Глазурь зашипела под горелкой, запузырилась, пошла по золоту крем-брюле рыжими подпалинами, «лисьими хвостами» — трехлистник вверх, трехлистник вниз, ягоду в центр, лист мяты сбоку, хрусткое карамельное копьецо наискось, поверху всего паутинка, пальцы привычно-нежно подхватывают легчайшее плетение… Ни одной женщины он не касался так, как карамельных украшений для тортов, десертов и крокембушей.[1] Ни одна женщина того и не стоила.
Дамело оглядел кухню. СВОЮ кухню. Владельцем ресторана был не он, но здесь была его территория. Пока, во всяком случае.
Тихо кипел флан на водяной бане, вздыхал в печи бисквит, воспоминания о вечере пятницы потихоньку улетучивались: внезапно накатившее чувство одиночества, спектакль «Спаси меня, мамочка, мне страшно», разыгранный перед незнакомкой, секс с пышущей сочувствием зрительницей — все забылось. Запахом кипяченого молока потянуло от флана — и это оказалось важнее вчерашних клятв и признаний. Дамело метнулся к плите, разорвал фольгу на кастрюльке с такой яростью, словно то была грудь врага, выдохнул облегченно: нет, слава яйцам, показалось.
Так уж он был устроен: сиюминутное тянуло Дамело к себе, завораживало недолговечностью, зато рядом с многолетним или, не дай бог, многовековым он отчаянно скучал.
— Что ты можешь им предложить, кроме разового траха? Ничего! — торжествующе заявлял в таких случаях зануда Диммило. Он и сейчас это заявил. И немедленно развил мысль:
— Вот почему тебе приходится понижать планку требований аж до самого плинтуса.
— Нахуй пошел, — дружелюбно посоветовал дракон.
Дракон жил у Дамело на правах не то канарейки, не то хомяка, существовал в воображении, действовал в реальности и всегда просыпался не вовремя. Дамело иногда удивлялся тому, что Димми не видит это исчадье коллективного подсознания. Особенно когда лучший друг так и норовил влезть ему даже не под кожу, а под свод черепа и что-нибудь в личности Дамело усовершенствовать.
— Учти, они будут становиться все старше и толще, твои случайные бабы. Или все моложе и худее, пока тебя не посадят за педофилию, — предупредил Диммило, проследив глазами за профессионально откляченной задницей официанта, выскользнувшего в зал с огромным трайфлом[2] на подносе.
Ваза с кусочками пресной зимней клубники выглядела коронным блюдом людоеда-сладкоежки: красные ягоды торчали из крема, будто пальцы с маникюром. Много-много пальцев с ярко-красными ногтями, вперемешку с пухлыми савоярди,[3] измазанными сливочной пеной и малиновым вареньем.
— Название придумать не забыл? — снова ожил дракон.
Он любил помогать людям в затруднительной ситуации. Главным, по мнению дракона, было не стоять на месте, а двигаться вперед. К познанию и прозрению, бесценному даже в малости. Например, в понимании того, что розовые куски бисквита, утопленные в креме и варенье, похожи на кучку отрубленных пенисов. «Дамские пальчики и бедные мальчики», традиционный английский десерт, истинно альбионское наслаждение, заходите к нам еще, господин Лектор.
— Слышишь, что я тебе говорю? — наседал Диммило.
Хуже всего было не то, что дракон читал мысли.
— Отвали, пидор.
Хуже всего было, что он их озвучивал. Голосом Дамело, ртом Дамело, в присутствии знакомых Дамело. Рогатая рептилия обожала говорить под руку и ломать хрупкие предметы. Например, отношения.
Диммило, мстительный засранец, демонстративно окунул два пальца в остывающий белый шоколад, вынул, полюбовался на стекающие в миску густые белые струйки, поднес ладонь ко рту и тщательно облизал, демонстративно толкаясь языком между пальцев. Ну вот, шоколадный топинг, считай, испорчен. Хорошо, что на кухне нет ни камер, ни народу. Дамело так же демонстративно перелил оскверненный шоколад в кондитерский мешок и принялся разлиновывать черничное моэлье:[4] волна — завиток — линия вниз, словно ЭКГ у трупа — волна — завиток. Небрезгливый Диммило, знакомый с поварскими секретами не понаслышке, лишь облизнулся, протягивая загребущие лапы к остаткам шоколада в миске.
Дамело бросил долгий взгляд на нож-сечку в дальнем углу стола — широкий, тяжелый, с удобной рукоятью — и произнес:
— Говноед. Брысь отсюда.
— Ухожу, ухожу, ухожу, — поднял руки Диммило. — Только скажи, кто кому телефончик дал — ты ей или она тебе? Твой мобильник звонит.
— Чччерт! — ругнулись хором Дамело и его дракон.
Нечего было оставлять телефон на стойке, красавчик. Это хрен свой ты можешь присунуть кому попало, а телефон прячь подальше и в руки не давай.
— Алло. Я. Помню. Нет. Не получится. И завтра. И послезавтра. Лучше никогда. Да, я такой.
Содержание разговоров ПОСЛЕ, то ли затертое, то ли отшлифованное до блеска, давным-давно не оставляло горького привкуса вины на языке.
— А у вас молоко убежало! — вздумал ерничать Диммило.
— Вон. Пидор-говноед.
— Ухожу, ухожу, ухожу! — и придурок Димми, виляя бедрами, покинул кухню, хорошо хоть выгонять не пришлось. Начиналось самое горячее время для дешевого ресторанчика на кок-стрит — субботний вечер.
Суббота заставляет платить за вечер пятницы сполна, накручивая грабительские проценты. Сейчас пойдут косяком: парочки — стесняющийся вовремя свалить рыцарь и одуревшая от надежд телка, то бишь прекрасная дама на час, и компании — три-четыре бывших прекрасных дамы, чьи рыцари оказались не столь куртуазны, поэтому их надо немедленно изругать на все корки, заедая обиду десертами мсье Дамело.
Во всех релизах он числился как мсье Дамело. Практически из Парижа. Практически месье.
Дамело, в общем-то, не протестовал, когда его выставляли французом. Какая, в сущности, разница, имя нерусское — значит, может оказаться кем угодно, хоть индейцем кечуа.
Кем, собственно, он и был.
За кого его только не принимали — от монгола до филиппинца. Притом, что внешность у Дамело была самая индейская, хоть в определитель помещай: смуглая кожа, прямые брови вразлет, узкие раскосые глаза, прямой нос с широкими ноздрями и рот, слишком чувственный для мужчины.
Видимо, никому и в голову не приходило, что кровь южноамериканских индейцев может достичь северных берегов. Хотя почему нет? Желание выбраться из бронзового века способно посетить и индейца. Особенно если это плохой индеец, не уважающий заветы отцов и не стремящийся слиться в одно целое с родной айлью и почитаемым уака.[5] Ну не всем же считать цивилизацию белых людей миром печали и трусости! Дед и бабка Дамело, например, не считали. А родители — те вообще искали белых людей побелей и так увлеклись, что оказались в Северной Венеции, где и осели, решив: от добра добра не ищут.
Их сынок, названный Damelo, что по-испански значит «дай мне это», двинул дальше, на поиски того, что бы ему захотелось взять и оставить себе, пусть не навсегда (Дамело, как никто, знал: слова «вечно», «всегда», «никогда» пусты, словно высушенные тыквы, оттого и эхо у них знатное), но хотя бы на какое-то время. Прихватил с собой дракона Амару,[6] лишив родню удачи, и сел на поезд в первопрестольную. Родители, конечно, прокляли блудного сына незамедлительно, но через пару лет простили, поняв, что добро все-таки в добре, а отнюдь не в том, чтобы прозябать на полставки в фирме папиного знакомого. Тем более, что через пару лет и фирмы больше не было, и знакомого так-таки пристрелили в глухом питерском дворе-колодце, где небо круглится над крышами, точно огромный равнодушный глаз и ни одно окно в стенах не светится, будто не двор это, а сенот,[7] майянские врата в царство мертвых.
Дамело рассеянно наблюдал за тем, как Амару вылизал остатки шоколада, всхрапнул и положил голову, украшенную ветвистыми рогами, на кухонное полотенце. Точно пьяный олень Рудольф, мелькнуло в мыслях Дамело. Олень размером с крысу.
Праздников у кондитеров не бывает, вместо них всегда авралы. Люби Дамело чуть меньше ядовитую, изощренную еду белых, от которой их тела становятся текучими и нежными на ощупь, словно грязь, он бы сейчас злился и ругательски ругал всех и вся: Димми с его попытками обратить друга в свою веру и заразить своими идеями, будто чумой, хозяина с его жадностью, сделавшего ресторан в режиме «до последнего», посетителей с их страхом, запах которого облаком стоял в чайном и кофейном залах, перебивая запах корицы и ванили…
— Скажите, пожалуйста! — ворвался в кухню напористый женский голос. Голос-бур, голос-сверло, голос-дрель. — Скажите, пожалуйста! В этом салате точно нет киви? У моего мужа аллергия на киви, поэтому мне нужно знать точно!
Дамело обернулся, слегка набычившись, поглядел искоса. Женщина оказалась даже аппетитней, чем в отражении на дверце холодильника: крепенькая молодая самочка, заполучившая в свое гнездо лучшего из своей стаи. Гордая тем, что ей удалось. Желающая всем продемонстрировать: смотрите, что у меня есть! Муж! С аллергией на киви!
— Киви нет. Есть личи. У него нет аллергии на личи?
— Я… я-я-я не знаю… — залепетала жена своего мужа. Самого лучшего — там, где она его нашла. А здесь — здесь был Дамело. Привыкший, что в его присутствии женщины начинают лепетать.
— Экзотические плоды, — с хрипотцой произнес Дамело, подходя ближе, — вкусны, но часто оказываются аллергенны.
И засунул большой палец даме в рот, выворачивая уголок рта наружу, размазывая яркую помаду по щеке. Дама задохнулась от возмущения… и сжала губы — крепко, словно капкан захлопнула.
Закуток на задах кухни (который ресторатор упорно называл чилаутом, а прочие — не менее упорно — чуланчиком) после набега Дамело и заботливой жены, конечно же, пришлось проветривать, иначе терпкий запах чужого удовольствия стоял бы в чулане до завтра. По открытой двери персонал сразу понял, кто здесь только что резвился: о выходках «мсье» в ресторанном мире ходили легенды. Которых Дамело не хотел, но и не боялся.
— И чем ты их берешь? — без особого интереса, скорее по привычке покачал головой повар по холодным закускам, псевдо-итальянец, псевдо-японец, псевдо-филиппинец по прозвищу Хилер.
Вообще-то был он из Митино и звали его Сеня. Поэтому для заказавших суши он был Сэн, для любителей пиццы — Сэнни, а для всех, не знавших, что бы еще такое сожрать невиданное — Хилер. Благо до филиппинской кухни посетители доходили в том состоянии, когда все слова кажутся смутно знакомыми, но смысл почему-то ускользает.
— Я всё видел, между прочим, как ты ей пальцы в рот пихаешь. Если б я кому так… Эххх! — и Хилер рубанул ножом по куску пармезана с таким видом, словно это злосчастный сыр виноват, что мастер закусок никому не запихивает в рот пальцев, пахнущих луком и винным уксусом.
— Готовь хуже, Хилер, пусть придут с жалобой. Тут ты и сделаешь свои сексуальные пальцы веером, — давясь от смеха, посоветовал тот самый официант, что сладко выгибался перед Диммило — не первый раз, между прочим, выгибался.
— Работаем, — сухо предупредил Дамело. — Эдемский.
В кухню на всех парах влетел хозяин, потомственный ресторатор Едемский, пишущий себя через «э», не зная, что глухоманная, самоедская его фамилия — древняя, боярская, едва ли не старше города, в котором он сейчас подвизался, держа пару плохоньких едален и мечтая со временем выбиться в люди, наверх, туда, где деньги, кровь и унижения льются рекой. Персонал, предупрежденный Дамело, даже с ритма не сбился, продолжая рубить и шинковать. Все давно привыкли к чутью «мсье» и доверяли ему безоговорочно.
Едемский-Эдемский сверкнул глазами:
— Почему чилаут открыт?
— Я там трахался, — постарался дракон, озвучил сокровенное.
— Да? Удачно, надеюсь? — осведомился хозяин. Был он сволочь, вор, сноб, но не ханжа.
— Удовлетворительно, — кивнул Дамело и отправился к своим заготовкам. Перепих перепихом, а десерты сами себя не приготовят.
— Кобелина, — пробормотал хозяин — с гордостью, точно сам породу вывел.
Дамело опустил руку в воду и тут же отдернул: в ванне все еще был кипяток.
— Суп из меня сварить решил, — не столько спрашивая, сколько утверждая, обернулся он к дракону. Амару приоткрыл розовый бархатный рот с шутливой угрозой: радуйся, мол, что не ростбиф пожарить. По зеркалу стекали капли влаги, падая прямо на драконью спину со сложенными кожистыми крыльями. После подогрева воды прицельным огненным плевком ванная превратилось в парную. Зря он попросил Амару надраконить немного горячей воды, обнаружив, что из крана течет исключительно ледяная. Лучше бы подождал, пока соседи соберутся на работу, отключат краны и можно будет, наконец, вымыться после смены. А теперь придется ждать, пока остынет полная ванна кипятка. Чертова зверушка.
Но уж очень хотелось расслабиться после тяжелой ночи. Время праздничного выпендрежа — море заказов на экзотические сладости, романтические торты после полуночи, десерты со спрятанными кольцами, «Скажите, а вы частные банкеты обслуживаете?», спрошенное тоном «Танцуете ли вы приватный танец на коленях у заказчика?» — хорошая, хорошая ночь.
Дамело потянулся и рухнул на кровать не раздеваясь. Тому, кто весь день на ногах, необходима именно такая кровать, широкая, с идеально подобранным матрасом. Многие бы сказали — траходром.
— Ты когда на кровати-то трахался? — озвучил мысли Дамело Амару.
Действительно. Семь минут приятных ощущений у себя между ног, полученных в неподходящем, но безлюдном месте — все, что знает Дамело о любви. Ему вполне достаточно этого знания. Он не желает строить иллюзии, а потом наблюдать их разрушение. Однажды весь мир вокруг станет как Диммило и попытается навязать индейцу кечуа новое знание, но пока он молод, глуп и счастлив…
Пальцы руки коснулись пола, дыхание вырвалось из груди с тяжелым, натужным рыком, будто в помещение проник дракон покрупней Амару. Дамело спал и видел сон.
С Трехголовым Дамело знаком с колыбели. Со своей колыбели, разумеется. Сперва с ним разговаривала лишь одна голова — младшая. Мальчик с раскосыми глазами, которые всюду видели драконов — под кроватью, в шкафу, на чердаке, где под теплыми трубами мягким слоем лежала пыль, перемешанная с голубиным гуано и сизыми перьями — так вот, только одного дракона в окружающем мире мальчик никогда не встречал. Потому что тот жил внутри. И было у него три головы: младшая, средняя и старшая. Пускай между ними были считанные минуты или даже секунды разницы — нельзя же рождаться по частям? — головы отличались друг от друга, словно три брата-не-близнеца. Младший приветственно загомонил, едва увидев маленького Дамело. Средний заговорил много позже, когда Дамело пошел в школу и узнал, что почитаемые уака — не легенда общин кечуа, а вполне материальные люди, к тому же довольно неприятные.
Дольше всех молчал Старший. Он молчал, когда Дамело выкурил свою первую сигарету. Молчал, когда Дамело выпил свою первую бутылку пива. Молчал, когда Дамело потерял девственность и когда забрал девственность. Все эти испытания мужественности белых, пройденные Дамело, не заставили Старшего разомкнуть уста. Наверное, ждет, что я отправлюсь на охоту, вооруженный самодельным копьем, и принесу ему шкуру оцелота, злился Дамело.
А однажды Дамело подрался — без всякой благородной цели вроде защиты невинной девы. Если кто и выступал в той драке в качестве девы, то сам Дамело. Конечно, это была не первая драка молодого индейца. Просто раньше ему всегда что-то мешало: то детская обида, то ярость, застилающая сознание багровым маревом — из-за них он не мог наносить и отражать удары, не мог сосредоточиться на драке, а сосредотачивался на чем-то совершенно неважном, ненужном, видел и чувствовал слишком много.
Как девчонка, честное слово.
В той самой драке не было ничего, кроме драки. Лишь кулаки (один — с намотанной на него цепью, один — с зажатым ножом-выкидухой), летящие навстречу, лишь тело, уходящее из-под удара, лишь он и тот, напротив. Никаких «почему», «за что», «я же прав» и «это несправедливо». Мальчик стал мужчиной, а мужчине стало по хрену, почему, за что и кто прав.
Потом Дамело пришел домой, проблевался кровью, уснул в ванне и не проснулся даже когда вода остыла — только тогда Старший соизволил явиться Дамело во сне и произнес:
— Дурак. Бежать надо было, а не подставляться. Ду-рак.
Тут Дамело понял: и вправду дурак. Кабы фронтальный выкидной нож — ни силы, ни умения не нужно, чтобы таким убивать — получил секундный доступ к твоему подреберью — что тогда? На долю секунды, на один удар обреченного сердца, на одно движение безжалостного пальца? Лежал бы ты сейчас, молодой, красивый, в луже собственной крови, чувствуя, как холодеют руки-ноги, и не понимая, за какие мелкие шиши отдал свою так и не начавшуюся жизнь. Как ни странно, мысль не вызвала страха. А вызвала ощущение собственной дури и твердое «Больше никогда!» — обет не мальчика, но мужа. Никогда больше Дамело не доказывал свою крутость в драке и не выходил безоружным против ножа, цепи и пьяной компании.
А Трехголовый разговаривал с ним уже всеми своими головами, отчего немного утратил свою таинственность, потому что никаких великих истин не изрекал, внутренним светом не сиял и вообще с годами стал близким, родным почти. Да и слова его были просты и знакомы, как будто Дамело вел беседу не с трехглавой чешуйчатой тварью, а с Диммило, другом детства, живым репьем, вцепившимся в Дамело, точно в собачий хвост. Разговаривал, зная: никуда им друг от друга не деться. И это слегка раздражало непостоянную душу плохого индейца.
— Хватит уже собой гордиться, — рычит Средний, зануда почище Димми. — Индеец ты, индеец, никто тебя за белого не принимает.
— Врё-о-о-ошь… — тянет Дамело. — Я мсье Дамело, кондитер-француз, о мон дьё, я говорю на лингва франка,[8] я самый натуральный франк, какой же я, к шуту, индеец?
— Только французской болезни не хватает,[9] — шипит Средний. Воображение у него, как у Хичкока или как у мамочки, а то и как у мамочки Хичкока: одни кошмары на уме.
И вдруг над средней головой встает. Будто радуга из карамели. Будто солнце из туч. Будто вся индейская гордость, которую не объяснишь ни Среднему, ни Димми, ни кому бы то ни было из белых. Встает старшая голова, перед которой Дамело по-прежнему чувствует себя даже не мальчишкой, а девчонкой. И это ужасно обидно.
— Не надоело словами сорить? — спрашивает Старший. И, кажется, в кои веки спрашивает он не у Дамело, а у Среднего, то есть почти у себя самого.
Старшая голова смотрит на Дамело и неожиданно подмигивает ему: складчатое веко опускается и поднимается, наполняя душу молодого кечуа сиянием ярче самого Инти.[10]
Индеец старательно скрывает свой восторг. Он взрослый мужчина. Ему надо приходить в восторг совсем от других вещей, а вовсе не оттого, что во сне ему подмигнула никогда нигде не существовавшая ящерица. Ведь Трехголовый — всего лишь плод воображения Дамело. И если Амару может сожрать поддон шоколадно-бисквитного лома, вскипятить ванну воды, испортить отношения с женщиной и начальством, подбрасывая на язык Дамело его же, Дамело, истинные мысли, то Трехголовый может насылать сны. Которые наверняка что-то значат, вот только у индейца не так много времени, чтобы ходить к белому шарлатану, притворяющемуся шаманом, рассказывать свои сны и ждать, пока шаман-шарлатан их разгадает.
— Пойдем, — говорит старшая голова. Идти здесь некуда, от входа в жилище Трехголового до скальной полки, с которой дракон бросается вниз, в синий от небес провал, два драконьих шага. Или двадцать человеческих. Значит, Трехголовый решил сбросить Дамело с обрыва. Или покатать на спине. Дамело не знает, какое из предположений невероятней.
Трехголовый тем временем уже дошел до скального выступа и показывает вниз:
— Смотри. Идет.
Индеец смотрит на женскую фигурку, упорно карабкающуюся по Последней тропе. Узкая, местами осыпавшаяся, точно выщербленная лестница старинной башни, Последняя тропа обвивает Драконий кекур[11] и служит единственной цели — доставке жертв Трехголовому. Дамело бы сравнил ее с грузовым ресторанным лифтом, подвозящим готовые блюда к окну раздачи, но для дракона жертвы — не еда. Молодой кечуа и сам не знает, что они такое.
Трехголовый не ест людей. И в то же время выживших после встречи с ним не остается. Дамело знает только одного выжившего — себя, но не знает, почему дракон не забрал его жизнь — пожалел? Побрезговал? Отвлекся? В любом случае, женщине в богатых одеждах, промокших от пота, крови и ароматических масел, повезет меньше. Вернее, не повезет вообще. Но несмотря на столь незавидное будущее, жертва сама ползет на вершину утеса, спасать неблагодарное племя свое. Ползет, словно змея, на брюхе, по камням, отполированным животами тех, кто шел на заклание, тех, кто верил, будто кровавые приношения не разжигают аппетит, а наоборот, делают чешуйчатую тварь добрее. Индеец не может над ними смеяться: его народ так же глуп, хоть и живет с драконами бок о бок тысячи лет.
Видно, время ничему не учит. А значит, время бессильно. Впрочем, так Дамело и думал.
Жертва поднимает лицо. Она уже близко, лучшая из своего народа, красивая и полная сил, чистая и верная, такая хорошая, каких только дракону и отдавать. Не жить же с ними, в самом-то деле? — усмехается Дамело. С ними, лучшими, никто ужиться не в силах. К драконам их, к драконам!
Отчего тебя не убили свои? Это было бы милосердием — убить тебя внизу, в речной долине, одурманенную отваром и дымом сжигаемой коки, среди цветов и восхвалений. Мать и сестры держали бы твои руки в своих, отец и братья гордились бы тобой. И ты бы даже не почувствовала, как умерла. Нет, они не захотели брать вину на себя. И отправили тебя сюда, в пасть Трехголовому. Или под удар могучей лапы. Дамело и сам не знает, как дракон приканчивает тех, кто поднимается на вершину уака[12] в священном трансе со священной целью — обеспечить племени, живущему внизу, хороший, сытый год.
А женщина все смотрит и смотрит на Дамело — взглядом, потемневшим от страсти. Она не помнит себя, зрачки ее, расширенные кокой, затопляют радужку, глаза ее — два солнечных диска в полном затмении. Но даже резь в глазах не заставит ее отвернуться, она видит лицо своего короля, своего Сапа Инки,[13] ради того, чтобы он был здоров и счастлив, она шла по дороге, усыпанной цветами, ради этого ее семья пела радостные песни, провожая на смерть самую лучшую, самую красивую, самую невинную из своего рода… Жертва должна быть добровольной. И радостной.
Вот она и радуется, ползя в трансе по ослизлым камням Последней тропы, задыхаясь от любви и от тяжести навешанных на нее побрякушек.
Какие дураки, думает Дамело. Инти всемогущий, какие же мы все дураки.
— Это тебе. Бери, — говорит ему на ухо Трехголовый.
И Дамело не успевает крикнуть «нет».
Проспав полдня в одежде и обуви на неразобранной постели, почему-то чувствуешь себя еще более грязным, измотанным и ни на что не годным, чем перед сном. Но встреча с Трехголовым того стоила. Трехголовый по пустякам не снится. Значит, жизнь снова переменится — что не радует, не мальчик уже, чтобы радоваться зову.
Еще лет пять назад Дамело был счастлив ощутить зов — отчетливое желание угробить свою налаженную жизнь, броситься в неизвестность, как драконы бросаются в небо с каменного уступа. Иначе не взлетишь, на крыло становятся только так, рискуя собой. Но сейчас, как белый человек, Дамело чувствует не зов, а лишь смутное недовольство и сам себя спрашивает: чем задавить в себе стремление к разрушению — отдыхом, разгулом, враньем себе? Откуда взять упорства, чтобы латать и латать привычный образ жизни, расползающийся под напором зова? Где раздобыть терпения, чтобы продолжать жить прежней жизнью? Упорство и терпение — вещи несравнимые. Есть разница: долбить и долбить в жилу, будто не человек ты, а кернер, пробивающий тоннель в пустой породе — или смиренно ждать, пока камень рассядется сам и золото блеснет в нем, точно лунная дорожка на темной воде.
Индеец выпускает остывшую воду из ванны, набирает чистой, горячей, ложится в нее и закрывает глаза. Он любит воду, как могут любить ее те, в чьи гены впитался ужас перед засухой, пустил корни на изнанку души — не вытравишь. Вода уносит усталость, боль и грязь — и мысли, которые, если приглядеться, та же грязь, боль и усталость. Пусть уходят, оставляя блаженное безмыслие и тянущую пустоту ожидания, от которой все равно не избавиться.
Ждать Дамело ненавидел. А приходилось.
Есть вещи, которые нельзя торопить. Просто потому, что бесполезно, они никогда не торопятся. Поэтому все, что можно сделать — это занять себя делом рискованным, захватывающим и, как большинство таких забав, жестоким. Например, издевательством над салагами, оно же обучение молодежи азам профессии.
Дамело любил, когда предсказуемое течение событий оборачивалось катастрофическим. Любил видеть, как умиротворение и гордость сменяет паника, как ожидание похвалы от него, шефа и мастера, превращается в желание дорогого шефа убить, расчленить и сунуть останки в бак с просроченным, кисло воняющим мясом. Амару тоже любил мгновения, когда поднос с возвышающимся на нем свадебным тортом летит на пол, взрываясь сладкой бомбой и заляпывая полкомнаты кремом и ошметками бисквита. Когда в глазах команды стажеров, выпекавших, прослаивавших и украшавших засахаренными цветочками помпезную башню в человеческий рост, не остается ничего человеческого — лишь животный ужас и злоба. Когда после хлесткого окрика: «Шесть часов на новый торт! Время пошло!» людей начинает носить по пекарне, будто сухие листья.
— Как-вы-могли-что-вы-наделали-знаете-кто-вы-после-этого!!! — в истерическом женском вопле не было ни единой вопросительной интонации, но Дамело все равно переспрашивает:
— Кто?
— Скотина! Идиот! Мудак! — заходится нервная стажерка.
— Ах, медведь-бурбон-монстр, — кивает Дамело. И подходит ближе, и нависает, точно хищник над сжавшейся в комок добычей: — Мудаков много. Случайностей еще больше. Учись терпеть. Молча, — и подпустив в голос горлового рычания: — Работать, живо!
Визгливую девку уносит, точно порывом ветра. Дамело идет в подсобку, якобы за специями, бросив через плечо довольный взгляд на обезумевшую молодежь. Привыкайте к экстриму, салабоны. Жизнь кондитера скучна без катастроф.
— Истинная гордыня — в смирении, — ни с того, ни с сего заявляет Амару. Дамело ссаживает дракона на полку с сушеными травами — мелкая месть: от запаха выжженных солнцем лугов дракон пьянеет и несет околесицу. Поделом. Не будет ловить хозяина на мысли, что окружающий мир, конечно, сильнее, но и ему не победить Дамело.
— Скажите, — врывается в тишину и полутьму, пропитанную тысячей ароматов, — вы всех так истязаете? То есть учите.
Какая-то женщина стоит в дверях, прислонившись к косяку, лицо ее теряется в тени. Дамело видит лишь силуэт, очерченный светом коридорных ламп, да блестящие белки глаз. Он не узнает ее, не помнит ни должности, ни имени. Кто она? Ученица, помощница, официантка, проверяющая сверху?
— Вам не надо работать? — брюзгливо вопрошает он, делая вид, будто погружен в поиск чего-нибудь особенного. Например, сусального золота, чтобы осыпать им наспех изготовленный торт, скрывая неизбежные огрехи.
— Я и работаю. Вы — моя работа.
Дамело оборачивается и вперяет в незнакомку пристальный взгляд. Он не знает ее, не понимает, откуда она взялась, ее не должно быть ни здесь, среди полок с пряностями, ни в ресторане вообще, но она есть, стоит, окутанная полумраком, поблескивая глазами, и говорит странные вещи. Может, ее прислал Эдемский, как присылают черную метку? К Супаю[14] Эдемского, если так, в его заведении нет ничего, за что бы Дамело стал цепляться.
Кроме, может быть, своего собственного желания за что-нибудь уцепиться.
«Черная метка» делает пару шагов и оказывается близко-близко, ее почти можно разглядеть, разгадать, разложить прямо здесь, на коробках с консервированными фруктами… Дамело отворачивается от греха подальше. Непривычное слово «грех» приходит на ум вслед за запахом, пробившимся сквозь пряные ароматы. Пахнет спелостью, плотью и теплом. Ничего особенного.
— Прекрасное место для греха и тайны. — В голосе незнакомки слышится вызов.
— Чилаут удобней, — небрежно замечает Дамело, набирая в горсть стручки ванили, кориандр и кардамон, бадьян и шафран, калинджи и фенугрек, уже не помня, что собирался взять для кухни и собирался ли брать хоть что-то.
— А знаете, как его в народе называют, ваш чилаут-чулан? — Неровное горячее дыхание обжигает шею Дамело. — Сераль.
— Ну да, там можно трахнуть официантку. Или не официантку, — в полудреме соглашается Амару, заставляя Дамело повторять ненужные слова, да еще и раздраженным тоном, как будто индеец обижается на очевидное.
— Или накормить зверя.
Дамело не успевает обдумать эту, совсем уж странную реплику, потому что за дверью раздается вопль и грохот. В дверь влетают клубы пыли, снаружи стонут люди. Кажется, Эдемского взорвали.