Приблизившись к Доркас, я тщетно попытался заставить ее произнести хотя бы слово. Не оттого, что она на меня сердилась, хотя поначалу я именно так и думал. Молчание сошло на нее, как недуг; имея язык и губы, она утратила волю к речи и само желание говорить — так некоторые болезни лишают нас стремления к удовольствиям и даже способности сочувствовать радостям других. Я не коснулся ее лица, не попытался перехватить ее взгляд: это был взгляд в никуда; она сидела, то тупо уставившись в землю под ногами, но не видя (я был уверен) даже ее, то пряча лицо в ладони. В такой позе я и нашел Доркас.
Я хотел заговорить с ней, надеясь — как оказалось, напрасно, — что смогу найти слова, которые приведут ее в чувство. Но не мог же я утешать ее прямо на верфи, под взглядами портовых грузчиков? А куда ее вести? Я не мог придумать. На узкой улочке, уводящей вверх по склону восточного берега реки, я заметил вывеску какого-то постоялого двора. В тесной общей зале сидели постояльцы и ели, но за несколько аэсов я мог снять комнатушку на этаже, где кровать составляла единственный предмет обстановки, а на оставшемся пространстве едва можно было разойтись; потолок же висел так низко, что в одном из углов я даже не мог позволить себе выпрямиться. Хозяйка решила, что нам нужна комната для свидания, — мысль, с ее стороны, вполне естественная. Видя отчаяние Доркас, она подумала также, что я имею над ней какую-то власть либо купил ее у сутенера. Женщина ласково-снисходительно улыбнулась ей (Доркас не воспринимала ровным счетом ничего), а мне послала осуждающий взгляд.
Я закрыл дверь на засов и уложил Доркас на кровать, потом сел рядом и попытался склонить ее к разговору: спрашивал, что с ней и чем я могу помочь ее несчастью. Поняв, что все мои потуги тщетны, я заговорил о себе; возможно, думал я, она уклоняется от объяснений из-за ужаса, пережитого в подземельях Винкулы.
— Все презирают нас, — говорил я. — Стоит ли поэтому удивляться, что и ты презираешь меня? Не то удивительно, что ты возненавидела меня именно теперь, а то, что так долго медлила, прежде чем воспылала чувством, владеющим остальными. Но я люблю тебя и потому намерен отстаивать честь моей гильдии, а следовательно, и свою честь; надеюсь, впоследствии ты не будешь терзаться мыслью, что когда-то любила палача, пусть даже сейчас твоя любовь ко мне и угасла.
— В нас нет жестокости, — продолжал я. — Само по себе ремесло не приносит нам радости, наша единственная забота — исполнять его хорошо, то есть быстро и в соответствии с законом, не менее, но и не более того. Мы подчиняемся судьям, которые существуют лишь потому, что народ так желает. Находятся люди, которые утверждают, будто мы не должны делать того, что делаем, да и никто не должен этого делать. Они считают, что хладнокровно творимая казнь есть худшее преступление, чем любое злодейство, совершенное нашими узниками. Их убеждения по-своему справедливы, но такая справедливость приведет Содружество к гибели. Никто не будет чувствовать себя в безопасности, да никто и не будет в безопасности, и придет день, когда люди восстанут — сначала против воров и убийц, затем против всякого, кто оскорбит их представления о приличиях, и, наконец, просто против чужестранцев и отверженных. Тогда они вернутся к прежним ужасам, когда людей забивали насмерть камнями и сжигали на кострах и каждый стремился попрать ближнего своего из страха, что завтра он будет заподозрен в симпатиях к тем несчастным, которых казнят сегодня.
Есть и другие: они говорят, что лишь некоторые из тех, что попадают к нам, заслуживают самой суровой кары; приговор же, назначенный остальным, не следует приводить в исполнение. Возможно, это и правда и одни наши узники более виновны, нежели другие; правда и то, что многие из них вообще не совершали преступлений — ни тех, в которых их обвиняют, ни каких-либо иных. Но те, кто так утверждает, на деле ставят себя над судьями, назначенными Автархом, хотя не имеют ни юридической подготовки, ни законного права привлекать свидетелей. Они требуют, чтобы мы не подчинялись настоящим судьям, а слушались бы именно их. Однако они не способны доказать, что более достойны нашего повиновения.
Но и это еще не все; по мнению третьих, узников не следует ни пытать, ни казнить, но нужно привлекать к работам на благо Содружества, а именно: рытью каналов, строительству сторожевых башен и тому подобному. Но деньги, которые уйдут на плату охранникам и изготовление цепей, могли бы пойти на хлеб для честных работников. Так почему же люди с чистой совестью должны голодать ради того, чтобы сохранить жизнь убийцам и уберечь от пыток воров? Более того, эти убийцы и воры, не уважающие закон и не ждущие награды за труды, без кнута работать не будут. А что такое кнут, как не пытка, получившая другое название?
И, наконец, существует группа людей, которые убеждены, что узников следует в течение долгого времени, возможно — пожизненно, содержать со всеми удобствами и отменить пытки. Но с удобствами и без пыток узники живут долго, а ведь каждый орихальк, потраченный на них, мог бы получить лучшее применение. Я мало знаю о войне, однако этого достаточно, чтобы понимать, какие огромные средства тратятся на покупку оружия и вербовку солдат. Война идет на севере, в горах, и мы воюем, словно находясь за сотнею стен. Но что, если она достигнет долины? Удастся ли сдержать натиск асциан, если у них появится возможность маневра? И чем кормить Нессус, если стада попадут в их руки?
Итак, если осужденных не содержать с удобствами и не пытать, что для них остается? Если же установить для них одинаковую казнь, то в сознании людей сотрется разница между нищей воровкой и матерью, отравившей собственного Ребенка, подобно Морвенне из Сальтуса. Ты бы хотела этого? В мирные времена многих преступников можно просто изгнать; но изгнать их сейчас означает предоставить асцианам армию шпионов, которых обучат, снабдят деньгами и зашлют обратно к нам. И вскоре никому нельзя будет доверять, даже тем, кто говорит на одном с нами языке. Ты бы хотела этого?
Доркас лежала так тихо, что я было подумал, не спит ли она. Но ее глаза, огромные, небесной синевы глаза, были открыты, и, когда я склонился над ней, они ожили и посмотрели на меня, как смотрели бы, наверное, на расходящиеся по воде круги.
— Ну, хорошо, — сказал я, — пусть мы злодеи, если тебе угодно так думать. Но мы необходимы. Даже Небесная власть пользуется услугами дьяволов.
Ее глаза наполнились слезами, но я не мог знать наверняка, что их вызвало: стыд за причиняемую мне боль или мое назойливое присутствие. В надежде вернуть ее былые чувства ко мне я заговорил о наших скитаниях на пути в Тракс: напомнил о нашей встрече на поляне после побега из пределов Обители Абсолюта, о беседе в великолепных садах, прогулке среди цветущих деревьев в ожидании представления доктора Талоса; напомнил о том, как мы сидели на старой скамье, и о словах, сказанных друг другу.
Мне показалось, что ее скорбь начала понемногу рассеиваться, пока я не упомянул о фонтане, из разбитой чаши которого просачивалась тонкой струйкой вода, по воле неизвестного садовника вилась между деревьями, даря им свою влагу, и, иссякнув, терялась в грунте; на ее лицо, несмотря на дневной свет, легли тени, неожиданно напомнившие тех странных существ, которые преследовали Иону и меня в кедровых зарослях. Теперь Доркас не смотрела на меня и спустя некоторое время уже крепко спала.
Стараясь не шуметь, я поднялся, отодвинул засов и спустился по винтовой лестнице. Хозяйка по-прежнему суетилась в общей зале, но постояльцы уже разошлись. Я объяснил ей, что женщина, которую я привел, больна, отдал плату за комнату на несколько дней вперед и обещал вернуться, на случай если возникнут новые расходы. Я попросил хозяйку иногда заглядывать к Доркас и кормить ее, если та согласится принимать пищу.
— Ах, да для нас просто счастье заполучить жильца в комнату, — защебетала хозяйка. — Но если твоя милая больна, то «Утиное гнездышко» не самое подходящее для нее место. Подыскал бы ты что-нибудь другое, а еще лучше — забирай-ка ее домой.
— Боюсь, она заболела именно оттого, что жила в моем доме. Не стало бы ей по возвращении хуже — во всяком случае, рисковать я не хочу.
— Бедняжка! — Женщина покачала головой. — Такая красивая, такая молоденькая — совсем дитя. Сколько ей лет? Я ответил, что не знаю.
— Ну что ж, поднимусь к ней и покормлю супом, когда она согласится поесть. — Хозяйка взглянула на меня, словно желая сказать, что чем скорее я уберусь, тем быстрее наступит выздоровление. — Но предупреждаю: держать ее здесь взаперти ради тебя я не стану. Она вольна уйти, когда захочет.
Покинув постоялый двор, я вознамерился вернуться в Винкулу кратчайшим путем, но ошибся, предположив, что, поскольку улочка, на которой стояло «Утиное гнездышко», вела прямо на юг, я скорее приду на место, если пройду по ней дальше и пересеку Ацис ниже по течению, чем если буду возвращаться по прежней дороге мимо крепостной стены Замка Копья.
Будь я лучше знаком с особенностями Тракса, улочке не удалось бы меня обмануть. Ведь все его улицы, которые, извиваясь, расползлись по горным склонам, на самом деле ведут только в двух направлениях: снизу вверх и сверху вниз. Поэтому, чтобы добраться от одного висящего на скале дома к другому (если только они не соседние и не расположены непосредственно один над другим), необходимо спуститься в центр города на набережную и подняться обратно. Очень скоро я очутился высоко на восточном берегу, в то время как Винкула находилась столь же высоко на западном, и надежда добраться до нее была так же мала, как и в ту минуту, когда я покинул постоялый двор.
Признаюсь, это открытие не слишком меня огорчило. В Винкуле меня ждала работа, делать которую не было ни малейшего желания, потому что все мысли были заняты Доркас. Я надеялся, что на ходу мне будет легче развеять отчаяние, и отправился петлять вверх по улице, коль скоро я все равно по ней шел, чтобы, дойдя до вершины, взглянуть на Винкулу и Замок Копья и, предъявив местной охране идентифицирующий меня знак, спуститься вдоль крепостной стены к Капулюсу, дабы перейти реку в самом нижнем ее участке.
Я сражался с этой улицей около полустражи, пока не выяснилось, что дальше идти некуда. Улица обрывалась пропастью высотою в три или четыре чейна и скорее всего кончалась еще раньше, потому что теперь я шел по тропинке в несколько десятков шагов в длину, которой, по-видимому, пользовались лишь обитатели убогой лачуги из глины и хвороста. Я остановился перед ней.
Удостоверившись, что обойти пропасть никак нельзя, и не видя вокруг ни одной дороги, ведущей к вершине скалы, я собрался было с отвращением повернуть назад, как вдруг из лачуги показался ребенок и бочком двинулся ко мне, пугаясь и храбрясь одновременно и не спуская с меня правого глаза; приблизившись, он протянул маленькую очень грязную ручонку, как это делают все нищие попрошайки. Не будь я столь подавлен, я, возможно, и посмеялся бы над несчастным оборвышем, таким робким и таким назойливым; но в ту минуту я бросил в перепачканную землей ладошку несколько аэсов.
Малыш осмелел.
— Моя сестра больна, сьер, — сказал он. — Очень, очень больна. — По голосу я определил, что это мальчик; когда, обратившись ко мне, он повернул голову, я увидел на его левом глазу опухоль, отчего глаз был накрепко закрыт; гной струйкой сочился из него и пересыхал на щеке. — Очень, очень больна, сьер.
— Понимаю.
— Нет, сьер, так ты не поймешь. Но, если хочешь, загляни в дверь. Ты ее не потревожишь.
Вдруг появился мужчина в потертом кожаном фартуке, какой носят каменщики, и закричал:
— Что здесь происходит, Йадер? Что ему нужно?
С этими словами он начал взбираться к нам по тропинке.
Мальчик, как и следовало ожидать, насмерть перепугался и не произнес ни звука. Тогда заговорил я:
— Я хотел узнать, как быстрее пройти в нижнюю часть города.
Каменщик не ответил; он остановился в четырех шагах от меня и скрестил на груди руки с мускулами покрепче тех камней, с которыми они привыкли работать. Он был рассержен и явно не доверял мне, хотя я и не мог понять, почему. Может быть, мой акцент выдавал во мне южанина, а может, ему просто не понравилась моя одежда, которая, не будучи ни вычурной, ни богатой, все же указывала на мое более высокое общественное положение.
— Я нарушил границы твоих владений? — осведомился я. — Ты — хозяин этой земли?
Ответа не последовало. Каким бы ни было его мнение на мой счет, разговаривать со мной он не собирался. Мои слова, обращенные к нему, с тем же результатом могли быть адресованы к зверю, причем не к разумному животному, а к скоту, понимающему лишь язык кнута. В его же глазах зверем был я, поскольку моя речь оборачивалась для него бессмысленным потоком звуков.
Я не раз замечал, что в книгах не встречаются безвыходные положения подобного рода; авторы с таким рвением гонят вперед сюжет (лишенный зачастую гибкости, напоминающий в своем упрямом движении базарную телегу со скрипучими, но беспрестанно вращающимися колесами, знающими лишь грязь проселочных дорог и не ведающими о деревенских красотах и очаровании городов), что не остается места ни для недоразумений, ни для пауз. Книжный злодей, приставивший нож к горлу жертвы, всегда рад побеседовать с нею по душам, и разговор будет длиться столько, сколько достанет терпения у жертвы и желания у автора. Любовники в страстных объятиях друг друга просто счастливы отложить соитие, если не вовсе от него отказаться.
В жизни все иначе. Я вперил неподвижный взгляд в каменщика, а он — в меня. Я чувствовал, что, пожалуй, мог бы убить его, но не был уверен в этом: во-первых, выглядел он неправдоподобным силачом, а во-вторых, я опасался, не прячет ли он какого-нибудь оружия и не скрываются ли в соседних лачугах его товарищи. Мне показалось, что он собрался плюнуть на тропинку между нами; если бы он сделал это, я накинул бы ему на голову свой плащ и задушил. Однако этого не случилось. Еще несколько мгновений мы сверлили друг Друга взглядами, но тут мальчик, в полном неведении о происходящем, снова обратился ко мне:
— Можешь заглянуть в дверь, сьер. Ты не потревожишь сестру.
Он даже осмелился слегка потянуть меня за рукав, желая доказать, что не солгал, и не отдавая себе отчета в том, что его собственный вид с лихвой оправдывал просьбы о подаянии.
— Я и так верю тебе, — сказал я и тут же пожалел о нанесенном ему оскорблении: он мог подумать, что я не хочу проверить его правоту именно в силу своего недоверия. Тогда я нагнулся и заглянул в хижину, но поначалу яркий солнечный свет мешал мне разглядеть что-либо в темном помещении.
Солнце стояло в зените, и я чувствовал его лучи на своем затылке; опасался я и каменщика, к которому теперь стоял спиной, и он мог безнаказанно напасть на меня.
Несмотря на малые размеры, лачуга внутри оказалась опрятной. У стены напротив двери на соломе лежала девушка. Ее состояние было уже безнадежно: больной в такой стадии больше не вызывает сострадания, но становится страшен. Голый череп был плотно обтянут тонкой, прозрачной кожей. Губы не закрывали зубов даже во сне; лихорадка косой прошлась по ее голове, оставив от волос лишь редкие жесткие клочки.
Я оперся о глиняный косяк и выпрямился.
— Ну вот, сьер, ты же видишь, моя сестра очень больна, — снова сказал мальчик, протягивая руку.
Да, я видел; эта картина и сейчас стоит у меня перед глазами, но тогда впечатление еще не охватило меня всего. В ту минуту мною владела лишь мысль о Когте, и мне казалось, будто он не просто оттягивает мне шею, но впивается мне в грудь, словно костяшки невидимого кулака. Я вспомнил мертвого улана, который ожил, стоило мне приложить Коготь к его губам; казалось, это было в далеком прошлом. Я вспомнил обезьяночеловека с культей вместо руки, вспомнил, как исчезали ожоги Ионы, когда я проводил по ним Камнем. Я не дотрагивался до него и даже не пытался применять лишь с тех пор, как он оказался бессилен спасти Иоленту.
Я так долго держал в секрете его силу, что не решился воспользоваться им снова. Возможно, я и коснулся бы им умирающей девушки, если бы рядом не стоял ее брат; я бы коснулся и его пораженного глаза, не наблюдай за мной угрюмый каменщик. Но я ничего этого не сделал; тяжело дыша из-за сдавившей грудь тяжести, я повернулся и двинулся вниз, не разбирая дороги. Я услышал, как каменщик плюнул мне вслед и его слюна тяжело шлепнулась на голые камни; но что это был за звук, я понял, лишь добравшись до Винкулы, где разум и чувства мало-помалу возвратились ко мне.