Тяжелая у меня работа, неприятная и унизительная. Мою я полы в кельях верховного жреца храма божьего Илии да злых сынов его — преподобных Офни да Финеэса, выношу помои да исполняю разную черную работу. А в свободное время торчу аз недостойный на страже возле ковчега заповедного. Это обычный такой непоказной ларец, но вместительный и тяжелый, и стоит он посреди храма. Возле него богомольцы лбами своими выбили в гранитной плите хотя и узенькую, но глубокую впадину. Ночью я отдыхаю на искусственном каменном ложе, ибо плоть мою весьма иссушил убогий и постный паек мой.
В ковчеге (это все знают) находится ныне сам Всевышний со всем сонмом бестелесных херувимов своих.
Даже представить себе жутко и тяжко, какие ужасные мытарства познал господь наш, если он вынужден был оставить роскошное владение свое на седьмом небе и переселиться в убогий сей ковчег. Да оно и не удивительно: как богоизбранный народ Израиля со всех сторон окружают богопротивные и нечестивые хананеи, хеттеи, аморреи, ферезеи, эвеи, иевсуэи, гергесеи, моавитяне, аммонитяне, мадианитяне да филистимляне, так и Всевышнего нашего окружили на небе их нечестивые боги Ваал, Астарта и Молох вместе с уродливыми идолами, охочими до разбоя и кривды. Выперли они Всевышнего с теплого и ясного неба и силой своей заставили его поселиться в этом холодном и темном ковчеге.
Я знаю это, но молчу аки рыба, чтобы из-за разговоров не погрязнуть в болоте крамолы и ереси, ибо насадят тогда плоть мою на длинный и острый кол.
Верховный жрец храма божьего Илий и преподобные сыновья его Офни да Финеэс называют Всевышнего между собой просто — Сундук, а для меня не ищут в словесном фонде своем иных слов, кроме как «идиот» и «кретин» или же «остолоп».
Я гляжу на них и размышляю. Нудный и упрямый этот беззубый и худосочный старец Илий с его паршивой привычкой всем завидовать. Увидит, как я потом обливаюсь, моя пол келий его, уставится в меня выцветшими, словно рубашка моя, глазами и печально вздыхает, как будто я обливаюсь потом не за мытьем полов, а на трапезе:
— Где бы мне найти такую работу?
Или же несу я помои — и снова слышу за спиной его осточертевший голос, нудный и завистливый, будто не помои я несу, а чистое золото:
— Где бы мне найти такую работу?
Когда же я, подобно утомленному каменотесу, высекаю искры из твердого, будто камень, хлеба и, закрыв перстами нос, глотаю кусочки ржавой и вонючей селедки, он и тут завистливо шамкает беззубыми челюстями:
— Где бы мне найти такую работу?
О господи! И когда я увижу, как он держит свечку на пупе своем?
А сыны его преподобные Офни да Финеэс? Таких лиходеев, как они, не найти не только в граде нашем Силоме, а и по всей земле. Даже на внешний вид — это дикари с нахальными рожами. Паломников они грабят даже на паперти и не стыдятся трясти карманы нищих, отбирая доброхотные подаяния. И никто не может спасти верующих от буйных сынов Илиевых, что рыщут, аки волки на пути овечек божьих.
Сыны Илии, хоть они и попы, знать не желают никакого Сундука и слышать не хотят про святые обязанности свои. Если кто-либо приносит вкусную и питательную жертву Сундуку и его односундучанам, Офни и Финеэс засучают рукава ряс своих, непристойно оголяя рыжие и волосатые, будто у палачей, руки, запускают вилки в котел, где варится мясо, либо в кастрюлю или сковороду, и что наколют на вилки, то и поедают. И никакого страха перед кипящей пищей не проявляют, а лишь неукротимую жадность и прирожденную ненасытность. А меня, убогого, Офни и Финеэс гонят от трапез своих, потому, видите ли, что у меня волосы выпадают, как из старого матраса, хотя по возрасту я еще отрок. А волосы же мои секутся и выпадают оттого, что отец мой Элкана и мать моя Анна дали обет богу, что лезвие никогда не коснется чела моего и обличья моего. И ныне вид у меня отталкивающий. Все уже привыкли к тому, что я всюду трясу волосами своими. И если даже не я, а кто-то другой неосторожно потеряет волосок свой и тот волосок найдут в котле либо в кастрюле, котелке или горшке, все равно немедленно ищут меня и нещадно бичуют.
Воистину некоторые родители неразумными и поспешными обетами своими лишают детей своих радостей и хлеба насущного и обрекают на жалкое существование.
Я молча сажусь в темный угол, смиренно ем сухую корочку и наблюдаю, как Офни и Финеэс бессовестно объедают Сундука и весь его бестелесный сонм. И Сундук тоже молчит и сидит тихо, словно мышь, ибо у жадных на еду сынов Илии кулачищи — по полпуда каждый.
А еще негодники эти завели суетный обычай: вечером насосутся вина (чтоб они расплавленной смолы насосались), оденутся с варварской роскошью в заморские одеяния и идут к женщинам, которые собираются в скинии. И нахально заигрывают никчемные пастыри эти с молоденькими богомолочками…
А отец их, Илий, верховный жрец храма божьего, глядит на непотребства греховодников этих сквозь персты свои и только завистливо шамкает:
— Эх, мне бы такую работу!
А по утрам Офни и Финеэс выходят перед алтарем в золотом убранстве, кадят кадилами перед золотыми иконами, воскуряют фимиам и читают мужьям хорошеньких молоденьких богомолочек заповеди господни. А потом распевают во всю глотку святые песни, да так, что уши закладывает. И простецкие эти штукенции так действуют на паству, что, вместо того чтобы взять палки да обломать их на раскормленных спинах охальников, они стоят с раскрытыми ртами, будто и не в храме они, а в балагане ярмарочных лицедеев.
Но, если подумать, разве не было так всегда? Разве не про попа сказано: «Брешет, как поп в церкви»? Или еще: «Поп с богом говорит, а на черта глядит».
А когда службы нет, Офни и Финеэс целыми днями шатаются без дела и, чтобы не умереть от скуки, зовут для потехи меня:
— Гей ты, остолоп, иди-ка сюда! Не сторонись общества, долгоносик!
Нос мой — это крест мой. Все издеваются над моим носом, даже Офни и Финеэс, хотя и у самих у них носы словно крюки. Но мой нос длиннее всех известных носов, он равен половине локтя, острый и кривой, словно нож.
Зовут Офни и Финеэс меня, чтобы поглумиться надо мной:
— Возьми свой нос, дурак, и побрейся!
— Только осторожно, ибо без ножа зарежешь себя!
Ржут они как жеребцы, так вот издеваясь, и останавливают прохожих и говорят им, что мой нос очень подходит для ратного дела. И что если случится новая битва с нечестивыми, то меня, сморкача, специально возьмут в войско, чтобы я носом моим добивал поверженных в прах врагов наших. А после войны не надо будет перековывать мечи на орала, ибо носом моим можно перепахать все земли от Дана до Вирсавии. И большая радость будет в народе, и каждый богомолец в честь моего носа поставит в храме толстую свечу…
Издевательства эти разрывали мне сердце и унижали достоинство мое сильнее, чем черная работа.
И тогда обратился я ко Всевышнему с горячей молитвой, прося смиренно, чтобы он помог мне подняться по служебным ступеням и опередить этих преподобных изуверов хотя бы на один нос, чтобы они шли за мной и глядели уважительно мне в затылок.
Ночью, когда верховный жрец наш Илий вовсю захрапел, я разбудил его и смиренно сообщил:
— Отче, вот я.
Он злобно прошипел:
— Да я же тебя, кретина, и не звал! — и снова упал на пуховые подушки свои, ибо пуще всего любит сладко поспать.
Но через час я не поленился снова ткнуть его промеж ребер своим твердым, как гвоздь, перстом:
— Отче, вот я.
— Господи, где ты нашел такого остолопа? — задрожал от немого рыданья, а по белой бороде его потекли слезы. — Самуил, я не звал тебя, — наконец жалобно захныкал Илий. — Ты не мой глас слышишь!.. Ты слышишь глас божий!.. Иди, отрок, с богом к богу и слушай слово его… А меня оставь, немощного… Умоляю…
Но разве не знал я, что коварный и мстительный старец хитрит, чтобы спокойно доспать ночь? Кто и когда слышал, чтобы Сундук подал голос из своего укрытия? И все же я покорно ответил Илии:
— Слушаю, отче.
А утром позвал Илий сынов своих Офни и Финеэса, ибо у них полупудовые кулачищи. И когда Офни и Финеэс начали мочить в уксусе гибкие прутья, позвал Илий и меня:
— Самуил, где ты?
— Вот я, — отозвался я и вышел из толпы.
— Что ты делал ночью, Самуил? — начал допрос владыка.
— Бога слушал, — тихо ответил я, но не так тихо, чтобы никто не услышал. — Бог говорил со мной, недостойным.
— Что сказал тебе Сунд… Тьфу! Всевышний, да славится в веках имя его! — сурово спросил Илий.
— Страшно слово его! — с деланным испугом ответил я и понурился.
— Говори, Самуил! — поневоле вырвалось у него.
Слова этого я только и ждал. Разве мог предвидеть этот темный неуч замысел человека с тонким умом? Голос мой звенел как тетива, направившая стрелу во врага:
— Слушайте, люди! Слушай, Илий! Сказал всемилостивый: «Вот я возьму и совершу дело в Израиле, от которого у тех, кто услышит о нем, звоны загудят в обоих ушах. В тот день я совершу над Илием все то, что я говорил о доме его; я начну и закончу».
Илий побелел от злобы.
А сыны его Офни и Финеэс решительно опустили в соленый раствор прутья свои и кинулись на меня, чтобы полупудовыми кулачищами своими сделать из плоти моей кровавое месиво или, по меньшей мере, отбивную котлету. Приговор этот можно было ясно прочитать на небритых их рожах.
Но было уже поздно: верующие заслонили меня со всех сторон, чтобы лучше было слышать слово божье. А я словом божьим добивал конкурентов моих:
— И сказал бог: «Я объявил ему, что покараю дом его навеки за вину его, ибо знал он, как сыны его бесчинствуют, но не остановил их».
Радостными криками встретили люди эти слова. Кричали богомольцы, ограбленные ненасытными волками, кричали жалкие нищие, кричали обесчещенные женщины и обманутые мужья их.
— Да здравствует Всевышний и Самуил, пророк его! — кричали они.
Вот так за какое-то мгновенье я заработал высокую и неприкосновенную должность пророка на этом свете и нимб святого на том.
— Где бы мне найти такую работу? — завистливо ерзал в кресле своем Илий.
А я глядел на темных людей этих, которые ползли ко мне на коленях, чтобы поцеловать грязные полы моего рубища, пропитанного стойким запахом помоев. Как легковерны и простодушны они! Как легко обмануть их!
В торжественные минуты эти я вспоминал исторические подвиги великих обманщиков, которые отныне становились коллегами моими.
Перед моим внутренним взором предстал блаженный Валаам, сын Веора, и его знаменитая ослица, на которой он ехал из города Пефор погостить у царя моавитян Валака. Спокойно он ехал, и вдруг ослица начала упираться и не захотела идти дальше, хотя Валаама ждали изысканные яства и напитки. Жестоко отлупил Валаам ослицу свою, но, как это известно с давних времен, побои на упрямую ослиную породу не действуют. И люди начали смеяться над неудачником-путешественником. И стала таять слава его, слава ясновидца и заклинателя судьбы.
Но не растерял Валаам разум свой. С достоинством пояснил он уличным ротозеям, что ангел небесный преградил дорогу ослице его. И что ослица его уважает ангелов.
И что же? Хотя никто и не видел никакого ангела, все поверили Валааму! И слава его укрепилась!
А еще припомнил я косматого, подобного мне, Самсона, прославленного сына Маноя. Где-то шлялся Самсон неделю или две, а потом возвратился домой, и стыдно стало ему перед родителями и родственниками своими. Тогда объявил им Самсон, что он не терял даром времени, а обычной ослиной челюстью побил тысячу вооруженных до зубов филистимлян.
Воистину надо быть ослом, чтобы поверить в эти ослиные выдумки!
В тот же день я впервые тешился новыми выгодами и привилегиями моими, достойными высокого звания пророка.
Я небрежно оттолкнул от котлов обжор Офни и Финеэса и начал старательно вылавливать персональной вилкой нежнейшие на вкус куски мяса. И в кастрюлю совал вилку свою, и в сковороду, и в горшки богомольцев. И не испытывал никакого страха перед кипящим варевом, а лишь удовольствие и радость.
А вечером взял вино у Офни и Финеэса, взял варварское одеяние и отправился наставлять на путь истинный хорошеньких и молоденьких богомолочек.
Да, видно, в злую годину я пошел. Только завернул за угол, как ночные тати накинули на голову мою вонючий мешок и начали крушить полупудовыми кулачищами ребра мои, пытаясь сделать из меня рагу или, по меньшей мере, отбивную котлету. А потом, тяжело сопя, старательно затаптывали меня в прах толстыми, словно слоновьими, ногами. И звенел в ушах моих заливистый голос Илии:
— Эх, мне бы такую работу!
Но человек с умом из всего извлекает выгоду свою. Утром поковылял я на костылях к знахарям и набрал у них целую сумку справок про многочисленные увечья свои. Отныне никто не заставит меня пахать землю от Дана до Вирсавии.