Под конец вечера Дамело таки напился. Держался-держался, уговаривая себя, что все происходящее — нормально для человека, видящего драконов во сне и наяву, что женщина напротив — не порождение шизофрении или белой горячки, чего-то подобного он ждал от своей жизни все свои без малого тридцать лет и под первый свой юбилей — радуйся, индеец! — дождался. А потом, когда в дверях ресторана показалась Сталкер, держаться стало незачем.
В этот момент Тласольтеотль отдыхала, почти спала, откинувшись на спинку жесткого ресторанного стула. В ресторанах не бывает чересчур мягких сидений, там всегда стоят пыточные кресла с прямыми спинками, на которые невозможно откинуться и кемарить, переваривая обед. Мебель дизайна «ешь, плати и убирайся» — точно такую же приобрел для своего заведения Эдемский и Дамело не осуждал его, о нет, он понимал хозяина, ускоряющего оборот столиков в своем бизнесе и оборот еды в животах посетителей.
Удивительно то, что змеиная мать привольно раскинулась именно в таком, не предназначенном для раскидывания кресле. Напротив молодого кечуа сидело божество, опустошившее обе тарелки с двойными порциями, дремало, вяло растекшись по неудобному г-образному изгибу, придерживая раздувшееся брюхо с пятью оковалками оленины внутри. И взгляд Дамело помимо воли подмечал ненужные детали: вусмерть заляпанное платье все же треснуло по швам, обнажая голую кожу, белую-белую по сравнению с темной питоньей шкурой — но, может, эта кожа лишь казалась человеческой? Жир и соус не засохли коркой, а понемногу сходили с подбородка и шеи Тласольтеотль, как будто те были нечеловечески гладкими. Интересно, скользит ли тело богини под пальцами, протекает ли между ладоней, словно вода? — мелькнула пугающая мысль. Молодому кечуа оставалось лишь надеяться, что змеиная мать мыслей не читает. Или хотя бы спит.
Тласольтеотль и вправду спала, дыша ровно и глубоко, точно собиралась провести в ресторане всю ночь, а то и сутки, переваривая съеденное. И тут в зал вошла Сталкер. Дернула щекой, увидев Дамело за одним столом с какой-то женщиной, усилием воли подавила тик и, улыбаясь изо всех сил, подошла. Индеец оглянулся на Сталкера, с воплем вскочил, схватил сонного Амару со стола и ринулся вон из ресторана. Даже за шикарный ужин свой не заплатил.
Недалеко, впрочем, он убежал-то. Всего лишь до бара. Где и завис, опрокидывая в себя шот за шотом, водку вперемешку с текилой, уже стекленея взором, но продолжая пить, пить, пить. И мечтая забыть то, что видел.
Дамело понял: Сталкер крепко попала с карьерой укротительницы змей, понял сразу же, как наткнулся на афишу, где подруга его детства, полуголая, оплетенная со всех сторон мускулистыми кольцами, поднимала тяжелую даже на вид змею, будто цветочную гирлянду. Тварюга такой длины не могла весить меньше полцентнера. А может, и больше. Особенно поевши.
На этой мысли индейца передернуло от воспоминаний о питоньей трапезе. Сказать, что ли, спасибо богам за то, что олень был не живой, а жареный? Спасибо, Инти, за твои малые милости. А теперь вразуми меня: как девчонка, никогда не отличавшаяся силой (уж Дамело-то знал тело Сталкера, пожалуй, как свое), ворочает пятиметровую гадину, весящую, словно чугунная труба?
Ответ был один: эта сила извне и эта сила оплачена. Сапа Инку всегда смешили надежды белых на божественное бескорыстие. Может, их собственные боги-из-головы и делали своим рабам небольшие подарки, предварительно отобрав у бедолаг все, от воли до разума. Белые не смели хотеть того, чего им хочется, стыдились большей части себя, вот какова была цена божественного бонуса. Индеец предпочитал своих богов — древних, жадных и честных. Когда они назначали плату, ты мог соглашаться или не соглашаться. Или хотя бы помыслить о несогласии. Но ты все-таки знал, сколько с тебя возьмут за исполнение желаний, действительно испытанных тобой, а не втиснутых в твою голову кудахчущей родней или бормочущим телевизором.
Похоже, со Сталкера змеиная мать взяла самую дорогую цену.
Потому что только в присутствии Тласольтеотль Дамело увидел, ЧТО Она-в-змеиной-коже сделала с его подругой-погодком.
Увидел плоть, сползающую с объеденных временем костей, длинные пустые груди и живот, отвисший, будто спорран.[44] Увидел пигментные пятна, «маргаритки смерти», на изуродованных артритом руках. Увидел седые пряди, легкие, как пух, не скрывающие розовую кожу черепа. Увидел морщинистые брыли, а под ними — нечто вроде гитарной деки с туго натянутыми струнами. Буквально час назад это были тугие щеки и крепкая шея тридцатилетней женщины. Сейчас Сталкеру на вид было лет девяносто.
Когда девчонка, с которой Дамело провел всю юность и которой избегал всю молодость, взглянула на него из-под складчатых век глазами древнего ящера, индеец не выдержал. И теперь планомерно надирался в баре.
Сколько богиня-палач взяла, нет, сколько она оставила Сталкеру за исполнение желания: оказаться рядом с Дамело, да так, чтобы тот не прогонял бывшую подругу, не отталкивал, был с нею чутким и добрым? Год жизни? Два? Пять? Это тело выглядит так, точно второй срок по земле расхаживает. Старушке, поди, уже в Миктлане[45] прогулы ставят.
Становится ясно, отчего с момента возвращения Сталкера в жизнь Дамело молодой кечуа не испытал ни единой вспышки гнева. Хоть и не пытался себя сдержать, уговорить, стреножить, будто норовистого жеребца, которому колючка под седло попала. А ведь из-за бешеных накатов, когда мир превращался в этюд в багровых тонах, индеец покинул родной Петербург. Ну пусть не самый родной, но все-таки роднее Лимы, столицы никогда не виденного Перу.
Если рожденный Великим Инкой и стыдился чего, так это своей истинной зависимости — не от секса, от ярости. Пусть окружение, шокированное сплетнями о его неприличных выходках, мусолило в разговорах списки оприходованных Дамело официанток и посетительниц — знали бы сплетники, на каком торте возлежит эта вишенка!
Поистине царская жажда запугивания и мучительства вскипала в душе Дамело — конечно, не всякий раз, когда ему перечили или пытались унизить, но… почти каждый. А еще присутствовала в царственнородном гневе нотка беспримесной, животной злобы, словно ярость индейца принадлежала сразу двоим: Сапа Инке и его ручному ягуару, балованной зверюге, которую только он, Единственный, мог с ласковым недовольством похлопать по темени: веди себя прилично.
Но когда Сапа Инка не останавливал припавшего к земле ягуара тяжелой, властной рукой, а наоборот, толкал своего зверя в затылок — взять! — тогда и смешной парень со странным испанским именем исчезал, растворяясь в истинной сути, для которой Дамело Ваго[46] всего лишь маска, рискующая быть сорванной в любой момент. Даже хозяева жизни, давно и прочно отделенные от реальности стеной власти и презрения к не-хозяевам, немели, видя на лице мелкой сошки выражение непоказного, нечеловеческого равнодушия: челюсть чуть выдвинута, брови сведены, оценивающий взгляд, на дне которого — полное отсутствие сострадания и предвкушение легкой добычи. Они отступали назад, когда на этом лице проступала улыбка едва ли не страшней звериного оскала: верхняя губа чуть приподнимается — и ты, еще не видя клыков, уже чувствуешь их на своей шее.
Потом следовал бросок — и если бы все тем и ограничивалось! Всякий бросок заканчивался тем, чем и заканчиваются чистые, честные чувства похоти, голода и ярости в мире людей — цепью, клеткой и сдачей на поруки «вашего бешеного». И однажды Дамело понял: пока есть кому принять тебя на поруки, ты не перестанешь быть чистым и честным. Настолько, чтобы превращать жизнь близких в ложь и грязь. В тот день он, видимо, и начал взрослеть. А повзрослел окончательно, переехав в этот город с женским нравом, женской логикой и девичьей памятью. Чтобы угодить ему, индеец многое принял и еще от большего отказался. Он принял даже Сталкера и отказался от намерения прогнать ее.
В их первую московскую встречу, как бы совершенно случайную, Дамело раздражало буквально все, как оно обычно и бывает на вечеринке, где не продохнуть от деликатесов, развлечений и удушающей скуки. Хозяйка, жеманно картавя, щебетала о последних «моделечках мафынок» и поминутно поправляла волосы, демонстрируя гигантские, уродливые цацки. Дорогущее пати оплачивали ее родители — пара безотказных волов вроде тех, на которых чумаки в гоголевские времена за солью ездили. Гости, не слушая трещотку, лезли пальцами в креманки с десертом и повсюду разбрасывали смятые, надкусанные пирожные, а Дамело, ледяной и кислый, будто лимонный сорбет, расставлял на подносах все новые и новые шеренги креманок и идеально украшенных сластей.
— Привет, — услышал он и вдохнул запах персиковой прели, перебродившей на земле падалицы, запах жажды обладания, древнего и сокрушительного инстинкта — отчего вновь почувствовал себя мелким и незначительным. Ягуар Сапа Инки рыкнул лениво, точно во сне — но головы не поднял, смирился.
— Привет, — ответил Дамело, не глядя. И стало так: он не спрашивал, она не говорила.
Но сейчас индеец готов спросить прямо: почему, почему влюбленная дура не пожелала избавиться от унизительной, постыдной, больной страсти?
Впрочем, Дамело не настолько наивен, чтобы задавать подобные вопросы. Он знает ответ: у некоторых людей нет ничего, кроме зависимости. Такие люди если куда-то едут, то не от своей погибели, а к ней. Сталкер приехала к своему тюремщику, к своему палачу. И развела руки: нате, ешьте. Дамело живоглотствовать не захотел, а Тласольтеотль захотела.
На этой мысли пространство вдруг рассыпалось паззлом, по которому прошелся торнадо — и голова индейца упала на стойку, липкую от текилы, вытекающей из последней стопки. Последней и совершенно лишней.
Первое, что он чувствует, выпадая из забытья в сон — пот, проступающий на груди и на шее, густой и липкий, как патока. Солнце жарит так, что капли не скатываются по коже, а сразу высыхают, левая рука свешивается прямо в кебраду, горячий ветер гладит ладонь, пытается переплести пальцы Дамело со своими, словно влюбленная школьница. Здесь, на вершине скалы Трехголового, под солнцем и ветром, Сапа Инка как дома — если тот, чье родовое имя Ваго, способен понять, что такое дом.
— Подвинься, сгоришь… Что ж ты слабый-то такой? — ворчит, кажется, Младший, перекатывая безвольное тело кечуа подальше от обрыва, от круглых, сглаженных тушей Трехголового валунов, с которых так легко соскользнуть вниз и отправиться в полет — совсем недолгий, если ты не дракон. Дамело вжимается щекой в камень, его мутит, Драконий кекур под ним шатается, точно гнилой зуб.
Ослабеешь тут, думает индеец.
Дамело чувствует, как кто-то — или что-то — тянет его вверх, помогая сесть. Что-то странное, непохожее на огромные, узловатые лапы Трехголового. И все-таки он продолжает обращаться к нему, к своему личному дракону, с затаенной надеждой: авось тот подскажет ответ на вопросы, которых не задашь ни одному белому, а может, ни одному человеку вообще.
— Почему Сталкер не купила себе свободу? Или любовь?
— Любовь не купишь, — деловито сообщает Младший. Голос у него какой-то… непривычный. Впрочем, индейцу не до капризов. У него масса животрепещущих тем для обсуждения. Еще бы заставить язык слушаться…
— Она… умрет?
— Все умрут. — Младший все никак не успокоится, ворочает Дамело, пересаживает, перекладывает, оттаскивает подальше от ущелья, в котором привольно резвятся раскаленные ветра из дальних пустынь. Кечуа не сопротивляется. В теньке тоже хорошо. Прохладно.
— Когда? — Дамело нужно знать. Он не просто индеец… Он друг… Хотя и бывший.
— А тебе-то что?
— Хочу быть готов.
— Пионэр, — хмыкает Трехголовый. Или не он.
Дамело пытается разлепить глаза, но получается далеко не сразу — веки словно той же патокой склеило. Определенно это не Драконий кекур. Это другой его дом — кухня задрипанного, разоряющегося ресторанчика, хозяин которого не знает, как заставить свое имущество работать. Здесь Дамело проведет последующие годы, пока Эдемский не обанкротится и ресторан не пойдет с молотка. А может, и после — вдруг тот, кому достанется заведение, не откроет здесь ни торговый центр, ни подпольное казино?
— Уж я постараюсь, чтобы ты задержался тут подольше! — обещает Младший. Нет. Конечно же, это не младшая голова дракона. Хотя голос похож — такой же мальчишечий, вредный. Или… девчоночий?
Индеец поворачивает голову — медленно-медленно, будто крокембуш в карамельной паутине на каталку переносит. Сквозь колышащееся марево на Дамело надвигается лицо — из тех, что никогда не внушали ему доверия. Белокурые кудряшки, голубые глаза навыкате, курносый нос и пухлые губы вполне устраивают молодого кечуа. Но жесткая, упрямая линия подбородка и суровая двойная складка между бровей — это плохо. Белая женщина себе на уме — это всегда плохо.
— И ведь не поспоришь, — соглашается лицо. Черт, похоже, Амару резвится вовсю, озвучивая мысли Дамело прямо перед незнакомой бабой.
— Заодно и познакомимся, — соглашается блондинка с упрямым подбородком. — Тата.
— Дамело, — выдавливает из себя индеец. — Шеф-кондитер.
— Это выше или ниже шеф-повара?
— Это сбоку. — Дамело пытается встать на ноги, а те подламываются, точно у новорожденного жеребенка. Руки, впрочем, тоже действуют с оговорками. В частности, они готовы действовать, только если на них не возлагать вес крупного мужского тела.
— Сбоку? Пусть будет сбоку, — покладисто кивает новая знакомая Дамело. — Савва говорил, ты не любишь, когда тобой руководят.
— Савва? — Кечуа знает только одного придурка с таким придурочным именем. — Ты знакома с Эдемским?
— Немного. Я за него в некотором роде замуж собираюсь, — с едва уловимой жестокостью в голосе произносит Тата. Таким тоном заказывают чучельнику трофейную голову на стену. «И, пожалуйста, побольше ярости на морде!»
Дамело не хватает даже на то, чтобы ляпнуть в ответ что-нибудь взволнованно-матерное. Он просто сидит и пялится, чуть покачиваясь от усилий осознать новость: Эдемский женится. На Тате. Которая, несмотря на свой наряд — Инти всемогущий, да на ней костюм метрдотеля! — явно не имеет никакого отношения к ресторанному делу. Но, похоже, задвинет доброго старого Саввушку за Можай и возьмет бизнес в свои худые руки с выступающими на запястье голубоватыми венами. Руки Таты Дамело тоже не нравятся. Слишком спокойные, слишком естественные. Обычно в его присутствии женские руки начинают порхать птицами, взбивая волосы, поправляя одежду, крутя безделушки.
Тласольтеотль, конечно, не подарила индейцу на первом же свидании страшного умения богов смотреть вглубь (всего лишь дала поиграться и через минуту отобрала, пока наш Сапа Инка не спятил от лицезрения истинной сути вещей), но Дамело еще чувствует послевкусие божественной прозорливости. Тата не то, чем кажется. И Эдемский со своей… невестой противоречат друг другу одним лишь фактом существования, словно геометрия эвклидова и неэвклидова. Как будущая мадам Эдемская предполагает совместить их друг с другом в едином пространстве?
— Зачем тебе? — бормочет он, все еще хмельной и безобразно откровенный. — Ты же не шлюха.
— Я актриса.
— И что?
— Ты с гор спустился, индеец? — Тата оглядывает Дамело с головы до ног, откинув голову, прикрыв глаза и вздернув свой и без того вздернутый нос. — Не знаешь, как нам роли достаются?
— Фигня. — Индеец уверен: отныне он никогда не спутает женщину Тласольтеотль и ту, которая умирать будет, а молитв змеиной матери не вознесет. Жестокая анима Дамело, требующая дани за любую малость, не получила от актрисы по имени Тата ничего. Пока, во всяком случае.
Без пяти минут Эдемская смотрит на кечуа, вздернув бровь, и вдруг начинает хохотать.
— У-у-уф-ф-ф, насмешил, — бормочет она, отвернувшись и обмахиваясь салфеткой, взятой со стола. — Слушай, а что в духовке-то?
Так вот откуда тянуло ветром пустыни, гладя по ладоням, обнимая за плечи.
— Да что там может быть, — усмехается Дамело. Встает, наконец-то справившись с руками-ногами, заглядывает в освещенный потусторонним, золотым светом зев духовки. Таймер, пискнув, отключает нагрев. — Утренняя выпечка. Что будешь — круассан с шоколадом или булочку с корицей?
Женщины никогда не соглашаются на всё и сразу, если речь заходит о выпечке.
— Половину круассана! — Тата с сожалением оглядывает свое узкое, длинное тело, похлопывает по едва наметившемуся животику. — Развратитель.
— Ты даже не представляешь себе, какой, — подмигивает Дамело, достает благоухающий противень, поддевает хрусткий круассан и выкладывает на блюдечко. — Осторожно, горячий. Сейчас сварим кофе… Много кофе. Тебе ведь черный без сахара?
— Как ты узнал? — наигранно удивляется Тата. Индеец бросает многозначительный взгляд на ее фигуру — чуть пониже талии. — Нахал.
— Мне нравятся пышки, — вдохновенно врет Дамело.
— И врун вдобавок.
— Точно.
Они сидят за стойкой, пьют эспрессо, крепкий, словно поцелуй самого дьявола, жуют неостывшие булки, слизывая с пальцев тягучий шоколад, а потом, оглянувшись на пустой тихий зал, закуривают. Будто после секса.
— Вкусно, — выдыхает Тата. — Я когда тебя на полу увидела, решила, что ты в коме. Ты и в коме печешь?
— Я всегда пеку. Но это вечерние заготовки. Достать из холодильника и поставить в печь — это и официант может. А уж пьяный шеф и подавно.
— Ты алкоголик? — небрежно интересуется Тата.
— Хуже. Я кечуа. Мы живем под кокой и чичей, — пугает ее Дамело.
— Кока — это кокс?
— Кока — это кока, — неодобрительно парирует Дамело.
— Что мы, белые, понимаем в красивой индейской жизни, — вздыхает Тата.
— Угу.
— Скоро открывать… — новоиспеченный метрдотель потягивается. Рубашка ей явно велика и под жилетом собирается складками. Тата раздраженно одергивает униформу, определенно пошитую на манекен, не на живого человека. — Хуже кринолина, ей-богу.
— Надо было выбить право ходить в сарафане.
— В халате! Байковом. И в тапках с ушами.
— А ресторан переименовать в «Совсем как дома»!
Они снова хохочут, представляя себе официантов в цветастых халатах, майках-алкоголичках и трениках.
— А что, ты носила кринолин?
— На съемках. И корсет еще. Гадость жуткая. Ни вздохнуть, ни пернуть.
Все-таки она нравится Дамело. Индеец никогда не встречал никого, кто не пытался бы его очаровать. Все когда-то случается в первый раз. Дамело наслаждается новизной ощущений: никаких поползновений забраться к нему под кожу, врасти в душу, отравить разум.
Может, это и есть начало новой прекрасной дружбы? Взамен утраченной.
Воспоминание о Сталкере заставляет кечуа скривиться, словно от зубной боли. Он ведь оставил подругу наедине с ее палачом. Сбежал, как последний трус. Поздно спрашивать: как ты мог, индеец? Поздно выяснять, почему. Что ни сделай, что ни скажи — поздно. Поздно.
— Печень? — деловито интересуется Тата, глядя на гримасы Дамело.
— Совесть, — неожиданно для себя признается он.
— Бывает, — не вникая, соглашается эта удивительная женщина, легко переступив через возможность разузнать о таинственном шефе-кондитере побольше. — Пойду открывать. Персонал уже стучится в дверь.
Иди, мысленно просит Дамело. Иди, пока я не сделал того, о чем впоследствии пожалею.
— Что, секс-джанки, — ворчит Амару, провожая взглядом будущую хозяйку «Эдема», — примериваешься?
Дамело качает головой и уходит к себе на кухню, не споря, понимая: дракон не пытается его поддеть, наоборот, Амару пытается успокоить своего человека. Не волнуйся, все идет по накатанной, ты хочешь эту женщину, скоро ты ее получишь и немедленно потеряешь к ней интерес, тебе ведь нравится чистый секс, свобода от условностей, жаркая неповторимая свобода, когда удовольствие остается удовольствием каждого, лишь на недолгий срок совпадая во времени и пространстве. После чего вы никогда об этом не заговорите, забудете, не забывая. Все будет хорошо, парень. Все будет как всегда.
Но индеец осознает непривычность собственных желаний так остро, так болезненно, как ни один сексоголик не укоряет себя: я сорвался. Опять. Будь оно проклято. Для Дамело сорваться означает открыться и впустить в душу другого человека, а не взять другое тело и войти в него. Тела разжимают хватку легко, не то что души. Проще простого расстаться сразу после того, как выровнялось сбитое дыхание, вернулась исчезнувшая было брезгливость — в этот миг легче легкого выскользнуть и ускользнуть. Но до чего же трудно, невыносимо трудно порвать с тем, кто познал тебя, кого познал ты — и отнюдь не в библейском смысле.
Дамело опирается о край выключенной плиты, впечатывается лбом в ребро вытяжки — такое удобное, холодное, металлическое ребро. Постоять бы, не двигаясь и глубоко дыша, пару минут, не больше…
— Привет. Угадай, кто? — узкие девичьи ладони почему-то ложатся не на глаза, а на грудь, теплые, чуть липнущие помадой губы осторожно касаются уха, к спине прижимается легкое, знакомое тело. Знакомое на ощупь, на звук, на запах. Как зовут тело, индеец не помнит.
— Я не сексоголик, — убежденно произносит Дамело. Чертов Амару, опять вслух.
— Не сексоголик? Ты уверен? — радостно подхватывает знакомое безымянное тело, по-прежнему притискиваясь сзади. Однако руки на груди уже не лежат расслабленно-открыто, нет, они переходят в борцовский захват: кисть одной сжимает запястье другой так крепко, точно следующим приемом станет бросок прогибом.[47]
Конечно, не сексоголик. Они ребята ученые, оттого и не дерут сослуживцев, родственников, приятелей — знают, чем оно чревато. Вторым разом! Вторым, третьим, седьмым, сотым. И сколь бы ты ни был крут, становишься заложником чужого желания, чужой жажды, обзаводишься не просто сталкером — надсмотрщиком. Отныне каждое движение твоего члена под контролем, а ты — ты в аду. Детка.
Дамело размыкает на удивление сильные женские руки, выворачиваясь из захвата, чтобы взглянуть в лицо собеседницы, и видит девчонку из группы практикантов. Маркизу-кухарку, чей визит в «Эдем» Эдемского был последним. Должен был стать последним — но отчего-то не стал.
— Ты как тут?.. — удивляется индеец.
— Помощники кондитера мы, — язвит маркиза-кухарка. — С сегодняшнего дня. Будешь моим шефом. Ты рад?
Да просто счастлив.
Ну Едемский, ну сукин сын. Расширяться, что ли, задумал? Ишь, метрдотеля взял, помощника кондитера… Кто на очереди? Сушист, заворачивающий в нори с рисом все, что не доели посетители? И кто инициатор этих… нововведений? Дамело вытягивает шею, высматривая через голову новоявленной помощницы силуэт Таты — тонкий, будто хлыст. Или будто вставшая на хвост змея. Сегодня определенно змеиная ночь. И змеиный день.
— Слушай, — жарко шепчет вчерашняя практикантка, имени которой Дамело так и не вспомнил, поэтому продолжает звать девчонку Маркизой. Кличкой, которая почему-то липнет к самым вредным кошкам, обретавшимся на кухне. Последняя Маркиза приволокла крысу практически к ногам санинспектора, увеличив размер обычной взятки втрое. — Слушай, а что там за стерлядь в зале белобрысая? Я ее раньше не видела.
— Еще увидишь, — невесело улыбается индеец. — Хозяйка наша, мадам Без-пяти-минут-Эдемская.
— А-а-а… — рассеянно тянет Маркиза.
Странная реакция. Дамело ожидал взрыва интереса, но его кухарочке, похоже, дела нет до смены хозяев. Она самозабвенно вцепляется в собачку молнии на брюках, раскрывает, раздвигает ширинку, тянет вниз резинку трусов, словно кожуру с банана снимает. Индеец, оцепенев, наблюдает, как Маркиза, отвернув голову, вороватым, кошачьим жестом облизывает ладонь. Пара секунд — и влажные пальцы кольцом охватывают невозбужденный член.
Вот это наглость! — изумляется Дамело.
Вот это хватка! — хихикает Амару.
Вот это чутье! — подмигивает внутренний маньяк.
Кажется, его собрались отыметь прямо у плиты. И кажется, у него появилась сестра по несчастью, безбашенная, безоглядная и бесстыжая нимфоманка. Помощница кондитера в самых личных проблемах.
Тем временем Маркиза уже на полпути к успеху: Дамело слышит собственное рваное, сбитое дыхание, гул крови в ушах — громкие, такие громкие звуки, что за ними не разберешь ни шагов, ни голосов в зале. В любой момент их могут застукать. А девчонка вот-вот опустится на колени. Да и пора бы ей, честно говоря.
Совсем спятила? — хочет спросить индеец. И не спрашивает. Потому что ему тоже нужно. Потому что, будь оно проклято, я снова сорвался, пусть это будет стоить мне скандала, дюжины скандалов — мне нужно. Сейчас. Здесь.
Дамело необходимо срочно расслабиться, позволить телу верховодить. Пускай оно, не думая о последствиях, выбирает пластику, мимику, тембр, ошеломляет, обезоруживает, представляет хозяина таким, каким его хотят видеть. Нет, просто — хотят. Свое и чужое мимолетное желание — будто горячий душ, смывающий чувство стреноженности, несвободы. Движения тела, радар для подобных Дамело, выдают в эфир на понятной частоте непрерывное и откровенное «Меня — можно». Можно.
И незачем спорить с внутренним маньяком.
Лучше спорить с душой, когда она вздумает раскрыться и впустить. Всегда ведь не того выбирает, зараза. Из всех, кто предложит: доверься, попроси — обязательно отыщет самого хитрого, самого жестокого, самого непредсказуемого. Телу вовек не создать столько проблем, сколько душа наворотит между завтраком и ланчем, дай ей волю.
Значит, не давать. Воли душе — не давать, пусть растит в себе инстинкт самосохранения, задавленный телом, отключенный, уничтоженный в поисках грязного семиминутного счастья с теми, кто поймал твою волну, кого тоже можно — здесь и сейчас, без семинедельных брачных танцев и семиверстных романтических заходов. Пусть хотя бы душа хранит себя в целости.
— Тс-с-с… — гадюкой шипит Дамело, утягивая Маркизу в чулан. И не видит, как возникшая в проеме Тата провожает их расширившимися глазами и неодобрительно качает головой: служебный роман? Непорядок.
Выйдя из чилаута, индеец чувствует себя почти нормальным. Кто-то бы сказал: в норме. Дамело не знает, что такое норма. Знает только, что теперь он готов сосредоточиться на деле: руки безошибочно исполняют утреннее действо — ударить, встряхнуть, раскатать, обрезать, влить, размешать — и так десятки, сотни раз подряд, наполняя поддон за поддоном. Маркиза вращается по орбите шефа-кондитера, словно Меркурий вокруг солнца, маленькая, быстрая, горячая. Знай останавливай.
— Куда? — Индеец хватает пролетающий мимо Меркурий. — Куда сырое потащила?
— Сырое? — Девчонка таращится на противень с «дамскими пальчиками».[48] — Ой, и правда!
— Ой, и правда! — передразнивает ее Дамело. — Еще одно такое «и правда» — и ты уволена. Стряхни пудру и в духовку. Не в ту! В пустую. Бестолочь.
Ему нравится ее ругать. А ей нравится, когда он ее ругает. Еще немного — и Маркиза попросит ее наказать, и посильнее. В чилауте. Черт, черт, черт! Как она не понимает: не время сейчас развлекаться. Никогда, никогда женщинам не постичь: дело требует всего тебя, не только от пояса и выше. Вечно им кажется, что от тебя еще можно урвать кусочек.
В некоторых ресторанах самое жаркое время — обед. В других — ужин. У ресторанов, так же, как у людей, характер зависит от окружения. «Эдем» Саввы Эдемского со всех сторон окружен притонами, где хорошие девочки могут купить себе дозу и немедленно вмазаться: шопингом, сладостями, кофе и пересудами. Утро — запарка в раю. Пироги с запретными плодами один за другим поспевают в печах. На ланч и бранч ресторан заполнят приверженцы монодиеты и голодания, сорвавшиеся в загул. С извечным «А пошло оно все!» станут шарить голодным взглядом по страницам меню, целить вилками, точно копьями, в десерт и, набрав полные рты жира и сахара, замирать от наслаждения. Будь Дамело одной с белыми веры, он считал бы себя змием в саду эдемском.
Но у него нет времени даже на это. И хорошо. Индеец тоже пришел сюда вмазаться, забыться в привычном цейтноте. Сегодня не его смена, не его день, не его ночь. После бессонной ночи, в течение которой Дамело действовал, как трус, думал, как безумец, и бродил, как лунатик, он жаждет вернуть себе лучшее из индейских качеств — нерушимое спокойствие.
— Или скорбное бесчувствие, — ворчит Амару.
Скорбное бесчувствие? Анестезия долороза,[49] серьезно? Индеец качает головой: эти белые люди с их белыми бедами, чумой, которую они неутомимо разносят по миру… Так было и так будет. Но он не сдастся белой чуме с той легкостью, с какой сдались его предки. Он еще поборется.
Через пять часов Дамело хочет одного: пойти домой и заснуть, утонуть в омутах сна, провести в них вечность. Его лофт полностью оправдывает свое красивое иностранное название — это всего лишь чердак, переделанный под квартиру. Сапа Инка, живущий на чердаке, вот она, ирония жизни. Но там есть кровать, есть телевизор, есть пиво в холодильнике и ни единой щепотки сахара во всем доме. А Дамело ненавидит сахар — он ненавидит его прямо сейчас, пересыпая мерной ложечкой коричневые крупинки в тесто для брауни.
— А не много будет? — спрашивает Маркиза, провожая взглядом десятую ложку.
— Мне — много. И тебе много, — ворчит индеец. — А нарикам в самый раз.
— Ты зовешь посетителей нариками? — шепчет помощница Дамело, округлив глаза в священном ужасе.
— Да ты погляди на них. — Кечуа кивает в сторону зала. Под сводами ресторана мечутся тонкие отрывистые крики, будто стаи ненасытных чаек вьются над палубой траулера, пикируют на добычу, распугивают конкурентов, сварятся из-за потрохов.
— Кошма-а-ар… — завороженно тянет Маркиза, выглянув из дверей. — Как ты справлялся-то один?
— Хотел справляться — и справлялся. — Дамело не желает вдаваться в подробности, разочаровывать новенькую. Пусть думает, что он и вправду здесь один. Единственный. Царь и бог, Великий Инка.
Приятно ощутить себя незаменимым — хоть ненадолго. В мире белых незаменимость — раритет, который не купишь за деньги.