Пламя взлетает по стенам сарая, как белка на вершину сосны. И, на мгновение замерев у конька крыши, прыгает ввысь. Туда, где в разрывах угольно-черных облаков мелькает мутный желтый глаз Дэйра[16]. Вытянувшись на десяток локтей, оно замирает, а потом рассыпается мириадами искр, которые устремляются вниз. К земле, залитой кровью и заваленной бьющимися в агонии телами.
Делаю шаг… потом второй… Стряхиваю с плеч навалившуюся тяжесть… Не глядя, отмахиваюсь засапожником… Ощущаю, как вздрагивает чье-то тело, прыгаю в огонь и…
…И просыпаюсь.
По щеке скатывается слеза. Торопливо смахиваю ее рукой, вслушиваюсь в непрекращающийся шелест над головой и криво усмехаюсь: это не я. Дождь…
Приподнимаю голову и смотрю под стреху крыши. В чуть посветлевшую пелену дождя. Поминаю Двуликого и снова опускаю голову на котомку.
За спиной раздается испуганный шепоток:
– Проснулся…
Переворачиваюсь на другой бок, вглядываюсь в темноту, слышу испуганный вскрик и усмехаюсь еще раз: да, я проснулся. И сейчас уйду.
Чуть подрагивающие пальцы правой руки привычно нащупывают посох, пробегают по зарубкам, прикасаются ко вчерашней и… замирают: это еще не конец Пути: впереди – еще полтора пальца[17] гладкой древесины, до блеска отполированной моими ладонями.
Полтора пальца – это много. Очень много. Но, как говорил Арл, «не мы выбираем Дорогу, а она – нас».
Удерживаю тяжелый вздох, готовый сорваться с губ, подтягиваю к себе котомку и слезаю с повети[18]. Поворачиваю голову вправо, потом влево… и натыкаюсь на до смерти перепуганный взгляд тощего рыжеволосого мальчишки в насквозь промокшей рубахе и до ужаса грязных портках.
– Э-э-э… – мычит он и закашливается.
Поудобнее перехватываю посох, забрасываю котомку на плечо, берусь за ручку двери и останавливаюсь, услышав полупридушенный шепот:
– Ваша милость! Н-не побрезгуйте! Чем богаты, тем и…
Киваю, протягиваю руку и останавливаю ее перед его лицом.
Малец набирает в грудь воздуха, зажмуривается и протягивает мне перевернутую вверх дном крышку бочки, на которой лежит краюха черствого хлеба, закаменевший кусок овечьего сыра и половинка вареной репы.
С сеновала раздается завистливый вздох.
Криво усмехаюсь: да, так «везет» далеко не каждому.
Скидываю с плеча котомку, развязываю узел и молча забрасываю в нее еду.
Малец непонимающе моргает, потом вглядывается в мое лицо, пятится назад, натыкается спиной на стену и торопливо чертит в воздухе отвращающий знак:
– С-спаси и сохрани. С-спаси и сохрани…
На сеновале кто-то перепуганно икает. А потом начинает истово шептать «Славословие».
Равнодушно пожимаю плечами, возвращаю котомку на место и толкаю дверь. Ногой. И натягиваю на голову капюшон, только оказавшись во дворе.
Постоялый двор «Сломанная стрела» уже проснулся: со стороны свинарника доносится истошный визг поросят; пара мальчишек лиственей[19] восьми-десяти, нагруженные дровами, пытаются перебраться через лужу, разлившуюся перед входом на кухню; хмурый, как небо над головой, кузнец задумчиво пялится на правое переднее копыто каурой кобылки. Изредка убирая со лба мокрые пряди волос.
Вглядываюсь в серую пелену, нависшую над городом, пытаясь высмотреть в ней хоть какие-то признаки окончания дождя, и не нахожу.
В этот момент из черной[20] двери вылетает юноша в цветах де Герренов, вжимает голову в плечи и несется в каретный сарай.
Не успевает он юркнуть в щель между створками дверей, как на втором этаже постоялого двора распахивается окно, и высунувшаяся наружу дородная дама истошно вопит:
– …и пелерину!!!
Поплотнее запахиваюсь в плащ и решительно выхожу из-под навеса: «Осталось полтора пальца. И…»
Кривые улочки и подворотни Клоповника крайне немноголюдны: большинство жителей этой слободы так или иначе служат Ларрату[21], поэтому возвращаются в свои дома перед самым рассветом. Однако пройти мимо нее я не могу: где, как не тут, можно наткнуться на желающих взять плату кровью?
Увы, сегодня Двуликий точно смотрит не на меня[22]: за четыре часа скитаний я натыкаюсь только на парочку усталых сутенеров, одного резака[23] и десяток потрепанных роз[24]. И не срисовываю ни одного даже самого завалящего насильника, грабителя или убийцы!
К полудню, до смерти устав от ненавидящих взглядов и порядком проголодавшись, улавливаю запах подгорелого мяса и сворачиваю в безымянный переулок.
Третий дом по правую руку пытается казаться постоялым двором: над его дверями приколочена самая настоящая вывеска, изображающая что-то вроде вставшей на дыбы коровы, а под ней накарябано что-то непонятное. Вроде «К… лев… й… ле… ь».
Перевожу взгляд на корову, присматриваюсь и с удивлением вижу черточки, напоминающие рога.
Хм, действительно олень.
Коновязи, кузницы и каретного сарая во дворе «Коровы» нет. Как, впрочем, и самого двора: единственными четвероногими обитателями Клоповника являются его жители. Те, которые привыкли рвать друг другу глотки по поводу и без, жрать то, что дают, и каждый вечер надираться до синевы[25]. Поэтому все это – лишнее.
Две двери, скорее всего, тоже не нужны. Ибо я при всем желании не могу себе представить дворянина, который по доброй воле решится зайти в этот сарай…
Тяну на себя ту, что посветлей, вхожу внутрь и наталкиваюсь на вышибалу – угрюмого мужика на голову выше меня, который, судя по ширине плеч, в юности был то ли молотобойцем, то ли каменотесом.
Громила оценивает мою внешность, натыкается взглядом на мой посох, отшатывается и сглатывает слюну:
– Спаси и сохрани!!!
Что ж, реакция что надо.
Прохожу мимо. Останавливаюсь в шаге от ступеней, ведущих в зал, и вглядываюсь в темноту.
Лучина горит только рядом со стойкой хозяина. А весь остальной зал не освещен. Искать свободный стол вслепую мне неохота, поэтому поворачиваюсь к вышибале и негромко интересуюсь:
– Есть где сесть?
– Д-да, ваша милость! – выдыхает тот и, не дожидаясь следующего вопроса, указывает направление.
Стол и лавка на удивление чистые. Но изрезаны ножами так, что напоминают алатские резные наличники. Или дорожку Пути на моем посохе.
Провожу пальцами по столешнице и мысленно вздыхаю: нет, ощущения не те. Потом сажусь спиной к стене, опускаю котомку, прислоняю посох, поудобнее передвигаю чекан и кинжал и, подумав, откидываю капюшон: здесь, в Клоповнике, видали и не таких.
Подавальщица – дородная баба раза в полтора ниже и шире вышибалы – ломится ко мне, как лось во время гона. Не замечая мелких препятствий в виде столов, лавок и сидящих на них посетителей. Широченные бедра раскачиваются, как палуба корабля в шторм, а необъятная грудь подпрыгивает вверх-вниз, пытаясь выскочить из очень низкого выреза чем-то заляпанного платья. Без толку – ладонь, ширине которой может позавидовать иной кузнец, периодически заправляет ее обратно.
– Мяса. Хлеба. Пива… – отрывисто перечисляю я. Потом кладу на стол копье[26] и сдвигаю его вперед.
Баба расплывается в улыбке… и застывает. Нет, не из-за меня: ее взгляд направлен в правый угол, а в глазах не страх, а раболепие:
– Смирения[27], мой господин.
– Тебе того же… – отрывисто бросает ее собеседник, обходит мой стол и садится напротив.
Провожаю взглядом колышущийся зад подавальщицы, неторопливо перевожу взгляд на непрошеного гостя и начинаю его разглядывать.
Седые, очень коротко стриженные волосы. Худое, скуластое лицо. Свернутый набок нос. Тяжелый, чуть раздвоенный подбородок, заросший курчавой бородой. Вислые, но довольно ухоженные усы…
Шеи не видно. Но, судя по плечам и предплечьям, особо мощной она быть не должна… Руки… руки интересные: тыльные стороны ладоней покрыты десятками мелких шрамов. Тонкие длинные пальцы с очень коротко остриженными ногтями шевелятся словно сами по себе. А на правом мизинце блестит тоненькое серебряное колечко. Вернее, перстень, в данный момент повернутый камнем вниз…
Гость спокойно ждет, пока я удовлетворю свое любопытство, потом демонстративно переворачивает перстень камнем вверх и, наконец, здоровается:
– Смирения… Или лучше сказать «Забвения»?
Пожимаю плечами: попытки влезть в душу не цепляют уже давно…
– Ладно, обойдемся без приветствий, – без тени раздражения заявляет глава меллорского[28] братства Пепла[29], потом снимает с пояса кошель, вытряхивает его содержимое на ладонь и принимается складывать монеты друг на друга.
Складывает. Подравнивает получившийся столбик, а потом берет его тремя пальцами и ставит передо мной:
– Здесь десять золотых. Уходи…
Он что, сошел с ума?
Откидываюсь на стену, скрещиваю руки на груди и холодно интересуюсь:
– Ты пытаешься меня купить?
– Зачем? – удивляется мой собеседник. – Того, что ты ищешь, тут больше нет. И не будет, пока ты в городе. Слово[30]! А это… Это мое пожертвование Двуликому.
Душу тут же сковывает лед: слово главы Серых[31] тверже алмаза. Поэтому я снимаю с пояса кошель, развязываю его и ссыпаю в него монеты:
– Я тебя услышал.
Делать в городе больше нечего. Поэтому, доев, выхожу на улицу и неторопливо бреду по направлению к Западным воротам: до заката еще далеко, значит, я могу успеть пройти по тракту не один десяток перестрелов.
Прохожу по Угольному переулку, чуть не теряю сапог в луже на Горшечной, сворачиваю на Глиняную и останавливаюсь: от постоялого двора «Три карася» и до Лобной площади колышется море мокрых людских голов.
Дальнего «берега» не видно – он теряется в сплошной стене дождя.
Поднимаю взгляд к облакам, стираю с лица струйки воды и мысленно вздыхаю – кажется, надо идти в обход. Только вот в такую погоду Поточная превращается в самую настоящую горную речку и сбивает с ног даже коней. Идти через Кожевенную слободу – слишком долго. Выходить из города через другие ворота – это лишний крюк.
Снова смотрю поверх голов, вздыхаю еще раз, поудобнее перехватываю посох и вламываюсь в толпу.
Первые локтей десять я смотрю только вокруг себя, привычно выискивая масленые взгляды и шустрые руки меллорских ловкачей. Потом реагирую на очередной слитный рев толпы и догадываюсь посмотреть на виселицу.
В петлях болтаются три трупа. Четвертый зачем-то снимают. Удивленно приподнимаю бровь: для Божественного Прощения поздновато – он мертв[32]. Да и веревка – цела. Для отправки на кладбище – рано: слишком свеж.
В это время стражники делают шаг назад – и один из повешенных медленно проворачивается вокруг своей оси.
Улавливаю какую-то неправильность, повнимательнее вглядываюсь в его лицо и… равнодушно опускаю взгляд: эта четверка – последняя зарубка на моем Пути.
Опускаю капюшон пониже, протискиваюсь между двумя писцами, пахнущими пергаментом и чернилами, и в этот момент вся толпа подается вперед. И замолкает…
Снова поднимаю взгляд, замечаю два сине-черных пятна, поднимающихся по лестнице, ведущей на помост, и криво усмехаюсь: надо же, монахи пожаловали.
Первым до трупов добирается Глас Вседержителя. И тут же вскидывает над головой символ своего сана – жезл с оголовьем, изображающим солнце:
– Снимите их немедленно!!!
Стражники сглатывают слюну и угрюмо опускают взгляды. Потом один из них решается и отрицательно качает головой:
– Простите, брат Афалий, но мы не имеем права! Мы выполняем приказ его милости капитана Жерома! А это – преступники, виновные в… э-э-э… В общем, перед смертью они снасильничали девицу Селинию, дочь Анвара Чирка из Кузнечной Слободы.
– Что ты несешь, солдат? – шипит монах, потом поворачивается к толпе, поднимает лицо к небу и прижимает десницу к груди: – Прости его, Бог-Отец! Ибо не ведает он истины и упивается ядом своих заблуждений!!!
Стражник стискивает пальцы на древке алебарды и делает шаг вперед:
– Девица Селиния уже опрошена. Есть два свидетеля, которые ви…
Второй монах – Перст Вседержителя – с грохотом бьет о помост своим посохом и ревет на всю площадь:
– Капитана Жерома сюда! Живо!!!
Стражник отшатывается, а братья во Свете, забыв про его существование, поворачиваются к толпе:
– Вчера вечером в Меллор пришел Двуликий…
Говорят монахи красиво: заслушиваюсь даже я. И представляю, как по ночным улицам, заливаемым нескончаемым дождем, рыскает Бог-Отступник. Как он заглядывает в окна домов и вглядывается в лица детей, освещенные свечами и лучинами. Как отшатывается от дверей тех, чьи сердца пылают Светом Вседержителя. И как помечает те, за которыми живут неверующие – те, чьи черные души могут послужить проводником его злой воли.
Рыскает, конечно же, не один: в шаге за ним крадется его верный пес – нелюдь по прозвищу Меченый. И сжимает в потных ладонях иссиня-черный Посох Тьмы.
Глас Вседержителя прерывает рассказ, делает эффектную паузу, переводит дух и продолжает всаживать в души своей паствы слово за словом:
– Двуликий силен и коварен: для того чтобы ввергнуть девицу Селинию в бездну Неверия, ему хватило всего одного слова…
Еще одна пауза, во время которой монах гневно оглядывает толпу, и его голос превращается в рык:
– Да, всего одного слова! Слова лжи, сказанного ею на исповеди! Она согрешила, но решила, что молчание способно скрыть ее позор… Скрыло! Только не от Двуликого: ощутив ее слабость, Бог-Отступник проник в ее душу, отравил кровь и лишил Посмертия!!!
Люди, стоящие вокруг меня, бледнеют и почти одновременно чертят в воздухе отвращающие знаки.
– А когда на улицу вышли эти несчастные, она уже несла в себе его суть… Призывный взгляд… влажные губы… обнаженное бедро… – Монах словно выплевывает слово за словом. – И души наших братьев во Свете поглотило всепожирающее пламя греховной страсти.
Кривлю губы в ухмылке: да, «страсть» была. На самом деле! Ибо четвертый насильник, пьяный до синевы, не слышал ни хруста перебиваемых позвонков, ни треска проламываемого черепа, ни диких криков тех, кто умирал в каких-то двух локтях от него.
– Они молили его о прощении! Однако Посох Тьмы не знает милосердия. Как и его бездушный хозяин. И выпил одну душу за другой.
– …приблизив Нелюдь к Темному Посмертию, – еле слышно шепчет мужской голос за моим левым плечом.
Где-то на краю сознания вспыхивает почти забытая боль.
Чтобы не думать о прошлом, я привычно оглаживаю зарубки Пути и невесть в который раз за день мысленно повторяю:
«Осталось полтора пальца… Всего полтора пальца… И…»