Том второй

I Новый договор

Луицци очнулся в комнате, предоставленной ему господином Бюре; рядом с постелью горела лампа, у изголовья сидел слуга.

Прошло довольно много времени, прежде чем барону удалось собрать воедино осколки воспоминаний. Понемногу причины его бедственного положения восстановились в памяти или, вернее, представились ему как кошмарный сон, в реальность которого он отказывался верить. Луицци приподнялся на своем ложе, чтобы осмотреться, и почувствовал страшную слабость. Заметив повязки на руках, он понял, что ему пускали кровь, и, смутно припомнив, на какой высоте было окно, в которое он умудрился вывалиться, удивился, как вообще остался жив; затем ему в голову пришло подозрение, что он, наверное, сломал себе что-нибудь. Пошевелив поочередно всеми конечностями, барон прислушался к ощущениям в суставах и сочленениях и с облегчением обнаружил, что все цело.

После самообследования Луицци вернулся к размышлениям об ужасной сцене, свидетелем которой он стал и страшную развязку которой хотел предотвратить. Прикованный к постели слабостью и болью, он начал искать глазами какой-нибудь предмет, за который мог бы зацепиться, или кого-нибудь, к кому мог бы обратиться с просьбой. Тогда он и обнаружил находившегося в комнате слугу.

Этот шалопай крайне легкомысленно относился к несомненно данному ему поручению наблюдать за малейшими движениями больного, ибо целиком погрузился в чтение какой-то газеты и при этом беспрестанно покусывал ногти, отличавшиеся необычайной красотой. Некоторое время Луицци изучал его, но так и не припомнил такого среди прислуги господина Бюре. Наглый и беззаботный вид бездельника определенно не понравился барону. Впрочем, больные, словно женщины, терпеть не могут, чтобы окружающие занимались чем-нибудь, кроме них. Раздражение Луицци перешло чуть ли не в гнев, когда этот лакей, подленько ухмылявшийся и тихонько насвистывавший какой-то мерзкий мотивчик, вдруг принялся похохатывать:

– Ну и умора! Вот это да!

– Похоже, вам попалась весьма забавная статейка! – с яростью прорычал Арман.

Лакей покосился на Луицци:

– Судите сами, господин барон: «Вчера состоялся поединок – дуэль между господином Дилуа, торговцем шерстью, и господином Шарлем, его молодым приказчиком. Последний, получив пулю в грудь, скончался сегодня утром. Всякие домыслы о причине ссоры отпали сами собой после внезапного отъезда госпожи Дилуа».

– Великий Боже! – Луицци бросило в жар. – Шарль убит!

Лакей продолжал как ни в чем не бывало:

– «Полагают, что предположения жены одного известного в нашем городе нотариуса о том, что госпожа Дилуа не чуралась интимных отношений с юным Шарлем, недалеки от истины».

– Что! Так и написано? – ошеломленно переспросил Луицци.

– О, это еще не все, – рассмеялся лакей. – Слушайте дальше: «Десять часов вечера. Нам стало известно о происшествии еще более трагическом. Только что маркиза дю Валь покончила с собой, выбросившись с верхнего этажа своего дома. В этом самоубийстве есть странное обстоятельство, которое необъяснимыми узами связывает его с событиями вокруг госпожи Дилуа, а именно записка, найденная в сжатом кулаке маркизы. Вот несколько строчек из нее: „Этот А. – подлец; он не сдержал данного тебе слова и все разболтал. Он погубил меня… И тебя… Тебя! Бедная, бедная моя Люси! Какое горе…“ И подпись: „Софи Дилуа“. Все задаются вопросом, кто же сей подлец, обозначенный инициалом А. То ли это имя, данное при крещении, то ли фамилия. Удивляет также обращение на „ты“ между женщинами, принадлежавшими к различным слоям общества, ибо они не знали друг друга и даже в детстве не могли быть близкими подругами по пансиону, так как маркиза до замужества не покидала дома матери (бывшей графини де Кремансе), а госпожа Дилуа воспитывалась из милости бедной пожилой женщиной, принявшей ее в дом чуть ли не в младенческом возрасте».

Ужас и оцепенение не отпускали Луицци несколько минут. Софи Дилуа, Люси, Генриетта, госпожа Бюре – все эти женщины, словно привидения в белых одеяниях, витали вокруг него.

«Я убил одну и позволил убить другую…» – думал он; как будто чей-то неземной голос подсказал ему эту фразу, и он повторял и повторял ее про себя.

Барон растерянно оглядывался вокруг, не в силах двинуться с места; не было на свете человека, с кем он мог бы поделиться тем, что только что узнал; и в полном отчаянии Арман протянул к небу молитвенно сложенные руки:

– О, боже мой! Боже! Что же делать?

Едва он произнес эти несколько слов, как лакей вдруг пребольно шлепнул его по пальцам.

– Это что еще такое? – возмутился слуга. – Вы перебегаете к врагу при первой же опасности? Это недостойно ни француза, ни дворянина!

– А-а, Сатана, так это ты…

– Да, я.

– Кто тебя звал, холоп?

– Как кто? Ты ведь хотел знать историю госпожи Дилуа и маркизы.

– Ты отказался рассказывать мне о них.

– Вовсе нет; я только отложил свою повесть на неделю, которая уже прошла.

– Значит, я валяюсь здесь…

– Уже двое суток.

– А что с Генриеттой?

– Не торопись, хозяин. Ты все узнаешь, но в свое время[95].

– Неужели Феликс убил бедняжку?

– Если бы он ее убил, то поступил бы разумно – оба избавились бы от мучений; особенно Генриетта, в глубине души она уже устала от роли, которую продолжала играть из самолюбия.

– Как ты можешь такое говорить? Она дышала любовью, которая никому и не снилась!

– Э нет, хозяин! Она уже не любила Леона и, по правде говоря, не любила его никогда.

– Ты, нечистый, готов облить грязью все что угодно!

– Вовсе нет, и объясню почему: Генриетта обожала не Леона, а любовь, которую к нему испытывала. Этот юноша встретился ей как раз вовремя, когда ее душа готова была распахнуться, вот он и стал воплощением ее прекрасных грез; он оказался рядом тогда, когда ее сердце пылало желанием сплестись с кем угодно, лишь бы найти опору. Но Леон вряд ли был достоин той страсти, которую породил; я очень сомневаюсь, что он понял бы ее, если бы только оказался способен осознать всю силу этой любви. Леон давно забыл и думать о Генриетте, считая ее умершей; он женился, обзавелся парочкой отпрысков, которых назвал Нини и Лоло, потихоньку лысеет и быстро наращивает брюшко; он не прочь пропустить пару стопочек и вздремнуть после обеда; совсем недавно он полностью обанкротился и потерял все свое состояние. Если бы Генриетте позволили ввериться Леону, она настрадалась бы куда больше, чем в могиле, ибо в могиле умерли бы только ее надежды на неземное счастье, а в жизни ей пришлось бы пережить утрату всех самых святых чаяний и веры в любовь[96].

В голосе Сатаны послышалась горечь, и Луицци пристально всмотрелся в него, словно захотел проникнуть в самые сокровенные мысли демона:

– Ты считаешь несчастьем – потерять веру и надежду?

– То было бы бедой для Генриетты – вот и все, что я имел в виду. Терпеть не могу общие теории, из которых выводят абсолютные принципы, – они так же хороши, как униформа. Это все равно что ты судил бы о маркизе дю Валь по поведению госпожи Бюре – ведь обе они отдались мужчине после пары часиков общения…

– О, кстати! Так правда, что Люси умерла? И газета не врет?

– Нет. Все верно.

– И это я убил ее?

– Ты спустил курок заряженного ружья.

– Она была в незавидном положении?

– О, в весьма и весьма незавидном! – ухмыльнулся Сатана. – Я кое-что расскажу тебе, и тогда суди сам…

– О, только не сейчас, – простонал Луицци, – только не этим вечером. Как-нибудь потом…

– Нет, барон, ты меня выслушаешь, ведь я предупреждал; раз уж ты требовал откровенности, то, будь милостив, терпи до конца.

– Знаю, но неужели нельзя увильнуть от этой обязанности?

– Ну, если ты дашь мне несколько монеток из того кошелька…

– По месяцу моей жизни?

– О нет! Из-за такой мелочи я не стану лишать тебя удовольствия послушать рассказ о причиненном тобою же зле.

– Ты же видишь, нечисть, у меня нет сил слушать.

– Я дам тебе их, сколько захочешь.

– Я накроюсь подушкой, я заткну уши!

– Это для меня не преграда.

– Умолкни, Сатана, умоляю; я готов слушать твои душещипательные истории, но только не сейчас.

– А что толку говорить, когда раны зарубцуются и сердце оправится от удара? Рассказ имеет смысл, пока один страдает, а другой лечит. Я что, раб тебе и должен повиноваться беспрекословно? Разве ты не знаешь, что тот, кто нанимает убийцу, сам оказывается в его власти? Ты купил услуги Дьявола, а потому принадлежишь ему!

Произнеся эти слова, Сатана, чей облик несколько затерялся в полумраке комнаты, вдруг приобрел черты властителя ада и улыбнулся той прекрасной и пугающей улыбкой, что вызывает сожаление у самого Господа Бога, напоминая о прошлом величии милого и нежно любимого ангела, которого он был вынужден наказать и который оставил в его божественной душе незаживающую рану от невозможности когда-нибудь даровать ему прощение.

Жалкий и дрожащий Луицци не вынес этой улыбки; она ввинчивалась ему в сердце, словно зазубренный шуруп, разрывающий плоть при вращении.

– Смилуйся, – всхлипнул он, – я выслушаю тебя, когда захочешь.

– Хорошо, но учти – момент я выберу сам. А что ты мне за это дашь?

– Месяц моей жизни.

Дьявол расхохотался:

– Ты, верно, уверен, что в твоей мошне полно монет, раз так гордо кидаешься ими.

– Боже! Боже мой! – возопил Луицци, шаря под подушкой в поисках своей жизненной кассы.

Найденный кошелек показался ему почти пустым.

– Что, я так близок к смерти?

– Э-э, насчет будущего мы не договаривались, а потому мне нечего тебе ответить! Вот о прошлом… О прошлом я расскажу с удовольствием.

И совершенно непринужденным тоном он начал:

– Госпожа дю Валь, которую ты угробил…

– Ну хватит, довольно… – простонал Луицци.

Ужасный вихрь закружился в голове Луицци, кровь стучала в висках, бледные, изможденные призраки толпились вокруг него. Рассудок покидал барона, но страх перед безумием пока еще был сильнее страха перед смертью, и он выдохнул:

– Ладно, бери, только оставь меня в покое.

Дьявол схватил кошелек и открыл его; Луицци, увидев поспешность Сатаны, хотел было вырвать обратно драгоценные монеты, но не смог и пошевелиться; он видел, как пальцы Сатаны скользнули внутрь и вытянули одну монетку. В ту же секунду ледяной холод объял сердце Армана, жизнь его остановилась, и больше он ничего не чувствовал.

Пробило три часа.

II Дилижанс Возвращение к жизни

Пробило три часа; Луицци почувствовал, как его дернули за ногу и грубый мужицкий голос рявкнул:

– Эй ты, быстро давай в экипаж!

Луицци проснулся в какой-то убогой комнатушке; он спрыгнул с кровати, ощущая себя совершенно здоровым и полным сил. Барон растерянно оглянулся: его кошелек и колокольчик лежали на столе; но где он? Почему его будят? Он открыл окошко. Стояла холодная ночь. В просторном дворе запрягали дилижанс. К Арману вернулись воспоминания, и прежде всего о новой сделке с Дьяволом. Он понял, что находится не у господина Бюре и не в Тулузе. Зима еще продолжалась, но та ли зима? Или минуло уже много зим?

Луицци взял огарок свечи, который ему только что принесли, и первым делом всмотрелся в маленькое зеркальце, висевшее на гвозде над небольшим комодом из орехового дерева. Его лицо почти не изменилось, если не считать отросших бакенбардов. «Сколько же времени отнял у меня Дьявол?» – подумал Луицци.

– Быстрее, быстрее! Все в экипаж! – крикнул тот же человек, который разбудил Армана.

Затем он снова появился на пороге:

– Как? Вы еще не одеты? Вы же торопились больше всех! Даю вам пять минут: не будете готовы – пеняйте на себя.

Луицци машинально оделся; он прекрасно отдавал себе отчет, что в его жизни произошел какой-то необъяснимый разрыв, но инстинктивно понимал, что не должен выказывать удивления. Вошедший слуга подхватил саквояж Луицци; барон последовал за ним, пообещав себе внимательно наблюдать за происходящим и действовать смотря по обстановке. В непроглядной темноте Луицци, поднимаясь в дилижанс, заметил только, что в нем находились еще двое мужчин и одна женщина; все так укутались в шали и одеяла, что было непонятно, чем они дышат.

В ту пору еще было принято спать в дороге, это считалось так же естественно, как теперь – пообедать в пути[97]. Едва пассажиры расселись по местам, как подали сигнал к отправлению. Сегодня привыкшие к путешествиям люди мало переживают, если приходится прерывать обед, – они дожевывают на ходу, а десерт рассовывают по карманам; тогда же опытные путники могли, не просыпаясь, встать и перенести свой сон в карету, чтобы продолжить его в пути. Для Луицци это было благом, ибо давало ему возможность спокойно поразмыслить.

Сколько же времени прошло? Как получилось, что он, богатый и привыкший к роскоши человек, оказался в обыкновенном дилижансе? Куда и откуда он едет? Вопросы так мучили его, что он решил разрешить их с помощью того, кто мог это сделать. И он достал колокольчик и звякнул им один раз. Почти тут же рядом с ним уселся Дьявол в облике едущего по делам приказчика; Луицци показалось даже, что он видел, как у постоялого двора этот тип поднимался на империал. Он распознал Сатану только по особенному блеску зрачков в глазных впадинах.

– Это ты? – спросил он. – Сколько времени ты отнял у меня, бес?

– Всего-навсего полтора месяца. Как видишь, я не обобрал тебя до нитки. Я поступил как ловкий делец. Сначала прикинулся верным компаньоном, а потом ограбил при первом удобном случае. Смотри – я тебя предупредил, так что держись настороже.

– И как же я прожил эти шесть недель?

– Хм… Как обычно, – пожал плечами Дьявол.

– Что я делал?

– Я не собираюсь рассказывать тебе о твоей собственной жизни.

– Как? У меня не будет ни единого воспоминания об этих неделях?

– Ты можешь узнать о них от кого угодно, но только не от меня.

– А к кому ты посоветуешь обратиться?

– О, это не мое дело.

– Скажи хотя бы, где я сейчас нахожусь?

– В дилижансе королевской почтово-пассажирской службы.

– Куда я еду?

– В Париж.

– Где мы в данный момент?

– В одном лье от Кагора[98].

– А почему я еду в дилижансе?

– Это уже твоя история, и я не могу ничего сказать по этому поводу.

– Но, в конце концов, не могу же я жить, не зная своего прошлого!

– Что ж, придумай его.

– Прошлое?

– Ну да! Ведь нет ничего проще! Большинство людей так и делают – и ты знаешь это лучше, чем кто-либо! Помнишь ту игривую и резвую малышку-актрису, в которую ты имел глупость втюриться по уши? У тебя была тысяча удобных случаев, чтобы стать одним из тысячи ее любовников; но ты все прохлопал, потому что любил ее всем сердцем. Когда ты наконец очухался от своей нездоровой страсти, то вдруг увидел, что, по мнению твоих друзей, эта женщина давно уже твоя; они и вообразить не могли, что ты настолько неуклюж, что не довел дело до конца. Ты посмотрел на себя со стороны, нашел себя смешным, понял, что эта артисточка по меньшей мере три раза назначала тебе свидания и что она принадлежала тебе по праву, а значит – и на самом деле; ты позволил окружающим думать что угодно, затем и сам стал думать то же, а сегодня ты убежден, что так оно и было; эта женщина теперь числится среди побед, которыми ты любишь прихвастнуть, ведь так?

Луицци весьма уязвил краткий, но наглядный урок Дьявола, тем более что он не мог спорить о чувствах, в которых чертовски хорошо разбирался его собеседник, а потому ограничился только еще одним вопросом:

– Разве она не была бы моей, если бы я того пожелал?

– Разве горячо любимая мужчиной женщина уже принадлежит ему? Такого не случится ни разу из десяти тысяч интрижек. Женщины, как правило, отдаются тем, кто любит их не настолько, чтобы трепетать перед ними. Я не знаю и двух женщин, которые стали бы любовницами обожающих их мужчин; потом они плачутся, что их то и дело обманывают. А ведь это только их собственный промах; женщины применяют оборонительную тактику, грубую или величественную, но препятствующую только тем, кто воспринимает их всерьез. Женщина, которая, вместо того чтобы позволить взять себя, осмелится отдаться сама, была бы самым совершенным созданием, а также и самым любимым. Но подобная женщина – лишь прекрасное исключение из правил.

– Мессир Сатана, – сказал Луицци, почувствовав вдруг совершенно неожиданную уверенность в себе. – Из всех причин, что вынудили Вседержителя низвергнуть вас в преисподнюю, ваша склонность к теоретизированию не была ли одной из первых?

– Между нами говоря, – добродушно ответил Дьявол, – других причин просто не существовало.

– У меня возникло острое желание последовать его примеру.

– И конечно, за тот же грешок?

– Да-да, за твое нескончаемое пустословие. Плетешь черт знает что.

– Э нет, не за это, а за то, что мои слова тебя не устраивают: вот если я начну рассказывать о последних шести неделях твоей жизни, ты будешь слушать развесив уши.

– Но я ведь так ничего и не узнаю?

– Похоже, у тебя слишком мало воображения, чтобы придумать себе подходящее прошлое. Даже последний деревенский остолоп – и тот смышленей тебя. В этом дилижансе едет некий господин де Мерен; он из хорошей семьи, но в Берлине его поймали за руку при нечестной игре и упрятали на три года в кутузку, где он подружился со старым французским пронырой, который шпионил в Индии в пользу Наполеона[99]. Наслушавшись рассказов сокамерника, бывший шулер выучил их наизусть, до малейших деталей: и как он оказался в Индии, где насовершал множество славных подвигов во славу императора, и как он вернулся в Европу; теперь господин де Мерен собирается явиться в парижском свете так, словно он только-только прибыл из Калькутты. В данный момент мошенник вынашивает идею издания в двух томах in-8[100] «Индийских мемуаров». Ставлю на кон наш договор против чего тебе угодно – этот человек в ближайшие пятнадцать лет станет членом Академии наук, и за заслуги в области географии его наградят орденом.

– Рад за него, – хмыкнул Луицци, – но этому проходимцу не грозит в любое мгновение встретить настоящего первопроходца из Индии, который уличил бы его во лжи. Я же постоянно рискую оказаться рядом с якобы знакомым мне человеком.

– Именно это с тобой сейчас и происходит.

– Как?

– Все в дилижансе знают твое имя, а вот тот толстяк имеет полное право называться твоим другом.

– И, без всяких сомнений, они заговорят о том, что мы делали, например, вчера?

– Обычное дело; вы, люди, только этим и заняты – болтаете о дне вчерашнем, чтобы восполнить его пустоту и никчемность, или о прекрасном будущем и нимало не заботитесь о дне сегодняшнем; да, так вы все и существуете, называя это жизнью; и лучшее доказательство моих слов в том, что ты прожил полтора месяца самым обычным образом, а тебе кажется, что ты был мертв все это время, только потому, что не можешь вспомнить, чем занимался.

– Но как мне отвечать моим попутчикам? – Луицци встревожился не на шутку.

– Поистине, ты жалок!

– Ну в самом же деле, ну будь же милостив! Хочешь, я отдам тебе еще несколько дней будущей жизни – лишь бы узнать, что я делал совсем недавно!

– Болван!

– Это ты о ком?

– О себе! Не будь я таким тупицей, я бы правильно определил границы человеческой глупости; сейчас я ясно вижу, что если бы только пожелал, то хапнул бы за бесценок всю твою жизнь, мой мальчик.

Раздосадованный Луицци умолк; тишина – лучший советчик, и Арман подумал: «Черт подери, если все эти ничтожества могут смутить меня фактами из моего прошлого, которого я не знаю, то и я могу при случае поставить их в неловкое положение, узнав о кое-каких тщательно скрываемых ими грешках! Что ж, придется столкнуться с ними лицом к лицу, как и подобает отважному человеку, получившему вызов от записного дуэлянта: и, вместо того чтобы защищаться, я покажу им острие шпаги, всегда готовое проткнуть их, если они вздумают сделать неосторожный выпад. Я уже знаю о господине де Мерене вполне достаточно для того, чтобы он был заинтересован в моем молчании. Продолжим разведку, и тогда увидим, кто кого будет больше стесняться!»

Луицци не произнес всего этого вслух, но Дьявол тут же откликнулся:

– Довольно разумно для представителя людского племени, а тем более для барона; так с кого мне начать?

– Да хотя бы вот с этого храпящего борова, которого ты записал в мои друзья.

III Портреты Шутник. Бывший нотариус[101]

Дьявол, бесцеремонно положив ноги на противоположную полку, начал:

– Фамилия этого храпуна Гангерне; подобные типы встречаются каждому хотя бы раз в жизни: невысокий, плотный толстяк с прямыми короткими волосами, низким лбом, серыми глазами, сплюснутым носом, круглыми щечками; шея плавно переходит в плечи, плечи – в пузатую утробу, из которой растут ноги; он катается, как шарик, беспрерывно хохочет и жизнерадостно вопит, при встрече подкрадывается сзади и закрывает вам глаза, спрашивая: «Кто?»; этот шутник просто обожает выдернуть из-под вас стул в тот момент, когда вы вознамеритесь сесть, или стащить у вас носовой платок, как раз когда вы соберетесь высморкаться; короче, он из тех людей, что с невинным нахальством заявляют в ответ на ваш справедливый гнев после их проделок: «Ну как, здорово я пошутил?»

Господин Гангерне родом из Памье[102], где и проживал безвыездно вплоть до недавнего времени. В его шутовском арсенале полным-полно разнообразных штучек и фокусов. Он может незаметно привязать к колокольчикам на воротах кусочек мяса, так что все окрестные бродячие псы устраивают вокруг него соревнования по прыжкам в высоту, поднимая слуг по десять раз за ночь. Он весьма понаторел в искусстве подмены вывесок: однажды он снял вывеску парикмахера и, распилив ее, присоединил к вывеске соседа. Получилось: «Господин Робло, прокат экипажей и самых модных париков!» На следующий день, а вернее, ночь, он содрал с дерева афишу кукольного балагана и приклеил ее над входом в аптеку, и наутро весь славный город Памье хохотал до упаду над результатом его проделки: «Господин Ф…, фармацевт, клоун из Парижа!»

В округе господин Гангерне пользуется еще большим почетом, чем в городе. Он знает, как состричь щетину с щетки и ловко подкинуть ее в постель лучшего друга, так что тот звереет от чесотки и через четверть часа выскакивает из кровати. Просверлив отверстие в перегородке, он пропускает в него веревочку, искусно цепляет ее за одеяло и, когда ничего не подозревающий сосед засыпает, потихоньку тянет за веревочку, пока не стащит одеяло на пол; продрогшая жертва (а Гангерне выбирает для подобных фокусов холодные и сырые ночи) просыпается, подбирает одеяло, тщательно в него закутывается и уходит в безмятежный сон, а весельчак опять повторяет все сначала, раздевая догола бедолагу, который, замерзнув и ничего не понимая спросонок, начинает ругаться в одиночестве, и тут через дырку до него доносится насмешливый возглас: «Ну как, здорово я придумал?»

Если же Гангерне встречает одного из тех зануд, чье напыщенное выражение лица так и напрашивается на розыгрыш, то это для него просто праздник. Например, пока его избранник спит, он втихаря тащит его одежду, затем зауживает и сшивает все рукава и штанины; утром он внезапно будит свою жертву и приглашает срочно идти на охоту. Бедняга никак не может влезть в панталоны, а Гангерне все поторапливает его:

– Бог мой, как же вы медлительны! Что с вами, дорогуша? Э-э, да ведь у вас ноги распухли!

– У меня?

– Чудеса, да и только!

– Вы так считаете?

– Не знаю, может, я ошибаюсь… Но одевайтесь же, нас ждут. Впрочем, все подтвердят, что вас разнесло, как беременного!

– Но я не могу никак одеться.

– Ну и раздуло же вас… А-а, знаю: это приступ скоротечной водянки!

Все продолжается до тех пор, пока Гангерне не насмеется до колик и не признается: «А здорово я вас разыграл, да?»

Из огромного числа его проделок одна мне кажется особенно безобразной. Он вздумал позабавиться над человеком, который славился своим бесстрашием, но тем не менее перепугался самым позорным образом.

Уютно устроившись в постели, этот господин вдруг почувствовал в ногах что-то холодное и липкое; нащупав ногой продолговатое и круглое туловище, он схватил его рукой: то была змея, свернувшаяся в клубок; он вскочил, завопив от ужаса и отвращения, и в этот момент в дверях появился лучезарный Гангерне:

– Анекдот, да и только! Неужели вы испугались? Это же всего-навсего кишка из угриной кожи, набитая…!

В яростном негодовании человек переломал бы шутнику все кости, но Гангерне ловко окатил его водой из ведра и убежал с громким жизнерадостным криком: «Здорово! Вот это, я понимаю, подловил!» Хозяева дома сбежались на возникший шум и едва успокоили оцепеневшую жертву розыгрыша, объяснив, что без этого неистощимого на выдумки очаровашки-затейника они погибли бы от скуки, особенно в деревне.

Берегитесь его, барон; он из тех невыносимых созданий, что бесцеремонно вламываются в чужую жизнь, переворачивая неуклюжими лапами все ваше счастье и грусть, подобно настырному псу, который не вовремя лезет в игру в кегли. Они еще несноснее собак, не говоря уж о том, что от них труднее избавиться; они так и норовят подстеречь малейшее движение вашей души, чтобы всласть над ним поиздеваться; эти весельчаки тем опаснее, что одинаково любят выставлять на смех и злейших врагов, и лучших друзей; и почти всегда они делают вас сообщниками своих розыгрышей над другими, так как вы тоже получаете от них удовольствие. А потому, когда подловят вас, вы не найдете у окружающих никакого сочувствия, точно так же, как и вы не испытывали ни к кому жалости. Вы останетесь наедине со своим нелепым гневом, если только вообще сможете сердиться.

Среди людей этой породы встречаются и совершенные пошляки, которые в конце концов теряют всякое к себе уважение, так как в их репертуаре только давно избитые, дрянные шуточки. Просунуть башку в подвальное окошко сапожника, заклеенное бумагой вместо стекла, и спросить, не здесь ли живет министр финансов или архиепископ; протянуть веревку поперек лестницы, чтобы устроить соседям непрошеную, но зато бесплатную возможность прокатиться на заднем месте; разбудить посреди ночи нотариуса, передав последнюю просьбу умирающего о срочном составлении завещания, хотя клиент мирно почивает и находится в добром здравии, и тысяча других дешевых розыгрышей; все это недостойно настоящего мастера, и Гангерне сознает это лучше кого бы то ни было.

Поэтому на его личном счету числятся оригинальные изобретения, принесшие ему немалую славу. Одно из них, поистине остроумное, он осуществил в загородном доме на многолюдном приеме. Среди приглашенных дам Гангерне проявил особое расположение к тридцатилетней красотке, которая, однако, была помешана на парижской изысканности и краснорожему толстяку предпочитала романтично-бледного юношу, на вид, впрочем, довольно тупоумного. Напрасно Гангерне пытался выставить его в смешном свете перед своей избранницей; она приписывала неловкость юноши его поэтической отчужденности, а легковерность – вполне уважительному прямодушию. Однажды вечером все разошлись спать после ее бурных похвал в адрес бледного юнца, которые Гангерне перенес с терпением, не предвещавшим ничего хорошего. Через полчаса из гостиной первого этажа на весь дом раздался жуткий вопль: «Пожар! Горим!» Мужчины и женщины устремились на крик в полураздетом или, если угодно, в полуодетом виде. С лампами и подсвечниками в руках они гурьбой ворвались в гостиную и что же увидели? Гангерне безмятежно развалился в кресле. Он ничего не ответил на раздраженные расспросы, но, властно схватив за руку бледного юношу, подвел его к прекрасной даме и торжественно произнес:

«Позвольте представить вам ночной колпак, в груди коего бьется самое пылкое и романтичное сердце нашего времени».

Все покатились со смеху; красотка же так и не смогла простить этого ни Гангерне, ни ночному колпаку.

Тем не менее месть вовсе не является целью фокусов Гангерне; на первое место он всегда ставит искусство высмеивания как таковое. Прежде чем поведать тебе историю, которая покажет этого любителя пошутить в его истинном свете, я хочу поведать о розыгрышах, которыми он больше всего гордится.

Так вот: в городе Памье он жил напротив уважаемой буржуазной четы, владевшей небольшим домиком. По воскресеньям супруги обедали и играли в пикет у одного из родственников, жившего довольно далеко; начинали они с небольшого стаканчика пунша, закусывали кукурузным пудингом в сахарном сиропе, вволю запивали все это немалыми дозами пенистого белого вина из Лиму[103]; в результате почтенная парочка возвращалась домой, перебивая пение икотой и натыкаясь на все углы.

В одно роковое воскресенье они кое-как приковыляли к своему порогу; отсчитав десять шагов от соседской калитки (именно это расстояние они обычно преодолевали, прежде чем попасть наконец домой), супруги остановились. Муж долго рылся в карманах, пытаясь достать ключ; наконец ключ нашелся, и начались поиски замка, но его на месте не оказалось.

«Где этот чертов замок?» – проворчал муж.

«Да-а, славное было вино! Ты сегодня явно переусердствовал, господин Ларке, – уколола его женушка. – Где ты ищешь замок? Перед нами еще соседская стена».

«И правда, – согласился господин Ларке, – пойдем дальше».

Они поплелись вдоль стены, пока не наткнулись на ворота соседа слева; держась за стенку, пошли обратно и опять пришли к калитке соседа справа. Добрые люди всерьез обеспокоились состоянием своего рассудка, не понимая, как это они умудрились допиться до такого умопомрачения. Они продолжили поиски собственной двери, но от калитки справа снова попали к воротам слева. «Куда, к бесу, провалилась наша дверь? Кто спер нашу дверь?» Почтенных обывателей обуял страх: неужто они совсем рехнулись? Опасаясь насмешек над честными буржуа, которые никак не могут найти собственную дверь, они еще битый час ползали вдоль стены, измеряя, щупая и осматривая ее; но никакого даже намека на дверь так и не обнаружили – перед ними выросла неведомая и неумолимая преграда, которая ввергала их в полное отчаяние. Тогда-то они и завопили от неподдельного ужаса, призывая на помощь; наконец сбежавшиеся на жуткие крики соседи обнаружили, что дверь аккуратно замурована и оштукатурена заново, и в тот момент, когда они задались вопросом, кто же сыграл с достопочтенной четой такую злую шутку, Гангерне высунулся из окошка, через которое он в компании с несколькими такими же завзятыми шутниками с превеликим удовольствием наблюдал за тщетными усилиями господ Ларке, и проверещал собравшейся толпе свою вечную присказку:

«Это только шутка!»

«Но ведь они чуть не спятили!»

«Ба! Подумаешь, дело какое! Зато мы всласть повеселились!»

Королевского прокурора попросили повлиять на отношение Гангерне к юмору, и нашему фигляру пришлось несколько дней провести в кутузке, несмотря на его искусную самозащиту, которая состояла в беспрерывном повторении одной-единственной фразы:

«А здорово я пошутил! Не правда ли, господин судья?»

При всем его тщеславии Гангерне не может похвастаться всеми своими проделками; есть одна, авторство которой он будет отрицать всегда, ввиду того что ее творцу обещали оторвать уши, если только удастся его найти. Эта проделка, впрочем, была спровоцирована пренебрежением к его персоне в некоем престижном аристократическом салоне. Речь идет не более и не менее как об одной известной даме благородного происхождения, которая принимала у себя самые что ни на есть сливки общества славного города Памье.

Среди истинно аристократических обычаев старинного дворянского рода она свято соблюдала, в частности, два: во-первых, никогда не разбавляла приличное общество, которое собиралось в ее доме, людьми сорта Гангерне, а во-вторых, передвигалась исключительно в портшезе с помощью собственных слуг.

Как-то ее пригласили на бал к супрефекту, где присутствовал и Гангерне. В полночь, под проливным дождем, она покинула собрание. В тот момент, когда ее портшез поравнялся с водостоком в виде львиной пасти, который низвергал шумным потоком небесные воды на городскую улицу, справа и слева раздался разбойничий свист и на дорогу выскочили четыре мордоворота.

Носильщики сочли за лучшее спастись бегством, и, когда благородная дама уже прощалась с жизнью, отрезвляющий водопад ледяной влаги вылился ей прямо на голову. Полотняный верх исчез, словно по волшебству, и львиный зев выливал бурную дождевую реку внутрь портшеза, пока его владелица безуспешно пыталась открыть дверцу. Набарахтавшись вволю, она кое-как взобралась на сиденье и оттуда, словно демон, посаженный на церковную кафедру, заверещала, призывая все кары небесные на головы мерзавцев, заставивших ее принять столь жестокий душ; негодяи меж тем ответили на оскорбления только изысканно-вежливым поклоном.

Величайшей гнусностью сочли тот факт, что подлецы, не забыв запастись зонтиками для себя, не посчитались с пудрой на лице достойнейшей женщины.

В Памье, где Гангерне жил в окружении серых и неотесанных личностей, в течение десяти лет он слыл самым жизнерадостным весельчаком и пользовался в своем кругу всеобщей любовью; лишь немногие испытывали к нему своего рода презрение, но были и такие, что просто боялись его. Последние с трудом переносили усмешку, не сходящую с его розовых губ: беспощадное высмеивание всего самого святого смущало их не меньше, чем кошмарная ухмылка омерзительного призрака; а безобразная присказка: «Это только шутка!» – нагоняла порой больше жути, чем слова трапписта[104]: «Умри, брат!» И в самом деле, беда была не за горами: Гангерне подстерегала встреча с человеком, который погиб только потому, что шутнику приспичило засыпать его градом безжалостных насмешек. Так или иначе, но пробил час, когда только на свежевырытой могиле наш герой мог произнести свою любимую фразу: «А здорово я пошутил!»

Три недели назад господин Эрнест де Б. пригласил своих многочисленных друзей на большую охоту; приехал и Гангерне. Пока гости собирались, Эрнест поспешно дописывал письмо; наконец он его запечатал и положил на камин. Гангерне, конечно же, не сумел преодолеть любопытство, схватил конверт и прочитал адрес.

«Ха! С чего вдруг ты вспомнил о жене своего брата?»

Эрнест ответил с деланым равнодушием:

«Я просто предупреждаю, что к семи часам вечера мы заявимся к ней в усадьбу. Если ее вовремя не уведомить, то вся наша компания из пятнадцати прожорливых глоток рискует получить не самый изысканный ужин».

Эрнест позвал слугу и вручил ему письмо; никто не заметил, что Гангерне исчез вслед за лакеем.

Наконец сборы были окончены; уже в разгар охоты Гангерне признался спутнику, с которым отделился от остальных:

«Славно мы сегодня вечером посмеемся!»

«И над чем же?»

«Я дал слуге луидор, попросив не вручать письмо адресату».

«Вы что, взяли письмо себе?»

«Да нет же, черт побери! Я уверил посыльного, что речь идет о небольшом розыгрыше, а потому нужно отнести конверт мужу, а не жене. В данный момент он, должно быть, председательствует в суде. А когда узнает, что сегодня к нему в гости нагрянут пятнадцать оглоедов, не страдающих отсутствием аппетита, он от ярости сожрет собственную селезенку. Господин председатель скуп, как Гарпагон[105], и одна мысль, что мы опустошим его погреба и кладовые, заставит его разделаться поскорее со всеми делами, хотя бы и приговорив десяток невиновных, и на всех парах лететь домой, чтобы предотвратить грабеж».

«Однако, – ответил спутник Гангерне, – этот фокус мне совсем не по вкусу».

«Ба! Подумаешь! Это же только шутка! Но самое забавное зрелище ожидает нас в усадьбе. Околевая от голода и жажды, веселая компания завалится в гости, рассчитывая на изысканное угощение, а там – шаром покати!»

«А вы не подумали, что эта приятная неожиданность уготована и мне? – возмутился молодой господин, перед которым разоткровенничался Гангерне. – Да вы сами в первую очередь окажетесь в дураках!»

«Вот уж нет! Только не я! Я запасся холодным цыпленком и бутылочкой бордо; если хотите, я охотно с вами поделюсь».

«Спасибочки! Лучше уж я разыщу Эрнеста и предупрежу его».

«Боже! Друг мой, – закричал Гангерне, – да с вами, оказывается, каши не сваришь!»

Но юноша, не обращая внимания на шутника, бросился напрямик к компании друзей. На его вопрос о том, где находится Эрнест, они ответили, что тот уже удалился в сторону усадьбы своей невестки. Тогда молодой охотник направился туда же, решив предупредить госпожу де Б. о проделке Гангерне. За поворотом дороги он увидел Эрнеста, который уже подходил к замку, и ускорил шаг, пытаясь догнать его; они подошли к воротам почти одновременно, но Эрнест первым перешагнул порог. Как только за ним с грохотом захлопнулась створка ворот, послышался ружейный выстрел, а затем и яростный крик:

«Ну, раз я промахнулся, то держись! Защищайся!»

Молодой человек бросился к решетке закрытых теперь ворот и стал свидетелем ужасной сцены. Господин де Б. со шпагой в руке в яростном отчаянии бросился на Эрнеста.

«А-а, так ты любишь ее! И она тебя любит! – орал он сиплым от бешенства голосом. – Так вы обожаете друг друга! Так я прикончу сначала тебя, а потом ее!»

Письмо, которое с легкой руки Гангерне передали председателю суда, выдало тайну уже четырехлетней любовной связи, и, забыв о наказаниях за оскорбления, нанесенные обществу, муж решил отомстить за оскорбление собственной чести.

Тщетно друг Эрнеста, забравшись на решетку, призывал обоих вспомнить, что они братья; почтенный судья, ослепнув от злобы, гонял Эрнеста из угла в угол двора. Внезапно распахнулось окно, и появилась госпожа де Б., бледная и растрепанная.

«Леони! – крикнул Эрнест. – Уходи!»

«Э-э, нет! – возразил муж. – Она останется! Я ее запер, так что не беспокойся, она не помешает мне отправить тебя прямо в ад!»

И он вновь ринулся на родного брата, да с таким ожесточением, что от ударов шпаг посыпались искры.

«Это я должна умереть, я! – рыдала женщина. – Меня, меня убейте!»

Друг Эрнеста, несчастный зритель этого страшного спектакля, вторил крикам госпожи де Б.; он звал, тряс решетку, но ничего не мог поделать; он собирался уже перелезть через стену, когда Леони, потеряв голову от отчаяния, выпрыгнула в окно и упала между любовником и мужем. Рассудок последнего совершенно помутился от бешенства, и он направил шпагу на женщину; но Эрнест отразил его выпад и, в свою очередь закипев от возмущения, воскликнул:

«А-а, так ты хочешь убить ее? Что ж, защищайся!»

Теперь уже он в неудержимой ярости пошел в атаку на брата.

В этот момент уже никто не мог бы их разнять! Они были одни во дворе, только бедная Леони с разбитым при падении коленом лежала между ними. Схватка становилась все ожесточеннее. Оба брата уже истекали кровью, но, казалось, раны только увеличили их злобу. Тем временем юноша-охотник достиг гребня стены и собирался спрыгнуть во двор; здесь он увидел, что к усадьбе быстро приближается вся компания охотников. Гангерне бежал одним из первых; приблизившись, он поинтересовался:

«Вы чего так вопите? С вас что, шкуру живьем сдирают? Ваши крики слышны за добрую четверть лье! Что происходит?»

Увидев шутника, юноша спрыгнул прямо на него, схватил за шею и, что было сил ударив лбом о решетку, ответил:

«Смотрите: это просто смешная история, сударь! Это только шутка, мерзкий фигляр!»

Господин де Б., пронзенный шпагой, распростерся подле своей жены.

– А что случилось потом? – спросил Луицци.

– Господин де Б. скончался, Эрнест исчез, а госпожа де Б. отравилась на следующий день после братоубийственной дуэли.

Как раз когда Дьявол завершал эту фразу, Гангерне заворочался во сне и пробормотал:

– Веселенькая история!

– Но ведь он законченный мерзавец, – возмутился Луицци. – Не понимаю, как с ним еще разговаривают после этого!

– Ба, дорогуша, а кто знает о его проделке?

– Ну хотя бы тот молодой господин, которому Гангерне сам признался…

– А если, – сухо возразил Дьявол, – если за молодым господином числятся не менее гнусные поступки, чем роковая забава Гангерне? Если он трусливой ложью погубил репутацию одной женщины и вогнал в гроб другую? Если этот самый Гангерне вполне способен при случае добавить к инициалу А. в записке некой госпожи Дилуа несколько букв, которые раскроют всему свету, кто тот беззаботный сплетник, совершивший эти подлые преступления? Так что молодой человек помалкивает и, более того, не брезгует подавать руку законченому мерзавцу, как вы изволили выразиться.

– Как? – изумился Луицци. – Так этот свидетель…

– Да-да, мой дорогой барон, это вы. И вы свято храните секрет Гангерне…

Тут одно обстоятельство потрясло Армана, и, забыв обо всем услышанном, он весело воскликнул:

– А! Ты все-таки рассказываешь о моем прошлом!

– Постольку, поскольку оно пересекается с прошлым других – с превеликим удовольствием.

– Ага! Тогда, – обрадовался барон, так как у него возникла надежда узнать побольше о себе, расспрашивая о других, – скажи-ка мне, кто этот худющий и озабоченный даже во сне человек, который как раз ворочается и бормочет: «Да, жена моя».

– Он из той породы кретинов, что никаким боком тебя не касаются.

– Посмотрим, – настаивал Луицци, не доверяя Дьяволу.

– Ну что ж, как хочешь, но пеняй на себя, если мой рассказ доведет тебя до беды.

– Не бойся, я не выброшусь из дилижанса, как в доме Бюре – из окна.

– Ничтожество! Ты думаешь, если принять меры предосторожности против одной опасности, так тебя не подстережет другая? Ты подобен тому чудаку, который, украсив свою пустую тыкву лиловой шишкой, постоянно смотрит вверх и, полагая себя в полной безопасности, заносит ногу над невидимой ему ямой.

– Ну и что? Меня не пугают рытвины.

– Первейшей из них, любезный барон, – продолжал Дьявол, – будет выслушивание моих теоретических построений.

– А ты, конечно, не в состоянии без них обойтись.

– Полно, дружище! Разве не ты грозился издать мои россказни? Уж не думаешь ли, что Дьявол порядочнее других литераторов, которые так наслаждаются плоскими рассуждениями, метафизическими обобщениями и нравоучительными отступлениями?

– Ладно, – согласился Луицци. – Ночь темна, а я чувствую себя таким бодрым, словно отсыпался целых шесть недель; так что давай, я слушаю.

– Итак, – начал Дьявол, – это произошло в те давние времена, когда звери обладали даром речи[106], как говорит ваш Лафонтен. На самом деле тогда происходили еще более чудные вещи – например, молодые люди, не страдавшие недостатком разума, становились нотариусами. Теперь многие сообразили, что даже умеренные занятия нотариальными услугами неизбежно ведут к ожирению и моральному вырождению, а уж чрезмерное усердие приводит к полному слабоумию. А потому те, у кого осталось хоть какое-то желание избежать интеллектуального самоубийства, охотно воздерживаются от выбора столь гибельного поприща.

Поскольку пока еще никто не додумался подвергнуть профессию нотариуса химическому анализу, я тоже не знаю, какая злокачественная субстанция приводит к такому плачевному результату; но результат от этого нисколько не меняется. Стоит только повнимательнее осмотреться вокруг, и ты убедишься, что мое длинное предисловие вовсе не парадокс.

Как только человек становится нотариусом, он лишь условно может считаться мыслящим существом. Контора нотариуса является тем пеньком, который постепенно срастается со своим хозяином и обволакивает его целиком, подобно тем полурастениям-полуживотным, которых естественные науки относят как к лишайникам, так и к ракообразным.

Не существует карьеры, которая не оставляла бы тому, кто решил посвятить себя ей, хоть какого-то свободного пространства для работы мысли и души; известны адвокаты и медики, булочники и точильщики, имеющие представление о поэзии и литературе; даже ростовщики порой не чужды высокого искусства, а среди менял нет-нет да и попадется знаток живописи или музыки; но я не поверю, если мне покажут нотариуса, у которого к пятидесяти годам осталась в башке хотя бы одна извилина. Не хотелось бы затрагивать здесь интимные вопросы, но существует ли в обществе более плодородная на рогоносцев прослойка, чем пролетарии нотариальных контор? Они придерживаются слишком высокого мнения о нравственности женщин; впрочем, с тобой толковать об этом совершенно излишне. Их поприще почти наверняка приносит хотя бы относительный достаток и позволяет им общаться с представителями всех слоев общества. Практически невозможно представить, чтобы их жены не нашли выше или ниже себя того, кто отвлек бы их от неизбывной серости супружеской жизни. Мужчина, с восьми утра до восьми вечера занятый в конторе, на весь день оставляющий дома свою благоверную, которая к тому же нимало не беспокоится о делах супруга, – такой мужчина имеет все шансы быть обманутым, так как создает жене все условия – праздность и скуку.

Жена предпринимателя, то и дело ставящего на карту свое состояние, может интересоваться его бурной жизнью и делами, от которых зависит ее благополучие и положение в обществе; но жена нотариуса может спать, а блага и хлеб насущный все равно не минуют ее (так же как, впрочем, и супруга), ей только и остается, что переваривать их целыми днями. А когда пища становится в тягость, приходится делиться. Это же естественно!

– Мессир Сатана превзошел самого себя, – фыркнул Луицци. – Обещав мне наскучить, оказался просто несносным!

– Это только доказывает, что человечество неисцелимо.

– Почему же?

– Потому что вы, люди, закрываете глаза, как только вам демонстрируют причины, по которым вы скатываетесь в кретинизм.

– Да что мне за дело до тупоумия каких-то там стряпчих?

– Увидишь. Всем богачам рано или поздно приходится хлопотать о наследстве или жениться, а следовательно, обращаться к нотариусу, к этой машине по производству завещаний и брачных договоров.

Луицци решил, что рассказ о нотариусе, который мирно посапывал в метре от него, не зная, что ему в этот момент перемывают все косточки, должен так же, как и рассказ о Гангерне, каким-то образом касаться и его собственной жизни; а потому он запасся терпением, и Дьявол продолжил:

– Конечно, последняя стадия умственной деградации наступает не сразу; старший клерк еще несколько смахивает на человека – он вращается в кругу блестящих женщин, не отказывается от приглашений на чай и шумные вечерние приемы; нотариус средних лет также старается не отставать от века – по-крупному играет в картишки, заказывает ложу на премьеры, дает обеды, по-старомодному любезничает с молоденькими женщинами и позволяет себе несколько легкомысленные эскапады с не самыми дорогими красотками, чей ум или внешность шокируют добропорядочное общество.

Перейдя сорокалетний рубеж, нотариус играет в вист[107] уже только по маленькой, а обедать предпочитает дома; театр наводит на него скуку, зато в деревне он чувствует себя прекрасно; в любую погоду он выходит на прогулку, дабы размять кости, снимает номер для дочери привратника, отдает в ремонт старые шляпы и подает прошение об ордене Почетного легиона[108]. К пятидесяти годам он уже круглый идиот, а к шестидесяти – впадает в полный маразм. Профессия нотариусов крайне вредна, и лучшие ученые умы напрасно бьются над облегчением участи бедняг. За открытие метода сохранения потенциала их мозга нужно учредить не меньший приз, чем за исследования в области охраны здоровья зеркальщиков или лудильщиков.

Итак, жил да был в Тулузе нотарий – некий господин Литуа. Его больше нет, хотя он еще не умер. Попросту говоря, он больше не работает, ибо недавно ему стукнуло шестьдесят пять лет и его доход достиг твердых шестидесяти тысяч ливров в год после тридцати лет беспорочной службы. Это человек-контракт; если пригласить его на обед, он ответит:

«Я подписал другое обязательство».

Когда же он заходит к Эрбола за деликатесами, то говорит:

«Я хотел бы сделать приобретение в виде греческой куропатки или тетерева; беру этот холодец из головы кабана и все ее содержимое; пришлите мне эту форель в надлежащей форме».

Кроме всего прочего, он настолько влюблен в свою профессию, что выучиться на нотариуса, быть нотариусом, работать нотариусом – всегда казалось ему верхом устремлений, совершеннейшим счастьем и высшим из наслаждений для мужчины. Так что ты ничуть не удивишься, учтя его наклонности, что он до столь преклонного возраста не мог оторваться от любимого дела. И все-таки почечные колики – результат многолетней верности сафьяновому креслу – уведомили его, что настала пора бросить контору и сменить сидячий образ жизни на длительные прогулки и свежий воздух. Двенадцать лет назад[109] он решил продать свою слишком тяжкую ношу и положил глаз на своего старшего клерка, господина Фейналя. Этот расторопный двадцативосьмилетний малый был не лишен остроумия, услужлив, весел, смешлив и влюбчив. Господин Литуа прекрасно знал все его недостатки, но предпочел именно Эжена, поскольку у того за душой не было ни гроша. Продать дело богатому человеку за мешок звонких монет значило бы отлучить себя навеки от прошлой жизни, уступить другому предмет своей тридцатилетней любви, объект своей страсти, вечно юной и неизменной.

Господин Литуа не чувствовал в себе такой смелости; он рассчитывал, что молодой человек, должный ему двести тысяч франков, пребудет в его полной власти и он сможет порой наведываться тайком в контору, чтобы, подобно утренней пчелке, ухватить то тут, то там по чуточке сладкого меда и клевать уже проданный товар, как воробей – зрелый плод; прикоснуться пером к брачному договору, как бабочка, задевающая розу, – в общем, пестовать свое дело, бесценное обожаемое создание, которое, как говорил господин Литуа, стало его дочерью после того, как было его женой.

Эжен Фейналь с радостью принял предложения господина Литуа. Последний знал, что после женитьбы Эжен оплатит свой пост, и, чтобы молодой человек не тревожился, объявил ему, что в одном маленьком городке под Тулузой у него есть клиентка, с помощью которой он рассчитывает облагодетельствовать своего преемника тремястами тысячами ливров приданого. Эжен обеими руками ухватился за столь редкую удачу и в порыве энтузиазма согласился на некоторые условия, не учтя всех их последствий и того, что если уж господин Литуа начинал какое-то дело, то делал его на совесть, не оставляя ни малейшего шанса на отступления от буквы договора.

На случай, ежели Эжен паче чаяния преставится до женитьбы, старый крючкотвор застраховал его жизнь на круглую сумму в двести тысяч франков, получая, таким образом, плату за свою практику даже в случае смерти молодого человека и оставляя на плечах его наследников заботу о продаже конторы. Еще совсем зеленый и горячий Эжен любил развлечения в веселом обществе и именно потому мог неосмотрительно поставить на карту свою судьбу.

Будучи прежде всего порядочным человеком, Эжен первое время испытывал чувство глубокой благодарности к господину Литуа. Последний дал ему определенную отсрочку, понимая, что юноше необходимо какое-то время на завоевание репутации, прежде чем предложить свою руку и сердце невесте с немалым приданым.

Весь первый год после вступления в должность Эжен страдал только от чрезмерной докучливости прежнего патрона; примечательно, что господин Литуа, который раньше ограничивался только незначительными советами старшему клерку, теперь опекал молодого нотариуса во всем, даже в мелочах. Но это мало трогало Эжена – ведь он был богат, неглуп и счастлив. Да, поистине счастлив! Ибо влюбился не на шутку в одну грациозную красотку, которая попросила его вести дело по разделу имущества.

Эта светская красавица, не нашедшая счастья с мужем, искусно использовала свою природную бледность, изображая бесконечную грусть, жеманничала, слегка картавя, восхитительно одевалась и обожала господина Шатобриана[110]. Выражаясь канцелярским языком, вышеозначенная особа явилась приятной победой для Эжена. Он не рассказывал о ней ни одной живой душе, но весь свет, естественно, был в курсе. Пересуды в конце концов зашли так далеко, что достигли ушей супруга прелестницы.

Сей муженек согласился на раздел совместного имущества, но, поскольку она носила его имя, ему вовсе не по нраву пришлись малоуважительные сплетни на его счет. Он дождался удобного случая и однажды вечером, когда его женушка и Эжен выходили со спектакля, преобидно отхлестал молодого нотариуса по щекам в присутствии более чем двухсот свидетелей. Дуэль назначили на следующий день.

В восемь часов утра у Эжена собрались секунданты; он уже готовился отправиться в отдаленное предместье, как вдруг к нему разъяренный, как фурия, ворвался господин Литуа.

Прежде чем кто-либо понял, кто без всякого предупреждения вломился в дом к порядочному человеку, бывший нотариус бросился на Эжена и, схватив его за ворот, закричал:

«Вы не пойдете туда, не пойдете!»

«Сударь, – прохрипел Эжен, с трудом высвобождаясь, – что вам нужно?»

«Сохранить ваше честное имя».

«Сударь, что вы хотите этим сказать?!»

«Я хочу сказать, что вы не будете драться на дуэли».

«Но меня оскорбили!»

«Вполне возможно».

«Но я тоже оскорбил моего противника!»

«Возможно».

«Он ждет, и я горю желанием проучить его».

«Возможно».

«И один из нас останется на месте встречи».

«А вот это никак невозможно».

«А вот это мы увидим!»

«Да не пойдете вы, я сказал!» – крикнул экс-нотариус, с грозным видом расправил плечи и встал между Эженом и выходом.

Последний еле сдержался, чтобы не взять гнусного старикашку за шкирку и не отбросить в сторону.

«Полноте, господин Литуа, – взмолился он, – вы слишком много на себя берете; я еще не мертвец, черт подери!»

«Тем хуже».

«Как вы сказали?»

«Да-да, сударь, тем хуже: ибо, когда вы окажетесь на том свете, вы не сможете обокрасть меня, подравшись на дуэли!»

«Сударь!»

«Не вопите попусту, дорогой Эжен; вот, прочитайте лучше».

«Что это? Страховой полис?»

«Да. Вот смотрите здесь, внизу».

И Эжен прочел: «Компания не обязана платить условленную сумму, если застрахованный умрет за пределами Европы или же будет убит на дуэли».

«На ду-э-ли! – повторил по слогам господин Литуа. – Понятно теперь, милейший? Ergo[111], вы не будете драться, если только не выложите мне двести тысяч по курсу, и немедленно!»

Смущенный Эжен в растерянности не знал, что и сказать.

«Сударь, – обратился он к одному из секундантов, – вы не возьмете на себя труд… попросить моего противника подождать до завтрашнего утра?»

«Завтра утром поединок тем более не состоится, – опять вставил нотариус, – я предупредил полицию, за вами будут следить!»

«Но, сударь! Вы хотите обесчестить меня!»

«А вы – оставить меня без единого су в кармане».

«Но я же не могу забрать вашу контору с собой в могилу…»

«У меня нет больше конторы, а есть только должник на двести тысяч! Разве мог я знать, во что превратится мое детище в ваших руках? Нотариус, который гуляет с великосветской любовницей и дерется из-за нее на дуэли, – да где это видано? Я не дал бы и тридцати тысяч за вашу должность. А вы должны мне двести![112] И ваша персона служит мне порукой; рисковать ею – значит продать чужое имущество, присвоить не принадлежащий вам вклад; это есть, я повторю, мошенничество чистой воды, и ваши друзья тому свидетели!»

«Честное слово, – ухмыльнулся один из секундантов, – разбирайтесь сами, а мы вернемся, как только вы закончите».

Эжен так и не смог избавиться от господина Литуа; час поединка минул, и совершенно напрасно молодой нотариус отправил противнику записку с просьбой назначить встречу на другой час; муж красотки, узнав о причине опоздания Эжена, не счел ее уважительной, заявив, что тот, кто пропускает подобное свидание, дает повод полагать, что не придет и на следующее; как человек, не лишенный остроумия, он был абсолютно убежден, что насмешкой отомстит куда больнее, чем пистолетом, а потому впоследствии любил пересказывать анекдот о нотариусе, торговавшемся за свою свободу со старым патроном.

То была весьма уморительная сценка, где молодой человек всячески подлизывался к неприступному старикашке: «Даю десять тысяч, только пропустите меня…» – «Нет!» – «Двадцать тысяч!» – «Нет!» – «Тридцать!» – «Тридцать тысяч раз нет! Двести тысяч франков наличными или ничего!»

История прогремела на всю Тулузу, и Эжену не удалось восстановить свою репутацию светского человека. Доверие к нему как к нотариусу также было подорвано. Молодой человек, который не может постоять ни за себя, ни за свою возлюбленную, не заслуживает никакого уважения; и все клиенты, под влиянием своих жен, открыто или же завуалированным образом отказались от его услуг.

Господин Литуа, встревожившись не на шутку, использовал все возможные средства для восстановления репутации своего протеже; но прежде всего он подумал о том, как застраховать себя от материальных потерь, и объявил Эжену, что обещанное ранее знакомство с богатой невестой должно состояться через два месяца. Молодому нотариусу, после злосчастной несостоявшейся дуэли и носа не казавшему в мало-мальски приличные салоны, пришлось теперь самому навещать клиентов победнее; у одного из них он и познакомился однажды с девушкой ослепительной красоты, необыкновенной скромности, с кротким и нежным нравом – одним словом, ангелом во плоти. Девушке пришлись по душе его милая обходительность, элегантность манер, изысканная вежливость и доброе сердце; они полюбили друг друга, и Эжен в порыве страсти, забыв о своих тяжких обязательствах, торжественно обещал жениться на ней. Бедняжка Софи, она поверила ему!

Но это совсем другая история, и мне кажется, тебе еще рано ее знать. Так что я вернусь лучше к Эжену Фейналю.

На следующее утро после своей священной клятвы Эжен получил от господина Литуа приглашение к обеду; ничего не подозревая, бедный юноша явился к патрону в назначенный час. Господин Литуа встретил его у порога и с заговорщическим видом провел в рабочий кабинет, где радостно возвестил, что Эжен сейчас увидит невесту.

Молодой нотарий побледнел, словно перед ним ударила молния:

«Но я даже не знал…»

«Как не знали! Я предупредил вас еще два месяца назад!»

«Но…»

«Никаких но! Вы что, забыли, что срок первого стотысячного платежа истекает, и если ваш брак не будет улажен на этой неделе, то вы больше не нотариус!»

«Но, сударь! Это же варварство чистой воды!»

«Варварство? Я, можно сказать, подарил вам триста тысяч франков! Дорогой мой, у вас с головой все в порядке?»

Эжен понял, что если взглянуть с деловой точки зрения, то он и в самом деле совсем свихнулся, и покорно последовал за старым интриганом в гостиную, окинул ее равнодушным взглядом и – какой сюрприз! – увидел юную очаровательную девушку. Забыв о вчерашних клятвах, он затрепетал от тихой надежды.

«А где же ваша тетушка?» – весело спросил старый нотариус.

«Я здесь», – проскрипела некая персона с иссушенным, как у мумии, лицом.

«Мадмуазель Дамбой, знакомьтесь – вот ваш жених».

Эжен почтительно поклонился.

«Барышня, покиньте нас, – бросил господин Литуа миловидной девушке, – нам нужно обговорить кое-какие дела».

Эжен восторженными глазами проводил ее до двери; она обернулась и, ехидно прыснув, упорхнула.

«Итак, Эжен, – торжествующе произнес старый хрыч, – поцелуйте руку невесты!»

Эжен почувствовал, как под ним разверзлась земля, и только машинально удержался на ногах, хотя душа его чуть не провалилась в преисподнюю. Обветшалая невеста поняла, какой произвела эффект; но жених ей понравился, и она сочла, что когда он будет ей принадлежать, то так или иначе ей удастся заставить его быть поласковее. Она дала Эжену время прийти в себя, а затем так живо и решительно начала расписывать свои владения, виноградники и поля, что начинающий нотариус, местами уже подточенный гангреной профессиональной болезни, вскоре нашел, что она не такая уж раскрашенная кукла, как ему показалось вначале, не так уж худа и почти что привлекательна. Тем не менее в его душе еще долго продолжалась мучительная борьба между вчерашним обещанием и суровой необходимостью; об этих терзаниях он поведал лишь своему другу накануне свадьбы.

Не он первый из братства нотариев женился на престарелой дурнушке из-за денег, но известно, что другим это стоило немалого труда и их почитают ловкачами. Эжену же вынужденное сватовство поставили в упрек, словно трусость; кроме того, его замучили насмешками, а раны от этого опасного оружия не заживают никогда и, стоит их только слегка разбередить, доставляют смертельные мучения.

Юный стряпчий и его залежалая дева, как ее называли, стали излюбленными персонажами городских анекдотов. В самом деле, госпожа Эжен Фейналь сохранила всю чопорность, щепетильность и неприступность, присущие старым девам. Хихикали и над тем, что вскоре он стал отцом двух крепышей-близнецов; всем известно, что женщины с лихвой умеют наверстывать упущенное, и новоиспеченные пацаны стали еще одним объектом для скабрезностей.

Вскоре супруга Эжена обнаружила, что она стала чем-то вроде достопримечательности, которую приглашают, лишь бы порасспрашивать о близнецах; она взъелась на мужа, обвиняя его в том, что он не может заставить уважать свою жену, и жизнь Эжена превратилась в бесконечную ругань; сварливость жены высыпала рожистым воспалением на лице, и из дурнушки она превратилась в форменную уродину; характер ее не отставал от внешности, и не прошло и полутора лет, как родной дом стал адом для Эжена.

Тогда-то муженек, чтобы отвлечься, с головой ушел в дела; но было уже поздно – контора обезлюдела, клиенты разбежались. Он внимательно подсчитал расходы и увидел, что от приданого, после уплаты двухсот тысяч и процентов за сделку, осталось восемьдесят тысяч, которые быстро таяли – в основном из-за расходов по дому, которые никак не возмещались доходами от нотариальных услуг. Нужно было или существенно ограничить потребности, или же решиться на нечистоплотные аферы.

Эжен не захотел мириться ни с унижением, ни с позором и решил продать должность. Первого марта 1815 года он едва не оформил сделку[113] на триста пятьдесят тысяч, но, запоздав на какую-то неделю с подписанием контракта, год спустя получил за свою практику всего пятьдесят тысяч франков. Сегодня господин Фейналь живет в Сен-Годенсе[114] с сорокавосьмилетней женой и четырьмя детьми на две тысячи двести ливров ренты; он предан до страсти искусству выращивания роз, ходит в башмаках из орлеанской опойки[115] и тиковых[116] гетрах, поигрывает по мелочи в бостон[117] и упражняется на кларнете. Не все чувства и стремления угасли в душе его, хотя он и протер не одни штаны за конторкой нотариуса: он переживает свое несчастье и находит себя смешным. Вот что за удивительное создание, которому всего сорок четыре года от роду, сопит напротив тебя.

– Да что мне за дело до этого создания, – не вытерпел Луицци. – Ради чего ты так долго заливаешься о перипетиях его жизни?

– Как? – подленько ухмыльнулся Дьявол. – Ты еще не понял, каким образом сей субъект вмешался в твою собственную жизнь?

– Если я ничего не продавал, не покупал, не заключал брачный договор – этот кабальный контракт по продаже своего имени без приобретения счастья…

– Плохо, очень плохо… – фыркнул Дьявол.

– Что ты сказал?

– Продолжай, продолжай… Я не собираюсь повторять все сначала.

– Так вот, когда люди не совершают ничего похожего, у них нет большого желания общаться с нотариусом.

– И у тебя не было никакого дела с господином Барне?

– Было, конечно. Но господин Барне являлся моим личным поверенным.

– Но разве ты не пожелал обратиться к нему только потому, что он являлся доверенным лицом кого-то еще?

– Хм; да, в самом деле, он был нотариусом маркиза дю Валя… Ну и что?

– Ты все еще не понял? Мальчишка тупоголовый! И как ты собираешься жить в Париже, где почти все нужно хватать на лету? В этом городе никто не даст тебе ни намека на скрытые интересы, поскольку все знают им цену.

– Уж очень ты хитер, лукавый, где мне понять тебя!

– Так вот, господин барон: как известно, при подписании брачного договора почти всегда присутствуют два нотариуса – со стороны жениха и со стороны невесты.

– Вполне возможно. И что же?

– Кем был господин Барне?

– Поверенным маркиза дю Валя.

– А кто представлял интересы мадемуазель Люси де Кремансе, ставшей маркизой дю Валь?

– Вот этот сударик! – догадался наконец Луицци.

– Очень хорошо! Отлично! – прогундосил бес назидательно, словно невежда-монах[118], получивший наконец от неразумного дитяти удовлетворительный ответ на вопрос о двуединстве Бога Отца и Бога Сына.

– И конечно, он присутствовал при той невероятной сцене, тайну которой так свято хранит господин Барне?

– Очень хорошо! Отлично! – все тем же гнусавым тоном повторил Дьявол.

– И ты думаешь, он соблаговолит рассказать мне обо всем?

– Ты знаешь, я обещал открыть тебе сам эту тайну, но он окажет мне немалую услугу, если избавит от этой заботы, так как у меня есть здесь еще одно небольшое дельце.

– Где, в этом дилижансе?

– Да.

– И что за дельце?

– Так, один из моих фортелей.

– Что ты придумал на этот раз?

– Увидишь.

При этих словах Дьявол растворился в воздухе, но не исчез совсем для Луицци: благодаря чудесному сверхвидению, которое было предоставлено ему Сатаной, он увидел, как нечистый превратился в почти невидимую мушку микроскопических размеров. Покружив немного по купе, мушка шаловливо ужалила кончик носа бывшего нотариуса, который машинально ухватил за коленку сидевшую рядом с ним даму.

Потревоженная дама пребольно врезала по пальцам господина Фейналя ридикюлем с тремя тяжеленными ключами. Нотариус пробудился от неожиданности, и в тот же момент господин Гангерне схватил его за горло с грозным криком:

– Кошелек или жизнь!

– В чем дело? – заорал перепуганный до смерти нотарий.

– Шутка! – захохотал Гангерне, и все пассажиры, проснувшись, начали весело обсуждать происшедшее.

Тем временем Луицци, которого больше интересовало дальнейшее, чем поведение соседей по дилижансу, прикрыл глаза и притворился спящим, не спуская в то же время глаз с Дьявола в обличье маленькой мушки[119].

А мушка вылетела из дилижанса и закружилась над его передком.

Здесь между кучером и господином де Мереном, старожилом берлинских тюрем, прикорнул миловидный юноша едва ли двадцати лет от роду; лицо его хранило печать самодовольной глупости, что, впрочем, Луицци навряд ли заметил бы, если бы не сверхъестественная проницательность, данная ему Дьяволом.

Благодаря этой же способности барон проник в глубинную сущность молодого человека, хотя в тот момент он нимало не предвидел, куда заведет его любопытство. Он узнал, что юноша был наделен необычайной впечатлительностью, благодаря которой надолго погружался в мечты о фантастической жизни, существовавшей только в его воображении[120].

Еще в коллеже он зачитывался «Разбойниками» Шиллера[121], и потому им завладела любовь к вытянутым, с блуждающим взглядом, физиономиям грабителей больших дорог. Он мысленно любовался собой в будущем: пышные усы, красные штаны, желтые сапоги, черные перчатки а-ля Криспен[122], сабля и три пары пистолетов на боку. Годом спустя, когда он начал изучать право, до него дошла вся никчемность таких грез. Оказалось, во Франции слишком много вооруженных до зубов жандармов и слишком мало воровских притонов, и потому Фернан решил, что геройство на манер немецкой драмы вовсе ему не подобает.

Вскоре, как и многим другим молодым людям, ему попалось в руки небезызвестное и сомнительное чтиво – «Фоблас», и вот Фернан уже сидит во всех ложах Оперы[123] с маркизами де Б., во всех смешливых барышнях видит юных девиц де Линьоль[124] и воображает себя мастером шарад, равным своему герою. От этого сумасбродства его избавила одна аппетитная танцовщица, а от страсти к танцовщице его вылечил доктор.

В другой раз, проглотив «Вертера»[125], Фернан вообразил, что должен наложить на себя руки от любви. Потье[126], дав несколько представлений в Тулузе, положил конец этим намерениям. Чтение истории войн Революции чуть было не заставило Фернана завербоваться в гренадеры, но пришлось на мирное время; а если бы только он мог пересечь Гаронну[127] без тошноты, то стал бы великим мореплавателем и затмил своей славой Америго Веспуччи и капитана Кука[128].

К тому моменту, когда Луицци рассматривал Фернана, юноша закончил чтение истории пап[129] и не без некоторого восторга смаковал тайны Ватикана. Абсолютное владычество, превосходящее даже королевскую власть, непосредственное представительство самого Бога, помпезное великолепие церковных обрядов – все это ошеломило его податливое воображение, и хотя Фернан мучился завистью к любовным похождениям Борджиа[130], тихой славе и артистичности Медичи[131], политической и философской мудрости Ганганелли[132] – папство схватило его за горло. Стать папой казалось ему – в двадцать-то лет! – предназначением более достойным, чем любить и быть любимым.

Это походило на сумасшествие.

Вот в таком настроении души и разума Фернан катил по дороге из Тулузы в Париж. Луицци молча наблюдал, как дьявольская мушка крутилась вокруг носа молодого человека, когда дилижанс прибыл в деревушку под названием Буа-Манде[133], которая ничем не привлекла бы внимания путешественников, если бы в ней обычно не останавливались на обед; а только два вида людей знают истинную ценность долгожданного обеда – это человек путешествующий и человек выздоравливающий, которому после тяжкой болезни позволили отведать первую отбивную.

Итак, огромный экипаж с гербом Франции на дверцах остановился, как обычно, перед постоялым двором и выпустил толпу пассажиров: мужчин – в шейных платках и шелковых колпаках, и женщин – в бесформенных шляпках и несвежих платках; те и другие кутались в измятые плащи, поношенные шубы, старые пальто, забрызганные грязью до такого безобразия, что их не возьмет самая жесткая щетка в самых искусных руках.

Кто не знает, что такое – сойти с дилижанса у постоялого двора? Кто не представляет этих первых комичных движений, которыми все стараются привести себя в порядок? Один усиленно трясет головой и расправляет плечи, растирает руки и с надрывом кашляет, чтобы избавиться от мерзкого ощущения, что он превратился в селедку, и почувствовать себя нормальным человеком, наслаждающимся жизнью; другой немилосердно трясет ногой, чтобы опустить штанину, которая задралась до колена, касаясь голени соседки. Молодка в самом соку не без кокетства разравнивает с помощью пальцев и жаркого дыхания накрахмаленные складки чепчика; другая, выходя из экипажа, тщетно пытается придать первоначальную красоту душегрейке цвета сухих листьев.

После этой секундной заминки все бросаются на просторную кухню, где в древних как мир огромных кастрюлях булькает варево то ли из кролика, то ли из кошки, где шипит на сковородках неизменное фрикасе с сомнительным запашком, где над жарким огнем коптятся вертела со столь вожделенными для изголодавшихся путников чахоточным утенком с соседнего болота и говяжьим окороком.

Через несколько минут, когда мужчины, воспользовавшись фонтанчиком, отсвечивавшим медью в одном из углов кухни, слегка попрыскали водичкой на пропыленные лица и руки, а женщины, исчезнув на какой-то момент, посвежели и привели себя в более или менее божеский вид, все расселись за длинным столом в обширной трапезной; тогда-то началось долгожданное пиршество – и всего за какое-то экю с едока.

Чуть погодя завязалась беседа: сперва обсудили великолепных лошадей с последней станции, мастерство форейтора, услужливость кучера и удобства экипажа; затем путники перешли на города, которые им пришлось миновать, на департамент и деревушку, где они оказались, и наконец на постоялый двор, где и состоялся обед.

Луицци внимательно слушал, ибо из разговора мог узнать подробности начала этого путешествия. В то же время он не терял из виду дьявольское насекомое, прицепившееся к носу Фернана.

Обыкновенно юноше вполне достаточно прожить на свете восемнадцать лет, увидеть Тулузу с ее Капитолием[134] и Париж со всеми его памятниками, чтобы считать себя вправе презирать все и вся; и потому Луицци не сразу понял, зачем Дьявол взял на себя труд слететь с носа Фернана и ужалить тщедушного, непроницаемого вида юношу, который возвращался в Париж, чтобы завершить там изучение права, начатое в Тулузе; по мнению барона, вовсе ни к чему было заставлять юношу объявлять во весь голос, что они оказались в жуткой дыре, в мерзкой забегаловке забытой Богом деревни.

Несомненно, любовь к отчизне, родному краю и, если уж быть совсем точным, к домашнему очагу являются весьма похвальными чувствами, но если бы не они, Жаннетта не бросилась бы на защиту милого сердцу постоялого двора и скольких бед удалось бы избежать и как дорого стоило бы ее молчание! Но за дело принялся Дьявол, а один Бог знает, совершал ли он хоть одно из своих грязных делишек, не пользуясь самыми добрыми чувствами людей.

Как вы уже догадались, мушка покинула обширный лоб студента и прыгнула прямиком на прелестный носик юной служанки, и едва девушка, которой только-только стукнуло шестнадцать, услышала слова о мерзости местечка, куда черт занес путешественников, как тут же встрепенулась:

– Ба! Сударь, тут сиживали господа почище вас и то не говорили ничего плохого!

Этот возглас привлек взгляды путников к девушке. Грубость одежды не скрывала чрезвычайного изящества ее высокой и стройной фигуры. Миниатюрные ножки в грубых сабо и восхитительные линии рук, с потрескавшейся от тяжелой работы кожей, недвусмысленно указывали на утонченность натуры и происхождение, не соответствовавшее положению девушки. Если вам как-нибудь доведется встретить на улице особу с подобными признаками неспособности к тяжкому физическому труду, уж будьте уверены – это результат того, что сия девица забыла о целомудрии или сия молодка нарушила супружескую верность ради некоего прекрасного сеньора, ставшего причиной подобной аномалии. Конечно, работа и бедность довольно быстро стирают признаки благородных корней, что так хорошо сохраняются у богатых бездельников; но в шестнадцать лет Жаннетта была живым напоминанием о грехах любвеобильной матушки.

Обратил ли на нее внимание Фернан? Нисколько. Он был поглощен грезами о папстве, и ничто не могло низвергнуть его с заоблачных высей – разве что пурпурный блеск кардинальской сутаны заставил бы его открыть глаза. Он не услышал ни насмешливого замечания юноши, ни ответившего ему нежного голоса, ни ротика, блестевшего рядом белых, как слоновая кость, зубов, ни длинных пепельно-черных кос, ни огромных серовато-голубых глаз с туманным выражением, присущим легко увлекающимся натурам.

Один только старикашка, уставившись на Жаннетту, спросил вежливым тоном, непривычным для служанок на постоялых дворах:

– И кто же эти блистательные господа, что здесь сиживали, барышня?

– А! Черт их раздери! – вмешался Гангерне. – Конечно же речь идет о наших доблестных генералах, что едва унесли ноги из Испании![135] – И остряк восславил французское оружие, надломив крылышко цыпленка.

– И вовсе не их я имела в виду, – горячо возразила Жаннетта.

– А! Понимаю! Тогда вы говорили не иначе как о самом папе. Его святейшество Пий Седьмой[136] изволили здесь отобедать! – Гангерне загоготал с присущими ему громовыми раскатами в голосе.

– Кто?! – очнулся тут же Фернан. – Что вы сказали?!

– Да-да, сударь, – ответила Жаннетта с уважением к личности, о которой вела речь. – Да-да, наш святой отец, папа римский, оказал нам честь, остановившись в нашей деревушке…

– Как! Сам папа! – вскричал Фернан, смятенно переводя глаза с обшарпанных стен на почерневший потолок столовой. – Как? Сам святой мученик?

Теперь всеобщее внимание, поглощенное до сих пор прелестями юной служанки, обратилось на Фернана. Неразговорчивый попутчик, зажатый на передке дилижанса между кучером и мнимым индусом, Фернан оставался до этого практически чужим в странствующем сообществе, частью которого оказался по воле судьбы. Но это восклицание, столь странное в устах восемнадцатилетнего сосунка, привлекло к нему любопытные взгляды присутствующих. Только тогда все заметили его ладную фигуру, сосредоточенное лицо, большие черные глаза и широкий лоб мыслителя, за которым почти всегда скрывается или необыкновенный дар к великому, или безумная дотошность в мелочах.

– Да-да, в самом деле, – продолжала Жаннетта, обрадовавшись, что нашелся такой пылкий слушатель. – И его комната с тех пор никому не сдавалась. В ней ничего не меняли, она заперта, и если кто-то входит в нее, то только с глубоким почтением и священным трепетом.

В этот момент дьявольская мушка проникла в нос Фернана, ввинтившись, казалось, до самого мозга. Юноша разгорячился:

– И ее можно посмотреть? Мне необходимо побывать там!

– Что ж, я вас провожу, – ответила девушка. И они вышли вместе.

Меж тем Луицци никак не мог догадаться, что же за игру затеял Дьявол с молодым человеком и служанкой постоялого двора. Их долгое отсутствие было замечено всеми; вдруг на кухне раздался жуткий гвалт. Несколько раз до ушей путешественников донеслось имя Жаннетты, выкрикнутое во весь голос; они решили узнать причину шума и устремились гурьбой на кухню, а в этот момент через другую дверь в столовую вернулся Фернан.

На кухне молодой человек примерно двадцати пяти лет от роду, в охотничьем костюме и с орденами на груди, с необъяснимой силой сжимал руку Жаннетты и орал:

– Отдай мне ключ! Отдай!

Несчастная девушка, бледная как смерть, не могла ни двинуться с места, ни выговорить что-либо членораздельное и словно зачарованная смотрела на молодого человека. Пять или шесть золотых монет упали к ее ногам, притянув алчные взгляды нескольких крестьян, с живостью обсуждавших происходящее. Распаленная от гнева хозяйка постоялого двора сурово процедила:

– Ключ у нее в кармане фартука; заберите его, господин Анри, заберите!

Ярость поначалу лишила Анри какой-либо способности к восприятию; наконец он понял, что ему говорили, грубо обшарил карманы бедной Жаннетты, нашел ключ и как бешеный бросился по лестнице на второй этаж. Путники уже хотели было спросить о причине такого насилия, но тут молодой человек вернулся, одним прыжком преодолев несколько ступенек. Несколько секунд он яростно вращал глазами. Наконец один из крестьян спросил:

– Ну что?

– Да, это правда.

– В той комнате?

– Да.

– Какое святотатство! Какой позор!

– Возможно ли? – изумился другой крестьянин.

В этот момент Луицци послышался резкий смешок, который так часто преследовал его.

– Что за дьявольщина? – произнес Гангерне.

– Как? В той самой комнате? – повторял крестьянин. – Где спал папа?

– Ха! Какая прелесть! – дошло до Гангерне. – Оригинальная идея!

Гневные голоса крестьян ответили руганью и проклятиями. Они бросились к Жаннетте, которая уставилась в одну точку и, казалось, потеряла всякое представление о действительности. Наконец она вдруг вскричала:

– Кровать папы! Ах! Я проклята!

В ответ на ее возглас раздался смех, который услышал один Луицци, а Жаннетта вдруг, тихо и жалобно застонав, обмякла и рухнула, словно все ее мускулы разом отказались служить. В тот момент, когда несчастная произнесла: «Я проклята!», она обернулась в сторону столовой, в дверях которой стоял Луицци. Ее взгляд, обращенный на Фернана, поразил барона тем диким выражением, кое было свойственно сатанинскому взору, а когда Луицци оглянулся на Фернана, то увидел в неподвижных глазах студента зловещий свет сжигавшего юношу пламени и понял, какая над тем нависла угроза. Повинуясь первому порыву жалости, он захлопнул дверь и остался в столовой вдвоем с Фернаном.

– Бегите! – сказал Арман.

– Да, – безучастно промолвил Фернан, не двинувшись с места.

– Бегите или же погибнете!

– Я? – меланхолически улыбнулся юноша. – Они не могут причинить мне ни малейшего вреда, судьба не допустит этого. Но я попытаюсь спастись ради них.

– Быстрее, спрячьтесь на империале[137] под парусиной.

Фернан открыл окно, и едва он успел вспрыгнуть на крышу дилижанса, как дверь столовой распахнулась; несколько крестьян, вооруженных кольями, косами, мотыгами и цепами, устремились к Луицци.

– Это не он, не он! – крикнули сразу несколько голосов, и тут же Армана довольно резко спросили, куда подевался Фернан. Не успел он ответить, что, кажется, негодяй подался в сторону Парижа, как все с жуткой бранью и свирепыми угрозами бросились к большой дороге.

Пока запрягали лошадей, Луицци рассказал кучеру, где спрятался Фернан.

– Неплохо придумано, – ухмыльнулся кучер, – на дороге они быстро нагнали бы беднягу, и один бог знает, что бы они с ним сделали.

– А Жаннетта, как она?

– Сначала все решили, что она умерла со страху, и только потому ее не прибили на месте. Но господин Анри приказал отнести ее в комнату, и там она пришла в себя.

– Кто он такой, этот господин Анри?

– Сын здешнего почтмейстера, – пояснил кучер. – До прихода Бурбонов дослужился до капитана; я воевал под его началом.

– И он знаком с Жаннеттой?

– Он? Ха! Знаком ли с Жаннеттой? Еще бы!

Форейтор щелкнул кнутом, и кондуктор закричал:

– По местам, по местам!

Пассажиры, невеселые и молчаливые, заторопились в экипаж. Арман поднялся последним, заметив, как крайне удивился кучер при виде форейтора, садившегося в седло. Тем не менее он принял из его рук коробку в кожаном чехле и пробормотал сквозь зубы:

– Ну вот, еще один…

Громкие удары кнута помешали Луицци услышать конец фразы.

Лошади бешено помчались вперед и вскоре нагнали крестьян; те преградили дорогу экипажу и попытались любыми способами взобраться на дилижанс, чтобы настигнуть Фернана, который, как они думали, успел уйти далеко вперед. Но кучер ответил категорическим отказом, и форейтор, подстегивая лошадей криком, кнутом и шпорами, оставил вскоре далеко позади возмущенную толпу.

Ни один из пассажиров не проронил ни слова, пока экипаж окончательно не оторвался от преследователей; тогда кто-то спросил, что же стало с Фернаном, и Луицци рассказал, где спрятался юноша. К этому моменту дилижанс оказался в достаточно уединенном месте; и вдруг лошади стали. Форейтор спрыгнул на землю и пронзительно крикнул:

– Ну, ничтожный пакостник, спускайся!

Барон выглянул в окно и узнал экс-капитана, одетого в блузу форейтора. В этот момент показался Фернан.

– Что вам угодно, сударь? – холодно произнес он, подойдя к мнимому форейтору.

– Мне угодно пробить тебе башку! – завопил Анри. – Прямо сейчас, здесь!

– Я буду драться с вами на следующей станции.

– А! Хочешь увильнуть, трус! – С этими словами Анри сделал угрожающий жест, нимало не смутивший Фернана. Напротив, молниеносно схватив выброшенную вперед руку Анри, он увлек его за собой, подошел к дилижансу, свободной рукой на добрый дюйм оторвал тяжеленный экипаж от земли и только тогда отпустил противника.

– Как видите, – улыбнулся он, – в подобного рода игре у вас нет ни малейшего шанса. Я же сказал: на следующей станции буду к вашим услугам. Поскольку вы предлагаете драться, без всякого сомнения, не на жизнь, а на смерть, думаю, вы не найдете ничего плохого в том, что я отдам кое-какие распоряжения.

И, не обращая больше внимания на противника, он вежливо и негромко обратился к Луицци:

– Окажите мне любезность, прошу вас, – будьте моим секундантом. Я хотел бы также сказать вам пару слов, и если вы соблаговолите занять место рядом со мной, то крайне меня обяжете.

Предложение было принято; кучер поднялся на империал, а Арман втиснулся на передок между Фернаном и берлинским старожилом.

Анри вскочил на лошадь и, словно взбесившись, погнал упряжку во весь опор; грузный экипаж летел как самая легкая коляска.

– Прежде чем поведать вам тайну происшедшего, позвольте попросить вас о небольшой услуге. Я напишу сейчас несколько писем; надеюсь, вы не откажетесь доставить их в Париж?

Луицци кивнул в знак согласия, и Фернан продолжил:

– Пока я пишу, попросите, пожалуйста, подготовить мой багаж, а когда мы будем на станции – распорядитесь о лошадях для меня. После дуэли я отправлюсь по другой дороге; в Париж я не поеду.

Барон поразился хладнокровной уверенности, с которой было принято это решение.

– Не удивляйтесь, – улыбнулся Фернан, – что я так определенно говорю об исходе столкновения, который кажется вам весьма сомнительным. Посмотрите внимательно на этого рубаку. – Юноша показал пальцем на Анри. – Смерть его так же неизбежна, как если бы его уже опустили в могилу; он не жилец.

– Он?! – усомнился Луицци.

– Да-да, – подтвердил Фернан. – Опьянение яростью они называют храбростью; а я вам говорю, что ему не жить! Я вижу, как костлявая занесла косу над его головой: смотрите, он сломя голову гонит дилижанс; наш бравый капитан торопится драться, а значит – боится. Но хватит болтать о нем – ведь ему только того и надо. Ну а сейчас, – продолжал он в слегка ерническом тоне, – я хотел бы оправдаться перед вами за то, что вы все, конечно, считаете большим грехом. Только сила обстоятельств толкнула меня на такой небезопасный поступок, только она придала моей шалости страшный, кощунственный характер. В отличие от этого горе-ухажера, который добрых полгода добивался того же, а теперь так жаждет моей головы, я в глубине души вовсе не считаю себя виновным за полчаса сладкого забытья. По нашим непродолжительным беседам вы можете судить об обуревавших меня чувствах и не должны удивляться моему неожиданно резкому восклицанию и горячему желанию посетить священную комнату. Но едва я в ней оказался, как непрошеная, внезапная идея вернула меня, меня, человека, который всегда жил только иллюзиями, к действительности. Я поднял глаза на Жаннетту; она пристально изучала меня, и ее сердце, как я думаю, переполняло отнюдь не глубочайшее благоговение перед столь почитаемым местом.

Луицци молча слушал, как юноша изо всех сил пытался обелить себя, прекрасно понимая, что тот был только игрушкой в изощренных бесовских руках. Дьявольская мушка усмехалась на носу Фернана, который меж тем провел ладонью по лбу, выразительно вздохнул и проникновенным голосом продолжил:

– Жаннетта не обычная девушка, поэтому я не знаю, какой мой голос из тех, с помощью которых я обращался к ее сердцу, был ею услышан. Хотя эти мужланы и нашли золотые монеты, которые я ей подарил, это вовсе не значит, что она продалась. Просто какая-то частичка ее души откликнулась на мои мысли…

Мушка по-прежнему заливалась сатанинским смехом.

– Но я узнаю, – горячился Фернан, – я увижу ее снова, ибо эта девушка принадлежит мне; я оплатил ее любовь покоем всей своей жизни и скоро дам еще одну человеческую душу в придачу. Бедняжка! – горестно ухмыльнулся юноша. – А знаете ли вы, что те слова, которые она произнесла, теряя сознание, – это я прокричал ей в душе? Это я, вместо прощания, словно тигр, пожалевший рыдающую жертву, бросил ей про себя: «Ты проклята!»

Луицци содрогнулся. Он внимательно посмотрел на Фернана, словно желая убедиться, не сам ли Сатана принял его обличье. Мушка смешливо жужжала и с остервенением жалила нос юноши. Луицци в какой-то миг показалось, что господин Фернан ломает комедию, превращая свою грубую похоть в романический эпизод из поэмы о Сатане.

Желая увериться в этом, он убедительно ахнул:

– Какой ужас!

– А что вы хотите, – нисколько не смутился Фернан, – бросить вызов самому Всевышнему, оскорбить его святилище, опорочить чуть ли не у него на глазах самое прекрасное и чистое его творение, так что он никак не сможет его защитить, – весь этот бред обжигал меня, словно адская жаровня; думаю теперь, что Сатана Мильтона[138] вовсе не такое уж невероятное создание.

Луицци невольно вздрогнул и обернулся на тюремного старожила, который, рассеянно стряхнув пепел с сигары, хмыкнул:

– Малышка достаточно мила и без всякого вмешательства Дьявола.

Мушка уязвленно покосилась на господина де Мерена, как бы беря на заметку столь нелестное для себя заявление.

– Приехали! – крикнул в этот момент Анри; он бросил подбежавшему конюху поводья, позвал кучера и забрал у него коробку с пистолетами.

Кому из нас не приходилось присутствовать на дуэли? Кому не знакома смертная душевная тоска от самоуверенного вида того, кто вот-вот уйдет в мир иной? Луицци был едва знаком с Фернаном, однако повиновался всем его пожеланиям, словно прихотям самого близкого друга. Вскоре все имущество Фернана было перепоручено барону, приказавшему также запрячь коляску. Капитан сидел на придорожном камне, обхватив голову руками. Когда Луицци припомнил, как вел себя Фернан, ему стало страшно за бывшего вояку. Он кликнул кучера в надежде уладить дело миром:

– Неужели мы позволим двум прекрасным молодым людям убивать друг друга из-за трактирной подавальщицы?

– Трактирной подавальщицы? – ответил кучер. – Конечно, сейчас так оно и есть, хотя она скорее создана для того, чтобы подавали ей, а не наоборот… Но это целая история…

– Рассказывайте! – крикнул барон. – Выкладывайте все!

– Слишком долгая история, а время нас поджимает… Все, что я могу вам сказать: у моего капитана есть свои мотивы, и наглый юнец получит по заслугам.

– Вы так считаете?

– Пуля разнесет ему черепушку.

– Я бы не спешил с подобными утверждениями, – нахмурился Луицци. – Если я и опасаюсь, то вовсе не за Фернана.

– Ха! – презрительно фыркнул кучер. – Чтобы молокосос, который даже не знает, что такое воинская служба, надрал уши гвардейцу Наполеона, ветерану битв под Москвой и Ватерлоо[139], где он успел побывать, несмотря на свои двадцать пять лет?! А как он искусен в стрельбе! Я готов держать бокал из-под шампанского в зубах, и с тридцати шагов этими пистолетами он отстрелит у него ножку! – И кучер открыл коробку Анри.

– Должно быть, они бьют наверняка, – спокойно проговорил подошедший к собеседникам Фернан.

Он взял пистолеты и, пощелкав курками, невозмутимо вернул их кучеру.

– Сударь, – обернулся он к Луицци, – совершенство этого оружия удручает, ибо лишает всякой жалости; у меня же нет никакого желания отдавать свою жизнь нашему взбешенному вояке. Готовьтесь.

Анри обнаружил появление противника, молча подал знак рукой, и секунданты подчинились. Луицци понял, что объяснение уже невозможно. Он взял из рук Фернана несколько аккуратно сложенных писем, надписанных твердым и ясным почерком; затем все направились в ближайший лесок, на подходящую для поединка поляну.

Договорились, что противники встанут в тридцати шагах друг от друга и по сигналу начнут сходиться на расстояние до десяти шагов; стрелять же они могут в любой момент после сигнала, по желанию. Тщательно заряженные, прикрытые платком пистолеты Луицци передал обоим дуэлянтам, и все разошлись по местам.

Раздался условный хлопок, но едва Фернан сделал один шаг, как прогремел выстрел, и все увидели, как юноша вздрогнул и остановился.

– Капитан – стрелок искусный, но далеко не храбрый, а то бы он меня прикончил, – усмехнулся Фернан, показывая пробитую пулей правую руку; затем он перехватил пистолет левой кистью.

– Поторапливайтесь, – нервно крикнул Анри, – а потом начнем все сначала!

– Не думаю, – глухо произнес Фернан.

И тут же, не воспользовавшись возможностью подойти ближе, выстрелил. Анри упал, сраженный прямо в сердце, так что ни малейший стон, ни единая судорога не выдали, что он прекратил свое существование.

Час спустя Фернан катил в почтовой коляске, а Дьявол вновь возник рядом с призвавшим его Луицци.

– Ну что, мессир Сатана, не хочешь ли поведать, зачем ты вдохнул в юные души гнусные желания?

– Это мой секрет; кроме того, мне не надо ничего рассказывать: ты видел все собственными глазами.

– Да, но был же какой-то пролог к этой истории! Я хотел бы с ним ознакомиться!

– Никакого пролога. Несчастная сиротка из придорожного трактира и испорченный плохими книгами тупица – только и всего.

– Но почему ты выбрал именно их для этого отвратительного действа?

– Потому что мне нужны были два удивительно невинных, предельно чистых существа, чтобы показать, как элементарно превращаются они в абсолютных мерзавцев, да так, что никто в том не усомнится.

– А совершенный ими проступок не есть ли начало жизни, полной пороков?

– Или порочных мыслей, которые гораздо более пагубно влияют на вашу человеческую мораль, прекрасно отвечая в то же время моим сатанинским интересам. Я отдам все самые громкие преступления века за одну порочную идею; и потому я только что приговорил два сильных духом и полных энергии существа к жизни исключительной, к жизни отверженных, посвященной войне с религией, браком и социальным неравенством. Одно из этих двух существ – женщина, не чуждая страстей, прихотей и амбиций, несмотря на ее смутное происхождение. Уже сейчас она больше сожалеет о погубленном будущем, чем о совершенном грехе. Еще неделя благоразумия – и девушка, в душе которой было заложено так много, стала бы женой капитана Анри; скорее всего, она превратила бы его в человека утонченного и блестящего, чтобы рядом с ним казаться утонченной, заметной и блестящей женщиной. Теперь это уже никак невозможно; ибо Жаннетта не принадлежит к тем, кто считает раскаяние достоинством. Загнанная в угол, она противопоставит этот угол всему свету.

– И конечно, подтолкнет Фернана к совершению серьезных проступков, а то и преступлений.

– О да, согласно вашей морали, это преступления.

– Ты не хочешь рассказать мне о них?

– Ты узнаешь о них и без меня.

– Каким образом?

– Однажды ты прочтешь опус Фернана…

– Как?

– Скажу только, что он будет литератором и сенсимонистом[140].

– А кто это такие – сенсимонисты?

– Ровно через десять лет, считая от сегодняшнего дня, вспомни кровать папы, и ты поймешь глубинную сущность сенсимонизма.

IV Кое-что проясняется

Дилижанс тронулся в путь, и, естественно, все живо принялись обсуждать последние события. При этом каждый стремился воспользоваться случаем, чтобы поведать о более или менее необычайных приключениях, которые им пришлось пережить или же наблюдать. Само собой разумеется, Гангерне превзошел всех по части подобного рода рассказов. Один из них Луицци слушал с особенным интересом.

– То был, доложу я вам, презабавнейший анекдот! – заявил Гангерне. – В жизни так не смеялся, чуть живот не надорвал. Вы, господин Фейналь, должно быть, знаете эту историю; она случилась три или четыре года назад.

– Гм, гм, – задумался нотариус, – и что же такого сверхсмешного произошло в ту пору в Памье?[141]

– Разве в Памье может произойти что-либо достойное внимания? Что вы! Действие этой истории развивалось в Тулузе, а главным ее героем являлся аббат Сейрак. Вы его знаете?

– Могу ли я не знать, кто такой господин де Сейрак, Адриан Анатоль Жюль де Сейрак, сын маркиза Себастьяна Луи де Сейрака? Если я правильно понимаю, другого де Сейрака сейчас в живых нет.

– Отлично! Это он и есть. Только, похоже, вы знаете его в качестве обыкновенного человека, а не в качестве священника, что далеко не одно и то же.

– Последний раз я видел его десять лет назад, – бывший нотариус насупил брови и зажмурился, словно стараясь что-то рассмотреть в глубине своей памяти, – он выглядел прекрасно; ему исполнилось двадцать пять, он был без памяти влюблен и, похоже, вовсе не собирался облачаться в черное платье. Эге! – встрепенулся нотариус, потерев указательным пальцем переносицу. – Честное слово, могу даже точно указать дату нашей встречи. Черт подери, как раз накануне подписания брачного договора между Люси де Кремансе, чьим поверенным я являлся в ту пору, и маркизом дю Валем; и раз уж вы перевели мои мысли на этот сюжет, я припоминаю по поводу этой женитьбы крайне любопытную историю, которую сейчас вам изложу.

– Нет-нет, я первый! – засуетился Гангерне. – Если вы начнете ваш рассказ, то свой я оставлю при себе!

– Как вам будет угодно, – проворчал господин Фейналь, поудобнее устраиваясь в уголке, – только смотрите, не усыпите меня, ибо во сне я все время вижу жену, а ради этого не стоило ее покидать. Впрочем, я вас и не тороплю – ваша история вернет меня в те ужасные времена, когда я был столь несчастен, в те злополучные времена, когда я служил нотариусом, а потому я стремлюсь вспоминать или слышать о них не более, чем старый каторжанин о галерах.

– Простите, сударь, – вмешался Луицци, – думаю, ваша история не менее забавна, чем история Гангерне, и мне, со своей стороны, будет очень приятно выслушать вас, но это нисколько не мешает нам позволить господину Гангерне изложить его анекдот.

И Гангерне начал.

Оргия

– Примерно года три назад я оказался в Тулузе на празднике Тела Господня[142]; ожидалось большое шествие. Маленькой веселой компанией мы расположились в удобной для наблюдения за ее ходом точке, в одном доме; не могу назвать вам ни улицу, ни номер дома, ни имени владельца. Так себе домишко, скажу я вам, где продавалась куча разнородного запретного товара, за которым, правда, не охотится таможня. На первом этаже вдоль улицы расположился небольшой кабачок; на втором – две шустрые сестрички, двадцати и двадцати двух лет, торговали подтяжками, воротничками и галстуками; на третьем – находился магазинчик, где три очень близкие подружки от двадцати пяти до тридцати лет и одна пожилая дама продавали воротнички, галстуки и подтяжки; на четвертом – лавочку с галстуками, подтяжками и воротничками на витрине держали две девицы, о возрасте и внешности которых я судить не берусь, а впрочем, их совершенно бесполезно расписывать, так как они не имеют ровно никакого отношения к дальнейшему; я рассказываю вам все это только затем, чтобы вы поняли, что дом был весьма населен и торговля в нем процветала. Вот только чем выше этажом, тем ниже ценился товар… Вы меня понимаете, хе-хе…

Гангерне засмеялся во весь голос, но никто его не поддержал. Только сидевшая в углу женщина стрельнула в него взглядом, пронзившим даже густую вуаль, что скрывала ее лицо. Тем не менее балагур продолжал:

– Поскольку нас собралось пятеро обалдуев, то мы предложили дамам спуститься на второй или же подняться на третий этаж, на их выбор, ибо и там и тут найдется изысканная закуска – ветчина и пироги, дичь и фрикадельки, и там и тут на столе игристое шампанское, русильонское вино[143] и пунша хоть залейся – короче, все необходимое для славной пирушки!

Хотя второй и третий этажи постоянно пререкались между собой, перехватывая друг у друга клиентов буквально на лестнице, они прекрасно уживались, как только речь заходила о еде. Я прошу прощения у сударыни, – добавил Гангерне, покосившись в сторону дамы, так и не приподнявшей вуали, – не в обиду ей будет сказано, но женщины по своей природе всегда не прочь вкусно поесть. Не знаю, как ведут себя за столом графини и маркизы, но существа с более ненасытной утробой, чем гризетка, мне видеть не приходилось; она уплетает куриные ножки не хуже извозчика и поглощает спиртное, как старый солдат. Но дело совсем не в том; достаточно сказать, что в девять часов утра стол был накрыт, вино охлаждалось в ведерке со льдом, а наша развеселая компания проскользнула на второй этаж описанного выше дома под предлогом покупки пары сигар в кабачке, ибо как ни гуляй, а приличия соблюдать все-таки надо.

Меж тем праздничное шествие уже началось; девицы, выглядывая из окон, строили глазки гарнизонным офицерам, а мы украдкой наблюдали из-за занавески бокового окна, как под нами проносили Святые Дары; и вдруг небо насупилось, как чернила, и налетевший ливень моментально разогнал процессию.

Все произошло так быстро, а дождь с таким неистовством обрушился на улицы города, что участники шествия и зеваки поспешили спрятаться в первую попавшуюся дверь или подворотню. Целая толпа во главе со священником набилась в парадный подъезд нашего дома, так что вошедшие первыми были оттеснены к подножию лестницы. Перегнувшись через перила, я узрел аббата, напуганного первой же каплей, и тут же мне пришла в голову блестящая идея.

«Этот святоша должен с нами отобедать!» – сказал я себе.

Я поделился благой мыслью с собутыльниками обоих полов, и они встретили мое предложение восторженной овацией.

Посоветовав товарищам держаться как можно скромнее и благопристойнее, я опустил на собственное лицо вуаль крайнего благочестия и спустился к аббату.

– Отец мой, – обратился я к нему, – здесь вам, должно быть, не совсем уютно; пожалуйте наверх, с нами вы отлично проведете время, переждав непогоду, а мы, моя жена и я, будем очень польщены возможностью предоставить вам убежище.

– Благодарю, сударь, вы очень любезны, – ответил кюре, – но я прекрасно пережду грозу и здесь, на этом месте.

Я продолжал настаивать, твердя, что его отказ поставит нас в неловкое положение, и бедняга в конце концов согласился, только бы меня не обидеть. О пастырь, ну и балда же ты!

В тот момент, когда он распахнул дверь и оказался в рабочем помещении наших барышень, я простер над его головой руку и поклялся сам себе: «Ну-с, друг мой клобучный, пусть черти заберут мою душу, если по выходе отсюда тебя не предадут анафеме!» После чего я взял свою подружку под руку и сказал кюре: «Имею честь представить вам мою супругу, госпожу Грибу». Этот псевдоним, Грибу, я придумал для того, чтобы использовать в моих не всегда обдуманных похождениях и избежать при этом малоприятных последствий; что касается Мариетты, то она была моей подружкой, которой, признаться, не хватало только благословения священника, чтобы окончательно меня окрутить; в то время она выглядела милой, скромной девушкой с огромными миндалевидными глазами, розовыми, вкусными, как вишни, губками, пышной шевелюрой и поистине королевской фигурой со всеми ее атрибутами, хе-хе; она как бы зажигала все и вся вокруг огнем любви, счастья и совершенно неописуемого разгульного задора; я не мог дотронуться и пальцем до бархатистой смуглой кожицы этой девицы, чтобы меня не встряхнуло от удара током любви.

Она бросила на гостя такой взгляд, что я сразу понял, как хорошо она вошла в желательную для моей проделки роль.

Такому видному парню, как аббат, с медной, как у мулата, кожей и густой кипой волос на голове, совсем не помешало бы взять на себя труд объяснить столь эффектной девушке, как Мариетта, нечто иное, чем таинства причастия. Меня даже несколько покоробило поначалу – я бы предпочел, чтобы кто-нибудь другой вместо Мариетты преподал ему урок, но в конце концов идея была моя, а потому я не мог требовать от товарищей, чтобы они заняли мое место; только вот Мариетта, мне показалось, с излишней легкостью согласилась приняться за дело.

Как бы то ни было, я никоим образом не отказался от столь блестящего розыгрыша, и мы открыли огонь из всех видов оружия. Во-первых, аббат явно запарился в ризе, отягощенной добрыми двадцатью ливрами золота; мы предложили ему освежиться, и под видом бокала вина, разбавленного водой, я подсунул ему небольшой коктейльчик собственного изобретения, состоявший из русильонского вина, игристого из Лиму и спирта – такой смесью можно свалить и жеребца. Бедный аббат осушил поднесенное не моргнув глазом, но минутой позже его благородно-бледное личико раскраснелось, а ясный взор подернулся дымкой.

– Вам нехорошо, господин аббат? – участливо поинтересовался я.

– Да, что-то винцо у вас какое-то…

– Ничего удивительного, – бодро продолжал я, – вы, скорее всего, пожаловали к нам натощак, а на пустой желудок вино всегда так действует. Окажите мне честь, отведайте чего-нибудь вкусненького, и сами увидите – все сразу же пройдет.

Он имел глупость мне поверить и согласился занять место за нашим столом – большего мне и не требовалось; я посадил его между собой и Мариеттой. За столом было достаточно тесно, и, пока слева я подливал ему винца, изготовленного по моему рецепту, Мариетта справа раззадоривала его по-своему. Есть вещи, которые невозможно пересказать, – их нужно видеть, а потому я не могу описать все изменения в лице бедного аббатика между подносимой мною бутылочкой и змеиными глазюками Мариетты; сам черт, угодивший в святую воду, не мог бы корчить таких рож.

Голова нашего гостя мало-помалу закружилась, и наконец я убедился, что он дошел до нужной кондиции, ибо обнаружил, что рука его как бы задержалась в ладонях соседки. Он уже не смотрел на нас совершенно растерянными глазами, как поначалу, а уставился на Мариетту так, что она покраснела бы от стыда, если бы такое вообще было возможно. Думаю, насмешница старалась от чистого сердца: смазливый молодой аббат очаровал ее с первого взгляда, и, кроме того, она также пригубила немного моей ядовитой смеси.

Уверившись, что дело практически сделано, я подмигнул товарищам, и они начали исчезать: одного заинтересовало вдруг, что же там происходит за окном, другой якобы решил сбегать еще за бутылкой, женщины пошли принести чего-нибудь сладкого, в общем, один за другим все как бы невзначай испарились; последним вышел я, закрыв дверь ключом на два оборота, хотя, конечно, эта предосторожность не имела смысла; аббат попал в лапы опытного хищника, который не позволит ему улизнуть, и слишком хорошо я знал Мариетту, чтобы не быть уверенным, что он выйдет от нее проклятым, как жид.

– Ничего себе! – прервал хохот Гангерне Луицци. – И вы не побрезговали подобными средствами ради свершения столь гнусного преступления?

– Подумаешь! – еще заливистее заржал Гангерне. – Это же смешная история, сударь мой разлюбезный, и ничего больше! Или вы верите в добродетель этих шутов в рясах с кучей якобы племянников и племянниц, которых они пристраивают в певческий хор? Мой был довольно молод и, наверное, еще не потерял веры во всякие религиозные глупости, но это не продлилось бы долго: не Мариетта, так какая-нибудь набожная прихожанка не первой молодости выбила бы из него дурь, но куда как менее приятным образом. Впрочем, я не скрываю своего личного мнения; я, можно сказать, либерал, и мне внушают отвращение иезуиты и ханжи, а потому никогда не буду раскаиваться в том, что неплохо посмеялся над этим сбродом, только и мечтающим восстановить у нас десятинный налог и билеты для причастия[144].

– Ну же, – нетерпеливо прервал толстяка Луицци, чувствуя, что ему меньше, чем кому-либо, подобает возражать пошлой белиберде любителя пошутить, – и чем все кончилось?

– Забавное получилось дельце, честное слово! – продолжал Гангерне. – Подождав пару часиков, дабы улетучились винные и другие пары, я спустился в кабачок и, попросив рюмку водки, сел играть в домино; за партией я с равнодушным видом, как бы ненароком, заметил, что, когда проходил по лестнице, услышал в комнате Мариетты незнакомый голос. «Я совсем не ревнив, – добавил я уязвленно, – но решил заглянуть в замочную скважину – и что бы вы думали? Ставлю двести двойных пистолей из чистого испанского золота против двух медяков, что прямо перед дверью, на спинке стула, висит ряса священника!»

– Не может быть!

– Сказки!

– Вранье!

– Во заливает!

– Это, наверное, не наш аббат! – раздались крики со всех сторон.

– Не знаю, не знаю, – ответил я, – но спорю на две кружки пунша, что там наверху есть священник.

– Я с удовольствием оплачу эти две кружки, – ответил один из посетителей кабачка, – и без всякого пари, лишь бы увериться в правдивости ваших слов.

– А я охотно оплачу их, – ответил я, – лишь бы убедиться, что мои подозрения в отношении Мариетты беспочвенны!

– А я поставлю по кружке всем присутствующим и дам сто франков, лишь бы она прокрутила этот фокус! Эх! Как давно я мечтаю застукать одного из тех скользких святош, что уговорили мою тетушку отдать все наследство городской больнице! Он у меня попотеет, прохвост!

– Ну так что? По рукам?

– По рукам.

Сказано – сделано; меж тем все посетители кабачка, а их насчитывалось около тридцати, сгрудились вокруг нашего стола и засвидетельствовали уговор об угощении пуншем всего благородного общества.

– Однако, – не преминул я заметить, – поскольку присутствующие заинтересованы в угощении, нужно, чтобы все своими собственными глазами увидели то, что происходит наверху.

Сие предложение не вызвало ни у кого возражений, и толпа устремилась к лестнице через заднюю комнату лавки; затем мы на цыпочках прокрались на второй этаж. Заперев дверь, я предусмотрительно спрятал ключ под половик; я рассчитывал, что, толкаясь у замочной скважины, эти пьянчужки обязательно нащупают его ногами и найдут.

Славная мысль посетила меня очень кстати, ибо, по правде сказать, не разглядев ничего через скважину, все уже было решили, что я ошибся, но в этот момент посетитель, столь потерпевший когда-то от поповского произвола, нашел-таки пресловутый ключ, быстро схватил его и отпер дверь. В самом деле, первое, что мы увидели за ней, – это четырехугольный наплешник аббата; мы бросились к двери в комнатушку Мариетты, но, похоже, наше приближение было вовремя обнаружено, так как эта дверь была закрыта изнутри на засов, а потому нам не удалось застигнуть парочку flagrante delicto[145], как определяется это в jus romanum[146]. Проигравший пари заорал, что он сейчас разнесет дверь, а я, понимая, что дело на мази и не требует больше моего участия, спустился в кабачок. Несколько посетителей, не пожелавших подниматься наверх, весело переговаривались у выхода на улицу. Мало-помалу к ним присоединились знакомые и друзья, что проходили мимо, и вот уже довольно многочисленная толпа прислушивалась к происходившему наверху. Поскольку я не люблю оставаться в гуще потасовки, если есть малейшая вероятность, что дойдет до тумаков, то расположился на другой стороне улицы, чтобы насладиться развязкой маленькой комедии по моему сценарию. На втором этаже раздавались бешеные вопли тех, что ломились в дверь Мариетты, а внизу из толпы кричали:

– Кидайте попа сюда!

– Но, сударь, это же чистой воды убийство, – воскликнул Луицци.

– Подумаешь! – загоготал Гангерне. – Смешная история – только и всего! К тому же второй этаж – не высота для священников, ибо они, как кошки, падают всегда на четыре лапы; и наш герой самым замечательным образом доказал данный постулат, так как, хотя его и не выбросили в окно, выходившее на улицу, он улизнул, выпрыгнув в сад. Так что через полчаса, когда на улице собралось кипевшее от возмущения сборище в четыре или пять тысяч зевак и прибывшие полицейские выломали дверь, птичка уже упорхнула. Тем не менее в клетке остались ее перья, хотя и не говорившие конкретно о личности их обладателя, но выдававшие, к какому семейству она принадлежала.

– Таким образом, – заметил Луицци, – толпе не удалось застукать аббата де Сейрака; и как же узнали, что там был именно он?

– Бог мой! – ответил Гангерне. – Конечно же, все это прекрасно знали, так как два дня спустя я увидел его в церкви Сен-Сернен; аббат плакал и молился как безумный. Он несомненно узнал меня, так как невольно приподнялся с колен, и, думаю, если бы мы находились в более уединенном месте, он попытался бы взять реванш.

– И по-моему, он был бы не совсем неправ, – хмыкнул Луицци.

– Возможно, – продолжал Гангерне, – но могу поручиться, что в этом случае я вразумил бы его, точно так же, как ранее заставил потерять рассудок. Кроме того, прошу заметить, я не причинил ему особого вреда: вся эта история не помешала ему стать викарием[147], во-первых, семейка быстро замяла дело, а во-вторых и в-главных, иезуиты очень не любят давать либералам возможности насладиться бичеванием своих собратьев. Его даже не отправили куда-нибудь отдохнуть на пару месяцев. Это значило бы признать его виновным и предать общественному порицанию, что, впрочем, было им вполне заслужено.

– Вы находите? – попытался возразить барон.

– В конце концов, – не обратил внимания на слова Луицци Гангерне, – ему грех жаловаться на судьбу; он познал то, чего до тех пор скорее всего не знал, и взял в любовницы самую прекрасную девку в Тулузе.

– Как? – удивился Луицци. – Аббат де Сейрак стал встречаться с Мариеттой?

– Да-да, – продолжал Гангерне, – так что мне пришлось однажды вечером, когда я застал его у Мариетты, вытолкать его за дверь…

– А точнее, – раздался голос женщины в вуали, – в один прекрасный день, когда вы вздумали заявиться к Мариетте, он спустил вас с лестницы.

Гангерне и Луицци вздрогнули при звуках этого голоса, который показался им знакомым, и оба уже собирались расспросить женщину, притаившуюся в уголочке, но тут нотариус, так рвавшийся рассказать свою историю, наставительно произнес:

– Все это и в самом деле забавно; но чего вы наверняка не знаете, так это причин, по которым господин де Сейрак сделался священником!

– А вы знаете! – обрадовался Луицци; ему показалось, что тайна, окружающая историю несчастной Люси, наконец-то прояснится.

– Гм! – ответил нотариус. – Как сказать… Это не совсем то слово; но, кажется, я догадываюсь, так как вот что произошло в день, когда состоялось бракосочетание Люси де Кремансе и маркиза дю Валя.

V Cosi fan tutte[148]

– Ну что ж, приступайте, – попросил Арман.

И бывший нотариус начал:

– Как вы, наверно, знаете, эта свадьба состоялась во время Ста дней[149]. Граф де Кремансе, отец Люси, беззаветно служил, подобно многим другим дворянам, не в обиду будет сказано господину барону, прохвосту Бу-о-на-пар-те[150].

(Это имя написано таким образом только потому, что так его произносил господин Фейналь.)

В 1814 году, после падения бандита Буонапарте, граф вернулся из армии и узнал, что его женушка, оставленная в Тулузе ради того, чтобы, пока он сопровождает узурпатора в походах, по-прежнему радушно потчевать его друзей, взяла привычку каждый божий день принимать маркиза дю Валя. Генерал Кремансе, ибо мерзавец Буонапарте пожаловал графу генеральский чин, спросил у супруги, что же этот самый маркиз делал так часто в его доме. Госпожа Кремансе, креолка по рождению, не боявшаяся ни Бога, ни черта, когда ей в голову ударяла очередная фантазия, но до дрожи опасавшаяся собственного мужа, ибо он немедленно и без всяких колебаний оторвал бы ей руки и ноги, если бы только заподозрил хоть на секунду, что происходило на самом деле, – так вот, госпожа Кремансе ответила, что господин дю Валь ежедневно приходил только затем, чтобы ухаживать за его дочерью Люси.

– Он бывал здесь что ни день, – заявил генерал, – а это слишком часто, чтобы теперь отвертеться от женитьбы!

Поначалу госпожа Кремансе не придала его словам большого значения, вообразив, что с помощью нежных ласк и ненавязчивой лести она потихоньку избавит мужа от засевшей в его голове идеи. Но генерал, упрямый, как ишак, и полный непримиримой злобы, как дикий осел[151], твердо стоял на своем: «Или маркиз женится на моей дочери по-хорошему, или же я его заставлю!» Госпожа де Кремансе согласилась только для виду, ибо любовь ее к маркизу еще не остыла; маркиз же дал немедленное согласие, поскольку госпожа Кремансе уже давно его не привлекала. Тем не менее он искусно ломал комедию, дабы уверить мать, что он женится на дочери только ради спасения их общей чести.

Графиня действительно поверила и позволила событиям развиваться своим чередом и даже несколько способствовала им, запретив появляться в доме господину де Сейраку, которому ранее, в отсутствие генерала, пообещала руку дочери; несмотря на отчаяние Люси, она вынудила дочь согласиться на замужество, отвратительное для бедной девочки, не предвидевшей, впрочем, сколько несчастий оно ей принесет.

Как бы то ни было, дело продвигалось, и наконец настал день подписания договора. Похоже, только в этот день госпожа Кремансе обнаружила, что маркиз вовсе не приносил себя в жертву, соглашаясь на женитьбу, а, наоборот, был безмерно счастлив; по всей видимости, она подслушала, как он разговаривал с Люси тоном, в котором чувствовалось больше любви, чем смогла когда-то внушить она сама. Но было поздно поворачивать оглобли: с обеих сторон были приглашены родственники и свидетели, контракт обговорили в общих чертах, а на вечер назначили его чтение в присутствии обоих семейств.

Доведись мне прожить сто лет, все равно я буду вспоминать тот день так же ясно, как вчерашний. Все собрались в просторной гостиной особняка графа де Кремансе. Члены семейств расселись вокруг возлежавшего в шезлонге генерала; доблестного вояку свалил сильнейший приступ подагры, а потому ему понадобилось собрать в кулак все свое мужество, чтобы встать с кровати, добраться до гостиной и присутствовать на чтении. Мой коллега Барне огласил текст, что было, впрочем, чистой формальностью, и вскоре его подписали жених и невеста, генерал, его жена и родственники.

Едва генерал поставил подпись под договором, как тут же извинился и, сославшись на нездоровье, поспешил удалиться; четверо слуг отнесли его на второй этаж, где находилась спальня. Вскоре исчезли и родственники, и в гостиной остались графиня, Люси, маркиз, коллега Барне и ваш покорный слуга.

В течение всего вечера госпожа де Кремансе не произнесла ни слова; но я подметил ее помутившийся, словно безумный, взгляд; и когда она должна была приложить свою руку к договору, то была настолько взволнована, что даже не видела места для подписи, и два раза перо выскальзывало из ее рук, прежде чем она смогла им воспользоваться.

Мы расположились таким образом: я сидел за столом, раскладывая экземпляры договора; маркиз стоял рядом с Люси у окна – он словно извинялся за то, что скоро станет ее мужем, а несчастная девушка едва сдерживала слезы; напротив них господин Барне объяснял госпоже де Кремансе, какие блага, бесспорно, сулит договор ее дочери, но графиня не слушала, уставившись горящими глазами на дочь и будущего зятя.

Пока я пытался осмыслить значение зловещего выражения ее лица, она, внезапно покинув господина Барне, устремилась к маркизу, вырвала его руку из руки дочери и прокричала:

– Вы лжете, сударь, лжете! Вы не любите эту девушку, вы не можете ее любить! Иначе вы просто подлец!

– Я люблю ее! – рьяно возразил маркиз.

– Ах так! Ну, раз любишь, то ты не женишься на ней!

– Клянусь, она будет моей женой!

– Нет, не будет! – заорала во весь голос графиня, от ожесточения совершенно потеряв рассудок. – Не будет! Дочь моя, – обратилась она к Люси, – всмотритесь как следует в этого мужчину – он был моим любовником! Он был любовником вашей матери! И вы желаете, чтобы он стал вам мужем?

Все произошло молниеносно; господин Барне и я совершенно оторопели; вдруг мы увидели, как несчастная девушка упала перед матерью на колени и взмолилась:

– Матушка, не надо! Кто-нибудь услышит и поверит! Папенька узнает!

– Ну и пусть! Пусть знает, – еще пуще завопила госпожа де Кремансе, – пусть явится и убьет меня! Если уж этот негодяй настолько нечистоплотен, что согласился на такую мерзость, то что ж! Генерал не позволит свершиться гнусному инцесту![152]

Горячая креольская кровь словно ударила в голову женщины, казалось, пьяной от ревности и гнева. Она опять повернулась к маркизу и бешено прошипела:

– Так ты ее любишь, да? Ничтожество неблагодарное! Любишь? Но ведь она-то тебя не любит, это уж точно! Она любит другого, которому отдастся при первой возможности, как я отдалась тебе! Она наставит тебе рога, как и я – собственному мужу! Она любит господина де Сейрака. Так что берегись, берегись его!

Еще долго она продолжала осыпать маркиза яростными упреками; напрасно он пытался ее успокоить, в то время как Люси, рухнув на пол, сотрясалась от ужасных рыданий и глухих стонов.

Мы, то есть господин Барне и я, от неловкости забились в самый угол гостиной, как бы стараясь поменьше видеть и слышать. Мы уже решили было потихоньку ускользнуть, чтобы не заставлять впоследствии столь могущественных людей краснеть при встрече, когда госпожа Кремансе, могу утверждать это с полной ответственностью, окончательно обезумела; она схватила маркиза за руку, потянула его изо всех сил к выходу и закричала:

– Пойдем, пойдем! Пусть мой муж рассудит, как мы смотримся вместе, и я расскажу ему все!

В ту же секунду дверь распахнулась и появился генерал. Не знаю, знавал ли его кто-нибудь из вас; его жесткий и холодный взгляд, которым он как бы упирался в собеседника, совершенно невозможно было выдержать, не опустив глаза. Закутанный в длинный домашний халат красного цвета, с длинными, совершенно седыми волосами и длиннющими белесыми усами, он возник перед нами, словно привидение, словно костлявый призрак смерти, который вызывается с помощью магических заклинаний. Он остановился на пороге и глухим голосом, которого я никогда не забуду, произнес:

– Что здесь происходит?

Он стоял, выставив вперед обнаженную шпагу, которая лучше всяких слов говорила, что он все прекрасно понимает. Люси вскочила на ноги и подбежала к нему с криком:

– Сжалься, папочка, сжалься!

Генерал склонился к ней и с непередаваемым, мучительным и жестоким выражением в голосе ответил бедняжке Люси:

– Сжалиться над вами, Люси, ведь так? Пожалеть дочурку, потому что кто-то другой завоевал ее сердце и она боится, что отец разгневался на нее! Но ведь любовь ваша невинна и чиста, а потому я прощаю вас; если я узнал бы, что любовь ваша греховна, если она породила бы хоть малейшее подозрение, бросила бы хоть самую легкую тень на женщину, которая носит мое имя, то я убил бы ее немедленно, как убью сейчас!

С этими словами генерал прошел несколько шагов в сторону графини; но Люси бросилась ему на шею, умоляя:

– Папа! Папа! Сжалься, во имя всего святого!

Генерал обнял ее и ответил нежно и скорбно:

– Да, дочка, я убил бы вас обеих, если бы вы обесчестили семейство де Кремансе; но я не хочу опозорить это имя…

– Я выйду за маркиза замуж. – И Люси упала перед отцом на колени.

– Хорошо, дочь моя, – вздохнул генерал, выпустив из ослабевших рук шпагу; затем он обернулся к нам и холодно произнес: – До завтра, господа. Не забудьте явиться на праздничную церемонию.

Мы уже были в двух шагах от дверей гостиной, когда генерал почувствовал столь сильную боль в сердце, что его уложили прямо на поспешно принесенный матрас, чтобы не потревожить при подъеме наверх.

– И что же, свадьба состоялась? – спросил Луицци.

– Да, на следующий же день, – продолжал нотариус. – Два дня спустя господин де Кремансе скончался, после чего его жена уехала из Тулузы, а юный Сейрак поступил в семинарию, готовясь стать священником.

VI Продолжение

Луицци прослушал всю эту жалостную историю с нетерпеливым интересом. Дилижанс остановился перед длинным и крутым подъемом: все пассажиры выпили, и Арман зашагал рядом с бывшим нотариусом, отдавшись на волю потока тяжких дум, внушенных ему последним рассказом; в то же время Гангерне резвой прытью поскакал вперед, надеясь успеть опрокинуть пару-тройку рюмочек рома в кабаке, вывеску которого он углядел на самом верху подъема; обгоняя Армана, он бросил на ходу:

– Похоже, рассказ нотариуса задел вас за живое, господин барон?

– В самом деле, – подхватил господин Фейналь, – что-то вы призадумались, сударь…

– Да, ваша история приоткрыла мне завесу над одним сумасбродным поступком, подоплеку которого я никак не мог себе уяснить…

– Вот это я как раз могу вам разжевать от и до, – произнесла несловоохотливая дама в вуали.

– Вы?

– Да, я. Узнаете, господин барон?

Женщина подняла вуаль, но Луицци, ясно понимая, что уже видел это лицо, не мог припомнить, где и когда. Тогда женщина тихонько добавила:

– Я та самая служанка, что проводила вас однажды ночью к маркизе дю Валь…

– Мариетта! – воскликнул Луицци.

– Да-да, – ответила она, – Мариетта – мое настоящее имя; под этим именем я служила маркизе, и точно так же меня называли, когда я помогла аббату де Сейраку смыться целым и невредимым из моей каморки.

– Как?! Вы? – Луицци даже поперхнулся от удивления.

– Да-да, та самая Мариетта, что, потеряв голову от любви к священнику, не нашла ничего лучшего, чем очаровать его и завлечь в свою комнатушку, вместо того чтобы нагнать на него страха Божьего за совершение даже малейшего греха; та самая, что выбила из него всякие остатки совести и приучила потихоньку к разному распутству, вплоть до того дня, когда, став еще более развращенным, чем я, он с помощью золота и гнусных угроз вынудил меня участвовать в своих грязных делишках.

– Это в каких же? – удивился барон.

– Слушайте.

И Мариетта со вздохом начала свой рассказ:

– Прошло семь лет[153], как мадемуазель де Кремансе вышла замуж; минуло семь лет, как господин де Сейрак стал аббатом, и все эти годы он любил ее, но из-за безнадежности его любовь стала почти невинной.

Хотя аббат де Сейрак стал любовником проститутки, а ведь я была самой настоящей проституткой, хотя он подавил в себе всякие достойные чувства, предаваясь все более разнузданным оргиям, в которых даже я уже отказывалась принимать участие, он по-прежнему обожал маркизу дю Валь, но теперь то была страшная любовь, одновременно и грязная, и преступная.

Увы! Я никак не могла предвидеть заранее, до чего этот человек с его безрассудным пылом и поистине ослиным упрямством способен дойти, свернув однажды на порочный путь, на который сама же его подтолкнула. И я первая испытала на себе последствия этого поворота: что ни день, он доводил меня до полусмерти приступами неистовой ревности, хотя и не любил меня ни капельки.

Всего через полгода после событий, о которых поведал вам Гангерне, аббатом овладела навязчивая идея – стать любовником маркизы дю Валь. Для осуществления своего плана он заставил меня поступить к ней служанкой. Перед этим он переселил меня из родного квартала в небольшой домик на другом берегу, куда ежевечерне являлся, каждый раз одеваясь по-новому: то как обычный буржуа, то как военный, но никогда в одном и том же платье или мундире, поэтому никто не мог и заподозрить, что у меня проводит ночи один и тот же мужчина. Он держал меня взаперти, никуда не выпуская; он мог прикончить меня, так что никто и не заинтересовался бы, куда я подевалась. К тому же я боялась его до жути, и не знаю – пошли он меня на смертельно опасное преступление, посмела бы я отказаться. Так что волей-неволей я согласилась на его предложение; не могу сказать, каким образом это ему удалось, какие набожные старушенции меня рекомендовали, но стоило мне представиться маркизе, как она тут же приняла меня на службу.

Почти сразу я заметила, что она несчастна и только вера в Бога служит ей прибежищем и утешением; она проводила все время в молитвах, соблюдала все религиозные обряды, ибо бедняжка не могла отвлечься и отойти хоть немного от грустных мыслей с помощью такого святого и сладкого для женщин занятия, как воспитание детей.

Луицци слушал девицу не только с интересом, но и с растущим удивлением, что не осталось не замеченным рассказчицей, и она продолжала:

– Не изумляйтесь, сударь; за те три года, что я прожила у маркизы дю Валь, я узнала много разных вещей, и прежде неведомые чувства стали мне ясны как на ладони. Как я уже сказала, она была крайне несчастна, Бог не послал ей детей, ибо начиная с первой же ночи после свадьбы она держалась подальше от мужа, и ни разу он не посмел переступить порог ее спальни.

Да, господин барон, я поняла многое, но что больше всего меня поразило – как слова и манеры сохраняют изысканность и изящество, в то время как душа и тело целиком и полностью проедены пороками.

Несколько раз мне удалось прочесть письма, что заставлял меня аббат относить госпоже дю Валь, и, клянусь, никогда самая чистая и почтительная любовь не выражалась в таких нежных и чарующих словах. Я передавала эти послания маркизе, надеясь, что она их не прочтет. И она долго отказывалась даже дотрагиваться до них, но в конце концов бедняжка уступила моей настойчивости и взяла в руки конверт (а я обманывала ее из страха перед аббатом, сожалея в глубине души об успешности своих уговоров даже тогда, когда делала все, чтобы преуспеть).

Прошло три месяца, прежде чем маркиза пожелала прочитать одно из писем аббата; прошло еще три месяца, и она позволила кюре переступить порог своего дома; против своей воли я толкнула ее на грех, которого я из любви к ней страшилась куда сильнее, чем из-за морали, в которой меня воспитывали: меня нисколько не трогало, что у маркизы будет любовник, меня не смущала кощунственная связь со священником – я боялась, что она попадет в руки ничтожества, обладавшего всеми пороками в их самой грубой форме.

Одна только надежда теплилась во мне – надежда на твердость маркизы; мне казалось, что, как только подлец попробует заговорить с ней на неугодном ей языке, она сумеет заставить его замолчать. К тому же я хорошо успела узнать маркизу и не представляла, какими средствами эта скотина сможет взять верх над добродетелью столь чистой и в то же время сильной духом женщины. Увы! Я совсем забыла, господин барон, что сама в свое время имела глупость преподать ему урок…

– Как! – перебил ее Луицци. – Так он…

– Да, сударь, – продолжала Мариетта, – накапав вредоносных веществ в бокал с вином, он опоил ее, это святое и достойнейшее создание, и замутил ее разум, точно так же, как я напоила его и сбила с толку когда-то; таким образом он сломил добродетель женщины, как я одолела непорочность священника. Он отнял ее девственность у мужа, точно так же, как я отняла его невинность у Бога. Как это все подло! Не правда ли, господин барон?

Мариетта умолкла, а Луицци прикрыл руками глаза, словно защищаясь от яркого света. Они шагали рядом, не произнося ни слова. Так продолжалось довольно долго, как будто барону требовалось долгое время, чтобы осознать всю гнусность происшедшего. Наконец он ответил:

– Да! Отвратительно!

– Увы, – Мариетта понизила голос и приблизилась к барону, – это еще не все; вы не поверите, но, клянусь жизнью, прекрасная, юная, элегантная женщина, которая вращалась в самых блестящих кругах, оказавшись во власти аббата, стала искать забытье от греха, в который он ее вверг, прибегая к средству, что уже причинило ей столько несчастий! Стоило ей остаться одной, как она прикладывалась к крепкому ликеру; она находила бутылку, куда бы я ее ни прятала, и осушала ее, пока не падала без сил и без сознания; ибо она страшно терзалась, пока была в силах, а сознание приносило только мрачные угрызения и муки. Так она прожила два года; я, как могла, опекала ее, пряча от любопытных глаз света и ее же семейства, и хотела бы уберечь и от вашего взора, господин барон; ибо однажды, в приступе горячечного помешательства, которые иногда с ней случались, она заявила:

«Я должна избавиться от этого душегуба! Или он сведет меня в могилу! Поскольку у меня нет ни брата, ни мужа, которые могли бы вырвать меня из лап палача, то мне нужен еще один любовник. Сегодня утром наведался Луицци, а ведь он, кажется, любил меня, еще будучи совсем ребенком, и, наверное, сочувствовал и переживал, когда я выходила замуж; так вот, Луицци приходил сегодня поутру, и если он только сам того захочет, я полюблю его; ведь я еще достаточно хороша собой, чтобы ему понравиться, ведь так? О да! – продолжала маркиза, подняв глаза к небу и взывая к Богу – настолько мутился порой ее разум. – Да, я полюблю его, и Ты смилуешься над моей несчастной душой, Ты простишь мне эту любовь, Боже, ибо если барон не пожелает снизойти до моей любви, то я наплюю на Твое вечное проклятие и убью себя!»

А ведь она запросто могла выполнить свою угрозу, сударь, и потому я вас и ожидала у ворот ее дома и проводила вас к ней незаметно для зорких глаз аббата, которого я видела прямо перед воротами, где вы должны были появиться; только поэтому я позволила вам пройти в молельню, превращенную священником в бордель. К тому же я оставила ее в совершенно спокойном и уравновешенном состоянии; я надеялась, что она выберет момент и осмелится рассказать вам обо всем, а у вас хватит великодушия, чтобы защитить ее и не терять ее более. Но… она воспользовалась той минуткой, на которую я ее оставила, чтобы, как она, бедняжка, говорила, подкрепиться и утвердиться в принятом решении. И когда она появилась в молельне, где вы ее ожидали, господин барон…

Мариетта умолкла, как бы не решаясь закончить фразу, и это сделал за нее Луицци:

– Она отдалась мне с исступленными рыданиями, причину которых я не понимал…

– Она была пьяна, господин барон, просто пьяна.

VII

Едва Мариетта успела произнести эти слова, как раздался клич: «Поберегись!» – и почтовая коляска резво обогнала путников, заставив их отпрыгнуть в сторону. Барон заметил внутри коляски удобно расположившихся Фернана и Жаннетту. Фернан выглянул из-за бортика и, даже не подумав придержать лошадей, крикнул Арману:

– Не забудьте! Я доверил вам письмо господину де Марею – вернейшему из моих друзей!

Сверхъестественным образом Луицци заметил, что дьявольская мушка так и не отрывалась от носа Фернана; наоборот, в тот момент, когда молодой человек обратился к барону, она с особым рвением жалила его, трепеща крылышками от возбуждения.

Луицци настолько потрясло все услышанное и увиденное, что он дорого бы заплатил за минуту покоя. Меж тем, переговариваясь с Мариеттой, он добрался до высшей точки подъема, где пора было снова занимать места в карете. Луицци вдруг усомнился, что Сатана вмешивается в его жизнь только рассказами; у него даже возникло подозрение, что нечистый, утомившись работать языком, специально подсадил его в этот дилижанс, да еще в компании с Гангерне, бывшим нотариусом и Мариеттой; его подозрение перешло в окончательное убеждение, когда шустрый толстяк весело проорал:

– Ну вот! С каждым часом все интереснее! У нашего рыдвана полетела большая ось, так что придется проторчать здесь полдня! Но мы славно повеселимся в местной забегаловке! Тут полным-полно слегка протухших яиц для омлета, который мы не без удовольствия оросим картофельной самогонкой и великолепным винцом из виноградных отжимок!

– Ничего себе! – в сердцах воскликнул Луицци. – И что, с этой бедой никак нельзя справиться побыстрее?

– Да ради бога! – ответил Гангерне. – Если вам не жалко уже уплаченных денег и вы не против потерять еще кругленькую сумму – то пожалуйста! Если вам угодно забыть о цене за место в дилижансе и залезть вон в ту почтовую берлину[154], у которой как раз меняют лошадей…

– Конечно, – нетерпеливо проговорил Луицци, – я так и сделаю, причем немедленно и за любую цену.

– Похоже, ваша мошна слишком туго набита! – И Гангерне шутливо хлопнул барона по животу.

Луицци спохватился, что и представления не имеет, сколько у него с собой денег, и быстро обшарил карманы, в которых обнаружилась приличная горсть золотых монет. У него и мысли не возникло, что только недостаток денег, а не неведомые ему обстоятельства, рожденные дьявольскими кознями, заставил его воспользоваться дилижансом. Он сообразил также, что берлина оказалась здесь так кстати только по воле Сатаны и, твердо решив идти на поводу у нечистого, приказал выгрузить свои вещи; предварительно он проверил по списку кондуктора, из чего же состоял его багаж, абсолютно неизвестный ему до сих пор. Среди вещей обнаружилась незнакомая барону объемистая кожаная папка. Решив проверить ее содержимое, когда останется один в почтовой карете, он распрощался со своими спутниками, не забыв оставить Мариетте свой парижский адрес.

Наконец в полном одиночестве Луицци открыл папку и обнаружил, что среди всего прочего в ней находятся несколько писем на его имя; он поторопился просмотреть их, тем более что все конверты оказались вскрытыми, как будто кто-то другой или скорее все-таки он сам уже читал эти письма. Первое, за подписью королевского прокурора округа N, содержало следующие слова:

«Господин барон,

факты, сообщенные вами, настолько серьезны, что я считаю своей обязанностью доложить о них генеральному прокурору департамента Тулузы. Женщина, семь лет заточенная в темнице, так что никто не мог даже заподозрить этого, – такое преступление превосходит всякое воображение. Как только я получу от генерального прокурора распоряжения о дальнейших действиях, я немедленно вас извещу.

С уважением… и проч.»

– Ага! – довольно хмыкнул Луицци. – Похоже, я выложил всю подноготную капитана Феликса; посмотрим, что из всего этого вышло. – Он сунул руку в папку и достал следующее письмо, которое начиналось таким образом:

«Сударь, вы подлец…»

– А! Наверное, – предположил Луицци, – доблестного капитана возмутило, что я не захотел оставить безнаказанным его проделки! – Не задерживаясь на этой приятной идее, Луицци продолжил чтение:

«Вы вынудили меня убить невинного юношу и опозорили женщину, носившую мое имя; если вы не трус, то немедленно должны ответить мне за свое недостойное поведение.

Дилуа».

Эти строки озаботили Луицци куда сильнее, чем первое письмо, и он загорелся желанием узнать, как же он ответил на вызов. В поисках письма, которое поведало бы ему, что получилось из этого дела, он обшарил всю папку, но не нашел больше ничего, кроме старых счетов и докладов управляющего. При беглом просмотре ему показалось, что все это время он вовсе не пренебрегал своими денежными интересами, действуя весьма удивившим его самого образом. Перебирая и пробегая глазами многочисленные документы, барон обнаружил лист бумаги, обгоревший так, как будто его вырвали из пламени в тот момент, когда пламя уже охватило его:

«…перед смертью несчастная Люси открыла мне тайну моего рождения; и так случилось, что именно вы, вы, Арман, погубили и обесчестили меня. Небеса справедливы.

Софи Дилуа».

Новые сведения, почерпнутые Арманом из собственных документов, окончательно завели его в тупик того немыслимого лабиринта интриг[155], в который он попал; впору было призывать Сатану для очередных объяснений; но, во-первых, барон не был в полной уверенности, что Дьявол разъяснит все без обиняков, и, во-вторых, ему требовалась хоть небольшая передышка от беспрерывных треволнений последних часов. Он решил отложить все дела до прибытия в Париж: там он и узнает, что вышло из его доноса на семейство Бюре, каким образом он ответил на вызов господина Дилуа и почему госпожа Дилуа называла его по имени, будто он был ей братом… или любовником?

– Вот это да! – Мелькнувшая фантазия весьма польстила самолюбию барона. – Забавно, если в тот отрезок жизни, из которого я ни черта не помню, мне удалось добиться близости с госпожой Дилуа; а что, я еще и не на такое способен! Может, я стал вымаливать прощение за глупую несдержанность и получил нечто большее? А ведь она хороша и мила, как ангел, эта госпожа Дилуа; и я, должно быть, славно провел время… Дьявол, как же все это случилось? Какое гнусное положение! Не иметь ни малейшего воспоминания о счастье, очевидно, полном упоения, если учесть, сколько зла я причинил женщине…

Луицци остановился на этой мысли и, захваченный ею, продолжал беседовать сам с собой:

– Черт возьми! Хотел бы я однажды подарить себе такое счастье… Обладать женщиной, оскорбив перед тем ее самолюбие, разрушив ее любовь и положение в обществе, – вот поистине восхитительный триумф! И если когда-нибудь мне удастся разыскать госпожу Дилуа, то я непременно затащу ее к себе… Впрочем, только если это уже не произошло.

И он воскликнул с досадой:

– И правда, жаль! Дьявол меня побери со всеми потрохами, если я отдам ему еще хоть один день моей жизни, пусть он даже предложит мне послушать истории столь же ужасающие, как у преподобного Мэтьюрина[156], или столь же тоскливые, как у господина де Буйи[157].

– Я запомню твои слова, – раздался вдруг голос, прошелестевший от одной портьеры кареты к другой и до такой степени напугавший Луицци, что еще добрых два часа он не смел ни пошевелиться, ни молвить хоть слово ни вслух, ни про себя.

Меж тем путешествие барона продолжалось без каких-либо серьезных неприятностей, и двадцать пятого февраля 182… года он прибыл в Париж, полный решимости выбросить из головы все случившееся в Тулузе, вернуться к своей обычной жизни и предоставить судьбе раскрытие тайны событий, свидетелем и участником которых он стал с тех пор, как повелся с Сатаной.

Еще одно казавшееся ему неколебимым решение состояло в том, чтобы как можно реже вызывать Дьявола, а главное – ни под каким предлогом и ни для какой цели не пользоваться полученными от него сведениями; и, чтобы не нарушить эту договоренность с самим собой, он обещал себе не общаться ни с кем из своих недавних попутчиков.

Луицци подумывал окунуться в привычную для молодого холостяка парижскую круговерть и для того возобновить прежние парижские знакомства. И чтобы не нарушить данное себе слово, вечером после приезда он ограничился лишь отправкой по назначению писем Фернана, и в первую очередь того, что было адресовано господину де Марею, поскольку об этом послании ему напомнили особо.

Луицци рассчитывал таким образом избежать ненужных встреч и потому весьма удивился, когда на следующее же утро лакей доложил о визите господина де Марея. Гость показался Луицци красавцем-щеголем – не больше; барон без излишних подробностей сухо поведал ему про знакомство с Фернаном и дуэль. Но где-то было предрешено, что Луицци не удастся так легко, как он думал, порвать ту невидимую нить, которая связывала его с Дьяволом. И вот господин де Марей, друг одержимого бесом Фернана, воспылал небывалыми дружескими чувствами к Арману, и поскольку бедняга барон, как человек светский, не умел отделываться от надоедливых типов, то он позволил новому знакомому увлечь себя на весь день в Парижское кафе, в Итальянский театр, в парк – одним словом, туда, где любят проводить время холостые господа.

Он позволил также препроводить себя в дом, где принимали господина де Марея, и вскоре пришел к выводу, что благодаря чудесному стечению обстоятельств познакомился с очень богатым, очень знатным и весьма недалеким малым, способным ввести его в гостиные, где Армана до сих пор никто не знал и посещение которых создаст ему репутацию человека добропорядочного и во всех отношениях безупречного.

Луицци не подозревал, что в этом кругу, так же как и в любом другом, он столкнется с событиями, которые только распалят его любопытство и бросят в лапы Сатаны, и что в его положении лучше было бы иметь дело с откровенным пороком, чем с гнусностями, которые прикрываются лицемерием и ложным подобием добродетели. Стоит, однако, заметить, что Луицци еще не задумывался об истинной цели своего договора с Дьяволом и что исключительная судьба не поставила его вне всеобщего для людей закона, который гласит, что нужно прожить жизнь, прежде чем о ней судить, и осилить дорогу, прежде чем ее выбрать[158].

Происшествие, из-за которого возобновились регулярные свидания Луицци с его наставником, не заставило себя долго ждать.

VIII Три кресла[159]

Два дня спустя после прибытия в Париж Луицци вступил в узкий круг людей, а именно в круг закулисных финансовых воротил. Поймите меня правильно: речь идет не о финансистах-либералах времен Реставрации, соревнующихся в богатстве с несметными состояниями аристократии, не о новоиспеченных богачах, отделывающих шелками и золотом свои апартаменты, где после особенно удачных сделок происходят грандиозные торжества с участием брокеров и менял, не о той новоявленной знати, которая, желая создать фамильную галерею, просит запечатлеть себя на охоте, не стесняясь к портретам членов семьи добавить изображение кучера или псаря, не о тех нуворишах, чьи многочисленные драгоценности, нагроможденные в несколько этажей на их разодетых и кичливых женах, никогда не придадут им того очарования и величия, которых истинная аристократка добивается одним наклоном головы, а артистка Оперы – тоненькой ленточкой, с любовью вплетенной в волосы. Мы говорим о людях, сколотивших свои капиталы гораздо раньше; они начали наживаться еще при Директории[160], вовремя присоединившись к крайне приятному поглощению национального имущества[161] и прочих радостей жизни.

В самом деле, Франция, пришедшая к Директории через ужасы революции и террора, явно походила на войско, с боями пересекшее страну, изрезанную гибельными пропастями и ощетинившуюся штыками вражеских засад; эта армия, потеряв в сражениях лучшую часть своего авангарда, прорвалась наконец в дружественный город, где оказалась в сытости и безопасности и получила, хоть и ненадолго, передышку. Бог мой, какое блаженство: вновь обнять друзей, гулять вовсю, пить и есть до отвала, смеяться и обниматься, танцевать – руки вверх, руки вниз, все враз и все вместе, не заботясь о туалетах, манерах и поступках, не обращая ни малейшего внимания на косые взгляды и сплетни, ибо все вокруг вовлечены в ту же круговерть.

Все носятся, бегают и суетятся под бравурные марши оркестра, под звон бокалов и золотых монет на игорном столе; грандиозный карнавал, чудесный разгул, когда память служит оправданием и зашитой от воспоминаний, ибо если бы вас попробовали уязвить: «Ну и набрались же вы вчера!» – то вы преспокойно бы отпарировали: «Да-да, припоминаю, вы упились в стельку».

И если бы одна женщина вздумала заметить другой: «Ваш наряд вчера в Опере выглядел весьма вольно…» – то другая, нимало не смущаясь, возразила бы: «А вы появились в Лоншане[162] чуть ли не в одной сорочке…»

А если бы первая спросила: «Что, малыш Трени стал вашим любовником?» – то ей бы ответили таким образом: «Я же не у вас его увела!» – и т. д. и т. п.

И тысяча других, совершенных в безумном упоении поступков, которые мы оставим на совести этих дам, большей частью превратившихся в безобразных, набожных и добродетельных старух.

Произошло же все следующим образом.

В то прекрасное время, столь прозрачное и откровенное, в страну возвратились полчища эмигрантов. Многие из них были еще слишком юными, когда покидали Францию, и большинство провело самое золотое время, от восемнадцати до двадцати пяти лет, в лишениях, нищете и подчас в плохой компании. С необычайным рвением новоприбывшие устремились в этот феерический мир, что давал возможность прикоснуться к столь недосягаемой ранее полуобнаженной роскоши Оперы. А денег-то им явно не хватало; их состояния, потрясенные, а то и разрушенные конфискациями, еще не были восстановлены или возвращены. И потому они занимали у мужей, чтобы потратиться на жен, закладывая свое будущее, чтобы позолотить настоящее.

Позднее, когда всеобщий угар несколько развеялся, когда классы начали оформляться, а капиталы, укрепившись, разложились по полочкам, дворяне Сен-Жерменского предместья[163] не смогли полностью порвать со своими кредиторами, задолжав им, с процентами, огромные суммы. Можно моментально пустить на ветер миллионы, но отдавать их – ох как это непросто и не скоро! Возврат долгов пережил Империю. Финансовые воротилы времен Директории мало-помалу отошли от дел, плавно перепоручив их смекалистым маклерам, использовавшим сей источник для накопления того капитала Реставрации, о котором говорилось выше, но так и не переняли ни невежества, ни нравов этих лавочников.

Привыкнув к громким именам и к огромному политическому влиянию, они решились допустить в свои гостиные только самых знаменитых биржевиков и толстосумов, и в результате у них собирались как люди, чьи предки сотворили древнюю Францию, так и создатели ее новейшей истории. Позднее, в эпоху Реставрации, эта финансовая верхушка полностью повернулась в сторону Сен-Жерменского предместья и связалась с дворянской элитой самыми тесными узами, быстро переняв у нее надменность, огромные претензии и, в частности, роскошно обставляемую и чисто внешнюю благочестивость. Правда, в этом обществе редко появлялись истинные аристократки, но зато часто попадались мужчины из самых высших слоев общества, которые сохранили деловые или дружеские связи с капиталистами этого круга. Во многих семьях подрастали прелестные девушки и юные красавцы, обладавшие очертаниями лиц и рук древнего дворянского рода, несмотря на то что титула графа или барона их папаша удостоился подчас только при Империи, и сиятельные вельможи принимали в них интерес с таким само собой разумеющимся покровительственным превосходством, что никому и в голову не приходило доискиваться до его причин.

Итак, из всех гостиных, что казались Луицци подходящими для становления необходимой ему чистейшей репутации, он предпочел дом госпожи де Мариньон, или просто Мариньон – как говорили те, кто удостаивался чести быть принятым в ее доме или оказывал ей честь своими визитами. Госпоже де Мариньон в то время (182… год)[164] было от пятидесяти до шестидесяти лет: очень высокая, довольно стройная, хотя и изрядно костлявая, с прекрасно сохранившимися зубами, пергаментным лицом, в неизменном чепце, изысканно открывавшем седые, тщательно уложенные волосы, со сверкающими глазами, острым носом, тонкими губами, всегда туго зашнурованная и стянутая, она никогда не украшала себя ничем, кроме как душегрейкой из великолепной ткани всегда одного и того же покроя; она столь открыто признавала себя пожилой женщиной, что мужчины уважали ее за силу воли, а ровесницы ненавидели всей душой. Злые язычки ехидно замечали, что добровольный отказ от каких бы то ни было притязаний не совсем искренен, что таким образом госпожа Мариньон (здесь предлог «де» обычно опускался) только мстит тем, кто, в отличие от нее, сумел сохранить свои прелести и, несмотря на возраст, еще пользуется успехом.

Госпожа де Мариньон устраивала многолюдные приемы, благодаря чему Луицци получил возможность завязать ценные знакомства и теперь с полным правом приветствовал у Итальянцев[165] или в Опере самых блистательных господ из тех, что занимают наилучшие ложи. В целом же в этом доме царили весьма строгие порядки: например, музыка исполнялась только профессиональными артистами, ибо госпоже де Мариньон, у которой подрастала необычайно талантливая дочка ослепительной красоты, самодеятельность представлялась опасной. Платные певцы развлекали приглашенных, которым возбранялось развлекать друг друга собственными силами. Желающие играли в вист по пятьсот франков на кону, но хозяйка никогда не потерпела бы крупного проигрыша; здесь часто давали обеды, редко танцевали и никогда не ужинали.

Все в этом доме казалось столь упорядоченным, правильным и выдержанным, что Луицци пока не приходило в голову разузнавать о каких-либо тайнах общества, в которое он, человек совершенно новый[166], вошел как по маслу благодаря своей знатности, состоянию и великолепным манерам. Но одно маленькое событие разбудило его любопытство и заставило взяться за колокольчик из потустороннего мира.

Однажды вечером, прямо во время арии, которую исполняла госпожа Д., в дверях гостиной неожиданно, запретив слугам докладывать о себе, появилась женщина лет тридцати; мужчины, толпившиеся у дверей, посторонились, и она прошла к просторному полукругу кресел, из которых незанятым оставалось только одно, напротив пианино. Незнакомка, сделав знак извинения госпоже де Мариньон, кивнувшей ей не вставая и с явным раздражением, пересекла салон и села на свободное место.

Луицци заметил, что появление женщины произвело определенный эффект, от него не укрылись также ее резкая бледность, заметно увядшая красота и совершенная элегантность[167].

Но куда большее впечатление на него произвел тот факт, что две дамы, сидевшие справа и слева от кресла, к которому направилась новая гостья, тут же поднялись и быстро прошли в соседнюю комнату, где уединились картежники. Музыкальная пьеса еще не закончилась, и потому оскорбление было очевидным. Оглушительный скандал разразился при полном молчании действующих лиц, спрашивающих и отвечающих друг другу только при помощи взглядов; забытая слушателями певица механически закончила арию.

Прозвучал последний такт, и госпожа де Мариньон также вышла, чтобы присоединиться к двум женщинам, так жестоко оскорбившим новоприбывшую. Как хозяйка дома, она вполне могла бы все загладить, присев рядом с обиженной и поболтав с ней несколько минут о том о сем; но, несмотря на ее заметную и крайнюю досаду, казалось, даже в собственном доме она не смела взять на себя такую ответственность.

Луицци уже был отдаленно, то есть самым обыкновенным для великосветских салонов образом, знаком с женщинами, позволившими себе столь странную выходку. В кресле справа только что сидела сорокапятилетняя баронесса де Берг, известная своей фанатичной набожностью и тесным общением с церковниками, бывшими в моде; она славилась своей благотворительностью, поддержкой учебных заведений и безупречным образом жизни. С другой стороны сидела госпожа де Фантан. Ей было пятьдесят лет, но, несмотря на годы, она была на удивление миловидна – настолько, что позволяла себе не скрывать свой возраст. О ней практически ничего не было известно, если не считать того, что все знали о ее крайне неудачном первом замужестве, в результате которого она рассталась со своими детьми. Поговаривали также, что союз с господином де Фантаном навряд ли утешил ее после несчастий первого брака, и удивлялись, что пролитые слезы не оказали никакого воздействия на ее внешность. Ко всему прочему к ней, как и к госпоже де Берг, все испытывали глубочайшее уважение за героический стоицизм, с которым они сносили все беды, а также за великолепное воспитание, данное ими своим отпрыскам: у баронессы был сын, а у госпожи де Фантан – дочь.

Луицци решил оставить пустые размышления на сей предмет, правильно полагая, что ничего интересного таким путем не разузнает, и самым непринужденным тоном, каким только ему удалось, спросил у ближайшего соседа, кто же эта гостья, так оскорбительно брошенная между двумя опустевшими креслами.

– Силы небесные! – услышал он в ответ. – Это же графиня де Фаркли.

– Но я ее не знаю…

– Внебрачная дочь маркиза д’Андели[168].

– А-а! – протянул Луицци с видом человека, не узнавшего ничего нового после содержательной лекции.

– Да-да, – его собеседник уже начал терять терпение, – та самая Лора де Фаркли, о которой так божественно говорят: «Кто хочет лавров, ищите Лору»[169]. Вам ясен каламбур?

– Вполне. Мне кажется, история ее похождений была бы очень занятна…

– Да вам все ее расскажут!

– Именно, именно так. – В разговор вмешался известный в то время щеголь, славившийся идеальными стрелками, складками и узлами своих туалетов. Он говорил не поворачивая головы, словно застыв в ошейнике накрахмаленного белого галстука. – Вы справедливо полагаете, что ее историю могут рассказать только все, все вместе, ибо никто не знает ее целиком.

– Но, – возразил первый собеседник Луицци, – вот вам, пожалуйста, пример: господин Косм де Марей. Он был, говорят, ее любовником и, я думаю, в состоянии дать нужные сведения барону.

– Ба! – фыркнул другой. – Косм, как и все остальные, знает только своего предшественника и последователя…

– А может быть, и напарника…

– Весьма возможно, но он не принадлежит к людям, строго ведущим учет; и он не столь силен в арифметике, чтобы делать сложные подсчеты.

– Но я хотел бы тем не менее его выслушать… – настаивал Луицци.

– Ах, дорогуша, – воскликнул один из фатов, – уж лучше я перескажу вам «Тысячу и одну ночь»[170]. К тому же еще раз позволю себе повторить, что никто, кроме самой госпожи де Фаркли, не поведает вам ее историю; а для верности ей нужно каждое утро выпускать новое издание своих похождений, исправленное и, главное, дополненное.

Луицци пропустил мимо ушей последнюю прелестную шуточку, ибо, когда ему объявили, что только сама госпожа де Фаркли может поведать ему о себе, тут же понял, что самым полнейшим образом узнает все от того, кто столько раз удовлетворял его любопытство.

Но, чтобы этот новый опыт принес ему больше пользы, чем предыдущие, Луицци решил сначала узнать о госпоже Фаркли от нее самой. Ему хотелось услышать, что и как она будет говорить о себе. Он полагал, что, станет ли эта женщина бравировать своим постыдным поведением или же попытается скрыть его под лживой маской и сделать вид, что оскорбления ею не заслужены, другого такого случая, чтобы исследовать порок в его наивысшем развитии, ему может не представиться[171].

Не откладывая дела в долгий ящик, барон пересек заполненную мужчинами гостиную и, раскланиваясь с женщинами, мало-помалу приблизился к госпоже Фаркли и сел рядом с ней. Женщина не могла не посмотреть на того, кто занял пустующее место. Этот жгучий взгляд, быстрый и пронизывающий, внушил Луицци какой-то необъяснимый страх; ему показалось, что уже не первый раз он испытывает на себе чары этих глаз, у него даже мелькнула мысль, что он видел это бледное и утомленное лицо тогда, когда оно было еще юным и непорочным.

Однако, покопавшись в памяти и не найдя ничего связанного с этим мелькнувшим видением, барон решил завязать разговор, благо зазвучавшая в это время музыка служила вполне естественным предлогом для начала беседы. Не успел Луицци произнести первую, ничего не значащую фразу, как в гостиной вновь появилась госпожа де Мариньон. Когда она увидела барона рядом с госпожой Фаркли, на ее лице невольно отразилось чувство явного неудовольствия. Тем не менее она подошла к госпоже Фаркли и сказала совершенно непринужденно:

– А я вас ищу, милая моя госпожа Фаркли! Хотела бы спросить, что вы думаете об этой кашемировой шали, которую я собираюсь подарить племяннице: у кого еще такой изысканный вкус, как у вас! Никто лучше вас не понимает в этом деле!

– К вашим услугам.

– Я злоупотребляю вашей любезностью…

– Ну что вы, вовсе нет.

– Да, кстати, а как поживает господин д’Андели?

– Как всегда, сударыня; как счастливый человек.

– Он постарел?

– О да, ровно настолько, чтобы продолжать веселиться ночами напролет на балах; сегодня он ждет меня в Опере.

– Вот кого называют настоящим отцом!

– Да, поистине, он замечательный!

Во время этого короткого разговора госпожа Фаркли, засобиравшись, взяла с кресла шарф, веер, букет – весь этот очаровательный арсенал женщины в бальном наряде. Как только она покинула гостиную вместе с госпожой де Мариньон, как явились госпожа де Фантан и баронесса дю Берг; вскоре вернулась и госпожа де Мариньон, но уже одна. Нельзя прогнать незваную гостью более откровенно, чем это было проделано с госпожой Фаркли. Луицци оставался на месте и поднялся из кресла только при виде пожилых недотрог. Те поблагодарили его за любезность так сухо, что он никак не мог сомневаться в неуместности своего поведения. А госпожа де Мариньон выразила вслух то, о чем говорили гневные взгляды ханжей; проходя мимо Луицци, она как бы невзначай обернулась с видом презрительного удивления:

– Как! Вы еще здесь? А я думала, вы давно в Опере, на свидании…

Эти слова загнали Луицци в тот тупик, который подчас превращает мужчину в самого злобного из всех существующих на свете зверей.

Поначалу он всей душой воспротивился грязному обвинению, брошенному госпожой де Мариньон в адрес госпожи де Фаркли.

«Ничего себе! – возмутился он про себя. – Старая карга полагает, что этот весьма безразличный ответ на весьма безразличный вопрос является приглашением? Она хочет сказать, что я могу найти госпожу де Фаркли этой ночью в Опере и, мало того, – мне назначено свидание! Да нет же, не может быть; не существует женщины, способной на подобное бесстыдство! Госпожа де Мариньон ослеплена предубеждением, заставляющим ее придавать гнусный смысл самым невинным словам. Поведение госпожи де Фаркли могло быть довольно легкомысленным, в какой-то мере даже предосудительным, но чтобы бросаться на шею первому встречному – нет, от этого она очень далека! Госпожа де Фаркли и так достаточно молода и элегантна, чтобы быть уверенной в своей желанности и привлекательности. Она никак не заслуживает таких упреков, ибо, в конце концов, она увидела меня в первый раз… Я для нее не более чем ничего не значащий незнакомец…»

Поток благих мыслей, переполнявший разум Луицци, вдруг разом прекратился – он заметил, что все вокруг шушукаются, явно обсуждая именно его, барона, поведение; и мысли его круто повернулись.

«А, черт! – воскликнул он про себя. – Какой я глупец! Неужели я один приписываю женщине скромность, которая вовсе ей не свойственна? Неужели и на этот раз, как уже бывало, я упущу возможность провести несколько часов в свое удовольствие из-за моего слишком доброго мнения о других и боязни дурной славы? Слишком часто я обманывался ложными подобиями добродетели! Хватит щепетильных сомнений, которые исходят от меня самого, ни от кого более! И для полной ясности – марш в Оперу!»

Чего только не породила в мужских сердцах эта боязнь остаться в дураках! Сколько раз она заставляла мужчин идти на подлое и трусливое предательство там, где они могли не поступаться своей честью! Покинув салон госпожи де Мариньон, Луицци совершил одну из таких низостей, придав нелестным домыслам о женщине определенность и достоверность. Все слышали слова хозяйки гостиной; за Луицци следили, и один из тех хлыщей, что так мило рассуждал о госпоже Фаркли, притворившись, что также покидает вечеринку, пропустил барона вперед и отчетливо услышал, как выездной лакей прокричал кучеру: «В Оперу!» Бездельник тут же вернулся и поведал об этом компании из четырех или пяти близких друзей, захохотавших достаточно громко для того, чтобы общество заинтересовалось причиной столь неуместного веселья. Вначале они отнекивались:

– А, да так, ничего! Глупая шутка, только и всего! Бедный Луицци – у него был столь торжествующий вид… Славный малый, честно говоря, но не более того…

– Что-то случилось? – заинтересовалась госпожа де Мариньон.

– А, да так… Не стоит и повторять.

– Вы говорили о господине де Луицци?

– Не более чем о других.

– Что, он уехал?

Один из весельчаков утвердительно кивнул, столь многозначительно ухмыльнувшись, что вся компания заново покатилась со смеху.

– Но в чем дело, в конце концов? – продолжала настаивать госпожа де Мариньон.

– Он отправился на бал в Оперу, – ответил тот же господин, нажимая на каждый слог, чтобы придать своим словам совершенно определенный смысл.

– Какой ужас! – с негодованием воскликнула госпожа де Мариньон. – Какой скандал!

– К тому же дурного тона, – добавил Косм де Марей.

– Да! – обернулась к нему госпожа де Мариньон. – То ли дело вы, вы хоть как-то прикрывались…

– Да что вы! Чистая клевета, истинный бог! – фатовски подбоченился де Марей.

– Я клевещу? Вы еще смеете отрицать?

– Ну нет! – заступился за товарища один из его друзей. – Вы клевещете на него только в том, что он что-то скрывал: де Марей никогда не прятался!

– Ах, господа, господа! – произнесла госпожа де Мариньон тем тоном, что состоит из показного возмущения и тайного удовольствия, которое доставляет старой притворщице злословие, достигшее цели.

Она вернулась к своим подругам, и между ними завязался оживленный разговор, к которому поспешили присоединиться еще несколько гостей; по мере того как в своем рассказе госпожа де Мариньон переходила от бесстыдного приглашения госпожи Фаркли к поспешному отъезду господина де Луицци, удивление выражалось все более резкими восклицаниями. Самые строгие судьи использовали в отношении изгнанной гостьи словечки, которые можно услышать разве что в подворотне. Если бы Луицци стал свидетелем этой беседы, то сделал бы небольшое открытие, а именно, он узнал бы, насколько преувеличено мнение о сдержанности в выражениях в определенных кругах. Так, женщина, которая и слушать не станет лишь слегка вольную историю, окутанную туманом самых изысканных слов, снесет и даже сама ввернет куда более крепкие словечки, если нужно оскорбить другую женщину или заклеймить порок. В данном случае благовоспитанность позволила госпоже де Фантан зайти так далеко, что дальше некуда.

– Да-да, – поддакнула она госпоже де Мариньон, – похоже, эта дамочка пришла сюда, чтобы заняться делом, привычным для некоторых особ в местах общественных гуляний[172].

– Но, сударыня… – возразил было мужчина, достаточно немолодой для того, чтобы помнить госпожу де Фантан еще совсем юной.

– Да-да, сударь! – воскликнула госпожа де Фантан, раздраженная тенью несогласия со справедливостью своего приговора. – Да, сударь, госпожа де Фаркли пришла в эту гостиную, чтобы заняться здесь…

– Ой-ой-ой! Не говорите так, – продолжал пожилой мужчина, заглушая своими восклицаниями роковое слово, которое, хотя и не было услышано, было тем не менее произнесено.

Впечатление от этих событий в гостиной госпожи де Мариньон было столь сильным, что, как ни старались певцы, сменявшие друг друга у рояля, их так никто и не услышал. Может ли даже самая чудесная музыка соперничать со злыми языками?

И тем не менее здесь произошло нечто совершенно необычайное.

Когда всеобщие пересуды достигли своего апогея, за роялем появился мужчина, одетый во все черное, с худым и скуластым лицом, выпуклым, узким лбом, тонкими насмешливыми губами и глубоко запавшими, хищно блестевшими из-под густых бровей глазами[173]. Как только он дотронулся до клавишей, все немедленно обернулись к нему. Словно по струнам инструмента ударили железным когтем, а не молоточками, обитыми войлоком. Рояль кричал и скрежетал под страшными пальцами. Вид пианиста приковал всеобщее внимание, вызванное вступлением; и тут насмешливо-зловещий голос заставил слушателей слегка содрогнуться – он начал арию о клевете из «Севильского цирюльника»[174].

Слово «клевета» прозвучало со столь мощным сарказмом, что все разом, как по мановению руки, умолкли. Певец продолжал с дикой мощью органа и столь язвительной интонацией, что все общество замерло в неподвижности. Во время пения он не сводил пронзительного взгляда с главной троицы, состоявшей из баронессы дю Берг, госпожи де Фантан, снова занявших свои кресла, и госпожи де Мариньон, севшей на место госпожи де Фаркли словно для того, чтобы очистить его от грязи: так воздвигают крест на месте кровавого преступления.

Этот насмешливый, оскорбительный взгляд, казалось, настолько напугал госпожу де Мариньон, что она вжалась в спинку кресла, судорожно вцепившись скрюченными пальцами в подлокотники. Она как будто опасалась, что грозный музыкант выстрелит в нее из немигающих глаз огненной стрелой, которая пригвоздит ее к месту. Наконец, когда певец перешел к заключительной части арии, последняя фраза которой с такой энергией живописует крик боли оклеветанного и злорадство клеветника, он придал своим словам настолько жуткое выражение, а голосу – настолько потрясающую мощь, что задрожала хрустальная посуда и сердца слушателей затрепетали. Всеми завладело чувство неизъяснимой тревоги и какого-то напряженного ожидания.

Прогремел финал, и в гостиной на несколько мгновений воцарилась мертвая тишина, певец быстро раскланялся и скрылся за дверью.

Вместе с ним улетучились и чары; госпожа де Мариньон вскочила и, обратившись к музыканту, руководившему организацией концерта, спросила, кто выступал. Тот не сказал ничего осмысленного, а только предположил, что этот человек был любителем из гостей самой же госпожи де Мариньон. Тогда хозяйка салона поинтересовалась у присутствующих, не привел ли кто-нибудь из них неизвестного до сих пор артиста, желая вывести его в свет. Но никто его и знать не знал. Бросились за ним – но поиски закончились неудачей, а с пристрастием допрошенные лакеи заявили, что в течение последнего получаса никто из гостиной не выходил. Все встревожились, и, пока гости пребывали в состоянии смутного беспокойства, слуги обыскали весь дом, но безуспешно. Тем временем госпожа де Мариньон не переставала спрашивать у окружающих:

– Но кто же этот странный певец?

– Честное слово, – сказал один из упомянутой выше компании хлыщей, – это, должно быть, какой-то искуснейший мошенник…

– Если только не сам Дьявол! – пытаясь развеселить компанию, жизнерадостно прокричал старикан, которому недавно никак не удавалось заткнуть поток фантазий госпожи де Фантан.

Простое предположение, такое обыденное и спокойно принимаемое, как правило, в любой беседе, вдруг заставило побледнеть госпожу де Мариньон, и в необычайном волнении она обронила:

– Дьявол? Какая мысль…

И она поспешила удалиться. Минуту спустя дворецкий объявил, что хозяйке нездоровится. Комнаты быстро опустели, и гости разъехались с необычайной тяжестью на душе.

Тем временем Луицци оказался на маскараде в Опере[175] – на этом поле битв между красивыми частями тела, ибо где, как не здесь, в самом деле, побеждают гибкие и тонкие талии, стройные ножки и изящные ручки.

Создано немало легенд о страстях, порожденных этими второстепенными прелестями и мгновенно скончавшихся при виде малосимпатичного, разрушающего все прекрасные мечты лица. Но, с другой стороны, только на маскараде мужчина может испытать необыкновенные чувства – если раньше он отворачивался от женщины с некрасивым лицом, то теперь он обнаруживает в ней чарующие детали, которых раньше не замечал.

Насколько такая женщина в гостиной уступает соперницам, чьи совершенство и свежесть затмевают неправильные черты или не совсем чистый цвет ее лица, настолько она превосходит их на балу в Опере, где взоры мужчин, не в силах проникнуть сквозь маску, ищут и находят достоинства, которыми, как правило, пренебрегают. Все это в какой-то мере испытал и Луицци. Женщина в домино резко остановилась при встрече с ним и пристально вгляделась в его лицо. Всего несколько секунд, и маска последовала за чредой фланирующих. Луицци стоял у входа в фойе Оперы, а домино прогуливалось по коридору, идущему вдоль лож бенуара. Луицци не спускал с нее глаз, восхищаясь плывущей обворожительной талией. Маска обернулась на Луицци, и гибкий стан женщины мягко изогнулся подобно шелковой нити. Луицци застыл на месте, желая получше рассмотреть маску, когда она будет возвращаться. Нельзя было не залюбоваться ножками женщины: точеные и стройные, они просвечивали сияющей белизной сквозь черный шелк чулок, легко и упруго вышагивая в свободных атласных туфельках; лента, которая обвивалась вокруг лодыжки, открывала плавные округлости ниже колен. Женщина прошла несколько раз перед алчно пожиравшим ее глазами Луицци. Мягкая, слегка покачивающаяся походка, изящная талия, изысканность всей ее внешности настолько поразили барона, что он невольно сделал шаг, чтобы получше все разглядеть. Незнакомка заметила его и, словно опасаясь быть узнанной, резко прижала болтающееся кружево полумаски к лицу. Ее руку стягивала перчатка, но эта белоснежная перчатка, резко выделявшаяся на фоне черного костюма, только подчеркивала утонченность и элегантность ее праздных рук. Луицци, ошеломленно спрашивая себя: «Кто же эта красавица?» – застыл на месте, пока она ходила туда-обратно мимо него. В конце концов до него дошла вся смехотворность такого неприкрытого и нескончаемого внимания, и он собирался уже сдвинуться с места и заняться поисками госпожи де Фаркли, как вдруг маска оставила прогуливавшегося с ней мужчину и быстро подошла к Луицци; приподнявшись на носках, она совсем тихо спросила:

– Вы ведь господин де Луицци, да?

– Да.

– Ровно в четыре я буду ждать вас в фойе под часами; нужно поговорить.

Луицци не успел ничего ответить; незнакомка быстро удалилась, а тут как тут возникший Косм де Марей уже ядовито скалил зубы:

– Ну-с, и во сколько же вас ожидает это наслаждение?

– Какое еще наслаждение?

– Черт вас разорви! То самое, что собирается вам дать госпожа де Фаркли.

– Как?! Так это была госпожа де Фаркли?

– Собственной персоной.

– Но в салоне госпожи де Мариньон она произвела на меня более чем спорное впечатление, а здесь…

– Здесь она неотразима, не правда ли? О да, и прекрасно это осознает, потому-то она и назначает свидания в Опере. Вот вы и попались!

– Кто, я?

– Ладно! Не стройте из себя скромника! Похоже, ваши шансы весьма высоки. Госпожа де Мариньон просто в ярости; но поскольку вам все равно уже не бывать у нее, то я бы посоветовал вам соблюдать пунктуальность с Лорой, она не любит ждать; к тому же она многого стоит, слово чести!

– Вы так полагаете?

– А как же! Все так говорят.

Косм удалился, и Луицци разыскал глазами госпожу де Фаркли. Она спускалась по одной из лестниц, что ведут в зал; свет люстр высветил ее во всем великолепии. Кто-то обратился к ней на ходу: она обернулась для ответа, и в это мгновение Луицци опять изумился гибкости, изысканности и грациозности ее движений. Арман снова повторил про себя: «Да она просто восхитительна!» Затем он взглянул на часы: едва-едва пробило половину второго, и предстояло еще целых два с половиной часа ожидания! Луицци почувствовал нетерпение, удивившее его самого.

«Ну вот! – подумал он. – Что это я так разволновался из-за женщины? Неужели она так глубоко проникла в мое сердце? Может, я влюбился? В женщину, принадлежавшую чуть ли не всему свету, так что едва ли не постыдно обладать ею, а впрочем, и не обладать тоже? С ума сойти! А меж тем у меня еще довольно много времени, чтобы стоять здесь, как вкопанному болвану, и смотреть на нее! Нужно найти какое-нибудь занятие».

В это время госпожа де Фаркли вновь прошла мимо него, подмигнув с заговорщическим видом. И снова она показалась ему необычайно грациозной, и сердце его неровно забилось.

«Что ж! – продолжал он диалог с самим собой. – Участь моя решена: фаворит на один вечер. И пусть! Но я не хочу показаться ей таким же неуклюжим, как другие; она крепко запомнит эту интрижку! Мои предшественники едва ли в курсе всех ее приключений; должны же быть у нее и совершенно тайные связи! И я заставлю ее раскрыться, но предварительно позволю ей думать, что она имеет дело с простачком!»

Не медля, он выбрался из толпы, достал магический колокольчик, встряхнул, и вот уже с ним под руку идет некий господин в черном…[176]

– Я здесь, – проговорил Сатана. – Что ты хочешь?

– Я хотел бы знать историю женщины…

– Которую с таким позором прогнали из салона госпожи де Мариньон?

– Да.

– И для чего тебе это нужно?

– Для того, чтобы, прежде чем услышать ее собственный рассказ, узнать о ней сначала от тебя. Да и просто интересно, до какой дерзости может дойти женщина в своем стремлении обмануть мужчину…

– Что ж, ты прав; ты сейчас одной ногой в новом для тебя мире; будет весьма небесполезно узнать о нем побольше, чтобы не попадать то и дело впросак; но урок окажется неполным, если сначала я тебе не поведаю историю двух женщин, подстроивших изгнание госпожи де Фаркли.

– Ты, безусловно, наговоришь про них кучу пакостей?

– Я Дьявол – заруби себе это на носу; и не мне судить, сколько чести или позора принесли им их же поступки; но ты никогда не узнаешь истинную цену госпожи де Фаркли – совершенно пропащей согласно молве, пока не поймешь, чего стоят госпожа де Фантан и баронесса дю Берг, весьма уважаемые в свете.

– Хорошо, уговорил, – согласился Луицци.

Они вошли в пустовавшую ложу; а в это время проходивший неподалеку Косм де Марей сказал своему приятелю:

– Ба! Да ведь это тот самый чудак, что пел на концерте у госпожи де Мариньон; а ведь она так хотела знать, кто же это такой! Вполне возможно, Луицци прекрасно знает его, раз сидит с ним в одной ложе…

– Получается, что барон его и привел?

– Во всяком случае, он вполне на это способен – Луицци ведь понятия не имеет о приличиях!

IX Первое кресло

И Дьявол начал свой рассказ:

– Двадцать пять лет назад госпожу дю Берг[177] величали девицей Натали Фирьон. Она родилась в семье состоятельного, как князь, поставщика, господина Фирьона, обладавшего не только изысканностью манер и утонченностью в речах, но и величайшим искусством всучивать взятки. Я знаю, как этот ловкач покупал все, что ему вздумается, и не только женщин, причем не давая им ни малейшего повода полагать, что они продались. Должностные лица, судьи, генералы, чиновники получили от него миллионы, нимало не сомневаясь, что они заработаны честным путем; ему же в ответ они оказали немало, как они говорили, совершенно бескорыстных услуг, ибо плату за них получали окольными путями.

Не воображайте, мой дорогой барон, что подкуп – дело элементарное. Можно без особых хлопот купить лакея, жандарма или уличную девку за сумму, оговоренную заранее и принимаемую запросто; но депутат, писатель или светская львица требуют деликатного обращения, бесконечного такта, ловкости и настойчивости. Если когда-нибудь вы войдете в общество нынешних принцесс, я вам расскажу весьма занятную историю об одной коронованной особе, продавшейся с потрохами торговцу модными товарами. Это лучшая из всех известных мне историй!

– Как-нибудь потом, – прервал его Луицци. – А сейчас я хотел бы наконец перейти к госпоже дю Берг.

– Понятно, лишь бы побыстрее добраться до госпожи Фаркли. Как я уже говорил, господин Фирьон был величайшим во Франции мастером по части проталкивания своих проектов; многие кичатся тем, что могут купить за деньги все, что только душа пожелает, но только он один мог утверждать это без малейшего преувеличения. А потому он с необычайной легкостью обещал, а затем давал то, что у него просили. Чего бы ни пожелала его единственная и ненаглядная дочурка – никогда и ни в чем она не знала отказа. На все ее просьбы господин Фирьон отвечал: «Сделаем!» – и покупал Натали новые наряды и платья, картины и дома, а то и вовсе какую-нибудь заморскую диковину.

Кое-кто порой пытался сопротивляться его способности добиваться всего что угодно, не понимая, что для него это – просто страсть. Стоило ему только ввязаться в борьбу, почувствовать трудности на пути к выполнению своих обещаний – он загорался еще больше. А потому этот человек, который удовлетворял собственные прихоти практически беспрепятственно, добровольно взвалил на свои плечи заботу по выполнению любого каприза Натали. Он любил рассказывать, какие преграды ему пришлось преодолеть, сколько понадобилось ловкости, сообразительности и хитрости для того, чтобы достать своей крошке то, что она требовала. Наивысшим своим достижением, просто шедевром, он называл приобретение мопса – единственной отрады старенькой немецкой баронессы. Некий сиятельный князь, узнав об этой сделке, предложил ему за собачку пост посла в Санкт-Петербурге, но господин Фирьон отказался. «Передайте Его Светлости, – сказал он, – что я не настолько высокороден, не настолько беден и не настолько глуп, чтобы стать хорошим послом». На этом политическая карьера господина Фирьона закончилась.

Меж тем, пока он грезил в сладостном тумане великих достижений, Натали день ото дня впадала в тоску и задумчивость. На место причудливых капризов, выражаемых по любому поводу, словно для того, чтобы испытать отцовское послушание, пришли продолжительные томные взгляды в заоблачные дали, грустные вздохи в лад с дуновением ветерка и беспричинные жалостные восклицания: Натали исполнилось шестнадцать.

Господин Фирьон встревожился и обрадовался одновременно. Встревожился потому, что его ненаглядное чадо сохло на глазах: на бледном личике явно просматривались несомненные круги от бессонницы и следы от слез. Впервые в этой душе, до того невинно-тиранической и своевольной, появилась печаль. Может быть, ею овладела мечта о замужестве? Господин Фирьон лелеял такую надежду: он ожидал, что из дочерней грусти родится весьма необычайное требование, которое он с великим праздником на сердце выполнит.

Вздумай она полюбить принца, то у него вполне, по его расчетам, хватит миллионов, чтобы купить ей коронованного отпрыска. Если же она будет вздыхать по человеку женатому, то у него достанет сил и возможностей, чтобы устроить развод и сделать свободным ее избранника. Я уже говорил, что господин Фирьон явно обезумел на этой почве и стремился устроить дочке все желаемое скорее только ради собственного удовольствия, чем к радости Натали. Итак, Фирьон ждал и молча готовился. Достаточно хорошо зная свое чадо, он не сомневался, что ему придется преодолевать определенное сопротивление. Натали, не лишенная изящества рослая красавица, была создана для того, чтобы вызывать любовь и желания, но не для того, чтобы их испытывать. В младенческой голове на не в меру развитом теле не было места ни для всепоглощающих идей, сбивающих разум с правильного пути, ни для приступов нервической горячки, приводящих к тому же результату. Необъятный эгоизм надежно защищал ее от нежных сердечных привязанностей, которые топят холодность самых суровых натур и сгибают самые непокорные. Потому Фирьон был уверен, что ему не миновать амбициозных и тщеславных пожеланий.

Все благие предположения славного папаши были опрокинуты одним-единственным обстоятельством, о котором он и не подумал, – воздействием литературы современной эпохи.

– Неужели? – удивился Луицци.

– А вот увидишь, дорогой[178], – ответил Дьявол, со счастливой ухмылочкой наблюдая за ловкими действиями карманника, который в мгновение ока изъял золотые часы у щеголя, увлеченно изучавшего сквозь лорнет маску в ложе второго яруса. – Увидишь.

Прокашлявшись, он продолжил:

– Одна из самых изумительных глупостей, выдуманных людьми, звучит так: «Хотел бы я, чтобы меня любили таким, как я есть!» Спросите у тех, кто проникновенным тоном повторяет эту фразу, что они под этим понимают, и после не очень навязчивых настояний с вашей стороны они придут к неслыханно абсурдным выводам.

«Я не хотел бы, – скажут они, – быть любимым за то, что я богат, ибо такая любовь корыстна.

Я не хотел бы, чтобы меня любили за красоту: такая любовь глупа.

Я не хотел бы, чтобы меня любили за ум – такая любовь рассудочна.

О, – кричат они, загораясь энтузиазмом к чистой любви, – я хочу, чтобы любили меня! Да-да! Если бы я был беден, уродлив и глуп – вот тогда я желал бы любви; ибо настоящей любовью является та, что обращена не к деньгам, красоте и уму, но единственно к душе».

Мужчины той эпохи были особенно заражены этой манией, не мешавшей им, впрочем, испытывать глубочайшее презрение к женщине, которая воспылала бы страстью к именно такому неотесанному пеньку, каким они хотели бы стать.

Начались тупоумные салонные пересуды, в которых стремление быть любимым по-настоящему почиталось за высший писк; я твердо уверен, что именно эта зараза породила на свет сонм романсов, а также сказок и комических опер, где в качестве главных героев выступали принцы и принцессы, переодетые в пастухов и пастушек. В результате взаимное воздействие общества на литературу и литературы на общество превратило простую манию в бред, психоз, сумасшествие.

Меж тем Натали день ото дня тосковала все больше; господин Фирьон встревожился не на шутку. Хотя малейшее слово Натали было для него непререкаемым законом, он никогда не спешил предугадывать ее желания; на сей раз, однако, он изменил своему обычаю. Как-то вечером на пышном празднестве, где Натали блистала в окружении самых покорных и льстивых существ мужского пола, она вдруг, без видимой причины, разразилась жуткими рыданиями, а затем бросилась отцу на грудь, громко крича:

«Уведите меня отсюда! Не могу больше! Мне плохо, я умираю!»

Эта шумная истерика напугала Фирьона, он решил, что причиной всему страсть и ревность, и на руках унес в экипаж чуть ли не потерявшую сознание девочку. Но едва Натали осталась наедине с отцом, как, разойдясь пуще прежнего, она первым делом растоптала свой цветочный венок и девичьи украшения, а затем разорвала в клочья шикарное платье из индийского муслина – весьма экзотичного наряда в эпоху континентальной блокады[179]; не переставая буянить, она повторяла:

«О! Как я несчастна!»

«Что с тобой? Чего тебе не хватает?» – спрашивал обеспокоенный папаша.

«Мне не хватает того, чего вы никак не можете дать».

«А именно?»

«Ах, папенька, я хочу истинной любви!» – воскликнула Натали с торжествующим видом.

Господин Фирьон опешил – ответ сводил на нет все его расчеты. Невозможно купить душу, любящую бескорыстно. Нельзя заплатить за вещь, которая просуществует не больше секунды после продажи. Все финансовое искусство господина Фирьона пропадало втуне при таких условиях, и, отлично это понимая, он опустился до самых тривиальных уговоров:

«С чего ты взяла, что по-настоящему тебя никто не любит? Тебя, такую юную и милую… Умную и богатую!»

«Потому-то я так и мучаюсь, – вздохнула Натали. – Сын герцога де… надоел мне своими ухаживаниями; он всего-навсего рассчитывает на приданое, с помощью которого сможет вновь подзолотить свой заплесневевший герб. Полковник В. меня просто обожает. Пожалуй, он бескорыстен… Но он будет выгуливать будущую жену с тем же чувством гордости, с каким носит новенькую гусарскую форму – лишь бы его супруга была эффектнее жены презираемого им генерала Б., – этого ему вполне достаточно. Еще куча поклонников усердно увивается за мной, отчего я краснею и за них, и за себя, ибо ни один не испытывает той истинной страсти, что идет от сердца к сердцу, у каждого есть та или иная причина, чтобы якобы любить меня, постыдная или просто легкомысленная. Вот если бы я родилась в нищете, вот тогда бы нашлась у меня родственная душа! О! Как счастливы неимущие! Вот кто по-настоящему уверен в чувстве, которое внушает любящему сердцу!»

Натали еще долго продолжала в том же духе, и впервые Фирьон, совершенно выбитый из колеи неожиданным капризом дочери, не мог ответить, что все пустяки и завтра же он достанет ей желанную штуковину.

И все-таки отец надеялся, что это всего-навсего очередной каприз, который пройдет так же, как и большинство ее мимолетных фантазий. Но, к удивлению господина Фирьона, Натали, которая раньше никогда долго не мечтала об одном и том же, вбила себе в голову эту дурацкую манию и вскоре уже ни с кем не могла общаться без отвращения. Здоровье девушки ухудшалось, вплоть до опасности для жизни. Господин Фирьон, вложивший в ненаглядную наследницу все свои чаяния и сладкие грезы о ее будущем знатной дамы, забыл обо всем ради спасения дочери и решил сыграть в поддавки с ее влечением к чистой и настоящей любви.

Он тайно вывез дочку на воды в Б., где под именем Бернара поселился в более чем скромном домике. Здесь они не имели ни роскошного выезда, ни прислуги. Одна-единственная женщина обслуживала отца и дочь; одевшись попроще, они гуляли пешком, и если бы какой-нибудь парижский щеголь и обратил на них внимание, то наверняка сделал бы вид, что не узнал. Впрочем, никто и не думал их замечать, и то, что Фирьон считал подходящим лекарством для дочери, вызвало только резкое ухудшение.

– Вот видите, – твердила Натали отцу, – вот вам очевидное доказательство лживости всех этих прилипал! Я не стала ни дурнее, ни глупее, чем была в Париже, но никто и не думает за мной ухаживать, потому что теперь я с виду небогата. О! Какое же это страшное несчастье – с созданным для любви сердцем не найти никого, кто мог бы его понять!

Фирьон не знал, что и сказать, ибо на этот раз, как ни крути, дочка говорила истинную правду. Тем не менее он старался воспользоваться каждым удобным случаем, чтобы выставить ее в выгодном свете, и загорался неподдельной признательностью к любому мужчине, едва бросившему сколько-нибудь благосклонный взгляд на Натали, угодливо улыбался и надоедал бедняге на каждом шагу. Он так бездарно играл эту новую для себя роль, что вызвал только нелестные толки. Дошло даже до того, что окружающие стали избегать их общества, сочтя за низкопробных интриганов. Вскоре отец и дочь утратили уверенность в себе; Фирьон даже поглупел с виду, а Натали как-то подурнела и потеряла былую ловкость движений.

Знай же, мой дорогой барон, что успех окрыляет, подобно вину: благодаря успеху мужчины становятся умнее, а женщины – красивее. Некоторые же мужчины и женщины умеют жить, только если все хорошо: малейшая неудача отупляет первых и малейшее невнимание обезображивает вторых. Эти люди похожи на беговых лошадей: как только им не удается пробежать за три минуты вокруг Марсова поля[180], они из классных скакунов превращаются в старых кляч.

Меж тем сезон подходил к концу, а ни один мужчина не перекинулся с Натали и словом; и тут в Б. появился некий дворянчик из Керси, барон дю Берг[181], решивший растратить на водах остатки немалого состояния и хилого здоровья.

Круглый сирота, барон посвятил свою хрупкую и нежную натуру разгулу и страстям за игорным столом. Еще совсем молодой – ему едва стукнуло двадцать пять, он плутовал в картах и завоевывал женщин без малейших признаков переживаний; сердцебиение его не учащалось ни от стыда, ни от любви – порочность его не знала предела. В то же время дю Берг являлся человеком достаточно незаурядным, ибо при первой же встрече проявил к Натали особое расположение. Завязать знакомство оказалось делом нетрудным: он представился и был принят.

Миловидная, небогатая и страдающая девица – вот единственно возможная победа, на которую дю Берг мог рассчитывать в качестве совершенно разоренного человека. Он принялся усердно ухаживать за Натали, окружив ее заботами и знаками внимания, и вскоре девушка решила, что она наконец нашла то, о чем так долго мечтала, – неподдельную любовь к ней самой. Она вновь расцвела, лучилась счастьем и резвилась вовсю; теперь отца страшила ее восторженность. Дю Берг сопровождал ее повсюду, она думала и говорила только о нем. Мысленно она уже вступила в брак с бароном, связывая только с ним все свое счастье, величие и торжество. Фирьон, ясно понимавший, чего стоил дю Берг в нравственном, физическом и денежном отношениях, делал вид, что ничего не видит и не слышит. Но поскольку он так и не постиг нравственную и физическую ограниченность собственного чада, то не знал, до какого градуса может дойти ее экзальтация. Бедный добрый папаша! Напрасно он беспокоился!

Обожать существо с таким характером, как у Натали, означало любить ни за что. Она требовала любви безоговорочной, совершенно бескорыстной, настораживаясь, даже когда дю Берг говорил обычные слова о ее красоте. А поскольку у нее не возникало ни малейшего желания уродовать свою внешность для того, чтобы испытать на прочность любовь дю Берга, она изо всех сил выказывала дурной характер, дабы установить всеобъемлющее господство над будущим мужем, что, впрочем, в той или иной степени делают все женщины. Само собой, дю Берг недолго терпел ее капризы, и вскоре его частые исчезновения ясно показали, что и он предпочитает любить женщин за что-то. Это невнимание вызвало у Натали повторный приступ недуга – ведь она любила дю Берга не столько из тщеславия, сколько от отчаяния.

– Да ну?! – удивился Луицци. – Разве можно любить от отчаяния?

– Безусловно. Натали сбилась на ложную дорогу и с упрямством неразумного ребенка, свойственным недалеким умам, шла по ней напролом, несмотря на пыль и ухабы; тем не менее она была рада встретить человека, который помог ей свернуть с гибельного пути. Потому она так разъярилась, когда дю Берг посмел отвернуться от нее. Это был удар по самолюбию – нет ничего более страшного для женщины, и Натали заболела не на шутку. И тогда Фирьон отправился к врачу.

– Чтобы излечить Натали? – спросил Луицци, зевая.

– Да нет – дю Берга.

– Дю Берга?

– Да-да, он нанес визит одному из тех эскулапов, что славятся умением помочь пациенту поскорее переправиться на тот свет.

Фирьон с наивным видом поведал доктору всю правду – и о собственных миллионах, и по какому капризу любимой дочки он их скрывал. В данном случае Фирьону понадобилась вся его находчивость, ведь обманывать с помощью правды – дело непростое. Затем, не давая времени собеседнику на то, чтобы прийти в себя, он рассказал ему, что дочка наконец встретила именно такого мужчину, о котором мечтала, и назвал его имя.

«Как? Дю Берг?!» – поперхнулся от изумления эскулап.

«Да-да, – не краснея, врал дальше Фирьон. – Он смертельно болен! И я дам сто тысяч франков тому, кто вылечит его!»

«Что-что? Смертельная болезнь? – сразу навострил уши доктор, услышав про сто тысяч. – Какая еще смертельная болезнь? Легкое воспаление в груди – не более того. И если он будет следовать моим предписаниям, то через пару месяцев будет как огурчик!»

«Что ж, – сказал Фирьон, – действуйте. Лечите его как хотите, но сохраните мой секрет. Я в вашей власти…»

«Доверьтесь мне. Тайна пациента – закон для истинного целителя!»

«Очень на вас надеюсь…»

Мудрый Фирьон был прав; его откровенность оправдала себя на все сто процентов. Едва он ушел, как врачеватель, свято хранящий тайны больных, рванул к дю Бергу и пересказал ему все, что узнал от мнимого господина Бернара.

В эту минуту Дьявол умолк, пристально вгляделся в Луицци и, казалось, совершенно отвлекся от собственного рассказа.

– Вы, дорогой мой Луицци, человек рассудительный и, как все разумные люди, согласитесь только с тем, что вполне объяснимо логически – величайшая тайна интуитивных озарений вам неведома[182]. Вы отнесете к фантастике чудесные открытия, совершенные с помощью незнакомого вам чувства, которое есть не что иное как инстинкт. А потому вы вряд ли поймете, как дю Берг воспринял эти новости.

– Они должны были показаться ему по меньшей мере неправдоподобными, – решил Луицци. – Дю Берг, конечно же, отверг предположение, что существует мультимиллионер, который прячется из-за такой безделицы…

– Да ничего подобного! – с усмешкой прервал Луицци Дьявол.

– Однако он несомненно удивился, что столь влиятельный и богатый человек, как Фирьон, соглашается выдать за него свою дочь…

– Неплохо подмечено! Ну а дальше?

– Дальше? Он подумал, видимо, что родительская любовь настолько ослепила доброго папашу, что он решил пойти дочурке навстречу и…

– Плохо! – оскалился Сатана. – Просто безобразно!

– В конце концов, – разозлился Луицци, – я тебя не затем сюда звал, чтобы ты загадывал мне ребусы! Ну-ка выкладывай, что было дальше!

– Дю Берг, не будучи таким обалдуем, как ты думаешь, – я ведь говорил тебе, что порочные инстинкты были у него на высоте, тут же, и абсолютно верно, предположил, что Фирьон обратился к сомнительному врачевателю только затем, чтобы наверняка избавиться от нежелательного женишка…

– Что?! – ужаснулся Луицци.

– Дю Берг нашел положение вещей весьма занятным и привел в боевую готовность свою артиллерию. Предупрежденный о роли, которую должен был играть, он вновь приударил за Натали, убедив ее в конце концов, насколько это только возможно, что любит ее по-настоящему, то есть исключительно за ее драгоценную душу. Натали, совершенно осчастливленная этой победой, пришедшей, когда она уже забыла и думать об успехе, решила достойным образом вознаградить столь бескорыстную, истинную и сильную любовь и объявила отцу, что дю Берг – единственный мужчина, с которым она согласна связать свою судьбу.

Вопреки всякому здравому смыслу, Фирьон не сказал ни слова против, отложив только бракосочетание на два месяца – за это время, согласно его расчетам, стараниями подобранного им палача дю Берг должен был благополучно отойти в мир иной. И действительно, барон день ото дня бледнел, заметно слабел и, несмотря на все старания, никак не мог скрыть от Натали истинное состояние своего здоровья. Бедняжка отчаивалась от всего сердца, обвиняя злой рок; она весьма забавно и изобретательно, на мой взгляд, кляла судьбу, которая ополчилась на несчастную девушку, лишь бы отнять у нее единственную надежду на счастье в этом мире. Впрочем, – обронил Сатана, взяв щепотку табака, – вы, люди, очень часто прибегаете к словам абсолютно бессмысленным и употребляете их с восхитительной легкостью! Например, судьба. Так вот! Объявляю во всеуслышание, что если кто-нибудь объяснит мне, что именно род людской подразумевает под словом «судьба», то я буду ему верным слугой, даже если он никогда не имел прислуги или сам ходит в лакеях, – два верных шанса, чтобы я почувствовал себя последним негром!

Дьявол напустил на себя задумчивый вид, а Луицци, до сих пор так и не проявивший интереса к его рассказу, с досадой проронил:

– Твое Сатанинское высочество сегодня явно не в ударе; никак не возьму в толк, какие выводы можно сделать из твоих дурацких россказней.

Дьявол, жестко уставившись на Луицци, усмехнулся:

– Ты что, веришь в добродетель госпожи дю Берг?

– По меньшей мере до сих пор ты не сказал ничего, что могло бы заставить в ней сомневаться.

– А ты поверишь, если я скажу, что женщина, так бесцеремонно обидевшая сегодня вечером другую женщину, повинна в отравлении и прелюбодеянии?

– Кто? Госпожа дю Берг? Быть такого не может!

– Ха! Все происходило не совсем обычным образом… и осталось в тайне между ней и мной. Потому-то я и хочу, чтобы ты все узнал.

– Что же получается – нет правды в этом мире?

– Нет правды, кроме истины.

– Но кто знает ее, Господи?

– Я, – вскричал Дьявол. – Я знаю истину, и я открою ее тебе. Слушай же меня внимательно, постарайся не упустить ни слова.

Так вот, дю Берг собирался вот-вот отдать концы, Натали горевала, а Фирьон поздравлял себя с успехом; но новый каприз Натали приставил нож к горлу отца. К несчастью, Натали вычитала в романе еще одну готовую формулировку для выражения своих чувств. Вот она: «О! Если уж мне не суждено принадлежать ему, то я хочу носить его имя! Оно будет вечно ублажать священными звуками мой слух! Каждый раз, когда ко мне будут обращаться, я буду вспоминать о потерянном сердце и о счастье, на которое могла рассчитывать».

Большего Натали и не требовалось; она мигом испекла новую прихоть, с которой не могли справиться никакие укоризненные увещевания батюшки:

«Если он умрет, не обвенчавшись со мной, то я покончу с собой на его могиле… Я хочу носить его имя… Я хочу его имя! Пусть оно останется как залог истинной любви!»

Натали настолько воспламенилась этой идеей, что поспешила запастись ядом, дабы быть во всеоружии для ее осуществления. Фирьон, после некоторых консультаций с самим собой, обратился, в обход шарлатана, которому доверил заботы о здоровье дю Берга, к известному и умелому врачу. Знаменитый доктор, разузнав через местного аптекаря о предписаниях и рецептах коллеги несчастному барону, без малейших колебаний заявил, что дю Берг – труп.

С радостью на сердце и вероломными слезами на глазах Фирьон поспешил объявить Натали, что согласен на все.

«Черт возьми! – рассуждал Фирьон. – Женщина, ставшая вдовой через два дня после венчания, вдовой-девственницей, – это как раз то, что нужно Натали!»

Короче говоря, в назначенный для бракосочетания день дю Берг, которому открыли настоящее имя невесты, но который якобы не подозревал о размерах ее приданого, прибыл в церковь на носилках. Умирающего поместили в свадебное кресло, где он и получил благословение кюре в тот момент, когда всем казалось, что он вот-вот испустит дух. Однако у него вполне еще хватило сил на дорогу в жилище Фирьона, где его бренное тело возложили на ложе Гименея[183] (в стиле той эпохи), которое должно было стать его смертным одром.

В глазах Натали все происходившее казалось не лишено определенной поэзии, которой она отдалась всем сердцем, а потому батюшка счел нужным удалить ее из комнаты умирающего, опасаясь вредного воздействия на рассудок дочери агонии новоиспеченного муженька, хотя кончина оного и была заранее предопределена. Но как только Натали почуяла его намерение запретить ей вернуться в комнату больного, она завизжала столь пронзительно, что Фирьон счел за лучшее оставить ее в покое.

Освободившись от родительских пут, Натали сразу же направилась к роковой комнате, объявив, что останется там наедине с мужем. Наступил вечер. Какая прелестная ночка предстояла молодоженам! Поймешь ли ты чувства юной и прекрасной девушки перед лицом первой и святой любви, готовой вот-вот упорхнуть на небеса? Ты только представь себе такую сцену: она стоит на коленях у постели обожаемого существа, последним усилием выдыхающего: «О Натали, как я люблю тебя!» Какой душещипательный спектакль! Ты видишь, как счастлив этот человек подле милой женушки? Она скрашивает последние мгновения его жизни, рассказывая, как богата на самом деле и как он мог бы жить, купаясь в роскоши и усладах? Что может сравниться с таким драматическим наслаждением – развивать тему прекрасных чаяний у ложа полутрупа по мере того, как он с каждым мгновением теряет надежду на их осуществление? Клянусь преисподней, которой я правлю, то была бы самая прекрасная и желанная для Натали развязка! Какой эффект рассказ об этом спектакле произвел бы по ее возвращении в Париж! И этот спектакль был рядом, за дверью спальни дю Берга…

Ох уж эта женская ненасытность! Неутолимая жажда женской природы – извлечь из любой ситуации все отвратительное и зловещее, что только можно, подталкивала Натали; она открыла дверь и захлопнула ее за собой. Дю Берг…

– Отдал душу? – с проницательным видом спросил Луицци.

Дьявол посмотрел на него жалеючи.

– Дю Берг, – проронил он с расстановкой, – развалившись в глубоком кресле, потягивал из бутылочки бордо, дымя толстенной сигарой и одновременно насвистывая арию «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…»[184].

«Какая неосторожность!» – воскликнула Натали, увидев вино.

«Превосходное вино! – Дю Берг встал и выбросил окурок в окно. – Это лучшее, что есть у моего дорогого тестя, если, конечно, не считать вас и его миллионов…»

Развязность и жизнерадостность дю Берга ошеломили Натали; пока она недоумевала, барон решительно обнял ее за талию:

«Неплохой сюрприз я тебе приготовил, ангелочек ты мой! Ну-ну, не надо строить из себя недотрогу, крошка! Я женился не для того, чтобы со мной обращались хуже, чем с любовником. Будь умницей!»

«Ах! – прорезался наконец голос у Натали. – Вы предали моего отца!»

«Я предал вашего отца? Что вы хотите этим сказать, малышка? Разве не вы категорически требовали от него дохлятину вместо мужа? Или вы с ним в сговоре?»

«Каком еще сговоре?»

«А, черт! Так вот… – Дю Берг умолк на мгновение и сделал еще один глоток, – так вот, буду говорить начистоту, дабы не омрачать в дальнейшем жизнь нашего семейства. Во-первых, ваш батюшка, будучи весьма неглупым и благоразумным человеком, не стал бы отдавать единственное чадо за такого проходимца, как я, без яростного противодействия. Да кто я такой, чтобы жениться на его дочери? Игрок, развратник, мошенник!»

«Мошенник?» – вскричала Натали.

«Да, вот совсем недавно я провернул небольшую аферу на пару тысчонок гиней[185], и ваш отец слишком дрожит за честь своего имени, чтобы не замять это дело. У нас есть еще время – переводной вексель попадет на глаза господину Э. не раньше чем через месяц, и наш общий теперь уже папенька погасит все протесты, оплатив эту несчастную бумажку».

«Жулик!» – прошептала Натали; все услышанное настолько шокировало ее, что она с трудом воспринимала происходящее.

«Не думаю, что ваш отец в курсе этого последнего обстоятельства; но, как бы то ни было, он знает обо мне достаточно и ни за что не выдал бы вас за меня, если бы не надеялся, что смерть избавит его от такого зятя вскоре после свадьбы».

«Батюшка предвидел вашу смерть?» – спросила Натали, по-прежнему не в силах двинуться с места.

«Он не только предвидел, старый лис! Он весьма ей способствовал».

«Что, он хотел вас убить?»

«Нет, нет, я этого не говорил. Он слишком хорош, чтобы влипнуть в такую гадость; но он нанял лекаря, который все взял на себя. Весь ассортимент лекарств, прописанных этим недоучкой, хранится у меня. А если я что позабыл, то мне поможет аптекарь… Так что, полагаю, господин Фирьон не откажется оплатить небольшой счет, если только он дорожит честью…»

«Получается, – пробормотала Натали, – что ваша болезнь, слабость и упадок сил…»

«Неплохо ведь было сыграно, а, малышка?»

«И вы знали, кто я?»

«Почти что, мой ангелочек».

«И что я богата?»

«Еще как богата, куколка ты моя!»

«И вы посмели!»

«Ха! – фыркнул дю Берг. – Еще как посмел, женушка ты моя…»

Натали отвернулась и закрыла лицо руками. Дю Берг с силой раздвинул их и внимательно посмотрел на нее. Она плакала.

«Вы плачете, потому что я воскрес из небытия? О! А если бы я сдох, вы бы смеялись?»

Натали содрогнулась от сдавленных рыданий.

«Так вот! – уже грубым тоном продолжал дю Берг. – Давайте же объяснимся. Это так вы понимаете настоящую любовь? Вы, с дикими воплями требуя истинной любви во что бы то ни стало, хотели обожать только труп? Слава Всевышнему, госпожа баронесса дю Берг, я еще немножко жив. Так радуйтесь! У меня еще хватит сил, чтобы растратить состояние вашего папаши, если только удастся его раскрутить. Мерзкий злодей! Ну и рожу он состроит завтра поутру, когда, вместо того чтобы найти зятя при последнем издыхании, он увидит его в жарких объятиях ненаглядной дочурки! Уж я ему нарисую эту картинку!»

Захмелевший дю Берг обнял Натали. От него разило вином, и она отстранилась, объятая ужасом и отвращением.

Дю Берг бросился закрывать ставни и шторы, не прекращая бормотать:

«Ах, старикашка Фирьон, ты хотел уморить меня по-научному законно и безнаказанно… Милый тесть! Что ж, посмотрим, кто кого переживет…»

Натали устремилась к выходу.

«Ну уж дудки, голубка ты моя», – рассмеялся дю Берг, вставая у нее на пути.

«Сударь, я сейчас закричу!»

«И что? Признаетесь во всеуслышанье, что не рады чудесному выздоровлению обожаемого супруга? Эх, папаша! Дочурка вполне достойна отца!»

Словно луч адского огня промелькнул перед Натали при этих словах; содрогнувшись, она отвернулась, как бы прячась от его света.

«Сударь, – прошептала она, – нам нужно расстаться».

«Что вы сказали? Это еще почему?»

«Мы не можем жить вместе».

«Это как раз обратное тому, на что я рассчитывал».

«Никогда…»

«Есть законы, по которым жены принадлежат своим мужьям».

«Что ж! Тогда, сударь, давайте уедем, покинем Францию…»

«Дитя мое, – оскорбительно-покровительственным тоном произнес дю Берг, – все случившееся несколько замутило ваше сознание, право. Так вот, завтра мы уедем… в Париж. В глубине души я человек незлой; и если только папенька обеспечит нам с вами две-три сотни тысяч ренты, дом, загородную виллу и так далее, то я отнесусь к нему с должным уважением и даже не заговорю с ним о его недавних прожектах на мой счет».

«Вы твердо решили?»

«Совершенно. Подумайте, Натали, ведь добрых два месяца я спал и видел только это. Ну-с, дитя мое, уже ночь на дворе… Ты же любишь меня, крошка? Иди ко мне…»

«Сейчас», – почти нежно ответила Натали.

«Что ты там делаешь?»

«Ничего… Это у меня такая привычка… Я обычно прячу на ночь серьги в этот секретер…»

«Рядом с мужем можно не бояться воришек…»

«Да, конечно». – Натали улыбнулась и позволила поцеловать себя в лоб. Ее рука уже сжимала маленький флакон.

«В добрый час, сердце мое, – сказал дю Берг, – ты увидишь сейчас, как я тебя люблю…» – И он дотронулся до белоснежной шейки Натали.

«Ой! – вскрикнула она. – Посмотрите, нет ли кого за дверью…»

«Ну-ну, малышка…»

«Прошу вас».

Он отошел к двери, приоткрыл ее и вернулся к Натали; она так и стояла у секретера, бледная и дрожащая…

«Что с тобой?»

«Что-то мне дурно; подайте воды, умоляю».

«Вот же прекрасное бордо вашего папеньки; выпейте, это придаст вам сил».

«От вина мне будет еще хуже, – возразила Натали. – Но раз здесь нет другого бокала, я его вылью, а потом…»

«Ну вот еще! Переводить такое добро! Я не столь расточителен, когда хочу!»

И, схватив бокал, он осушил его одним махом.

«Ну а теперь?»

«Теперь я твоя…»

– Как! – прервал Дьявола Луицци. – Так она отдалась этому прохвосту, и юный дю Берг, ее отпрыск, не кто иной, как сын…

– Ее отпрыск, – ухмыльнулся Дьявол, – это совсем другая история; ибо трех капель синильной кислоты из флакончика Натали вполне хватило для того, чтобы барон дю Берг отбросил копыта, не сделав и шагу.

– Так-так, – пробормотал Луицци. – И что же дальше?

– Дружище, – вкрадчиво произнес Дьявол, – уже пробило три часа, не стоит заставлять ждать госпожу де Фаркли.

– Однако я хотел бы знать…

– Разве вы не знаете уже кое-что, что поможет вам в вашем любовном приключении? Теперь вы знаете, что представляет из себя добродетельнейшая госпожа дю Берг, идите же, познакомьтесь с порочнейшей развратницей по имени Лора де Фаркли.

Хмыкнув на прощание, Сатана растаял в воздухе, и Луицци остался в ложе один…

X Как женщины заводят любовников

На пути к часам, под которыми Луицци надеялся найти Лору, ему пришлось пробираться сквозь довольно многочисленную группу юных щеголей, обступивших двух женщин, которые без передышки осыпали их насмешками; одна из них обернулась, и барон узнал госпожу де Фаркли.

Лора тут же подхватила Армана под руку и решительно провела его через веселую компанию. Щеголи расступились с нарочитой галантностью, всем своим видом показывая, что уважают эту женщину только за ее принадлежность к слабому полу, а не как личность. Едва парочка отошла на несколько шагов от компании франтов, как Лора томно спросила:

– Господин де Луицци, не так ли?

– Да, сударыня.

– И вы недавно прибыли из Тулузы?

– Да, сударыня.

– Это вас я имела удовольствие видеть у госпожи де Мариньон?

– Да, сударыня.

– А знаете ли вы, сударь, сколь шумная молва опередила вас?

– Меня, сударыня? С чего вдруг, бог мой? Я самый серый человек во Франции…

– Не серый, а скрытный, сударь; ведь говорят, вы пережили приключения, вполне достойные того, чтобы мужчина вошел в моду, если бы только все произошло не в Тулузе.

– По правде говоря, сударыня, когда я смотрю на вас, у меня нет ни малейшего желания вспоминать о прошлом.

– По правде говоря, сударь, вы неблагодарны к собственному прошлому; меня уверяли, что трудно встретить особу более обворожительную, чем бедняжка маркиза дю Валь, и женщину более обаятельную, чем эта молоденькая купчиха, госпожа… госпожа… как ее?

– Клянусь, мне нечем хвастаться, я хотел бы позабыть обо всем, даже если бы не был рядом с вами.

– Сударь, нехорошо так говорить; вот оно – мужское благородство и справедливость! Не подумайте, я не считаю, что любовные привязанности должны быть вечными; жизненные интересы, честолюбие могут увлечь мужчину далеко от любимой женщины, и вряд ли он всю жизнь будет хранить нерушимую верность – такое просто невозможно; но если, разлюбив или же просто оставив, он поливает женщину грязью или становится ей врагом – это, по-моему, отвратительно и недостойно!

– В подобных преступлениях я нисколько не замешан, – возразил Луицци. – Уверяю, что никто не испытывает столь глубочайшего, как я, уважения к двум женщинам, о которых вы только что упомянули.

– Ха-ха-ха! Вот еще анекдот! – Госпожа де Фаркли рассмеялась, мягко откинувшись назад, а затем оперлась посильнее на руку Луицци, давая ему таким образом прочувствовать всю хрупкую эластичность своего тела, невыразимо сладострастно и непринужденно пружинившего при каждом шаге.

– Что вы хотите сказать, сударыня? Почему анекдот? Что смешного в том, чтобы уважать женщин, заслуживающих почтения?

Госпожа де Фаркли уже обеими руками обхватила руку Луицци, так что прижалась грудью к его плечу, и прошептала на ушко:

– Вы, барон, маленький ребенок.

Она произнесла эти слова тоном снисходительного превосходства, и в устах такой женщины, как госпожа де Фаркли, обращавшейся к такому мужчине, как барон де Луицци, они могли означать только следующее:

«Вы не представляете, чего стоите на самом деле, и теряете все шансы на успех только потому, что чересчур скромны».

По крайней мере, именно так воспринял ее слова барон, тем не менее возразивший:

– Ребенком я являюсь еще в меньшей степени, нежели героем анекдота.

– Ну хорошо, вы не смешны и вы не ребенок – прошу прощения за некоторую неточность; просто вы какой-то ненастоящий, а вернее, не совсем естественный.

– Я знаю наверняка только то, что я недалекий провинциал, ибо теперь вовсе ничего не понимаю.

– Ну что ж! – Госпожа де Фаркли необычайно ловко продолжала кокетничать с бароном, так сказать, физически: в ход пошли соблазнительные изгибы тела, особые интонации голоса, изящно и вовремя снятая с прелестной ручки перчатка, чуть приподнятый кончик маски и полуоткрытые сладострастные губки, поигрывающие над девственно-чистыми зубами – в общем, тысячи и тысячи маленьких женских хитростей, позволяющих мужчине рассмотреть прелестницу в самом выгодном свете. – Ну что ж! – повторила Лора. – Поясню, что я имела в виду. Господин барон, вы человек порядочный в глубине души, и к вам я испытываю нешуточную благодарность: вас лично, в отличие от других, не ввело в заблуждение то, что случилось сегодня вечером. И потому-то я осмелюсь дать (ибо вы еще достаточно молоды) совет, который пойдет, надеюсь, во благо… Если только вы ему последуете. Так вот: вы не умеете ни признать, ни опровергнуть связь с женщиной, а меж тем именно в этом и состоит искусство любовных интриг. Я позволю себе взять ваше собственное поведение как пример: только что я говорила о двух дамах; держу пари, хотя я и не знаю всего, что было на самом деле, – вы обладали только одной из них; и что ж! Вы отделались одной банальной и ничего не значащей фразой и о первой, и о второй! Если ваши слова имеют какой-то смысл, если они хоть в какой-то мере правдивы, то вы оскорбили одну из них, поставив обеих на одну доску – и ту, что совершила ошибку, и ту, что ни в коей мере не виновна; если же эта фраза, как я уже сказала, банальна и ничего не значит, то вы опять-таки нанесли оскорбление женщине, что не поддалась на ваши притязания, поскольку не встали на защиту ее чести.

– А если ни одна из них ни в чем не виновата – что тогда? Что я должен был сказать?

– О! – живо откликнулась Лора. – Не будем изменять постановку вопроса! Я же предположила, что одна из них все-таки согрешила… В этом случае, вы считаете, ответили достойно?

– Да, сударыня. Ведь сдержанность – одна из самых больших добродетелей… в свете по меньшей мере.

– О! И именно с ее помощью можно обесчестить практически любую женщину. Все становится известно о подобных приключениях, все, до малейших деталей, сударь; когда нет никаких сомнений в любовной интрижке, а мужчина громогласно ее отрицает, то женщины испытывают к нему признательность, и совершенно напрасно. Вообразите, завтра их отношения изменятся, и, вполне возможно, мужчине припишут другую интрижку; и тогда, сами понимаете – поскольку в первый раз никто не поверил в его протесты, продиктованные той добродетелью, что вы называете сдержанностью, то никто не поверит и в том случае, когда эти протесты обоснованны.

– Но тогда, сударыня, – возразил Луицци, – получается, что в первом случае нужно говорить правду? – И, проникновенно заглядывая в глаза госпожи де Фаркли, барон добавил: – Думаю, в свете найдутся женщины, для которых такая теория таит в себе немало опасностей…

– Как знать, сударь, – ничуть не смутилась госпожа де Фаркли, – как знать, скольким женщинам стоит опасаться абсолютно точной истины? Сударь, один любовник – это как точка отсчета, как единица в жизни женщины; если найдется хотя бы один хлыщ, который похвастается тем, что на самом деле ему не принадлежало, то мнение общества смело прибавляет к этой единице нолик, считая в сумме десять. Можете быть уверены, сударь, что в арифметике старых волокит один настоящий любовник плюс один хвастун равняются десяти выдуманным.

Луицци, подумав, что госпожа де Фаркли защищает сама себя в довольно недвусмысленной форме, решил продолжить без особых околичностей:

– Вы, сударыня, конечно, представляете, куда может завести ваша система счисления; исходя из нее, второй хвастун, равный еще одному нулю, умножает молву о женщине еще в десять раз, а третий доводит количество предполагаемых любовников и вовсе до тысячи?

– По правде говоря, сударь, – продолжала госпожа де Фаркли, – я знаю женщин, которым ни разу, если уж вести точный подсчет, не посчастливилось отдаться тем, кому они принадлежали согласно светской болтовне; но я знаю и куда более безрадостные судьбы.

– Однако трудно в это поверить, – усомнился Луицци.

– Надеюсь доказать вам, что говорю правду. Есть женщина, которой приписывают связь со всеми подряд, а на самом деле она не имела ни одного любовника!

– Так уж и ни одного? – лукаво усмехнулся Луицци.

– Да, господин барон, ни одного, – твердо повторила Лора. – Даже вы и то…

Такой неожиданный переход порядочно смутил Луицци, и он ответил с некоторой неловкостью:

– Но я не столь высокого мнения о себе, сударыня…

– И совершенно напрасно, сударь; вы, может быть, единственный человек, ради которого можно было бы позволить клевете хоть разок превратиться в правду.

– И конечно, я имел глупость развеять эти благие намерения?

– Я не готова ответить вам сегодня, сударь; меня ждет отец, мне пора.

– Но когда-нибудь мы еще увидимся? – с надеждой в голосе спросил Луицци.

– Сегодня суббота; в понедельник в Опере состоится последний бал, и если вы соблаговолите прийти сюда в этот же час, то, может быть, я скажу вам что-нибудь более определенное… Если только мой разговор с отцом не заставит меня встретиться с вами раньше.

И госпожа де Фаркли удалилась, оставив Луицци в сильном замешательстве. Он обернулся и вдруг обнаружил, что компания малознакомых щеголей вовсю потешается над ним. В их числе оказался и господин де Марей, который заметил с плохо скрываемым презрением:

– Похоже, приятель, вы теряете слишком много времени.

– О чем вы? Будьте так любезны объяснить, – взвился барон.

– Дружище, два маскарада только ради госпожи де Фаркли, – право, это чересчур. (Вы уж простите нас великодушно, барон, но мы слышали, как вы условились о следующем свидании.) И я буду вас считать последним идиотом, если завтра в полдень вы не принесете ей тысячу извинений за то, что никак не сможете быть здесь в понедельник.

Луицци задумался буквально на какую-то секунду; затем, желая окончательно оправиться от растерянности после необычной беседы со странной женщиной, он твердо взглянул на наглеца и решительно произнес:

– Господин де Марей, а не слишком ли много вы на себя берете? Неужели вам удавалось добиться большего за счет меньших усилий?

Господин де Марей заметно смутился при этих словах; но барон не совсем понял, что заставило так побледнеть светского хлыща – то ли стыд оттого, что его прилюдно уличили в обмане, то ли благородное негодование от обвинения во лжи. Приятели де Марея, похоже, склонялись к последнему предположению, ибо, дружно вскричав, начали уговаривать приятеля:

– А! Вот это да! Вот это здорово! Не сердись, ради всего святого! Луицци просто невозможен, честное слово! Он, видно, верит в целомудрие нашей милой Лоры, которая готова выйти замуж в третий раз! Знайте же, дорогой барон, она похоронила уже двух муженьков!

Де Марей, который в первый момент, казалось, уже собирался вызвать Луицци на дуэль, вдруг взял себя в руки и, протянув руку барону, добродушно заявил:

– Право, Арман, не нужно так петушиться из-за этой курочки, куда более вредной, чем откровенная потаскуха; ведь она самым недостойным образом умудрялась скомпрометировать своих поклонников. Ее первый супруг был убит из-за нее на дуэли; за ним последовал в могилу и второй, и вовсе не ее заслуга в том, что многие из здесь присутствующих не перерезали друг другу горло из-за неприступной недотроги, в отношении которой нам хватило ума сначала объясниться, прежде чем дойти до крайностей. Так вот, господин барон: госпожа де Фаркли назначила вам свидание на понедельник, то есть на последний день карнавала. Прекрасно! Если во вторник утром еще не остынет ваше желание драться за ее честь – то в этот день я весь к вашим услугам, но только в этот день – поймем друг друга правильно. Ибо я твердо убежден, что всему свое время и место, а потому уже в среду, перед лицом Великого поста, я не отвечу на ваш вызов, ибо лично для меня огонь праздничных безумств превратится в пепел.

– Честное слово, – нерешительно и смущенно ответил Луицци, крайне недовольный собой и всем светом и раздраженный своим вечным непониманием происходящего. – Честное слово, я не могу сейчас ответить ни да, ни нет… Отложим все до утра… до вторника.

– До вторника! – повторили юные балбесы, покатываясь со смеху. – Надеемся, вы не откажетесь угостить нас во вторник славным обедом? А госпожа де Фаркли окажет, так и быть, нам небывалую честь, соблаговолив сесть с нами за стол?

Такая убежденность напрочь спутала мысли Луицци; его угнетала мысль, что в свете с таким презрением отзываются о женщине, казалось бы вовсе не заслуживавшей такого отношения. Он вернулся домой в твердой решимости впредь полагаться только на свои собственные впечатления, когда дело касается мнения о ком-либо, и, подведя этот разумный итог дня, сладко заснул.

Но не суждено ему было долго оставаться столь мудрым; очень скоро новые события опять сбили его с толку[186].

Наутро, не успел он встать с постели, как камердинер вручил ему утреннюю почту; одно из писем, от госпожи де Мариньон, до крайности удивило барона и стилем, и содержанием.

Вот это письмо:

«Милостивый государь,

господин де Марей, прежде чем представить вас в моем доме, испрашивал на то моего позволения. Ваше имя, столь уважаемое и почитаемое в обществе, не настолько, должна вам заметить, влиятельно и весомо, чтобы вы позволяли себе до такой степени злоупотреблять оказанным вам доверием. Несомненно, певец, которого вы безо всякого предупреждения привели в мой дом, необычайно талантлив, но соблюдение определенных приличий, как я понимаю, выше каких бы то ни было достоинств и выше каких бы то ни было имен; даже такого блестящего имени, как ваше, господин барон, явно недостаточно, чтобы пренебрегать общепринятыми правилами поведения в приличных домах. Впрочем, достаточно разъяснений. Извините великодушно женщину, которая по возрасту годится вам в матери, за совет, что по молодости лет когда-нибудь окажется вам полезным. Примите мои искренние сожаления, но я не могу более считать вас в числе лиц, своим присутствием оказывающих честь моей гостиной».

Когда до Луицци дошел смысл прочитанного письма со столь недвусмысленным отказом от дома, он подскочил на постели и заорал в величайшем возмущении:

– Ну и ну! Я что, совсем сдурел или спятил? Какого еще, к черту, певца я приводил к госпоже де Мариньон? В чем я нарушил приличия, чтобы вот так хлопать дверью у меня перед носом? В том, что сел рядом с госпожой де Фаркли? Значит, она публичная девка, а я только пешка в ее руках? Что, на нее и посмотреть уже нельзя? А уж заговорить – так это и вовсе значит скомпрометировать себя? А! Я должен выяснить все до конца!

Размышляя в таком духе, он нашел перо, намереваясь ответить госпоже де Мариньон, но, не успев написать и строчки, вдруг решил, что такая дерзость по отношению к нему заслуживает сурового наказания.

– Так-так! Значит, меня обвиняют в том, что я посмел сесть рядом с госпожой де Фаркли? Что, черт возьми, – теперь мы оба неприкасаемые? Ну что ж, госпожа де Мариньон, я осмелюсь дать вам чисто сыновний совет: когда такие твари, как баронесса дю Берг и госпожа де Фантан, – ваши самые близкие и дорогие подружки, то не стоит быть столь разборчивым в выборе людей, что приходят к вам в гости!

Оживившись, он продолжал размышлять:

– А сама госпожа де Мариньон, в конце концов, что из себя представляет? Откуда она взялась? Что за жизнь она прожила? Я должен знать! И немедленно! Тогда не я, а она у меня будет просить, как великой милости, почтить своим присутствием ее салон!

Луицци звякнул колокольчиком, и тут же пред ним возник Дьявол.

– Мессир Сатана, – твердо заявил барон, – никаких предисловий и рассуждений. И без диссертаций о нравственности или безнравственности. Ты расскажешь, и сейчас же, окончание истории жизни баронессы дю Берг, а затем о госпоже де Фантан и госпоже де Мариньон!

– Выходит, я должен поведать тебе три истории подряд, три повести о жизни женщин? Не много ли? Это займет недели три, никак не меньше, так что дай мне какую-нибудь отсрочку.

– Нет, я хочу, я требую, чтобы ты начал немедленно! А не то этот колокольчик, обладающий даром ужесточать твои вечные муки, сделает их столь невыносимыми, что ты забудешь об отсрочках! Начинай же, я весь внимание!

– Начать-то не сложно, а вот дойти до финала – дьявольски непростое дело. Что ж, я готов, если только ты скажешь, когда мне закончить мой рассказ: я просил у тебя три недели…

– Я не дам тебе и трех дней, бес!

– А мне и не потребуется больше двух, – ухмыльнулся Дьявол. – Сегодня у нас воскресенье и, кажется, уже полдень; так вот, во вторник к этому часу ты будешь знать все, что тебе нужно, о госпоже де Фаркли; и когда твои дружки придут требовать от тебя объяснений, ты встретишь их во всеоружии, а также сможешь дать достойный ответ госпоже де Мариньон, ибо будешь в курсе того, что хочешь сейчас знать.

– Вот это разговор! – согласился Луицци. – А поскольку нам предстоит долгая беседа, то потрудись начать немедленно.

– Больше того, я возьму на себя труд подсократить свой рассказ, – продолжал Дьявол, – но только если ты сам мне помо-жешь.

– Это каким же образом?

– Не прерывая меня ни на секунду и позволив мне излагать на свое усмотрение.

– Согласен!

Луицци оставался в постели, а Дьявол, расположившись в просторном кресле, дернул звонок и приказал явившемуся камердинеру:

– Барона ни для кого нет дома. Вы меня хорошо поняли? Ни для кого!

Камердинер исчез, и Дьявол, со смаком раскурив сигару, обернулся к Луицци и произнес:

XI Продолжение рассказа о первом кресле Святая привязанность

– Тебе приходилось читать Мольера?

– Ты злоупотребляешь моим терпением, кровопийца. Я, кажется, не просил тебя углубляться в литературные экскурсы. Переходи же к госпоже дю Берг!

– Не извольте сомневаться, господин барон, перейду.

– Я и не сомневаюсь, только давай без скучных околичностей.

– Ты сам же удлиняешь их до бесконечности.

Луицци подавил раздражение и процедил сквозь зубы:

– Ладно, продолжай как тебе угодно, аспид, только покороче.

– Так вот, читал ли ты когда-нибудь Мольера?

– Да я его помню чуть ли не наизусть.

– Ну-с, раз так, то ты должен был отметить, что этот сочинитель презабавных комедий обладал далеко не шуточным умом; дошло ли до тебя, что, хотя он не стеснялся изъясняться по любому поводу в самых вольных выражениях, в глубине души оставался совершенно чист; уразумел ли ты, что сердце этого остряка и насмешника было сердцем законченного меланхолика?[187]

– Да-да-да-да, – быстро и запальчиво проговорил Луицци, словно понимая, куда клонит Дьявол. – Да-да, ну и что из того?

– Ровным счетом ничего. Но позволь тебя спросить еще, заметил ли ты у автора необыкновенного ума, чистой души и меланхолического характера такую фразу в пьесе под названием «Мнимый больной»[188]: «Господин Пургон обещал устроить так, что я сделаю своей жене ребенка»[189].

– Да, я помню эти слова, но не вижу…

– А ты вообще мало видишь, – прервал барона Дьявол. – Но если когда-нибудь соберешься опубликовать свои мемуары, то не забудь поставить эту фразу в качестве эпиграфа к анекдоту, который сейчас услышишь.

– О ком?

– О баронессе дю Берг, разумеется.

– Ну наконец-то!

– Так вот, – неторопливо продолжил Сатана, – на чем мы остановились в прошлый раз? Ах да, дю Берг благополучно отошел в мир иной, и Натали некоторое время неподвижно стояла, глядя на труп; первое, о чем она задумалась, стоит ли признаваться в содеянном отцу. Такая неординарная девушка, как Натали, не могла долго мучить себя сомнениями: она узнала секрет своего отца, но отец никогда не узнает ее тайну, ибо она промолчит. Ей понадобилась недетская выдержка, ведь пришлось провести всю ночь подле трупа, раздеть его, уложить в кровать – словом, сделать все возможное для того, чтобы первый, кто заглянет поутру в ее комнату, решит, что она спала рядом с мертвым.

В общем, думаю, тебе не покажется необычным тот факт, что смерть дю Берга не вызвала ни малейшего удивления – его закопали на самых законных основаниях, никто даже не поинтересовался причинами его смерти, в том числе и Фирьон, ровным счетом ничего не заподозривший. Он поверил также в отчаяние своего дитяти; ему хотелось только пролить свет на одно-единственное обстоятельство, которое его интриговало: умер дю Берг только стараниями нанятого им шарлатана или же беднягу доконала необдуманно подаренная ему первая брачная ночь.

Вскоре Фирьон получил однозначный ответ на эту загадку.

На следующее утро после похорон дю Берга он вошел в погруженную в полумрак комнату дочери, задернувшей все шторы, ибо после кончины единственного в этом мире любимого существа она не желала больше видеть свет земной. Именно такого рода словами она приветствовала батюшку, который выслушивал ее с видом сокрушенного горем человека и отвечал в том же духе; и вдруг Натали, не переставая рыдать, обронила фразу по меньшей мере странную для столь юной девицы:

«Ах, если бы он оставил после себя залог своей нежной любви! Тогда я могла бы обожать похожее на него существо!»

Папаша Фирьон, стремясь замаскировать хитрющими предосторожностями, сколь живо его интересует этот вопрос, произнес невинным тоном:

«Бедное мое дитя, а есть ли какая-нибудь надежда? Может быть, счастье не так уж невозможно?»

Натали в упор взглянула на батюшку и ответила решительным голосом, в котором уже не оставалось места слезам и жалобам:

«Нет, папенька, нет у меня такой надежды. Но есть другая, которую вы несомненно поймете, ибо кто, как не вы, знает, что такое любовь к ребенку».

Фирьон насторожился, поскольку никогда толком не знал, до каких пределов могут дойти капризы его ненаглядной. Ее неожиданный тон не на шутку перепугал Фирьона; но, спрятав поглубже свои настоящие чувства, он ответил самым отеческим тоном, на который был способен:

«Очень рад, что у тебя еще есть надежда. Не сомневаюсь, что она достойна, разумна и не основана на несбыточных фантазиях, которые принесли бы необычайное счастье, если бы только сбылись».

«Вы правы, отец мой, – проговорила Натали, придав словам и лицу наивозможно сентиментальное выражение. – О! Как вы правы! Теперь я знаю, что любовь – это только мечта; это горькая, эгоистичная страсть, чью божественную сущность искажают гнусные расчеты. Клянусь, батюшка, отныне я наглухо закрываю душу свою перед напрасными чаяниями. Нет, я не хочу больше ни любить, ни быть любимой; но есть в этом мире святая привязанность, которая своим величием и глубиной намного превосходит любовь и которой я хотела бы посвятить свою жизнь. Папа, папенька! – разрыдалась Натали. – Ваша нежность ко мне открыла мои глаза на самую сильную страсть; отец, я хочу ребенка!»

Фирьон чуть не грохнулся со стула, услышав такое заявление, поразившее его не столько смыслом, сколько манерой, в которой было высказано. С трудом оправившись от волнения, он ответил:

«Ладно, дитя мое! Пройдет положенный срок траура, и если ты так хочешь, то после десятимесячного срока, положенного по закону вдовам, прежде чем они снова могут выходить замуж, я куплю тебе другого жениха; я немедленно примусь за поиски подходящей партии».

Внимательно выслушав отца, Натали взглянула на него с видом глубокомысленного любопытства и, тоном клиента, уточняющего у адвоката смысл текста закона, который, как он думает, вполне можно обойти, спросила у Фирьона:

«Но почему, отец, женщинам положена эта отсрочка перед новым замужеством?»

Фирьона, казалось, несколько смутила такая постановка вопроса; но он принадлежал к мужчинам, полагающим, что женщина может и должна знать, как трудна жизнь, полная обязательств перед писаными законами. Потому, услышав откровенно-невинный вопрос дочери, он решил дать столь же откровенное разъяснение:

«Так вот, дитя мое, в течение десяти месяцев после смерти мужа может родиться ребенок, ибо, как правило, беременность не продолжается более девяти месяцев; поскольку ребенок является ребенком усопшего супруга, то мудрость закона в том, чтобы женщина не заключала новый брак, пока не будет уверена в своем положении относительно семьи, которую она покидает, а также семьи, в которую собирается войти».

Натали пребывала в глубокой задумчивости, пока Фирьон продолжал разглагольствовать в том же духе:

«Это связано с соображениями наследства, раздела имущества и другими вопросами, разъяснение которых потребовало бы слишком много времени».

«Насколько я вас понимаю, батюшка, – заговорила вдруг Натали, – если я стану матерью в течение десяти месяцев, то мой ребенок будет носить фамилию дю Берг».

«Н-да, безусловно…» – Фирьон явно пришел в замешательство.

«Я хочу сказать, с точки зрения закона», – уточнила Натали.

Фирьон перестал что-либо понимать, а вернее, попросту испугался развивать эту тему; потому он решил повернуть разговор в другое русло:

«Завтра мы уезжаем; вернемся в Париж, где пруд пруди достойных тебя и твоего состояния мужчин; они введут тебя в самое наивысшее общество, и радости самолюбия заставят тебя забыть о счастье в любви, от которой тебя теперь так воротит».

«Отец, не нужно мне никакого другого имени, чем имя единственного любимого мной мужчины».

«Но тогда, – сказал Фирьон, вынужденный покинуть последние оборонительные рубежи, – что же ты имеешь в виду?»

«Отец! – возопила вся в слезах вдовушка-девственница, падая на колени. – Отец, я же сказала, что хочу ребенка!»

– Кровосмешение!!![190] – воскликнул Луицци.

– Вы, милый мой барон, глупец! – вспыхнул Дьявол. – Не имеете ни малейшего понятия о многообразии жизни и воспитаны на современной литературе наихудшего пошиба; превращаете в какую-то мерзкую гнусь сцену, которая кажется мне просто занятной, не более того; никакого кровосмешения здесь и в помине не было.

– Что ж, посмотрим, – нетерпеливо сказал Луицци. – Так чем же тогда закончилась эта трогательная беседа отца с дочерью?

– Эта трогательная беседа закончилась ровно через две минуты, – недовольно фыркнул Сатана, – которые я потерял из-за твоей тупоумной реплики; а поскольку каждое мгновение нашего разговора бесценно, я оставляю за собой право опустить ее концовку; впрочем, я, так и быть, расскажу о некоторых ее итогах.

– Я весь внимание; слушаю тебя, кровопийца. – Барон смирился, пообещав себе более не прерывать повесть Дьявола, какой бы экстравагантной она ему ни показалась.

– Так вот, – продолжал Дьявол, – на следующий день папаша Фирьон решил в одиночестве прогуляться по окрестностям Б.; он шел прямо по полям, дружески заговаривая со встречными крестьянами. Первый, лет сорока пяти, оказался уж очень уродливым и хилым, и Фирьон поспешил с ним распрощаться. Второй, толстый и весьма могучий на вид коротышка, был неприлично бедным и грязным. Мимо третьего, шестидесятилетнего старикашки, Фирьон прошел быстрым шагом. Он подумывал уже о возвращении, но вдруг заметил здоровенного парня от силы лет двадцати пяти; любо-дорого было смотреть, с каким рвением тот пахал, что говорило о необычайно крепком здоровье, и каким мощным голосом пел, что выдавало прекрасно развитую грудную клетку. Молча изучив его, Фирьон подошел к детине поближе и произнес…

– Как! – вскричал Луицци, потрясенный неприкрытой откровенностью ситуации. – Как? Вот так прямо все и выложил?

– В отличие от вас, – не удержался от подковырки Дьявол, – Фирьон отличался недюжинным умом. Он сказал симпатяге следующее:

«Приятель, вы не хотели бы заменить одного человека?»

«Заменить? Кого? И зачем?»

«Одного моего племянника, попавшего под рекрутский набор».

«Спасибочки, – ответил детина, – но я, во-первых, невоеннообязанный, как единственный сын вдовы, а во-вторых, не испытываю ни малейшего желания заниматься за кого-то делом, которое и мне самому вовсе не по нраву. Да тут в округе до черта бездельников, готовых решить вашу проблему, папаша».

«Не думаю, что это будет легким делом, – возразил Фирьон, – ибо мой племянник – парень хоть куда, а генералы наверняка будут возражать, если вместо мускулистого здоровяка им подсунут какого-нибудь заморыша».

«Эт точно, – подбоченился крепыш, выставив грудь колесом, – я тоже так думаю, как вы говорите, и уж в любом случае это обойдется вам недешево».

«А! – сплюнул Фирьон. – Цена меня мало волнует. Такому молодцу, как ты, я спокойно отвалю тысчонку экю».

«Охотно верю, – пахарь взял в руки мотыгу, снова принимаясь за работу – великолепный предлог для того, чтобы слушать, делая вид, что далее продолжать разговор бесполезно. – Охотно верю, вашество, но тут неподалеку есть вдовушка, которая расщедрится на большее, если я соглашусь заменить ее усопшего супруга».

«О! – не смутился Фирьон. – Я, кажется, оговорился: я имел в виду две тысячи экю».

«Неплохой дядюшка у вашего племянника». – Словно не слыша, парень ковырялся в земле, насвистывая какой-то старомодный мотивчик.

«Три тысячи», – набавил Фирьон.

«Это подошло бы тому краснорожему толстяку, что живет по другую сторону дороги».

«Четыре», – невозмутимо предложил Фирьон.

Батрак наконец оторвался от сохи и пробормотал, уже явно потеряв контроль над собой:

«Сколько же это денег – четыре тысячи экю?»

«Ровно двенадцать тысяч франков».

«Двенадцать тысяч! Лакомый кусочек! А какой процент это будет приносить в год?»

«Шестьсот франков».

«Шестьсот франков! – Парень почесал голову, словно что-то подсчитывая. – Это получается – три франка и пять су в день?»

«Не совсем, – возразил Фирьон, поднаторевший в расчетах, пока потом и кровью зарабатывал свои миллионы, – три франка и пять су в день составляют приблизительно тысячу двести франков в год».

«Ну хорошо! – сказал крестьянин. – А для ренты в три франка и пять су в день, то есть в двенадцать сотен ливров в год, – сколько для этого нужно денег?»

«Примерно двадцать четыре тысячи франков».

«Если у вас есть такая куча денег, то я в вашем распоряжении».

«Так по рукам?»

«По рукам».

«Тогда мы сейчас же пойдем к врачу».

«Это еще зачем?»

«Приятель, я не собираюсь приобретать кота в мешке, а ведь тебе придется проходить призывную комиссию, и я не хочу, чтобы тебя забраковали из-за какого-то скрытого порока».

«Виданое ли дело! – возмутился поселянин. – Слушайте, сударь, я человек честный, и у меня все в порядке как с душой, так и с телом, понятно? И мне нечего скрывать, совершенно нечего».

«Что ж, я просто в восхищении, – возвел очи к небу Фирьон, – тогда вперед!»

И, не распространяясь более на эту тему, Фирьон отвел мужлана к самому известному и знающему медику на водах.

В этом месте Дьявол прервал свой рассказ и спросил Луицци:

– Ты больше не прерываешь меня?

– Просто мне все кажется ясным, – ответил Луицци, – и я не нуждаюсь в дополнительных разъяснениях.

– Ну-ну! И что же тебе кажется ясным?

– Мессир Сатана, – начал Луицци, – есть вещи, о которых нечистый может сколько угодно говорить или думать, но человек светский окажется в сильном затруднении, чтобы выразить их приличными словами… Все, что ты мне тут наврал, настолько выходит за рамки…

– За рамки чего? – удивился Дьявол. – Единственно, что странно во всем этом, – то, что подобные вещи не происходят регулярно, что настоящий отец семейства не принимает хотя бы те же меры предосторожности, что государство принимает в отношении новобранцев. Ты мне напомнил по этому поводу пьесу честнейшего автора во всей вашей литературе, сыгранную несколько месяцев назад[191]. Он вздумал вставить подобную сцену в свой спектакль, но вся мужская половина партера встретила ее оскорбительным свистом как совершенно безнравственную. Я сказал: мужская, ибо по части ханжества женщины далеко позади мужчин. Почему? Да потому, что из тех трех или четырех сотен кретинов, так возмутившихся излишним беспокойством отца о здоровье будущего зятя, как минимум сто пятьдесят не прошли бы медицинского осмотра с таким блеском, как новый приятель Фирьона.

– Все это очень мило, – вздохнул Луицци, – но до развязки, по-моему, дойти не удастся, особенно с такой девицей, как Натали.

– Как раз с Натали все было проще простого. Нет ничего легче, чем внимательно прислушиваться к своим желаниям и жить в согласии с собой. Я тебе уже как-то говорил, что женщины не очень-то честны по отношению к мужчинам, но еще более лживы они по отношению к себе. Претендуя на утонченность, они обманывают самих себя; многие женщины, сделав все необходимое для собственного падения, совершенно убеждены, что были застигнуты врасплох.

– Я придерживаюсь того же мнения, – согласился барон, – но все же не представляю, как в подобных обстоятельствах девушка вроде Натали могла подготовить собственное падение.

– Милый друг, – презрительно хмыкнул Дьявол, – сочинение комедий явно не относится к твоим талантам. Есть тысяча простых и тысяча хитроумных способов достижения одной и той же цели.

– Очень даже вероятно, – заметил Луицци, – но если бесстыдство женщин и не знает границ, то вполне могли возникнуть трудности из-за общеизвестной крестьянской осмотрительности… Ведь, как мне кажется, нужно было объяснить этой деревенщине, что за двадцать четыре тысячи родительских франков он должен обаять и утешить вдовушку, похоронившую мужа только накануне. Ты это полагаешь простым?

– Задача, сформулированная таким образом, почти невыполнима, признаю. Да, простолюдины испытывают к женщинам определенного круга и презрение и почтение одинаково глупые; с одной стороны, они свято верят, что всяк, кто вхож в богатые гостиные, имеет право на любовь их хозяек, а следовательно, вправе предположить, что и они сами не хуже; но, с другой стороны, им не дано даже вообразить, что слабости этих дамочек порой заставляют их опускаться до мужчин низшего сорта. Учтя сие обстоятельство, нужно, чтобы женщины отдавались, а вернее, предлагали себя самым безусловным образом, дабы мужик посмел понять, что госпожа в самом деле хочет ему принадлежать. При такой постановке вопрос действительно был весьма непростым. Но в одном небольшом, одиноко расположенном домике, куда после визита к врачу отвел паренька Фирьон, оживленно крутилась по хозяйству бойкая служаночка, приветливо принявшая нового постояльца и ловко давшая ему понять, что его комнатушка находится совсем неподалеку от ее собственной…

– Вот это да! – поразился Луицци. – Натали согласилась на такую роль! До чего же нужно дойти, чтобы подобными средствами охмурять шелудивого деревенского остолопа!

– Дорогой барон, – вновь возмутился Дьявол, – ваша страсть к глупым комментариям поистине смахивает на болезнь. Могу вас заверить, нет порока смехотворнее – ухватить на лету какую-либо фразу или рассказ и придумать развязку, которая совершенно не соответствует действительности. Многие люди обладают этой пагубной привычкой. Уж не знаю, как с ними мирятся другие, а мне они напоминают хама, который вырывает у вас изо рта кусок хлеба или надкусывает персик, а потом развязно возвращает обслюнявленный кусок: «Ах, пардон! Это ваше, получите ваше добро! Остатки сладки, доешьте пожалуйста!» Постарайся избавиться от этой склонности, ибо она небезопасна. Когда-нибудь найдется человек, который не простит тебе испорченной концовки. К тому же, если в истории девицы Фирьон и есть что-либо пикантное или даже непотребное, то – о Всевышний! – это никак не тот факт, что она миловалась с неким красавчиком на следующий день после смерти мужа: история Эфесской матроны – ровесница Священного Писания[192], а со времен библейских человечество делается из той же плоти и крови. Что делает приключение сей девицы практически беспримерным, так это то, что она знать не знала, никогда не видела и не хотела видеть и знаться впоследствии с тем, кто дал ей самую святую и сильную из страстей – любовь матери к ребенку.

– Да ну? – не удержался Луицци.

– Ну да, друг мой. Так вот, – продолжал Дьявол, – после того как аппетитная служаночка ясно дала понять пригожему молодцу, что красивые юноши созданы для прекрасных девушек, Фирьон нашел предлог, чтобы ближе к вечеру отправить парня на часок прогуляться подальше от дома. Пока тот гулял, от крыльца отъехал один экипаж, а подъехал другой; и когда батрак вернулся, Фирьон полуночничал в гордом одиночестве, а малышка уже спала в своей комнатушке. Вскоре удалился и Фирьон, настоятельно посоветовав будущему новобранцу отправляться на боковую. Но, несмотря на полную темень, детина не ошибся дверью и попал прямо в объятия любвеобильной служанки.

– То есть в комнату, где находилась Натали? – полным изумления и благороднейшего негодования тоном произнес Луицци.

– А кто может утверждать, что там была Натали? – саркастически усмехнулся Дьявол. – Только не юный удалец, еще до рассвета покинувший спальню служанки и увезенный Фирьоном за сотню верст от тех мест.

– Ну, сам Фирьон.

– Он давно в могиле.

– Значит, все знает только сама Натали, так?

– Есть еще одно обстоятельство: спустя девять месяцев и два дня после кончины барона дю Берга в книге регистрации актов гражданского состояния третьего округа города Парижа появилась запись, удостоверяющая законность рождения господина Анатоля-Исидора дю Берга, того самого прелестного юноши, которого некоторые болваны, имевшие счастье знаться с покойным бароном дю Бергом, считают чудесным образом похожим на безвременно усопшего папашу.

– Значит, – никак не мог прийти в себя Луицци, – получается, что эта женщина…

– Эта женщина, – подхватил Дьявол, – как я уже говорил, повинна в убийстве и прелюбодеянии. Как правило, измена приводит к появлению чужих детей в семье здравствующего мужа, но более оригинальным мне кажется рождение отпрысков в семействе покойника. Так сказать, посмертный адюльтер. Это что-то новенькое.

– И никто на свете не может бросить ей в лицо обвинения в преступлениях или хотя бы в чем-то упрекнуть? – вопросил Луицци.

– Никто, только ты. Суди сам, хватит ли у тебя духа.

– А после? – задумчиво поинтересовался Луицци. – После рождения сына у нее не было никаких капризов, интрижек?

– Никаких!

– Невероятно! Быть того не может!

– Холодный ум, холодное сердце и холодная плоть – достаточные объяснения не столь уж небывалого факта. Если бы Натали родилась в другое время или же воспитывалась в строгости, то, возможно, превратилась бы в одну из тех сухих и несгибаемых аббатис, что доводят до варварского деспотизма почтение к целомудрию, в избытке дарованному им самой природой, или же в одну из добродетельных старых дев, которых можно отнести к женскому роду только как глухонемых – к роду людскому; они так же не имеют понятия о любви, как глухие – о звуках. Правда, и те и другие знают о существовании того, что им недоступно; отношения между влюбленными старые девы расценивают точно так же, как лишенные слуха – разговоры между прочими людьми; и поскольку смысл происходящего ускользает и от тех, и от других, то рождается банальная зависть. Вот почему старые девы и глухонемые почти всегда подозрительны и не знают жалости в злословии. Так что, барон, в дальнейшем старайтесь держаться подальше от этих неполноценных существ, ибо нет более вредных созданий на свете.

Хii Маленькая подлость

Луицци собрался уже ответить на новую теорию Дьявола, как в спальню вошел камердинер и, вручив барону письмо, доложил о визите господина де Марея. Прежде чем Луицци успел напомнить лакею свой приказ никого не впускать, светский щеголь уже стоял на пороге и, указывая кончиком трости на конверт, еще не вскрытый бароном, громко смеялся:

– Держу пари – от Лоры?

– Не думаю, – раздраженно сказал Луицци, – по-моему, данный почерк мне не знаком, и к тому же я никогда не получал писем от госпожи де Фаркли.

Вдруг он обнаружил, что кресло, в котором мгновением ранее с удобствами располагался Дьявол, пусто.

– Э! Куда он подевался? – воскликнул барон в порыве удивления.

– Кто?

– Но… – пробормотал Луицци, не сразу сообразивший, как заменить то имя, которое произнести никак не смел. – Тут был господин…

– Ну-ну, барон, не валяйте дурака, – продолжал денди, – я никого здесь не видел. Кстати, прошу извинить меня за беспокойство в столь ранний час; видите ли, вчера, после вашего отъезда из Оперы, я узнал о решении госпожи де Мариньон в отношении вас, а потому нам нужно поговорить. Мне не хотелось бы читать вам нравоучения, друг мой милый, ибо между двумя молодыми людьми это не имеет никакого смысла; но в самом деле – ведь вы подпортили мою репутацию самым нелюбезным образом. Вы знаете, в каком качестве меня принимают в доме госпожи де Мариньон, знаете, что ее дочь является выгоднейшей партией, на которую давно рассчитывают в моем семействе, поэтому я, как только могу, сдерживаю себя в молодецких забавах, опасаясь, что они принесут мне вред. Согласитесь, в таких обстоятельствах компрометация невыносимо обидна.

– Право, дорогой мой господин де Марей, – Луицци оправился от замешательства, – я просто в восхищении, что вам не понравилось что-то в моем поведении, ибо получил от госпожи де Мариньон письмецо, которое способна написать только незамужняя женщина, не имеющая сыновей. Если в качестве будущего зятя вам угодно взять на себя ответственность за ее дерзость, то тем самым вы окажете мне немалую услугу.

– За чем же дело стало? – пожал плечами де Марей. – Согласен, причем независимо от нашей договоренности на вторник.

– Совершенно справедливо изволили заметить, сударь, – продолжал Луицци, – но я полагаю, что драться из-за должного почтения к госпоже де Мариньон еще более безрассудно, чем из-за моего личного мнения о госпоже де Фаркли; к тому же, учтите, завтра – последний день карнавала.

– Вы умнеете на глазах, господин барон, – презрительно обронил де Марей.

– А вы так и раздуваетесь от самодовольства, – в том же тоне отпарировал барон.

– Не больше, чем вы, господин барон, – рассмеялся де Марей. – Неужели вы всерьез полагаете, что женщина, пославшая вам любовную записочку на следующий день после того, как впервые увидела вас, не делала того же для меня, как, впрочем, и для многих других?

– Но данное письмо вовсе не от госпожи де Фаркли, – сопротивлялся Луицци, которому почерк казался почему-то все более знакомым.

– Что ж! – усмехнулся де Марей. – Возможно, я не прав, но я настолько убежден в обратном, что берусь принести любые извинения и ей и вам, если ошибся; но если письмо все же от госпожи де Фаркли, то соблаговолите принять дружеский совет: не нужно доводить дело до серьезного скандала, к тому же чреватого кровью; навестите госпожу де Мариньон, засвидетельствуйте свои глубочайшие сожаления по поводу случившегося, и никто в дальнейшем не будет показывать на вас пальцем из-за женщины, которая, клянусь, не стоит и малой толики ваших стараний.

Луицци, не отвечая, нетерпеливо надорвал конверт и, взглянув на подпись, обнаружил имя госпожи де Фаркли. Трудно передать досаду и боль, охватившие Луицци. Если бы он лучше разбирался в мужских душах, то горечь, которую он испытал, когда дурная молва подтвердилась, подсказала бы ему, что ее виновница ему далеко не безразлична. Вот что он прочитал:

«Сударь!

Боюсь, что у меня не будет возможности явиться завтра вечером в Оперу, на свидание, о котором я вас просила; но если вы настаиваете на объяснении последних моих слов, то ваше желание я могу удовлетворить сегодня же; соблаговолите только ждать меня дома в десять часов вечера».

Луицци молчал и, пораженный небывалым бесстыдством письма, позволил де Марею вырвать у него листок; денди чуть не надорвался от хохота.

– Ну надо же! – кричал он. – Такого даже я не мог вообразить! Слушайте, хотите верьте, хотите нет, но вам ни в коем случае нельзя оставаться дома; вы пойдете со мной к госпоже де Мариньон. Я шепну ей на ушко, чем вы пожертвовали, причем якобы исключительно по собственной воле, и она вам все простит.

– Пожалуй, вы правы, – промолвил Луицци. – стоит показать госпоже де Фаркли, что я ей вовсе не игрушка… Жаль только, что мне не удастся преподать ей заслуженный урок.

– Лучшим и самым жестоким уроком, – подхватил де Марей, – будет следующее: написать, что будете ее ждать, и исчезнуть.

Луицци решил последовать лишь первой половине совета, отложив решение насчет второй до вечера – мало ли что ближе к ночи взбредет ему в голову; и он ответил госпоже де Фаркли, что будет ждать.

К вечеру раздражение Луицци действительно мало-помалу улеглось: пленительная и грациозная Лора стояла у него перед глазами; он упрекал себя, что, уступив пустым светским требованиям, лишился нескольких часов весьма пикантных, как он полагал, наслаждений…

Луицци принадлежал к тем созданиям, которым самой судьбой предназначено испытывать величайшее волнение по самому безобидному поводу. Малейшая проблема становится для подобных людей полем глобальных душевных сражений. Перед уличной канавой они мнутся куда дольше, чем Цезарь перед Рубиконом[193], и, поскольку им нравятся эти терзания, в глубине души они уверены, что заняты крайне интересным делом. И барон добрых два часа боролся с желанием окунуться в неведомые приключения, наплевав на мнение общества.

Что до репутации госпожи де Фаркли, то о ней Луицци думал меньше всего. Подумаешь, какое дело – еще одной скандальной интрижкой у Лоры станет больше. Он сожалел лишь, что ему не удастся вдоволь насладиться ее разочарованием, но с противной стороны в битвах трудного для барона дня против сожалений выступали самолюбие и тщеславие.

Сожаления в конце концов потерпели поражение, но только оттого, что барон сообразил: отказ от Лоры принесет ему куда более пышные лавры, чем победа над ней. В девять сорок пять он вышел из дома, а когда прозвонил десятый час, о нем доложили в гостиной госпожи де Мариньон.

Невозможно передать эффект, произведенный его появлением именно в это мгновение: взгляды присутствующих обратились сначала на часы, а затем раздались самые благожелательные аплодисменты. Женщины приняли барона необычайно милостиво и предупредительно. Госпожа дю Берг от избытка восторженных чувств даже представила ему своего сына, барона Анатоля дю Берга. Госпожа де Мариньон протянула ему руку, тем самым как бы прося прощения за утреннее письмо; ее дочь, до того и не глядевшая на Луицци, по-свойски спросила у него совета насчет новых альбомов, присланных ей в подарок. Что касается госпожи де Фантан, то она заверила Луицци, что всегда будет польщена его визитом. Последнее приглашение несколько подправило настроение господина де Марея, весьма напуганного успехом, устроенным им же самим своему другу Луицци; он улучил удобную минутку, чтобы шепнуть ему на ушко:

– Дочь госпожи де Фантан, между прочим, – очаровательная юная барышня с немалым приданым в будущем; так что мотайте на ус, дорогой мой барон.

В упоении от своего небывалого успеха Луицци даже не заметил, как пролетело время. Никогда еще его осанка и речи не были столь значительны. В течение двух часов он царил в салоне госпожи де Мариньон; пылкие речи и удачные остроты лились из него рекой, и ровно в полночь, преисполненный восхищения собственной персоной, он удалился из того самого салона, который накануне покидал чуть ли не украдкой и с тяжелым сердцем. Хотя тогда он пытался вступиться за отвергнутую всеми женщину, а теперь как бы вернул ее еще более опозоренной.

Вот, пожалуй, почему Мольер утверждал, что человек злое животное[194].

Те несколько минут ходьбы, что отделяли жилище Луицци от дома госпожи де Мариньон, не успели отрезвить барона, и никогда до сих пор он не бросал камердинеру перчатки и шляпу, не позволял снять с себя накидку в таком прекрасном расположении духа и с такими проявлениями благодарности. Луицци, конечно, был далек от того, чтобы рисоваться перед своим лакеем, но в тот момент его так распирало от сознания собственного величия, что он не удержался от необычно экзальтированного восклицания:

– Что, кто-нибудь приходил сегодня вечером?

– Да, господин барон, – ответил камердинер. – Одна дама.

– Ах да, и правда, – изумился барон, – совсем забыл! Как же это я? И что она сказала?

– Она сказала, что будет ожидать вашего возвращения, господин барон.

– Так. – Известие несколько смутило Луицци. – И сколько же времени она прождала?

– Но, господин барон, она ждет вас в вашей комнате.

– В моей комнате?

– Да, господин барон, и я пойду предупредить ее о вашем возвращении.

– Ни в коем случае, – с гневом в голосе остановил его Луицци, – это ни к чему. Подите прочь; явитесь, только если я позвоню.

И Луицци прошел в свою комнату.

XIII Второе кресло Ищите Лору

Когда барон открывал дверь, в его душе преобладала довольно странная смесь ярости, досады и жалости. Эта женщина явилась к нему, чтобы уничтожить на корню успех, достигнутый им не без некоторых усилий в салоне госпожи де Мариньон; возможно, она оставалась здесь так долго, чтобы просто испортить ему настроение. Луицци готовился к встрече с разъяренной фурией, и каково же было его удивление, когда он обнаружил госпожу де Фаркли всю в слезах; когда он подошел к ней, она, сложив руки, произнесла в совершенном отчаянии:

– О, сударь! Сударь! И последний удар суждено было нанести вам!

– Мне? Сударыня! – растерялся Луицци. – Я, право, не понимаю, что вы хотите сказать и о каком ударе речь.

Госпожа де Фаркли изумленно взглянула на Армана и уже спокойнее произнесла:

– Посмотрите на меня хорошенько, барон, узнаете ли вы меня?

– Конечно, сударыня, можно ли не узнать прекрасную женщину, которую я встретил вчера у госпожи де Мариньон; затем я видел вас в Опере, а на свидание сегодня вечером я просто не смел надеяться.

– Тогда скажите, пожалуйста, – продолжала Лора, – почему вы сели рядом со мной в гостиной госпожи де Мариньон?

Загрузка...