулась к матери.
– Зачем ты меня сюда привезла? Ты видела, как он погубил твоего сына, и после этого позволяла мне держать его за руку! Отчего ты не вспомнила, кто он таков?
С этими словами я оттолкнула мать так, что та рухнула наземь, не устояв на ногах. Падая, она выронила Ореста. На миг перед моим мысленным взором возникли окровавленные пальцы и посиневшие ладони, но мать, извернувшись в воздухе, успела его подхватить.
Тем временем я позабыла, что такое смирение.
– Зачем ты написал это письмо? Неужто ты ценишь меня дешевле куска дерева, из которого сделан твой царский посох? Неужто отправиться в битву лучше, приятнее, чем жить дома? Пусть войско ведет Менелай. Пусть он ублагостит Артемиду кровью Гермионы. Если уж за возвращение Елены непременно нужно заплатить жизнью девы, то отчего б не пожертвовать ее же собственной дочерью? Неужто ты растил меня только затем, чтоб обменять повыгоднее? На богатого мужа, на влиятельных детей, на ветер, что унесет тебя за море? А ты, мать? Отчего ты не увела меня в холмы? Елена ушла! Елена бежала прочь! Отчего ты не последовала ее примеру?
Ты отдал приказ. Едва меня подхватили под локти, я утратила дар речи.
Твои воины повели меня через лагерь. По пути к храму нам заступил дорогу Ахиллес.
– Да, ты так же прекрасна, как и твоя тетушка, – сказал он.
Ветер моего беспамятства дунул ему навстречу, но Ахиллес без труда преодолел его натиск.
– Я передумал, – продолжил он. – Чтобы спокойно идти на смерть, нужно немалое мужество. Пожалуй, я не прочь взять тебя в жены. Поговори же со мной. Долго меня убеждать не придется. Скажи, для чего мне спасать твою жизнь?
Безгласная, я твердым шагом двинулась дальше.
Я позабыла тебя.
Омытую, надушенную благовониями, меня снова украсили теми же ароматными вещицами. Тут ко мне подошел ты.
– Ифигения, милая, если б я хоть как-нибудь мог этому помешать… но я не могу, пойми, не могу, – сказал ты, нежно коснувшись моей щеки.
Я покосилась на твои пальцы, уже не в силах с уверенностью вспомнить, что это.
– Да, Ифигения, я не имею на то никакого права, но все же пришел просить тебя о прощении. Сможешь ли ты простить мне содеянное?
Взор мой был пуст, брови нахмурены, тело омыто, подготовлено… «Кто ты такой?» – спрашивала моя плоть.
Меня повели в святилище Артемиды. Двор был усеян пышными кустами все тех же ароматных вещиц. Их листва трепетала, дрожала в потоках моего ветра. Доспехи дюжины воинов, пришедших полюбоваться началом желанной войны, ярко сверкали на солнце. Стоявший поодаль Иамас смотрел на меня глазами, полными слез.